Памяти моей жены Гали
Уж не помню, зачем мне понадобилось побывать в этом прежде столь знакомом квартале. Несколько лет не сходил я на остановке на углу около вокзальной площади, где когда-то бывал ежедневно. Я доехал до нее на сияющем зеркальностью стекол новеньком троллейбусе.
Залитая солнцем левая сторона Невского, несмотря на рабочий час, была заполнена так, что казалось — по ней в двух направлениях двигалась колонна демонстрантов. В троллейбусе же на редкость свободно.
Я прошел к выходу и встал, глядя вперед через кабину водителя. Там спиной ко мне сидела молоденькая девушка с длинными, прямыми, почти до пояса, лимонными волосами. Девушка вела троллейбус с такой завидной легкостью, что казалось — делать это ей не труднее, чем музыканту пробегать пальцами по клавишам пианино. На ней была надета куртка под замшу, шея повязана легким шарфиком. Стройные мальчишеские ноги обтягивали охристые брюки, из-под которых выглядывали тупоносые сапожки. Ногами она нажимала на педали тормоза и хода, и это прибавляло сходства с пианисткой. Она могла бы быть кем угодно, эта водительница: киноактрисой, продавщицей из парфюмерного магазина, гидом "Интуриста" или студенткой филологического факультета.
Троллейбус плавно подкатил к широкому тротуару и остановился. Девушка отворила двери для меня одного. При этом, встряхнув желтой гривой, она повернула голову в мою сторону.
— Всего хорошего, — указал я, выходя из троллейбуса и воспользовавшись тем, что дверца в кабину была до конца раздвинута. Хозяйка вагона ответила легким кивком, однако без ожидаемой ответной улыбки, а просто и непринужденно. Двери вагона вздохнули и затворились за моей спиной.
И вот я попал на улицу, по которой ходил еще в шинели с дырочками для крепления погон на плечах и в шапке с темными очертаниями снятой звездочки. Это было в первый послевоенный год. В тот год, когда фанера в окнах чернела привычнее стекол, а на рынках из-под полы продавали ворованных кошек. Кошки в Ленинграде были редки, как нынче борзые псы.
Подсыхавший асфальт, от которого на солнце маревом поднимался пар, чуть горбатясь, уходил вдоль улицы. Бурела земля на газонах. Вверх, к солнцу, густо тянулись белесые ветви тополей. Как же они выросли, эти тополя, высаженные в те послевоенные годы и никак не хотевшие приниматься на теневой стороне. Отчаянно чирикали воробьи, радовавшиеся весне, солнцу, теплу, счастливые тем, что удалось пережить морозную зиму. Кое-где на этажах бесстрашные хозяйки, стоя на подоконниках, мыли закопченные с прошлого года окна. Я пошел вдоль улицы к маленькому, зажатому в ее центре скверику. В скверике, как и прежде, сидели на скамьях мамы. Только мамы словно очень помолодели с тех пор и выглядели совсем девчонками; как мало были похожи их добротные пальто и яркие косынки на то, в чем ходили молодые матери после войны. Да и коляски, в которых спали розовые младенцы, были не схожи с неказистым транспортом новорожденных того времени.
Вокруг памятника носились упитанные малыши и расстреливали из пластмассовых автоматов всякого, кто попадался на пути.
С мраморного постамента в сторону Невского печально вглядывался великий поэт. Патина зеленела на курчавых волосах и плечах скромного монумента.
Обогнув скверик, я пошел дальше по улице. Дома на ней имели опрятный вид. На углу Кузнечного переулка десятком овальных витрин светился продовольственный магазин "без продавца". Ходили женщины в белых халатах, у стендов с продуктами с задумчивым видом стояли редкие покупатели. Земля, где росли деревья, у входа в магазин была выложена плитами — предусмотрительно. Ведь все равно люди будут сокращать путь по газону. Припомнился булыжник, которым была замощена покатая к середине улица. Сколько бед доставляла она в дни гололеда.
Я свернул по Кузнечому и пошел в сторону рынка. В переулке прятался давно выдворенный с Невского проспекта трамвай. Он был таким же оживленным, Кузнечный переулок, только куда более чистым, чем я его помнил. Вот и внушительное здание рынка, немного по доходя до него, в полуподвале, находилась пивнушка. Выли они тогда на каждом углу. Нынче бесследно исчезли, замененные чистенькими "Воды — мороженое". В тот год стоило только приблизиться к пивнушке — отворится дверь, и слышна в любой час игра залихватского баяна, звуки которого тонули в шуме пьяного говора.
Вернулся я тем же путем. Остановился возле дома № 13. Дом мало изменился. Конечно, фасад с тех пор приводили в порядок. Тогда он был облуплен и закончен. Но что имело совсем иной вид, так это двор. Прежде заброшенный, мрачный, с дровяниками, напоминавшими курятники, он теперь был залит асфальтом и свободен от всяких построек. Стены двора-колодца гладко оштукатурены и выкрашены в теплый желтый цвет. Справа и слева насквозь светились прилепленные к стенам прозрачные колодцы лифтов, о которых в тот год никто, разумеется, и думать не думал. Все было иным, малопохожим и незнакомым. Но нет, не все. Вот оно, памятное!.. Над когда-то, в незапамятные времена, каретником с конюшней, а позже перестроенными в жилье помещениями, сохранилась лошадиная голова. Она выглядывала из каменного кольца в стене. Как это ни странно, никому не нужная голова была восстановлена с такой трогательностью, будто скульптура была художественной ценностью. Норовистый конь с раздутыми ноздрями рвался на волю.
Лошадиная голова находилась как раз против комнаты в квартире во втором этаже, в которой… Впрочем, это довольно длинная история с продолжением.
В тот год по-зимнему лютовала поздняя осень. Шквальные ветры дули на город. Они словно сорвали погоны с шинелей мужчин, еще не собравшихся сменить военную одежду на издавна привычную штатскую.
Подняв холодные воротники, сдвинув на лоб серые шапки, в армейских сапогах или сохранившихся довоенных ботинках с калошами, торопились они, обгоняя друг друга по пути к трамваю, потом дрогли в неотапливаемых старых вагонах, спешили на заводы и в учреждения заново начинать мирную жизнь.
Злой, студеный ветер поднимал с земли пыль, набившуюся меж булыжников, гнал ее вдоль прямых узких улиц. Кое-где каменные коридоры обрывались черными щербинами в несколько этажей — памятью блокадных пожаров.
Война угрюмо напоминала о себе на каждом шагу. Виделась в полустертой надписи "Бомбоубежище" над подвалами, фанерой в окнах с маленькими прорезями для света, гортанным криком серо-зеленых немцев, волокущих вдоль мостовой трубы газопровода, газетой, наклеенной с утра на щите, в которой объявлялось об очередном продуктовом "отоваривании".
Дом на улице, упиравшейся в Невский, был таким же потемневшим, промерзшим за блокадные годы, но все же сохранившимся в целости, как и те схожие с ним пятиэтажные каменные бастионы, что примыкали к нему вплотную или слепо глядели с другой стороны.
И квартиры в них были схожими. Когда-то барские, на одну семью, а потом долгие годы "коммунальные", где иногда дружно, а порой и не очень, жила немало народа.
Квартира, о которой пойдет речь, была обыкновенной, похожей на все те, какие располагались сверху донизу по лестницам, раньше называвшимся парадными. Правда, эта квартира была попроще, а прежде подешевле, потому что находилась над аркой, ведущей во двор, а стало быть, считалась холодной.
Однако те, кто жил здесь, не помышляли о переменах к лучшему. Радовались тому, что есть. Пусть и тесно, пусть окно единственной комнаты выходило на темный, вымощенный булыжником двор-колодец.
Вот сюда-то, на второй этаж, по ордеру райисполкома и въехал в конце сорок четвертого года Алексей Поморцев — двадцатипятилетний балтийский старшина — электрик в прошлом, а теперь инвалид Отечественной войны. Лешка-морячок, как его звали новые дружки.
Отвоевал он в начале того же года. Беда случилась во время наступления, когда Алексей, всю войну проведший на Ораниенбаумском "пятачке", не раз ходивший в штыковую, переживший сотню бомбежек и минные обстрелы, к которым привык, как к дождю, и окончательно уверовавший в свою неуязвимость, был срезан осколком снаряда.
Помнил страшное: он видел, как в сторону отлетела часть сапога и снег стал алым, будто опрокинули банку краски.
Очнулся уже в госпитале в Ленинграде, в палате, заставленной койками, на которых тихо стонали запеленатые, как куклы, люди. Палата была когда-то школьным классом. В ней сохранилась белесая от времени, передвигаемая вверх и вниз классная доска. Нижняя часть была замазана белилами. На верхней, поднятой под потолок, голубела нацарапанная мелом надпись: "Наше дело правое. Мы победим!" Старая школьная доска была первым, что увидел Алексей после того, как потерял сознание на "пятачке".
Лежал он в госпитале долго. Говорили, много потерял крови. Лежа на койке, вскидывал вверх, не узнавая, свои руки, исхудалые, с повисшими, как на палках, мускулами, и все думал, нальются ли они прежней силой. Сила возвращалась медленно. Вспоминал он предвоенное время, миноносец "Славный", на котором служил электриком и с которого ушел на берег в морскую пехоту. Вспоминались и кореши с "пятачка", которые были теперь уже, наверное, далеко.
— Ты пойми, пехота, — изливался он в тоске соседу по койке, рыжеватому солдатику, довольному тем, что судьба определила его в госпиталь, — я же специалист-моряк. Три года на флоте служил. Куда же теперь, какой флот?..
Заживала нога медленно. Врачи по двое, по трое, а то и больше, собирались у Алексеевой койки. Говорили непонятное. Видно, удивлялись, почему так плохо идет дело.
И все же медицина сделала свое. К концу осени дело пошло на поправку. Алексею соорудили временный протез-ботинок. И он мог уже сносно ковылять по засыпанным желтой листвой дорожкам сада позади госпиталя.
Тут и вернули ему баян. Все, что осталось от флотской, да и мирной жизни. Баян, с которым не расставился ни на эсминце, ни на "пятачке". Баян, как оказалось, привезли в госпиталь вместе с Алексеем, да только медицинское начальство не спешило его вручать раненому моряку.
С возвращением баяна словно вернулось и прошлое.
Веселые молодые дни до войны, служба на "Славном", лихая жизнь на "пятачке"; там не знаешь, что ждет тебя через час, а возьмешь в руки баян — и ни войны, ни немцев, до которых можно доплюнуть, — поет душа. Может, потому и доставили ребята инструмент в госпиталь, что понимали — нет без него жизни старшине Лешке Поморцеву.
Играл, изливал душу на баяне Алексей в дальнем углу бывшего институтского парка. Собирались вокруг раненые. Кто на костылях, кого приводили товарищи, кто добирался на собственных. Слушали Алексея, сколько позволяло время, а стоит подняться — просили: "Поиграй еще, кореш".
До холодных дней, пока не затворили на замок двери в парк, терзал Алексей баян. С заморозками снова явились нестерпимая тоска. В помещении играть позволяли редко. Меж тем он окреп. Мускулы снова затвердели под кожей. Если бы не нога… Были дни — походит, походит Алексей, а потом лежит, корчится от боли, не рад белому свету.
А сильней болей была все та же тоска. В ноябрьские дни, когда стало чуть полегче ходить, решился на отчаянный поступок. Уж очень нестерпимым сделалось бесконечное пребывание в госпитале. Захотелось ухватить вечерок настоящей жизни, а там — хоть амба!..
Неподалеку от Фонтанки, где находился госпиталь, как помнил Алексей, против цирка, жила его знакомая Зоя. В последний раз встречались — уже началась война. Прощались под лай зениток, паливших в чистое желтое небо. Такого не забудешь. Адрес Зои он запамятовал, а так, на глаз, запомнил и дом, и лестницу, и дверь в квартиру. "Вот бы навестить!.." Знал Алексей, многих, ой как многих недосчитался Ленинград с той белой ночи, но отчего-то верил — выжила его знакомая. Жива и здорова и, вполне возможно, проживает на прежнем месте. Мало ли людей осталось… Куда как больше, чем померло.
И решил Лешка в предпраздничный вечер, когда будет и в госпитале свое веселье, сбежать часа на два-три, провести время. Авось и не заметят.
План был задуман хитро. Другие слонялись по госпиталю в тапочках. Им бы надо еще найти обувь. А у Алексея обувь была при себе.
Вечером, когда передавали доклад из Кремля и все устремились к репродукторам, удалось стянуть из гардероба едва налезшую ему женскую шинель и чью-то шапку. Шинель надел поверх госпитального халата. Презрев столь неподходящий для военного моряка вид, вылез в окно уборной и спустился на мокрый снег. Крадучись, как вор, пробирался вдоль зданий набережной. Хромая, пересек скользкие камни на подъезде к мосту. Вот и знакомый дом. Теперь во двор, налево, третий этаж…
Не сразу решившись — мало ли что может быть, — дернул ручку допотопного звонка. Электрический не работал.
Услышал шаги. Дверь широко распахнулась.
Ну и повезло!
Она!
Стояла с приготовленной для кого-то улыбкой. В синем крепдешиновом платье, с ожерельем на шее. Причесанная, пахнущая духами. Увидев его, отшатнулась, но, видно, узнала.
— Здравствуй, Зоя!
— Алексей, ты?! В таком виде, откуда?
— С того света, на часок, на побывку.
Шепотом наскоро объяснил, как ловко удалось улизнуть из госпиталя.
— С ума сошел! Как же можно! Ты же врачей подведешь…
Пытался объясниться:
— А ну их… скука заела. Мочи больше нет…
— Нельзя, нельзя!.. — как-то излишне напористо заспешила Зоя. — Тебе надо назад в госпиталь… Я провожу, буду заходить. Я же не знала, что ты рядом… — Видя, что он не собирается отступать, продолжала: — И потом у меня гости — лейтенанты. Узнают — все равно направят. Будет хуже…
Как дурацки ни выглядел Алексей в своем наряде — в женской, не по росту короткой шинели, в белых больничных штанах, наспех заправленных в невероятные ботинки, — а посмотрел он на свою бывшую подругу так, как смотрел на новичков перед очередной "психовой" атакой фрицев.
Скрипнула где-то дверь, в переднюю прорвались звуки танго, хрипел патефон, громкий мужской смех, звон разбившейся рюмки. Значит, не врала — гости… Из коридора выскочила раскрасневшаяся девушка.
— Ах!
— Маруся, — полушепотом проговорила знакомая Алексея. — Принеси мое пальто. Потихоньку… Займи их, я скоро… И стопочку водки с чем-нибудь. Человеку необходимо согреться.
— А-а, согреться?! Благодарю за заботу.
Алексей рванулся к двери и с сердцем захлопнул ее за собой.
Слетел с лестницы, слышал, сверху кричали:
— Алексей, Алеша!.. Алексей!
Он не ответил. Эх, сказал бы он ей сейчас! Неудобно было орать на всю лестницу.
В госпиталь вернулся нахально — с парадного хода. Переполох был первостатейный. Полковник — главный врач — сгоряча грозил трибуналом. Чудак человек, разве страшен Лешке трибунал!.. Хоть в штрафники… Но шумел полковник, наверно, больше для острастки других. Алексея никуда не таскали, и фортель его остался безнаказанным.
В феврале сорок пятого с военной медициной было покончено. Из госпиталя выписали. Раздумывали недолго — списали "вчистую". Пробовал было просить, чтобы оставили. Он электрик и без ноги на флоте не оказался бы балластом. Не согласились. Разъяснили как маленькому — войне и так скоро конец, а он парень со специальностью. Дела и в тылу достаточно. В общем, выписали пенсионную книжку — греби, моряк…
Форму, хоть ладно, вернули. Рад был несказанно. Могли бы ведь выдать и солдатское. Алексей застегнул бушлат на медные пуговицы, вскинул на плечо баян. Через два дня с ордером на жилплощадь в кармане хромал по Невскому, отыскивая улицу, где надо было жить дальше. Думал он тогда сперва малость отдохнуть от пережитого, потом куда-нибудь на работу, забывать понемногу о проклятой войне.
Но нет, она не забывалась.
Обиженным обосновался Алексей на новом месте. Обозлен был на весь мир. На немцев — ну, гады!.. На врачебную комиссию — списали все-таки, канальи… На женщин… И соседи в квартире не приглянулись ему первого взгляда. Ползают людишки, как мыши в норах. Пробовал пойти на работу, да долго не протянул. Не по его характеру. Ему ли, кто три года под пулями презирал смерть, теперь трястись затемно в трамвае, стоять в обеденный перерыв в очереди в столовскую кассу, вырезать — будь они неладны — талоны на карточках, до вечера томиться в цехе?!
Сославшись на боли в своей культе, с завода уволился и больше никуда поступать не стал. Как проживет — не задумывался. Считал — будь что будет, и это все равно не жизнь. Приходила ему порой мысль — не лучше ли было сложить голову на "пятачке", как многие его дружки, чем так прозябать дальше?
Квартира, в которой до недавнего времени оставались одни женщины, а теперь жили еще двое мужчин, была им полностью терроризирована.
Немало их, таких, вот моряков и бывших сухопутных солдат-инвалидов, слонялось в те дни по израненным улицам Ленинграда. Суетились на толкучках и при рынках, беспробудно пили; охмелев, нещадно дрались, пускали в ход и костыли. Хрипло ругались и кричали всякому, кто пытался их урезонить:
— Ты бы не здесь давал! Ты бы там давал!..
И посылали вдогонку отборный мат.
В те дни и в самом деле казалось, что уже никогда не избавиться этим искалеченным душам от их беды. С обидой и беспричинной злобой поглядывали они на тех, кто вернулся с войны целым. Словно и те были в чем-то виноваты.
В квартире он поднимался последним.
В десять, а то и в одиннадцатом часу распахивалась дверь из ближайшей к черному ходу комнаты. В кухне появлялся по пояс голый Алексей. Он был одет в лоснящийся от времени матросский полуклеш. Бахрома снизу над ботинками тщательно подстрижена. Похрамывая, чуть раскачиваясь, шел к раковине и отворачивал кран в полную силу. Кран в квартире зимой никогда не заворачивали до конца. Завернуть кран в морозы — значило поставить жильцов под угрозу остаться без воды. О том всякому, кто подходил к раковине, напоминала краткая надпись на прибитой к стене картонке. Не закрывать кран было, кажется, единственным квартирным правилом, которое выполнял Алексей.
Отвернув кран до предела, Алексей начинал мыться. Брызги летели во все стороны. Мокрыми становились стена и пол вокруг раковины. Мылся старательно, долго и отчаянно. Мылился первым попавшимся под руку мылом, если его кто-нибудь неосторожно оставлял. Не было мыла — мылся и так, но тогда еще дольше. Шея и лицо его при этом сперва розовели, а затем становились пунцовыми. Мускулы на лопатках словно совершали какой-то сложный танец. Татуировка — меч, разбивающий фашистскую свастику, — густо синела на правом предплечье. Потом он прикручивал кран, запрокидывал голову назад и, широко расставив ноги, с силой приглаживал назад волосы, почти черного от воды цвета.
Если в эту минуту в кухне кому-нибудь случалось быть, с Алексеем здоровались, и он ответно кивал на приветствие. С утра он бывал тихим. Однако сам предпочитал находиться на кухне в одиночестве и, когда его заставали моющимся, сокращал процедуру, чтобы поскорей убраться в свою комнату.
Проходило немного времени, и квартира наполнялась звуками баяна. Мелодии одна за другой обрывались так же внезапно, как и начинались. То ли проверяя репертуар, то ли разминаясь, Алексей добрый час испытывал терпение соседей, нещадно гоняя свой проверенный инструмент.
Вдоволь наигравшись для души, он уходил из дому. Во втором часу пополудни покидал квартиру с черного хода. С парадной ходить не любил. Тот, кто в эти минуты находился в квартире, слышал, как сперва затихал баян, потом доносились тяжелые шаги и звук захлопнувшейся двери на лестницу.
Хромая, он спускался вниз. Причесанный и чистый, в застегнутом до горла бушлате, с баяном на плече, проходил двор и терялся в тени тоннеля. На улице сворачивал вправо и шел в сторону от Невского.
Так было каждый день. Куда уходил Алексей, в квартире не знали. Да никто его о том и не спрашивал.
А шел он в пивную-полуподвал в Кузнечном переулке. Там его ждали. Приходил туда, как на работу.
Началось это вскоре после того, как распрощался с заводом. В квартире Алексей скучал. От скуки однажды и забрел с баяном в пивную на Кузнечном. Мраморные столики, оставшиеся с довоенного времени, были почти все свободны. Алексей уселся в углу в одиночестве. Заказал водки и пива. Закуски не брал. Чтобы получить закуску, надо было вырезать талон из продовольственной карточки, а карточка у него была давно "съедена". Выпив, вынул из футляра баян, стал негромко играть песню за песней. Играл для себя, задумчиво и печально. Белели кнопки баяна, в такт музыке раскачивалась эмблема морского электрика — красные потускневшие молнии в кругу — на рукаве бушлата. Какая-то подвыпившая личность с висячими усами, в поношенной офицерской шинели без погон, подсела к столику со своей недопитой кружкой пива.
Алексей не обращал внимания. Хочет — пусть сидит.
— Ах, хорошо играешь, морячок. Переливчато играешь, — сказала личность, дотянув из своей кружки. — До души доходит… А ну, можешь "Раскинулось море широко"?
И заказал водки и пива себе и музыканту.
Лешка сверкнул глазами в его сторону, хотел было обидеться и послать усатого подальше, да раздумал — черт с ним, пусть заказывает. Вместо того чтобы отказаться, потребовал закуски. Усач кивнул и опять крикнул официанта.
Так начал он карьеру пивного музыканта. Зашел в пивную и на следующий день, да и зачастил. Садился всегда в одно и то же место — в углу, в стороне от буфета. Если баянист запаздывал, стул его не занимали. Буфетчик предупреждал — место музыкантское. В пивной люд собирался все один и тот же. У Алексея появились постоянные слушатели и почитатели его таланта. Часто играл по заказу, играл что хотели. Если не знал мелодии, быстро подбирал на слух по напетому. Денег не брал. Когда новичок, не знавший неизменного правила, сулил денег, Алексей прекращал музыку и обрывал оплошавшего:
— Ты что?! Кто я тебе?.. Хочешь, можешь поставить, — и обескураженный любитель музыки спешил к стойке исправить ошибку.
К вечеру от этих подношений он напивался. Напивался, тяжелел и начинал громко жаловаться кому придется:
— Списали меня. Все… Вчистую… Судьба. Ты, может, думаешь, я спекулянт какой?.. Я старшина-электрик второй статьи, вот кто я. Понял, дурочка безмозглая?
Потом, привстав, с презрением окидывал переполненную к концу дня пивную и громко задирал:
— Кто тут еще второй статьи электрик, ну, кто?
Пьяный, теперь уже в бушлате нараспашку, шел домой. Шел всегда без чужой помощи, достаточно твердо, чтобы добраться до дому. Шел, всю дорогу кого-то ругая, кому-то обещая "припомнить". Порой останавливался возле дежурных дворников. Изливал им свои обиды. С ним не связывались. Если он задирал, миролюбиво говорили:
— Иди, иди, морячок, домой, не шуми зря…
И Алексей смирел. То, что его признавали моряком, смягчало злость.
Каждое утро, просыпаясь с головной болью, будто удивлялся, как попал сюда. Видел почерневший по углам от времени потолок и давным-давно выцветшие обои с пятнами от висевших когда-то картинок. По этим пятнам можно было догадаться — обои были в цветочках.
Комната, в которой поселился Алексей, прежде принадлежала одинокой старухе. Жила она здесь невесть с каких времен, во всяком случае раньше всех других соседей до квартире. Была тут когда-то не то хозяйкой, не то барской прислугой. Толком этого никто не знал. Старухи не стало первой блокадной весной. Родственников не отыскалось, и все ее небогатое имущество сделалось ничьим.
Ко времени, когда сюда водворился Алексей, в комнате оставались железная кровать с витиеватыми спинками, с высоченным матрасом, пузатый, поеденный жучком комод с навсегда сохранившимся запахом нафталина и странное сооружение — старинное просиженное кресло.
На голой стене против кровати грубо вырисовывались косяки двери в соседнюю комнату. Обои на дверях потрескались и отстали от стены. Из соседнего помещения, где также долго никто не жил, тянуло холодом. Морозный ветер проникал к Алексею и через кое-как заделанное окно.
Через запыленные стекла окна, которое выходило во двор — тусклый колодец, — не виделось ничего, кроме стены с проплешинами обвалившейся штукатурки и подслеповатыми на ней окнами, которые по вечерам вспыхивали робким светом. Ниже второго этажа из стены торчала побитая временем лошадиная голова. Зачем она тут, Алексей не понимал. Обшарпанная голова печально поглядывала в окна его комнаты, словно разделяя с ним тоску холодного одиночества.
Ордер на кубометр дров, полученный в день прописки, загнал в тот же час и теперь согревался, сжигая толстенные и совершенно непонятные ему, скорее всего немецкие книги, сваленные в угол, — также бесхозное старушечье наследство. Остались от нее книги и русские, в большинстве — классики. Русские книги Алексей не жег. Проснувшись утром, читал в постели до тех пор, пока не отступала похмельная головная боль.
А читать он любил всегда. Еще мальчишкой в деревне хватал какие ни попадались книги. Которые нравились, прочитывал не по одному разу. И на действительной службе проглатывал все, что появлялось в небогатой корабельной библиотеке. Скучал без книг на фронте. Удавалось найти что-нибудь зачитанное до дыр — не выпускал, пока не перевернет последнюю страницу, — лишь бы сыскалась минута почитать. Кореши-морячки удивлялись этой его страсти. Удивлялись и уважали Лешкину любовь к чтению.
Как-то случилось, что старухиных книг тут в квартире не сожгли, хоть и было известно — пылало их в блокаду!..
Глядел Алексей, как догорали в топке пухлые немецкие тома, и понимал, что, может, и в них было написано что хорошее. Но уж очень было ему ненавистно все "фрицевское". Гори они к черту, их книги!
Лишь только появился Алексей в квартире, женщины на всякий случай решили не забывать лишнего на кухне. Но вскоре убедились — опасения были напрасными. Из дома ничего не пропадало. Никогда он не пользовался ни чужой посудой, ни веником. Единственное, в чем не признавал собственности, являлось мыло. Любой забытый у раковины кусок, не задумываясь, пользовал в своих целях. Жильцы не жаловались. То ли прощали эту незначительную слабость, то ли не решались вступать в конфликт с нелегким соседом.
Со временем завелись у него и новые дружки. Старые фронтовые были далеко. Связь с ними Алексей потерял. Эти находились рядом. Сидели за столиками в пивной. Шумели и требовали к себе особого внимания.
Самым близким сделался Санька Лысый, или, как его еще называли, Коммерсант. Настоящей фамилии Саньки Алексей не знал, да и не интересовался. Про себя он презирал нового приятеля, но обойтись без него не мог. Лысый уверял, что он тоже бывший фронтовик, и даже офицер. В доказательство тому носил засаленный китель с красным артиллерийским кантом и фуражку с ломаным козырьком. В офицерское прошлое Саньки Алексей верил слабо, но в спор с ним не вступал — черт с ним!
Санька был ловкий пройдоха и спекулянт. С утра он, как сам говорил, "химичил" на толкучке. Зазвал туда и приятеля. Правда, в аферы он Алексея не втягивал. Просил постоять в стороне. Лысый рассуждал так, что на случай, если кто привяжется, он отвертится, скажет, что ни при чем — вот демобилизованный морячок-инвалид просил продать. Алексею объяснил:
— Тебя не заметут. Ты герой.
Чем промышлял Санька, Алексей не догадывался. Да и что ему-то за дело. После удачной сделки шли в пивную. Санька Лысый ставил водку и закуску. Алексей играл на баяне. Иногда веселье продолжалось за полночь. Гулял и на чьих-то квартирах, среди темных Санькиных друзей и бесстыдных женщин.
По утрам он ненавидел себя и готов был плакать. Чтобы забыться, хватался за книги. Потом долго и грустно растягивал баян. Затем уходил в пивную.
А время шло.
Появился в квартире высокий сутуловатый человек невоенного вида в армейской форме. Это был демобилизованный немолодой старший лейтенант — муж такой же, как и он, тихой женщины Марии Аркадьевны, недавно вернувшейся из эвакуации откуда-то из Сибири, где она четыре года ждала встречи со своим малоразговорчивым мужем. Теперь их бездетная семья, пережив суровые времена, снова соединилась.
Не пролетело и недели — недавний старший лейтенант Галкин вернулся за свой рабочий стол главного бухгалтера на хлебном заводе, на котором служил с тех пор, как тот был пущен. Мощным своим производством в начале тридцатых годов хлебозавод заменил десятки ютящихся по полуподвальным этажам пекарен, что расточали аппетитный аромат сдобы в тихих переулках. Про пекарни в те годы вскоре позабыли, привыкнув к заводу, из-под арки ворот которого выезжали грузовики-фургоны с надписью "Хлеб". Галкин-то знал, сколько трудностей стояло перед этими необычными для города предприятиями, пущенными тогда чуть ли не одновременно во всех его районах. И на далеких фронтах, читая скупые строки о Ленинграде, радовался Галкин — не закрыли их завод. В самые тяжелые дни выпекал горький блокадный хлеб. Думал тогда Глеб Сергеевич — придется ли ему еще увидеть знакомые серые корпуса? Пощадит ли их вражеская бомба? Тем более что находился хлебозавод неподалеку от железнодорожных путей.
