В кабине истребителя полковник Валентин Булгаков чувствовал себя увереннее да и лучше, чем за письменным столом в штабе. Машина повиновалась ему безропотно, как бы круто он ее ни повернул; радиомаяки, пеленгаторы и приводные радиостанции вели с ним немногословную, четкую беседу; отблески полярного сияния и звезды, вызревшие в небе, служили ему как электронное табло, по которому он читал обстановку. До сорока лет дожил Булгаков, до полковничьего звания дослужился, а как был, так и остался летчиком, и если бы вдруг основное пилотское отнять у него, то, верно, не стало бы и самого существа в этом человеке…
Когда он приземлился и вернулся в штаб, нашел на своем столе телеграмму командующего, которая явилась для него большой неожиданностью. Булгаков не знал, радоваться ему или нет, но телеграмма удивила его примерно так, как если бы среди северной ночи вдруг наступил однажды утром рассвет по московскому времени.
Телеграмма командующего предписывала ему, полковнику Булгакову:
Прибыть к 20 ноября в высшее авиаучилище ПВО страны.
Возглавить государственную экзаменационную комиссию по летной подготовке выпускников училища.
Основание: приказ главкома ПВО страны.
"Ну, дела"… — вздохнул Булгаков, прочитав телеграмму дважды. И усмехнулся устало. Вслед за чувством изумления он уже ощутил на своей груди теплые объятия воспоминаний молодости.
С этой необычной для строевого командира миссией ему предстояло лететь в училище, которое он сам окончил… Когда? В мае сорок четвертого. Тогда там, в Средней Азии, была авиационная школа пилотов ускоренного типа, выпускавшая младших лейтенантов, этаких переодетых в солдатское обмундирование мальчишек; нынче там — высшее авиационное училище, готовящее летчиков-инженеров. Перемены, конечно, разительные и во всем — в людях, в самолетах, в условиях жизни и учебы. Пусть так. Ко пустыня, начинавшаяся сразу же за границей аэродрома, осталась? Журчащая вода в арыках не испарилась? Романтика первого полета не пропала? На все это Булгаков не против еще разок взглянуть.
А самое главное то, что уже сейчас не дает ему покоя: в училище ведь работает преподавателем Вадим Федорович Зосимов — однокашник, фронтовой напарник, однополчанин и друг. "Здравствуйте, подполковник Зосимов, преподаватель сверхзвуковой аэродинамики! Вы еще не профессор? Ну, тогда дайте-ка помять ваши кости и мускулы…"
"Надо черкнуть Вадиму письмишко: так, мол, и так, скоро буду", — думал Булгаков. Сегодня он против обыкновения не подхватился по звонку будильника. Утопил кнопку заранее, чтобы не дрынчал железный изверг, и продолжал вылеживаться. "Надо написать. А еще лучше — телеграмму".
Раздался звонок. Булгаков недоуменно уставился на будильник. Затем, вдруг поняв, схватил телефонную трубку. Дежурный штаба доложил ему, что звонила Москва, какой-то Засимов, что ли…
— Зосимов, а не Засимов! — внушительно поправил его Булгаков. — Ну и что он сказал?
— Сказал, будет звонить ровно через час, в восемь ноль-ноль.
Булгаков вскочил и стал быстро одеваться. Елена подняла на него вопросительный взгляд, на что он ответил ласковым шлепком ладони по ее плечу, обтянутому сорочкой. А сам торопился, как на пожар: машину — немедленно! Завтрак — потом!
В половине восьмого Булгаков сидел в кабинете, выжидающе смотрел на телефонный аппарат и курил нещадно. Связистов предупредили, что будет говорить хозяин и чтобы слышимость, значит, как надо!
Звонок раздался ровно в восемь.
— Булгаков? — спросил далекий знакомый голос.
— Я! Здорово, Вадим! Рад тебя слышать! — закричал в трубку Булгаков.
— Мне известно, что ты, Валентин Алексеевич, прибываешь к нам в образе председателя комиссии. Приказ главкома в училище получен.
— Точно. А ты не доволен, Вадим Федорович?
— Очень даже доволен, страшно рад, но нам не придется с тобой встретиться, почему и звоню.
— Уезжаешь куда, что ли? Перевод?
— Да нет, не перевод. Сижу на месте и мхом обрастаю.
— А что ж тогда?..
— Тут вот какое дело, Валентин Алексеевич. Пересветова моя опять болеет. Возил ее вот в Москву к профессору. А сейчас летим в Цхалтубо, у нас парная путевка с пятнадцатого ноября. Еду только ради Пересветовой. Если бы не ее болезнь, отменил бы я сейчас и отпуск и курорт, но сам понимаешь: как ее оставить в такую минуту?
— Все ясно, Вадим Федорович. Поезжай без промедления. Кланяйся там от меня Варваре Александровне. Желаю скорой поправочки.
— Спасибо. Так у меня одно предложение, Валентин Алексеевич.
— Какое?
— Понимаешь, квартира моя теперь пустует. Младшую дочь отправили к бабушке, старшая в институте учится, в Минске, как тебе, наверное, известно.
— Знаем, знаем. Как же…
— Так вот, Валентин Алексеевич, квартира наша, когда будешь в командировке, в твоем полном распоряжении. Хозяйничай. Ключ возьмешь у соседки.
— Стоит ли? Я и в гостинице…
— Гостиница в городке училища неважнецкая. Приглашаем к нам, и только к нам! Значит, ключ у соседки. Пиши адрес…
Булгаков записал адрес и как зовут соседку. Оставалось поблагодарить друга и пожелать ему всяческих благ, но тут Булгаков вспомнил то, о чем рассчитывал поговорить с Зосимовым с глазу на глаз в училище.
— Слушай, Вадим Федорович, назови-ка мне пяток выпускников, которые ко мне пойдут…
— Получше хочешь выбрать?
— Конечно же, не худших.
— Да все вроде хорошие, Валентин Алексеевич.
— Назови, не жмись!
— Сейчас не припомню, Валентин Алексеевич. Народ хороший…
— Ну ладно! С тобой, как видно, не договоришься.
К концу их разговор стал стынуть, будто северным ветром на него подуло, — Булгаков уж был не рад, что попросил назвать лучших выпускников. Положив трубку, он ругнулся с досады и даже хотел было швырнуть в корзину бумажку с адресом Зосимова. Но расправил ее, скомканную, и положил в карман.
Да, черт возьми, не стоило говорить на эту тему. Это же Зосимов! Уж его-то натура хорошо известная вон с каких пор, еще стрижеными курсантами, бывало, сшибались как петухи…
К 20 ноября, как и было предписано, председатель экзаменационной комиссии полковник Булгаков прилетел в училище.
Экая здесь была теплынь в конце ноября: припекало солнце, стоявшее в полдень высоко-высоко средь ясного неба, зеленела молодая трава, воспрянувшая после летней засухи, офицеры ходили по территории городка в шелковых рубашках с погончиками. А ведь не дальше как сегодня, всего несколько часов назад, Булгакова провожала полярная ночь, подняв на небосклоне радугу прощальных огней, и взлетевший ТУ-104 закладывал разворот над сизыми снегами.
С северо-запада на юг — почти через всю страну.
С рубежа сорока лет да в юность! Ведь это здесь, в этих краях, курсанты Валька Булгаков, Вадим Зосимов и им подобные начинали свою службу в авиации.
Булгаков, однако, не дал разыграться чувствам, не ушел в тенистую прохладу воспоминаний, считая, что это в данной ситуации ни к чему.
Осмотр знакомых мест отложил: сейчас делом надо заниматься.
Он собрал всех членов комиссии, провел короткое совещание. Обратил внимание на то, чтобы зачеты по технике пилотирования и боевому применению принимались как положено, без натяжек. А то, понимаешь, прибывают в часть молодые летчики-инженеры: ромбики на кителях, дипломы в карманах — учить же их надо заново. Таких лучше не выпускать! И строевым командирам покойнее будет, и государству больше пользы.
Члены комиссии, слушая своего председателя, сразу как-то подтянулись, переняли его тон строгости и дальновидности.
До конца дня были у Булгакова еще совещания накоротке, встречи с инструкторами-летчиками и преподавателями. Лишь после ужина в летной столовой он освободился от текущих дел. Подумал немного и все-таки направился ночевать не в гостиницу, а домой к Зосимовым.
Собедка вручила ему ключ, заявив с очаровательной улыбкой, что о Валентине Алексеевиче она много слышала…
Зосимовы занимали квартиру, каких теперь немало строят в военных городках: две комнаты и кухня, невысокие потолки, балкончик. Просто и хорошо. Булгаков сразу почувствовал себя как дома, потому что многое здесь напоминало его собственную квартиру.
Перед тем как завалиться спать, порыскал по книжным полкам довольно солидной библиотеки. Так попалась ему вложенная в объемистый том авиатехнических премудростей школьная тетрадь, видимо, со старыми конспектами, на которую он почему-то обратил внимание. Перелистал первые страницы, прочитал один-два абзаца… Черт побери! Ведь это дневниковые записи Зосимова! В чужие дневники, пожалуй, нехорошо заглядывать, надо положить тетрадку на место. Вот здесь она, кажется, была затиснута в книгу. Туда же ее, как в обойму!..
Булгаков лежал на широкой тахте, на которой хозяевами предусмотрительно были оставлены одеяло, стопка свежего постельного белья. Листал книгу, да только чтение ему яа ум не шло. В памяти так и отпечатались строки, выхваченные из дневника:
"…Обыкновенная девочка, с которой в школе можно было сидеть за одной партой, теперь кажется существом, встречающимся на земле чрезвычайно редко. Женщина-военврач была постарше нас всех, в подруги она нам не годилась, разве что в учительницы. Но за месяц пребывания в армии курсанты уже усвоили манеру — в каждой молодой встречной женщине независимо от ее внешности видеть предмет своих вожделений. Эта же была красива…"
Запись была датирована, кажется, ноябрем сорок первого года. Булгакову сразу вспомнился день, когда в парке падал желтый лист и когда все они, курсанты, норовили пройти поближе от стоявшей там женщины в командирской шинели и козырнуть, приветствуя ее.
А другая запись, которую Булгаков тоже успел схватить взглядом относилась к более позднему времени. Кажется, сорок второй, лето… Это когда они в карауле на аэродроме собирались тайно подлетнуть и чуть было в трибунал не угодили:
"Младший лейтенант повернулся к столу и стал что-то писать в постовой ведомости. Ясно, что он там пишет приговор курсантам шестнадцатой группы.
Прощай теперь авиация, прощайте, мечты, впереди бесконечные годы тюрьмы, какого-то существования, совсем не похожего на жизнь, и лучше умереть, если так…"
Зосимов, значит, писал дневник. Еще вон когда — в сорок первом, в авиашколе. И ни разу не обмолвился про это ему, Булгакову, от которого у него тогда не было секретов. Ну, тип!..
А что, если почитать? Что он там дальше нацарапал? Непонятная сила тянула Булгакова к дневнику, и он, заверив себя, что никакого преступления тут не будет, выхватил с полки толстую тетрадь.
С усмешкой молвил про себя Булгаков, укладываясь поудобнее на правый бок:
— Зосим в писатели подался! Видали вы такого писаку? То-то он порой начинал чудить на полетах…
Некоторые места Булгаков пропускал — с первых строк они казались ему неинтересными. Он все еще с недоверием, с иронией относился к запискам Зосимова, такого же курсанта, как все, а впоследствии такого же летчика, как все. Больше того, в глазах Булгакова блуждала эдакая снисходительная улыбочка, выражавшая чувство превосходства и даже легкого презрения к тому, кто пытался философствовать по поводу обыкновенных событий жизни. Взгляд его скользнул по кителю, висевшему на спинке стула, и задержался на орденских планках, на погоне с тремя звездами первой величины". Иногда приятно вспомнить свое полковничье звание и свою высокую должность, представить живую картинку, когда там, в штабе, все так кружится вокруг тебя. А чего достиг в жизни Зосимов со своей философией? Ну да бог с ним, посмотрим все же, что он там дальше излагает.
Без особой охоты пробегал Булгаков первые записи дневника, помеченные разными датами.
Читал, однако, страницу за страницей. Постепенно та усмешка стиралась с его лица, его собственные размышления отходили на задний план, рассеивались под влиянием логики автора записок. И вот настал момент, когда Зосимов полностью завладел вниманием Булгакова. Теперь воспринимались в первую очередь не события, зафиксированные в такие-то дни, а смысл человеческих отношений, который, оказывается, был необыкновенно сложным в однородной среде курсантов авиашколы ускоренного типа. Та или иная страничка заставляла Булгакова мысленно взглянуть на бывших однокашников по-новому, хотя ему казалось, что он и тогда, в молодости, почти так же на них смотрел, только особо не задумывался.
Курить Булгаков выходил в кухню, где было настежь распахнуто окно. Тетрадку в дерматиновом переплете брал с собой. Сидел и читал безотрывно, забывая порой о сигарете, и она сгорала в пепельнице дотла. Булгаков зажигал новую.
Больше он не пропускал ни одной страницы. Читал медленно, вдумываясь и анализируя. К полуночи одолел лишь две трети написанного. Спать бы надо — завтра ранехонько на полеты. Но сна не было и в помине, и Булгаков продолжал свое удивительное путешествие в знакомое прошлое, открытое для него Зосимовым как бы с другой стороны.
ИЗ ДНЕВНИКА ВАДИМА ЗОСИМОВА
20 декабря 1941 года
Ночь была лунная. На снегу четко рисовались тени: штабель авиационных бомб, а около него — незыблемая фигура часового. Штык винтовки, взятой наперевес, придавал фигуре грозную решительность. Такой видел я свою тень на снегу.
Но я… плакал. Вперив во мглу ничего не видящие глаза, я, юноша в солдатской шинели, лил такие обильные, такие горячие слезы, каких никогда не знал в детстве. Я плакал, повторяя милое слово "мама", и мне не стыдно сейчас в этом признаться.
Вроде бы я не из робкого десятка. Школьником уже летал самостоятельно на У-2, в аэроклубе. Пусть это простенький, послушный самолет, но все равно — ведь не велосипед?
У меня была мечта стать военным летчиком. Я думал, что вернусь из училища с рубиновыми кубиками на голубых петлицах, к этому времени приедут другие ребята и девчонки из бывшего десятого "А", и все мы встретимся. Это должно было произойти в спортивном зале на втором этаже. Там стоит в углу старенькое, расстроенное пианино, гуляет сквозняк, потому что наши волейболисты ежедневно бьют по одному-другому стеклу, но нет лучшего зала, чем наш, ни в одном дворце. Когда в зале качнутся танцы, мы с Г. П. зайдем в наш бывший класс. Сядем за свою парту, на которой сквозь несколько слоев краски все равно видны эти же самые буквы Г. П.
Вот о чем я мечтал. И разве в этом было что-то необыкновенное?
Еще мечтал я о том, как заберу, мать, отца и сестренку к себе, и будем мы жить вместе в квартире, которую мне дадут в Н-ском гарнизоне.
Ничего этого уже не будет. После бомбардировки от нашей школы остались одни развалины. Мама с сестренкой провожали меня на вокзал, когда я уезжал. Отец рыл окопы где-то в прифронтовой полосе. На третий день пребывания в училище я послал домой письмо, в котором сильно приукрасил свою новую жизнь. Ответа не получил. Я писал часто, дал две телеграммы — никакого ответа. Ребята сказали: "Твой город давно взят немцами, что ты пишешь на деревню дедушке?!" Я ухватился за мысль: отец и мать, учителя, должны быть эвакуированы вместе со школой, и сестричка — тоже. Но прошло несколько месяцев, а они не подали о себе весточки. Адрес училища им известен. Из любого места эвакуации мама бы написала мне. Значит, они остались в захваченном немцами городе. Думать об этом очень больно. Что с ними? Я стоял на посту около молчаливых смертельных болванок. Вдалеке едва виднелась и глухо шумела темная масса. Это топтали снег на рабочем поле аэродрома. Все курсанты училища, все воинские подразделения гарнизона участвовали в изнурительной работе: шли шеренгами по сто человек, взявшись под руки. Туда-сюда, туда-сюда. К рассвету надо вытоптать полосу, чтобы дальние бомбардировщики могли взлететь. Примитивная снегоочистительная техника, имевшаяся на аэродроме, не справлялась с работой.
С окраины аэродрома то и дело уходили в небо стремительные огненные трассы: воздушные стрелки-радисты проверяли бортовые пулеметы.
Ветер со стороны принес неуловимые, до боли знакомые запахи дыма и талого снега. Вслед за тем замелькали в сознании милые образы. Будто только что выпавший снег осел, набух влагой, будто слепленные из него тугие комья летят тебе в спину, слышится — нет, угадывается — звонкий смех на школьном дворе. Вдруг все умолкло, спугнутое трелью звонка.
Он прозвучал тихим эхом в моих ушах.
Тогда-то полились слезы.
Десять лет человек проучился в школе и ни разу не задумался о том, что такое в его жизни школа. Что это самое прекрасное, бесконечно дорогое. Все торопился из класса в класс, нетерпеливо ожидая каждый год каникул.
Вахта часового у бомбосклада длилась четыре долгих часа. Под утро меня сменили.
Шли гуськом в караульное помещение.
Людей с аэродрома уже увели. Взревели моторы: бомбардировщик пошел на взлет. Он напоминал горбатого зубра, увязающего в снегу, но спешащего вперед с боевым кличем. Гудел, гудел, натужился из последних сил, но так и не оторвался от земли. Пилот убрал газ, но сделал это уже поздно, и машина тяжело ткнулась носом в капонир.
Второй самолет припал на левое крыло рядом с первым.
На третьей машине, видать, уменьшили бомбовую нагрузку или, может быть, там летчик подобрался этакий молодец, но самолет ушел в воздух. За ним еще один, еще… Семеркой полетели они на северо-запад.
В караулке я мгновенно заснул и даже не слышал, как с надсадным ревом взлетела очередная эскадрилья бомбардировщиков. Мне снилось то, о чем думал на посту, и я, повернувшись к сырой стене, улыбался такому счастью. Пальцы моих рук искали на досках топчана буквы Г. П.
12 января 1942 года
— Слушайте, мне надо перевезти гардероб.
Хорошо. Дадим вам лошадь или пару курсантов…
Эту шутку мы сами придумали. С горя. И, повторяя ее, хохотали отчаянно, словно желая досадить кому-нибудь своим смехом.
Нас называли курсантами, и это тоже звучало смешно: в своих засмальцованных шинеленках с бахромой на полах, небритые и голодные, мы больше походили на портовых босяков.
Училище эвакуировалось. Никто не знал точно: куда? Куда-то в Среднюю Азию.
В Бакинском порту наши курсанты грузили на пароход старенькие самолеты, моторы, техническое имущество — все железное, тяжелое. Грузчики были слабосильными: уже две недели жили на сухом пайке. Утром каждый получал несколько сухарей, кусок брынзы и одну селедку. На сутки. А чего с ним миндальничать, с таким пайком? Курсант съедал все на завтрак и запивал водой из крана. И можно было вытянуть ноги с голоду, но почти ежедневно хлопцам удавалось во время загрузки трюмов отбросить в сторону бумажный мешок с сухарями, а в перерыв люто с ним расправиться.
Грузить один мотор от "ишака" [1] собиралось человек двадцать — негде ухватиться рукой. Если всем дружно поднатужиться, на каждого придется всего-то пуд с небольшим.
— Раз-два, взяли!..
— Кто не тянет, тому легче…
Прокатился хохоток по толпе, и, может быть, как раз с этого момента усилия грузчиков объединились. Помаленьку поплыл мотор, облепленный, словно муравьями, курсантами в грязно-серых шинелях.
В бесконечном потоке технического имущества попадались и чьи-то домашние вещи, старательно упакованные в мешковину и деревянные планки.
Кран поставил на палубу рояль. Сквозь рогожу проглядывали его черно-лаковые бока, напоминавшие о существовании другого мира — мира нарядных одежд, улыбок и музыки. Рояль надо было установить под навесом, между большими, мягкими тюками самолетных чехлов. Эта перестановочна уже на курсантских руках и плечах, тут никакой механизации.
— Раз-два, взяли!
Около борта навалено всякого барахла; чтобы преодолеть эту баррикаду, пришлось приподнять рояль, поставить одну ножку на борт. Рояль дал опасный крен в сторону плескавшейся далеко внизу воды.
— Осторожней. Придерживай!
Несколько рук уцепились за рогожу. Но рогожа заскользила по лакированному боку, как по льду.
— Держи!!!
Одному или двум не удержать. Кто-то отскочил, чтобы не попасть под махину рояля.
— Что же вы, сукины дети?! — заорал боцман, стоявший поодаль, у лебедки.
Его отборный мат уже не мог спасти положения. Рояль выскользнул из курсантских рук и перевалился за борт — этак не спеша спрыгнул, словно живой. Пока он летел с четырех-пятиэтажной высоты, курсанты не двигались и не дышали. Через несколько секунд с моря донесся многозвучный аккорд всеми октавами, последний в жизни этого рояля аккорд.
Узнали, что рояль принадлежал заместителю начальника училища. Хозяина здесь нет, он где-то в Средней Азии, выехал на место, чтобы подготовить встречу переселенцам. Даже не подозревает, что рояль его лежит на дне морском, оскалив белые клавиши, как зубы.
О черно-лаковом утопленнике решено молчать. На погрузке в порту работают сотни курсантов, попробуй узнай, кто именно перетаскивал рояль…
На ночлег мы устраивались, кто как сумеет. Примерно половина курсантов помещалась в двух старых бараках, остальные искали себе пристанища в многочисленных закоулках порта. Например, неплохо спалось на вершине горы хлопковых тюков, если достанешь зимний ватный чехол от мотора. Сковырнешь два тюка — получается такое продолговатое углубление вроде ванны, укроешься поплотнее чехлом и блаженно затихаешь. Перед сном можно полюбоваться крупными южными звездами, которые глядят на тебя из черноты ночи не мигая, можно послушать добродушную воркотню моря, плетущего извечную сказку для мечтателей.
Зима в Баку не холодная. Снега нет совсем. Правда, нередко задувают бешеные ветры — тогда пронизывает ознобом тело и все время скрипит песок на зубах.
В нашей курсантской толпе, среди всех этих недавних школьников и маминых сынков встречались и бывалые ребята. Нашлись такие, что унюхали в одном месте запах спирта. Шасть — а там стоит несколько огромных бутылей, закрытых резиновыми пробками. Притрусили то место соломкой, а вечером, когда разрешено было отдыхать, нацедили четыре фляги. Мешок сухарей, дюжина селедок — чем не пир. Кто-то так и сказал:
— Пир во время чумы.
На горе хлопковых тюков собралось до взвода курсантов, как докладывал потом начальству старшина. По очереди отхлебывали из фляг, торопливо зажевывали сухарями с селедкой.
Мне поднесли флягу, я понюхал и не стал пить. Ударило в нос резким, больничным духом, замутило.
— Хлебни, дурочка, не бойся!
На меня уже смотрели со всех сторон. Я приставил горлышко фляги к плотно сжатым губам, запрокинул голову. В полутьме не разобрать, пью я или нет. Но я не сделал ни глотка.
Вернул флягу. Ребята отстали.
А вскоре на горе тюков поднялся шум. Хлопцы мои корчились, стонали от боли в животах. Некоторые пытались вызвать рвоту широко известным среди пьющих людей способом — двумя пальцами, но не могли.
Один закричал жалобно:
— Спасите!
К нему присоединились другие, уже не стесняясь ничего.
— Скорее в госпиталь…
— Кто может, беги за врачом.
— Воды.
Кубарем скатившись с груды тюков, я побежал искать кого-нибудь из командиров. Я долго сновал по территории порта, пока нарвался на часового-азербайджанца и чуть не получил пулю в грудь, но все-таки нашел командира нашей роты.
Лейтенант, когда проснулся, посмотрел на меня строго, с укором: дескать, что же у тебя там творится на хлопковой горе?