А надо же — сохранился, во всяком случае внешне цел и невредим. Но это внешне, а внутри чуть ли не все надо было начинать заново. И начинали, не страшились трудностей, как в те, тридцатые, когда с оборудованием приходилось ой как худо.
Ни дня не раздумывая, где ему работать после демобилизации, Галкин отправился на свой завод. Знакомых оказалось не густо. Кто еще не вернулся с войны. Другие уже и не вернутся. Кого скосила блокада. Об иных не было и вестей. Возвращению Галкина обрадовались. Тут же предложили должность заместителя директора завода, но Глеб Сергеевич от нее отказался, предпочтя свое давно знакомое дело.
Он вошел в ту же комнату, где сидел четыре с лишним года назад, невольно удивившись тому, что стол был тем же самым, только выцвела и потерлась на нем клеенка. Именно с этим канцелярским столом он прощался, кто знал, может, уж и навсегда, когда в июле сорок первого уходил в ополчение с группой заводских коммунистов. Глеб Сергеевич присел за стол и с удовлетворением подумал о том, что и работа будет та же самая, привычная и любимая. Только расчеты нынче посложнее прежних и ответственности, пожалуй, больше, чем раньше.
Офицер запаса Галкин еще имел право на отдых после демобилизации. Но на хлебозаводе бухгалтерский учет был столь запущен, а со счетными работниками так бедно, что Галкин пришел на работу на третий день после посещения заводского управления.
В первый раз на заводе он появился в погонах и при тех немногочисленных наградах, которые заслужил. Потом орден и медали над карманом гимнастерки заменила скромная полосатенькая планка. Но и планку Галкин вскоре посчитал надевать необязательным. А военное обмундирование — офицерскую форму без погон — носил долго. Больше, собственно, носить было и нечего. Единственный костюм, самоотверженно сохраненный женой в то время, когда жить в эвакуации можно было лишь на вещи, этот немодный, неновый костюм сделался теперь выходным и надевался только в праздники.
Алексей увидел Глеба Сергеевича утром, когда вышел из своей комнаты. Не очень умело тот насаживал на черенок полинявшую от времени половую щетку. Галкин поздоровался с жильцом-инвалидом, о котором уже был наслышан. Алексей буркнул в ответ что-то похожее на "драсте" и, как обычно, вернулся к себе.
Хотя Глеб Сергеевич и был старшим лейтенантом, уважения в глазах Алексея не вызвал. Уж очень этот офицер имел какой-то небоевой вид. И незначительные награды на его гимнастерке не произвели впечатления на бывшего моряка. "Интендант, штафирка, — решил Алексей. — Мало ли их таскалось по фронтам. Люди воевали, а они по штабам, подальше от передовой". Когда же узнал о том, что всю войну Галкин прослужил начфином, успокоился окончательно. Вернулся, и ладно, радуйся, что цел остался. Иди, трудись, благодари бога — другие за твои награды пострадали. Алексей, если случалось ему столкнуться с Галкиным, проходил мимо, словно и не замечал соседа. Всячески подчеркивая, что он, Алексей, в своем звании отличившегося защитника морских рубежей, не намерен считать за фронтовика какого-то там тылового начфина.
Как-то осенними сумерками Алексей задержался дома дольше обычного. Дело было в субботу. Пивная наверняка была переполнена до отказа, а он не любил излишнего галдежа. Забегавшие на Кузнечный перехватить сто грамм "с прицепом" перед возвращением домой музыку не слушали. Алексею нравилось ублажать посетителей постоянных, которые любили его игру и баяниста уважали.
Словом, он не торопился в пивную. Пусть схлынет, разбежится лишний народ и останутся свои. Час-другой он еще проведет дома.
Темнело. Алексей повернул выключатель. Электричество не зажигалось. Вскоре через дверь услышал разговор о том, что огня нет по всему дому.
На улице засинело. Предметы в комнате сделались едва видны, электричество не загоралось. На кухне кто-то зажег свечу. Оранжевый отблеск ее пробрался из-под двери в комнату Алексея. Со двора доносились крики. Дворничиха Спиридоновна орала на весь дом, что настоящего монтера не найти, а "эти" сообразить ничего не могут. На возмущенные реплики жильцов, не желавших оставаться в темноте, бодро отвечала: "А и посидите без огня. Не столько сидели, а тут что — до утра!.."
Алексей натянул бушлат и нахлобучил фуражку. Старшинскую звездочку он с нее не снимал. Прошел через освещенную одиноким пламенем кухню и спустился во двор.
Спиридоновна все еще стояла тут и вела разговор с жильцами, интересовавшимися в приоткрываемые окна, когда же будет наконец электричество.
— Кто его знает? Может, и будет, а может, и нет, — с каким-то веселим злорадством ненужно громко отвечала она.
— Будет, — сказал неожиданно появившийся возле нее Алексей. — Чего зря горло дерешь? Где свет чинят?
— На третьем подъезде ремонтируют. Чай, все грамотеи там собрались, а свету не видать.
И, приумолкнув, проводила взглядом захромавшего в сторону подъезда Алексея.
На площадке первого этажа с огарком свечи в руках стоял управхоз. Рядом находились какие-то домашнего вида интеллигенты. На лестницу, которую придерживал управхоз, забрался молоденький парнишка в полосатой рубашке. Ящик распределительного щита был распахнут настежь. Мальчишка то вывинчивал, то опять ввинчивал пробки. Стоявшие внизу давали советы и в меру познаний в электроделе высказывали свои предположения. Чуть в стороне — Алексей его приметил сразу, — молчаливо наблюдая за происходившим, стоял его сосед по квартире Галкин.
— Если бы контрольную лампу, — оправдывая свою беспомощность, объяснял с лестницы парнишка.
— А ну, давай, салага, слазь! — неожиданно для всех гаркнул Алексей.
Парнишка беспрекословно подчинился требованию моряка и, оглянувшись, спустился со ступенек.
С поразившей всех легкостью Алексей поднялся по лестнице, глянул на расположение пробок на щите и помотал головой.
— На соплях все у вас тут, батя. Удивляться надо, как вообще-то горело.
Голой рукой — не привыкать ему, случалось бывать и не под таким напряжением — коснулся входящих контактов.
— Не здесь, — сказал Алексей. — Зря тут и тюкаетесь!..
Он деловито, по-хозяйски, подкрутил все пробки и захлопнул ящик. Спустившись вниз, спросил управхоза:
— Где общий ввод?
— В подвале, — ответил управхоз. — Я там не знаю, там боюсь. Там же… настоящий электрик нужен.
Алексей смерил управхоза таким взглядом, что тот, должно быть, понял, взгляд означал: "А я, по-твоему, кто? Я, по-твоему, балаболка?"
— Если можете, пошли, — пожал плечами управхоз.
В подвал вместе с ними увязался и парнишка. Тот шел будто на правах подмастерья. Не отставал и Галкин. Остальные разошлись по своим квартирам. Зачем пошел с ним бывший начфин, Алексею было непонятно. А впрочем, пусть идет, не все ли равно.
Как и предполагал он, авария произошла на, главном щите. Алексей потребовал тонкой медной проволоки. Нашлась у паренька. Он запасся ею на случай необходимости поставить "жучка".
— Вот с жучками-то и пережгли, — заявил старшина-электрик, налаживая что-то в щитке. — Последнее это дело… Сейчас дадим свет, а завтра вызывайте дежурного, — это уже к управхозу, — иначе накуролесим тут.
И свет с помощью Алексея в доме зажегся. Разом вспыхнуло множество окон, и словно теплее сделалось в сумрачном дворе. Вышло что-то вроде маленького праздника после темных будней. Те, кто и в самом деле сидел в городе без электричества не один и не два месяца, умели ценить труд избавителей от мрака.
— Морячок с тринадцатой починил! — сообщила кому-то со двора помягчавшая Спиридоновна.
Алексей сделался героем вечера. Управхоз заявил, что непременно добудет по такому поводу "маленькую". Но лучше бы он такого не говорил.
— Я тебе что, калымщик? — огрызнулся Алексей. — Я для людей. Понял, деятель?.. У тебя, может, и во всем жакте не хватит водки меня напоить!
В квартиру возвращались вместе с Галкиным. По дороге сосед нарушил молчание.
— Ловко вы это, быстро разобрались. Пустяк, кажется, а мы там все мудрили, мудрили…
— Впервой, что ли, — пожал плечами Алексей.
— Я и говорю — чувствуется специалист.
Галкин чуть помолчал и, кашлянув, продолжал:
— Не мое, понятно, дело, но такие люди теперь на вес золота. Вот взять и у нас на хлебозаводе, хозяйство надо приводить в порядок, а умелых электриков раз-два и…
— Будто только у вас, — усмехнулся Алексей. — Где их взять-то, специалистов? Одних земля прибрала, другие вроде меня, подбитые.
— Однако вы бы еще, как полагаю, вполне могли бы, и польза была бы… Ну и для себя, разумеется…
— Это что, — издевательски проговорил Алексей, — как Утесов по радио агитирует: "Я демобилизованный, пришел домой с победою. Теперь, организованный, работаю как следует…"? С меня хватит. Я с автоматом довольно поработал. Моя польза под Рамбовом на черной земле в сапоге осталась, — и хлопнул себя по ноге ниже колена. — Теперь пусть те, кто отсиживался, кто целеньким остался, налаживают.
На том разговор и окончился. Алексею еще хотелось послать подальше этого штафирку Галкина, но удержался. Все-таки пожилой человек.
А тут еще и дома встретили приветливыми взглядами. Скажи пожалуйста, удружил им, а?!
Как обычно, ни на кого не глядя, он прошел в свою комнату и вскоре, забрав баян, покинул ожившую квартиру — направился своим обычным курсом.
Но пока шел в пивную, пока сидел там, не хватив еще лишнего, все почему-то думал, что все-таки правильно сделал, что помог этому лопуху-управхозу. Суббота, нехорошо, чтобы люди сидели без света. И слова Галкина отчего-то не выходили из головы. Вот еще! Ему-то какое дело до его инвалидного положения?!
Как всегда, Алексей явился домой поздно. Двери ему отворил, как нарочно, тот самый Галкин. Видно, он еще не ложился. Вышел на кухню в очках, в которых читал и работал.
Ничего они друг другу не сказали. Галкин пропустил соседа и запер двери.
В комнате Алексей снял баян, бережно опустил его. Спать не хотелось. Что-то давило, мешало сразу заснуть.
Зиме уже надо было бы побелить крыши домов, а с них по трубам все еще "лилась вода. Не к месту, не ко времени снова пришла оттепель. В городе началась эпидемия. Грипп укладывал людей в постели в каждой квартире. Сбивались с ног районные врачи.
Уткнув лицо в бушлат, воротник которого он придерживал за концы правой рукой, Алексей с буханкой хлеба спешил домой.
Два дня назад его начало знобить. Не помогали ни натопленная печь — было у него теперь немного дров, — ни водка с горячим чаем, которой пытался отогнать одолевавшую хворь.
Ни что такое простуда, ни какое другое болезненное состояние — прежде Алексей не знал. Тяжелое ранение не в счет. Тут случай особый. Правда, на передовой, какая бы там погода ни бывала — что слякоть, что мороз, — никто вообще не болел. По палатам фронтовики залегли после того, как вылезли из окопов. И каких только тогда не пооткрывалось болезней, о которых четыре года не имели и понятия.
Но Алексей хворать не собирался, этого еще не хватало. Нет, он не поддастся. Познобило и перестало. С утра на третий день почувствовал себя вполне нормально. К тому же явился такой аппетит, что стало ясно — хворь миновала.
Вот и торопился домой с буханкой. Думал соорудить чаю и навернуть хлеба с маргарином, которым был "отоварен" перед болезнью. Прошел двор и поднялся на свой этаж по пустынной, со слезливыми от сырости стенами лестнице. Свернув на последний пролет, увидел — у черного входа в квартиру стоит молодуха. Голова обвязана серым платком. Одета в пальто в талию. На ногах армейские сапоги. Возле, на полу, большая, перевязанная веревками корзина с замочком и узел в байковом одеяле, также в веревках со всех сторон, как в шлее. К узлу еще приторочен старенький эмалированный кофейник без крышки и кастрюлька. Стояла эта невысокого роста молодая женщина и нажимала кнопку неработающего звонка.
— Стучать надо, если сюда, — сказал Алексей, поднимаясь на последнюю ступеньку.
— Стучала, — ответила женщина. — Никто не выходит. Я по ордеру. Комнату тут дали. Я с той лестницы звонила — никого. Дворничиха сказала: "Ты с черной попробуй, может, там отворят".
Голос у нее был чистый и настойчивый, так, во всяком случае, Алексею показалось. Насколько можно было разглядеть при тусклом лестничном свете, была она совсем молоденькой. Лицо в платке чуть скуластенькое, а глаза карие, быстрые. Говорит и будто виновато улыбается. Она раскрыла сумочку с замочком (шариками на козьих ножках) и вынула оттуда желтый листок бумаги.
— Вы, наверно, отсюда? Вот ордер. Проверьте, если хотите.
В жизни Алексей не терпел никаких бумажек. Оттого иногда и случались у него разные недоразумения. Зачем ему этот ордер?!
— Я тебе что, комендант, документы проверять! Сюда так сюда. Мне все одно.
Отыскал в кармане бушлата ключ, всадил его в скважину и распахнул перед приезжей дверь — дескать, входите, будьте любезны. Поселяйтесь где хотите, дело не наше.
Она кивнула, проговорила что-то вроде "спасибо, вот спасибо" и наклонилась, чтобы сразу нести корзину и узел. Но, видно, не очень-то легко это ей было. Вздохнула и снова растерянно улыбнулась.
— Дай-ка, — сказал Алексей.
Свободной рукой хотел легко подхватить корзину, но она оказалась неожиданно тяжёлой.
— Что там у тебя, камни?
— Книги, — будто виновато проговорила девушка. — Учусь.
— А-а, на профессора кислых щей?
— Нет, не на повара, — ответила она, то ли не поняв его шутки, то ли не желая ее понимать. — На водителя троллейбуса учусь. Там книги по электричеству. Ну и тетради. Выдали нам.
— По электрике, — непонятно пробурчал Алексей, подцепил свободной рукой корзину и, стараясь как можно меньше хромать, понес ее впереди девушки к двери в закрытую комнату. Приезжая с узлом доверчиво шла за ним.
— Сюда, наверно, — сказал он, опустив корзину возле двери. — Больше тут селиться некуда.
Девушка подергала ручку запертой двери и спросила:
— А вы в которой живете?
— Я?
Новое дело, зачем это ей еще знать? Алексей помолчал и ответил:
— Я по соседству. Рядом.
— Тогда правильно, — оживилась приезжая. — Управхоз сказал, за стеной живет моряк…
Она не договорила. Похоже было, что осеклась на слове "инвалид", скользнула взглядом по ногам Алексея.
— Пребывает такой, — кивнул он. — Догадливый ваш управхоз.
И пошел, больше не говоря ни слова, с хлебом в руке в свою комнату, вход в которую был из кухни.
Никого из жильцов в этот час в квартире не находилось. Никто не вышел посмотреть, кто это с багажом появился в коридоре. Из своей комнаты Алексей услышал, как приезжая шебаршила ключом в замке, не в силах его отомкнуть.
В старой тельняшке, с медной бляхой на ремне, он опять появился в коридоре. Девушка скинула платок на корзину. Расстегнув пальто, она напрасно пыхтела, пытаясь отворить дверь.
— Дай-ка, — опять сказал Алексей. — Ключ-то тот?
— Управхоз дал.
Покорно отдала ключ, взглянула на соседа с надеждой. Волосы у нее были мягкие, непонятного цвета. Он вставил ключ в замок, крутанул туда-сюда. Замок не поддавался. Пришлось поднажать. Заскрежетало и хрястнуло. Двери были отперты.
— От Петра Первого, наверно, не отворяли, — сказал Алексей.
Из комнаты потянуло сыростью. В раскрытую дверь увиделся покрытый пылью стол и венские стулья.
— Все, — сказал Алексей. — Можете располагаться.
Он вернулся к себе и прилег на кровать. Через заклеенную обоями дверь слышал, как девушка волоком втащила в комнату корзину. Потом были слышны шаги, она задвигала стульями. Вскоре в двери к нему постучались. Алексей поднялся и вышел на кухню.
— У вас не найдется, чем бы забить гвоздик?
Теперь она была без пальто, оказалась одетой в побелевшую от стирки гимнастерку и черную юбку.
Молотка у него не было, но ящик стола, где лежал чей-то квартирный молоток, он знал. Он указал девушке на стол.
— Вон там есть, возьмите.
За стеной вбивали гвозди. "Устраивается, скажи пожалуйста", — думал он про себя. Вынул из футляра баян и, усевшись, начал играть. Играл как всегда, незаметно переходил с мелодии на мелодию. Потом вдруг оборвал игру. Еще, чего доброго, решит — нарочно музыку для нее развожу, завлекаю… Упрятал инструмент в футляр. Немного побыв в комнате, надел бушлат, повесил на плечо баян и отправился из дому.
Когда спускался по лестнице, подумал о том, что новая жилица была ему как-то совсем ни к чему. Так он жил отдельно, в стороне от всех. Теперь за стеной будет эта девчонка. Станет там расхаживать, смеяться или петь, еще гостей приведет. Ему тут давно сделалось привычно быть одному, никого не слышать. Вот еще, новое дело. Откуда и взялась такая!
А взялась Аня Зарубина из того же Ленинграда, хотя в Ленинграде у нее никого не было родных.
Но родных у Ани не было и в других городах. Выросла она в детском доме, в который попала такой маленькой, что не знала откуда и как.
Весной сорок первого года Аня было уже поступила в Механический техникум. Из детдома переехала в общежитие. А тут война. Пошла в ополчение. Хотела стать санинструктором, но направили в стройбат. Спорить не стала, решила — все равно, где воевать. Вначале строила укрепления за городом. Девчат в стройбате был целый взвод. Как могли, делали мужскую саперную работу. Потом немцы подошли ближе к городу, тогда перебрались строить доты на окраинах, в подвалах домов со срезанными углами. Зимой отвезли их на Ладогу. Обслуживали Дорогу жизни. Пилили елки в лесу, возили, укладывали в настилы, меняли мосты через канавы.
Жили в землянках. Безрадостные сводки в газетах читали при свете коптилок. Терпели обстрелы и бомбежки. Упрямо ждали, когда станет легче. Пришло время и принесло первые радости. Сперва все короче и короче становилась дорога через коварную Ладогу. Позже, как прорвали блокаду, стала и совсем ненужной.
Батальон, в котором служила добровольцем Анна Зарубина, передислоцировали в Ленинград. Еще рвались на улицах снаряды, а девчата в шинелях наводили тут порядки… Растаскивали завалы, забивали фанерой разбитые витрины полуразрушенных домов.
Кончилась блокада, и пошла Аня в строители. Строить не строили, но дыры латали. То, что могли восстановить, восстанавливали. Научилась она работе и каменщика, и штукатура, и маляра. Квалификации невысокой, но все же что-то делать умела. А тут и транспорт уже покатил по избитым осколками улицам. Сперва понемногу, а потом все больше и больше зазвенели трамваи. Ожил и побежал по Невскому троллейбус. Тогда и прочитала Аня объявление о приеме на курсы водителей. Хоть и со вздохом, но из стройотряда отпустили. Распрощалась с девчатами. Устроилась сперва у матери одной из подруг, а потом повезло. На правах демобилизованного воина и ленинградки выхлопотала жилплощадь. Тогда и поселилась невдалеке от Невского в ничейной теперь комнате. Произошло это уже на третьем месяце учения ее в троллейбусном парке.
Вся биография комсомолки Ани Зарубиной укладывалась на одной страничке школьной тетради. Хотя и досталось лиха Ане на войне, а все же и горестное время не прошло даром. Возмужала она за эти годы и окрепла.
Из худенькой, голенастой девчонки превратилась в крепко сбитую девушку. Научилась жить самостоятельно, ладить с разными людьми, да и не страдать, не паниковать по пустякам.
Три дня Алексей не видел, а если и видел, то не замечал новой соседки. Слышал, как она расхаживала по своей комнате. Позвякивала там какой-то посудой. Уходила на кухню и возвращалась назад. Слышал, как обменивалась короткими репликами с жильцами. Слышал, как запирала замок и уходила. Тихая была соседка. Ни пения, ни плясок. Гости вроде не появлялись, а может, и ходили — по вечерам, когда его дома не бывало.
Он, как всегда, возвращался, когда все уже спали. Запирал за собой двери черного хода и шел к себе. Ничего не было слышно за дверью, заклеенной обоями. Анька, как он сразу ее стал называть про себя, спала тихо, будто ее там и не было. Ни койка не скрипнет, ни вздоха не донесется.
Каким ни бывал подвыпившим, а баян снимал и опускал аккуратно, спать ложился без особого шума и хождения по комнате. Сам не знал, откуда это у него взялось. Прежде не считал нужным ни на кого обращать внимания. А тут… Да и к чему? Спит, наверно, из бронебойного пали — не разбудишь.
На четвертый день ночью, поднявшись на площадку, обнаружил, что ключа от двери в бушлате нет. Порылся в карманах и стал по обыкновению барабанить в дверь.
В таких случаях открывали ему не сразу. Жильцы, не желавшие подниматься с постелей, пережидали. Каждый надеялся, что поднимется и пойдет не он, а кто-то другой. Алексей это знал и, настучавшись, терпеливо ждал, кто откликнется. С некоторых пор двери ему отворял Галкин. Выходил на кухню в нижнем белье, глухо спрашивал: "Кто?" — и, убедившись, что на лестнице беспокойный жилец, отодвигал засов старого замка. Не успевал Алексей бросить свое обычное "пардон, мерси", как Галкин уже только белел вдали коридора, не забывая всегда негромко предупредить:
— Двери затворите, пожалуйста.
Но в ту ночь было по-иному.
Куда скорее, чем обычно, проскрипела внутренняя дверь в квартиру, а затем кто-то, не окликая Алексея, стал отмыкать замок.
Чаще всего ему отворяли в темноте. Тем более что дворовый фонарь достаточно освещал через окно кухню, чтобы добраться до двери в комнату. А тут в кухне был зажжен огонь. Яркий свет лампочки, горящей при полном ночном напряжении, бил в глаза. Против света Алексей не сразу рассмотрел, кто его впускал в квартиру, а затем увидел Аньку. Стояла она, запахнувшись в пальто, босые ноги всунуты в какие-то старенькие туфли. Русые волосы в беспорядке раскинулись по плечам.
— Позже не мог прийти? — сказала она, пропуская Алексея и снова взявшись за замок. — И еще без ключей. Не стыдно? Людям чуть свет на работу.
Пока он раздумывал, Аня уже затворила вторые двери и, все так же запахнутая, заспешила по коридору, кинув на прощанье:
— Спокойной ночи.
Алексей вошел в комнату. Слышал, как по соседству щелкнул замок. Потом легко скрипнула кровать и все стихло.
— Видали, потревожил! — сказал он вслух, ни к кому не обращаясь. — Не выспятся они, труженички!.. Человек, может, три года не спал… Вас бы туда на недельку… Имею полное право. Идите вы все…
Баяв в футляре стоял на полу. Алексей сидел на кровати и говорил все это, глядя на заклеенную дверь. Из соседней комнаты не слышалось ни звука.
— А вот возьму сейчас и выдам боевую тревогу на всю железку! Поглядим, как выскочите! На что способны, кому Родина обязана, а?
Он уже потянулся к футляру, но только махнул рукой. А ну их, все равно не поймут… Скажут, пьяный. Какая им тревога… Эх, не знаете вы Алексея Поморцева!..
А каким он был!
Не было в их роте, а возможно и во всем батальоне, везучей Лешки Поморцева. Не только что кореши, но и командование прочно уверовало в его неуязвимость. Сколько товарищей полегло, сколько эвакуировали в госпитали, а Лешке все нипочем. Посылали его в разведку чуть ли не через день. Ходил и за "языками". С добычей возвращался или пустой, а всегда целый. С утра, где бы ни побывал, начищал свою форму, надраивал медные пуговицы, так что можно было подумать — из блиндажа ему прямо в патруль по городу. И брился он, свисти не свисти над головой снаряды, каждый божий день. Нет горячей воды — пойдет и холодная, не беда. Зеркальце всегда отыщется. Нет его, так и в снарядную гильзу поглядеться можно. А бритва в любом боевом снаряжении при Лешке.
Ребята — теперь сухопутные морячки, — хоть и сами старались не терять моряцкого вида, посмеивались: "И куда ты, Леха, внешность свою надраиваешь? Сад Госнардома нам пока не светит". А Лешка, между прочим, был первым парнем не только в батальоне.
Появилась у них на "пятачке" санинструктор Клава Клепикова.
Невысокая, тоненькая — перетянута ремнем, будто и совсем нет никакой талии. Нос с задорной курносинкой, а глаза черные, быстрые. Смеялась, словно не в пекло к ним ее прислали, а в тихое приятное местечко. Может, и трясло ее от страха, только она того не показывала. Отзывалась на любую просьбу. Бегали к ней палец перевязать или еще за чем-нибудь. Внимательная была до удивления. Пришла к ним с русой косой за плечами, но потом остригла и положила в свой вещмешок: оставила на память.
Был у Клавы небольшой и приятный голос, за что ребята ее называли "нашей Клавочкой", намекая на любимую на всем флоте Клавдию Шульженко. Устраивали они с Алексеем где могли концерты. Он научился играть, сдерживая звук баяна, чтобы не мешать ей петь. Ну а когда Клава умолкала, тут уж и он давал волю своему инструменту. В общем, неплохо у них получалось.
Но концерты концертами, а как только прибыла в роту санинструктор Клава Клепикова, Алексей и минуты не сомневался — для его радостей объявилась девчонка. Он даже торопить события не стал. Так, покрасуется, подбросит ей словечко-другое с шуточкой и будто забыл про Клаву. Был у него такой проверенный способ завлекать девчат, который до тех пор срабатывал без осечки. Ну а Клава… Клава будто бы воспринимала по-должному и ждала своего часа.
И час такой пришел. Как-то раз выдался случай. Было это после их очередного концерта. Остались они вдвоем под звездным небом. Такой тихий опустился вечер на землю. Можно подумать — никакой тебе войны и тем более рядом переднего края. Лешка обнял Клаву, прижал к себе. Она, как и полагалось в таких случаях, начала всякое там: "оставь" и "не надо". Лешка нахально спросил:
— А что, не нравлюсь? Лучше у тебя есть?
— Не время сейчас, — ответила. — Теперь не время…
Он смеялся.
— Какое же тебе нужно время? Может, у нас его потом и вообще не будет.
— Ну и что же, — упрямо отвечала, — если и не будет. А теперь — война. Видел, что в Ленинграде делается?.. Нет, ни о чем таком и думать не время.
Лешка рассуждал иначе. При чем тут война? Жизнь из-за нее остановилась, что ли? Наоборот, нужно пользоваться, пока цел. Но события и тут форсировать не стал. Решил — дойдет все само по себе, сложится, как ему хочется.
Но что-то не складывалось. Шло время, улыбалась ему Клавочка, пела под баян песни про "огонек" и прочие, и не больше.
И тогда Алексей отважился действовать по-своему. Пришла, решил, пора. Знал он, что женщинам нравится напор, против которого трудно устоять.
Опять-таки, как когда-то, настал момент, когда остались они вдвоем. Лешка смело облапил Клаву и с ходу спился в розовые, теплые губы. Рассудил так: все, кончено, моя!
Только получилось не по его желанию. Вырвалась Клава из его объятий и засветила Алексею оплеуху. Крепко засветила. Неизвестно, откуда в ней взялось столько силы. Умела, значит, защищаться.
Отпрянула она подальше.
— Ты что, с ума сошел, гад?!
Лешку как из ушата холодной водой.
— Это я гад?!
С искренней обидой сказал. Действительно, что же это она за такие-то пустяки его "гадом", как последнего… Только увидел Клавины глаза и сник. Столько в них было яростного возмущения и обиды, что лихости Лешкиной будто не бывало. Однако он сразу же собрался и с деланным безразличием бросил:
— Видали, принцесса. Знаем таких, знакомились… Не хочешь — и не надо. Страдать не станем.
С тех пор у них все разладилось. Вроде бы и перестали замечать друг друга. Одиноко играл баян в блиндажах, но не пела под него Клава. Для неосведомленных был у нее короткий ответ: "Не до того мне сейчас". Разошлись они как в море корабли. Словно ничего и не было между ними. Хотя, вообще-то, и в самом деле ничего не было. Да нет, не так уж чтобы совсем ничего. Замечал Алексей, как радостно блестели Клавины глаза, когда он целехоньким возвращался после ночных поисков. Неспроста же это. Значит, ждала, беспокоилась. Может, и не спала до утра.
И насчет того, что страдать не собирается, — врал. Не по себе было с тех пор, как она его отрубила. Казалось, все наблюдали его позор и сделался он посмешищем на весь батальон морской пехоты. Чтобы как-то защитить себя от этого, стал Алексей хорохориться, делать вид, что ему это все ни к чему. Начал он отпускать в сторону санинструктора разные колкие шуточки. Бывали и такие, что она, может быть, от них и плакала, только никто этого не видел.
Но кончилось совсем не смешно, да и вовсе не так, как мечталось Алексею.
Была у них разведка боем. Поморцева оставили в резерве во втором эшелоне. С потерями тогда, с немалой кровью, а отбили у немцев клочок земли, совершенно необходимую небольшую высотку. Разъяренный противник обрушил на них шквал огня. Многие, кто не успел укрыться, были ранены. Туда, в огонь, и устремилась со своей санитарной сумкой Клава. Вернулись те, кто мог вернуться. Привели и тех, кто сам не мог дойти. Не было среди возвратившихся лейтенанта Антоненки, который повел моряков в атаку на высоту. Вроде бы и видели его ребята, кто впереди, кто рядом, потом потеряли. А кроме Антоненки не было среди возвратившихся и санинструктора Клепиковой.
Вот тогда-то и вызвался Алексей идти их искать. Никакой не было гарантии, что и сам возвратится. Разве только вера в то, что ничего его не брало.
И тогда ему повезло. Отыскал он их обоих вместе. Нашел в воронке от снаряда. Клава ждала темноты, а потом пыталась дотащить раненого лейтенанта до безопас-ного места. Лейтенант был ранен осколком и упал в воронку. Потому и не видел его никто из ребят, а Клаве посчастливилось до него добраться. Перевязать она лейтенанта перевязала, но тащить его не хватало у нее сил.
Взвалил Алексей лейтенанта на себя и где пешком, где ползком поволок. Клаве велел идти вперед и не дожидаться, пока немцы откроют огонь. Но она не послушала его, сказала: "Нет, нет, я с вами…" Зря не послушала. Алексей как в воду глядел. Немного они до своих не дошли — начали немцы бить из миномета. Беспорядочно били, наугад, а Клаву зацепило, и крепко. До блиндажей все-таки кое-как добрались.
Позже, когда отправляли их с Антоненкой на Большую землю, Алексей пришел, постоял возле Клавиных носилок. "Ничего, — сказал, — поправишься. Будешь еще со своей сумкой бегать". И она, наверно, поняла. Смотрела на него своими черными глазами и силилась улыбнуться. Никакого, видно, зла против него не имела.
Представили Алексея к медали "За отвагу". В то время, в первые военные годы, награды скупо давали, и была эта медаль еще редко у кого на груди.
Потом узнал он, что у Клавы с лейтенантом Антоненкой была любовь, которую они от всех прятали.
Ничего о них больше он не знал. Может, и выжил лейтенант, может, и поправились оба. Возможно, потом поженились. Алексей ничего не имел против, в душе желал им счастливой жизни, хоть и понимал, что сам в смешном положении, потому что считал, будто кроме него, кудрявого, Клаве никто не мог приглянуться.
И все же было на душе что-то радостное, хорошее от той мысли, что, если бы не он, может, не видать ни Клаве, ни лейтенанту следующего дня.
Никакой у него тогда больше не оставалось на нее обиды. Наоборот, досада на себя. А про Клаву думал: сильна все-таки деваха, надо же! А сама-то — всего ничего.
Так он тогда решил. По справедливости. А почему?.. Потому, что был старшина второй статьи Лешка Поморцев человеком. Да и бойцом-моряком, хоть и на суше. Стоящим был парнем. Ни пуля, ни снаряды его не задевали. Поверил в то, что вроде у него такая особая звезда. Напрасно поверил. Пришел и его черед. Что он теперь? Инвалид с баяном. Так, да? А как же иначе?!
Он слегка пнул стоящий перед ним на полу футляр. Пнул не зло и не всерьез. Чем был виноват баян? Но баян грохнулся на пол. Раздался глухой удар.
— Извиняюсь, — опять вслух произнес Алексей и, встав с кровати, поднял баян. — Извиняюсь.
— Тише ты. Людей разбудишь! Спал бы… — послышался голос из комнаты за заклеенной дверью.
Надо было отбрить, чтобы… Но голос был совсем не обидный, скорее какой-то просящий. Показалось Алексею, кто-то уже говорил с ним так, по когда, где, не помнил. И вместо того чтобы отбрить Аньку, он только и сказал:
— Ладно, ладно…
И в самом деле затих до утра.
Алексей любил ходить в баню. Баня помещалась тут же, на Пушкинской. Минут пять ходу, не больше. Старая была баня, перемонтированная с давних времен. Однако действовала каждый день. Был в ней и зал для инвалидов Отечественной войны. Алексей в этот зал сходил всего один раз и с тех пор посещать его закаялся. Может, и толкалось там поменьше народу, и в раздевалке попросторнее, но ему в особом зале не понравилось. Входили в него голые мужики — кто на костылях, кто с палкой. Некоторые мылись одной рукой, а кого и мыли, поскольку сам он справиться с банным хозяйством не мог. Наводила на Алексея эта печальная картина душевную тоску и лишала банного удовольствия. А мыться он любил. Любил влезать в парной под самый потолок и разогреваться там до одури, а потом поскорей в прохладу мыльной, да еще растянуться на цементном полу, остужать распаренное тело. В специальном, как его называли, зале инвалиды приставали: "Тебя это где, морячок?.. Тебя не под Ханко ахнуло?.. Я дак там…" Алексей отвечал нехотя. Трезвый он о подвигах не распространялся. Но и находиться в мыльной, где орудовали с мочалками недавние вояки с культей чуть ниже зада и всякие однорукие, глядеть на этих отмеченных радости не доставляло… Потому Алексей и предпочитал обыкновенный зал, где мылись мужчины без телесных повреждений, и он себя там чувствовал таким же.
Раздевшись, он быстро засовывал свои пожитки в шкафчик. Громко орал:
— Батя, закрой!
Не дожидаясь банщика, прыгая на одной ноге, добирался в мыльной до свободного таза, плюхался на скамью, и лилась шайка за шайкой на его растатуированное тело.
Умудрялся он в бане произвести и мелкую постирушку. Выполоскать тельняшку и высушить ее на батарее в предбаннике, пока парился и потом отдыхал от жары.
По пути домой освежался кружкой холодного пива и ковылял к себе в преотличном расположении духа. Баня придавала бодрости. Жизнь казалась еще не вся позади и игра не проиграна.
В баню ходил с утра, когда народу бывало поменьше. А тут вдруг пришла идея отправиться мыться в субботу. Случилось это в день пенсионной получки, весь день в ожидании почтальона Алексей лежал на кровати.
Пенсию принесли в пятом часу. Алексей расписался. Не пожалел рубля почтальонше и, отложив книгу, отправился в баню.
В инвалидный зал, хоть там и не было очереди, не пошел. Отстоял некоторое время, пока попал в общий зал, и, скинув одежду, заспешил в мыльную. Здесь было шумно, гремели тазами, перекрикивались намыленные мужики, обильно текла вода. То и дело отворялись двери из парной. Вместе с белой тучей оттуда выскакивали распаренные дядьки с поредевшими вениками.
Любил Алексей всю эту туманную сутолоку. В баню он ходил, как в кино.
Ну и типов там наглядишься, пока вымоешься!
Вот один — розовый, как поросенок. Сидит на мраморной скамейке, будто на даче в жару. Охлаждается после парной и обрызгивает себя налитой в таз студеной водой. Этот никуда не спешит. Не то что вот тот, что наскоро трет шею. Прогнала, наверно, в баню жена: "Пора, пора, милый!.." Там нещадно по очереди друг другу дерут спины два здоровяка. Откуда такие и сохранились?.. Шпарят один другому на тело кипятком с мыльной пеной, аж вздрагивают, а терпят. Эх и поддадут же эти после баньки!.. Один верзила вот уже, наверно, минут пятнадцать как статуя стоит без движения под душем. Мыться ему лень. Надеется, лодырь, что вода сама все смоет. Плюет нахал на то, что и другим людям не вредно окатиться под душем. Вон батька с сыном. Парню, видно, уже надоело, сидит скучает, поглядывает на потолок, с которого шлепаются вниз увесистые капли, а отцу все мало. Снова тащит наполненный таз. Придется еще потерпеть мальчишке. Против Алексея — дед. Немощный, белый как бумага и худой что скелет. На шее мокрый шнурочек, на нем прилипший к впалой груди крестик. Может, он этого креста отроду не снимал, лет семьдесят… Надо же, есть еще люди, выжил, хоть и прогремела над землей этакая битва и блокада косила…
Устроился Алексей у стенки — удобно и краны с водой поблизости. Далеко прыгать не надо. Мочалкой обзавелся при входе. Купил за пятнадцать копеек. Веник, решил, чей-нибудь найдется. Притащил воды и стал для начала обмывать свою, ни к чему, как он теперь понимал, разрисованную грудь. Готовился к пару.
Рядом довольно старательно намыливался какой-то худощавый дядька. Алексей глянул в его сторону и увидел, у соседа на правой ляжке ниже бедра не хватает этак, можно сказать, чуть ли не с полкило мяса. Вырезано, будто на хорошую порцию. Крепко же где-то зацепило! Поднял Алексей взгляд выше и увидел у мывшегося рубцы на ребрах. Поглядел еще выше и, к своему удивлению, узнал в соседе по банной скамейке квартирного соседа Галкина. Тоже, стало быть, забежал помыться.
Первым движением было — потом он сам не знал, с чего бы, — забрать таз и улизнуть в дальний угол мыльной. Но тут глаза его и Галкина встретились, и бежать было поздно. Квартирный сосед сразу признал Алексея, молча поздоровался и даже подвинул поближе к себе таз, как бы освобождая для Алексея место, которого и без того было достаточно. Оба молчали. Галкин намыливал голову. Когда Алексей, опростав таз, поднялся, чтобы запрыгать за водой, Галкин спросил:
— Может, помочь?
В другой бы раз Алексей огрызнулся. Не любил он ничьей помощи. Терпеть не мог, когда ему напоминали, что он безногий. А тут сосед, как показалось, спросил запросто. Мог бы спросить и у любого, и Алексей лишь бросил: "Что вы…" Схватил за скобу таз и будто даже показно, легко запрыгал к крану.
Когда вернулся, Галкин уже скатил с себя пену. Поставив тяжелый таз, Алексей опять уселся рядом и тут задал тот самый вопрос, на который так не любил отвечать, когда спрашивали его:
— Где это вас, а?
Галкин, казалось, не сразу понял, потом словно с любопытством взглянул на свою изуродованную ногу и ответил:
— А, это? Под Сталинградом.
— Крепко, — кивнул Алексей. — Миной?
— Осколочным. Я только из блиндажа… Он как ждал меня…
— Подразделением командовали? — продолжал Алексей, полагая, что в своем интендантском положении Галкин оказался уже после ранения, и потому внутренне смягчая к нему отношение как к тыловому вояке. Но Галкин лишь помотал головой:
— Нет, я всю войну начфинил.
— Кассира, значит, поцарапало, а касса целой осталась? — пробовал пошутить Алексей.
— Ящики у меня до конца невредимыми были, — всерьез продолжал Галкин. — Только я не кассиром служил. Начфином полка.
Больше вопросов Алексей не задавал. Мылись молча. Потом, как-то не сговариваясь, вместе и завершили банную операцию. В раздевалке оказались поблизости. Затем пили пиво на лестнице в банном буфете у прикрытой клетчатой клеенкой стойки. И домой шли вместе.
Улица уже погрузилась в сумерки. В синем, мутноватом тумане зажглись фонари. Шли мимо слабо светившихся окон первых этажей. Потом пересекли сквер с памятником. Через него катила отчаянно скрипящую коляску с двумя детьми молоденькая женщина. За ней несла тяжело нагруженную сумку полная женщина постарше.
— Смазать колеса бы надо, — оглянувшись, бросил Алексей.
— Идет все-таки жизнь, идет, — сказал вдруг Галкин. — А ведь думали они, а?!
Он не договорил, но Алексей отлично понял, про что шла речь, кто это "они" и что именно "думали".
Вот и все, кажется, что проговорили они оба за всю дорогу. Но казалось потом Алексею, что говорили они с Галкиным немало и понимали друг друга сполна.
Тот субботний вечер хорошо запомнился, и не только потому, что впервые заставил его по-новому взглянуть на одного из презираемых соседей, а еще по обстоятельствам куда более для него, Алексея, значительным.
В пивную он после бани не пошел.
Мало того, что суббота и народу там, понятно, шумело до черта, а еще почему-то и не хотелось.
Решил устроить себе домашний ужин. Пусть и в одиночестве. В одиночестве, может, даже и лучше…
Приняв такое решение, поднялся и, снова надев бушлат, направился в гастроном на Невский. У кассы в коммерческом магазине сновали назойливые личности. К одним приставали — не продадут ли те лимитную карточку, другим, наоборот, предлагали их купить, дескать все равно так дешевле продукты выйдут.
Алексей с презрением отпихнул от себя прыщавого коммерсанта:
— Иди-ка ты, гнида, пока…
Тот мигом затерялся в толпе.
Алексей купил маленькую водки, граммов двести зельца, копченую сельдь. Хлеб дома был. Ничего, славный будет пир. Можно позволить себе такое удовольствие.
С покупками вернулся в квартиру. Когда проходил через кухню, увидел — там собралось все ее женское население. На Алексея взглянули с любопытством. Может, удивились, почему дома в такой час, а может, по причине его неожиданной трезвости.
На кухне и во всей квартире стихло. Отхлопали двери в передней. Уходили парочками соседи, наверно в кино. Вечер субботний — законное дело.
И вдруг необыкновенно тоскливо и одиноко почувствовал себя Алексей. Не в радость была и ожидавшая на подоконнике водка, и коммерческая закуска. Привязалась шальная мысль. Как ни гнал — не отвязывалась. Почему он такой молодой — и разнесчастный? Кто его проклял, что он должен куковать в одиночестве? За что ему это? Разве не отдал за других все, что имел в своей небольшой жизни?
Встал, прошелся по комнатке, натянул фланелевую форменку — ничего еще была, держалась.
Идти куда-нибудь, идти немедленно! Выпить разом вот эту чекушку — и в разгул.
Схватил было уже бушлат и вдруг с силой бросил его.
Куда идти?!
Минут через пять из коридора постучал в дверь к Ане.
Если бы потом спросили, почему так сделал, ответить бы не сумел. Надо было кого-то видеть, ну и решил посмотреть, как живет соседка.
А жила Аня удивительно, как ему показалось, хорошо. Чисто в комнате. На окне занавеска, и лампа под бумажным абажуром. Застелена постель, и подушки прикрыты кружевной накидкой. Еще какой-то коврик возле кровати. Со стола свисает намытая клеенка. Как это она, когда все успела? А сама Анька у стола в белой кофточке, юбке и шлепанцах на босу ногу. Она держала в руках электрический утюг.
Когда он появился в дверях, Аня, кажется, хотела спрятать утюг за спину и залилась краской.
— Я чуть-чуть… Я только блузку.
Только тут он сообразил, в чем дело. Испугалась того, что он застал ее за "незаконным потреблением электроэнергии". На электричество был установлен строгий лимит. Перерасход грозил отключением света во всей квартире. Между жильцами была договоренность — плитками и утюгами не пользоваться. Но все это была ерунда. Утюги и плитки потихоньку жгли все, да помалкивали. Ну а Анька, наивная душа…
И такое было в ее растерянности простодушие, что Алексей рассмеялся:
— Да я не затем. Гори они…
Хотелось ему быть сейчас простым и веселым. Не спугнуть ее. Спросил вдруг почему-то на "вы":
— Собирались куда?
— Да нет, так.
Аня вытащила вилку из штепселя.
— Может, поужинаем вместе? — сказал Алексей. — Скука тут. Никого нет.
И Анька, наверно, не так поняла его. Она растерянно огляделась вокруг и пожала плечами.
— Да у меня нет ничего.
— Порядок, — кивнул Алексей. — У нас кое-что найдется.
Он торопливо зашагал по коридору к себе. Когда вернулся с продуктами, увидел, что дверь в Анину комнату была по-прежнему раскрыта. Прошел к столу и положил покупки на клеенку.
— Вот, что есть.
Аня затворила за ним дверь. Потом сказала:
— У меня кабачковая икра и конфеты. Садитесь…
Не знала, видно, как его называть, и он подсказал:
— Алексей Прокофьевич. Алексей, сын божий… А вообще-то Лешка, и все.
— Леша, — сказала Аня. — Леша — это хорошо. Так и звать вас можно?
— Пойдет. Только почему "вас"? Кто мы такие?
Аня быстро и умело захлопотала у стола. Вытащила тарелки и блюдечки. На клеенку легли нож и две алюминиевые вилки. Отыскалась стопка и зеленая пузатая рюмка толстого стекла. Копченая селедка была нарезана на кусочки и уложена, будто целехонькая. Алексей с удовольствием наблюдал за тем, как быстро и ловко со всем этим справлялись Анины руки.
Затем она очистила головку лука и настругала его тонкими ломтиками. Положила их плашмя на тарелку и полила уксусом.
— Вот такая еще закуска, — сказала Аня.
Сели к столу. Легким ударом ладони Алексей выбил пробку, водка вспенилась. Он экономно налил неполную стопку, а рюмку хотел дополнить до края, но Аня предупредила:
— Мне немножечко. Вот столько… Все!
Алексей выпил свою порцию разом. Аня тянула водку, как вино. Он подбадривал:
— Что, и такой не осилить?
— Да я захочу — могу, — махнула рукой Аня. — Приходилось на фронте. Согревались при помощи…
— Без нее и вовсе сдохнешь, — мотнул головой Алексей, закусывая куском пахучей селедки.
— А с ней и подавно. Случались у нас случаи, — сказала Аня.
— Ты где была?
— Тогда на Ладоге. Знаешь Кобону?
— Слышал.
— В стройбате. С него начинала, им и кончила.
— Хлебнула, значит, своего.
Она пожала плечами.
— Там на дороге, вообще-то, бомбили. У-у-у!.. А страху показать нельзя. Я же сержант была. Младший..
— Да ну! Начальство. Наградили хоть?
Простодушно рассмеялась.
— За что это? Мы немцев только пленных видели.
— Они и там такие же. Только пожирнее.
— Убивал?
Анька смотрела ему в глаза с любопытством и каким-то боязливым интересом, будто впервые видела перед собой человека, который сам убивал врагов.
— Приходилось, — кивнул Алексей.
— Жалел потом?
— Нет. Не ты его — он тебя, гнида… Всех нас до единого. Такую им Гитлер задачу поставил. Ну а мы… Ненависть к захватчикам, понятно?
Оба помолчали. Аня взглянула на руки Алексея. Пальцы у него лоснились от селедочного масла. Сунула старенькое полотенце. Он поблагодарил кивком и принялся вытирать.
— Теперь вон, как свои… На улице канавы для газа копают. Будто и не фашисты, — продолжала она прежнюю мысль.
— Люди, — вздохнул Алексей. — Тоже люди.
Он вытянул ногу с протезом и невольно взглянул на нее. Так случилось, что на его протез в этот момент посмотрела Аня.
— Их работа, — кивнул Алексей. — Теперь не воин и не человек вообще при их содействии…
— Ты герой, — сказала Аня.
Взглянул исподлобья — всерьез она? Может, и не шутит. Продолжал:
— А нас они ух боялись. "Шварцтод" называли. Черная смерть по-ихнему.
— Ты герой, — повторила Аня.
Он налил еще. Она подняла свою рюмку.
— За героев, которые землю нашу спасали.
И выпила до дна.
Сидела она невысокая и крепкая. Щеки раскраснелись, и небольшой, немного курносый нос забавно белел. Юбка ей, наверно, становилась узка, она плотно обтягивала бедра и все время лезла вверх, обнажая круглые колени. Анька видела, что Алексей смотрит на ее колени, и поминутно напрасно оттягивала юбку вниз, как будто ехала на велосипеде.
Хорошо было у Аньки в комнате. Тепло и чисто. Не то что у него. А ведь жили рядом, разделяла всего-навсего лишь вот эта заклеенная с двух сторон дверь, на которой с Анькиной стороны был приколот вырезанный из "Огонька" портрет Сталина. Выпитое для Алексея было совершенным пустяком, а вот почему-то разливалось блаженным теплом по всему телу.
Но и Ане, видно, хотелось поговорить. Она засмеялась и выложила Алексею сполна свою коротенькую биографию, первая часть которой была детдомовская, вторая полуфронтовая, а третья еще неизвестно какая, поскольку лишь начиналась. Выложила все до конца, утаив разве только самую малость про свою нескладную любовь, которая вот уже, кажется, начала ослабевать.
— Вот и вся я, — завершила недолгий и нехитрый рассказ Аня и вдруг спросила:
— А у тебя мать есть?
И впервые за долгое время Алексей почувствовал, как загорелось у него лицо. Вспыхнуло не от чего-нибудь, а от стыда. Чувства, которого давно не испытывал.
— Есть, — сказал он. — В деревне. В Тюменской области.
— Пишешь ей?
Ответил неопределенно:
— Пишу иногда.
Алексей врал. Матери он не писал. Не писал давно. Послал последнее письмо из госпиталя. Дал знать, что жив и здоров. Воинскую часть-де переменил и сообщал новый адрес. Про то, что лишился ноги и лежит в госпитале, — ни слова. Давно он не был в своей деревне Скоблино. Сам даже не помнил, когда ездил в последний раз. По первому году службы, что ли. Была потом мечта — явиться домой с победой, грудь, как говорили старики, в крестах… Вот каков он, Леха Поморцев!.. Вышло иначе. Куда он домой безногий, кому нужен?! Собирался про все написать, да не до того было. Закрутила новая разгульная жизнь. И не видел он ей конца и не знал, чем она кончится.
А тут впервые за долгое время сидел перед Анькой будто виноватый, чувствуя свою вину перед старухой матерью и сам до конца не понимая, в чем эта его вина есть.
— Погоди, — сказал он Ане. — Погоди малость, я сейчас..
Поднялся, тяжело прошагал в свою комнату. Аня слышала, что-то там ворочал. Решила — пошел за баяном. И не хотелось ей сейчас баяна, не нужна была музыка, а чтобы Алексей поскорей вернулся — нужно было, необходимо. Не хотелось быть дольше одной в сегодняшний субботний вечер, так неожиданно вспыхнувший чем-то новым, неясным.
И Алексей вернулся. Положил кулак на стол, а затем разжал его и убрал руку. И остались на клеенке орден Красной Звезды и две белые серебряные медали.
— Вот они, мои кровные, думаешь, зря я с фрицами… — тихо сказал Алексей и опустился на стул.
Аня взглянула на его награды с засаленными ленточками. Потрогала рукой звездочку.
— Что же не носишь?
— Куда, в пивную?
— Будто бы тебе только там и место?
— А где? В почетных рядах бойцов у красного знамени?
Он взялся за бутылочку, поглядел на свет. Осталась там самая малость, но все же хотел разделить пополам.
— Мне хватит. — Аня прикрыла свою рюмку ладонью.
Алексей не стал настаивать. Выпил сам.
— А где мне место, — продолжал он начатый разговор, — за что я там каждый день на "пятачке" голову сложить мог?.. За что калекой стал? Чтобы теперь чуть свет и до вечера, как и те, кто нигде не был?…
— Как же все другие, которые не хуже тебя? — спросила Аня.
Вопрос поставил в тупик. Вспомнился тихий Галкин, рубцы на его теле.
— Что мне другие, — отмахнулся Алексеи. — Моя душа иного требует. Не могу я теперь, после того, по-обыкновенному…
Он замолчал. Снова поднял опустевшую посудину и бессмысленно повертел в руке.
— Хочешь портвейна, у меня есть? — спросила Аня.
— Правда?
— Есть. Дожидалась случая. Да не будет, верно, его…
Она встала, сходила к шкафчику в углу комнаты и принесла запечатанную сургучом темную бутылку.
— По карточке получила. Две загнала, а эту себе.
— Конец месяца, у меня эти талоны давно тю-тю! — свистнул Алексей.
— Не чего ты пьешь, Леша?
Алексей скривил рот в усмешке:
— А ты побудь в моей шкуре.
Была открыта бутылка вина, и Аня тоже согласилась немного выпить, сказала: "Этого могу". Спросила Алексея, не много ли ему. Он засмеялся.
— Мне это что слону дробина.
Но вино подействовало. Словно не выдержали нервы, которые, казалось, закалились в его непутевой нынешней жизни. Сам не думал, а вдруг, помолчав, печально сказал:
— Никуда я теперь. Загубленная личность. Бывший военный моряк. Ничто нынче, ничто… Списали по всем статьям…
Положил руку на стол и опустил на нее голову. Аня видела, как раз и два вздрогнули его плечи. Хотела коснуться его распушившихся после бани волос, но не решилась и убрала руку.
Алексей поднял лицо. Глаза взмокли. Пьяные были слезы. Да ведь трезвым, наверно, не заплакал бы.
— Ты меня извини… Зря это все я… Ну на черта тебе… Навязался…
— Нет, — сказала Аня. — Нет, неправда, не верю, наговариваешь на себя. Зря ты, зря… Хороший ты.
Алексей замер с приподнятой над столом головой. Стопка с невыпитым портвейном стояла перед ним. Смотрел на Аню широко раскрытыми заблестевшими глазами. Не понимал, думал про себя: "Что это? Что это? Или взаправду?"
И тут произошло непонятное, может быть, для обоих. Аня коснулась его волос, погладила их, потом обхватила рукой шею Алексея, притиснула голову к своей груди и поцеловала в затылок. Волосы у него были мягкие, и Анины губы утонули в них. Потом оторвалась, а руки продолжали гладить.
— Жалеешь, — сдавленно проговорил Алексей.
— Жалею, — ответила шепотом.
— Не первого, наверно, жалеешь?
Руки ее разжались и легли на колени. Аня глядела в окно, за которым совершенно ничего не было видно. Глядела мимо Алексея.
— Да, — сказала. — Жалела одного. Как еще жалела! Он к жене вернулся. Все!.. А тебе-то что?
— Да я так, сдуру. Ну ладно, ладно…
Решительно обнял, прижал к себе. Стиснул плечи.
— Ну ладно, ну ладно…
Не сопротивлялась, безвольно положила руку ему на плечо. Говорила сквозь горестные вздохи:
— Не понять тебе, не понять… Одна ведь я. Одна… Вот приду домой и опять одна.
И стала его целовать. В подбородок, в щеку. Потом хотела вырваться:
— Зачем, зачем! Не надо, ни к чему!..
Пусто было в этот час в квартире. Все затихло. Может быть, кто-нибудь уже спал или притаился. Ему было все равно. Да, наверно, и ей тоже. Еще час-полтора назад оба ни о чем подобном и не думали, а теперь только отчаянным, горячим шепотом повторяла Анька:
— Ну, будешь ты человеком, бросишь пить, так?.. Ну, обещай, что станешь, ну, обещай. Станешь?
И он, не помня себя от счастья, нисколько не вдумываясь в то, что говорил, повторял:
— Стану, стану, стану!..
Проснулся Алексей поздно. Пахло оладьями — кто-то готовил воскресный завтрак. Слышалось, как аппетитно шипит масло и тесто шлепается на сковородку. Почему-то подумалось о том, как давно никто не готовил ему завтрака. Лепешек хоть каких-нибудь, что ли. Оглядел, не вставая с постели, свою неказистую комнату. Обстановочка!.. И ладно, что сюда никто, кроме Саньки и ему подобных, не заглядывал.
И сейчас, прислушиваясь к тому, что происходит в соседней комнате, Алексей испытывал что-то до сих пор ему незнакомое. Было это чем-то вроде боязни: не показалось ли все, что вчера произошло между ними?
И вдруг забеспокоило, как они встретятся, как он посмотрит ей в глаза. Неужели "здрасте" и все? И видеть ее удивительно хотелось, и побыстрее. Нет, не может быть, что для нее это так… Нет…
Шипение на сковороде оборвалось. Он поднялся с постели. Надо было выйти, помыться. Послушал. С кухни, кажется, ушли все. Заспешил к крану. Припустил студеную воду. Хорошо!.. Минуты через три опять был у себя и вытирался. Тут услышал с той стороны заклеенной двери, как Аня негромко позвала:
— Леш, а Леш, ты один там?
— Я! А кто же еще может быть?..
— Ты завтракал?
— Нет, пока ее успел. (Ничего у него нет на завтрак.)
— Иди, я оладий напекла, любишь?
— Могу. Я сейчас.