К утру четверо курсантов умерли. Остальных участников "пира во время чумы" в тяжелом состоянии отвезли в госпиталь. Спирт в бутылях содержал в растворе тетраэтиловый свинец. Для технических нужд.
Не видно было конца погрузке и этой тяжкой жизни в бакинском порту. По радио передавали известия о том, что немцы захватили полстраны, что положение на фронтах продолжает обостряться. Мрак неизвестности и страха охватывал людские души.
Вдруг в жизни нашей роты наступил крутой поворот. Нас построили, и лейтенант, воздерживаясь от каких-либо эмоций, объявил:
— Все вы переводитесь в другое училище.
Кто-то на левом фланге не удержался и выкрикнул:
— А куда?
Лейтенант повел суженными глазами.
— Скажу, когда надо будет. Напра-а-во!
С восторгом диких жеребчиков кинулись мы врассыпную, когда скомандовали "разойтись". Все равно куда, лишь бы ехать, только бы удрать отсюда. Хуже не будет.
Нас сводили в санпропускник и выдали чистое белье. Старшина произвел "осмотр на внешний вид", заставил подтянуть ремни, остричь бахрому на шинелях, поправить пилотки.
— …А то они у вас сделались похожими на перевернутые ночные горшки!
Плохо тут с нами обращались: заставляли делать всякую черную работу, не учили, кормили впроголодь. А настало время расставаться — во взглядах лейтенанта и усатого старшины появилась незнакомая доселе теплота. Так из бедной семьи выпроваживают детей в люди: рады от них избавиться и все-таки жаль их — дети.
22 января
Почти сутки плыли на небольшом пароходе, пересекая Каспийское море.
Потом опять долго ехали.
Сошли с поезда на маленькой станции. И только тут узнали, куда мы прибыли, — в Военно-авиационную школу пилотов. Не училище, а школа ускоренного типа.
В конце января здесь тепло, как летом; мы свалили свои шинели в кучу, думая, что они нам больше не понадобятся. С южной стороны над постройками и деревьями, над всем низкорослым, земным возвышалась, заслоняя полнеба, гряда гор.
Нашу роту вымыли в бане, переодели и в тот же день расформировали. В школе пилотов не существует рот, а есть, как и полагается в авиации, эскадрильи. Есть еще учебные группы, по которым распределили новоприбывших — по нескольку человек.
Я попал в шестнадцатую учебную группу.
Здесь, около маленькой станции, базируется одна учебная эскадрилья. Кирпичные двухэтажные казармы, столовая, служебные здания, неподалеку — аэродром. Другие эскадрильи разбросаны за сотни километров отсюда, а штаб школы находился в большом городе соседней республики.
Средняя Азия. Простор…
В новой школе во всем чувствуется настоящий воинский порядок: кругом чистота, дисциплина строгая, в столовой никто не схватит твоей порции хлеба, опоздай ты хоть на час. Ложась вечером в постель, с наслаждением вдыхаешь запах свежевыстиранных простыней. По сравнению с тем, что было, — небо и земля.
Если школа ускоренного типа, то не должны нас тут долго мариновать, фронту требуются летчики.
30 января
Время от времени у меня появлялся друг, верный и единственный, от которого не было секретов, с кем все пополам. Впервые силу и счастье дружбы я испытал еще в пятом классе. С тем веснушчатым мальчишкой мы расстались из-за того, что мои родители переехали в другой город. Были и потом друзья. Нечастые, правда. Обычные житейские обстоятельства, которым мальчики и юноши противиться не в силах, разлучали нас. На расстоянии со временем дружба глохла.
Сегодня, к великой моей радости, пришел армейский друг. Расскажу все, как было.
За пятнадцать минут до подъема в казарме появлялся большой, сутулый в плечах человек. Нос — клювом, над круглыми, немигающими глазами прямой чертой надвинуты брови, как у беркута. Старшина эскадрильи, гроза курсантов. Нам, новичкам, уже известно, что здешние ребята дали ему имя "Сико". Когда он обнаруживал где-нибудь в укромном уголке несколько ничем не занятых курсантов, то первым делом спрашивал: "Сико вас тут?"
Он коверкал слова, как вздумается, будучи не шибко грамотным: "Отэти люды… За мною, марш!" — И вел курсантов куда-нибудь, где находилась для них работа.
Сегодня я опоздал встать по команде "подъем", разнежившись в теплой, чистой постели на койке верхнего яруса. Оглашенная команда дневального не могла протаранить оболочку моего благодушия, хотя я вовсе не спал. Растолкали меня, когда курсанты, уже обутые, выбегали в коридор.
— Выходи строиться на физзарядку! — орал дневальный.
В узком проходе между койками я наскоро зашнуровывал ботинки, и тут над моей головой послышался негромкий, растянутый по складам вопрос:
— Сико вас тут?
Все. Спешить больше некуда.
Старшина повел меня к дневальному, где стояли еще два нарушителя распорядка дня, вооруженные швабрами. Мыть полы в огромной казарме — удовольствия мало, причем тот же самый Сико будет стоять над душой, требуя, чтобы хорошенько протирали под койками и под тумбочками, чтобы всюду было как вылизано языком.
— Он из новичков, наших порядков не знает! — крикнул из строя один из курсантов, когда старшина вел меня мимо.
— Нехай обвыкает, — бросил походя старшина. — А вы, Булгаков, помалкивайте!
— Может быть, человек заболел, — послышался тот же голос, тонкий и смелый, как у задиристого петушка.
— Булгаков, вы хочете в помощники?
— А зачем нападать зря?!
— Курсант Булгаков, выйти из строя!
Интересно: кто же это такой храбрый? Гулко отпечатал три шага вперед небольшого роста курсант, с виду совсем мальчишка. Чувствуя, что все на него смотрят, улыбнулся застенчиво.
Когда казарма опустела, уборщики-штрафники взялись за работу: ползали под кроватями, гремели тумбочками и табуретками. Пришлось ломать спину похлестче, чем на физзарядке. Вздохнули, когда начали мыть длинный, без какой-либо мебели коридор: знай себе гони шваброй лужу воды из конца в конец.
В такой работе очень просто познакомиться.
— Слушай, тебя как зовут? — спросил он меня.
— Вадим, Вадим Зосимов, — ответил я.
— А я — Валентин Булгаков.
Две наши швабры скользят по полу рядом, перед нами отступает лужа грязной воды.
— Ты откуда?
— Из Донбасса.
— Донбасс давно у немцев. Про своих что-нибудь знаешь?
Я помотал головой из стороны в сторону. Ответить не смог: горло перехватила спазма.
— У меня тоже так. Я из Новороссийска.
Закончив работу, мы, как уборщики, отдельно сходили в столовую, где на нас был "оставлен расход". Каши досталось нам побольше, чем в обычных порциях, потому что повар выскреб все с донышка котла. Потом мы пошли в курилку. Неторопливо курили, растягивая удовольствие, стремясь хотя бы на четверть часа опоздать на занятия. "Почему опоздали?" — спросит преподаватель. "Мы уборщики", — ответим мы. И ничего нам не будет.
Булгаков дымил самокруткой. В армии я уже тоже научился курить, но у меня не было табаку.
— Я тебе оставлю сорок, — пообещал Булгаков.
Когда делят одну закрутку на двоих, второму курильщику остается не равная половина, а немного меньше — уж так получается. Потому "сорок". "Сорок" процентов. Если на очереди еще и третий, то ему остается "двадцать".
Получив от Булгакова "сорок" в виде аккуратного, только чуть примоченного с конца окурка, я затянулся крепким дымом.
— Табак что надо, — сказал Булгаков. — Мы его тут сами добываем.
— А где?
— На плантации. Идешь на экскурсию, прихватив с собой наволочку от подушки. Натолкаешь полную — на зиму хватит.
— Здесь сеют табак?
— Все тут сеют, И все растет. Ваши поздно приехали, сейчас нигде ничего уже нету. Я заготовил наволочку табачку — хватит нам с тобой на двоих.
Что бы такое приятное сделать для этого Булгакова — отличного, свойского парня?
С того дня мы всюду держимся вместе. Булгаков поменялся с одним курсантом койками и теперь спит рядом со мной. Он меня называет полным именем — Вадим, а я его — Валя или Валька. Как прозвучало при первой встрече, так и осталось на все время. В дружбе все само по себе складывается.
Булгаков пониже меня ростом, поуже в плечах, будто мой младший братишка. Но остренький, немного вскинутый подбородок и едва заметная черточка над переносицей у Вальки свидетельствуют, что он ни в чем никому не уступит.
В общем отличный парень Валька Булгаков, мой друг.
5 февраля
В классе мы с Валькой сидим за одним столом.
Тема двухчасового занятия в расписании значилась так: "Химическое оружие и защита от него". Занятие выглядело так.
На столе преподавателя лежали какие-то пробирки и один старый, растерзанный на части противогаз. Преподаватель… Никакой он не преподаватель, а старший лейтенант Чипиленко — помощник командира эскадрильи по строевой подготовке. Сгорбившись над толстым конспектом, читал:
— "Хлор. Газообразное отравляющее вещество, поражающее органы дыхания. Продолжительность действия…" — Он умолкал, пробегал глазами несколько малопонятных абзацев чужого конспекта. Потом опять возвышал голос: — "Иприт. Маслянистая, зеленоватая жидкость. Пахнет чесноком…"
Старший лейтенант отшвырнул конспект, лицо его озарилось мечтательной, хитроватой улыбкой.
— Чесноком пахнет, слыхали? Чеснок — это вкусная вещь, если с салом.
Курсанты с готовностью расхохотались.
После химподготовки — часик строевой. Тут старший лейтенант Чипиленко действовал без конспекта, это его родная стихия, поскольку он кадровый пехотинец. В авиацию попал случайно.
Худой, болезненный, с седыми висками, Чипиленко, однако, петухом прохаживался перед курсантским строем.
— Погонять бы вас, как в пехоте гоняют. Там добрая половина службы проходит по-пластунски. Чуть чего — ползать! Чуть что не так — ползать! А если на дворе дождь, грязь — так еще лучше!
О чем бы он ни заговорил, в его голосе всегда звучали командные интонации, провалившиеся, с нездоровым блеском глаза смотрели куда-то поверх курсантских голов, и, может быть, представлялось ему вышколенное подразделение, способное четко выполнять по первому слову любой строевой прием, а не такое, как наше.
Курсантский строй повиновался плохо. Не чувствовалось старания, никто из кожи не лез, хуже того — на лицах мелькало нескрываемое презрение к строевой подготовке, Чипиленко нервничал, покрикивал. Все-таки вывели мы его из себя.
— Разгильдяи! — закричал он, срывая свой прекрасно поставленный командный голос. — Да я вас потом заставлю умыться!
Чипиленко перестроил группу в колонну и приказал:
— С первого шага… Бегом марш!!!
Курсанты побежали. Когда строй приближался к границе плаца, Чипиленко поворачивал его резкой командой, задавал темп все выше, иногда сам бежал рядом.
— Что, уже в мыле? Рановато…
На бегу курсанты о чем-то переговаривались, какая-то назревала смута.
— Разговорчики!
С лошадиным топотом группа огибала угол плаца. Перед следующим углом Чипиленко скомандовал:
— Правое плечо вперед… Марш!
Но его команда повисла в воздухе. Группа бежала прямо. Плац остался позади. Вырвавшись в поле, курсанты сохраняли строй, но бежали все быстрее. Орущий благим матом Чипиленко запыхался и вскоре отстал. А курсанты, отбежав с полкилометра, рассыпали строй, попадали на траву.
Здания городка маячили далеко. Впереди расстилалась широкая степь, покрытая вялой прошлогодней травой. А там, дальше, стеной вставали горы. Снега спустились до самого подножия. Это теперь. Летом снег держится только на вершинах — белыми тюбетейками.
Минут через десять подошел усталым шагом Чипиленко. Курсанты вскочили, виновато потупив головы.
— Садитесь… — Чипиленко махнул рукой. — Можно курить.
Злость его прошла. Да и вообще по натуре он добряк, только нервы у него расшатаны до предела.
Взглянул на часы.
— Становись!
До обеда шесть часов занятий, после обеда — еще два часа классных занятий и два самоподготовки. Нагрузка, как в школе ускоренного типа. Только знали курсанты, что спешка эта в учебе ни к чему: на эскадрильском складе ГСМ бензина нет, все цистерны сухие, кроме одной маленькой, которую берегут для летчиков-инструкторов.
7 февраля
После ужина выпадал часок ничегонеделания — лучшее время суток. В распорядке дня этот час именовался "личным временем". Курсанты бродили по длинному коридору казармы, собирались кучками на нижних койках, рассказывая друг другу веселые и грустные истории.
Кто-то придумал игру, в которую охотно включилось все население казармы. Надо было пройти средним шагом из конца в конец коридора — метров семьдесят — и за это время съесть порцию хлеба. Успеешь съесть — выиграл на завтра лишний ужин, не успеешь — свой проиграл. Курсант всегда голоден: что стоит сжевать, идя по коридору, кусочек хлеба, сто пятьдесят граммов всего? Да его проглотить можно! А попробовал один — не получилось. Второй вызвался — не сумел. Дежурный по хлеборезке, у кого нашлось несколько ломтиков хлеба, выиграл четыре ужина.
Тогда вышел на ринг боец тяжелого веса — рослый, цветущий здоровьем курсант, слизывавший в столовой свой ужин в полминуты. Поставил условие: если съест, отыгрывает у хлебореза не один, а сразу все ужины. Идет!
Здоровяку вручают кусочек черного хлеба. Подается команда: пошел.
Он шагает и торопливо жует хлеб. Впереди идет лидер и тащит его за руку — чтобы не замедлял ход. А сзади и по сторонам большой толпой валят курсанты, шум и хохот сотрясают казарму.
Что вы думаете? Не успел съесть даже он. В конце коридора попытался проглотить оставшийся кусочек, но поперхнулся.
Состязания были прерваны появлением старшего лейтенанта Чипиленко. Что-то там куда-то надо было перетаскивать, и старший лейтенант пришел за тягловой силой. Толпа мгновенно растаяла; бежали в курилку, на улицу, забивались в углы между задними койками. Чипиленко знал, что сейчас найдется немало больных и таких, у кого обувь сдана в починку, а потому запел своим тенорком предварительную команду:
— Все до одного!.. Больные и здоровые!.. Босые и небосые!.. Как только скажу "становись" — мухою вылета-а-ай!!!
Пока он все это пояснял, разбежалось больше половины курсантов.
Долгая пауза… Мышиная возня в казарме.
И вот:
— Ста-а-но-ви-и-ись!!!
На построение вышли жалкие остатки подразделения.
— Мухою вылета-а-ай! — выкрикнул еще раз Чипиленко изобретенную им самим команду и, видно, ему нравившуюся.
Но ни одна "муха" в коридор больше не вылетела.
"Зима не обходит стороной и эти южные края. В феврале ударили небольшие морозы, бедным, рваным покрывалом лёг на землю снег. Тяжелые на подъем вороны хрипло, печально кричали в степи…" — На этом Зосимов прервал свою очередную запись, что-то ему тогда помешало. Затяжные перерывы по времени и впредь будут встречаться в его дневнике — курсантская служба не всегда позволяет взяться за перо. Автор этих строк, хорошо знавший и Булгакова и Зосимова, шагавший с ними в одном строю, попытается восполнить пробелы хотя бы там, где пропущены события, существенно важные для двух друзей.
Короткая и почти бесснежная зима того года показалась курсантам суровой. В тылу до предела подрезали все виды довольствия. В городке, где базировалась учебная эскадрилья, не было ни полена дров, жилые помещения и классные комнаты не обогревались, радиаторы отдавали ледяным холодом, всех кочегаров уволили. Только в столовой, в топках под котлами, теплился малиновый жарок.
Особенно донимал холод ночью, не давая уснуть. Укладываясь в постель, курсант взваливал на себя "всю арматурную карточку": шинель, гимнастерку, брюки. Надевал шапку. Один придумал заворачивать на ноги нижний край матраца, прижимая, чтобы не соскальзывал, табуреткой. Все последовали его примеру. От табуретки, лежащей на ногах, вроде тоже какая-то толика тепла.
На занятиях каждый урок тянулся долго, как день. Сидели в шинелях, писали карандашами, потому что чернила застывали на перьях.
Хорошо, когда в такой холод собачий найдется шутник, с ним теплее всем от смеха. Шестнадцатую группу веселил высоченный парень, чернобровый и краснощекий. Глаза его закачены куда-то в верхний угол — направо или налево, — и губы растянуты в бесоватой улыбке. Размахивая длинными, угловатыми в локтях руками, которые, казалось, прикреплены, как у деревянного Буратино, гвоздиками, курсант изображал разные сценки. Мим он был замечательный. Ребята покатывались со смеху.
Преподаватель почему-то опаздывал. Уже прошло пол-урока.
— Очкарик идет! — раздался предостерегающий крик от двери.
Моментально все уселись на места, воцарилась тишина. Старший группы браво отрапортовал инженер-майору.
— Итак, газораспределение M-25-го. Посмотрим, как тема усвоена… — Инженер-майор нацелился очками в журнал, выбирая по списку очередную жертву.
Они изучали мотор М-25, тот самый, что стоит на истребителе И-16. Сами не знали, зачем изучали, ведь на практике пока что не дошли даже до легкомоторных самолетов.
Вадим пробегал глазами страницы конспекта. Тревожное, сосущее предчувствие, что его сейчас вызовут, овладело нм.
— Курсант Зосимов.
— Я!
Он пошел к учебному мотору, установленному на железной треноге в углу класса. Другие с облегчением вздохнули.
Добрая школьная привычка готовить уроки на совесть сохранилась у Вадима и в армии. Материал он знал хорошо, говорил складно, умело пользуясь своим довольно обширным словарным запасом. Слушая его ответ, инженер-майор поощрительно кивал головой.
Следующим был вызван Костя Розинский. Лицо у него до последнего квадратного миллиметра засеяно рыжими, ячменными веснушками. Он ленив на редкость, за что получил прозвище Шкапа, то есть кляча. Трудно поверить, что такой безразличный ко всему на свете, тщедушный паренек был чемпионом области по боксу в весе мухи, но его земляки из Мелитополя свидетельствуют, что это правда.
— Ну-с? Молвите вы сегодня хоть слово? — прервал инженер-майор слишком затянувшееся молчание.
Костя переменил наклон головы — с левого плеча на правое, но рта не раскрыл.
— Что же, прикажете двойку ставить?
Прозвенел звонок на перерыв, но он не выручил ни Костю Розинского, ни других курсантов шестнадцатой группы. Инженер-майор решил:
— Полчаса и так проболтались, пока я был занят в учебно-летном отделе. Будем заниматься без перерыва.
Мучительно протекал второй урок, на котором инженер-майор продолжал свирепо спрашивать. До звонка оставалось минут двадцать, когда вдруг завыла сирена: тревога!..
Курсанты вскочили.
— Выходи! — воскликнул преподаватель, недоуменно пожимая плечами.
Осенью, в период сильных песчаных буранов, внезапно налетавших из соседней пустыни, курсантов часто поднимали по штормовой тревоге; на аэродроме они руками удерживали легкие тренировочные самолеты УТ-2 [2], чтобы их не расшвыряло. А какая теперь тревога? Не штормовая, потому что на дворе штиль. И, конечно, уж не боевая — до фронта отсюда тысяча километров, ни один бомбардировщик не долетит.
Сирена по-волчьи завывала. Появившийся у подъезда учебного корпуса Чипиленко строил курсантов всех групп в одну колонну. Наскоро подровнял строй, скомандовал:
— Направление на аэродром. Бегом марш!
Все-таки что-то случилось на аэродроме. Курсанты наддали ходу. Отставший Чипиленко с инженер-майором шли далеко позади.
Притрушенный снежком, гладкий, без следов самолетных колес, простирался аэродром. На окраине шеренгой стояли легкомоторные самолеты — как ласточки, усевшиеся на проволоке четким рядком.
У самолетов хлопотали механики. Поодаль расхаживал, заложив руки за спину, командир эскадрильи капитан Акна-зов, самый старший и самый строгий, судя по его недоступному виду, начальник. Хозяин в эскадрилье и во всей округе, ибо ничего, кроме маленького гарнизона, в степи больше нет.
На аэродроме командование над курсантами захватил инженер эскадрильи.
Выждав минуту-другую, приблизился к строю капитан Акназов. На его лице блуждала холодная усмешка человека, уверенного в своей силе и власти, умевшего при любых обстоятельствах сохранять спокойствие.
Правая бровь приподнялась вверх, когда он заговорил:
— Товарищи курсанты, мы передаем десять самолетов в другую эскадрилью. Так нужно. Вылет задержан исключительно из-за того, что машины грязные. Сейчас инженер распределит вас по экипажам, и вы поработаете на материальной части.
Он козырнул инженеру, больше ни слова не сказав. Заложил руки за спину и пошел куда-то.
Уважение и оторопь читались в курсантских глазах. Экий он человек, капитан Акназов: показалось ему, что самолеты грязные — отставил вылет, сказал одно слово — всех курсантов сорвали с занятий, ломая святейшее расписание.
Когда работа уже шла полным ходом, наконец, притопали на аэродром инженер-майор и Чипиленко. Инженер-майор был не просто преподавателем, а начальником учебного цикла самолет — мотор. Подойдя к Акназову, он стал ворчливо доказывать, что срыв занятий отрицательно скажется на выполнении учебной программы, на теоретической подготовке курсантов и так далее.
Капитан смотрел на начальника учебного цикла насмешливо.
— Верно, обошлось бы дело без их помощи, — сказал он, прерывая на полуслове инженер-майора. — Я решил вызвать курсантов по тревоге, чтобы они не забыли окончательно о существовании аэродрома и самолетов. А то они скоро присохнут у вас там в классах. Надо же им хотя бы пощупать иногда настоящие самолеты, если летать пока не на чем.
После этого инженер-майор прикусил язык.
Зосимов и Булгаков работали, конечно, вместе, на одном самолете. В этот же экипаж назначили и Костю Розинского, который даже при всем своем старании не мог угнаться за товарищами и накликал на себя постоянные насмешки Вальки Булгакова.
— Пошел бы ветоши принес, пока мы тут трем, — сказал Валька.
Розинский поплелся в сторону каптерки, около которой собрались механики.
— Быстрее, Шкапа, кнута на тебя нет!
Костя принес ветошь.
— Теперь за бензином сходи, а то этот в ведерке уже, вишь, какой грязный.
— Сам сходи! — огрызнулся Костя.
— Тише, Шкапа! Настоящая шкапа не должна разговаривать.
Выплеснув из ведра черную маслянистую жижицу, Костя пошел за бензином. Оглянулся, показал зубы в добродушной улыбке.
— Давай, давай, не оглядывайся! Гони вскачь! — крикнул Булгаков.
Он стоял на коленях, протирая снизу крыло, прерывисто дышал. Вадим смывал маслянистые потоки на капотах мотора.
— Мне бы его выделили на неделю таскать какое-нибудь барахло, я бы его погонял, — сказал Булгаков, имея в виду того же Розинского. — А вообще Костя отличный парень, мы с ним давно знакомы.
— И боксер, — отозвался Вадим, в его голосе прозвучало уважение.
— Чемпион области, — подтвердил Булгаков. — Я видел его на ринге; знаешь, как он укладывал своих противников? Дай боже!
Некоторое время они работали молча, с ожесточением оттирая примерзшие кое-где серые пятна. От самолета пахло бензином и эмалитовой краской. Самолет подрагивал от толчков, как лошадь, от малейшего прикосновения к ручке в кабине шевелились руль высоты на хвосте и элероны на крыльях… Взобравшись на центроплан, Зосимов и Булгаков склонились над кабиной голова к голове, разглядывали приборы, стрелки которых застыли на нулях. Тоска, жгучая тоска закрадывалась в курсантские души. Кто однажды поднялся в воздух и почувствовал себя пилотом, того от авиации не отвадить, можно только силком отодрать, как доску от забора.
Вскоре к машинам пришли летчики-перегонщики. Капитан Акназов разрешил вылет.