Ну о чем спрашивает, дуреха? Любит ли он оладьи. Не помнил, как они и выглядят, только запах, приплывший сегодня из кухни, навеял что-то далекое, крепко позабытое. Может, с давних лет, когда огольцом прибегал из школы, забрасывал самодельную сумку с книгами и исписанными каракулями тетрадками, в избе стоял этот теплый, манящий запах, мать сажала его за стол, торопила есть. Пододвигала блюдце со сметаной и глядела на него, как на кутенка, который впервые лакал молоко.
— Иди же, — снова позвала Анька. — Простынут…
Прошел по коридору, не встретив никого, и без стука отворил двери Апиной комнаты.
Аня стояла возле стола в легкой кофточке. Волосы прибраны назад и перевязаны. Как вошел, заметил — вспыхнула, даже открытая шея порозовела.
— Садись!
Сказала просто и даже хлопнула по сиденью ладонью, как предлагают садиться детям.
Он послушно уселся. Не спрашивая, Аня налила в кружку молока из бутылки и поставила перед ним.
— Пей. Не вредно будет.
И пододвинула тарелку с оладьями.
Молоко! Сколько времени он его не пил. Опять же, пожалуй, с тех самых незапамятных пор. Поднял белую с трещиной кружку и выпил залпом.
— Ты с оладьями, с оладьями…
Аня взяла опустевшую кружку, молока в бутылке больше не было. Значит, ему последнее, а он-то без внимания. И показались ему в ту минуту черные оладьи едой что ни на есть самой вкусной, будто таких и не пробовал никогда в жизни. Аня сполоснула кружку и снова поставила перед ним, чтобы налить чаю.
Ничего, ни одного слова о вчерашнем. Будто и не было ничего. Ни жарких объятий, ни его обещаний стать другим, в которые ока, наверно, и не поверила. Будто и не было той ночи.
Ох, не так! Хоть и говорили мало и все больше о постороннем, не касаясь ни Алексеевых дел, ни Анькиной жизни, говорили о том, что окон, забитых фанерой, на Невском теперь уже почти нет, а в городе начинают рыть метро, и про то, что какой-то хитрец заработал тысячи денег тем, что организовал частным образом заготовку веников для бани, про то, что ожидается — Аня слышала — снижение коммерческих цен. Но о чем бы постороннем ни шла речь — то, что произошло тут, в комнате Ани, полсуток назад, стояло перед ними и помнилось, может, до каждой проведенной вместе минуты.
Еще крепко спал Алексей, казнилась в своей комнате проснувшаяся Анька.
Что стряслось вчера с ней? Разве не клялась она себе: ну их всех! Никогда больше, никогда! Одна буду жить. Хоть как, а одна. Не так-то и давно дала себе это слово. И вот, расчувствовалась…
Была у Ани любовь. Думала, на всю жизнь. Началось на Ладоге. Был он старше ее лет на десять. Да кто на войне то замечал. Немецкая бомба про возраст не спрашивала, метила в кого попадет. Человек был хороший, спокойный и к ней внимательный. До войны техник-строитель, потом старший лейтенант. Только на военного походил мало. Больше на прораба по строительству, хоть и носил поверх полушубка наган на ремне. Бывало, в часы, когда не надо было латать ямы на трассе, вспоминал свою жену и сына, пропавших с начала войны. Не легче, что пропали они в тылу, а не на фронте. Ане в такие минуты становилось жаль своего командира. К тому времени была она назначена кем-то вроде учетчика. Сперва стала ефрейтором, а потом и младшим сержантом. Как сделалось потише на дороге, прорвали блокаду и пошли поезда, сидела часто в жарко натопленной избе и составляла отчеты для командования. Второй год маялся в одиночестве старший лейтенант Федор Кузьмич. Тут и пожалела его Аня. В той избе, вроде ротной канцелярии, они жили вместе. Тесно было в ладожской деревеньке. Куда денешься! Там все и получилось. Утром Аня плакала, он утешал, говорил какие-то нескладные слова: "Ну чего ты, чего ты?.. Раз вышло так, стало быть, и ладно… Я же с тобой, Аня… Не бойся ничего".
С тех пор и пошло, и все они вместе. Хоть он и офицер, а она два шага от солдата. Не обижал её никогда. Сложилось все по-хорошему, и все принимали это как должное. Война войной, а жизнь ведь тоже идет. Так они с Федором и не расставались. В одной части и в город вернулись. Прикидывала уже Аня, как свою жизнь с ним станет строить, когда придет победа. Про то, что может отыскаться семья Федора, не задумывалась, а может, и не хотела думать. Он все повторял: "Я никуда без тебя… Ну как же теперь без тебя мне?.." Верила. Про нее спрашивать нечего, давно любила. Единственным он был ей, родным. А потом стала замечать — задумчивым сделался Федор Кузьмич. Спросишь его что-нибудь — ответит не сразу и глядит на нее как-то непривычно, будто и сам хочет что-то спросить и не решается. После узнала — нашлась его семья. Жили в эвакуации и через какого-то человека, видевшего Федора на фронте, о нем узнали.
Пришел, значит, конец их любви. Надо было ему возвращаться домой. Умом Аня понимала — иначе и быть не может, а сердцем… Страшной ей жизнь казалась, если Федор уйдет. Нет, не пущу, мой теперь, только мой!.. Так она решила и клялась себе: не отдам, никому не отдам!
В Ленинграде помог Федор Аньке поступить на курсы и комнату потом выхлопотал. Тут и вернулась его семья. Решение было такое. Расстанутся они на некоторое время. Он побудет в семье, потом объяснит, что стал за военные годы другим. Ой как не хотелось его отпускать, и сам он твердил, что нет для него теперь другой женщины на свете. Федор тихо и спокойно объяснял, что нельзя так сразу, уж очень убийственно. Ведь ждали его, надеялись… Ну и согласилась, отпустила. Только не могла с собой сладить, все искала с ним встреч, спрашивала: "Когда же придешь-то, когда?" А кругом слышала, и в очереди, и в трамвае, ругали женщины почем зря таких, как она. Как только не называли: и бесстыдницами, и аферистками. Подумать, так и на войну они для того пошли, чтобы чужих мужей сманивать. Аня в разговоры не вступала, молчала, а про себя думала: "Дуры вы, дуры, а про то, сколько нас там осталось, не помните? Не гнал нас никто, сами шли. Ну, а мужья ваши золотые… Может, иных и не увидеть бы вам больше, кабы не мы, хоть и клянете нас, дуры…" И, слушая такие разговоры, догадывалась — не дождаться ей Федора, не придет. Оттого места себе найти не могла. Что тогда, неужели опять одна?!
И ждала. Упрямо ждала. На тот случай и бутылка портвейна была припасена. Придет Федор и скажет: "Все, я твой, теперь навсегда". Но он не шел, раза два только и встретились. При встречах Аня замечала, что хоть и говорил он: "Погоди, погоди еще малость, все будет как сказал", — а сам от нее все дальше и дальше. Один раз и вовсе не явился на свидание. Прождала на холоде возле закрытого газетного киоска на углу Марата и Невского и вернулась домой ни с чем. Всю ночь потом проплакала, утопив голову в подушку, чтобы никто в квартире не услышал. Утром решила: все! Увидимся, скажу — теперь поздно, конец! Не понимала тогда еще, что только себя обманывала, а на самом деле все равно ждала и, приди бы он, ничего бы не сказала, а только бы радовалась и надеялась — может, и вправду навсегда.
Но Федор Кузьмич больше не появлялся и вестей о себе не подавал. Хоть бы пришел, открыто сказал: "Кончено, не надейся, улетело наше время…" Нет, не приходил. Решил так, потихоньку…
А в один день напрасных ожиданий как-то вдруг оборвалось. Показалось, что было все как во сне. Та вьюжная ночь в избе на Ладоге, утро, растерянность Федора, а потом счастливые дни с ним, когда только и думалось: лишь бы его не задело, только бы не тронула пуля.
Ничего, ничего не осталось. Аня снова была одна. Ну и хорошо, ну и легче, твердила себе. Ни о ком не надо заботиться, ни о ком не надо страдать. Только за себя отвечаешь.
И хоть стояла по-прежнему в шкафчике темная бутылка с портвейном, а никого уже та бутылка не ждала. Так стояла, до веселого случая.
Одна так одна, не привыкать. Есть у нее троллейбусный парк и новые подруги по работе. Есть среди них и немолодые, что потеряли мужей на войне и остались одни с детьми. Ничего, живут и не ноют, а сладко им?
С тех дней с каким-то особенным рвением, с приметной хваткостью стала относиться она ко всему, чему ее учили. Сдала все, что требовалось, самым лучшим образом и уселась за большую баранку. Умело крутила ее, плавно нажимала на педали. Старые были троллейбусы, но две зимы простояли там, где застал час, когда не стало в городе электричества. После, как отогнали немцев, отремонтировали как могли прошитые осколками вагоны. Вставили новые стекла, выкрасили в прежний голубой цвет. Сделались они будто такими, как раньше. Но, конечно, были не те, которыми любовались до войны на Невском проспекте, да и пребывали больше в ремонте в парке, чем бегали.
Работу свою Аня любила. Нравилось думать, что вот сейчас, в набитом троллейбусе, который ведет она, ей доверена жизнь десятков людей. Тут и женщины, и дети. Вон едут, улыбаются, переговариваются меж собой, смеются. Кто-то читает книгу. И никто не сомневается в том, что все с ними будет в порядке, доедут куда надо. Водитель не подведет. А кто водитель? Она, Аня Зарубина, бывшая фронтовичка, младший сержант, готовая невеста, как называли ее в парке. Но мало ли их было теперь, невест!
Любила Аня работу в вечернюю смену. На улицах просторно. Ездить лучше, посвободнее, чем днем, и скорости не утренние. Да и пассажиров поменьше. Все сидят и тем очень довольны.
Но главным было то, что день получался занятым до конца. С утра встанет, то да сё, пока прибраться в комнате или на кухне, если выпадет ее день наводить чистоту в квартирных местах общего пользования, потом сбегать в магазин, сготовить себе что-нибудь, и уже пора в парк. А придет Аня поздно, доберется до дому, вымоется в комнате из таза, и спать.
А в утреннюю смену хорошее кончалось с воротами проходной. Приезжала домой и не знала, куда себя девать. И делать для себя одной ничего не хотелось, и книги не читались. Послушает немного радио, да и надоест, и вытащит вилку репродуктора. Ходила в кино, да одной и хорошая картина не в радость. Хочется же поделиться, поговорить про увиденное, а с кем? Перекинешься парой словечек с соседками на кухне, и все. Ушлепают, запрутся по комнатам, свои дела…
Где-то прочитала Аня, что человеку очень плохо, если ему вечером некуда идти, и решила, что это про нее. Даже пожалела себя, испугалась: неужели так теперь всегда и будет?!
В такой тоскливый вечер, когда не знала, как его убить, а впереди еще было свободное воскресенье, — в такой вот вечер и постучался к ней неожиданно сосед, хромой морячок-баянист Алексей.
Никогда этого прежде не было.
С того дня, как открыл он ей квартиру, помог внести вещи и отпереть замок, никаких между ними не то что дел, но и разговоров не случалось. Увидятся утром на кухне или в коридоре столкнутся, поздороваются, и все. Да и не очень-то много бывали они в одно время дома. Разве только в дни, когда она работала в вечернюю смену. Аня слышала, как за стенкой поднимался сосед. Туда-сюда, прихрамывая — это было и по походке понятно, — прохаживался по комнате. Потом брал баян и начинал играть.
Жил он для Ани непонятной жизнью. Не работал нигде, а каждый день до вечера пропадал со своим баяном. Жильцы считали его личностью погибшей, терпели все его шутки и опасались, как бы не было худшего. Иногда и вздохнет кто по-женски о несчастной инвалидной доле бывшего морячка, и согласятся: во всем виновата распроклятая война. Радовались, что хоть редко водил к себе дружков, трезвый был тихим, а пьяный — не задевай его, и он тебя не заденет.
Бывали случаи, Аня выйдет за чем-нибудь на кухню, ом там моется или разогревает утюг. Это чтобы выгладить брюки. Она уже приметила — хоть и было у него одежды одна форма, а грязным не ходил. Брюки, пусть и лоснятся, всегда наглажены, и ботинки почищены. Бушлат блестит на локтях, а пуговицы пришиты.
Так вот, увидятся они мельком на кухне, кинет Алексей взгляд в ее сторону, и все. А она заметит, как бы ни был короток взгляд — смотрел на нее не так, как на других соседей. К тем полное безразличие. Существуете, дескать, ну и ладно, бывайте… И на нее будто бы так же, а все не так. Виду не показывает, но она-то замечает — смотрит с интересом, тоже хочет понять, что она за человек. А глаза у него живые и, как Ане казалось, добрые, хоть и глядит хмуро. Вскинет на нее взгляд и тут же отведет, как бы молча говорит: нечего тут смотреть, совсем неинтересно.
Так и жили рядом, стена в стену. Ни слова друг другу, и взгляды ничего не значащие. Между тем Анина отзывчивая душа уже страдала за Алексея. Так уж устроена была. С детства жалела других. В детдоме, что могла, отдавала подругам и на фронте тоже меньше всего думала о себе.
Зайдет среди женщин разговор про беспокойного соседа, кто-нибудь скажет: "Погибнет парень, жалко… Молодой ведь еще, а такой пьяница. Погибнет ни за что". А кто добавит: "Война молодую жизнь исковеркала, ее вина. Мало ли их у нас теперь таких. Вон, посмотреть, полная толкучка…" Вспомнят тут еще к чему-то и беспризорников, которых не могли забыть с послереволюционных времен, хотя и ни при чем тут беспризорники. То были дети, а тут люди взрослые. Иным и за тридцать перевалило. Аня про других и про беспризорников ничего не говорит, а за Алексея возьмет и вступится. Делает свое дело и, не глядя ни на кого, бросит:
— А может, и не погибнет. Выровняется. Покуролесит и бросит — надоест.
Соседки в спор не вступали. Может, конечно, и выровняется. Однако, видно, верили в то слабо.
Женщины в квартире живут немолодые. На своем веку повидали достаточно. Ане с ними по опыту жизни не тягаться, а все же не хочется вот так, запросто, соглашаться, что молодой парень — и вдруг ни за что погибнет, когда в войне, в этаком месиве, выжил, на самой что ни на есть передовой. Знала она — Алексей в таком месте был, что сразу после войны и не отойдешь.
Но другие так не думали. Другие считали, что Алексею отойти от своих военных воспоминаний можно, а то уж и давно нора.
Как-то Аня отворила двери с парадной. На площадке стоял младший лейтенант милиции. Представился как участковый и спросил, здесь ли живет инвалид войны Поморцев. Аня проводила милиционера до Алексеевых дверей и, указав на них, вернулась к себе.
Знала — нехорошо прислушиваться к тому, о чем пойдет за стеной речь, но не могла иначе. Защемило сердце. Неужели натворил чего-нибудь неладное? Самой Ане с милицией еще в жизни не приходилось сталкиваться. Разве только на улице свистнут, что не там перешла. Тут же отругают, да и отпустят. А уж если, полагала, милиция приходит домой, тут уж дело серьезное.
Но участковый спрашивал моряка, долго ли он собирается ничего не делать и вот так играть по пивным. Тот хорохорился, говорил, что он по своему положению имеет право жить как хочет. За то и кровь проливал, и ноги лишился.
Трудный был разговор. Участковый напирал на свое: работать надо. Алексей не желал и слушать.
— Хотите, можете полегче себе работу подобрать, — слышался окающий голос за стеной. — А тунеядцем не положено…
Этот "тунеядец" окончательно вывел из себя Алексея.
— Какой же я… Вы что, милиция, шутки шутите?! Нет таких законов больного человека насильно… На то мне и пенсию Советская власть выплачивает.
Но участкового, видно, криком было не запугать.
— Пенсия у вас, инвалидов, это верно, — спокойно продолжал он. — Только пенсия вам дана в подмогу, а работать надо. Категория вашего ранения под безработное состояние не относится.
Так они ни о чем и не договорились. Алексей стоял на своем и заявлял, что ему никто ничего запретить не может, не заставит против воли делать. Доказательства у него были слабые, но упорства хватало. Участковый долго спорить не стал. Сказал, что дается Поморцеву месяц для устройства на работу, в противном случае милиция примет свои меры.
Алексей не пошел провожать участкового до дверей, и Ане пришлось снова появиться, чтобы показать, как выйти из квартиры. В передней младший лейтенант задержался. Вынул из полевой сумки какой-то список и стал перечитывать под лампочкой.
Анька воспользовалась моментом и сказала:
— Он вообще-то ничего, тихий.
— Знаем, — равнодушно кивнул участковый, убирая список в сумку и продевая ремешок в медные скобочки. — Их у меня вот сколько, — он, вздохнув, провел ладонью по горлу. — Беспонятливый народ. Вроде они одни воевали… А как с ними сладишь?
Ушел, извинившись на прощанье, что побеспокоил. Поднимался вверх по той же лестнице. Металлические подковки сапог звенели в тусклом колодце лестничной клетки.
Ане запомнились слова: "Беспонятливый народ". Но еще больше удивило, что участковый сказал: "Как с ними сладишь…" Если того не может милиция — то кто же?
Но что ей, в конце концов, было за дело до соседа — бывшего моряка. У Ани самой складывалось все не так, как думалось. Приходилось держаться, чтобы не раскиснуть.
А вчера, именно в один из тех вечеров, когда отдельная комната, о которой она столько мечтала, и квартирная тишина — такая, казалось раньше, радость — были наказанием одиночеством за несуществующую провинность, — вот тогда он и постучался к ней. Ведь и не думала о нем, совсем не думала.
Пришел так неожиданно, что она даже испугалась, не из-за утюга ли, который она включила, пока в квартире никого не было.
Был он на себя не похожий, стоял у двери нерешительный. Скажи бы она: "Закройте дверь с той стороны…" — ушел бы немедленно. Хотя в квартире его многие побаивались, Ане он не был страшен. Но она не велела ему уходить, молчала и ждала. Почему? Сама на то, хоть пытайте ее, не смогла бы ответить. Будто кто-то, кому она верила, дал совет: да пусть он не уходит, пусть остается. Что тебе сидеть-то все одной да одной.
Потом они ужинали. Она выпила совсем малость и отчего-то не боялась, что он напьется и станет буянить. Была уверена, что при ней ничего такого не случится.
А он и впрямь был тихий, уважительный. Словно и не тот Лешка, что жил за стеной и никого не признавал за людей. Только вчера она, кажется, рассмотрела, каким он был. Волосы пушистые, светлые, и глаза светлые. Такие, что целовать бы их… Так вдруг подумалось, и она испугалась. Поглядела на старательно и неумело заштопанные рукава форменки и только вздохнула про себя.
Одни они были в квартире, а может, и вообще одни. Поняла она в тот час, что вся спесивость Алексея оттого, что боялся он, как бы не сочли его за человека никудышного. Вот и выворачивался наизнанку, не давая никому сказать слова, сам первый заявлял, что его заслуги все в прошлом. Так-то так, а внутри, как поняла Аня, был стеснительным, а может, и ласковым. Хотя со своими переживаниями про всех позабыл, даже о матери своей.
Что потом получилось, как? Сама не знала… Захлестнуло ее. Не то жалость к Алексею такая нашла, что сил не было устоять, не то осточертело одиночество…
С утра казнилась: и что про нее думать станет? Потом пошла готовить себе завтрак; пока стояла у плиты, решила: забыть, забыть, будто и не бывало ничего. Просто такой вечер… И он пусть не надеется. Ничего не было.
Решила бесповоротно. Даже легче как-то стало. Принесла оладьи в комнату. Поставила их на стол и посмотрела. А что? Для себя готовила! Но тут услышала, как он вошел в комнату, и неизвестно зачем спросила:
— Леш, а Леш, ты один там?
И вот снова сидели вдвоем за столом. Пили чай и ели уже поостывшие оладьи. Говорили мало, словно боялись напомнить о вчерашнем.
Кончены были оладьи. Аня пододвинула Алексею последнюю и кивнула — бери, мол, но он помотал головой:
— Не хочу больше.
Аня поднялась, стала прибирать со стола. Тут он сказал:
— Пошли в кино.
Убирала в шкафчик посуду, обрадованно обернулась:
— На дневной?
— Ага, на дневной.
— Пошли.
Но к какому кинотеатру ни подходили, выяснялось — то сеанс только что начался, то еще и половины не прошло фильма. Отстояли очередь через весь двор в кинохронике на Невском и смотрели картину про восстание парижан против немецких оккупантов. На улице продрогли и теперь согревались в маленьком зале хроники, прижимаясь друг к другу. Алексей взял Анину руку и держал ее весь сеанс.
Так случилось, что и эту ночь он опять провел у нее. Пришел в ее комнату, когда в квартире все уже затихло. Весь вечер никуда не ходил. Томился в ожидании и читал, что попалось под руку. Все время ждал и прислушивался, что она делает в своей комнате.
Около одиннадцати пошел к Ане. У двери недолго раздумывал: нажал ручку, оказалось не заперто. Аня стелила постель. Когда вошел, оглянулась. Молча поглядели друг на друга. Он не был уверен, может, и скажет: "Зачем явился…" Но она ничего не сказала, не прогнала.
Не спали долго, говорили шепотом, пусть в квартире никто не знает, что они вместе. Глядя в серо-синий в трещинах потолок — свет дворового фонаря отбрасывал на него кресты оконных рам, — Лешка тихо проговорил:
— Ань, Анюта, выходи за меня замуж, что ли…
Она помолчала. Потом вздохнула и ответила:
— Придумал же…
— Как хочешь, понятно…
— Замуж! Да как же жить с тобой?
— Как все живут.
— Как все?.. Ты подумал, ты-то как все?
— Хуже?
— Лучше, по-твоему?
Она на все отвечала вопросами. Потом сказала:
— Куда же за тебя замуж. Ты пьяница.
Алексей поразился. Ну, набралась храбрости. Сказать ему такое!.. Да ведь он может за этого "пьяницу" такого дать… Пользуется, что трезвый, и как не боится?
Он отвернулся, смотрел в стену. Про себя повторял: "Пьяница, пьяница… Да, пьяница! А отчего я такой, об этом подумала?.." Потом спросил:
— Не человек, значит, Лешка Поморцев? Зачем же ты тогда со мной, зачем же с последним пьяницей? Знаешь, кто ты есть?
Аня приподнялась на одной руке. Бретелька простой рубашки сползла к локтю, она не стала ее поправлять. Глаза ее зло сверкнули даже в темноте, это можно было разглядеть, волосы раскинулись по плечам.
— Кто я, ну кто, говори….
Села в кровати, обхватила коленки. Он видел ее гладкую, обтянутую дешевенькой рубашкой спину. Плечи ее вздрогнули, не оборачиваясь, тихо проговорила:
— Уходи, убирайся!
Но что-то он уловил в этом категорическом требовании неуверенное. Он лежал не шелохнувшись. И тогда она упала на подушку, закрыла лицо руками и заплакала, дрожа всем телом.
— Ну, ладно, — миролюбиво сказал он. — Ладно, квиты мы. Сгоряча я.
Хотел погладить ее волосы, но не решился. Видел, плечи Аньки перестали дрожать. Она затихла и больше его не гнала.
Ушел Алексей к себе утром, когда еще никто в квартире не поднимался. Тихо пробрался в свою комнату. И до того ему при свете все того же фонаря показалось здесь неприветливо, голо и холодно, что и сам был готов, как Анька, заплакать.
Временно он стал жактовским кустовым монтером. В понедельник пришел к управхозу, сказал, что готов делать что нужно, может и оформиться. Электричество бытовое знает, о том можно не беспокоиться.
Знакомый уже управхоз Яков Кириллович обрадовался:
— Куда как хорошо! Нужен электрик, кругом нужен… Есть тут один, да только за маленькую или пол-литра и работает. Ну, порядок ли это? В то же время, понимаете — как вас зовут? Алексей Прокофьевич, понятно… вся проводка и прочее за блокаду в негодность обратилось. Если, конечно, с умом, так тут и заработать возможность, и польза общему делу, а если одна пьянка в голове… — И пошел, и пошел.
Алексей думал — и не остановится. Он придержал болтливого старика:
— Ладно лишнее-то, я работать пришел… Что могу в вашем хозяйстве, все сделаю, приведу в порядок.
А насчет "маленьких", я и сам куплю, когда потребуется. Мне плати что положено.
Но штатной монтерской должности в междомовой конторе не было. Алексей обязался работать по договору. Подписали бумагу. Деньги хоть и небольшие, но все же добавка к его военной пенсии.
А работы оказалось пруд пруди. Позвали в квартиру. Ну, если свет перегорел. Замыкание произошло или что. За такую "скорую помощь" Алексей денег не брал, не хотел пользоваться чужой бедой. Другое дело, если заменить проводку, повесить люстру пли еще что-нибудь. Мало-помалу люди начали отходить от войны. Кое-кто, разжившись обоями, начинал обновлять свое закопченное буржуйками, промерзшее блокадными зимами жилище. Маляров-халтурщиков откуда только и взялось. Толклись они в камуфлированных белилами одеждах возле рынков и магазинов хозтоваров. Как на винтовки, опирались на свои малярные кисти. Стреляли туда-сюда глазами, искали, кто их позовет домой, и окликали прохожих:
— А ну, кому ремонт, кому ремонт?
И стекольщики, время которых пришло, вертелись тут с деревянными коробами, полными невесть где добытых стекол. Плати деньги — любое вставят. Ожидали халтуры — бригадами по два, по три — дядьки, пильщики дров. Приплясывали с обмотанными тряпьем лезвиями пил, которые они на манер портфелей держали под мышками.
Монтеров, понятно, на толкучке видно не было. Они действовали по домовым конторам. Такие, что знали дело, и те, кто всего-то умел заменить пробки или поставить выключатель. Все это у них было при себе. Откуда брали, никто не спрашивал. Лишь бы горел свет, можно было бы зажечь его и потушить.
И к Алексею обращались, не сможет ли он сменить проводку со своим материалом. Но тут было не по адресу.
— Я вам что, — не очень-то вежливо отвечал он, — я вам техинтендантство?
Другое дело, когда позвали в квартиру, в которой было все припасено. За ремонт проводки брался с охотой. О том, сколько это будет стоить, не говорил. Любо было смотреть, как он делал все чисто, добротно и аккуратно. Видно, стосковались его руки по работе. Пальцы, привыкшие к клавишам баяна, действовали ловко. Тут же еще успевал и пошутить с хозяйкой, которая с детским любопытством наблюдала за тем, как он привинчивал к стене розетку или натягивал по потолку шнур. Работал только под током. И ничего, ни разу не дернуло, хоть и инструмент у него был самый примитивный. Набрал где мог.
С Аней в эти дни они виделись редко. Он встанет — она уже ушла в утреннюю смену. Как уходила, Алексей не слышал. Придет он вечером, после того как справится с каким-нибудь делом на стороне, она уже спит.
Так шло с самого понедельника. Получалось, что с того ночного разговора как бы вышел у них разлад. Но разлада не было. Просто он хотел доказать, что, если надо, он может и работать, и не пить тоже, пожалуйста… Пусть она удивляется. Чувствует ведь — трезвехонек аж до тошноты. И звуков баяна не слышно. В квартире небось поражены, что за чудеса?
Только раз вернулся Алексей домой, зашел в свою комнату — она у него по-прежнему никогда не запиралась, — зажег свет и замер, будто окаменел. Лампочку прикрывал невесть откуда взявшийся абажур-конус из плотной бумаги. Кругом все прибрано и пол вымыт. На окне вместо газет, которыми закрывались стекла, висит белая занавеска. На кровати аккуратно сложена чисто выстиранная тельняшка.
Стоял в обалдении и не знал, что делать, как к тому отнестись. Слышал, вернее чувствовал — Аня дома и ждет, что теперь будет.
Минуту-другую выдерживали они эту паузу. Потом Алексей через стенку спросил:
— Это ты тут все, Анюта?
Ответила тихо:
— Я, а кто же…
Не знал, благодарить, что ли. Глупо как-то. И вдруг сказал:
— Я сейчас, погоди немного…
— Хорошо, — ответила Аня, хотя и не догадывалась, чего ей надо было ждать.
Он торопливо ушел и вернулся с колбасой, пивом, французской булкой. Денег как раз было на то достаточно. Позвонил с парадной пять раз, как следовало звонить Зарубиной, согласно строгому квартирному звонковому расписанию. Двери отворила Аня. Он сунул покупки ей в руки и прошел к себе. Вымылся, надел чистую тельняшку и форменку и явился, не удивившись тому, что закуска уже стояла на столе.
И опять был тихий вечер и горячая ночь. Лежа усталый, он спрашивал:
— Ну что, последний пьяница я, так, что ли?
Вместо ответа она прижималась, сжимала в руках его лицо и закрывала ему рот поцелуем.
Он не спрашивал, выйдет ли она за него замуж. Про себя почему-то весело думал: это еще вопрос, захочет ли он жениться. Вон ведь влюбилась будь здоров как. Теперь уже ясно.
Уходил от нее к утру, чтобы успеть, пока квартира не оживет. Самым стеснительным и неудобным было надевать перед Анькой протез. Но у нее хватало деликатности. Когда он спускал ноги с кровати, она, завернувшись с головой в одеяло, лежала лицом к стенке до тех пор, пока он не касался рукой ее плеча.