Инженер эскадрильи встал перед шеренгой самолетов и завертел в воздухе снятой с руки перчаткой — сигнал запускать. Моторчики зарокотали почти одновременно. Все вместе они наделали изрядно шуму.
На рулеже самолет УТ-2 положено сопровождать. Вадим взялся за кончик левого крыла и побежал, когда самолет двинулся к старту. Вадим помогал летчику разворачивать машину, придерживая, когда было нужно, крыло. Не остался без дела и Валька Булгаков: он подскочил к соседнему самолету, бесцеремонно оттолкнул курсанта, сам уцепился за крыло. Десять счастливчиков, которым досталось проводить машины на старт, возвращались, горделиво улыбаясь, сплевывая перемешанную со снегом пыль, хрустевшую на зубах.
Легкие, стремительные машины взлетали парами. Огибая круг над аэродромом, строились. И вот птичьим клином пролетели они над толпой курсантов, набирая высоту, заскользили вдоль стены дымчато-серых гор.
Подышали воздухом аэродрома — и хватит. Курсантов построили и повели назад — в скучное царство зубрежки.
Инженер-майора и старшего лейтенанта задержал на аэродроме командир эскадрильи, колонну было поручено вести старшему шестнадцатой группы. Тот подсчитал, чтобы все взяли ногу, запевала сильным, звонким тенором затянул "Летит стальная эскадрилья". Курсанты дружно подхватили песню, грянули, как полагается. Чипиленко издали энергично взмахнул им рукой: молодцы, ребята!
Дорога от аэродрома в городок перебегала через широтой овраг. Когда скрылись за косогором летное поле и самолетная стоянка, песня заглохла.
Короткая, скупая понюшка аэродромной жизни растревожила Булгакову душу, может быть, посильнее, чем другим курсантам. Где-то идут воздушные бои, кто-то летает, а он, Валентин Булгаков, должен мерзнуть в учебном корпусе, высушивая мозги всякими формулами. С досады Валька выругался. Досада была такой, что нужно было вылить ее во что-нибудь. И Валька вдруг затянул хрипловато про Одессу и каштаны, про девчат… Многие курсанты песню знали и подхватили. Дальше в лес — больше дров: Валька пустил над головами разудалую частушку про милую, попавшую в переплет. Хохот прокатился по колонне.
— Давай еще, Валька!
— Про волка давай!..
Песенку про голодного волка они придумали сами и соответствующим образом "поставили" ее в шестнадцатой группе.
Истошным голосом Валька запел:
— Во-о-л к голодный пи-и-щу ищет…
Вся шестнадцатая группа дико взвыла:
— А-а-а, лихая судьба-а-а!!!
Их рев эхо понесло в городок, там могли подумать, что по оврагу мчится стая шакалов.
Вальку разобрало. Он без продыху сыпал "одесские куплеты", распевая их на разные мотивы. Припевы к таким куплетам всем известны. Запевалу поддерживал нестройный хор. Ряды смешались, двое курсантов пустились в пляс. Уже не строем, а просто шумной ватагой, брели они по степи, будто и службы у них никакой вовсе не было.
Вблизи городка Булгаков перестал дурачиться. Подровняли строй, взяли ногу. Но спохватились поздно. У подъезда учебного корпуса стоял, широко расставив кривые ноги, старшина эскадрильи — неподвижный, как гранитная статуя. Похоже, все слышал.
Сико не шелохнулся, пока курсанты, гулко топая на пороге тяжелыми ботинками, заходили в подъезд. Булгакова подозвал к себе.
— Что это вы там спивали, Булгаков?
— Песни разные… — ответил Валька, глядя вбок.
— От таких песен уши вянут.
Валька промолчал.
— Строй — святое место. Знаете? — старшина вперил в Булгакова колючий, притиснутый прямыми бровями взгляд.
— Знаю.
— Так хто вам дозволил "Гоп со смыком" петь?!
— Я такого не пел.
— Ну, вот что: сегодня после отбоя будете чистить уборную. Там понамерзло… Надо ломиком поработать. Ясно вам?
— Ясно.
— Идите.
ИЗ ДНЕВНИКА ВАДИМА ЗОСИМОВА
27 февраля
Враг остервенело вбивает стальные танковые клинья в глубину нашей территории, стараясь расколоть ее на части. Пожары войны пылают всюду, где совсем недавно была красивая мирная жизнь. Фашистские солдаты греют над огнем этих чудовищных костров свои покрасневшие от холода загребущие руки… Читая газеты и слушая радио, я живо представляю себе эти страшные картины.
Битва разворачивается, небывалая, невиданная, фронту нужны свежие подразделения, части, соединения. Через нашу маленькую станцию днем и ночью идут поезда. На запад живой, подвижной очередью идут эшелоны, груженные новенькой, пахнущей краской техникой, наполненные здоровыми, крепкими людьми в защитной форме, сопровождаемые подчас гармошкой и песней; с запада возвращаются потрепанные, обожженные поезда, где в каждом тамбуре слышится стон и мелькают в окнах белые повязки, как чалмы мудрецов, уже перелиставших книгу войны.
В эту тяжкую пору в армию пошли девчата. Одним мужикам, видно, не обойтись. Кто куда попал из тех восемнадцатидвадцатилетних мечтательниц: одних ветер войны подхватил, как легкие перышки, и бросил на передовую, других пожалела судьба, расшвыряв по госпиталям, запасным полкам и всяким закоулкам громадного армейского хозяйства.
В учебную эскадрилью школы пилотов прислали двадцать девушек-красноармейцев. Назначили их мотористками. Весь день они работают на аэродроме, а во время обеденного перерыва идут через городок в столовую. В шапках-ушанках, в замасленных ватных комбинезонах идут они строем по двое, некоторые пары держатся за руки, и все это очень похоже на детский сад.
Одна из мотористок — моя землячка. Это выяснилось, когда мы, вызванные по тревоге на аэродром, драили самолеты. Женей ее зовут. Она невысока ростом, худощава и остроглаза. Кто-то уже научил ее курить.
Женя работает на аэродроме, я протираю казенные штаны в учебном корпусе; чтобы встретиться, надо ловить момент, когда девушки парами шествуют в столовую.
5 марта
В горсток привезли старый кинофильм. Кино у нас нечасто, и потому после ужина зал курсантской столовой битком набит. Сидели на столах и подоконниках, тесной толпой стояли в проходах. На экране мелькали разодетые в бальные платья красавицы, страдавшие из-за того, кто-то там не так на них посмотрел. По сравнению с войной, с бедствиями миллионов людей переживания барышень на экране ровно ничего не значили, но странное дело: они заставляли зрителей принимать близко к сердцу их жизненные неурядицы.
Пока шел фильм, мы с Женей могли погулять около столовой, с тыльной стороны — никому не придет в голову нас искать. Мы ходили туда и сюда. Когда проходили мимо открытой двери кочегарки, красно-желтый отсвет топок выхватывал из темноты ее профиль. Она красива и кого-то мне напоминает. Ей захотелось курить; я подскочил к топкам, достал ложкой для нее раскаленную щепку саксаула — как перо жар-птицы.
Нам было холодно. В кочегарку не зайти — там засекут. У Жени, кроме того, вылез гвоздь в сапоге и покалывает пятку.
Я вызвался носить ее на руках и уж подхватил было ее нетяжелое тело.
Но она вырвалась.
— Рукам воли не давай!
Сеанс окончился быстрее, чем нужно. Шумная, толкающаяся ватага зрителей высыпала во двор. Кто-то лихо присвистнул.
— Я убегаю, — заторопилась Женя. — Но что-то надо бы сделать с гвоздем. Ступить не дает.
— Зайдем в кочегарку на минуту, — потянул я ее за руку.
Около топок в это время как раз никого не было. Я разыскал в углу ломик.
— Давай сапог.
Она оперлась спиной о стенку, протянув мне ногу. Я сдернул маленький сапожок, нащупал в нем пальцами гвоздь. Пристукнул несколько раз тупым концом ломика, засунув его в голенище. Пощупал опять — нет гвоздя.
Встав на одно колено, я помогал Жене надеть сапог.
Так и застал меня, коленопреклоненным, дежурный лейтенант, заглянувший по каким-то надобностям в кочегарку.
— Эт-то еще что такое? — угрожающе спросил лейтенант.
Я оглянулся: синяя шинель, красная повязка на рукаве.
Черт знает, о чем он подумал, этот лейтенант. Разошелся — не остановить.
— Для всех проводится культурно-массовое мероприятие, а они тут уединились! — выговаривал лейтенант. Вид у него был прокурорский, иногда он нехорошо усмехался. — Безобразие тут развели! Скоро в казарму водить начнете! Ваша как фамилия?
— Курсант Зосимов.
— А ваша?
— Рядовая Селиванова.
Ткнув ей в грудь пальцем, дежурный приказал:
— Вы, кру-гом! Марш в подразделение.
А меня повел за собой, в канцелярию эскадрильи.
Там сидел за столом, листая книжечку устава, Чипиленко.
— Вот полюбуйтесь! — воскликнул дежурный о порога. — Во время киносеанса затащил в кочегарку девицу и начал ее раздевать. Позор! Если некоторым воинская честь не дорога, так мне, командиру, она дорога.
— Сейчас мы разберемся, — сказал Чипиленко, метнув на меня разящий взгляд.
Лейтенант ушел с уверенностью, что ему удалось в зародыше пресечь вопиющее нарушение порядка.
Выражение лица Чипиленко сейчас же переменилось. Старший лейтенант улыбнулся смущенно, стал ходить по комнате, заложив руки за спину. Я стоял столбом.
— На кого другого, а на вас бы не подумал, товарищ Зосимов, — бросил походя старший лейтенант. — Как же вы допустили такое дело?
— Он все врет! — выпалил я.
— Кто врет? Лейтенант врет? — Чипиленко остановился, посмотрел мне строго в лицо.
— Хотя бы и он.
— Поосторожней на поворотах, товарищ Зосимов. Он застал вас в кочегарке, на месте, понимаешь!..
— Ничего он не застал.
— Ладно, ладно! Не будет же дежурный выдумывать.
— Ничего не было, товарищ старший лейтенант, — твердо сказал я. — У нее гвоздь в сапоге вылез, а я его забил…
— Не будем копаться в этих самых деталях… — Чипиленко сделал рукой движение фокусника. — Но я вас должен предупредить: больше чтобы таких гвоздиков не было!
12 марта
Разговором в канцелярии дело не кончилось. Дежурный лейтенант доложил командиру эскадрильи письменным рапортом об "аморальном проступке курсанта Зосимова". В рапорте были приведены факты, обнаруженные дежурным лично, и капитан Акназов не стал дополнительно разбираться, арестовал на пять суток — и все!
Так мне пришлось познакомиться с гауптвахтой. Арестованных гоняли на тяжелые и грязные работы. Без ремней, понуро опустив головы, брели мы через двор городка, конвоируемые вооруженным солдатом — как будто нам вдруг захочется убежать. Обед нам отпускали в столовой в последнюю очередь, но зато щедро. "Для "губы", — говорил караульный, ставя на полку раздаточного окна ведерко, и повар, жалостливо покачивая головой, наливал полнехонько. "Губари" хлебали вволю, еще и караул подкармливали.
Дважды ко мне прорывался Валька Булгаков, хотя часовые его не пропускали. Принес табачку. Допытывался, за что меня посадили, я ответил: за грубость в разговоре с дежурным, а про Женю не сказал ничего.
Валяясь на арестантских нарах, я думал о Жене Селивановой. Мне представлялось, как Женя в строю девушек-мотористок идет на аэродром, и я сам почти физически чувствовал облегчение от того, что гвоздь в ее сапоге больше не колет.
Женя рассказала мне давнюю историю из своей жизни. Она училась тогда еще в седьмом классе, а в нее влюбился восьмиклассник. У него это все было серьезно. Чтобы сидеть с нею за одной партой, он стал плохо учиться, нахватал двоек и остался на второй год в восьмом. Материнские слезы и отцовский ремень не помогли. Остался он на второй год и сел за одну парту с Женей. Она была отличницей, и он сделался круглым отличником.
В эскадрилье начинают замечать, что курсант и мотористка в замасленном комбинезоне появляются вместе на аэродроме, в столовой, когда там "крутят кино". Булгаков бросает на меня свирепые взгляды и ждет, когда я ему все расскажу. А я не могу об этом говорить даже с лучшим другом.
Наступают такие времена, что за дневник, наверное, возьмусь не скоро…
"Весеннее солнце и вот та ветка урюка, убранная белым цветом, разлагают дисциплину", — констатировал Чипиленко. С напускной строгостью смотрел на курсантов, гонявшихся друг за другом по строевому плацу, игравших, кажется, в пятнашки. Видали, что у них в голове? Чипиленко достал сбои старомодные карманные часы, встряхнул их перед глазами и умышленно затянул перерыв на целых десять минут.
Около плаца — курилка, каре из четырех скамеек. Там сгрудились курсанты вокруг летчика-инструктора, младшего лейтенанта Горячеватого. Он сидит, покуривает, иногда начинает размахивать выставленными вперед ладонями, будто восточный танец исполняет.
В речи Ивана Горячеватого, рослого, с мужественным лицом детины, чувствуется сильный украинский акцент.
— Насколько она мне раньше нэ понаравылась, настолько она мне теперь понаравылась…
Не о девушке рассказывает младший лейтенант, нет. О машине, на которой недавно начали летать инструкторы. Ее называют УТИ-4, что значит учебно-тренировочный истребитель. Это тот же И-16, только двухместный, имеющий спаренное управление. Лобастый, с короткими крылышками самолет, стремительный и верткий, как шмель. Когда начиналась война, такие истребители разбудили однажды своим ревом небольшой рабочий поселок у Горячего ключа… Вадим вспомнил, как нёс тогда на коромысле два ведра горячей воды — для мамы…
Давно гремит война на западе, каждый день передают по радио гнетущие сводки, мирное житье всеми забыто, словно и не было его совсем…
— На посадке очень сложная машина. Чуть скорость потерял, сейчас провалится. Козел! — Горячеватый помахивает ладонью волнообразно, изображая, как будет козлить машина, то есть прыгать. — Допустим, сел нормально. Это еще не все! Надо выдержать направление на пробеге. Вертлявая она, как зараза, чуть успеваешь педалями работать. А упустили направление на пятнадцать градусов ваше присутствие в кабине не обязательно!..
Младший лейтенант таращит на слушателей страшные глаза, и все понимают, что он хотел сказать.
Почему наше присутствие в кабине не обязательно? Да потому, что машина, развернувшись на пятнадцать градусов, будет и дальше вертеться, и силы рулей уже не хватит, чтобы ее остановить. Может упасть на крыло, как подбитая птица.
Инструкторы, значит, летают на УТИ. Когда же курсантская очередь дойдет хотя бы на чем-нибудь полетать?
Вадим Зосимов решается спросить:
— А бензину пока мало, товарищ младший лейтенант?
Все примолкли в ожидании ответа. Инструктор долго свертывает цигарку, долго прикуривает от зажигалки, сделанной из винтовочного патрона.
— Мало! Если бы хоть мало, а то совсем нема! — сердито бросает он.
Курсанты повесили головы. Кто-то негромко ругнулся в задних рядах.
— Но говорять, скоро пришлють, — добавляет инструктор.
Со стороны плаца доносится голос Чипиленко:
— Становись!
Курсанты идут строиться. Инструктор тоже поднимается.
Не теряйте времени, — говорит он, невесело улыбаясь. — Будете иметь хороший налетик на плацу, он вам и в воздухе пригодится.
Сам Иван Горячеватый времени не терял. Днем с завидным упрямством занимался в классе аэродинамики или участвовал в инструкторских полетах, если они были; вечером писал рапорты. Писал в разные инстанции, начиная от начальника школы и выше, категорически излагая единственную просьбу: послать на фронт. Подобно бумерангам возвращались не менее категорические ответы начальников, требовавшие, чтобы младший лейтенант Горячеватый выполнял то, что ему поручено, и служил там, где приказала в настоящий момент Родина. На некоторые рапорты не было никаких ответов.
— Бумага все терпить, — ворчал Иван. И развивал известную поговорку дальше по-своему: — Бумагу можно какую на стенку повесить, а какую захватить с собою в отхожее место.
Однажды вечером, когда настроение у Ивана было испорчено очередным письмом-отказом, ему передали через дежурного распоряжение капитана Акназова: готовиться к маршрутному полету в штаб школы, вылет завтра в шесть ноль-ноль.
— Го-го! И то дело!.. — обрадовался Иван. В штаб школы — это же в соседнюю республику, километров за четыреста отсюда. Правда, везти пассажира, майора какого-то из военного трибунала, — скучновато с ним будет. Иван, конечно, доставит его, как ящик с яйцами. Зато на обратном пути… можно будет и бреющим походить.
Достав из планшета потертую карту. Иван осторожно (чтобы не прорвать) вычерчивал линию маршрута. Около него собирались другие инструкторы. Ребята, конечно, завидовали: каждый бы не отказался слетать. Чувствуя себя объектом внимания, Иван чуточку обнаглел.
— Лейтенант, слышь? — обратился он к товарищу постарше. — Дай ветрочет, а то мой ни хрена не действует.
Лейтенант протянул Ивану свой ветрочет — несложный штурманский инструмент, используемый для расчета навигационных элементов маршрута.
— Ага, ладно, — кивнул Иван.
Когда работа была окончена и все направились в курилку подымить, к Горячеватому притиснулся плечом един инструктор, молчаливый такой, малозаметный парень.
— Ваня, сделай доброе дело, — попросил он несмело.
— Чего тебе? — повернулся к нему Иван.
— В отделе кадров давно лежит мой рапортюга. На фронт прошусь, понимаешь? Узнай, что там и как…
Горячеватый нахмурился.
— Некогда мне по отделам кадров ходить, — сказал он, махнув рукой. — Ta зайду вже, не тужи.
Сам же намотал себе на ус: в штабе не только в отдел кадров можно заглянуть, но и к самому начальнику школы пробиться. "А ну послухаем, что он ответить мне с глазу на глаз. Пускай отсылает на фронт — и точка!"
Ранехонько выпорхнул в воздух легкокрылый, сверху зеленый, а снизу светло-голубой УТ-2, похожий на большую крякву. Машину, кстати, так и называют — "уточкой".
Маршрут пролегал вначале над пустынной местностью, потом прижался к предгорьям; слева по курсу, на юге, теснились острые вершины в снежных шлемах — будто несметное войско средневековья. Впереди показался овраг, прорезанный небольшой речкой. Он был довольно широк, без крутых поворотов. "На фронте надо бы снизиться до бреющего полета, идти по оврагу, — размышлял Горячеватый, — маскируясь в складках местности. Отчетливо и впечатляюще представлялись ему боевые условия, он затеял тактическую игру, мысленно выискивая в небе вражеские самолеты, атакуя их внезапно и стремительно. Его острый глаз высмотрел на дальнем склоне тройку диких коз. Спикировать? Ударить по движущимся целям? Горячеватый слегка отжал ручку, понукая машину к снижению. Оглянулся на пассажира: тот сидел в гнезде задней кабины каменным изваянием, вперив глаза в приборную доску. Убрав газ на секунду, Горячеватый прокричал: "Гляньте, козы!" — и показал рукой. Пассажир на это никак не среагировал. "Ну его к черту! — подумал Горячеватый. — С таким деятелем на борту лучше не пикировать, а то еще под трибунал подведет".
Козы, заслышав над собой шум самолета, бросились в кустарник, на их месте осталось лишь облачко пыли.
Четыреста километров — почти три часа воздушного пути для "уточки". Для пилота дело привычное, а майор юстиции, после посадки выбравшись из кабины, побрел прочь неверной походкой. Горячеватый криво усмехнулся ему вслед.
Было около десяти утра, когда Горячеватый приехал с аэродрома в город. Штаб школы пилотов помещался в небольшом двухэтажном здании, окруженном могучими, выше кровли, тополями. Солнце изрядно пригревало, некоторые окна были распахнуты настежь, и оттуда слышались очереди пишущих машинок. Совсем иной мир, не то что на аэродроме или в штабе эскадрильи. Горячеватый имел на руках разовый пропуск, выписанный по звонку знакомого штабного работника, однако мимо часового прошел с опаской: а вдруг не пустит?
Не так-то легко было попасть в кабинет начальника школы — вот чего не учел Горячеватый по простоте своей. В приемной сидело несколько командиров — все с папками, все постарше Горячеватого званием. Адъютант посоветовал младшему лейтенанту пойти погулять по городу, а где-то за час перед обедом явиться — возможно, тогда его примет начальник школы.
Что оставалось делать? Не к Акназову собрался, в дверь не постучишься.
Пошел Горячеватый по городу. Любовался широкими заасфальтированными улицами, слушал веселое журчанье арыков, бежавших вдоль тротуаров. Завернул на рынок, где решительно ничего не мог купить из-за страшной дороговизны военного времени.
Так он дошел до вокзала. Вышел на перрон. Только что отправился пассажирский поезд. Стихал за семафором металлический перестук колес. На дальних путях, в стороне от перрона, стоял состав из пассажирских вагонов, без паровоза. Народу около него множество. А что за состав такой?
Подойдя поближе, Горячеватый увидел на вагонах белые круги, а в них — красные кресты. Санитарный поезд. На людях, толпившихся около вагонов, белели повязки; то голова укутана до глаз, то рука, заботливо спеленатая, покоящаяся на груди, как ребенок… Негромкий говор витал над толпой. Где-то в конце состава грустно напевала гармошка.
Горячеватый медленно шел вдоль вагона, вглядываясь в лица раненых. Вот они, фронтовики… Молодые парни и мужики уже в летах. Еще несколько дней назад они смотрели смерти в глаза…
— Младший лейтенант! Эй, летчик! — послышалось из окна вагона, мимо которого как раз проходил Горячеватый.
Обернувшись на зов, Иван увидел в рамке открытого окна совсем юное, ко бледное, без кровинки лицо. Парень наклонил голову, свесив роскошный чуб.
— Привет, авиация! — Он протянул Горячеватому руку, почему-то левую. — Ты здесь, наверное, в училище работаешь?
— Ну да. В школе пилотов инструктором, — ответил Горячеватый, краснея до ушей.
— Дело нужное, — сказал парень. Он повернулся к своим спутникам по купе, и кто-то вставил ему в губы папиросу, поднес огоньку. И опять выглянула чубатая голова из окна. — А я, значит, там был. Тоже летун и тоже младший лейтенант.
Хотелось парню поговорить, а Горячеватому — еще больше. Но с чего начать разговор с незнакомым фронтовиком? Чтобы не молчать, Иван задал вопрос, который подвернулся бы на язык каждому летчику:
— А на чем летаешь?
Дружелюбно улыбнувшиеся глаза парня вдруг зыркнули как-то диковато, затравленно.
— Летал на штурмовиках, — ответил он погодя. И опять заулыбался, очевидно, что-то вспомнив. — Слыхал это: кто летает на ИЛе, у того шея в мыле? Вот так, браток. Шея-то ладно… А кто летает на ПЕ-2, тот до баб охоч едва-едва…
Парень хохотал. Горячеватый вторил ему.
— Тебя как зовут, младший лейтенант?
— Иван Горячеватый.
— Ваня, значит. А я Серега Снегирев. Вот и познакомились мы с тобой.
Потом они заговорили уже серьезно, заговорили о том, чем жил и дышал в то грозное время каждый.
— Ну, как там? Бьют наших? — спросил Горячеватый доверительно.
Снегирев, мальчик в гимнастерке, начал рассказывать тоном старшего:
— Положение на фронтах, конечно, тяжелое. Отступаем и отступаем. Но нельзя так сказать, чтобы наших били. Наоборот, мы их, гадов, бьем. Штурмовиков, например, наших фрицы здорово боятся: как только начнем карусель над передним краем, они даже стрелять перестают — разбегаются к чертовой матери. А братья истребители, что прикрывают нас в боевом полете, те вообще отчаянно кидаются на противника. Но мало техники у нас, Ваня, мало самолетов, понимаешь? Все, слышь, вступаем в бой с превосходящими силами противника. А почему с превосходящими?