Тогда резко поворачивалась, откидывала одеяло, тянула Алексея к себе и, обняв голыми по плечи руками, целовала на прощанье, шепча:
— Иди, иди… Тихо только. Узнают — ужас!..
Но и сами они догадывались, тайна их в квартире давно была раскрыта. Но если жильцы и знали, то помалкивали. Вслух не говорилось и полслова. Может быть, женщины про себя и обсуждали событие, но лишь в отсутствие молодых людей.
И снова Алексей возвращался к себе. Стараясь не шуметь, осторожно взбирался на старую гудящую и звенящую кровать.
Лежа, он еще некоторое время глядел на свой зачерненный, растресканный потолок и никак не мог понять, счастлив ли он сейчас, бывший старшина второй статьи Алексей Поморцев, и могут ли быть в его положении радости, кроме страданий баяна да пьяного загула. Когда уж так весело — ничего другого не надо.
А баян стоял на полу забытым, и, нн сотри сегодня Анна с футляра пыль, он уже посерел бы от нее. Не тянуло почему-то Алексея к баяну, не тянуло, и все.
В полуподвале на Кузнечном его меж тем потеряли. Приходили постоянные посетители, спрашивали, где же хороший баянист, без него все не то. Официанты отвечали, что и сами не знают, куда задевался моряк. Может, и прихворнул. В одном бушлатике ходил. Чего не бывает, а может, и еще хуже что.
Утренний завсегдатай Санька Лысый взялся разузнать, что стряслось с его, как он утверждал, фронтовым другом. Адрес Леньки-моряка он знал. Раза два и прежде к нему случалось наведываться, и потому по товарищескому праву направился к нему.
Аня днем была дома и услышала, как зазвенел старый колокольчик на кухне. С черной лестницы, как ее по старинке называли, в квартире ходили редко. Она, не спрашивая кто, отодвинула засов и толкнула дверь.
На площадке стоял высокий, немного ссутулившийся человек в поношенной офицерской шинели без погон и плоской кепчонке. Из-под шинели — штатские брюки и давно не чищенные ботинки. Лицо у звонившего было бритое, с красными пятнами, помятое какое-то лицо, на котором застыла заранее приготовленная улыбочка.
— Леша… Алексей дома, разрешите узнать? Может, заболел часом? — спросил звонивший, сверкнув золотым зубом.
— Нет, он здоров, — сказала Аня.
— Здоров. Это приятно. Может, дома, отдыхает?..
Меж тем человек в шинели оказался уже на кухне.
— Да его нет. Вы не поняли, — продолжала Аня.
— Нету?! И где же это он, интересно… Сгинул, можно сказать, с глаз своего лучшего друга. Растворился в тумане.
Продолжая болтать эту чепуху, помятая личность прилипчиво оглядывала Аню. Вошедший оглядывал ее так, будто оценивал. Аню это напугало. В квартире сейчас она была одна. Однако показать того не показала. Быстро проговорила:
— На работе он. Может, что передать?
— На работе?!
Человек с пятнистым лицом удивленно надул губы. Он не переставал въедливо приглядываться к Ане. На губах играла все та же улыбочка.
— Где же это они работают? Не по артистической ли части?..
— Нет, — сердито сказала Аня. — По обыкновенной, а где, не знаю.
— А вы соседочка, значит?
— Соседка, как и другие.
— Ясно. Но подумайте, милочка, и меня не предупредил. Ай, Леша, Леша!.. Я, может, беспокоюсь зазря — не приболел ли наш герой, а он где-то вкалывает.
Краснолицый, видимо, не спешил уходить. Ане стало не по себе. Она решилась на хитрость, крикнула в коридор:
— Глеб Сергеевич, вы не знаете, когда Алексей Прокофьевич домой придет?
И хотя ответа не последовало, действие это свое возымело. Гость затоптался на месте, поспешно заговорил:
— Не стоит беспокоиться. Извиняюсь, что потревожил… Я в другой раз…
Он стал задом отходить к двери.
— Передайте, пожалуйста, что Санька заходил. Скажите, все общество удивляется, и беспокоимся, куда делся.
— Какое общество?
— Фронтовое, боевая компания, понятно, а кто же еще может о таком человеке тревогу проявлять? Грех, скажите, нас так пугать.
Говорил он все это с какой-то усмешечкой и вздохами. Чувствовалось, был недоволен Лешиным отсутствием и вообще тем, что тот ходит на какую-то неизвестную этому Саньке работу. Уже взявшись за скобу, продолжал:
— Очень приятно было познакомиться. Надеюсь, не в последний раз, и опять извиняюсь, конечно…
С этим ей удалось затворить за ним дверь. Аня слышала — ушел он не сразу. Словно что-то еще раздумывая, постоял на лестнице, затем послышались удаляющиеся шаги.
Непонятно почему, но Аню встревожил приход человека, вызвавшего в ней какую-то неприязнь. С кем водится Алексей, что это еще за "компания"? Подумав, Аня решила — будь что будет, а она ничего не скажет Алексею про приход этого Саньки. Будто запамятовала, и все.
Аня тревожилась не зря.
Алексей хоть и ушел от своих недавних приятелей, а знал, что они есть и что про него не забыли. Ждут, надеются — придет. Явится, а как же иначе?! Так они, разумеется, полагали. Про себя он смеялся: напрасно надеются. Не дождутся Лехи-морячка. Есть у него теперь куда идти. Не одинок он больше. Все! Прощайте, выпивохи!
Так он думал и тем гордился.
Зря, оказалось, гордился. Вышло по-иному, и кто виноват — поди разберись.
Алексей получил первую домхозовскую зарплату. И тут, как нельзя кстати, вечером с ним расплатились и за ремонт проводки в одной из больших квартир соседнего дома. Денег у него в карманах неожиданно набралось порядком. Он подумывал, как ими распорядиться. Была мысль отдать на сохранение Ане. Потом пойти с ней и купить чего-нибудь из одежды. Пора бы. Матросская форма уже на износе. Ну и Аньке, по возможности, что-нибудь подарить.
Но на деле все обернулось совсем иначе.
В связи с получкой Алексей всякую работу прекратил с половины дня, как только расписался в ведомости. Тем более происходило это в субботу. А тут, как говорят, сам бог велел…
Забежал он домой. Убедился, что Ани нет. Значит, водит свой троллейбус в утреннюю и вернется затемно. Странно, но он даже почему-то обрадовался, что ее нет. Хотел было оставить деньги дома, с собой взять немного, но потом подумал: к чему? Пусть будут при себе. Никуда не денутся. Вернется домой, тогда и с Анькой разберется.
Вышел на улицу, и сами ноги, черт знает почему, понесли на Кузнечный.
Явился туда в такой час, когда питейное это заведение представляло образец чистоты и порядка. Холодно белели мрамором незанятые столики. Горками возвышались за стеклом бутерброды с кильками — закуской, отпускавшейся в неограниченном количестве без выреза талонов. Намытые, никогда не вытираемые кружки и граненые стаканы матово поблескивали, теснясь на буфете.
Алексею обрадовались как родному. Готовы были угощать от души, хоть явился на этот раз и без баяна. Но Алексей, наоборот, угощал сам. Велел налить по сто граммов официантам и вина старухе уборщице. По неписаному закону буфетчиков не угощают. Буфетчик сам всему хозяин. Захочет — выпьет. Но Алексей никаких таких законов не признавал. Приказал налить себе и буфетчице, а та и рада.
Так выпили за его выздоровление. Почему-то все были уверены, что Алексей все эти дни болел и вот теперь понравился и явился. Он не стал возражать, С выздоровлением так с выздоровлением, если им того хочется. Тут — известно, на ловца и зверь бежит — появился Санька Лысый. Хлопнул Алексея по плечу. Очень рад был, что наконец увидел.
Сели в уголочке за Лешкин музыкантский столик. Заказали того-сего, выпили. Санька жаловался на то, что время работает не на него, и на какие-то трудности. Все повторял малопонятную фразу: "Пора, Лешенька, закрывать контору… Пора, пора закрывать…"
Появился еще один постоянный посетитель — дядя Витя, пожилой, молчаливый человек с черными с проседью висячими усами, концы которых всегда были мокрыми от пива.
Посидели немного втроем. Но тут Санька, почуяв, что у Алексея денег довольно, предложил перебазироваться в ресторан Московской гостиницы, где можно и выпить и поесть чего-нибудь стоящего, как он объяснил.
Давно Алексей не ходил в ресторан. Он и прежде-то в них бывал всего раза два-три, не больше. Что тут долго раздумывать?
— Пошли!
Раздеваясь внизу, в гардеробе, Алексей чувствовал себя в форменке не так чтобы очень ладно, дядя Витя и вовсе стеснялся своего старенького пиджака и рубашки без галстука. Зато Санька, как сбросил шинель, оказался в пиджаке из материи букле и выглядел в нем очень даже по-современному. Он был здесь как будто своим, повел их по лестнице. По пути здоровался с официантами, называя их по именам, а полноватого парня в черной паре из большого зала похлопал по плечу, и тот, побежав вперед, усадил их у огромного окна на площадь. Командовал Санька. У него отыскались и лимитные карточки, так что оплата была со скидкой. Выпили порядком. Шли разговоры самые интересные. Алексей припомнил боевые дела. И дядя Витя не остался в долгу. Было ему что рассказать. Санька, тот больше слушал, улыбался и кивал головой. Нет-нет и вставит: "Понятное дело, Леш, мы с тобой повоевали. Нам и отдохнуть не вред. Пускай теперь другие лямку тянут. Мы с тобой, Лешенька, дело найдем…" При этом он подмигнул Алексею. Тот не стал задумываться, что у Саньки может быть с ним за дело, кроме выпивки, но ничего не сказал. Настроение было куда как хорошим. Заработанных денег, что сейчас горели пламенем, жаль не было, потому что Алексей считал их шальными, а проделанный труд вроде баловства.
Правда, Санька под конец раскошелился, а когда дело дошло до расплаты и появилась девушка с коробочкой, куда собирала лимитные талоны, Санька откуда-то из глубины внутреннего кармана вытащил сотню, положил ее на стол, прихлопнул ладонью, будто поймал и боялся выпустить.
— Это тебе в поддержку, Леша.
На улицу вышли в самом распрекрасном расположении друг к другу. Чего никак не хотелось, так это расставаться. Санька еще на лестнице шепнул Алексею, что хорошо бы от старика отколоться и завалиться куда-нибудь, где тепло и не дует. Но Алексей такое дело по отношению к дяде Вите посчитал предательством и Санькино предложение пропустил мимо ушей.
На улице ему пришла в голову идея пригласить обоих к себе; не к себе, понятно — что там у него делать, — а к Ане. Она, по всему, была уже дома и, надо думать, не откажется от симпатичных гостей.
До того эта мысль всем понравилась, в особенности Саньке, что сразу же заспешили в Особторг, чтобы кое-чего там купить. Не с пустыми же являться руками!
Вскоре гуськом, с пакетиками и бутылками в карманах, поднимались с парадного хода. Алексей глянул через окошко с лестницы на окно Анькиной комнаты. Все в порядке, горел огонек. Значит, дома.
Позвонил нарочно не ее звонком. Пусть отворят другие, чтобы получилось совсем неожиданно. Открыла старуха Мария Кондратьевна. У Алексея отношения с ней были вполне нормальные. Никаких, в общем, отношений. Он торопливо извинился и повел за собой по коридору подтянувшихся по такому случаю собутыльников.
У дверей Аниной комнаты остановились. Алексей постучал.
— Кто? — послышалось за дверью.
— Мы, Анюта. К тебе. Я с товарищами…
Не получив ответа, нажал ручку. Все трое ввалились в комнату и остановились, щурясь от света и переминаясь с ноги на ногу.
Аня не сразу поняла, чего от неё хотят; ошеломленная этаким явлением, она смотрела растерянно. Теперь только Алексей сообразил, что могли они ее застать в домашнем, неподходящем виде, но она была в блузке и черной юбке. На ногах чулки и тапочки.
— Мы к тебе, Анюта. — повторил Алексей. — Запросто посидеть, если уважишь. Это вот Санька — Александр, а то дядя Витя…
— Виктор Аполлинарьевич, — поспешно представился тот, приминая в руках еще в коридоре снятую кепку.
— А мы вроде знакомы, — проговорил Лысый, улыбаясь, как он, наверно, предполагал, подкупающей улыбочкой. — Забегал я, тебя спрашивал. Мы тут поговорили малость…
Было похоже, Санька намекал на какой-то особый с Аней разговор, которого вовсе не было. Но Алексей не обратил внимания на его игривый тон. Пьяно и простодушно сказал:
— Знакомы? Ну, тем лучше. Вот тебе, чем богаты, Анюта. — Он протягивал ей покупки так, словно хотел этим оправдать неожиданное явление.
— Заходите, — сказала Аня. — Снимайте пальто.
Неуверенность незваных гостей улетучилась. Они засуетились, переговариваясь и стаскивая с себя одежду. Алексей между тем выложил покупки. Он уже понимал, что сделал что-то не то, и избегал Аниного взгляда.
Уселись за стол. Все так же молча Аня вынула посуду, какая была у нее, разложила закуски. Лысый ловким ударом раскупорил бутылку и налил кому в стакан, кому в рюмку и чашку.
— За близкое знакомство! — чокнулся он с Аней, глядя на нее наглыми глазами.
— Именно за знакомство!.. Со свиданьицем, — держа в левой руке стакан, а правой вытирая промокшие на улице усы, вторил Лысому дядя Витя.
Алексей чокнулся молча. Изо всех сил старался показать, что совершенно трезв и привел своих друзей не по пьяному делу, а так, ради интереса. Еще на лестнице он думал, что его подруге это будет даже очень приятно. Теперь видел — она с трудом сдерживалась, чтобы не прогнать всех троих. Он решил, что самым лучшим будет "того не замечать.
Теплая комната — у Ани было натоплено, — домашняя обстановка располагали к свободе. Гости отогрелись и оживились. Лысый завладел столом и начал рассказывать анекдоты, которыми был набит, как консервная банка кильками. Сперва анекдоты шли безобидные, но потом, осмелев, Санька перешел на истории с рискованным концом. После, достаточно выпив и распоясавшись, начал нести откровенную похабщину, которой никогда не смущались компании, в которых им с Алексеем приходилось бывать.
Анины щеки вспыхнули, но она молчала. Не успел Лысый досказать второй истории, как Алексей властно остановил его:
— Ну-ну, ты… Очень-то не забывайся. Не туда попал, ясно?
— Ясно, — кивнул Санька и сразу же смолк. Алексея он предпочитал слушаться. — Я так. Веселый разговор…
К тому времени дядю Витю развезло. Он блаженно улыбался и, встряхиваясь, изображал, что все слышит и понимает, но было видно — засыпает. Учуяв угрожающие нотки в голосе Алексея, дядя Витя и в самом деле проснулся, оглядел стол, опустевшие бутылки и сказал:
— Пора, пора… Домой, лапушки…
Задвигали стульями и стали прощаться. Поднявшись, Алексей плохо встал на протез, качнулся. Зазвенела посуда, на тарелку упал граненый стакан.
— К счастью! — поторопился дядя Витя. Но напрасно. Все на столе осталось целым.
Санька Лысый, надев шинель и кепку, долго повторял глупо: "Извиняюсь, извиняюсь" — и норовил поцеловать хозяйке руку, которую Аня — от Алексея это не ускользнуло — успела спрятать за спину.
Выводил их Алексей по черной лестнице. Парадная уже была заперта. У ворот дежурила дворничиха Спиридоновна. Она неодобрительно взглянула на гостей моряка и ничего не сказала, но лишь те шагнули за калитку в воротах, дворничиха заперла и калитку, а сама осталась на улице.
Алексей еще постоял под аркой, докуривая папиросу, взятую у Саньки. Курил он редко, только когда выпьет, и то так, из баловства.
Убедившись, что Лысый и дядя Витя ушли, он бросил окурок и через двор возвратился в квартиру.
Из кухни, стараясь идти потише, двинулся по коридору к Анькиной комнате. Привычно нажал ручку и слегка толкнул дверь. Дверь не поддавалась. Алексей заметил, что и свет из-под нее не падал на пол коридора. Аня выключила электричество.
— Это я, Анюта, — хрипло сказал он.
— Чего тебе еще? — послышалось за дверью.
— Как чего?.. К тебе.
— Иди, хватит, покуролесили.
— Открой, Анют…
— Не открою. Ступай.
Какое-то время оба молчали. Алексей нажимал и отпускал слегка взвизгивающую ручку. Аня к двери не подходила.
— Открой, говорю, — наконец повторил он.
Ответа не было.
— Открой, тебе говорят, Анюта…
— Сказала, не отворю.
— Я объяснение дам, слышишь?
— Нечего нам объясняться.
Подождав, он сперва негромко, потом посильнее застучал в двери.
— Уходи, — повторила Аня издали. — Не отворю, хоть ломай.
Как ни был Алексей выпивши, а понимал, что сейчас в квартире проснутся все и станут прислушиваться к тому, что происходит.
— Эх, не человек ты, — вздохнув, сказал он и, опустив уже согревшуюся в его ладони медную ручку, захромал к себе.
В комнате зажег свет и сел на кровать. Разбирала его пьяная обида. За что, за что!
Громко сказал:
— За что ты меня? Хорошие люди, что они тебе сделали не так?
Аня, конечно, все слышала, но не отвечала. Алексея это подзадоривало. Знал он, что Санька — человек плохой. Даже наверняка, прохвост, но какое это сейчас имело значение? Он был оскорблен и за себя, и за своих собутыльников.
— Хорошие люди. Очень даже хорошие. Получше некоторых, — упрямо твердил он.
Наконец за стеной послышалось:
— Дай спать, Алексей.
— Ах, спать ей… Видали, спать. Люди на войне четыре года не спали, им привет нужен, а она спать, спать…
Бормотал он еще долго, не получая ответа, да и не ожидая его. Казался он себе сейчас человеком самым разнесчастным, всеми покинутым, а презираемые Аней Санька и дядя Витя постепенно превращались в таких славных и добрых, что хоть беги за ними, чтобы вернулись и пожалели его.
Потом он выдохся. Кое-как освободился от протеза, взобрался на кровать и, не снимая тельняшки и брюк, уснул тяжелым хмельным сном.
С того дня он снова запил и вернулся к своей прежней бездельной и разгульной жизни.
В контору домохозяйства больше не заглядывал. Когда приходили звать что-либо делать — дома не заставали. На оставленные записки с просьбой зайти в какую-нибудь квартиру не обращал внимания.
В утро после того, как привел домой Саньку и тихого дядю Витю, Алексей проснулся с головной болью. Кажется, не был вчера сильно пьян и не буянил, а как провел вечер — помнил не очень-то четко. Денег оказалось одна смятая пятерка. Куда дел остальные, понять не мог, ведь казалось, потратил совсем немного, и думал, что сумеет купить себе что-либо путное.
Ани дома не было. Не слышал, когда она ушла из дому. Этому обстоятельству был рад. Встречаться с ней не хотелось. Плохо помнилось, как вели себя вчера у нее он со своими дружками. Хорошего, конечно, могло быть мало.
Нет, не годился он Анюте ни в мужья, ни в товарищи. Верно тогда сказала — пьяница. А кто виноват?
И опять он клял войну, которая надругалась над его молодой судьбой, немцев, принесших ему несчастье, а заодно и тех, кому посчастливилось выйти целехонькими. Что им теперь до него? Кому он такой нужен?
Кончать, кончать все надо с Анькой. Ни к чему он ей, и она ему не нужна. Глупо это все получилось. Забыть, будто и нет ее рядом.
Болела голова. Не помогало ничего, требовалось одно — опохмелиться.
Час был еще ранний, и он взялся за баян. Вынул его из футляра и прошелся по клавишам, разминая пальцы. Сидел Алексей в своей комнате, растягивал баян, и лились по квартире мелодии — одна задумчивее и печальнее другой. Веселые мотивы под его настроение не шли.
Наигравшись вдоволь, снова упрятал баян в футляр, повесил на ремень через плечо. Раньше, чем обычно, отправился с инструментом на Кузнечный.
Там будто и не удивились тому, что он снова здесь со своим баяном. Усадили на постоянное место под пальмой с будто обкусанными листьями, немедленно принесли водку и бутерброд с килькой. И опять играл он кому что захотелось. Принимал подношения и как должное выслушивал восторги посетителей, набившихся к вечеру в пивную до отказа. Выпив, почувствовал себя в нормальном, как он говорил, состоянии. Утренняя душевная горечь словно куда-то улетучилась. Было ему хорошо и вольготно тут, в досиня задымленном полуподвале, где его понимали, ценили и любили… Да, да, дьявол их побери, любили его и прощали в нем неладное, не то что Анька. Да при чем тут, собственно, Анька? Ну было и было. Мало ли у него бывало, а может, и у нее, кто знает? Не о чем тут задумываться.
И пошла изо дня в день старая песня. Снова он приходил домой, когда квартира уже спала, тяжело добирался до своей комнаты, заваливался на кровать и засыпал, чтобы с утра и до конца дня повторить то, что было сегодня.
Так получилось, что, живя через стенку, с Аней они перестали видеться. Если она и бывала при нем дома, прохаживалась там потихоньку и голоса не подавала. Да и он старался не прислушиваться к тому, что происходило в ее комнате. Не все ли равно? Какое ему дело… Лучше всего, если ее не случалось дома. Так он чувствовал себя спокойнее, а бывало, нет-нет и заденет за живое: неужели ей все равно, что тут с ним делается?
Может быть, только и искала способ избавиться от него? И так для нее хорошо получилось: притащился со своими дружками. Оскорбил. Сам же он, выходит, и виноват. Куда лучше!
Но Алексей ошибался.
Аня не находила себе места. Не знала, что ей и делать. Только и обретала спокойствие, когда катила в своем голубом троллейбусе по желтой кашице перемолотого колесами снега на дороге. Здесь надо было глядеть во все глаза. Попадались островки гололеда, и такую громадину, как троллейбус, могло занести запросто. Тогда жди беды. Но ничего, с машиной она справлялась. Слушался ее старый троллейбус.
Но только оставит Аня вагон, по пути к проходной перекинется словечком-другим с теми, кто попадется навстречу, выйдет на улицу — и хоть домой не иди… Что там ее ждет, какие радости?!
Был момент, показалось ей, что возвращается вновь к ней счастье. Было это счастье в образе Лешки-соседа. Кому бы сказать, только головой бы покачал. Ну какое тут может быть счастье! Непутевый, искалеченный, да еще выпивающий через меру. Но она поверила в Алексея. Один он — вот и вся причина его безалаберной жизни. Чувствовала Аня, не настоящее это у него: и злость, и пьяная лихость. Не видит человек тепла. Сколько уже времени не видит. И вокруг него не люди, а так, всякая нечисть.
Аня, вышедшая из детдома, помнила, как было там заведено: когда девочки вырастали и учились в старших классах, лучших из них прикрепляли к маленьким. Учили воспитывать младших: ведь растут без отца и матери, а им так нужна человеческая забота. Конечно, матери не заменишь, и Ане никто ее не заменил, а все-таки, если кто-то думает о тебе, и жить легче.
Замечала она уже тогда — выговорами, строгостью и разъяснениями, что лучше быть хорошей, чем плохой, ничего не добьешься. А найдешь путь к сердцу маленького человечка — и пойдет все ладно. Поймет и оценит заботу, станет стараться не огорчать тебя.
Понятно, Алексей не девчонка из детдома, а все-таки и он к ласке тянется, и ему приятно казаться лучше, чем есть. Да, может, и не плохой он, загляни только поглубже.
Нет, не думала она обо всем этом в тот вечер, когда сделались они близкими. Захлестнуло ее. Сама себе отчета не могла бы дать, отчего так вышло. Поздно о том жалеть. Как радовалась она, заметив в нем изменения… Думала: неужели, неужели? Тревожилась, боялась спугнуть и уже поругивала себя за резкие слова, когда он заговорил с ней о женитьбе. Да разве могла она иначе? Ей мечталось, чтобы прочно, чтобы на всю жизнь, чтобы любить друг друга… А тут — нет, не серьезным это было. Что же, неужели она только из одной к нему жалости? Значит, и не было у нее к нему настоящей любви? Так — одна жалость?
А тут стала замечать, что в своей комнате прислушивается, что делает у себя Алексей. А нет его — беспокоится: где он сейчас? И не могла она ему уже ни в чем отказать. И счастлива была в минуты, когда бывала с ним, о том, чем все кончится, и не думала.
И в тот вечер, когда явился к ней пьяный со своими товарищами, — разве товарищи они ему! — ждала его. Субботний был вечер. Так хотелось быть вдвоем. Она даже приоделась. Только туфли не успела надеть. А он!.. Значит, не думал про нее с утра. Так, по пьянке завалился, пришел…
Обидно было, а все-таки выдержала, и гостей и его приняла, хотя ой как они были ей противны. Ну, а потом не пустила его к себе. Пусть знает, не для того она с ним…
Только не ждала Аня, что снова закрутит Алексея лихая жизнь. Переживала потом, не она ли причина тому, что опять он бродит с баяном до поздней ночи. Днем никому не показывается. Домой является пьяным.
Как-то раз, опять, видимо, забыв ключ, к ночи звонил он в двери с кухни. Она не решилась отворить. Вышел, кажется, Глеб Сергеевич. На кухне произошел короткий разговор. Как Аня ни прислушивалась, слов разобрать не могла. Было только понятно — Галкину надоели Алексеевы штуки и он ему что-то такое сказал, а тот, как это ни было удивительно, грубить не стал. Пробормотал что-то там в свое оправдание, потом прохромал к себе и затих до утра.
Может быть, и зря Аня так поступила в тот неладный вечер. Ну притащил своих дружков. Ох уж эти дружки!.. Да ведь он не хотел ее обидеть, решил, что ей это в радость. Даже конфеты для нее принес… Может, стоило просто поругать его утром. Аня даже улыбнулась, припомнив стеснительный вид Алексеевых гостей и то, как они нерешительно топтались в дверях. Улыбнулась и испугалась своей покладистости. Что же это, неужели она так и готова все прощать?.. Ну, а если и поведется?.. И начнет таскать к ней кого попало… Нет, такая жизнь не для нее.
Лежала Аня и прислушивалась к тому, что делалось за стенкой, и снова испытывала жалость к одинокому, беспутному парню, можно сказать своему брату-фронтовику, такому же, как и она, одинокому. Гнала от себя эту жалость и не могла отогнать. Чувствовала, что должна что-то сделать для него, на то ведь она и женщина. Да и что от себя скрывать, не чужая теперь ему…
И вдруг она устрашилась мысли, что, постучись бы сейчас Алексей, каким бы он ни был, — впустила бы к себе. И не понимала Аня, что же это такое с ней делается. Злилась на Алексея, поносила его про себя, и надо же, вот ведь — хотела, чтобы он сейчас был рядом. Может, и упрека бы ему не высказала, ничего и не припомнила бы. И опять спохватилась: неужели так?.. Да разве может быть у нее хоть какое-нибудь с ним счастье?!
А утром, когда тихо было в квартире — Аня в этот день выходила на работу после обеда, — услышала: Алексей уже встал. Сама не знала, почему она тогда пошла на кухню. И никакого плана у нее в голове для разговора с ним не сложилось, а вот так, почувствовала, пора ему сказать… Нельзя так дальше.
Подошла к его двери и негромко позвала:
— Алеша!
Молчал недолго, откликнулся:
— Ну, что?
— Поговорить надо. Выйди.
Опять молчал, потом:
— А зачем? Кому нужен — пусть тот заходит.
Но грубости в словах не слышалось, скорее обида. Она решилась.
— Мне что. Я могу.
И вошла в его неуютное жилище.
— Алексей, — сказала она, глядя на него как могла строго. — Алексей, долго так будет продолжаться?
Отвел взгляд и уставился в пол:
— Неясно. Не понять, о чем речь.
— Неправда, понимаешь, о чем говорю.
— Ты "здравствуй" бы сказала для начала.
— Скажу, когда надо будет. Зачем тебе здравствовать, чтобы опять в пьянку?
— А что, или мешаю кому? Песни пою, ансамбли устраиваю…
— Не ломайся, Алеша!..
Аня решила попробовать подойти по-другому.
— Алексей, — начала она. — Я же для тебя. Думаю о тебе…
Нет, и это не помогло.
— Не надо, не надо! Нечего меня жалеть. Никто не поможет мне, никто… Сам я такой. Сам дошел. Конченый человек, отпетый… Вышлют к черту из города. Вот и вся ваша жалость. Вы, здоровые, тут жить будете. По кино ходить, в ресторанчики… А мы, отпетые, отдали свою кровь — и амба, не нужны больше.
И тут неизвестно, что произошло с Аней. Куда девалось все ее терпение. Была бы у нее сила, взяла бы и так тряхнула его. Ведь что несет, что несет!..
— Это ты-то отпетый?! — заговорила она с такой вдруг напористостью, четко, словно рубя слова. — Да ты сам любого отпоешь, на тот свет отправишь… Лживые твои слезы, вон как еще бегаешь, водку пьешь, музыку для своего удовольствия разводишь. Ты что, один такой герой-горемыка? Люди самолеты без двух ног водили. В парке у нас диспетчер однорукий, и на другой руке три пальца, и работает, ничего, и до чего же еще мужик человечный, отзывчивый. Ты видел — девчонки на морозе кирпичи кладут, откуда они такие, ты думал? Все они настрадались не меньше тебя! В общежитиях живут. А ты знаешь те общежития?.. Потому что все они люди и беда одна, общая. Надо же из нее выходить! Кто же поможет, кроме самих нас?.. Все это понимают. Только ты да нечисть, с которой возишься, ничего знать не хотите… Кричат: "Давайте нам, давайте, мы свое отвоевали!" А где мы вам возьмем, ну где?!
Алексей слушал не перебивая. Слушал вовсе не потому, что взяло его за живое так внезапно и горячо ею высказанное, и не потому, что понимал — Анька говорит правду. Нет, скорее от удивления. Никогда он от нее, этакой небольшой, узкоплечей, не ждал таких слов. А она говорила и говорила и сама не знала, откуда у нее взялось. Просто захотелось сказать все, что думает о нем. Пусть его знает. Пускай между ними конец. Теперь уже все равно.
— Я к тебе по-людски, — продолжала она. — Может, и полюбила бы, а ты вон что… Ну и продолжай, ну и погибай как хочешь, герой неоцененный… Знать тебя больше не хочу! Я думала, ты человек, ты ко мне пришел… А ты, ты…
Она не договорила. Запал вдруг будто разом кончился. Чувствовала, что сейчас разревется, и думала: только бы удержаться, не показать, что с ней творится.
Ничего не нашла лучше, как поскорее выйти и прихлопнуть дверь. На кухне, в коридоре, у себя в комнате дала волю слезам.
Последнее, что запомнила, когда уходила, — стоял он перед ней, голову наклонил и чуть ссутулился, как-то сник. И ничего он ей не сказал, ничего. Только очень скоро ушел, и так тихо, словно не хотел, чтоб услышала, что уходит.
Аня осталась одна. Присела и задумалась. А зачем все это? Ну наговорила, а толк-то какой? Смешно, шла совсем с другим, шла примириться, сказать, чтобы не злился, а вот что получилось. Ну, может, и к лучшему. Теперь-то уж кончено, кончено, и она опять свободна.
Свободна! А зачем ей эта свобода, вроде пустоты? Снова одна в своей комнате. Только теперь еще хуже. Теперь будет рядом он. Куда от этого денешься.
Алексей шел по улице.
Шел просто так, неизвестно куда и зачем. Ничего не замечал и не видел вокруг. Только когда переходил перекресток, услышал, как его обругал шофер. Высунулся из кабины и пробрал:
— Ты что, глухой?! На войне не добили. Сам лезешь…
Хотел было Алексей ему ответить, послать куда следует, но почему-то смолчал. Добрёл до садика, где бегали и играли в войну дети, и опустился в стороне на свободную скамейку. Мысли были путаные. Не выходили из головы Анькины слова: "Погибай как хочешь, герой неоцененный.."
Сидел, вытянув вперед ногу с протезом, застывшим взглядом смотрел на кончик сапога, как бы повторял про себя: "Герой!.. Герой неоцененный…" Глядите, ведь как уязвила! Можно сказать, в самую душу попала. Ничего ему сейчас не хотелось. Некуда было идти, нечего делать.
Против скамейки, на которой сидел Алексей, остановился мальчишка лет пяти, бледненький и тонконогий, с деревянным самодельным автоматом через плечо на тесемочке. Стоял и смотрел на Алексея. Смотрел, будто на застывшую статую, и вдруг спросил:
— Дядя, ты моряк, да?
— Ясно, моряк, — нехотя ответил Алексей и убрал под скамью ногу с протезом.
Но мальчик не ушел, а шагнул на шаг поближе, по-прежнему внимательно разглядывая сидящего. Потом он опять спросил:
— На море воевал, да?
— На море, — кивнул Алексей. Ну что было объяснять этакому мелюзге, где он воевал…
А мальчишка не унимался:
— Ты фашистские подводные лодки топил?
— Бывало, — невнятно проговорил Алексей.
Но врал же. Никаких он не топил фашистских подводных лодок. Да не все ли равно, раз парню так хочется.
Увидев, что его не гонят, и осмелев, мальчик с автоматом подошел еще ближе. Потемневшими запачканными руками "по-военному" сжимал свое оружие. Так крепко держал автомат, что даже вызвал у Алексея улыбку. Подумалось: "Придется тебе, наверно, еще и настоящий носить. Хорошо, чтобы не в такой обстановочке, как у нас была". Но мальчишка, видно, понял улыбку по-своему. Улыбка моряка приободрила его. Он спросил:
— Ты Ленинград защищал, да?
— Ну ясно, Ленинград, а то что же?..
— А мой папа не Ленинград. Он немецкий Берлин защищал…
Мальчик смутился, сообразив, что сказал не то. На бледных щеках зарозовел румянец. Он заторопился объяснить:
— Он не защищал Берлин. Он его взял.
— Вот как? Понятно.
— Он нам спою военную карточку прислал. Это когда еще не раненый был, а теперь он в госпитале. Его в Берлине ранило. Он скоро приедет. Будет здоровий. Мама так сказала.
— А ты своего отца видел?
Мальчик помотал головой.
— Нет. Только он меня видел. Совсем маленького, а теперь я большой. Он далеко, наш папа. Там, где немецкий Берлин. Скоро приедет. Он мне ботинки прислал.
Чтобы Алексей получше разглядел его ботинки, мальчик уселся рядом с ним на скамейке и вытянул напрямую обе ноги.
— Вот.
Ботинки, наверно, ему были велики. Синие, прошитые белыми нитками ботинки. Эдакий знакомый Алексею немецкий эрзац военного времени из какой-то подделки под кожу. Такими трофеями торговали и с рук на барахолке.
— Хорошие, — сказал Алексей.
— Немецкие, — кивнул мальчик. — Они мне большие. Мама сказала, ничего, вырастут ноги.
— Вырастут, куда им деться.
Алексею вдруг подумалось: а ведь и у него уже мог быть вот такой мальчишка. Что бы теперь он делал, будь у него сын — такой парень? Неужели так же играл бы в пивной на баяне? И сам себя убеждал: "Да нет, тогда бы другое дело".
Мальчик молчал. Он в свою очередь смотрел на опять вылезшую из-под скамейки Алексееву ногу с протезом. Видно, что-то поняв, совсем тихо, будто хотел, чтобы это было только между ними, спросил:
— Ты тоже раненый был?
Алексей наклонил голову.
Мальчишка понимающе продолжал:
— Как мой папа?
Что ему было отвечать? И Алексей только снова кивнул.
В эту самую минуту и появился неизвестно откуда Санька Лысый. Он поспешно шел через сквер. Вид имел озабоченный, но, заметив Алексея, заулыбался знакомой кривой улыбочкой.
Деловитое выражение сошло с его красного, будто всегда обветренного лица. Оно стало обычным-ласково-прилипчивым. Заторопился к скамье.
— С фронтовым приветом! Отдыхаем?
Мальчик с автоматом оглянулся на подходившего Саньку, спрыгнул со скамьи и, не говоря больше ни слова, убежал к другим ребятам. Алексей даже пожалел, что разговор у них так внезапно оборвался. Вот кого ему сейчас вовсе не хотелось видеть, с кем встречаться, так это с Санькой…
Однако тот подошел и опустился на скамейку.
— Закурим, что ли?
Вынул папиросы — дорогой коммерческий "Казбек". Щелкнул полосатенькой зажигалочкой, затянувшись, спросил:
— Что молчим?
— Мысли, — сказал Алексей.
— Это иногда пользительно, а про что мысли?
— Разные. Про жизнь, например. К чему она у меня теперь?
Санька качнул головой, пустив дымок, беззвучно рассмеялся:
— Будь доволен, что жив остался, а житуху нынешнюю, если к ней с головой, можно очень даже подходящую сообразить.
— В пивной играть, бухариков веселить? — зло огрызнулся Алексеи.
По Санька будто и не услышал его сердитого тона. Повернулся к нему, опять пустил дымок из носа и рта одновременно и снисходительно заговорил:
— Эх, Леша! С твоей военной биографией еще и задумываться! Ты теперь от жизни имеешь право все свое потребовать. С тебя взятки гладки. Ты для Родины ничего не жалел, мог и голову сложить. Вот так.
Алексей удивился. Откуда у Саньки Лысого взялись такие высокие слова: "Родина!" Скажи пожалуйста!.. Прежде он ничего подобного не говорил. Но Алексей только покачал головой и сказал:
— Значит, выходит, по-твоему, я для нее, для Родины, все сделал. Ни мне от нее, ни ей от меня больше ничего не надо? Военный пенсионер, играй на баянчике, заливай душу вином, и баста?!
Санька молчал. Алексей думал про себя. Нет, тут было что-то не так. И он решил поделиться охватившими его сомнениями. Черт с ним, хоть с Санькой, раз никого не было другого рядом. Не стал он говорить, что пришли эти сомнения о правоте своей нынешней жизни после разговора с Аней. Так, будто сам до того дошел. Теперь необходимо было открыть хоть кому-то душу.
— Муторно так-то жить, Санька, — не глядя на приятеля, продолжал Алексей. — Напьешься — вроде и ничего, а вообще-то скука. Получаюсь нечто вроде балласта в трюме, а ведь таких теперь у государства… — Он не закончил своей мысли, ждал, что ответит Санька, хотя отлично догадывался — не с ним о том говорить, но не мог больше молчать.
— А они все разные, такие-то, как ты, — сказал наконец Санька. — Государство тебе права дает и как героя уважает. Ну, а дальше… Сам не будь дурак. Вот так.
— Как понимать?
— Да так, что… — Санька взглянул на Алексея и без обычных шуточек, всерьез продолжал: — Из всякого положения возможно свои полезные выгоды выстроить и жить так, чтобы тебя окружали заслуженные радости. Тут тебе не пивной подвал. Тут, если с башкой, при нынешней обстановке можно такую житуху организовать… Только если, говорю, с башкой. Без звона.
— Ты про что?
— Да так, я вообще. Тоже мысли всякие.
Лысый словно спохватился, что сболтнул лишнее, повторил с какой-то поспешностью:
— Вообще говорю. Расстраиваться тебе нет причин. Анкета у тебя по всем пунктам. Ну отдохни немного. Имеешь право?.. Имеешь. Ну, а если уж задумываться, так не по-мелкому. Ударять так ударять…
Говорил он непонятно и загадочно. Что-то такое крутил свое, но Алексею не хотелось вдумываться в Санькины слова. Одолевали собственные неотвязные думы. И все же теперь был рад и тому, что хоть Санька подсел га скамейку. Сделалось будто спокойнее. А что, если прав Лысый? Имеет он, Алексей, право жить как ему хочется, и никто ему тут не указ.
А Санька Лысый словно уловил этот момент. Бросил папиросу, придавил окурок подошвой ботинка и, сплюнув в сторону желтой слюной, ударил кулаком по Алексееву колену.
— Философию, в общем, давай пока отбросим. День какой-то сегодня не тот. Сырость, недолго и простыть. Погреться имеет смысл. Пойдем, Лешенька, малость развлечемся. А там, глядишь, загляну как-нибудь к тебе, поговорим и о серьезных вещах. Сообразим и для тебя дело. Есть тут люди — голова — совет министров. А выключатели ставить… Стоило за это нам кровь проливать?..
Хотелось спросить Алексею: "Ты-то какую кровь проливал, где это было?.." Но ничего он не сказал. Глупо — все кровь да кровь… Ну, не Санька. Один он, Алексей, что ли?.. Повернул голову и посмотрел на бегающих в стороне по дорожкам мальчишек, поискал среди них того забавного с автоматом, который с ним разговаривал. Вот ведь не придумал же, что отец у него брал Берлин и был там ранен. Это уж совсем обидно. Под самый-то победный салют… Впрочем, тут же позавидовал мальчишкиному отцу. Человек хоть своими глазами видел, как немцы выкидывали белый флаг — сдаемся все!.. Не то что он, Лешка, на своем "пятачке". Но мальчишки в трофейных ботинках среди бегающих детей не было видно, а между тем Санька уже опустил ему руку на плечо.
— Пойдем, адмирал, рассеемся. Брось ты эту тоску, ни к чему. Повеселимся. Есть тут вариант. Потопали…
И Алексей помялся за Санькой и пошел за ним. Пошел, не зная куда, но отлично понимая, что веселье с Лысым у него будет недолгим, а потом снова придут мысли, которые уже столько времени донимают его по утрам. Да вот и сегодняшний разговор с Аней… И все-таки он пошел за Санькой. А куда он мог еще идти? Кому он был нужен, кроме Лысого, и для чего?..
И про Аню подумал: так она это, из гордости своей, чтобы уязвить его, а на самом деле — что ей до него, не все ли равно? Шел за Санькой и успокаивал себя — дескать, будет он пока жить как живется. Его это дело, и больше ничье.
Что же касается Ани, то именно с этого утра она пропала из квартиры. Предупредила соседку Марию Кондратьевну, чтобы не беспокоилась, и уехала. Висел замок на дверях ее комнаты. В квартире особого внимания на Анин отъезд никто не обратил, мало ли у кого какие обстоятельства в жизни.
Время шло своим чередом. Нелегкое было время первого послевоенного года, и забот у людей было еще куда больше, чем радостей.
Жила Аня несколько дней у своей подружки по строительному батальону, по работе на восстановлении города. Сходна была судьба Любы — так звали подружку. Сходна, да не совсем. У Любы была мать, отец погиб на войне, а мать выжила в блокаду. Много лет работала на мясокомбинате. Может, потому и выжила. Люба потом получила специальность маляра и жила ничего. А вот личной, как говорила она, жизни не имела. И собой будто ничего девчонка, а не заглядывались на нее парни, не звали в кино и на танцы. Но была она неунывающей и верила — придет и ее час, а пока без зависти радовалась удачам других и переживала неладное в их жизни.
Настало у Ани время высказать кому-то все, что наболело. Не было лучше для этого человека, чем Люба, ну и поехала к ней. И как раз мать подруги отправилась на две недели в дом отдыха на Карельский перешеек, в поселок с названием, которое и не выговоришь. Аня и поселилась у Любы. В первую же ночь выложила ей все про свои жизненные дела. Ничего не утаила. Хотелось знать, что скажет подруга, как посоветует жить дальше.
Люба слушала участливо, вздыхала и ахала. Умела она слушать. Даже легче становилось, когда ей расскажешь про свои мытарства.
Потом Люба сказала: "Дуры мы, девчонки! Вот ты жалеешь, все жалеешь, а тебя кто пожалеет? Не справиться тебе с ним, себя только погубишь, и все тут… Беги от него. Лучше будет".
Аня задумалась. Может, именно таких слов она и ждала от подруги, а может, и совсем других. Пожала плечами и как бы про себя сказала:
— Куда же бежать-то, Любка? От себя бежать?
— Комнату сменяй, что ли. Какая же у тебя может быть жизнь с таким человеком?
— Ну а он-то как же, — вдруг сказала Аня, не глядя на подругу. — Пусть, значит, так и катится?
Люба даже ахнула от такого Аниного заявления, покачав головой, продолжала:
— Ой, Анька, боюсь я за тебя. Разве остановишь ты его? Где у тебя силы на то?
Понимала Аня, вряд ли и в самом деле хватит у нее сил совладать с Алексеем, и все-таки вдруг сказала:
— Нет, так нельзя.
А Люба опять поглядела на нее внимательно, так, будто впервые ее увидела, и, будто что-то решив, вздохнула:
— Вижу я — влюбленная ты в него. Ну, тогда — беда.
Аня закрыла лицо руками. Тихо, шепотом, словно боясь, что кто-то услышит:
— Не знаю я, что со мной, Любка…
Люба сочувственно смотрела на нее. Был в ее взгляде и страх за подругу, и жгучий интерес к тому, что творилось в ее душе, а может, и женская зависть.
— Боюсь его, — сказала Аня. — А вот хожу и все думаю, что там с ним, неладным.
Любка рассудила по-своему.
— Ты вот что, — решила она. — Поживи пока у меня. Пройдет время, оглядишься. Ну, а там и само разберется..
Так и жили в те дни. Про свои чувства Аня подруге больше не напоминала. Вместе ходили в кино, пили чай по вечерам под разные разговоры. У Любки тоже историй всяких хватало.
Только чем дольше находилась Аня у подруги, тем все лучше понимала, что никто не может дать ей совета, как разобраться в ее отношениях с Алексеем. Бежать ли, правда, от него куда глаза глядят, вычеркнуть из своего сердца, забыть навсегда, как и не бывало? Или, может быть, поймет он все-таки? Нельзя так, чтобы махнуть рукой… Ведь обещал же, говорил, что станет другим. Неужели же так, ради того, чтобы была с ним… И опять думалось ей по ночам, когда не спалось, как он там живет в своей холодной комнате, что думает про то, куда она делась… Неужели ему все равно?
Но и Алексею было не все равно.
Как ни старался он убедить себя в том, что нет ему дела до Аньки, до того, куда она вдруг задевалась, как на старался уверить самого себя, что не было у них ничего серьезного, мало ли приключалось с ним такого… Как на уговаривал себя, а нет, не выходило.
Придет домой — что днем, что вечером или ночью — и все слушает, не вернулась ли Аня. Нет-нет да и подойдет к ее двери, когда никого нет в квартире, и глянет на замок. Будто замок мог ему про нее что-то рассказать.
И баян днем не брал в руки, не гонял пальцами по клавишам и не выводил грустных ли, веселых ли мотивов.
На Кузнечный ходил по-прежнему. А куда было еще ходить? Где его еще ждали? А там под пыльными пальмами, в чаду дыма, среди пьяного гомона был своим. Встречали радостно и провожали добром.
Только заметил вдруг Алексей: иначе он теперь шел на Кузнечный. Раньше тянуло. Едва своего часа дожидался дома. Теперь шел с неохотой, будто по скучной обязанности. Нет желания, а идти надо, надо.
Раньше он, шагая по улице, никого не замечал. Имеет право моряк, пострадавший за родную землю, куда ему угодно брести со своим инструментом. Никто ему не указ. Останови бы кто и скажи что-нибудь не по душе ему — был бы не рад, что и задел инвалида. А теперь шел торопливо. Шел так, будто хотел скорее преодолеть пространство от дома до полуподвала пивной. И стало казаться ему — плохо глядят на него на улице люди. Никакого нет в их глазах сочувствия. Бегут — кто по своим делам, кто катит ребенка в коляске, старухи спешат с рынка с бидончиками молока, с сетками, в которых с килограмм картошки да две морковки. И вроде никому нет никакого дела до его личности, а кажется, всякий глядит так, будто хочет сказать: и куда это он тащится без дела, и что болтается среди дня со своей не к месту музыкой?
И в пивной заметили в нем перемены. Стал мрачноват. Не играл теперь каждому, кто захочет, а лишь по своему желанию или так, для друзей по знакомству. Если приставали подвыпившие, то мог и грубо ответить и сказать свое известное: "Я тебе не шансонетка, чего привязался.." — хотя о шансонетках имел самые приблизительные понятия.
Только с Санькой Лысым принимал разговор. Тот забегал в пивную с толкучки, на которой у него всегда были какие-то непонятные дела. Санька знал подход к Алексею, присаживался и вел беседы про жизнь и политику, в которой будто бы хорошо разбирался.
Санька поговаривал о том, что собирается куда-то уехать. Трепал про то, что хорошо нынче в теплых краях, где бы можно было славно отдохнуть месяцок-другой, неизвестно уж от каких таких Санькиных занятии. Намекал на то, что способен с собой взять и Алексея. Было бы у того желание. Но Алексей все эти слова пропускал мимо ушей. Никуда он не собирался ехать, хотя и тут, в нынешней своей жизни, не находил радостей.
Были дни, когда он уходил из пивной, не дождавшись ее закрытия. Не так, как прежде, когда своей компанией с буфетчицей и официантами сидели запоздно, заперев двери с улицы. Теперь ему вдруг все отчаянно надоедало. Оборвав музыку, принимался укладывать инструмент в футляр, не обращая внимания ни на какие просьбы.
И в квартире сделался молчаливей прежнего. Слова ни с кем почти не скажет. Кивнет головой, если кто встретится по пути, и закроется у себя.
Тихо было в его комнате. Квартира замрет — и не слышно ни звука за стеной. Не расхаживает там, хлопоча по своему нехитрому хозяйству, Аня, не поет, забывшись, песен и не окликает через стенку его. Пропала, как с квартиры съехала. Подойдет Алексей к окошку, поглядит во двор на стену напротив, на вделанную в нее голову коня. Скажет про себя: "Вот так, лошадка, торчу я тут вроде тебя, один, без дела". Махнет рукой и отойдет от окна.
Был такой поздний вечер. Алексей вернулся домой. Снял с плеча баян, опустил его на пол. Выпрямился, чтобы немного размяться, и тут услышал за стеной осторожные шаги. Кто-то, словно босиком, торопливо пробежал по полу, и все стихло.
Аня! Вернулась, значит, пришла!
Алексей присел на табурет. Слушал. Ни звука. Потом что-то скрипнуло, и снова тишина.
— Анюта! — решившись, окликнул он. — Где же была-то?
Ни звука, никакого ответа. Повторил:
— Анюта? Чего молчишь? Слышу же, дома.
Опять не последовало ответа. И тут он услышал шепот, поспешный такой шепот. Кто-то сказал:
— Тихо!
Не одна, значит. Кто же у нее?
— Анька, ты чего? Гости у тебя?
Шепот усилился, но ему не отвечали.
— Что молчишь? Спрашиваю, не одна?
— Что тебе? — послышалось из-за стенки.
— Кто у тебя?
Глупый, понятно, был вопрос. Какое, собственно, ему было дело, кто там у нее и по какому поводу. Не муж он ей, никаких не имел прав на допрос. И все же повторил уже громче:
— Кто, говорю, у тебя?
Ответила с вызовом:
— Ну, может, и есть кто. Тебе-то что? Чего шумишь?
— Зайти хочу на минуту.
— Еще что! Зачем это?
— Поговорить надо.
И снова быстрый шепот. Потом сказала:
— Утром что надо скажешь.
— Сейчас надо.
— Сейчас нельзя.
— Почему нельзя?
— Вот еще, новое дело! Отчет тебе?
Что же это такое, кто же у нее? Почему она так разговаривает? Его словно в жар бросило. Не отдавая отчета в своем поступке, поднялся и пошел кругом через коридор. Подошел к ее двери, нажал на ручку — заперто.
— Открой!
— Еще что! И не подумаю, уходи…
Нажал на дверь — не поддается. Стукнул кулаком. Раз, два, еще два раза.
— Открой, слышишь! С кем ты там?
— Ни за что не отворю. Людей разбудишь, полоумный.
Послышалась какая-то возня.
— Пьяный он, — прошептали за дверью.
Но Алексей вовсе не был пьян. Но хуже, чем пьяного, сейчас завело его. Кровь прилила к вискам. Должен он был знать, кто у нее там. Вот она, значит, какая…
Услышал, где-то в конце коридора скрипнула дверь.
Кто-то выглянул, и дверь сразу же затворилась. Алексей вернулся к себе. Вплотную подошел к перегородке, разделявшей их комнаты. Опять услышал шепот, напуганный, тревожный. Ну Анька, ну пакость…
— Говори, кто у тебя там? С лестницы спущу!
Забывшись, он уже почти кричал, но и Анька за стенкой отвечала дерзко:
— Да тебе-то какое дело? Что ты мне за проверщик…
И тут он увидел перед собой дверь. Ту самую, заклеенную старыми обоями дверь, которая когда-то соединяла эти две комнаты. Скоба с двери была тоже кое-как заклеена обоями. Что-то случилось с Алексеем, будто помутилось на миг в голове. Как же это так? Смеется над ним, издевается… Ну, не знаешь ты Лешки Поморцева… Будешь жалеть о своих номерах! А ему терять нечего. Один черт теперь…
Рукой он нащупал скобу и разорвал обои. Крепко ухватил холодное железо, что было силы рванул дверь на себя. Раздался треск, похожий на выстрел. Дверь поддалась и распахнулась. Клочья обоев, как тряпки, повисли сверху. Он, словно ничего не слышал и не видел, сразу же шагнул в комнату. А там горел свет и испуганно визжали в два голоса.
На кровати, прижавшись к стейке, прикрывшись одеялом, сидели Анька и еще какая-то всклокоченная девчонка. Босые их ноги выбивались из-под одеяла. Насмерть перепуганные, они дрожали от страха. А в двери со стороны коридора уже стучали соседи, кто-то из женщин крикнул: "Милицию позвать надо… Убьет он ее…" И голос Галкина, спокойный, хоть и тревожный:
— Что случилось? Откройте немедленно…
Алексей стоял ошеломленный, пристыженный, только сейчас поняв всю нелепость своего поступка.
— Не надо милиции, — сказал Алексей. — Никто никого не убьет, извините за беспокойство, граждане. Погорячился немного…
Посмотрел на Аньку, которая не могла еще прийти в себя, и сказал:
— Дура ты, дура! Нашла с кем шутить…
Сказав это, повернулся и, не говоря больше ни слова, пошел к себе. Потом хлопнул взломанной дверью, снова пошумев обоями, и повалился на койку, зажав голову руками. Он уже не слышал, как шептались Аня и ее подруга, как расходились по своим комнатам соседи, понявшие, что и в самом деле скандал утих и опасность миновала. Он ничего этого не слышал. Уткнувшись лицом в подушку, он глушил слезы стыда и нестерпимой обиды, которым, казалось, теперь не будет конца.
Алексей проснулся, когда стало уже совсем светло, насколько бывает светло в серые дни оттепели в Ленинграде. Первое, что он увидел, были разодранные клочки обоев вокруг прямоугольника двери. Сжав зубы, отвернулся к стене. То, что случилось вчера ночью, вызывало чувство гадливости к себе. Чувство, может быть, прежде его не посещавшее.
Надо было вставать. Он поднялся и первым делом, подойдя к двери, загнул гвозди, которыми довольно-таки неумело был прежде забит вход в соседнюю комнату. Зачем это ему понадобилось? Вряд ли Аня захотела бы воспользоваться вскрытой дверью, чтобы зайти к нему. Гвозди он загнул скорее механически, удивившись, между прочим, тому, что поддались они легко. Значит, прежняя сила в руках еще не пропала. Растопырив пальцы, протянул ладони вперед и посмотрел на них не без интереса. Сгодились бы еще, найдись дело для его рук.
Вышел из квартиры в этот день рано. Раньше обычного. Не мог больше сидеть в комнате. Надо было что-то делать. Куда-то идти. Едва дождался часа, когда на Кузнечном уже можно было стучаться в стеклянную дверь.
Он не спеша шел по улице. Шел мимо недавно поставленной решетки сквера между домами. Небольшой садик вырос на месте старого дома, в который попала бомба. Теперь от развалин не осталось следов. Там, где когда-то высились стены, чернели высаженные осенью кусты. За решеткой бегали дети. Мальчишки играли в войну и палили по "фрицам". "Прибавилось в городе за год и старух и детей, — подумалось Алексею. — И вообще кое-что переменилось". Почти совсем не было видно свалок на пустырях, исчезли кучи разного железного хлама, отчего-то больше всего состоящие из ржавых перекореженных кроватей. Не огораживали теперь эти кровати жалких дворовых огородиков.
Да, менялся израненный город. Все меньше оставалось слепых окон магазинов. Во всю длину улиц лежали трубы для газа. Засинеет, значит, скоро огонь в конфорках, и забудется керосиновое время.
Задумавшись, он не заметил, как чуть не столкнулся с человеком, который читал на его пути газету, наклеенную на щит. Только Алексей хотел обойти его, как узнал в нем Галкина. И тот как раз обернулся и увидел Алексея. Ничего не оставалось, как поздороваться.
И надо же было встретить его именно в такой день, после вчерашнего. Встретить, тащась на уже осточертевший ему Кузнечный.
И все-таки Алексей решился, он замедлил шаг и поздоровался с Галкиным. Ему даже хотелось пробормотать что-то вроде извинения за вчерашнее. Никогда раньше такое не приходило в голову, а вот теперь был готов. Уж очень получилось по-дурацки.
Но Галкин не стал дожидаться никаких Алексеевых объяснений. Кажется, даже не обратил внимания, что тот с утра куда-то бредет со своим инструментом.
— Вот, — сказал он, слегка вздохнув, — читаю. До чего же много рук надо. Где и взять…
Тут только Алексей заметил, что читал его сосед вовсе не газету, а объявления о приглашении на работу, которыми был заклеен уличный щит.
— Нужны люди, — кивнул Алексей и тут же почувствовал, что сказал глупость.
Но Галкин опять будто не заметил.
— Вот и по радио все время передают, — сказал он.
Постояли еще с полминуты. Как-то неловко было сразу двинуться дальше, и тогда Алексей, неизвестно с чего, спросил:
— Что же не на работе сегодня?