Упругий плевок полетел на соседние рельсы.
— А честно говоря, гибнет нашего брата уйма, — продолжал Снегирев. — Опытные летчики погибли в первых боях. Сейчас зеленая молодежь идет на фронт. Налет пустяковый, только что за ручку научились держаться. Вылетает шестерка на задание — возвращаются три, два… а то и совсем ни одного. Там такая рубка, браток! Кто не был, тот побудет, кто побыл, не забудет.
Потолковали еще с полчасика, выкурили по третьей. Интересно побыть с фронтовиком, да надо идти Горячеватому: время близится к обеду.
Сделав несколько шагов от окна, Горячеватый ощутил на затылке взгляд того парня. Оглянулся, и даже не по себе ему сделалось: на нем остановились округлые, немигающие глаза, в которых было что-то не от мира сего. Тоска, отчаяние, боль переполнили эти глаза. Снегирев высунулся из окна по грудь, и только теперь можно было заметить, что правой руки у него нет по локоть.
— Летай, Ваня. Летай, как только можешь, и плюй на все остальное. Понял?! А я уже отлетался…
После этих слов Снегирев скрылся в купе, видно, упав на постель. Послышался его надрывный, пронизывающий душу стон — так стонут во время приступа падучей болезни, чтобы потом надолго замереть.
Начальник школы пилотов, невысокий, но с богатырским разворотом плеч полковник, пробежав глазами рапорт Горячеватого, швырнул бумагу ему обратно.
— Почему не по команде обращаетесь, товарищ младший лейтенант? Устава не знаете?
— Разрешите сказать, товарищ полковник: я и командиру эскадрильи уже писал и в отдел кадров…
Не слушая объяснений, полковник продолжал начальственным тоном:
— Не по команде — это раз. Во-вторых, надо же понимать простую истину: если все инструкторы разбегутся на фронт, кто будет готовить летный состав для того же фронта? Возьмите свой э-э-э… бессмысленный рапорт.
Полковник приподнялся, собираясь, очевидно, протянуть руку и пожелать всего хорошего. Но Горячеватый держался на расстоянии. Нет, не для того он за четыреста километров прилетел, чтобы так вот выставили его за дверь, будто школьника.
— Товарищ полковник, разрешите доложить.
— О чем тут докладывать? Все ясно. Ответ вам дан, времени на пустые разговоры и так немало затрачено.
— Товарищ полковник, разрешите! — еще тверже произнес Горячеватый, сцепив челюсти, что тиски железные.
— Ну, слушаю вас. — Начальник школы вновь откинулся на спинку кресла.
Чтобы не сбиться, не скомкать свои, как ему казалось, очень убедительные доводы, Горячеватый начал говорить медленно, отрубая фразы, каждую в отдельности.
— Идеть тяжкий период войны. Сейчас на фронт нужно опытных летчиков. А такие выпускники, каких теперь выпекають… Лучше они пойдуть на фронт потом, когда немного легче станет.
— Стратег! Скажи, какой дальновидный! — Снисходительная улыбка полковника тут же исчезла. Черты лица налились суровой тяжестью. — Зачем же выпускаете таких желторотых, товарищ инструктор-летчик? Значит, плохо учите людей! Выходит, и здесь, в тылу, не справляетесь.
Четыре шпалы на полковничьей петлице били в глаза рубиновым блеском, давили силой большой власти. Но не оробел перед ними единственный кубик Горячеватого.
— Не справляюсь… А самолеты вы мне дали? А бензин вы мне дали?!
Вскочив, полковник зашагал по кабинету. Остановился напротив Горячеватого, лицом к лицу, даже его теплое дыхание было ощутимо.
— Вы правы: матчасти и горючего недостаточно. Но если так рассуждать, то можно вообще до пораженческих настроений докатиться. Всюду не хватает, и всюду тяжело: и здесь и на фронте тем более. В том-то и задача наша, чтобы выстоять в этих условиях и выполнить свой долг, как положено.
— Это ясно, товарищ полковник.
Без дальнейших рассуждений полковник молча, тычком, подал руку Горячеватому.
В обратный путь инструктор вылетел после четырех часов дня. Солнце держалось еще высоко, светило почти в спину, поскольку самолет шел курсом на восток, и видимость была отличная: каждый холм или овражек рисовались четкими линиями и яркими красками.
Слева, в лощинке, курилась пыль. Дикие козы — целое стадо — бежали наискось по склону. Стоило довернуть машину влево, чтобы спикировать как раз на них. Но сейчас Горячеватый не обратил на дичь никакого внимания. Даже отвернулся.
Склонив голову на левый борт, он глядел на землю, выдерживая линию пути, а думал о своем. Не было зла на начальника школы, который не уважил его просьбы, не хотелось вспоминать нудные разъяснения кадровика, с которым тоже довелось встретиться в штабе школы. Время от времени возникали перед глазами восковой бледности лицо и русый чуб Сереги Снегирева, звучали эхом его слова: "Не они нас, а мы их бьем…", "Там такая рубка, браток!"
Шестнадцатая учебная группа заступила в караул на аэродроме. Начальником караула, его помощником, разводящим пошли курсанты — все свои ребята. Впереди сутки вахты. Хоть и скучно стоять с винтовкой где-нибудь в дальнем углу аэродрома, а все-таки лучше, чем на занятиях: можно думать о чем-то хорошем, мечтать о времени, когда ты летчиком-истребителем отправишься на фронт, проведешь десятки победных воздушных боев, в одном из которых будешь нетяжело ранен, а потом твоя же часть освободит от врага рабочий поселок у Горячего ключа, и ты увидишь мать, сестренку и отца, которые по счастливой случайности все останутся живы-здоровы. За четыре долгих часа пребывания на посту можно сочинить в уме целую повесть. Особенно ночью, когда вокруг темень и тишина и самолеты спят под брезентовыми чехлами.
От кого и что тут охранять, собственно говоря? За условной границей аэродрома простирается бескрайняя степь, никого там нет, раз в неделю проедет старый казах на ослике, напевая древнюю монотонную песню, — так что, ему нужен твой самолет?
Отстояв четыре часа, Вадим Зосимов пришел в караулку. Поужинал, завалился на нары. После легкого ужина, состоявшего из полумиски водянистого пюре и кусочка соленой, вымоченной до костей рыбы, не спалось. "Таким ужином только балерин кормить", — подумал Вадим. Перевернулся несколько раз с боку на бок и начал было дремать. Его толкнули в бок. Открыл глаза: Булгаков.
— Чего тебе, Валя?
— Вставай, пойдем второй ужин рубать, — шепнул Булгаков.
Сон как рукой сняло.
Булгаков шел по тропинке, спускаясь в овраг, Зосимов — за ним.
— Наши ходили в эскадрилью за ужином и по дороге прихватили сахарной свеклы, — рассказывал Булгаков. — На путях стоял состав, на платформах буряки. Они тут, в Средней Азии, здоровенные растут, по полпуда каждый. Натаскали, сколько могли унести вчетвером.
В овраге тлел костерок из саксаула. Над ним висело ведро, и в нем аппетитно булькало.
— Готово, кашевары? — окликнул Булгаков начальственным тоном, он ведь сегодня разводящий.
Вместо ответа Костя Розинский протянул ему на острие ножа ломтик упаренной свеклы. Шкапа даже разговаривать ленился.
Булгаков пожевал.
— Немного хрустит и горечью отдает. Надо еще минут пятнадцать поварить.
— Вы их варите? — спросил Вадим. — Эх, разве так! Их же надо печь в золе, пирожное получится.
— Ладно тебе выдумывать! — отмахнулся задетый "кашевар".
— Я не выдумываю. А вот ты, Шкапа водовозная, ни черта не соображаешь.
— Пошел ты знаешь куда?..
— Сам пошел!
— Слушай, Вадим, вон лежит целая куча свеклы, — вмешался Булгаков. — Бери и делай, как ты знаешь. Пока эти сожрем, твои подоспеют на второе.
Ведро сняли с костра. Костя Розинский по праву кашевара делил. Вадиму протянул миску, наполненную с верхом.
— Рубай. А то ты с голодухи злой, как собака.
Дымящаяся, пахнущая растворенным сахаром, свекла вызвала у Вадима головокружение. Наверное, и у других тоже так. Все жевали, чавкали, дули на свеклу, раскаленную, как саксаул, о разговорах забыли. Вадим ел и делом занимался: разгреб тлевшие угли костра, заложил туда с десяток корней свеклы, притрусил горячим пеплом.
— Добрый замес. Через часок понюхаете, — пообещал он.
Покончив с порциями, закурили. Повеселели, заговорили.
Костя разложил по мискам, что оставалось в ведре.
В полночь поспел Вадимов замес. Свекла, испеченная в золе, показалась мармеладом. Ребята дружно хвалили Вадима. Даже Шкапа подбросил ему вялый комплимент.
У курсанта вечно голодный блеск в глазах. Голодному хочется только одного — поесть. V сытого в голове начинают роиться и другие мысли.
— Тоска зеленая, братцы, — проговорил Зосимов. — Сколько времени нас маринуют? Год с лихом, а?
Пригорюнились ребята, обманутые в своих пылких юношеских мечтах. Дома, в аэроклубе каждому ведь было сказано: ты теперь почти готовый летчик, на истребителе тебя немного покатают и жми на фронт, большого перерыва в полетах, боже упаси, допускать нельзя, а то потеряешь квалификацию. Давно все это в прошлом, давно забыто. Не дают летать им, крылатым. А как хочется! Не только потому, что их призывает фронт, где без них очень трудно. Пилоты — это такие особенные люди, можно сказать — уже не совсем нормальные люди: без неба начинают хиреть и сохнуть, как деревья без воды.
Костер, одолеваемый холодным вечным сном, изредка подмаргивал огненными глазками, прежде чем совсем их закрыть.
В темноте прозвучал голос Зосимова:
— Давайте сами подлетнем!
На голос повернулись.
— Тебе что-то приснилось после двух порций свеклы? — язвительно спросил Булгаков.
Вадим не обратил на насмешку внимания. Продолжал спокойно и обстоятельно — видно, мысль нелегально подлетнуть зародилась у него давно:
— Там, в конце самолетной стоянки, стоит ПО-2. Наш знакомый, все мы на нем летали в аэроклубе самостоятельно. Машина заправлена бензином и маслом, я проверил. Встать ранехонько, на рассвете, взлететь, походить над пустыней и вернуться — никто не заметит и не услышит…
— Взлетать надо на юг, чтобы сразу уйти отсюда, — невольно включился в крамольный разговор начальник караула.
— А на посадку заходить с обратным курсом, — подсказал Булгаков.
Черт возьми, до чего же заманчиво! И совсем просто и, кажется, безопасно.
— Никто не пикнет? — спросил карнач [3].
— В карауле сегодня только наша группа. Вроде некому, — подал голос Костя Розинский. В тоне, каким это было сказано, прозвучала твердая уверенность. Они друг друга давно и хорошо знали.
— Кто полетит первым? — спросил Булгаков. Он уже увлекся, не остановить.
— Я слетаю, — вызвался Зосимов.
— Мы о тобой вместе сядем, — предложил Булгаков: — Ты в первую кабину, а я во вторую.
— Ладно. Руководить полетом буду я! — решил начальник караула, веселый по натуре парень. И пошел дурачиться: — Розинский, ко мне!
— Слушаюсь! — Костя вскочил, включаясь в игру с несвойственной ему прытью.
— Выдать летному составу по два буряка.
— Есть.
— И один принести руководителю полета. В зубах.
Поднялся смех, посыпались со всех сторон остроты. Эта штука, которую они задумали, веселила их, тревожила и притягивала к себе неотвратимо.
С рассветом началось.
Из всего караула на посту остался единственный часовой. Он смотрел только в одну сторону — туда, где через овраг был переброшен мостик. Лишь с этого направления мог появиться поверяющий караулы, другого пути на аэродром из городка нет. Если появится, часовой увидит его издали, сейчас же подаст сигнал тревоги, и ребята успеют разбежаться по своим постам. Бдительность эта на крайний случай. Вряд ли будет поверяющий: если уж ночью не пришел, то теперь, утром, не придет.
Окруженный мятежной толпой, горбился самолет-старикашка, его деревянный винт, установленный горизонтально, напоминал усы.
Сорвали брезентовый чехол, отцепили швартовочные тросы…
Зосимов с Булгаковым полезли в кабины. Карнач вскочил на крыло и, показав обоим кулак, предупредил, как настоящий инструктор:
— Помните, паразиты: подломаете на посадке машину — всем нам тюрьма!
Пилоты осматривались в кабинах, щупали секторы и приборные доски — как давно они все-таки не летали. Вадим выглянул за борт, в его глазах сверкнули искорки отчаянной смелости.
— Контакт!..
— От винта!
Что вы думаете: запустился мотор с первого оборота. Наскоро прогрели его. Вадим сбавил газ до минимального и лихо взмахнул руками, что означало: убрать колодки из-под колес.
Колодки убраны. Можно выруливать и взлетать…
В ту самую минуту, когда Вадим осматривался перед прыжком в воздух и винт "молотил" на малых оборотах, со стороны безлюдной степи донесся звук выстрела. За ним прогремел второй.
Все, в том числе и пилоты из своих кабин, увидели бегущего человека. Он что-то кричал, размахивал ружьем.
— Поверяющий. С тыла зашел, — обреченно проговорил начальник караула.
Мотор был выключен. Курсанты-часовые, кому полагалось в то время нести вахту, бросились на посты. А карнач побрел к помещению караулки не спеша, ссутулив плечи. Сразу сделался на полголовы ниже.
Никогда поверяющие не заходили с той стороны, всегда шли через овраг по мостику. А этот решил совместить приятное с полезным: отправился в степь поохотиться на зорьке, а уж на обратном пути завернул на аэродром. Вот почему он появился так внезапно.
В караулке они стояли навытяжку, не смея оторвать глаз от пола, а младший лейтенант сидел около столика, широко расставив колени, упираясь в них кулаками, — как недоступный грозный судья.
Вадиму Зосимову лицо младшего лейтенанта показалось знакомым, но он никак не мог припомнить, где и когда его видел раньше.
— Совершено два преступления, — говорил младший лейтенант, растягивая слова. — Во-первых, часовые покинули посты, оставив объекты без охраны; во-вторых, была попытка самовольного взлета на ПО-2. И то и другое карается судом военного трибунала, особенно — первое. Уйти с поста, бросить самолетную стоянку на произвол судьбы! Подходи, вредитель, и учиняй любую диверсию, жги самолеты, кромсай от крайнего и до последнего… Так, что ли?
Гнетущее молчание.
— Так, я спрашиваю?! — закричал младший лейтенант, заставив шеренгу вздрогнуть.
Но никто не промолвил слова в ответ. Разве не ясно, что все обстоит именно так?
Младший лейтенант прищурил глаза, понизил голос:
— По законам военного времени знаете, что за это полагается? Минимум десять лет тюрьмы. Минимум!
Он не шутил и не пугал их зря. Теперь до сознания Зосимова, Булгакова и всех других дошел страшный смысл того, что они совершили. Час или полтора младший лейтенант "вправлял им мозги", ругал как хотел, разговаривал с каждым в отдельности и со всеми сразу.
— Идет тяжелейшая война. Родина в опасности. Лучшие патриоты на фронтах проливают кровь и гибнут, — рубил младший лейтенант короткими фразами. — Вам в тылу предоставлена возможность учиться и стать летчиками. А чем вы ответили на это? Воинским преступлением? — Он обвел их презрительным взглядом: — Эх вы!..
Повернулся к столу и стал что-то писать в постовой ведомости. Ясно, что он там напишет: приговор курсантам шестнадцатой группы. Прощай теперь, авиация, прощайте, мечты! Впереди бесконечные годы тюрьмы, какого-то существования, совсем непохожего на жизнь, и лучше умереть, если так. Вадим Зосимов решил, что он покончит с собой. И, пожалуй, откладывать надолго не стоит; уйдет поверяющий — Вадим встанет на пост и сам себя расстреляет.
В девятнадцать лет — смерть. Сдавило горло, будто его перехватила безжалостная костлявая рука…
Закончив писать, младший лейтенант сердито швырнул ручку, и она покатилась по столу, оставляя на подстеленной газетке чернильные кляксы.
Встал, посмотрел на курсантов. Как на смертников посмотрел — с жалостью.
И тут Вадим вспомнил, где он встречался с этим человеком. Серое утро, пустой и холодный спортзал… С новичками разговорился тогда симпатичный младший сержант, кажется, Дубровский по фамилии. Точно, он! Уже младший лейтенант — видно, после выпуска направили сюда, в школу, работать летчиком-инструктором.
Младший лейтенант ушел.
Несколько минут курсанты продолжали стоять в оцепенении.
Начальник караула нехотя потянулся к постовой ведомости, лежавшей на столе.
— Что он тут хоть написал. За что нас расстреливать будут…
Прочитав первые строчки, карнач припал к столу, обеими руками притиснул ведомость, будто она могла сейчас ускользнуть от него, выпорхнуть голубем, и потом ее не поймаешь.
Приговор шестнадцатой группе курсантов был сформулирован так:
"10.06.42 г. в 5.00 произвел проверку караула № 1. Личный состав караула свои обязанности знает, службу несет бдительно.
Мл. л-т Дубровский".
ИЗ ДНЕВНИКА ВАДИМА ЗОСИМОВА
20 сентября
Жаркое лето прошло для нашей шестнадцатой группы безрадостно, прошло в духоте учебных классов и отупляющего бездействия караула. Время от времени нас подкармливали обещаниями, что вот-вот будет получен бензин и начнутся полеты. В общем писать было не о чем, и дневник мой спокойно спал под матрацем.
Однажды из группы взяли пять человек и послали в город получать контейнер с техимуществом. В пятерку попали и мы с Валькой Булгаковым.
На товарной станции контейнер долго разыскивали, потом надо было ждать оформления каких-то документов. А за забором проходила тихая окраинная улица, вся увитая зеленью. Сквозь деревья проглядывало двухэтажное здание кремового цвета, оттуда доносились ребячьи голоса.
— Школа, — догадался я.
— Точно, школа, — отозвался Валентин.
Мы посмотрели друг на друга и, не сговариваясь, отошли вдоль забора подальше от "грузчиков". Остальные трое курсантов дремали на солнышке в ожидании контейнера. Нашего ухода не заметили.
Нашли кусок рыжего войлока, с помощью которого навели блеск на сапогах (отправляясь в город, мы одолжили у ребят сапоги). Перемахнуть высокий забор гимнастам ничего не стоило.
И вот сна перед нами, школа. Чужая школа, родная школа. Звонок звал школьников на урок, толпясь, они ныряли в широкую дверь.
Прогретый солнцем, чуть прохладный в тени воздух сентября кружил голову. Тонким комариным пением осталось в нем эхо школьного звонка. Какой же это звонок: прозвучавший только что или сохраненный в памяти с того времени, когда мы сами сидели за партой?
Мы с Валькой вошли в вестибюль школы. Навстречу поднялась сторожиха, такая же толстая, пожилая тетя, как в любой другой школе.
— Вам кого?
— Может быть, самого директора, — сказал Булгаков.
Техничка оглядела нас недоверчиво, но пропустила.
В коридоре второго этажа ни единой души. На дверях табличка: 8 "А", 9 "Б", 10 "А". За дверьми слышны голоса учителей, женские и мужские. Мы медленно шли по коридору, стараясь не очень топать сапожищами, взятыми у ребят, — у меня они на номер больше. В дальнем конце коридора откуда-то выпорхнули две девочки в фартуках, быстро пошли к нам. Мы отшатнулись к подоконнику. Валька сдернул было пилотку, но, вспомнив, что он стриженный под машинку, опять надел. Ближе, ближе школьницы; у одной косы, а у другой короткая, спортивная прическа, обе красивые. Проходят мимо, едва взглянув на нас.
— Девочки, можно вас на минутку, — окликнул их Валька.
Остановились, глядят удивленно.
— Девочки, вы из какого класса?
— Из восьмого "Б", — пропели они дуэтом.
О чем же спросить еще? Неприятно теплая волна залила мою левую щеку.
— Мы хотим познакомиться с вашей школой, — сказал Булгаков.
Восьмиклассницы пожали плечами и пошли. Одна обернулась, бросив на ходу:
— Дядя, вам надо обратиться раньше к нашему завучу.
Булгаков тихонько заржал:
— Дяденька… Ге-ге-ге!..
А мне сделалось грустно. Оттого, что в школе нас, двух недавних учеников, за своих уже не признают. Я мечтал как-нибудь зайти в школу и просто посидеть на уроке, не сознавая, что этот шаг назад во времени, собственно, невозможен.
Зайдем к завучу. Не прогонит же он нас — предложил Булгаков, когда они топтались в школьном коридоре, не зная, что делать дальше.
— Я думаю, сейчас не стоит, — помотал головой Вадим.
— Почему? Ты ведь хотел посидеть на уроке в десятом классе.
— Расхотелось, Валька, не пойду.
— Да пошли! — Булгаков потащил его за локоть. — В десятом "А", наверное, девочки симпатичные.
Вадим наотрез отказался и даже вспылил, когда Булгаков попытался втолкнуть его в учительскую. Тогда Валька, не понимая, что произошло в настроении друга, начал над ним подтрунивать:
— Чего ты сдрейфил, Вадим? Боишься, что тебя спросят на уроке и двойку поставят?
— Не хочу — и все! Пошли отсюда.
— Ай да Вадим! Не знал я, что ты так учителей боишься. Или, может, девочки из восьмого класса тебя смутили? Одна из них ничего. Та, с косами которая.
Лирические раздумья Зосимова были Булгакову, конечно, понятны, но он, как человек сильной натуры, почему-то таких раздумий стеснялся и готов был скорее посмеяться над ними, чем признать. Зосимова это раздражало крайне, и только последним усилием воли сдерживал он себя от жесткого выпада против зубоскальства Булгакова.
Когда разгружали контейнер, Булгаков еще раз сострил насчет школы. Вадим грубо оборвал его. До конца работы они не разговаривали, на перекурах молча протягивали один другому "сорок", потому что на закрутку был еще третий претендент, жаждущий получить "двадцать".
Первая размолвка остазила царапину на цементе их дружбы.
Пятеро курсантов вернулись в эскадрилью вечером и попали, как говорится, с корабля на бал: приезжие артисты давали концерт.
В той же курсантской столовой были наскоро сооружены подмостки, артисты появлялись на них, выходя из раздаточной.
На сцену вышел, пошатываясь, размалеванный человек в немецкой военной форме. "Фриц", конечно, был глуп и к тому же пьян. Разговаривая по телефону с подчиненными, он воспринимал их доклады с ошибками, которые вели все дело к неминуемому провалу.
"— …Едет полковник.
— Что? Покойник? Пусть едет, закопаем как надо.
— Наши войска окружают.
— Кого, русских?
— Наши войска окружают русские. Они нас!
— О майн гот!"
Гримированный какой-то ваксой человек метался по сцене, корчил рожи, орал благим матом. Он вызывал в зале смех, ко не искусством игры, а своим идиотским поведением.
"Фриц-комендант" истошно орал в телефонную трубку что в голову приходило, вокруг него вертелись безъязыкие подчиненные…
Неожиданно в эту сцену вписалось новое действующее лицо: на подмостки поднялся капитан Акназов. Зал сейчас же притих. Актеры опустили руки, предчувствуя недоброе.
— Товарищи курсанты! — негромко начал Акназов. Его правая бровь полезла на лоб. — Подобной халтуры в своем гарнизоне я не допущу. Артисты должны немедля уехать, машина их ждет.
Он спрыгнул с подмостка в зал, так ни разу и не взглянув на ошарашенных артистов.
Распахнулись обе створки двери. Курсанты гудящей толпой высыпали во двор. И тут же прозвенел прекрасно поставленный командный голос Чипиленко:
— Эскадрилья, строиться на вечернюю прогулку!
ИЗ ДНЕВНИКА ВАДИМА ЗОСИМОВА
10 октября
Во время утреннего осмотра в складках нательной рубахи одного курсанта нашли вошь. Самую обыкновенную. Всю группу из-за этого послали в баню. Пока мылись, пока проходили санобработку, полдня минуло.