— Бюллетеню, — сказал Галкин. — Война сказывается. Вот ведь любопытно, там не болел, а тут, в тепле… Просто беда, как схватывает. В поликлинику сейчас ходил… Ну, а у вас как?
— Скриплю вроде, — пожал плечами Алексей.
Удивляло, что Галкин говорил с ним так, будто и не было вчерашнего шума в квартире. Будто не требовал он отворить Анькину дверь, чтобы прекратить его, Алексеевы, безобразия.
Они разошлись. Глеб Сергеевич пошел в сторону дома. Алексей побрел дальше. Шел он медленно, все раздумывая над тем, зачем опять идет в полуподвал на Кузнечном, неужели не надоело? Он даже плюнул с досады, а все же продолжал идти в привычном направлении.
С того дня, после встречи на улице с Галкиным, — встречи, которая почему-то не выходила у Алексея из головы, прошло еще несколько дней. Он по-прежнему совершал свой маршрут на Кузнечный.
Так шел и в памятный в его жизни день, когда что-то в нем — потом и сам не мог понять, почему это именно тогда с ним случилось, — что-то в нем перевернулось.
Он уже приближался к знакомой двери. Она была совсем рядом, эта дверь с картонной табличкой за стеклом. С одной стороны картонки надпись: "Закрыто". Надписи было не видать. Значит, открыто — заходите, будьте любезны!
Алексей поглядел через окно вниз. Час ранний, в пивной сидели только те, кто с утра едва дождался, когда можно уже опохмелиться в тепле у столика.
Его, наверно, уже заметили и не сомневались: сейчас запоет свою песню давно ослабевшая пружина двери и он, перепрыгивая со ступеньки на ступеньку, сойдет в заставленный столиками зал, чтобы остаться там до самого вечера.
И тут с ним произошло что-то непонятное. Внезапно он круто повернул и поспешно, будто уходил от преследования, зашагал назад, к дому.
Все вокруг было самым привычным — и Кузнечный переулок с людьми, спешащими с базара, и продавцы случайного товара с рук, которые начинали попадаться далеко еще от рынка, и приплясывающие вблизи толкучки пильщики дров с посиневшими носами. Все было самым обыкновенным, до скуки привычным и, казалось, теперь уже неизменным на долгие годы. И все-таки он повернул и решительно пошел прочь.
В обратном направлении миновал угол, где он сворачивал, деревянный щит с объявлениями, возле которого повстречался с Галкиным, низкую решетку лежащего в поблекшем снегу садика, ворота дома и двор.
Он отворил двери своим ключом. Вызывая недоумение Марии Кондратьевны, которая была на кухне, прошел к себе, сиял с плеча баян и осторожно опустил его на пол. Потом присел на табурет, сиял фуражку и, вздохнув, вытер ладонью выступивший пот.
С какой-то неясной надеждой он прислушался. Нет, Анн не было дома. Теперь она находилась здесь редко, а сейчас и вовсе пропала. Будто съехала с квартиры. За стеной тишина. И старуха ушла из кухни. Во всей квартире тоскливая тишина. Помяукает где-то в коридоре просящаяся на улицу кошка — и снова тихо.
Несколько минут посидел так, не двигаясь и ни о чем не думая. А может, за эти минуты передумал так много, как не приходилось никогда раньше? Потом почувствовал, что не может больше быть здесь одни. Вдруг вспомнились кореши из морской пехоты. И те, что теперь были неизвестно где, и те, кого давно не было в живых. Подумалось страшное: какое же хорошее было для него время, эта всеми распроклятая война, когда он ни минуты не был один и ничего не боялся, потому что знал — нужен. Без него не обойтись никому, всей стране…
Глупые были мысли. При чем тут война… Война — прошлое, и он на ней — прошлое… Только не мог он больше один в этой комнате с тусклым светом через окно. Не мог… Не было у него сил.
Алексей поднялся, застегнул бушлат и, нацепив фуражку, направился на лестницу.
Выйдя со двора, он свернул не на Кузнечный, а в сторону Невского. Легко — ноши-то обычной за спиной не было — прошагал мимо бани и вскоре вышел на Невский. Здесь он повернул направо и двинулся к вокзалу, совершенно не зная, зачем туда идет.
Не доходя до площади, остановился. Напротив, на углу, высился забор, оклеенный афишами. Алексей знал — здесь должна быть построена станция метро. Но пока что еще не виделось ничего, а над забором возвышался огромный плакат: "Сделаем город Ленина краше, чем прежде". Возле забора какие-то женщины продавали цветы. Не цветы, а просто зеленые веточки. Да и в самом деле, какие сейчас могли быть цветы, откуда!
На Невский с обеих сторон Лиговской улицы со звоном сворачивали трамваи. Свистя колесиками по проводам, их обгоняли троллейбусы. Один вот из таких сейчас ведет его Анька. Он так и подумал: "Моя Анька". А с какой стати, собственно, его? Алексей зашагал через площадь к вокзалу. Наверно, только что пришел дальний поезд. От вокзального здания, растекаясь по трамвайным остановкам, шли люди с чемоданами, баулами, корзинами. Неказистой у многих была поклажа. Алексей заметил: какое еще множество было среди них в военном обмундировании! Одетые по форме офицеры, и офицеры уже без погон донашивали зеленые шинели военного времени. Эти, видно, спешили по домам, втаскивали с передних площадок бывалые, потертые чемоданы. Были тут и демобилизованные солдаты с вольно расстегнутыми бортами зеленых армейских бушлатов. Толпились и девушки. Кто в военной шапке, обвязанной сверху цветастой косынкой, кто в шинели, а на голове платок, иные в ватниках военного происхождения и армейских сапогах. Толпа была шумной и оживленной. Алексея поминутно спрашивали:
— Морячок, не скажешь, как добраться до Гатчины?
— Кореш, где военная комендатура?
— Не знаете, как ехать на Васильевский остров?
Знал он, в общем, не так уж много и, когда толкового ответа дать не мог, советовал обращаться к старикам, которых на улицах хватало.
Он дошел до вокзала и постоял с той стороны, где вокзал выходил на Лиговскую. С интересом смотрел на штурмом бравшиеся передние площадки трамваев. Стоял и думал о том, как давно для него кончилась война. Полагал, что и вообще для всех она прошлое, а вон ведь только сейчас выпускала из своих цепких рук этот стосковавшийся по дому народ. И вспомнился недавний утренний разговор с Галкиным у щита объявлений. Зря, кажется, беспокоился его сосед. Найдется еще кому поработать. Вон сколько здоровых рук цепляются за вагонные поручни.
Так же бесцельно, как прежде, он пошел по Лиговской улице. Вспомнил, что сегодня был день, когда действовала барахолка на Обводном канале. Не раз его туда таскал с собой Санька Лысый. Наверно, и сейчас он там. Поехать, что ли, туда? Все равно нечего делать.
Все же решил пройтись пешком хоть одну-две остановки. И как раз выглянуло солнце. Пригрело теплом.
По широкой, с высаженными посередине ее липами улице идти было легко и весело.
Так шел он вперед, никуда не спеша и забыв на время о своих горестях. Не обращал внимания на проносившиеся навстречу грузовики и на брызги, которые долетали до его брюк. Нет, он не шел на барахолку. Просто ему надо было куда-то идти, и он шел.
Неожиданно в нос ударило аппетитно-раздражающим запахом печеного хлеба. Он замедлил шаг и остановился. От удовольствия закрыл глаза. Запах горячего хлеба напомнил далекое: морозное утро в деревне. Он еще спит, в избе тепло. Давно затоплена печь. Теперь согрелись даже стены и можно откинуть полу старого отцовского полушубка. Пекут хлебы. Глаза Алешки закрыты, но он видит эти хлебы — пышные, серо-коричневые, с растрескавшейся коркой, обсыпанные сверху мукой. Ничего нет лучше горбушки с обжигающе горячим мякишем. Вспомнились и теплые буханки хлеба в дни, когда завозили их из пекарни прямо в часть. Такого хлеба моряки съедали больше положенной нормы. Хороший был флотский хлеб. Помнил он и другой хлеб, на "пятачке", — твердый, белый от инея, как расколотый булыжник. Тот хлеб рубили топором, кое-как отогревали и ели, так и не понимая, из чего он испечен.
Хлеб! Хоть и просидел Алексей всю блокаду на "пятачке", хоть и старалось командование, чтобы моряки силы не потеряли, а знал он, что значит хлеб для тех, кто оставался в городе, кто получал его одно время — в самый раз накормить пару голодных синиц. И что это был за хлеб? Теперь, говорят, такой только в Музее обороны города. Лежит на тарелке весов эта порция, чтобы никто о том кусочке, о тех днях не забывал.
Хлеб! Вот он. Самый его нормальный запах. Алексей даже улыбнулся, не открывая глаз. Пахнет, как тот, деревенский. Нет, скорее похоже на флотский.
Он открыл глаза. Показалось, очнулся от короткого чудного сна.
Откуда шел теплый запах хлеба?
Алексей стоял на тротуаре против булочной. Это была одна из самых больших булочных в городе. Две огромные витрины под сводами гранитных арок отгораживали ее от улицы. В одной из арок находилась дверь. Она поминутно отворялась и затворялась. Люди входили в булочную и выходили из нее, неся свежие буханки. Но нет, запах был слишком сильным, чтобы пробиваться сквозь двери. Левее высилась третья арка-ворота — вход внутрь высокого серо-гранитного здания, выстроенного незадолго до войны. Справа от входа поблескивала стеклом небольшая вывеска: "Хлебозавод Фрунзенского района". Вот откуда шел по улице этот нестерпимо влекущий к себе запах горячего хлеба.
Люди шли мимо. Иные из них спешили. Другие шагали неторопливо, и все непременно либо замедляли шаг, либо на короткое мгновение останавливались.
— Хорошо пахнет, а, служивый? — сказал Алексею остановившийся возле него старик, вероятно заметивший замешательство моряка.
Сказав это, старик пошел дальше. Что касается Алексея, то он будто прирос к месту. Он запрокинул голову и смотрел вверх. Над заводской стеной плыли разодранные в клочья облака. Надо было идти, а он все стоял. И тут, рядом с дверью в булочную, он заметил щит, а на нем объявление, какие теперь попадались на каждом шагу в городе: "Внимание демобилизованных из рядов Советской Армии! Хлебозаводу требуются…"
Он подошел ближе и стал читать объявление.
Много кто требовался заводу. Среди других значился и мастер-кондитер. Дошли, значит, и до кондитера. Пришло время. А вот монтер, электрик не требовались. Почему не требовались?.. Он же знал. Ему кругом твердили: с вашей специальностью сейчас… Да, вот и Галкин недавно… Галкин!.. Да ведь он же должен работать здесь, на этом заводе. Ну конечно же, сам говорил: тут поблизости… И, еще не отдавая себе полностью отчета в том, что задумал, Алексей решительно шагнул под арку.
— А ну, Глеб Сергеевич, поглядим, как вы отвечаете за свою агитацию, — проговорил вслух.
За аркой проходная. Сидит толстая тетка в военной шапке. Алексей — к ней.
— У вас тут работает товарищ Галкин? Начальник финансов, что ли?
Тетка пожала плечами, заинтересованно посмотрела на Алексея.
— Какой такой начальник финансов? Главный бухгалтер Галкин. Такой есть.
— В точку. Он самый. Можно до него?
— А вам зачем?
— Есть, значит, дело. Не козла, понятно, забивать.
Тетка опять взглянула на Алексея.
— Позвонить надо. Как ваша фамилия будет?
Указательный палец ее руки прошелся по списку служебных телефонов, лежащих перед ней под стеклом, и замер на трехзначной цифре.
— Алексей, скажите. Поморцев Алексей.
Вахтерша принялась набирать номер. Алексей ждал. По ту сторону провода сняли трубку.
— Товарища Галкина просют. Это с вахты говорят. Товарищ Галкин, к вам человек хочет пройти… Фамилия Поморцев… Алексей, говорит, Поморцев. Не знаю, по какому делу. Не докладывает… Так, так, хорошо. Пропустим.
Лестницу Алексей преодолел с необычной легкостью. Вот и коридор, табличка: "Гл. бухгалтер". Он взялся за скобу и толкнул дверь.
Глеб Сергеевич сидел в маленькой, заставленной шкафами комнате. На столе множество бумаг. Был он одет в знакомую гимнастерку. Встал навстречу Алексею.
Тот закрыл дверь и снял фуражку.
— К вам я, Глеб Сергеевич. Если нужны еще электрики… Помните, вы говорили… Там, у ворот, про мою специальность не написано…
Галкин все еще с интересом смотрел на Алексея. Потом, кивнув, сказал:
— Сыщется тебе работа, Алексей Прокофьевич, сыщется. Не беспокойся. Нам все теперь нужны. Цех фигурной выпечки восстанавливаем. Неважно, что там не написано.
Он протянул Алексею руку и добавил:
— Ну вот, значит, кончился демобилизационный период. Я ведь знал, что ты придешь. Ну, не к нам обязательно. Куда-нибудь, может, в другое место. Не могло быть иначе… Как же тебе дальше по-другому жить?
Санька Лысый искал Алексея.
Заходил в пивную. Говорили, что его нет уже третий день. Санька сокрушался, объяснял: до зарезу нужен. Ходил к Алексею домой. Один раз на звонок никто не вышел. Значит, в квартире Лешки не было, и вообще никого. Во второй раз повезло. Отворила старуха и сказала, что Алексея с утра теперь не бывает. Уходит куда-то спозаранку. Будто бы поступил на работу. Опять на работу? Санька не поверил. Спросил Аню, но и ее не было. Сходя с лестницы, Лысый думал: "Этого еще не хватало, неужели и верно работать пошел, дурак? Нет, быть не может!"
Затем Санька внезапно исчез. Не видно было ни в пивной, ни вблизи рынка, и на квартиру к Алексею больше не заявлялся.
А в живущей привычным порядком квартире были новости. Там затеяли на коллективных началах ремонт кухни и коридоров. Материалы на побелку и окраску раздобыл Галкин через ОРС своего завода. Долго искали маляра, чтобы был не пропойца с улицы, а человек, которому можно довериться. И подходящий маляр был найден. Он приходил в квартиру, качал головой, говорил какие-то отпугивающие слова про то, что потолки только мыть надо неделю, и прочее, но в конце концов о цене столковались. Мастер ушел, сообщив, что начнет работать в субботу, придет вместе с женой — своей помощницей, — и потребовал, чтобы к субботе кухня и все остальное было освобождено от лишнего.
Предстоящее обновление мест общего пользования обрадовало живущих в квартире женщин. До чего же им мечталось увидеть хотя бы кухню очищенной от блокадной копоти, с побелевшим потолком и заново выкрашенным полом, с которого исчезнет след кирпичной буржуйки, выложенной в первую военную зиму и сломанной лишь в прошлом году.
Но главным событием последних дней было что-то непонятное, случившееся в жизни обитателя комнаты рядом с кухней.
Началось это с утра после той ночи, когда квартира была разбужена шумом, происходившим в Аниной комнате. Напуганные женщины ожидали, что теперь подобное будет повторяться. Но опасения оказались напрасными. Аня, наверно боясь новых скандалов, куда-то скрылась. Ну, а без нее что шуметь Алексею? Но то, что он стал покидать квартиру с рассветом, одновременно с другими мужчинами, а возвращался лишь на следующее утро и спал целый день… То, что вдруг перестал уходить из дому со своим баяном… То, что вот уже который день не брал инструмент в руки. Все это удивляло и сбивало с толку.
Спрашивать Алексея, что с ним стряслось, никто не решался. Сам он ничего и никому не докладывал. Понятным было одно. Уходил он с раннего утра не на гулянку и не шляться по городу, а возвращался — это каждому, кто его видел в эти минуты, было ясно — в состоянии той спокойной усталости, которая отличает немало поработавшего человека.
Был вечер. В кухне гремели посудой и двигали столами. Алексей вышел посмотреть, что там делается. Увидел, как хлопочут женщины, перетаскивают из кухни посуду и убирают все лишнее, догадался, что происходит, но на всякий случай спросил:
— Ремонт, что ли, будет?
— Будет, будет…
Женщины ответили чуть ли не хором, а затем загалдели, объясняя, почему именно сейчас необходим ремонт. Казалось, что они доказывают это вовсе не Алексею, а каждая убеждает сама себя в том, как вовремя и к месту они обновляют квартиру.
Алексей постоял, посмотрел на взбудораженных соседок. Похоже было на аврал. Весело авралили бабки. Снимали со стен полки и шкафчики. Домашнее барахло, которое не трогалось отсюда черт те с какого времени.
— Помочь, может, что? — спросил он у Марии Кондратьевны.
Старуха отмахнулась:
— Да чего тут. Тяжестей нету. Сами мы… Иди уж.
А ему отчего-то не хотелось уходить. Алексей взглянул на ужас до чего черный потолок, на котором, как нитка паутины, провис такой же черный от копоти шнур, и вдруг сказал:
— Проводку менять никого не зовите. Я сделаю.
Сказал, повернулся и пошел в свою комнату. Закрыв двери, услышал, что в кухне затихли, да и как было не затихнуть… Женщины переглядывались — что же это такое происходит с беспокойным жильцом?
С Алексеем и вправду происходило нечто необычное.
Галкин сдержал свое слово. Неделю Алексей уже работал на хлебозаводе. Дежурный монтер-электротехник было его звание. Сгодилась приобретенная на флоте специальность. Ой как еще сгодилась! И сам прежде не думал, что так может получиться.
Но до чего же было непривычно с утра не валяться на койке, а спешить на работу, идти в темный еще час по скользким, тускло освещенным улицам, вешать свой номерок и шагать через двор, а потом в дежурную, принимать смену. Жил он до сих пор в свое удовольствие — что захочу, то и делаю. А тут не успевал подняться в "дежурку", как уже вызывали. Нужен монтер то в один цех, то в другой, то в управление. И скакал Алексей по лестницам с чемоданчиком, которым на время снабдил его напарник.
Электрохозяйство было старое. Лишь кое-где проводку успели заменить, а так многое держалось, что называется, на честном слове. Горит свет, и ладно. Алексей к такому на флоте не привык. Вступал он в споры, требовал материалы. Были — давали, не было — выкручивайся как хочешь сам. И он научился выкручиваться. Что удавалось, чинил добротно и обстоятельно, как там, на флоте, когда от ремонта порой зависела и сама жизнь. За несколько дней новый монтер, бывший морячок, понравился и начальству, и тем, кто его узнал на заводе. Работали тут все больше женщины. Старые, пережившие голод работницы и молодые девчата из деревни или демобилизованные. Вскоре он заметил — иногда его вызывали, можно сказать, зазря. Позовут девчонки и скажут: "Погляди, пожалуйста, искрит вроде у нас…" Он посмотрит. Ничего не искрит. Тогда стал понимать — звали из озорства, желая поглядеть на него, что ли… Решил он такие штучки пресечь в корне. Однажды сказал заигрывающим с ним девчатам: "Ничего тут нет. Одна трепотня. Еще раз напрасно вызовете — гореть будете, не приду".
Поймал себя на мысли вскоре, что, на кого ни посмотрит из заводских молодых женщин, невольно сравнивает их с Аней, и всегда в ее пользу. Аня лучше, так думалось постоянно, и вообще, черт знает почему, о ней думалось все время. Идет он утром по переулку, навстречу спешат навьюченные бидонами молочницы, а он думает о ней. Стоит на стремянке где-то под потолком, зачитает концы для соединения — и опять мысль: "Где же она, куда делась?" В столовой сидит в ожидании щей, жует свежий хлеб, а в голове опять Анька и тот, будь он неладен, вечер, когда он поднял шум… Гнал он ее из головы, хотел забыть. Нет, не получалось. Думалось о ней и денно и нощно. Сам не понимал. Никогда еще такого с ним не случалось. И тревожное приходило в голову. Ну а если ома совсем не вернется, съехала с квартиры? Не найти ему ее. А возможно, и вообще она с другим. Становилось от этих мыслей не по себе.
Но еще хуже бывало дома.
Лишь оставался у себя в комнате — только и прислушивался. Хлопнет дверь с лестницы — не Анюта ли это вернулась? Придет Алексей домой с работы и снова слушает, нет ли ее у себя, а может, она приходила, пока его не было. Появилась в ту ночь, когда он поднял аврал, и с тех пор снова исчезла. Спугнул он тогда их с подружкой, как пташек.
Пробовал в такие минуты опять взяться за чтение, но не читалось. Вынимал из футляра баян — редко стал брать его в руки, — пробегал пальцами по кнопкам, да что-то не игралось. И баян опять укладывался в футляр.
И такая вдруг брала тоска, хоть беги, было бы куда бежать. И понимал тогда, что лишь один человек мог бы сейчас его понять. Отругать за дурость, а потом простить и приласкать, позабыв старое. Была этим человеком Анька — Анюта. Ну разве не порадовалась, не улыбнулась бы тому, что поставил он себе заслон на пути в полуподвал на Кузнечном и носится с утра с контрольной лампой по хлебозаводским цехам?
А тут еще подкатило.
С чего это началось? Ведь, кажется, совсем позабыл о своей прежней деревенской жизни, а тут… С тех пор как тогда вдохнул запах печеного хлеба, будто такого же, с горячей ломкой горбушкой, которого ждал от матери, когда она пекла хлебы. Не давали покоя, все вспоминались Анькины слова: "Мать у тебя есть?" И стыд. Казалось, совсем потерянный стыд врезался в душу. Как же он так? Словно и не было у него никого на свете, кто о нем думал. Мать. Она-то как же? Может, ждет его не дождется. В деревне, верно, его уже схоронили. Числят в пропавших без вести. Не один он такой оттуда. Но мать не числит. Мать, понятно, надеется, что жив. Глядит, наверно, в окошко на хромого почтаря дядьку Филарета, нет ли ей чего от Алешеньки, а он вон тут здоровехонек.
Здоровехонек?!
Потому ведь и не писал ничего, что считал себя теперь к делу негодным. Со злости тогда перестал посылать домой бумажные треугольники. Не хотел возвращаться инвалидом. Вот, если б с победой, как старики говорили: грудь в крестах. А такой… Кому он был нужен такой? Только чем дальше шла жизнь, тем все больше понимал Алексей: а ведь нужен еще, нужен. Вон и на хлебозаводе оказался нужен, и еще как! Кто его уверил в том, что он человек конченый? Не Санька ли Лысый? Нет, тот говорил, из инвалидности можно свою выгоду извлечь. У Саньки это, как и все, по-подлому. С Санькой было теперь отрезано навсегда. Ну его к чертям! Видеть его хитрую рожу больше не хотелось.
И опять думалось: "Мать-то, конечно, ждет".
Как-то вышел у них разговор с Галкиным. Встретились в обеденный перерыв в столовой. Сидели за одним столом. Оба ели винегрет. Небогатый был выбор закусок в заводском буфете. Зато хлеба уж давали достаточно.
— Ну, как работается? — спросил Глеб Сергеевич, когда с винегретом было покончено. Ждали, пока им принесут суп.
— Работаем, — отозвался Алексей. — Делаю что положено.
— Не трудно?
Алексей искренне засмеялся:
— Чего же тут трудного? Ржавые ящики с рубильниками на новые менять. Это, Глеб Сергеевич, нам не задача.
Помолчав и о чем-то подумав, Галкин сказал:
— Завод наш — один из городских первенцев. Год-два, и начнем его переоборудовать. Придет время — перейдем на полную автоматику. Никакие кренделя тогда никто здесь руками не станет лепить. Идет уже о том разговор. Назначена специальная комиссия.
Принесли суп. Ели молча. Алексей опростал тарелку быстро. Галкин помедленней. Когда и его тарелка опустела, продолжал, как бы вернувшись к прерванному разговору:
— Я вот к чему. Хотел сказать, что тогда, после реконструкции, все у нас будет электрифицировано. Самая главная фигура станет здесь электрик.
— Высокой квалификации понадобятся люди, — согласился Алексей, понимая, что речь идет об инженерах и техниках. Хотел этими словами объяснить, что, разумеется, он тут ни при чем. Его дело скромное — монтерское.
Но Галкин, оказалось, начал разговор неспроста. Поднял голову, поглядел в упор на Алексея и спросил:
— Где же мы возьмем этих, высококвалифицированных, с улицы позовем, что ли? Свои кадры нужны.
Вместо ответа Алексей пожал плечами, а про себя подумал, что Галкин-то вовсе был не таким замкнутым, как показался ему поначалу в квартире.
— Сколько тебе лет, Алексей?
Он называл его на "ты", и получалось это у Глеба Сергеевича как-то естественно. На "ты" обращались к нему и другим ребятам на фронте их командиры, и не было в том ничего обидного. Даже так считалось: если заговорил вдруг комбат с тобой на "вы", что-то тут, значит, неладно. Чем-то он недоволен. Неспроста это "вы" появилось, хоть и было уставным. И потому сейчас обращение Глеба Сергеевича на "ты" обрадовало. Повеяло чем-то знакомым, уже позабытым. Алексей поспешно ответил:
— Двадцать пять. Двадцать шестой уже…
Галкин улыбнулся, потом опять стал серьезным и, как бы думая о чем-то своем, продолжал:
— Квалификация у тебя, конечно, есть. Монтер ты, говорят, хоть куда, только что же тебе на том останавливаться… Жизнь теперь, после войны, пойдет… За ней лишь поспевай.
Алексей понял — вон куда клонит.
— Так у меня же образование… — несколько растерянно продолжал он. Но Галкин, казалось, только того и ждал.
— Ну, понятно, образование у тебя невысокое, — закончил он как бы за Алексея.
Потом поговорили еще о разном. Когда Галкин поднимался из-за стола, он, будто невзначай, бросил:
— А что касается образования, так оно во сне не приходит, а голова у вас, Алексей Прокофьевич, на плечах, и, по-моему, ничего голова.
Так и разошлись. Больше между ними в те дни разговора не было, хоть встречались в квартире. Но сказан-ное Галкиным не забывалось. Нет-нет да и подумывалось Алексею, верно ведь сказал сосед: голова — не нога, голова у него в порядке, и руки тоже действуют как надо. Что, если и верно взяться без дурости за ум, пойти подучиться?.. Может, и не поздно еще? А сумеет ли, вытянет ли он? Ведь отвык учиться… С кем бы посоветоваться? И опять подумалось об Ане. Будь бы она здесь, рядом, она бы уж обязательно рассудила, что делать. Чуткая она, умная…
Но Ани не было.
Пришел день. Алексей решился написать письмо домой.
Не мог больше молчать. Получалось — словно скрывался. Возвратится ли он к себе в деревню, съездит ли на побывку — неизвестно, но о том, что жив и здоров, написать время настало. Тем более что теперь он при деле и на инвалидное положение жаловаться нечего. Демобилизовался, дескать, работает, как другие, и все тут.
Зашел как-то на почту и купил несколько листков почтовой линованной бумаги. Жесткая была бумага, сине-серого цвета. Не письма писать, а селедку заворачивать. Но другой бумаги не продавалось. Ладно, решил, сойдет и такая.
Взял и конверт с маркой. Хотел тут же присесть за стол рядом с другими. Писали люди куда-то письма. Но, подумав, на почте этого делать не стал. Что и как написать, сразу и не сообразишь. Сложил листки пополам, меж ними конверт, чтобы не мять ни того ни другого, и понес все это почтовое хозяйство домой.
Алексей попросил у Марии Кондратьевны чернил и ручку. Знал, что старуха получает письма и сочиняет на них ответы.
Мария Кондратьевна отозвалась охотно, вынесла ему старинную чернильницу без крышки, на подставке из черного мрамора, с бронзовыми ножками, а ручку, в противоположность тому, самую современную, тоненькую, школьную.
Отнес это все Алексей к себе в комнату и поставил на подоконник. Пододвинул к нему табуретку и, усевшись, принялся было писать. Обмакнул перо в чернила, поглядел на него, чтобы не накапало на бумагу, и вывел над верхней линией голубоватого листочка:
"Здравствуйте, мама!"
И вдруг мелькнула тревожная мысль. Незнакомо защемило сердце. А жива ли она?.. Да нет, конечно жива.
С чего бы!.. Мать совсем была еще не старой. Живет и ждет не дождется от него вестей. Пора, давно пора отозваться.
Подумал и продолжал:
"Пишет вам, мама, пропавший ваш сын Алексей и очень извиняется, что не подавал так долго о себе никаких сведений. Была тому, мама, серьезная причина. Я был ранен немецко-фашистским снарядом, и никто не знал, выживу ли. Ну, что было писать. Только вас зазря пугать. Лучше было числиться в пропавших без вести.
Болел я долго и все думал, как полегче станет, так и напишу вам. Чтобы уже не было вам большого беспокойства и слез".
Алексей оторвал руку от бумаги и тяжело вздохнул. Письмо шло трудно. Должен был и мог бы написать давным-давно. Но разве было ему что писать? Разве мог он сообщить матери, в каком находится положении, и написать про жизнь, которую вел? Нет уж, лучше пусть мать про то ничего не узнает. Сгинул вроде с глаз. Ничего о нем не известно. Так-то ей, может, и легче ждать и надеяться.
Посидел еще. Поглядел через запылившееся стекло на небо. Медленно плыли над колодцем двора серые облака. Те, что потемнее, бежали ниже и быстрее. Светлые повыше шли, медленней. На миг пробилась брешь с голубой полыньей неба и тут же затянулась туманной пленкой.
Снова обмакнул перо и начал новую строку:
"А теперь я, мама, вполне здоровый…"
Про инвалидность свою и вовсе решил не писать ничего. К чему?.. Мало ли домой вернулось инвалидов. Что он за особенный! Вон и по лестнице бегом скачет. Усмехнулся. Сам удивился своим мыслям. Ведь еще недавно скажи бы кто-нибудь ему такое — ох и дал бы он тому жару!
"Медицина меня вылечила, мама. Живу я в городе Ленинграде, за который…"
Хотел Алексей написать "проливал кровь", но остановился и написал: "…за который воевал и сдерживал поблизости его врага почти всю блокаду. А какое тут положение было, вы теперь и сами знаете, потому что это больше не секрет и про все, что люди здесь пережили, теперь передают по радио…"
Писать стало легче. Алексей продолжал:
"Сейчас я демобилизованный военный моряк, а работаю по специальности электрика, которой обучился на флоте. Понятно, тут работа другая, но все же, чему учили, пригодилось, и монтерить вполне могу. А если захочу, мама, то повышу свою техническую специальность…"
Перестав писать, он представил себе, как мать дрожащими руками раскрывает конверт и читает его письмо. Увидел, как потом она ходит с письмом по домам и читает вслух соседям, утирая глаза и делясь тем счастьем, что он, ее Алешка, жив и вот находится в Ленинграде, работает монтером, а в дальнейшем…
И тут Алексей задумался. А что в дальнейшем?.. Что с ним будет дальше?.. Так и покатится его одинокая жизнь. Если бы мог написать матери, что он теперь не один, женился и как-нибудь соберется погостить со своей женой.
С кем это он поедет, с какой женой?
Анька! Она, конечно. Только она. Ведь решил же, говорил ей, что все — никого ему больше не надо. Неужели не поймет его, не простит той дурости? Должна понять. Обязательно должна. Знает же, не так он к ней, что покрутить — и в сторону. Не может она не понимать, что хочет он с ней всерьез, так, чтобы рядом в жизни.
Встал, заходил по комнате. Не было сил больше ждать.
Найти Аньку. Найти! Увидеть сейчас же! Во что бы то ни стало отыскать обязательно, где бы она ни пряталась. Сказать ей все, что думает. Ну чего она дичится? Зверь он, что ли?!
Опять подошел к окну и снова посмотрел на небо. Все так же куда-то бежали и бежали смешавшиеся облака, только голубые разрывы виднелись теперь чаще.
И тут он окончательно понял, что не сможет дальше продолжать письма матери, пока не увидит Аньку и не выложит ей всего. Всего того, что сейчас сил нет как ему необходимо ей сказать.
Найдет ее. Не Алешка он Поморцев, если не найдет!
Не прошло и четверти часа, он шагал в сторону Невского. Точного плана поисков еще не было, но он знал, что найдет Аню. Найдет, чего бы это ему ни стоило. Не мог он жить дальше, не повидав ее.
Знал — Анька водит первый номер троллейбуса. В нем ее и нужно искать. Может, и повезет ему.
Добрёл до проспекта и перешел на его солнечную сторону. Скользил под ногами покрытый прозрачной корочкой, растрескавшийся асфальт. В воздухе легкий морозец. Алексей шел, твердо ступая. Он так научился ходить на своем протезе, что не сразу заметишь, что нет ноги. Хромает человек, не больше того.
Подходили к остановке троллейбусы, тяжело тормозили. От торможения их заносило вправо. Туго надутые колеса глухо ударялись о гранитный борт тротуара. Троллейбусы замирали, скрипели и дребезжали бывалые двери. Выходили и входили пассажиры. Троллейбусы рвали с места, искря колесиками у проводов, бежали дальше по проспекту.
Уже три первых номера прошли мимо Алексея. Он стоял в стороне и вглядывался через ветровое стекло в лица водителей. Анюты за баранкой видно не было. Еще один… Нет, за стеклом тонколицая женщина в меховой шапке с висячими серьгами. И что вырядилась! Опять подряд два первых. Нет, не она, не видно Анн, не видно.
Он порядком продрог. Теперь уже заодно не пропускал и другой маршрут. Могли же и пересадить ее на другой маршрут. Кто их там знает… Но нет, не виделось и там. Алексей принялся подсчитывать, сколько времени нужно троллейбусу, чтобы пройти от точки до точки. Еще минут десять для стоянки на кольце. Долго ли нужно стоять здесь, чтобы понять, чтобы убедиться — это не ее смена. Тогда он уйдет и вернется сюда же вечером. Подсчитать было нетрудно. Решил ждать, пока перед ним снова не поедут те же водители. Стал внимательней вглядываться в сидящих за баранкой, чтобы узнать, когда те же, что были, проедут остановку. В промежутках, пока троллейбусов не было, согревался, прохаживался вдоль стены дома, где была сосисочная. И тут вдруг увидел: из сосисочной вместе с паром на проспект выплыл Санька Лысый с каким-то типом в пальто с меховым воротником. Вид Санькиного знакомого был солидный — откуда такие связи? В руках небольшой чемоданчик. Он что-то говорил Лысому, и тот, вслушиваясь, часто кивал головой. Алексей отвернулся и стал рассма-тривать через стекло людей, сидящих за столиками в сосисочной. Чего ему сейчас никак не хотелось, так это встречи с Санькой. В отражении стекла он увидел, как Лысый и человек в шубе прошли за его спиной. Санька его не заметил. Меж тем к остановке подходил еще один троллейбус. Алексей обернулся — первый номер!
Хоть и ждал он этой минуты и надеялся на нее, а тут вздрогнул. За ветровым стеклом троллейбуса сидела Аня. Не было никаких сомнений — она! Ее русые волосы до плеч под солдатской шапкой. Ее застегнутое на большие пуговицы пальтишко и знакомый голубой шарфик на шее.
Подкатила к остановке и, продолжая глядеть вперед, отворила двери. Троллейбус ровненько подошел к самому тротуару, и его ничуть не занесло. Алексей метнулся за спины пассажиров и, хотя имел право на вход с передней площадки, устремился в хвост вагона. Главным было, чтобы она не увидела, что он сядет в троллейбус.
Но что это, почему не все входят в машину? Возле задних дверей происходила какая-то сутолока. Он услышал, как кондукторша объявляла:
— Граждане, вагон идет только до Штаба!.. Только до Главного штаба… Садитесь в следующий…
Пробившись через замешкавшихся, он все-таки успел ухватиться за поручень и вскочить в троллейбус.
— До Штаба только едем, — повторила кондукторша.
Ему не надо было брать билеты, и он прошел вперед. Внезапно сделалось жарко. Как-то незнакомо щемило в груди. Алексей подошел к кабине. Теперь перед ним была дверь, отделявшая водителя от пассажиров. Он видел руки Ани, державшие троллейбусную баранку. Дешевенькое колечко с синим камнем засветилось на одном из ее пальцев, отражая пробившийся сквозь облака в троллейбусное стекло солнечный луч. Ноги Ани в поношенных и, как всегда, старательно начищенных сапогах нажимали большие закругленные педали. Он испытывал чувство какого-то раньше неизвестного ему страха. Шли секунды, троллейбус неторопливо катил по уже начавшей оттаивать дороге. Впереди улицу не на месте собралась переходить какая-то пара. Он — в офицерской шинели. Она — в кожаном пальто и шапке-папахе. Аня дала сигнал. Молодые люди задержались возле тротуара.
Заметила ли она его? Должна была заметить. Перед ее глазами было зеркальце, позволявшее наблюдать за тем, что творилось в троллейбусе. Он продолжал стоять и следить за каждым ее движением. Видел носки ее сапог, коленки в серых чулках в резиночку — пальто внизу распахивалось, и юбка доходила лишь до коленок. Видел ее руки… Знакомые ее руки. И тут заметил, как вспыхнула ее до тех пор бледная щека. Она увидела его, узнала.
Алексей взялся за ручку дверцы. Дверца оказалась не запертой изнутри. Он повел ее влево и раздвинул. Теперь между ним и Аней не было никаких преград.
Именно в этот самый момент троллейбус затормозил на перекрестке и стал. За спиной Алексея столпились люди, собиравшиеся выходить у Литейного проспекта.
— Анюта! — позвал Алексей.
Она не обернулась, хотя сейчас могла бы, но, как ему показалось, щеки ее запылали ярче.
— Анюта, — повторил он, — это я.
— Затвори двери, — сдавленно сказала она, по-прежнему не оборачиваясь. Зажегся зеленый фонарь светофора. Аня нажала на педаль — троллейбус двинулся к остановке.
Пассажиры выходили на тротуар. Кондукторша громко сообщала, что троллейбус идет только до Штаба. Алексей продолжал стоять за спиной Ани.
Лишь тронулись с места, он снова взялся за скобу дверцы. Ведь Аня не заперла ее.
— Анюта, — повторил он. — Забудь. Я не могу без тебя… Ну куда ты подевалась, в самом деле!
Она не отвечала, но теперь не затворяла дверей. Он надеялся — сейчас будет перекресток у Аничкова моста и он успеет сказать ей все, что надо было сказать. Но мост, как нарочно, проскочили с ходу. Троллейбус уже приближался к Садовой улице.
— Анюта, а Анюта, вернись, — продолжал он. — Вернись, я человеком стану. Может быть, стал уже. Все, все теперь… Вернись, проверишь… Не могу без тебя.
За ним столпились те, кто выходил на Садовой. Алексей посторонился, пропуская пассажиров. Как он их сейчас ненавидел! Ведь говорят же людям, что не идет. Нет, лезут и лезут… Больше всего он боялся, что Аня сейчас возьмет и запрет двери. Но она не сделала этого, и, лишь поехали дальше, Алексею прибавилось смелости.
— У нас в квартире ремонт замыслили. Вот тебя только ждут, — неизвестно зачем выдумал он, снова заполнив собой узкий проем дверцы.
И тут увидел, как дрогнула зарозовевшая щека. Не оборачиваясь, Анька улыбнулась:
— Для того и искал меня?.. Послали новость сообщить?
Он было чуть не взорвался. Кто его пошлет! Такого не дождутся. Не знает его, что ли? Но тут же понял — она из озорства. Позлить его малость… И верно, уже перестала улыбаться. Тряхнула рассыпанными по спине волосами и совсем не смешливым тоном сказала:
— Врешь ты все. Не верю я тебе. Затвори двери.
— Не затворю. Не гони ты меня, бесчувственная… Я матери письмо написал. И про нас с тобой написал. Не могу без тебя, слышишь, Анька?!.
— Это я-то бесчувственная? Матери написал, что человеком стать собираешься? Напиши. Обмани и ее тоже.
— Морячок, а морячок! — закричала с хвоста кондукторша. — Ты чего там увлекся… С вожатым разговаривать не полагается. Выходить пора. Дальше не едем.
В этот самый момент, воспользовавшись короткой остановкой, Аня резко обернулась:
— Домой приду. Нужно мне домой все равно…
Но Алексей не слышал этих слов, не вникал в них. Он понимал одно: значит, придет, придет. Нужно ждать. Она велит ему ждать. Он дождется… Втиснулся грудью в кабину, только и спросил:
— Скоро?
Ответила:
— Не знаю. А теперь выходи. Ну, быстрее… Нельзя тут.
И раскрыла перед ним механические дверцы. Нарушая закон, раскрыла не на остановке троллейбуса.
Не скажи бы она последних слов, показалось бы, что гонит, не простила и не простит, а эти "нельзя тут", может быть, и не зачеркивали его объяснений…
Он выскочил на дорогу. Дверцы затворились, и троллейбус взял с места. Алексей стоял на дороге, глядя вслед машине. Через стекло на него, не понимая, с чего он тут вышел, удивленно смотрела кондукторша.
Выждав момент, он зашагал к тротуару. Солнце, освободившись от облаков, по-весеннему прогревало стены домов. На потускневшей, облупившейся краске кое-где еще бледнели трафареты: "…во время обстрела… сторона… опасна". Никто не обращал внимания на стершиеся слова. Люди не спешили, радуясь редкому солнцу. Лед на тротуарах подтаял, превратившись в слой грязноватой кашицы. Шагать можно было без предосторожностей.
В квартиру со своими захваченными наспех пожитками Аня вернулась на утро следующего дня. Ахнула, зайдя в кухню и увидев синеющий непросохшей побелкой потолок. Шел ремонт и в коридоре. Там на одной из стен были уже наклеены дешевые, в цветочек, обои.
Дома была одна Мария Кондратьевна. Встретила она девушку приветливо. Из любопытства спросила:
— Где же пропадала-то? Вроде редкого гостя у нас стала. Видишь, чего без тебя затеяли?
— Неудобно, что без меня, — сказала Аня. — Я и не знала. Я во всем буду участвовать. Нехорошо. Вы и мое, вижу, переносили.
— Э, да чего тут твоего-то… Много нажила? — рассмеялась старуха. — Я твое в стол сложила, на него газетку, и все. Новости у нас есть, Анна.
— А что? — насторожилась девушка.
— Газ будут проводить. Вон гляди, уже пометили, где плита. Две у нас поставят. Жарь, пеки…
Она умолкла, пережидая, пока Аня с интересом смотрела на непонятные знаки, начерченные на стене газопроводчиками. Потом старуха продолжала:
— И еще новое. На работу пошел наш-то, — она кивнула головой, указав глазами на дверь комнаты Алексея. — Не знаю уж, надолго ли. И спрашивать боимся, не сглазить бы, — снова помолчала. Но распирало, видно, желание поговорить. Может быть, и было теперь у нее, одинокой, это единственным удовольствием. Летом хоть на скамеечке во дворе со старухами посидишь, а зимой, на морозе, какие разговоры. Задумавшись, она продолжала: — Парень-то он не богом проклятый, нет… Война искалечила. Вот и мечется, мечется. Себя терзает и других обижает… А поглядеть, злобы в нем нет. Так, петушится от обиды на жизнь. Не сгорит от водки, так выберется. Видела я таких после гражданской войны, и того хуже были, а потом ничего, сгладилось… Человеку одному, особо мужчине, жить вроде кошки бездомной. Дичают они… Вот что я тебе скажу, слабые они без женщины. Другой и скатывается.
Мария Кондратьевна вздохнула и, не ожидая, что по этому поводу скажет Аня, пошла к себе, тяжело переступая отечными ногами, каким-то чудом втиснутыми в совсем небольшие тапочки.
Аня осталась на кухне. Стояла и думала, просто ли так, от скуки, высказала ей все это Мария Кондратьевна или, повидавшая много в жизни, она хотела дать понять, что вовсе не осуждает Аню за то, что она пожалела Алексея, а может быть, и наоборот — считает ее легкомысленной, не понимающей, что приласкать легко, распознать труднее.
Потом Аня пошла к себе. В комнате, пока ее не было, набралось пыли. Аня надела старую вылинявшую кофту-распашонку и стала вытирать пыль. В кухне звякнул колокольчик. Раз, два… Звонили осторожно. Аня прислушалась. Нет, это не Алексей. В коридоре скрипнула дверь. Мария Кондратьевна зашлепала на кухню. Аня слышала, старуха отперла двери. Недолго с кем-то говорила. Потом двери снова закрылись. Хлопнула вторая дверь. Мария Кондратьевна ушла к себе, и все стихло. Не прошло и пяти минут, послышался звонок с другой стороны, с парадной. Кто-то осторожно нажал кнопку пять раз. Ко мне! Кто бы это мог быть сейчас? Аня торопливо скинула старую кофту и натянула другую, получше. В двери снова позвонили. Так же осторожно пять раз.
Кто же это?..
Она заспешила в переднюю, щелкнул старый замок, который в квартире почему-то называли французским. Аня распахнула двери на площадку. Там стоял Санька. Тот самый Санька Лысый, как его называл Алексей, с которым они тогда явились в злополучный вечер. Аня сразу узнала Саньку. Был он в той же шинели. С улыбочкой приподнял плоскую кепчонку В руке сжимал ручку небольшого чемодана с двумя замками, белеющими в тусклом свете лестницы.
— Приветствую, Анечка, — торопливо заговорил Санька каким-то заговорщическим полушепотом. — Леши, понятно, нет. На работе… Вкалывает по восстановлению хозяйства. Честь героям труда!.. Я, понятно, к нему… Вот, надо чемоданчик пристроить. Можно, поскучает, а вечером я загляну к Лехе. Вечером-то будет, надо полагать…
— Нет, и вечером, наверно, не будет. Он сутками работает, с утра ушел, — сказала Анн.
Она не знала, когда ушел Алексей, но до чего же ей неприятен был этот заискивающе улыбающийся облизанными губами Санька! Что-то настораживающее виделось во всем его поведении, как он был сейчас не похож на наглого, самоуверенного, каким был в тот вечер. Казалось, что Санька откуда-то улизнул, но еще не чувствовал себя в безопасности. Он даже успел оглянуться в темноту лестницы, будто хотел удостовериться, что за ним не следят. За разговором он умудрился проникнуть в переднюю и потянул дверь, чтобы затворить ее за собой.
— Тогда позволите, Анюточка, у вас оставлю, — залебезил Санька, — смотаться мне надо срочно в одно место, так чтобы зря не таскать.
Он уж было собирался пройти в ее комнату, но Аня преградила дорогу:
— Я тоже сейчас уйду и приду не скоро.
— Ну и ладно. Успеется. Я вечером…
— И вечером не буду.
— Что за беда! Пустяки, так, тяжесть лишняя… Завтра загляну. Вы не беспокойтесь.
Видно было, что Саньке во что бы то ни стало хотелось оставить чемодан в квартире, и Аня поняла, скорее почувствовала, что ни в коем случае не должна его брать.
Санька Лысый устало и как-то затравленно вздохнул. Несколько секунд он молчал, будто раздумывал. Потом сказал:
— Ну, ладно. Я у него поставлю, у него не запирается, я знаю… Но у вас в квартире такой народ… Сомневаться не в чем… Ленинградская публика. Проводите меня, Анечка, чтобы никаких…
Он было уже хотел обойти ее и двинуться по коридору, но тут увидел, что Аня не хочет его пускать дальше передней.
— Нет, и у него теперь запирается, — глядя на Саньку в упор, продолжала Аня. — И ключа он не оставляет.
— Врешь ты все, — внезапно перейдя на "ты", проговорил он сквозь зубы.
Лицо из угодливого вдруг сделалось недовольным. В белесых глазах вспыхнул злой огонек.
— Ну, чего боишься, чего боишься! Говорят же тебе, что до вечера. Не сделаешь, Леха придет, ну и даст тебе…
Он поставил чемодан на пол.
Они были один на один в квартире, где находилась еще только старуха, но у Ани откуда-то достало смелости. Она видела — перед ней стоял тип, способный на все. Стоял и, глядя на нее, хотел запугать. Но именно потому, что он хотел ее запугать, Аня не испугалась.
— Забирайте свой чемодан и уходите, — нарочито громко сказала она. Так громко, что могли слышать и на лестнице — вторые двери оставались растворенными. — Берите, и все!.. Будет он дома, тогда сами договоритесь.
Санька вытаращил на нее глаза. Они были какими-то ненормальными. Наверно, хотел сломить ее упорство и этим сумасшедшим взглядом заставить слушать себя.
И как раз в эту минуту в коридоре появилась и встала вблизи выхода в переднюю Мария Кондратьевна, заинтересовавшаяся тем, что тут происходит. Как только Санька увидел старуху, он опять стал прежним, тихоньким и любезным. Скорее всего, в его планы входил разговор с Аней один на один. Он схватил чемодан.
— Ну что же, раз нет, извиняюсь, конечно… — заговорил прежним тоном, — не обижайтесь, что потревожил… Был, как и не был. Потом наведаюсь, когда Алексей Прокофьевич будет дома.
Аня растворила дверь на лестницу. Санька ловко, воровски проскользнул в нее. Мягко звякнул замок. Аня затворила вторую дверь, но чувствовала: Санька еще не ушел. Он о чем-то раздумывал там, на площадке. Она напряженно вслушивалась. Наконец по лестнице простучали быстрые осторожные шаги, хлопнула внизу дверь на улицу. Ушел!
Аня пошла к себе. В коридоре все еще стояла Мария Кондратьевна.
— Кто это, приятель Алексеев, что ли? — спросила она. — Настырный какой. Я ж ему сказала — нет дома, а раз нет, к нему нельзя. Дак кругом сюда обошел… Знаешь его, что ль, ты, Анна?
— Знаю.
— Знаешь, так чего же чемодан не взяла?
— Не надо.
— А может, и верно, не надо, — легко согласилась старуха. — Кто он хоть, ведаешь?
— Знаю. Темный тип.
— А-а-а, — понимающе закивала Мария Кондратьевна, хотя тут-то скорее всего и не могла ничего понять. Была она от природы нелюбопытной и обладала тем врожденным тактом, который отличает простых русских женщин. Ничего больше не говоря, старуха тяжело вздохнула и пошла по коридору в свою комнату.
Аня вернулась к себе. Хотела было снять кофту и продолжать уборку, но против желания опустилась на стул и задумалась. Приход Саньки Лысого вызвал в ней тревогу. Что-то недоброе, подозрительное было в его появлении. Неужели и Алексей с ним?.. Может, бежать ей от него, пока не поздно? Да нет же, нет, не такой он… Ведь искал он ее. Каким она его увидела в троллейбусе!.. Поверила ему. Неужели зря? Что же ей делать, что делать?!
Мысли пошли вразброд, и, чем Аня больше задумывалась, тем больше брал ее страх за Алексея. Вовремя ли она вернулась? Не слишком ли для них обоих поздно?
В тот же день Алексей должен был прийти домой утром. Но его попросил отработать до вечера напарник, у которого были какие-то неотложные домашние дела. Алексей легко согласился. Лучше уж коротать время на заводе, чем в одиночестве в своей комнате.
С работы он возвращался в одиннадцатом часу. Неторопливо шел по Лиговской улице. От нечего делать поглядывал на витрины редких магазинов. Витрины светились тусклым дежурным светом, и смотреть в них было нечего. Алексей пошел дальним путем, через Невский. И на проспекте в этот час уже было мало пароду. Полупустыми двигались освещенные изнутри трамвайные вагоны. Огни фонарей желтой цепочкой уходили вдаль и терялись во тьме вечера. С площади свернула и, стрекоча моторчиком, побежала в сторону Литейного маленькая машина-такси. Были они еще редкостью. Парк такси состоял из трофейных лимузинов, низкорослых и тесных. Неуютным был Невский проспект в этот поздний час и ничем не манил Алексея.
Домой он поднялся по лестнице со двора и отворил двери. Прошли времена, когда приходил в первом часу, забывая ключи, и стуком будил всех квартирных соседей.
Алексей прошел к себе. Снял бушлат и хотел уже его повесить на гвоздь, когда услышал, как за стенкой кто-то передвинул стул. Аня!.. Значит, явилась. Алексей замер, не показалось ли ему? Но за стенкой Аня прошла по комнате. Конечно же она. Ее, только ее походка.
— Анюта!
За стеной молчали.
— Анюта, ты?
— Ну а кто же еще!
— Анютка!
Она была здесь, рядом. Слишком долго казалось идти по коридору, стучать ей и ждать, пока отворит двери. Не отдавая отчета в том, что делал, Алексей схватился за скобу забитой двери, еще недавно заклеенной им. Рванул на себя. Выскочил и ударился об пол загнутый гвоздь. Алексей уже был в Анютиной комнате. Потом, много позже, он не раз задумывался над тем, как на такое решился. Ведь она могла испугаться и закричать, и опять бы все пошло кувырком. Но Аня и не подумала кричать, а может, и не удивилась его выходке, потому что именно этого и ждала от него. В комнате прибрано. Лежала на столе раскрытая книга, и приглушенно звучала музыка из черной тарелки репродуктора.
— Делай что хочешь, хоть милицию зови. Не уйду от тебя.
Вместо ответа улыбнулась, неожиданно спросила:
— Ну, послал письмо матери?
— Послал, — уверенно кивнул Алексей.
— Что написал?
— А-а, что…
Он не знал, говорить ли ей. Решился и продолжал:
— Женюсь, написал, вот что… Ну, а теперь гони, если хочешь… Матери наврал, последний тогда я подлец… Ну так прогоняй, если не так. Соседей зови, участкового, кого хочешь… Сам не уйду!
Заблестели Анькины глаза. Вдруг она весело засмеялась. Так весело, как, кажется, не смеялась при нем никогда. Потом, сдерживая смех, проговорила:
— Сумасшедший, ну сумасшедший… Ведь отворено. Жду тебя… — И, подойдя к нему, прижалась щекой к его груди, сцепив руки под подбородком. Смеха больше не было. Тихо, доверчиво заговорила: — Ждала тебя, ждала, Леша… Не обмани меня. Боюсь я, боюсь… Только и мне теперь без тебя не жизнь… — и шептала еще что-то бессвязное, пока он больно сжимал ее плечи.
Алексей плохо слышал Анины слова и совсем не вдумывался в их смысл, счастливый тем, что она здесь, с ним и не гонит, не отталкивает, что они вместе, вдвоем и теперь нет для него больше ни тоски, ни одиночества.
— Аня, Анюта… Анютка…
И так много слышалось в этом горячем повторении ее имени, что было, наверно, для Ани убедительней самых страстных объяснений и любовных клятв.
Прошло немало лет. Мне пришлось побывать на знакомой улице. Я тогда зашел в дом на углу, поднялся по лестнице и позвонил в неузнаваемо изменившуюся, обитую черной клеенкой дверь. Памятной дощечки с разъяснением, кому сколько раз звонить, не было.
Все же я решился нажать кнопку единственного звонка. Отворили сразу. Я уже начал было бормотать извинения, но в свете чисто оклеенного коридора узнал Марию Кондратьевну.
Она почти нисколько не изменилась, словно застыла на том седьмом десятке, который шел ей в тот наполненный квартирными событиями год.
По-прежнему словоохотливая, Мария Кондратьевна рассказала мне, что старых жильцов, кроме нее, никого здесь не осталось. Все они переселились в далекие, вновь выросшие кварталы города.
От Марии Кондратьевны я узнал, что Алексей с Анной поженились, что еще здесь у них родилась двойня и что назвали их Анной и Алексеем.
Старая женщина вздохнула.
— У них, — продолжала она, — ведь не все сразу по-хорошему образовалось. Он и потом еще, Алексей, случалось, куролесил. Доставалось с ним Ане. Только крепкая она оказалась. Не бросила его. Все выдержала. Можно так сказать: стеной встала и сумела отвадить его от всякой дряни. Да, повезло ему, непутевому, сделался человеком. Учиться ведь заставила. Маленькая такая, а настойчивая, самостоятельная, помните?.. Ничего не испугалась. Любовь у нее к нему. Забегала тут как-то.
Он теперь мастером работает… Ничего, сказала, ладно живут. Да мне и говорить много не надо. Глянула я на нее — счастливая. Вы-то, может, и не узнали бы. Посолиднела. Не та девчоночка в пальто, из шинельки перекроенном. Ну и хорошо, что все так вышло… За Московскими воротами у них квартира. Дали ему от работы, так рассказывала.
Вот и все, что известно мне о дальнейшей судьбе Ани и Алексея. Что касается Марии Кондратьевны, то свое право жить близ Невского она отстояла со свойственным старым ленинградцам упорством.
— Я, — заявила мне Мария Кондратьевна, — весь ремонт в маневренном фонде переждала. Ни за что, говорю, в новые районы не поеду. Тут я свою молодость провела, тут и в блокаду мерзла, здесь и помру. Долгого со мной и не спорили. Видят — старуха упрямая… Вот и вернулась к себе. А квартира теперь у нас маленькая. Всего еще одна семья. Люди хорошие, живем тихо. Иногда так припомнишь, даже заскучаешь: сколько на кухне народу собиралось и разговоров разных…
С той последней встречи с Марией Кондратьевной снова прошли годы. Кто его знает — здравствует ли эта славная женщина, живая летопись старой квартиры?
Вот обо всем этом я и вспомнил на узкой улице вблизи Невского в ясный солнечный день, когда прикатил туда в блистающем лаком троллейбусе, который вела девчонка с лимонными волосами. Я вспомнил о первом послевоенном годе, когда в буфетах продавали кофе с сахарином, по Невскому громыхал старый трамвай и люди радовались сумрачному ленинградскому небу, которое наконец можно было увидеть в окна через стекло, заменившее фанеру.
Но яснее всего в тот весенний день я вспомнил маленькую русоволосую Аню. Ее открытую, жаждущую тепла душу и то отчаянное упорство, с каким она боролась за свое трудное счастье.
Рассказать бы все это водительнице с лимонными волосами… Ведь на таком же месте в старом, гремящем железом троллейбусе когда-то сидела молоденькая Аня в голубой цигейковой шапке с темнеющим очертанием уже снятой солдатской звездочки.