Пойманное насекомое Валька приказал не уничтожать, а сдать ему на хранение. Он поместил его в плотно закрывающуюся коробочку и хранил у себя. Чем-то подкармливал.
— Вошка на гауптвахте, — зубоскалил он. — За нарушение порядка пять суток ареста получила.
Бывали дни, когда сидение в классе становилось невмоготу. И тогда Валька выпускал свою пленницу на чью-нибудь нательную рубаху. Сейчас же докладывали о "найденной" на белье вше старшине эскадрильи. Тот свирепыми глазами изучал "факт".
— Сико случаев за последнее время. Никогда такого не було, — сокрушался старшина. — Шестнадцатая группа снималась с занятий. В баню, на санобработку!
Этого только и надо было. Шли вольным строем — не шаг, а горох, — подхватывали Вальку под руки, а он вполголоса распевал песенки одесских биндюжников.
Трижды разыгрывали спектакль. Но как-то Валька, открыв коробочку с целью подкормки насекомого, не обнаружил его на месте.
— Смылась, паразитка, — сокрушенно сообщил он хлопцам.
— Посмотри, может быть, она выползла к тебе на гимнастерку, — посоветовал один из курсантов.
Валька посмотрел. Не нашел.
— Будет она тебе тут сидеть, — бормотал он, просматривая швы гимнастерки. — За три километра убежала от эскадрильи.
Новый день в эскадрилье начался так, как всегда: физзарядка, утренний осмотр, завтрак. Потом Чипиленко прокричал:
— Все идут на занятия! Остаются на месте шестнадцатая и восемнадцатая учебные группы!
Что бы это значило?
Со стороны штаба неторопливо идет по песчаной дорожке капитан Акназов, за ним летчики-инструкторы. Кто перекинул ремешок планшета с картой через плечо, как положено, а кто несет планшет в руке, как дамскую сумочку.
Чипиленко выстраивает шестнадцатую и восемнадцатую, докладывает командиру эскадрильи.
Улыбаясь, капитан Акназов говорит:
— Ну вот, товарищи курсанты… Хватит вам по земле ходить, давно пора летать.
Никто команды не подавал. Но весь строй дружно закричал:
— Ур-р-ра-а-а!
Над головами воронами взлетело несколько пилоток.
Холодная улыбка Акназова, его неодобрительный взгляд моментально восстановили тишину в курсантском строю.
— Здесь не митинг, товарищи курсанты. Вас собрали для того, чтобы сейчас выйти с инструкторами на аэродром, заниматься предполетной подготовкой.
Акназов — это кремень.
24 октября
Отныне перестали существовать шестнадцатая и восемнадцатая учебные группы. Их слили воедино и впредь называли летающей очередью. Курсант из летающей очереди — это не то что любой другой курсант. Летающего не посылают в караул и в наряд на кухню, его получше кормят, чтобы не упал с неба от истощения, у него вновь пробуждается вера в то, что он все-таки станет летчиком.
Летающая очередь разбита на маленькие группы по четыре-пять человек — летные группы. Царь и бог в такой группе — инструктор: от него полностью зависит курсантская судьба. А строевик Чипиленко, цепкий, как паук, Сико и даже инженер-майор из учебного отдела — все они к летающим имеют теперь отношение косвенное, вроде бы стали рангом ниже.
Спозаранку рокотали над аэродромом моторчики учебно-тренировочных самолетов УТ-2. Младший лейтенант Горячеватый, не вылезая из кабины, сделал десяток полетов — по парочке с каждым курсантом нашей летной группы. Наконец зарулил машину на линию заправки. Взмахнул в воздухе перчатками-крагами: все ко мне.
— Шо я вам должен сказать, — заговорил он, когда мы подбежали к нему (на аэродроме все бегом!). — Техника пилотирования неплохо. Хотя перерыв у вас целых полтора года. Навыки, конечно, утеряны. Будем учить заново.
Лихо завернув одно ухо шлема, Горячеватый пошел к инструкторам, собравшимся кучкой поодаль. Я слышал, как он, закуривая, сказал:
— Ну и дубов надавали мне в группу. Медведя и того легче научить летать.
Его заявление было встречено дружным смехом.
— Ты же сам выбирал, Иван! А теперь жалуешься! — воскликнул инструктор Дубровский.
— Хто выбирал? — нахмурился Горячеватый.
— По списку, по оценкам за теоретическую подготовку выбирал. Все видели, как ты рылся в бумагах в учебном отделе.
— Ничего ты не видел, — сердито возразил Горячеватый. — Да и молодой пока за мною смотреть. Понял?
В летную группу инструктора Горячеватого попали Валька Булгаков, Виталий Лысенко, Костя Розинский, я и один переведенный недавно из другой эскадрильи, знакомый ребятам лишь по фамилии, молчаливый, скромный курсант Белага. Пока младший лейтенант перекуривал с инструкторами, мы под руководством механика готовили машину к вылету: заправляли бензином, маслом, кое-где протирали.
Пришел Горячеватый. Большой, строго поглядывающий по сторонам. Курсанты около него что цыплята — мелкота. Полистав свою обтрепанную книжечку, решил:
— Сейчас сядить этот… Как его? Зосимсв. Сделаем полетов пяток по кругу. Надо чтобы результат был.
Я быстро уселся в кабине, подсоединил резиновую трубку к металлическому отростку "уха" [4].
Вырулил на старт.
— Взлетай! — приказал Горячеватый.
Я посмотрел влево, вправо, обернулся назад: не заходит ли кто-нибудь на посадку. Помех никаких.
Как пилотировать этот самолет? Инструктор не показал, не дал потренироваться — в предыдущих двух ознакомительных полетах мы управляли машиной вдвоем, и не было понятно, кого она больше слушается. А, была не была! Я решил все делать так, как делал, летая на коробчатом ПО-2 в аэроклубе. Плавно дал газ, одновременно начал отклонять ручку управления вперед, чтобы машина подняла хвост. На разбеге держал педалями направление. Далеко на горизонте торчала какая-то мачта с утолщением на верхушке — будто воткнутая в землю метла. По ней и ориентировался.
Вроде взлетели…
Первый разворот надо делать, когда наберешь сто метров высоты. Но инструктор начал кренить машину раньше — стрелка высотомера еще не дотянулась до деления "Г". Ясно: инструктор помогает. Со следующим разворотом я повременил.
— Чего спишь? — стрельнуло в ухо.
Вслед за тем Горячеватый хватил разворот с глубоким креном — левое крыло нацелилось в землю почти отвесно.
По прямой УТ-2 летел сам, никто его не трогал. Перед третьим, расчетным разворотом инструктор опять нетерпеливо проворчал:
— Давай рассчытуй, а то залетишь у Кытай!..
Посадка тоже получилась как-то сама собой: я просто держался за ручку управления.
В очередном полете я все-таки пилотировал по-своему. Инструктор покрикивал, иногда грубо вмешивался в управление, а я знай себе работал ручкой управления и педалями. Я не сидел в кабине пассажиром и не "спал", инструктору приходилось со мной состязаться и бороться. Мне казалось, что без инструкторских подсказок я слетал бы лучше.
Пять полетов по кругу взвинтили до предела. Шестой полет я бы не выдержал: или послал бы инструктора подальше, или разревелся.
Следующий в самолет сел Белага. Я передал ему парашют и вздохнул с облегчением.
Машина ушла в воздух.
— Какая-то своеобразная методика у него, — только и сказал я.
— У кого? — спросил Булгаков.
— У инструктора нашего.
С жадностью затягиваясь табачным дымком, я успокаивался. Даже лучшему другу Булгакову выразил свое мнение об инструкторе сдержанно.
Белага, отлетав свои круги, пошатывался, как пьяный. Однако слова не обронил — он всегда молчит.
Последним должен был лететь Костя Розинский. Чем-то он не понравился инструктору с самого начала.
— Выруливай и взлетай! — бросил Горячеватый свое обычное.
Костя сейчас же дал газ. На линию исполнительного старта вырулили почти одновременно два самолета.
Мотор захлебнулся, когда инструктор ударил по рычагу, возвращая его назад.
— А осмотреться перед взлетом надо? — закричал Горячеватый так громко, что и мы услышали.
— Надо или нет, спрашиваю?!
Костя что-то бормотал.
— Вылазь! — отрубил инструктор.
Машину затащили на линию заправки. Скоро полетам объявили конец. Так Костя Розинский в этот день и не оторвался от земли.
2 ноября
Программа обучения на УТ-2 была небольшой — самолет считался " промежуточным". Курсантов подготовили и дали им по десять самостоятельных полетов. Когда-то в аэроклубе первый самостоятельный полет отмечался как праздник, его называли "вторым рождением". Здесь же все выглядело просто — ведь дело знакомое.
На УТ-2 мы получили первую практику в маршрутных полетах. Это было в новинку. Летишь по маршруту километров полтораста-двести; ориентируясь по карте, ведешь машину над перекрестками дорог, арыками и разными там Узун-агачами; летишь, правда, с инструктором, но все равно чувствуешь себя настоящим летчиком-штурманом, умеющим найти свой путь в безбрежном просторе неба.
Нескольким курсантам, которые, по выражению капитана Акназова, "выделялись в лучшую сторону", разрешили сходить по маршруту самостоятельно. А мне повезло больше всех: со мной решил полететь штурман. Пожилой капитан с лицом, испещренным старческими морщинами, преподавал в учебном отделе штурманскую подготовку. Он читал карту, будто газету, сложные навигационные расчеты для него — семечки, но он совершенно не умел пилотировать. Никогда не учился этому делу, ведь он — штурман, а не летчик. Вся, значит, надежда в предстоящем полете на меня, то есть на курсанта Зосимова. Он должен слетать отлично, посадить машину безупречно, не подвергая опасности штурмана-старикана. Так-то!
Поднимая машину в воздух, я успел заметить краешком глаза: все инструкторы и курсанты, собравшиеся на старте, сам капитан Акназов смотрят на меня.
Горячеватый в маршрутном полете контролировал курсанта, загадывая ему разные загадки. А этот штурман помогал:
— Подверните влево десять градусов, надо взять поправку на боковой ветер.
Я подвернул.
— Держите нос машины на седловину между двумя вершинами. Видите? И точно выйдем на поворотный пункт.
Через четверть часа под крылом появилась россыпь домиков — поворотный пункт.
— Подходим к аэродрому. Бросьте свою карту и не отвлекайтесь. Все внимание — расчету и посадке.
"А коленки у него подрагивают", — подумалось мне.
Штурман провел меня по маршруту, как ребенка за ручку. Легко так ходить.
Зато с инструктором интереснее. Если первый участок прошел хорошо, без ошибок, на втором участке инструктор тебя вознаградит. Снизится до бреющего полета и ну гонять овец по степи. Пикирует на отару, серые комочки раскатываются в разные стороны, будто их раздувает ветром. Чабан машет палкой, собаки скалят пасти в бессильной злобе. Над кишлаком проносились низко-низко ревущим демоном. "Шоб трубы позлиталы!" — кричал в рупор инструктор. Здорово! Всех "катал" на бреющем младший лейтенант Горячеватый, исключение составлял Розинский — с ним летали на положенной высоте 800—1000 метров. "Этот друг может в землю врезаться или разболтает кому…" — пояснил инструктор в доверительной беседе со мной и Булгаковым. Если начальство узнает о бреющих полетах — инструктору больше не держаться за ручку…
— Давайте повнимательней: слева по курсу аэродром. — Голос штурмана отвлек меня от воспоминаний.
"Перестань трястись!" — мысленно прикрикнул я на него.
Лихо развернул я самолет, заходя на посадку, — по-истребительски! Прибрал газок. Белое посадочное "Т" почему-то оказалось очень близко. Тут только я сообразил, что безбожно промазываю.
Нажал правую педаль, ручку наклонил влево, пытаясь скольжением на крыло потерять излишнюю высоту. Эффект мало ощутимый. Дал газ, уходя на второй круг для нового расчета.
Штурман не проронил ни слова, но надо было понимать, чего стоило ему это молчание. Старик, наверное, проклял тот час, когда ему стукнуло в голову лететь с курсантом. Вопрос жизни и смерти теперь полностью зависел от курсанта. Штурман очень любезно сказал:
— Спокойно, спокойно… Все у вас хорошо.
Со второго захода я сел. Прилично сел, но не так, как хотелось бы и как получалось у меня в самостоятельных полетах.
Зарулили, вылезли из кабин.
— Товарищ капитан, разрешите получить замечания.
Что ж, замечания… — Штурман бросил на крыло свой парашют, звякнув лямками. Нижняя отвисшая губа у него дрожала. — По маршруту прошли нормально, а на посадке… Идите к своему инструктору, он вам сделает замечания по посадке.
Горячеватый сам уже шел к самолету. Помахивал ремешком планшета, словно собираясь выстегать провинившегося. Иногда Горячеватому хотелось быть вежливым. Однако содержание разговора с переходом на "вы" не изменилось.
— Зосимов! — окликнул инструктор, надвигаясь на меня своей огромной косолапой фигурой.
— Я вас слушаю, товарищ младший лейтенант, — вытянулся я.
— Ну вас на фиг, с вашим заходом, расчетом и посадкой!
С восторгом описывая бреющий полет в своем дневнике, Зосимов не знал, чем это пахнет. На бреющий особенно тянуло молодых инструкторов. Не лишали себя этого запретно-сладкого удовольствия однокашники Дубровского, как, впрочем, и он сам. Но то, с чем легко справлялся опытный пилот вроде Горячеватого, не всегда было по плечу молодому инструктору — вчерашнему курсанту.
И случилась беда. Шла бреющим полетом, не поднимаясь выше пяти метров, "семерка" — машина с бортовым номером "7". Инструктор скользил взглядом по бешено летящей земле справа, курсанту приказал смотреть влево: на случай какого неожиданного препятствия — один не заметит, так увидит другой. Но оба проглядели. Оба вдруг услышали треск, как будто по самолету ударили обухом, земля вздыбилась, оказалась почему-то сверху, накрывая пилотов темной пеленой.
Очнувшись, инструктор выплевывал влажный, соленый от крови песок, силился припомнить, что произошло, и не мог. Курсант пришел в сознание только в госпитале. Он был весь искалечен: стал бы ходить по земле — и то хорошо, о полетах думать нечего.
Выезжала на место аварии комиссия во главе с Акназовым. Чабаны рассказали о том, как самолет стукнулся о шелковицу, — они видели это собственными глазами.
— А часто летают вот так над самой землей? — спросил Акназов. Его ладонь заскользила поверх травы.
— Очен шасто, очен шасто!.. — быстро заговорил чабан-казах, тряся белой метелкой бороды. — Разные летают. Седьмой номер каждый день летал. — Старик указал кнутовищем на обломки самолета: — Етот.
В эскадрилье повели дознание. Капитан Акназов и его заместитель вызывали на беседу инструкторов и курсантов, пытались выяснить, кто еще летал бреющим. Все отнекивались. Полеты временно прекратили. Летающую очередь через день гоняли в наряд.
Однажды в казарму зашел младший лейтенант Горячеватый. Поманил пальцем Зосимова и Булгакова, отвел их в сторонку.
— Значит, запродали своего инструктора? — прошипел Горячеватый, сверля острым взглядом поочередно каждого.
Курсанты очумело смотрели на него.
— Кто же донес на меня, хотелось бы узнать? — продолжал он свирепо. — Вы, Зосимов, или вы, Булгаков?
— Я ни слова никому не сказал, — пожал плечами Вадим, начиная понимать, что речь идет о бреющих полетах.
— Я тоже. Меня даже не вызывали, — сказал Булгаков.
— Не знаю, кто донес, но инструктору вашему теперь — во!.. — Горячеватый скрестил растопыренные пальцы рук, образовал перед своим лицом решетку.
— Мы не говорили, честное слово! — воскликнул Вадим.
— И не скажем! — страстно добавил Булгаков.
Горячеватый криво усмехнулся.
— Ладно. Может, вы и не говорили. За Розинским присмотрите, а то он, по-моему, готов доложить.
Погрозив пальцем, как детям, инструктор ушел.
— На бога хотел взять, — сказал Валька. — Дрожит товарищ Горячеватый.
От разговора с инструктором остался неприятный осадок. Горячеватый требовал от них того, на что они решились сами. Попытка проверить их преданность лишь оттолкнула курсантов. Оба это понимали, и оба воздержались от комментариев.
Курсанты молчали. Во всей летающей очереди не нашлось ни одного, кто бы сказал хоть слово о бреющих полетах. Дознание, проведенное командованием эксадрильи, формально никаких результатов не дало.
Прилетел начальник школы. Курсантов и инструкторов собрали в столовой; собрали всех — кто летает и кто "грызет теорию", пришли и уселись на краю передней скамейки Чипиленко и Сико.
Ожидали, что начальник школы произнесет нравоучительную речь и кое-кого накажет для острастки.
Невысокий, грудастый полковник с двумя орденами Красного Знамени, полученными на Халхин-Голе вошел в зал.
— Встать! Смирно! — скомандовал капитан Акназов.
Разогнался было к начальнику докладывать, но тот небрежно махнул рукой.
— Вольно.
Пока полковник шел по узкому проходу, курсанты стояли не шевелясь.
По команде Акназова сели. Залегла тишина.
— Товарищи, в вашей эскадрилье произошла тяжелая авария, накладывающая пятно на всю школу, — начал полковник без особых предисловий. — Авария допущена в результате вопиющего нарушения летной дисциплины. Бреющие полеты по маршруту строжайше запрещены. Этим пренебрегли! Стали летать! — Голос начальника школы звучал все громче, интонации возмущения и гнева с каждым словом крепчали. — Причем летали неумело, неграмотно, и, разумеется, окончилось это печально: нашли в степи единственное дерево и врезались. Результат: курсант, получив тяжелые травмы, больше не годен к летной учебе, инструктор предан суду военного трибунала.
Полковник наискось рубанул ладонью воздух: с этим, дескать, все.
— Как установлено, бреющим летала не одна "семерка", — продолжал он. — И другие пробовали. Это глубоко скрывается, в эскадрилье укоренились ложные понятия, отдающие душком круговой поруки. Инструкторы и курсанты должны были чистосердечно признать прошлые ошибки, обо всем доложить честно и открыто. — Весь зал замер в напряжении. — Раз этого нет, решение будет такое: всю очередь на месяц отстраняю от полетов.
Лица вытянулись, глаза округлились: чего-чего, но такого не ждали.
— Командир эскадрильи! — обратился начальник школы к Акназову.
Капитан щелкнул каблуками.
— Полученный вами бензин передать в другую эскадрилью по нашему указанию.
— Есть!
Вот и отлетались… Бензин отобрали, а через месяц еще неизвестно, как оно все сложится — вернут или нет. И это в то время, когда осталось выполнить по три-четыре маршрута, чтобы закончить программу на УТ-2, когда всем уже снился быстрокрылый истребитель.
Начальник школы в тот же день улетел. Гул мотора его истребителя потревожил здешний аэродром в последний раз. Надолго воцарилась тоскливая, застойная тишина.
— Вы не дюже, Розинский, не дюже… А то я вашу летну карьеру окончательно покалечу.
Старшину, видимо, сильно задели Костины слова. Костя сказал, что они, курсанты, все-таки относятся к летному составу, рано или поздно окончат школу, их пошлют на фронт, у них впереди крылатая, красивая жизнь. А что ожидает, например, некоторых блюстителей порядка, которые сейчас командуют курсантами? Ничего хорошего. Наряды, уборка казармы, грязное белье — вот их удел навсегда.
Разглагольствуя так, Костя держал двумя пальцами крохотный окурок, часто сплевывал набок.
Сико это запомнил. Отныне он зорко следил глазами беркута за каждым Костиным шагом, при этом побитое оспой лицо Сико мертвенно бледнело. Мелких нарушений за Костей водилось множество: то по подъему вскочить опоздает, то в столовую пойдет вне строя, то ворот гимнастерки расстегнет до половины груди. Встретит его старшина во дворе, спросит: "Вы что делаете, товарищ курсант?" А Костя ответит напрямик: "Ничего". Любой первогодок знает, что так отвечать нельзя, надо выдумать какое-нибудь занятие. По убеждениям старшины рядовой не может оставаться без дела ни на минуту. "Ага, ничего… — говорил Сико. — Ходите за мною, я вам найду работу".
Несколько раз перед строем старшина во всеуслышание заявлял, что Розинский самый разболтанный курсант в эскадрилье и придется его крепко воспитывать.
Первый урок воспитания по системе Сико был проведен однажды ночью. Без свидетелей. Издали наблюдал картину лишь дневальный, стоявший у дверей.
В полутьме Сико отыскал кровать с табличкой: "К-т Розинский". Растолкал спавшего Костю, хлестко скомандовал:
— Одягайсь!
Команда есть команда. Протерев кулаками глаза, Костя начал быстро натягивать брюки, гимнастерку. Сико следил за ним с часами в руке. Как только Костя затянул ремень, расправив складки гимнастерки, Сико приказал:
— Роздягайсь!
Костя тупо уставился на старшину. Но его так валило с ног, что он безмолвно разделся и юркнул под одеяло.
Подождав, пока курсант уснет, Сико рявкнул:
— Одягайсь!
И так было десяток раз: "Одягайсь — роздягайсь", После очередного "отбоя". Костя попытался забастовать, сунул голову под подушку. Но Сико напомнил ему, что в военное время за невыполнение приказания — трибунал.
— Глядите у меня, а то я вашу летну карьеру покалечу! — повторил свою угрозу Сико, отходя, наконец, от Костиной постели. Старшина отчаянно зевнул, перекосив челюсть, Завалился досыпать ночь в канцелярии на диване.
Отстраненная от полетов очередь не числилась в расписании учебного отдела, а потому поступила в распоряжение Сико для хозработ.
Построив с утра "летающих", своих тайных врагов, старшина раздавал наряды: территорию городка убирать, саксаул дробить кувалдой — для кухни, техимущество перетаскивать на новое место.
Бригада из четырех человек — Булгаков, Зосимов, Розинский, Белага — получила задание оштукатурить будку в дальнем углу аэродрома. В той мазанке планировалось караульное помещение.
— Разрешите вопрос, товарищ старшина?
Несмелый Костин голосок остался без внимания со стороны Сико.
— Можно спросить?
— Чего вам, Розинский? Уточняйте.
— А мы никогда не штукатурили и не умеем.
— Ничего, пощикатурите!..
— А как?
— Попробуете — научитесь.
— А где инструменты взять?
— Найдите!
До будки шли с полчаса — никто ведь не подгонял. Костя обошел, окинул грустным взором строение, сложенное из глиняного самана, и вздохнул. Чтобы оштукатурить его до вечера, как предусмотрено заданием старшины, надо крепко спину поломать. Костя предложил устроить затяжкой перекур перед такой каторгой, и все четверо уселись в тенечке, пускали дымки, щуря в полудреме глаза. Отличный парень Костя Розинский, но лентяй порядочный.
— Начнем, что ли? — поднялся Зосимов.
Костя поднял веки:
— Что ты спешишь, Зосим, как голый купаться?
Посидели еще с полчасика.
— У меня одна мысля зашевелилась в голове… — проговорил Костя.
— А я думал, блоха, — съязвил Булгаков.
Все рассмеялись, в том числе и Костя.
— Ты, Валька, пока что прикуси свой язык, — предложил он. — Я вижу на горизонте какой-то кишлак. Можно нанять тамошних баб, и они отштукатурят хату дай боже. А мы будем руководить…
— Здорово ты придумал, Шкапа, лошадиной своей головой, — насмешливо перебил его Булгаков. — Но чем будешь расплачиваться за работу?
— Выпишем доверенность…
Зосимов поднялся, хрустнул суставами, потягиваясь:
— Хватит дебатов, надо начинать.
Молчаливый Белага уже мастерил перочинным ножом простейший штукатурный инструмент.
— Можете тут копаться, а я пошел в разведку, — заявил Костя и зашагал в сторону приземистых строений.
Вскоре он вернулся, ведя за собой трех пожилых женщин, Курсанты бросили работу, удивленные до крайности. Думали, Костя так себе болтает, а он всерьез решил воспользоваться наемной рабочей силой.
— Перед вами строительный объект, — начал пояснять Костя, сделав широкий жест. — Начинайте штукатурить. Расчет завтра в городке. — Костя подмигнул курсантам.
Женщины мало понимали по-русски, но основное условие договора, видимо, усвоили: надо оштукатурить будку, им за это заплатят. Они принесли с собой ведра и щетки. Дружно взялись за дело.
Оттеснив смущенных курсантов в сторонку, Костя вполголоса сказал:
— Видали, как шуруют? То-то.
Зосимов спросил:
— Как ты все-таки с ними договаривался?
— Расчет в эскадрилье. Завтра… — уклончиво ответил Костя. — Если они даже придут, часовой их не пустит.
Отступать было поздно. Пошли бродить по степи. На попутной машине доехали до предгорья, а там — арыки звенят по каменистым руслам, в садах деревья гнутся под тяжестью яблок, опираясь ветками на костыли-подпорки. Вчетвером съели, наверное, полмешка яблок. Экая существует жизнь — стоит лишь отойти от заброшенного в степи, огороженного забором военного городка.
Вернувшись под вечер в эскадрилью, доложили старшине, что караулка оштукатурена и даже побелена.
— Проверю, — буркнул старшина.
На другой день проверил и представил четверых отличившихся на хозработах курсантов к поощрению.
Перед отправкой групп на объекты Чипиленко вызвал из строя Зосимова, Булгакова, Белагу, Розинского.
— За образцовое выполнение задания объявляю вам благодарность! — торжественно прокричал старший лейтенант.
— Служим… — Положенный по уставу ответ они пробормотали вразнобой, замяв окончание фразы.
— Работать умеете, а отвечать не умеете, — недовольно заметил Чипиленко. — Ну-ка еще разок: объявляю вам благодарность, товарищи курсанты!
Надо же было именно в эту минуту появиться у ворот тем женщинам. Часовой (он был предупрежден Розинским) гнал их прочь, а они наступали, не обращая внимания на его винтовку.
— В чем там дело? — поинтересовался Чипиленко и сам пошел к воротам.
В подобной ситуации, как говорят, лучше бы сквозь землю провалиться. Четверо "отличившихся" стояли перед строем красные, как только что вытащенные из кипятка раки.
Женщины, перебивая друг друга, о чем-то рассказывали старшему лейтенанту. То и дело тыкали пальцами в сторону четверки: признали.
Чипиленко приказал пропустить женщин на территорию городка. Сам проводил их в курилку, усадил на скамеечку. К строю вернулся, метая глазами огни и молнии.
— Так знаете, какой номер выкинули эти разгильдяи? — спросил он. И, забыв пояснить всем курсантам, в чем же дело, заговорил с презрением: — Конечно, скандал мы загладим. Ну, соберем среди командиров, кто сколько сможет, заплатим… Но как можно докатиться до такого позора? — Он подступил вплотную к четверке и закричал, срывая голос: — Вас спрашиваю, Зосимов!!!
Почему-то одного Зосимова, а остальных?
— Мы их отмечаем, мы их поощряем, а они видите какие? Снять ремни!
Они начали медленно расстегивать ремни, не поднимая глаз.
— На гауптвахту шагом арш!
Вдоль строя прокатился говорок: никто не знал, за что вдруг наказали четверых курсантов, которых тот же Чипиленко минутой назад хвалил.
Гауптвахта — не так уж она и страшна, особенно когда друзья дежурят по кухне.
Другое мучило ребят. Они почти не разговаривали между собой, только Костя Розинский все повторял: "Сволочи мы. А больше всех — я".
ИЗ ДНЕВНИКА ВАДИМА ЗОСИМОВА
16 ноября
В следующий раз нас послали в караулку, чтобы мы сколотили там нары, стол, оружейную пирамиду. Возглавивший бригаду курсант упросил старшину послать и меня как хорошего плотника. Старшина нехотя согласился. Сико не терпел возражений, какими бы разумными они ни были, но, когда его просили, он иногда разжимал свои каменные челюсти.
— Совершим небольшой маневр в горизонтальной плоскости, — сказал наш бригадир и повел нас кружным путем.
Выскочив на станционные пути, мы молниеносно, по-истребительски, атаковали платформы, груженные сахарной свеклой, и унесли богатую добычу.
Около домика караулки, нарядно маячившего белеными стенами, свалили свеклу в кучу. Бригадир распорядился:
— Мы будем ишачить, а ты, Зосимов, сделаешь замес по своему рецепту, как тогда….
Я не возражал. С утра сегодня все складывалось наилучшим образом, все выходило так, как мне надо. В замес я заложил отдельно четыре маленьких бурачка. Тут, понимаете ли, день рождения у одного товарища… Нужна продукция высшего сорта.
В бригаду подобрались ребята, умевшие плотничать. Стучали топоры, повизгивали пилы, пахло свежей, смолистой щепой. Я тем временем хлопотал около костра. Присыпанные горячим пеплом, зрели у меня бурачки. Вскоре второй — "летный" — завтрак был готов, и плотники, воткнув топоры в бревна, набросились на печеную свеклу. Четыре маленьких корешка я завернул в газетку и припрятал.
На обед не пошел. Мою порцию борща плотники могут разделить, а второе пусть принесут в котелке сюда.
Курсанты ушли, а я приблизился к самолетной стоянке. Скрываясь за хвостом крайнего И-16, вел наблюдение. Механики и мотористки складывали в сумки инструмент. Вот объявили обеденный перерыв. Девушки построились парами, старшая повела их детсадовскую колонну по дороге в городок. Когда колонна поравнялась с крайним самолетом, я возник из-за укрытия, как лихой джигит, выхватил из строя Женю Селиванову. Ее подружки завистливо-весело взвизгнули. Старшая намеренно отвернулась.
До караулки мы прошли быстрым шагом, я прикрывал Женю от посторонних взглядов своими плечами.
— После обеда мне не надо сюда возвращаться, — сказала Женя, прерывисто дыша, когда мы вскочили в караулку" — Старшая доложит, что я в санчасть пошла.
— А у меня тут тоже свои ребята собрались. До вечера мы с тобой свободны.
Все было продумано с обеих сторон.
В час обеденного перерыва опустел аэродром, лишь дежурный по стоянке одиноко бродил около самолетов.
Мы с Женей сделали еще один стремительный бросок — в сторону большой дороги. Проезжавшая полуторка, медлительная и облезлая, как старая черепаха, подобрала нас.
— Куда мы? — спросила Женя.
Я взмахнул рукой в направлении величественных гор.
— Знаю одно место. Мы с ребятами там уже бывали.
В предгорьях зеленела молодая трава, усеянная полевыми цветами, как звездами. Летом трава выгорает под немилосердным азиатским солнцем, а ранней осенью буйно идет в рост. Большой колхозный сад был окружен живой изгородью — кустарником. Я нашел знакомую щель в этой изгороди, сам пролез и протащил за руку свою спутницу. В саду — тишина и безлюдье.
— Вот где красота! — тихонько воскликнула она.
— Красота-то красота… — Я поднял голову, оглядывая кроны деревьев. — Но все яблоки уже сняты. А хотелось угостить тебя.
— Ничего. Спасибо.
— Придется довольствоваться вот этим изделием товарища Зосимова. — Я развернул газету. Очистил свеклу своим перочинным ножиком и пододвинул Жене: — Будешь есть?
— С удовольствием.
Запеченная до коричневой корочки, свекла показалась Жене очень вкусной. Я лежал на спине, положив одну руку под голову, а другую откинув на сторону. Вдруг я заметил яблочко. Висело одно на самой верхушке.
Женя посмотрела, куда я показывал, но ничего не видела. Щурилась она близоруко.
— Сейчас я его достану!
— Не стоит, сорвешься.
Но я уже повис, уцепившись руками за ветку. Подтянулся, забросил тело на ветку, как на турник. Быстро взобрался на верхушку дерева. Такой обезьяньей ловкости, возможно, трудно было ожидать от моей не очень спортивной фигуры. Дотянулся до яблока, потом спрыгнул на землю.
— Смотри, какое красивое. Специально для тебя выросло. — Я протянул ей большое краснощекое яблоко. — Апорт!
— Пополам, — сказала Женя.
— Нет, ты одна, — возразил я.
— Почему?
— Ты сегодня именинница.
— Тем более: я должна угощать своих гостей.
— Разреши тебя поздравить, Женечка.
— Ну поздравь…
Я обнял ее и поцеловал. Потом мы лежали на мягкой траве. Я откинул руку, и девушка положила на нее голову. Мои попытки, вызванные ее близостью и скорее всего бессознательные, она решительно парировала.
— Не надо. Ты думаешь, если я курю, так со мной можно и все остальное? Не думай.
Женя стала рассказывать мне о своей семье и родном доме, о том, как она почти сбежала от родителей, стремясь на фронт и только на фронт, а попала вот сюда. Папа где-то воюет, а мама с младшей сестренкой в эвакуации, им теперь очень трудно.
— А где твои? У тебя есть братья и сестры? — спросила она.
— Есть сестра. Тоже младшая.
— Что же ты не расскажешь мне ничего о ней?
— Не могу, Женя: мои остались на оккупированной территории.
Тихие, грустные, стояли в саду деревья, лишенные плодов. На траве вытянулись длинные предвечерние тени. За кустарником-оградой чуть слышно журчал арык, его песня была монотонной и бесконечной.
— Вечереет, — сказала Женя. — Пойдем, пока нас не поймали тут.
Мне уходить не хотелось.
— Яблоки ведь сняты. Можем с тобой жить здесь неделю, и никто нас не потревожит.
— В эскадрилье хватятся.
— Там — да.
Мы поднялись и бросились друг другу в объятия. Я чувствовал на плече ее горячее дыхание и боялся пошевелиться.
— Спасибо тебе, — прошептала Женя.
— За что?
— Ты устроил мне именины лучше, чем смогла бы мама… — Женя вдруг расплакалась.
Всхлипывая, она вся вздрагивала, я крепче прижимал ее к груди, не зная, чем утешить.
Не очень верилось курсантам, что месяц спустя возобновятся полеты, но случилось именно так. Быстро долетали оставшиеся маршрутные задания; теперь "уточки" ходили на положенной высоте, на землю едва доносился шум их несильных моторов.
А в один прекрасный день раскатился по аэродрому рев истребителей. Прежде чем взлетать на "ишаке", полагалось курсанту поучиться управлять машиной на земле, для чего надо было выполнить около шестидесяти рулежек. "Ишак" вертлявый и норовистый — не просто с ним сладить. Тренировались на старом, отработавшем свой ресурс самолете. На крыльях у него ободрана перкаль — чтобы не мог взлететь, а только бегал по земле. Мчалась эта изуродованная машина на полных газах, подняв хвост, вдруг начинала рыскать из стороны в сторону, глядишь — завертелась подранком, чертя крылом по земле, вздымая тучу пыли.
Формулу, выведенную Горячеватым, стали повторять другие инструкторы и курсанты: "Упустили направление на пятнадцать градусов — ваше присутствие в кабине не обязательно".
Разворачивались и падали на рулежке не все. Булгаков, пришпорив "ишака", выдерживал направление, как по струнке, Зосимов — тоже.
За плохую рулежку инструкторы не ругали, лишь посмеивались, когда очередной курсант закручивал вираж в пыли. Горячеватый наблюдал этот, по его выражению, "цирк" через темные светофильтровые очки, и нельзя было понять, улыбается он или гримасничает презрительно.
Когда же начались полеты, курсантам довелось узнать крутой нрав Ивана Горячеватого и почувствовать его методику на собственной шкуре. Летали теперь не по маршруту и не на промежуточной машине, а на учебно-тренировочном истребителе — тут уж извольте дать настоящую технику пилотирования. На первых порах курсанты делали множество ошибок, таких, которые Горячеватый считал просто детскими и которые выводили его из себя. Трудно удержаться от крика и ругани, если каждый курсант преподносит одну и ту же ошибку. Летавшего по очереди последним Розинского инструктор готов был схватить за шиворот и выбросить из кабины, как желторотого птенца из гнезда.
Во время заправки самолета Горячеватый собрал группу и при всех дико орал на Костю:
— На взлете чуть меня не убил, по кругу хотел завезти у Кытай, на посадке чуть не убил!.. Медведя легче научить. В дальнейшем будешь так летать — отчислю! Клянусь, отчислю!..
Самая страшная угроза. Отчислить летающего в пехоту — все равно что жизни лишить человека, и в правах инструктора это сделать. Инструктор — бог. Так и говорят курсанты на аэродроме: "Вон пошел бог нашей летной группы".
После заправки в самолет сел молчаливый Белага. Он так редко разговаривал, что можно было заподозрить в нем иностранца, не знающего русский язык.
Усаживаясь в переднюю, инструкторскую, кабину, Горячеватый окликнул:
— Кто собрался лететь?
— Курсант Белага… — тихо прозвучал голос, который едва можно было расслышать даже при выключенном моторе.
— Громче!
— Курсант Белага.
— Громче, твою душу так!!!
— Курсант Белага!
— Ах, Белага. А я думаю: какой дуб там сидит? — Горячеватый покачал большой головой, обтянутой кожаным шлемом, и дал знак запускать мотор.
Самолет с крупным номером "5" на борту выруливал на старт.
— Представляю, с каким настроением уйдет в воздух Олег Белага, — заметил про себя Зосимов.
— И как у него после такой зарядки будет получаться, — поддакнул Булгаков.
Друзья стояли рядом, курили одну закрутку на двоих, Как всегда.
Тем временем "пятерка" подруливала к линии старта. Широкий бочкообразный нос самолета скрывал от курсанта, сидевшего в задней кабине, полнеба. По-гусиному вытягивая шею, Белага старался рассмотреть, где там воткнуты флажки, обозначающие ворота. Один виден, а другой — нет. Белага прибрал газ, и машина остановилась: нарулишь на флажок — инструктор голову за это оторвет.
— Ну, чего ты стал, как телок на льду?
Белага добавил газу, но не настолько, чтобы машина стронулась. Лучше схитрить: пусть инструктор поправит его ошибку.
— Рулить кто за тебя будет?
Машина все еще оставалась на месте.
— На флажок боишься наехать? Ясно, — Горячеватый нажал газ, мотор свирепо взревел. — Приказую рубить флажок винтом!
В тот же миг промелькнули в воздухе красные клочья.
— От так! — крякнул Горячеватый в рупор. — А до завтра шоб восстановил мне в 12,5-кратном размере. Взлетай!
Пошла на взлет "пятерка", пошла сердечная…
В те времена, когда каждый винтик и каждый грамм военного имущества был чрезвычайно дорог, действовал строгий приказ: любую потерю виновный обязан возместить в 12,5-кратном размере. Почему не 12 и не 13, а именно дробный коэффициент 12,5 — одному составителю того приказа известно.
Летал в этот раз Олег плохо, хотя в общем-то он подавал надежды. Взвинченный до предела, инструктор высадил его из кабины досрочно, гаркнув:
— Бедолага ты, а не Белага!
Первым в группе и во всей очереди самостоятельно вылетел на учебно-тренировочном истребителе Валентин Булгаков. Два полета по кругу он впечатал один в один, завершая каждый из них отличной посадкой. Капитан Акназов объявил "первенцу" благодарность. Вторым выпустили в воздух без инструктора Вадима Зосимова. У этого получилось хуже: он сделал два лишних круга, прежде чем рассчитал на посадку. Когда "пятерка" вспугнутой горлицей носилась над аэродромом, Горячеватый приговаривал: "Жить захочешь — сядешь". А как села, уж он Вадиму преподал урок!
И что-то случилось с Вадимом, что-то он выпустил из рук, потерял: в следующих полетах пилотировал все хуже, делал ошибки, которых за ним раньше не водилось. Всякий раз, садясь в кабину, он твердил себе: "Ну хватит, каждый элемент выполняю точно, как положено". Взлетал, старался изо всех сил, но в чем-нибудь его непременно подстерегала неудача. Чаще на посадке: то высокое выравнивание, то "козел".
По указанию капитана Акназова инструктор прервал самостоятельную тренировку Вадима, дал ему сверх программы два контрольно-показных полета.
— Усвоил?
— Усвоил.
— Черта лысого ты усвоил. Взлетай!
Три самостоятельных полета Вадим выполнил более-менее, а на четвертом опять "оторвал номер". Инструктор послал его в наряд на "Т".
— Идите и учитесь. Смотрите, как люди сажают машину.
Перешел на "вы" — это не к добру.
Обязанность дежурного финишера — стоять с флажками около полотняного "Т", следить, чтобы на посадочной полосе не было никаких препятствий. Ты тут один-одинешенек, линия старта, курсантская толпа, громадная фигура Горячеватого — все это далеко. Рядом с тобой приземляются самолеты, видны напряженные, иногда перекошенные лица пилотов: посадка — это грань между небом и землей, очень острая грань.
Вот идет "пятерка". Машина снизилась до полуметра и скользит над землей, теряя скорость, приседая на хвост. Маленький ростом Булгаков склонил голову на левый борт, как делают шоферы, когда силятся что-то рассмотреть из-за ветрового стекла. На Валькином лице — мальчишечья отвага и упрямство.
…Чирик-чирик-чирик… Сел.
Отлично посадил, прямо мастерски.
По кругу Валька летал лучше всех, давно вырвался вперед и скоро перейдет к пилотажу в зоне. А Вадим никак не может окончить круг — сделать два десятка самостоятельных полетов на отработку взлета, расчета и посадки. Впервые Вадиму в летном деле так не везет.
Пока Зосимов стоял на "Т", Булгаков у него на глазах несколько раз сажал машину. Действительно было чему поучиться. Вадим радовался за друга и гордился им. Ему очень захотелось поскорее встретиться с Валькой после полетов, потолковать, перекурить это дело. Вообще надо будет порасспросить у Вальки, как он ухитряется так ловко сажать машину. Уж кому-кому, а ему Валька раскроет все свои секреты.
А Валька… что это с ним? Вадим не узнал друга, когда они всей летной группой после ужина сидели в курилке.
Разговор шел о войне, спорили о том, что важнее для самолета-истребителя в воздушном бою — преимущество в высоте или хорошая маневренность в горизонтальной плоскости. Вадим высказал предположение: в трудный момент боя можно на время выпустить закрылки, и это сократит радиус виража. Ребята даже притихли.
— Ты сильный теоретик, Зосим, — сказал Булгаков. — То-то тебе не хватает закрылков на "ишаке".
Все поняли намек: научись сначала летать по кругу, а потом будешь про воздушный бой рассуждать.
— Ничего, ничего… — пробормотал Вадим, растерявшийся от неожиданного выпада Булгакова.
Смех курсантов оглушил Вадима, как ударная волна. Он заговорил взволнованно и не очень складно:
— А что, разве нельзя на вираже выпустить щитки? Подъемная сила сразу возрастет, а скорость уменьшится… Вираж можно загнуть покруче… — Он изобразил ладонью этот переломный момент на вираже.
— Загнуть вираж, и самому загнуться, — перебил его Булгаков. — Брось забивать людям головы всякой чепухой.
— Разве это чепуха? — обиженно возразил Вадим. — Попадем же мы когда-нибудь на фронт.
Булгаков поднялся со скамеечки, лениво потянулся:
— Попадем, попадем… Если круг окончим.
Позволить себе подобные насмешки! Ну вырвался ты вперед, ну не получается временно у Вадима — так это ж не дает тебе права становиться в позу! Если ты настоящий друг, конечно…
Вадиму пришлось замолчать, а Булгаков, отставив ножку, покачивая носком ботинка, пространно рассуждал о летных делах. Он говорил давно известные вещи, но его слушали с уважением: отлично летающему курсанту все прощается. На Вадима не обращали внимания, он оказался оттесненным в сторону. Желая как-то сгладить неприятное впечатление от вспыхнувшего спора, Вадим попросил у Булгакова "сорок" и уже протянул руку, будучи уверен, что сейчас получит окурок. Но Булгаков холодно взглянул на него, выпуская дым.
— У меня Шкапа занимал "сорок", — сказал он, передавая выкуренную до половины самокрутку Розинскому.
Конечно, табак Булгакова. Кому захочет, тому и оставит докурить… Но где же неписаный закон дружбы?!
— Хочешь "двадцать"? — спросил у Вадима Розинский. Вадим покачал головой отрицательно.
Редкий гость южных степей — туман выплыл на аэродром; в нем утонули самолеты, низкорослые постройки разных служб, во влажном воздухе глуше звучали голоса людей. По прогнозу синоптика через часок туман должен был рассеяться. Решили ждать. А чтобы народ не болтался без дела, организовали занятия по аэродинамике.
Преподавателя на аэродроме не было, класса — тоже. Собрали курсантов на фланге самолетной стоянки, "садись на чем стоишь". И вышел вперед младший лейтенант Горячеватый — считалось, что он здорово разбирается в аэродинамике, хотя образование имел восемь или даже семь классов. На фанерном щите, укрепленном под верхней ступенькой стремянки, Горячеватый вычертил схему. Изображенный его рукой самолет напоминал паука, а отходившие от него в разные стороны векторы сил — его паутину.
— Даю пояснение действующих сил на вираже, — солидно начал младший лейтенант свою импровизированную лекцию. — При крене в шестьдесят градусов вот какая картина получается…
Речь Горячеватого изобиловала выражениями его собственного русско-украинского словаря. Желая пояснить, что вектор центробежной силы действует в таком-то направлении, он говорил: "Эта сила тянеть откуда…" Выписал по памяти длинную формулу, сделал некоторые алгебраические преобразования, сократив коэффициенты.
— Тут сколько будеть? Адиница! — Он повернулся к слушателям, задержав руку с мелком на щите. И повторил слово в той же дикой транскрипции: — Адиница!
Вместе с курсантами на занятии присутствовали инструкторы. Стоял тут же и капитан Акназов. Его лицо было спокойным и серьезным, но глядящие в одну точку глаза, внезапно поголубевшие, как небо после летнего дождя, не могли скрыть, что внутри у него все хохотало.
Туман начал подниматься вверх, редеть и рваться. Проглотив порцию аэродинамики, полученной из рук Горячеватого, курсанты расходились по стоянке. Вскоре подал басовитый голос один из самолетов, за ним — другой, третий… Все иные звуки и людские голоса пропали в мощном реве многих моторов. Зеленая ракета — сигнал к началу полетов — прочертила в небе дугу совсем бесшумно.
"Пятерка" ушла в пилотажную зону. С далекого расстояния и большой высоты аэродром казался серо-зеленым лоскутом ткани с прометанной белой линией посадочных знаков.
В этом контрольно-показном полете инструктор обучал Вадима высшему пилотажу. Сделает фигуру — требует повторить. Да, Вадим, наконец, завершил полеты по кругу, дотянувшись до зоны. И тут вопреки мрачным прогнозам инструктора у Вадима дело пошло отлично.
Левый глубокий вираж. Вадим кладет машину почти набок и сейчас же, не давая ей рухнуть острием крыла в бездну, энергично тянет ручку управления на себя. Козырек кабины быстро скользит по горизонту, тело пилота наливается свинцовой тяжестью.
Горячеватый молчит, словно его нет в инструкторской кабине, потому что вираж идеальный.
— Вправо давай!
Пожалуйста, Вадим перекладывает машину из левого крена в правый и пишет вираж, точно выдерживая скорость, высоту, перегрузку.
— Еще разок влево… Еще вправо…
Вираж — одна из трудных фигур пилотажа, хотя и кажется наблюдающему с земли просто кругом. Переворот, петля, иммельман и даже бочки гнуть куда проще. Вслед за инструктором Вадим повторяет комплекс фигур, схватывая все тонкости управления на лету.
— Домой! — коротко бросает Горячеватый.
Может быть, си разочарован тем, что не пришлось поругать курсанта Зосимова? Черт с ним! Когда он молчит, пилотировать легче. Приближаясь к аэродрому, Вадим был под впечатлением удачного пилотажа в зоне и вовсе забыл думать о посадке. Все получилось у него просто: рассчитал, сел. Уже во время пробега, когда машина катилась по земле, теряя скорость, он сообразил, что ведь посадка-то получилась отличная!
Собрав группу, инструктор хвалил Вадима, но почему-то хмурился и отводил глаза в сторону.
— За правый вираж я бы поставил Зосимову четверку. Даже четверку с плюсом поставил бы. Левый — без замечаний, чистая пятерка.
Теплая волна радости разливалась у Вадима в груди. К нему возвращалось то, что всегда было с ним первенство.
— Пилотаж в зоне у него не хуже, чем у вас, — заметил инструктор, обратившись к Булгакову. — Так что надо соревноваться.
Булгаков из кожи лез, чтобы обогнать Вадима, но это оказалось ему не по силам. Вадим овладевал техникой пилотирования истребителя с уверенностью и легкостью, свойственной людям способным. Во время выборочной проверки с ним летал сам капитан Акназов и заявил перед строем, что Зосимов — лучший курсант из всей летающей очереди.
Булгаков воспринял это как личную обиду. Он почти возненавидел Вадима, и, хотя скрывал это чувство, оно прорывалось у него в злых шутках, в рысьих взглядах, бросаемых в спину Зосимову.
Никогда раньше не было у них разговора о землячке Вадима. Булгаков кое о чем догадывался, но помалкивал, гордо скрывая свою ревность. А теперь, увидев как-то проходивших по двору девушек-мотористок, пустил им вслед пошлую шуточку. Вадим побледнел. Булгаков покрепче ругнул девчат, особенно ту, как ее… Селиванову, что ли? Видя, что Вадим весь напрягся, Булгаков бросался оскорбительными словами, явно стремясь довести дело до драки.
Костя Розинский оттолкнул одного и другого, сказав насмешливо:
— Ничего себе, дружки!..
Летную программу на учебно-тренировочном истребителе едва дотянули на последних каплях бензина. Опять затих аэродром, на какое время — неизвестно.
Раньше истребитель И-16 — "ишак" был выпускным; попади ребята в школу всего полгода назад, их бы уже выпустили летчиками-сержантами. Все бы уже воевали на фронте, многих уже не было бы в живых. Потому что тогда, говорят, средняя продолжительность жизни молодого летчика, например под Сталинградом, исчислялась несколькими днями.
Командиры не успевали хорошенько запомнить своих пилотов по фамилии и в лицо.
Теперь выпускали летчиков на новых, скоростных самолетах — ЯКах. Окончившим школу присваивалось звание "младший лейтенант". Всей очереди предстояло ехать доучиваться в другую эскадрилью, где был большой аэродром, и летали на ЯКах. Все радовались.
Все, кроме одного.
Вадим Зосимов лежал на железной сетке кровати, с которой уже сняли матрац, глядел на хлопотавших, метавшихся курсантов отчужденно.
Он едет, а Женя, значит, остается… И ничего тут не поделать ни ему, ни ей — может быть, потому она даже не пожелала повидаться с ним перед разлукой, передала через подружек, что больна. Заболела, значит…
Когда Вадим Зосимов вернется к своему дневнику уже на новом месте службы, он запишет вот что:
"Получается почти так, как бывало в годы мальчишества: расставался с другом из-за того, что родителям вздумалось переехать в другой город. А тут отправляют в другое место по воле человека в капитанском звании. Увезли в теплушке, и все. И любви конец.
А может, это и не любовь, если с нею можно так легко расправиться? Может быть, мы с Женей просто подружились и, симпатизируя друг другу, позволили себе небольшую игру в любовь?
Слышишь, Селиванова, подруга моих заблуждений в пустыне? Возможно, это было только так?
Селиванова… Почему-то мне хочется сейчас называть тебя по фамилии, как любого другого курсанта из нашего строя.
Для настоящей любви, той, которая на всю жизнь, навсегда, не должно существовать никаких преград. Перед любовью должна притихнуть война, должны сблизиться континенты, само время должно прислушаться к ней. Так пишут в хороших книгах, а им я верю.
Не сердись на меня, Селиванова. Мы были с тобой добрыми друзьями, вместе нам удавалось убегать в короткие самоволки, в мир нормальных человеческих отношений и желаний. Хотел бы я тебя встретить несколько лет спустя, когда ты будешь называться уже Евгенией Борисовной, и пожать твою руку".
В эскадрилье, куда они приехали, чтобы летать на ЯКах, летать им, конечно, не дали: не подошла очередь. Их заставили повторно изучать двигатель и планер нового самолета, потому что надо же было чем-то заниматься в учебное время. Их гоняли на хозяйственные работы и в караул, как курсантов-первогодков, не считаясь с тем, что они почти уже летчики.
— Жизнь наша как детская распашонка: коротка и запачкана! — сказал однажды Валька Булгаков.
Все хохотали. Когда смех утихал, кто-нибудь опять выкрикивал эту прилипчивую формулу, и хохот возобновлялся.
Летать не дают, кормят впроголодь, в казарме холодно — разве не смешно?
Здесь был только аэродром хорош — ровный, без единого холмика кусок пустыни, — а все остальное было здесь плохо, совершенно не приспособлено для жизни довольно многочисленной учебной эскадрильи. Казарму наскоро оборудовали в двухэтажном здании; его не успели достроить и, когда началась война, бросили. Столовая за километр, бывший амбар: потолка нет, желтеет соломенная крыша над головами, столы кренятся в разные стороны на земляном полу. Для инструкторов отгорожен уголок, в котором стены оштукатурены и побелены.
Не слыхать больше певуче-командного голоса Чипиленко, нет Ивана Горячеватого (и хорошо, что его тут нет), перестало пугать курсантов, притаившихся в укромном месте, внезапно свирепое: "Сико вас тут?" Командиры все новые. Идут, правда, слухи, что скоро приедет принимать эскадрилью капитан Акназов. И еще один знакомый — инструктор Дубровский, которого перевели сюда раньше. Он уже не младший лейтенант, а лейтенант. Ему здорово повезло: на его долю выпала трехмесячная стажировка на фронте. Многие инструкторы добивались этой командировки, а послали одного Дубровского. На фронте он проявил себя хорошо: сбил двух "мессеров". Вернулся лейтенантом с орденом Красной Звезды на гимнастерке.
Сам Дубровский о стажировке на фронте вспоминал с мечтательной улыбкой на красивом, мужественном лице, но рассказывал очень уж коротко, очень уж просто, да и о том надо было его упрашивать. О Дубровском рассказывали курсантам другие инструкторы, гордившиеся тем, что вот из их когорты "школяров" попал один в боевую обстановку и показал класс, черт побери! Рассказ этот повторялся не однажды, претерпевал некоторую шлифовочку и выглядел в окончательном варианте примерно так.
Прибыл в Н-ский истребительный авиаполк парнишка в шинели, шитой из ядовито-зеленого "черчиллевского" сукна. Вызвал его к себе на КП командир полка.
— Из училища?
— Так точно.
— Инструктор-летчик?
— Инструктор.
— Ясное дело. Ну-ка садись в ЯК, вон в тот, что в ближнем капонире стоит, и покажи, что ты можешь.
— Слушаюсь.
— Вольно, вольно. У нас, на фронте, превыше всего техника пилотирования ценится, а щелкать каблуками даже не обязательно.
— Виноват, товарищ гвардии подполковник.
— Ладно, ладно. Ты пока еще не успел провиниться. Давай, значит, вылетай и покажи, что можешь. Зону для пилотажа назначаю тебе… прямо над аэродромом.
Подошел Дубровский к самолету, что в ближнем капонире стоял. Механик уже парашютик держит за лямки, как пальто модное. Помог надеть, в кабину подсадил — всяко ухаживает за приезжим инструктором, а сам ехидную улыбочку прячет в усах, бестия.
ЯК, пилотируемый Дубровским, взлетел и стал удаляться, набирая высоту. Вскоре обозначилась в небе лишь маленькая черточка. Чтобы разглядеть ее, надо щурить глаза, прикрываться ладонью от солнечных лучей, и уже слышен ропот в толпе многочисленных зрителей, собравшихся около КП; залетел, мол, инструктор к черту на кулички, в бинокль не увидишь, что он там делает.
Тем временем "ячок" появился над аэродромом. Высота — тыщи две с половиной. И опять подшучивают над ним; по-школярски будет пилотаж выполнять, на безопасной высоте — даже смотреть не интересно.
А в следующий миг все вдруг замолчали, застыли в принятых ранее позах, кое-кто, прямо скажем, открыл рот от удивления. С высоты Дубровский бросил машину в крутое, почти отвесное пике. С каждой секундой она стремительно приближалась к земле. Может быть, рули отказали, может быть, сознание потерял?.. Так пикировать, а? Но Дубровский выхватил самолет из пикирования у самой земли, пронесся над аэродромом — ревущий и молниеносный, как дракон, рванулся свечой в небо. Над центром аэродрома он показал им пилотаж. Это был тот еще каскад фигур. Как-никак у инструктора техника пилотирования получше, чем у строевого летчика. Инструктор изо дня в день обучает курсантов, он не позволяет себе малейшей погрешности в пилотировании, у него, как говорят в шутку, весь зад в "козлах" и взмываниях. Если инструктора переводят служить из училища в строевую часть, то на ступень выше назначают — не рядовым летчиком, а сразу командиром звена.
Чтобы окончательно проверить новичка, командир полка подмигнул одному из летчиков: ну-ка взлетай да атакни его внезапно. Тот поплевал на руки и вскочил в кабину своего истребителя.
"Противник" атаковал Дубровского по всем правилам авиационной тактики — со стороны солнца. Но Дубровский, пилотируя, зорко смотрел за воздухом. Внезапного удара в спину избежал. Энергично сманеврировал, и оказались они с "противником" в примерно равном положении. Завертелись в воздушном "бою" — высота небольшая, моторы ревут. Минут десять дрались они без какого-либо преимущества друг перед другом, и командир полка обоим приказал по радио заходить на посадку.
Всем стало ясно, что инструктор летает по-истребительски, и нечего тратить время на тренировку.
Когда он пришел на КП и доложил о выполнении задания, командир полка сказал ему:
— Летаешь нормально. Завтра же пойдешь на боевое задание.
Летчики окружили Дубровского, и всякий старался угостить его папиросой. К сожалению, он был некурящим.
— Тебя как зовут?
— Александр.
— Выходит, Саша? Санька. Ну, понятно.
Три месяца, как один день, провоевал Дубровский в составе Н-ского истребительного авиаполка. Хотел остаться в полку насовсем. Командир, конечно, понимал его: "Я бы с дорогой душой такого летуна взял, да не имею права".
Вернулся Дубровский в училище лейтенантом и о орденом Красной Звезды на груди. Вот что значит инструктор: поехал на фронтовую стажировку, двух "мессеров" завалил и вернулся.
Фронт был далеко-далеко от здешней среднеазиатской глуши, но все мечты, все помыслы курсантов и инструкторов были там. Курсантам снился день, когда они, окончив непомерно затянувшийся курс обучения, все-таки поедут на фронт. И каждый инструктор таил в душе надежду на какой-нибудь исключительный случай, который поможет ему вырваться из школы пилотов и попасть туда же — на фронт.
Осенью сорок третьего года фронт откатился от Сталинграда. И уже по всему видать, что победа будет за нами — в этом никто никогда не сомневался! Тем сильнее хотелось на фронт.
Поздней осенью, когда уже выпал снежок, улыбнулось, наконец, счастье курсантам, приехавшим издалека и несколько месяцев ожидавшим своей очереди сесть на ЯКи: они вышли на аэродром. Давно командовал эскадрильей капитан Акназов — может быть, это он протолкнул своих вперед. Спасибо ему. Он хоть и строгий, да справедливый.
Особенно повезло летной группе, которую обучал в свое время Иван Горячеватый. Теперь группу принял знаменитый во всей школе инструктор — лейтенант Дубровский.
Пятеро курсантов стояли коротенькой шеренгой, а инструктор, заглядывая в свой блокнотик, называл их поочередно: знакомился.
— Курсант Булгаков.
— Я!
— Хорошо…
Полуминутная пауза, в течение которой инструктор о чем-то размышлял, что-то помечал в блокноте.
— Зосимов?
Всех он, конечно, знал и раньше. Не кто иной, как он сам, отчитывал их в ту сумбурную ночь в карауле и стращал военным трибуналом. Знал прекрасно, но виду не подал. Перекличкой по списку он как бы сказал: начнем все сначала.
После первых же провозных полетов с новым инструктором ребята единодушно сделали вывод: это совсем не то, что было у Горячеватого, это учеба под руководством спокойного, умного, доброго, хотя и требовательного педагога. Очень скоро они привыкли к нему, стали понимать его с полуслова и вовсе без слов. Он сделался для них человеком, с которым связано в курсантской жизни решительно все, сделался даже немножко родным, вроде старшего брата в семье.
Ни в воздухе, ни на земле не слыхали, чтобы Дубровский повысил голос или ругнул курсанта. Но стоило ему сказать слово, и оно вызывало мгновенную реакцию, стоило выразить жестом какое-то желание, и курсанты стремглав, наперегонки бросались его исполнять. В инструкторском полете Дубровский, показывая курсанту какой-то элемент техники пилотирования, усиливал впечатление немногословным, образным рассказом — это способствовало быстрому и твердому усвоению премудростей летного дела. Ну, сказать, например, так: "Не взвивай ЯКа дыбом в момент приземления — он этого не любит; лучше пусти на колеса, пусть бежит". Разве не запомнится такая подсказка?
Прошло несколько летных дней. Все заметили, что инструктор чуть больше, чем остальным, уделяет внимания Зосимову, чуть подталкивает его впереди по программе обучения. И все поняли, что Вадима готовят к самостоятельному вылету первым в группе, а может, и во всей очереди. У Дубровского любимчиков не водилось. Просто Вадим лучше других осваивал новый самолет. Несомненно, так.
Валька Булгаков прикусил язык. Валька своим видом напоминал больного лихорадкой: бледно-зеленый с лица, когда прикуривает самокрутку, руки заметно дрожат.
— Ну и заядлый же ты, Булгак, — сказал ему вполголоса Костя Розинский.
— Пошел ты знаешь куда?! — огрызнулся Булгаков. — Шкапа ты водовозная!
Розинский покачал головой, но не стал продолжать спор. Ни к чему. У Кости хорошее настроение. Костя обрел покой и равноправие в летной группе при новом инструкторе. Немного суеверный, Костя после каждого полета причмокивал языком, как старый, мудрый аксакал, и многозначительно говорил:
— Это нам, братцы, сама судьба послала такого инструктора. За все каши муки с тем психом…
ЯК — истребитель, родившийся и вставший на крыло во время войны, — разительно отличался от стареньких самолетов, на которых обучались курсанты прежде.
У него острый с небольшой горбинкой нос, прочный цельнометаллический скелет, стойки шасси — сильные, полусогнутые. Весь он похож на хищную птицу из породы ястребиных, чуть присевшую перед стремительным рывком в небо. Як уже не безмолвная птица — у него на борту радио. На фронте ЯКи прославились как неутомимые бойцы высшего класса. Они превосходили немецкие истребители в горизонтальном и вертикальном маневре, их огненные клевки были смертельными для "мессершмиттов", "фокке-вульфов", "юнкерсов" и прочей нечисти.
На такой машине Вадим Зосимов должен был сегодня самостоятельно подняться в воздух. Все точно такое у нее, как у фронтовых ЯКов, только пушка да пулеметы незаряженные.
Оставив на земле длинный, вытянутый в струнку хвост снежной пыли, взлетел Вадимов ЯК. Не успел Вадим хорошенько осмотреться в воздухе, а на высотометре уже 500 метров. Ну и мощь самолет! Высоту набирает мгновенно. Полет по прямоугольному маршруту, расчет на посадку, заход по створу знаков — все это знакомо, но на ЯКе выглядит и ощущается по-новому. В кабине уйма работы, едва успеваешь выполнять то, что положено, — сказывается скорость.
Пунктирная линия посадочных знаков быстро приближается. Сейчас она черная, потому что зимой весь аэродром белеет, как лист ватмана, разостланный в степи. Вадим направляет нос самолета под черное "Т", прицеливается перед посадкой. Ага, выпустить закрылки! — то, чего не было на УТИ-4. Рычажок на левом пульте вниз (тут, братцы, пульт, а не какие-нибудь веревочки). ЯК сбавил ход, будто его за хвост кто-то попридержал, — это выпустились закрылки. А дальше получилось все быстро, плавно и хорошо. Машина приземлилась. Непонятно: Вадим ее посадил или сама она села?
Инструктор даже не подходит к самолету, машет перчаткой: давай, мол, еще один такой же полетик, все нормально.
При заходе на посадку во второй раз Вадим немного зевнул, чуть-чуть потерял скорость, и тяжелая машина плюхнулась далеконько до "Т". Это называется недолет. А пилоту после этого название — шляпа.
Конечно, у Вадима ведь не бывает, чтобы все хорошо, какая-нибудь неудача непременно его подкараулит. Ух, злость! Подмывает трахнуть шлемофоном оземь, чтобы очки разлетелись.
— Товарищ лейтенант, разрешите получить замечания.
— Первый полет отлично, а второй… сам знаешь. Беги докладывай командиру эскадрильи.
Капитан Акназов — в новеньком комбинезоне и унтах белого собачьего меха — бродил в стороне от старта, будто искал что-то утерянное.
Подошел к нему Вадим быстрым строевым шагом.
— Товарищ капитан, курсант Зосимов выполнил два самостоятельных полета…
— Вы что же, падаете без скорости? — ледяным тоном спросил Акназов. — Надо было вовремя машину газком поддержать, так, кажется, вас учили!
— Так точно. Разрешите доложить…
Акназов заулыбался, сунул Вадиму руку:
— Поздравляю вас.
Курсанты да инструкторы, наблюдавшие издали за двумя фигурами, не могли слышать этот разговор. Они только видели, что капитан Акназов улыбается и пожимает Вадиму руку.
До конца летного дня больше никого не выпустили, и Вадим ходил по аэродрому именинником, он был единственным курсантом, который уже летал на ЯКе. Сам. Его голос в разговорах с ребятами звучал в тот день громче, чем обычно, он бросал по сторонам уверенные взгляды и весь как бы подрос на полголовы. Когда он начинал рассказывать о своих впечатлениях, вокруг него сейчас же собиралась и быстро увеличивалась толпа курсантов, его слушали внимательно, Булгаков тоже прислушивался. Одним ухом, двусмысленно усмехаясь. Кому-то он потом сказал, что, мол, доверили человеку первым вылететь, а он ткнул машину где-то за аэродромом. Пошел слушок.
Любишь кататься — люби и саночки возить. В учебной эскадрилье это правило незыблемо. После полетов курсанты поступали в полное распоряжение механиков и под их руководством драили машины, дозаправляли бензином и маслом, выполняли мелкие технические операции. Во время тяжелой и нудной работы на самолетной стоянке постепенно улетучивалось горделивое самосознание, что ты не дальше как сегодня управлял скоростным истребителем. Руки, смоченные бензином и маслом, мерзнут, живот подводит от голода, механик на тебя покрикивает (хотя рожден ползать, молоток этакий!), и ты трезвеешь, ты становишься черным рабом того же самого ЯКа. То ли дело инструкторы-летчики: закинули планшеты за плечи и пошли себе, неторопливо переставляя ноги в унтах.
— Завидно. Ох, завидно! — простонал Костя Розинский, глядя им вслед.
Приходят в казарму уже затемно, грязные и усталые. Наскоро умываются, курят за порогом, передавая друг другу "бычки". Кто ждет ужина, а кто падает, обессиленный и голодный, в постель, укрывшись одеялом, шинелью, летной курткой, мгновенно засыпает в своем согретом дыханием логове, и шум, смех, разговоры в казарме — все это его больше не касается. Летающим разрешено ложиться спать, не дожидаясь общеэскадрильской вечерней поверки и отбоя.
Многие не ходили на ужин, справедливо полагая, что длинный путь в столовую и обратно в темноте по выбитой дороге не стоит пол миски жиденького пюре. А кто на ужин все-таки шел, тот должен был принести двум-трем товарищам их порции хлеба и сахара, приварок же он получал в награду за труды. Остающемуся в казарме покойно, идущему в столовую выгодно.
Перед ужином в казарму забежал лейтенант Дубровский. Собрал в углу свою летную группу и сделал кое-какие уточнения на завтра. Меняется очередность: с утра слетает с Розикским командир эскадрильи, потом Зосимов отрабатывает круг самостоятельно, а дальше, как запланировано.
— Всем понятно?
— Ясно, товарищ лейтенант.
Если Костю Розинского дают на поверку командиру эскадрильи, значит его наметили завтра выпускать. И опять не Булгакова. По выражению здешних остряков, фортуна поворачивается к Вальке Булгакову тылом.
Поднявшись с табуретки, инструктор сунул свой блокнот-кондуит в планшет. Задержал взгляд на Вадиме.
— Ну что, Зосимов, как самочувствие?
Вадим застенчиво улыбнулся, чувствуя, что все на него смотрят.
— Оперился сегодня наш Вадим, — сказал Розинский.
— Что? — спросил инструктор.
— Я говорю, мы все пока голые птенцы, а Зосимов уже вылетел самостоятельно — значит, оперился, образно говоря.
Лейтенант сдвинул шапку на ухо, что вмиг придало его лицу выражение лихости и озорства. Сказал негромко, только для своих:
— Образно говоря, Зосимову вставили в соответствующее место одно-единственное перо и выпустили в воздух.
Дубровский поправил шапку и вышел за дверь. А тут, в казарме, много раз повторяли его шутку, громко смеялись, и даже те, что легли пораньше, проснулись.
Подали команду строиться. Собиравшиеся идти в столовую уже были в шинелях.
— Зосим, принесешь мне хлеб-сахар! — крикнул Костя Розинский.
— И мне, Зосимов.
— И мне.
Еще заказ, еще… Стоило идти Вадиму в столовую: ему достанется шесть порций пюре, если соединить их в одну, то получится полная миска, пожалуй, с горкой. Две порции Вадим тут же хотел перечислить другому курсанту, хватит с него и четырех.
— Не стесняйся, Зосим, — сказал Костя Розинский. — Глотай сам все шесть. Тебе с сегодняшнего дня по летной норме положено рубать.
Каждый день теперь освобождали города. Во время передачи последних известий по Московскому радио жизнь в эскадрилье прерывала свой размеренный ход. На полную громкость включались репродукторы, и начинал греметь перекатами, подобно весенней благодатной грозе, великолепный бас диктора:
— В последний час. Сегодня наши войска после ожесточенных наступательных боев штурмом овладели городом…
Кричали "ура", обнимались и потом, не в силах сдержать восторг, начинали бороться. Почти всегда среди курсантов находился именинник — тот, чей город только что освободили.
Настало время, когда сообщения "В последний час" передавались по нескольку раз в день. Освобождались все новые, большие и малые, города. Вместе с неуемным чувством радости закрадывалась в курсантские души тревога: события на фронте развиваются стремительно, а вдруг война кончится без их участия? Драться с "мессерами", сбивать! Пусть будут тяжелые бои и раны — война не игра. А потом пусть будет возвращение летчика-фронтовика домой, пусть будут счастливые встречи.
Раньше Вадим Зосимов, пожалуй, доверил бы свои мечты лучшему другу Булгакову. А Валька рассказал бы ему о своем, заветном. Но, с тех пор как между ними пробежала черная кошка, они больше не откровенничают. Поэтому на душе так пусто, тревожно и тоскливо. "Хоть бы Женя написала. Что ж ты молчишь, Селиванова? Неужели забыла наш тихий, пронизанный солнечными лучами сад?.."
ИЗ ДНЕВНИКА ВАДИМА ЗОСИМОВА
23 сентября 1943 года
Об освобождении моего поселка в сводках не сообщалось. Небольшой рабочий поселок около коксохимического завода, рукотворный Горячий Ключ названный так самими жителями, — кому об этом знать? Но уже несколько дней прошло, как взят нашими войсками центр Донбасса. Поселок расположен восточнее, значит и он теперь свободен.
Что там?
В течение этих нескольких дней я написал много писем и все изорвал, не решившись отправить. Я боялся страшного ответа из дому. Немцы оставляют после себя пепелища, виселицы, трупы. Совершенно подавленный, я ждал страшного известия, которое вот-вот придет окольным путем, и тогда у меня разорвется сердце.
Однажды дежурный, разбиравший очередную почту, окликнул меня:
— Зосимов, тебе письмо!
Что?! Я остановился и, кажется, перестал дышать.
Дежурный протягивает мне конверт. Нет сил сделать несколько шагов навстречу. Обыкновенный конверт, серенький, без марки… Адрес написан отцовской рукой — мелкий, четкий почерк нельзя не узнать даже издали. Пока я тут переживал да гадал, родители сами разыскали меня.
В бездумном оцепенении вскрыл конверт.
"Дорогой наш сын Вадик!.."
Они живы! Невероятные лишения и жестокости выпали на их долю, но все живы. Подробно пояснял отец, как найти их по новому адресу — приютились в сарайчике у добрых людей, а улица потеряла и свой вид и название. На полях письма был набросан чертежик и пунктирной стрелкой показано, куда мне идти.
Я прочел письмо дважды, прочел в третий раз. Сейчас же сел писать ответ. Строчил и строчил; что приходило в голову, о том и писал, а о себе всего несколько слов — обидно и совестно было признаться, что я еще не летчик, не лейтенант и не я освобождал Донбасс, как мечталось и снилось. О, сколько прекрасных воображаемых картин прошло перед часовым, охранявшим стоянку самолетов! Он устремлял неподвижный взгляд в бесконечное пространство пустыни, и там начинали вырисовываться контуры поселка, в котором знакомы каждая тропинка и каждый дом. В тот поселок должен был приехать в один прекрасный день молодой, но уже заслуженный летчик, должен был ступить на порог родительского дома и сказать: теперь все ваши беды кончились, я с вами.
То были грезы. А в жизни все не так. Вот списались; считай, встретились. Родители крайне нуждаются, а я ничем не могу помочь, сам пока на курсантском пайке. Бессилие разрывает мне душу. Я твердо решил отдавать родителям все деньги, которые буду получать, когда стану летчиком. Ведь уже скоро выпуск.
Нужда в семье, горе людское вокруг, а все-таки, если подумать, выпало счастье на мою долю: они живы. Сестричка теперь уже девушка. Взглянуть бы на нее.
5 октября
Отныне при известии "почта!" бросаюсь стремглав к тумбочке дневального, как делают это другие ребята.
— Зосимов, тебе перевод на пятьсот рублей, — сообщил дежурный, протягивая бланк уведомления.
На талончике: 500 (пятьсот) рублей. Почерк на этот раз мамин.
Сколько требовалось изворотливости, на какие лишения надо было пойти, чтобы собрать мне эти пятьсот рублей!
Письма стали приходить часто, иногда по три сразу — от мамы, сестренки и отца. Они втроем мечтают о том дне, когда я вернусь домой. В ответных письмах, столь же частых, заверяю их, что наша встреча не за горами. Вот только окончу училище, съезжу на фронт и немного повоюю. Домой — только через фронт.
Скорей бы выпуск!
Осталось долетать на ЯКах кому по два, кому по три учебных задания, и программа завершена.
На аэродроме зазеленела весенняя поросль, в небе — ни облачка. Моторы ревут угрожающе, иногда с надрывом: в зонах идут учебные воздушные бои.
Вадим Зосимов парил на трехкилометровой высоте. Плавно перекладывал машину из левого крена в правый, напрягал зрение до рези в глазах, стараясь не прозевать "противника". Самолет инструктора может появиться с любой стороны — Дубровский, он хитер. У истребителей существует правило: увидел противника первым — наполовину победил. А вдруг получится так: Вадим заметит Дубровского еще до того, как инструктор обнаружит его? Вот было бы здорово! Атакнуть внезапно с задней полусферы, и готово, "противнику" деваться некуда…
Истребитель инструктора не прилетел с какой-то стороны, как все нормальные истребители летают, а возник на фоне неба из ничего. Как в кино. Перекошенный крестик резал небо на встречно-боковом курсе. Тенью промелькнул слева. Вадим рванул рули, бросая машину в отвесный левый крен, закручивая вираж. Нервные, грубые движения пилота машине не понравились, и она вся задрожала, готовая сорваться в штопор.
Два-три круга с глубоким креном, с перегрузкой, от которой темнело в глазах, — оторваться от наседавшего "противника" можно было только так. Но, оглянувшись после энергичного маневра, Вадим увидал сзади, очень близко, инструкторский ЯК. Вцепился в хвост, как оса. Сейчас еще немного подвернет, и прицельная пушечная очередь обеспечена.
— Не спи! — подстегнул Дубровский курсанта по радио.
Ничего себе сон: Вадим весь в мыле.
Переворотом нырнул вниз. Разогнав на пикировании страшную скорость, взвил машину, заставил описать в небе косую, упругую петлю. Никак не оторваться от преследования. Инструктор повторял все его маневры, похоже, без особого труда. Он играл с ним, как кот с мышкой. И тогда Вадим, которому сдаваться очень не хотелось, пошел на рискованный маневр. Он давно его обдумал и берег на крайний случай, берег для фронта. Во Бремя виража Вадим выпустил посадочные закрылки…
Похолодело в груди, когда самолет внезапно осадил, будто нарвался на невидимое препятствие. Радиус виража стал минимально возможным, но машина теряла высоту, зарывая нос.
Инструктор проскочил вперед, но вопреки расчетам Вадима удобной мишенью не стал. Его ЯК забирал правым крылом ввысь. Опять он изготовился для атаки. Вадим же, поспешно убрав закрылки, едва справлялся со своим самолетом: в момент перехода из одного режима полета в другой машина плохо слушалась рулей.
— Пристраивайся ко мне, — велел инструктор.
Конец воздушному "бою". Истребители парочкой летят к аэродрому. Снижаясь, идут на большой скорости, режут воздух, как стрижи.
В конце летного дня инструктор, собрав группу, делает разбор: указывает на ошибки, отмечает успехи. Курсанты сидят на травке, инструктор похаживает перед ними, играет двумя алюминиевыми модельками самолетов.
Почти всегда занятие у Дубровского состоит из официальной части, строго выдержанной в методическом отношении, и просто беседы, пересыпанной шутками, хотя тоже поучительной.
Самолетики больше не нужны инструктору. Он сунул их в наколенные карманы комбинезона, сам прилег, подперев рукой голову.
— Розинский.
— Я! — Костя вскочил.
— Сиди, сиди. Навоевался сегодня — устал, наверное.
На веснушчатом Костином лице заиграла улыбка.
— Ты, Розинский, сегодня был сбит на первой минуте. Как куропатка.
Костя краснеет.
— А с тобой, Зосимов, минут десять возиться надо. И с Булгаковым тоже.
Насмешка инструктора для ребят вовсе не обидна. Это говорит им не кто-нибудь, а лейтенант Дубровский, который был на фронте, сбивал настоящих фрицев. Но, конечно, всем немного досадно из-за того, что пока из них воздушные бойцы неважные.
И Дубровский, легко разгадав их мысли, с улыбкой утешает: — Не унывайте, друзья. У немцев есть летчики еще похуже.
Летающая очередь приближалась к финишу и тут ее начали всячески подгонять. Усилили питание за счет других курсантов, освободили от работы на материальной части, дали побольше бензину — только летайте. Вскоре приехали "купцы" — офицеры Н-ского авиасоединения, которые должны были принимать выпускные зачеты.
В эти дни нескольких лучших курсантов приняли в партию.
Вадим Зосимов также решил подать заявление.
— Правильно соображаешь, правильно, — одобрил инструктор, когда узнал про это. И пообещал: — Я дам тебе рекомендацию.
Одну, значит, дает Вадиму комсомольская организация, вторую — инструктор. А третью? Вадим задумался, не зная, к кому бы обратиться с просьбой. И кто-то посоветовал ему: давай к Акназову.
Но Вадим долго не решался к нему подойти: а вдруг откажет?
И все-таки набрался храбрости. Выждал момент, когда капитан Акназов один неторопливо шагал вдоль самолетной стоянки. Перехватил.
Командир эскадрильи выслушал его. Пристально посмотрел ему в лицо — может быть, не сразу вспомнил.
— Хорошо, товарищ Зосимов, я дам вам рекомендацию.
Назавтра Вадим уже держал в руках лист бумаги, исписанный на две трети. Он стал читать, и первая же фраза изумила его. Акназов писал: "Знаю тов. Зосимова Вадима Федоровича с 1941 года по совместной работе в эскадрилье…" Он, Вадим, — курсант, каких много, а капитан Акназов тут самый главный начальник, и вдруг: "Знаю по совместной работе…" Пока еще не приняли Вадима в партию, но он уже почувствовал дух того великого братства коммунистов, где все равны перед партийным Уставом — и рядовые и большие начальники.
Он очень волновался перед партийной комиссией. Устав учил, Программу читал, старался держаться в курсе событий текущей политики, но все равно могут спросить как раз то, чего не знаешь.
А получилось все просто. Секретарь парткомиссии, пожилой, с бледно-желтым лицом подполковник, спросил:
— Обязанности члена партии знаешь, товарищ Зосимов?
— Знаю, — тихо ответил Вадим.
— А ну, перечисли.
Вадим довольно обстоятельно изложил обязанности члена партии.
— Что ж… Обязанности свои будущие ты знаешь, — сказал подполковник. — Надо будет так и выполнять.
Секретарь парткомиссии окинул взглядом собравшихся.
— Есть вопросы к товарищу Зосимову? Нет вопросов.
Вот и вся парткомиссия. А Вадим думал, что его забросают вопросами.
Курсант Зосимов оставался курсантом Зоеимовым, но в то же время в его жизни произошли перемены — внутренние, весьма значительные перемены, которые как-то его приподняли и заставили смотреть по-новому на самые обыкновенные вещи. Впервые он почувствовал это на партийном собрании, где присутствовали в основном инструкторы и командиры. Обсуждались вопросы летной подготовки курсантов, нередко завязывался спор, и Вадим принимал участие в решении важных эскадрильских дел хотя бы тем, что сидел здесь же и слушал.
Кандидатская карточка постоянно была с ним, в левом нагрудном кармане, когда высоко в небе выписывал на своем ЯКе упругие фигуры пилотажа и когда на земле лежал под машиной, вытирая тряпкой грязно-масляные пятна. И то, что небольшая, тоненькая книжечка всегда была с ним, тоже имело большое значение.
В эскадрилью приехал работник отдела кадров. Он занял кабинет начальника штаба, зарылся в свои бумаги и выходил только в обеденный перерыв. Это был майор, невысокого роста, лысый, сверливший буравчиками глаз каждого, с кем разговаривал.
В кабинет начальника штаба вызвали Вадима. Вместе с инструктором. Заметив на лице Вадима тревогу, Дубровский загадочно сказал:
— Не бойся, не на расстрел. Возможно, вместе будем работать.
Когда они вошли, майор-кадровик сидел за столом и что-то писал.
— Товарищ майор, курсант Зосимов по вашему приказу явился, — доложил Вадим.
Кадровик кольнул его глазами, пока так, для пробы.
— Этот черт может явиться однажды ночью, — рассмеялся он. — Надо докладывать: такой-то прибыл.
Холодом проняло от его шутки. Скорей бы начинал, что ли.
— Так вот, товарищ Зосимов… Командование оказывает вам большое доверие. Вам предложено после выпуска остаться в школе работать инструктором-летчиком.
— Я не хочу! — воскликнул Вадим. Он весь побелел, напрягся, ему хотелось удрать отсюда.
Майор не обратил на это никакого внимания.
— Техника пилотирования у вас хорошая, как видно по летной книжке и докладу лейтенанта Дубровского, вы — коммунист. Пройдете стажировочку и будете работать!
— Не останусь! Хочу на фронт! — твердо сказал Вадим.
Стальные буравчики начали сверлить его.
— Куда вы хотите, вас пока не спрашивают, товарищ курсант. Останетесь на инструкторской работе или нет — это еще посмотрим. Слушайте, что вам говорят.
Майор выразительно взглянул на Дубровского, требуя поддержки. Но лейтенант молчал.
— Итак…
— Не останусь ни за что!
— Дисциплиной ваши курсанты не блещут, товарищ лейтенант, — заметил майор, сердито глянув на инструктора. И Вадиму: — Вы даете себе отчет в том, где находитесь?
— Так точно.
— Командование доверяет вам: будете готовить летчиков для фронта. Это важное и почетное дело. Понимаете вы это, Зосимов?
— Понимаю, но я хочу на фронт.
— Молчать! — сорвался майор. Хватил кулаком по столу, карандаши повыпрыгивали из стаканчика.
Вадим стоял навытяжку. Инструктор сидел на краешке табуретки.
— Отвечайте, почему вы отказываетесь выполнить распоряжение командования.
— Я не отказываюсь. Я хочу…
— Молчать!!!
Когда майор начал орать и стучать кулаком по столу, Вадим перестал его бояться.
— Товарищ майор, разрешите доложить…
— Ну?
— Я должен обязательно попасть на фронт.
— Почему "обязательно"?
— Мне надо. Я должен мстить.
— Про это на политзанятиях будешь рассказывать. Такого мстителя могут в первом же вылете самого сбить.
— Все равно я должен…
Буравчики майорских глаз притупились. Во всяком случае, на худощавого курсанта, обладавшего редким упрямством, они больше не действовали. И майор заговорил опять сдержанно и рассудительно.
— Завтра или послезавтра вам выдадут офицерские погоны, товарищ Зосимов, и мыслить вы уже должны не по-курсантски. В кармане у вас партийный документ, и это тоже обязывает… Что это за коммунист, который не умеет подчинить свои личные интересы высшим интересам службы. Надеюсь, вы понимаете меня, товарищ Зосимов?
Вадим кивнул головой. Горло пересохло, и он не мог вымолвить ни слова. Чем тут возражать? Какие доводы привести против того, что сказал кадровик? До его ушей доходит негромкая, будто звучащая издалека речь майора:
— …Командованию виднее, куда вас направить. Страна затратила уйму средств на ваше обучение и вправе от вас требовать выполнить свой долг. Вас направляют туда, где вы всего нужнее.
Правильные, разумные слова он говорит. Они припирают Вадима к стенке. Еще немного, и Вадим согласится остаться инструктором. Чтобы этого не случилось, Вадим кричит, задыхаясь, надрывая голос:
— Пусть со мной сделают что угодно! Пусть в штрафную роту, но на фронт!!!
Две слезы наискось пересекли его бескровное лицо. Он рванулся и выбежал из кабинета, оставив дверь открытой настежь.
Лейтенант Дубровский нашел его в казарме. Упав на чью-то чужую кровать, он трясся как в лихорадке. Косой, грязноватый след засохшей слезы остался на щеке. Он долго не воспринимал обращенных к нему слов. Инструктору пришлось окликнуть его несколько раз.
— Только без истерики! — грубовато сказал Дубровский.
Вадим медленно поднялся. У него был вид обреченного.
— Все кончилось. Инструктором оставляют другого курсанта, а ты поедешь на фронт, — сообщил Дубровский.
— В штрафную роту? — вырвалось у Вадима.
— Дурак! Стоило тебя учить на ЯКах, чтобы в штрафную посылать. Получишь младшего лейтенанта и поедешь, как все.
— Товарищ лейтенант!!!
— Ладно, оставь свои чувства при себе. Мне и так за тебя влетело от майора. Говорит: плохо воспитываете, случайных людей в партию принимаете.
Радость Вадима померкла.
— Я случайный?
— Да нет же! Это он так сказал. Разошелся, понимаешь, и говорил, что попало. Не обращай внимания.
Завтра Зосимову сдавать государственный зачет по технике пилотирования. Инструктор старался его успокоить, начал рассказывать о летчиках фронтового полка, где он стажировался. Есть там, конечно, настоящие асы, насбивавшие кучу " мессеров", но есть и молодые ребята, такие, как Вадим, — тоже летают и дерутся как надо. Все будет нормально.
Вадим улыбался, но время от времени на его лицо набегала хмурь. "Случайных людей в партию принимаете…" — эти слова не давали покоя, их невозможно было забыть. Умом и сердцем восставал против этого Вадим. Неправда! Неправда!..
ИЗ ДНЕВНИКА ВАДИМА ЗОСИМОВА
10 апреля
Два десятка младших лейтенантов едут на фронт. Поезд переполнен пассажирами, в вагонах невообразимая теснота и духота. Поэтому предпочитают младшие лейтенанты крыши вагонов. Сверху виден весь поезд, ползущий через пустыню, извивающийся на поворотах как змея…
Даже не верится, что это мы едем, мы! При выпуске нас одели скромно, по возможностям военного времени: хлопчатобумажные гимнастерки, пилотки, кирзовые сапоги — все солдатское, и только звездочки на погонах напоминали о нашем офицерском звании.
Ветер пустыни жарко дышит в лицо. Чтобы не слетела пилотка, долой ее с головы — и за пояс. Волосы на наших головах успели отрасти на сантиметр, не больше — ведь раньше стригли под машинку, начисто.
Ребята говорят о том, что еще вчера хранилось в глубокой тайне.
— Мы со своим инструктором выпили по сто грамм на прощание. Он сначала было запретил: никаких проводов! А потом согласился, говорит, все равно вы уже офицеры.
— Наш инструктор тоже не отказался. Мы загнали по паре белья. Старый казах платил четыреста рублей за пару. Подставил мешок и говорит: давайте, ребята, складывайте, сколько есть. А у самого денег под ватным халатом что блох.
— Ха! Значит, и у нас покупал бельишко тот самый казах? Тоже мешок подставлял. А за водку мы платили по восемьсот.
— Мы тоже: две пары белья как раз на литр водки.
12 апреля
К вечеру на крыше вагона становится прохладно; в это время уже не хочется орать песни, пропадает интерес к анекдотам, которые бесконечной вязанкой вытаскивает на свет божий один чернявый, крючконосый парень — будто достаёт из-за пазухи. Встречный ветер неизвестности навевает раздумья, восторженные и тревожные.
— И вот, братья истребители, последние деньки доживаем вместе, — говорит Костя Розинский. Он сидит, обняв руками острые колени. Похож на большого кузнечика. — Приедем в Ленинград. Там рассуют нас по полкам, и до свидания…
— И скоро услышим: кто-то сбил первого фрица, — продолжает его мысль Валька Булгаков. — Интересно, кому повезет первому?
— А кто-то первым гробанется, — добавил Костя Розинский.
Возражать ему не стали, ибо такое на войне вполне может быть.
Булгаков сузил глаза, вскинул остренький подбородок. Сказал, ни к кому не обращаясь:
— Хоть одного фрица, но срубаю.
Я взглянул искоса на него. Решительный Валькин профиль, весь его вид не вызывали сомнения в том, что такой парень сумеет загнать в землю хотя бы один вражеский самолет.
В эту минуту прошлая обида на Вальку показалась мне мелкой, ничего не стоящей. Меня потянуло к Булгакову. Но как сделать первый шаг к примирению? Мы давно избегаем друг друга и почти не разговариваем.
Но мир полон случайностей, а вагон, битком набитый спешащими на фронт пассажирами, был передвижной частицей того же мира.
Ка ночь хлопцы вынуждены были втискиваться в вагон. Тут говор десятков людей, хлесткая игра в подкидного дурака, безголосый скрип гармони, в чьих-то неумелых руках. Один из младших лейтенантов разминает хромовые сапоги, которые на предыдущей станции удачно выменял, отдав свои кирзовые. Знатоки щупают голенища и утверждают, что сапоги эти разве что только полежали около настоящего хрома, а сами-то сделаны из козлиной кожи.
— Махнул так на так? — спросил Булгаков младшего лейтенанта.
— Ага.
— Ну и лопух! После первого же дождичка вакса сойдет, и увидишь, каким серым козлом они тебе обернутся.
— Они скажут: ме-е — сострил я.
Булгаков захохотал, толкнул меня плечом. Я — его. Под громкий смех окружающих мы дурашливо промычали:
— Ме-е…
Неудачливый меняла забился куда-то в угол.
А мы с Булгаковым уже во всем заодно. Отвоевали третью, багажную, полку одну на двоих, согнав молоденького лейтенанта медслужбы — полежал полдня — и хватит, дай летчикам-истребителям отдохнуть! Забрались на верхотуру, кое-как улеглись. Словно никакой ссоры никогда и не случалось. Не знаю, как Булгаков, а я был несказанно рад этому.
— Хромовые сапоги, конечно, надо, — бубнил Валька. — Я думаю знаешь как? В первую получку сложимся и купим тебе. Во вторую — мне.
— Идет! Только сначала тебе, — возразил я.
Валька для друга готов на все и уступать в доброте не захотел.
— Тебе первому.
— Давай тогда на спичках кинем, — предложил я.
— Давай!
Мы разгадали на спичках, кому покупать сапоги в первую очередь — Булгакову, Вальке в любой игре везет.
Спать нам расхотелось. Мы вышли в тамбур, насквозь прокопченный табачным дымом. Наконец-то, хоть ночью, здесь было пусто. Булгаков открыл окно. Закурили.
Высунувшись в окно по грудь, Булгаков закричал изумленно и радостно:
— Гляди ты: а пустыни уже нет!
Я тоже свесился через раму окна. Не так уж темно, когда приглядишься.
— Лесопосадки, — сказал он. — А там, на горизонте, видишь, зарево? Наверное, подъезжаем к большому городу.
Но время шло, поезд ходко отсчитывал километры, а никакого города не было, встречались только маленькие станции. Почему-то ночью поезда идут быстрее. Или так только кажется? Но что же отсвечивает на полнеба, отчего зарево? Тоже загадка. Весь мир впереди, в который мы въезжали, был удивительным.
Рядом с поездом бежало оранжево-серое пятно света от тамбурного окна — словно охотничий пес на поводке.
В полночь в вагоне поезда, следовавшего в сторону фронта, была произнесена клятва двумя младшими лейтенантами: на фронте проситься в одну эскадрилью: летать парой; вместе, только вместе жить или погибать…
"Да, Вадим, был ты всегда мне не только другом, но и наставникам, — написал Булгаков в тетради Зосимова. — Дневник твой прочитал я, как интересную книгу, без твоего ведома, и знать тебе о том, пожалуй, не обязательно. Крепко жму твою руку, друг".
Полковник Булгаков, председатель экзаменационной комиссии, должен был закончить здесь свои дела и улететь примерно за недельку до того, как вернется хозяин дома. Задержаться, чтобы свидеться? А зачем? Благодарить за дружбу — не в правилах Булгакова, да и вообще за это спасибо не говорят.
Полковник положил дневник на подушку и открыл окно. С наслаждением закурил, выключил свет.
Снежные вершины гор проступили из темноты нарядными шапками с голубой и розовой опушкой. Булгаков, чья молодость прошла в здешних краях, сразу понял, что это наступает рассвет.
Вернувшись в дом, спать он уже не стал, хотя было еще очень рано. И опять потянуло его к той тетрадке, захотелось перечитать некоторые места.
Знакомые страницы иные любят листать с конца — такая привычка была и у Булгакова. Может быть, как раз потому ему попалась на глаза запись, которую он не заметил раньше. В конце тетради оставался с десяток чистых страниц, На одной из них, в отрыве от всего предыдущего текста, затерялись только дата и одна строчка:
"4 сентября 1944 года
Сегодня сбил первый вражеский самолет".
Как много значила эта строка для Вадима! Сколько воспоминаний мгновенно вызвала она нынче у полковника Булгакова — думы взметнулись целым роем! Искренне пожалел он о том, что Вадим почему-то запустил дневник на фронте. Он даже ругнул своего друга, как мог бы ругнуть кого-то из подчиненных за халатность. Ему казалось, что упущено самое интересное — воздушные бои: у него теснилось в душе чувство неудовлетворенности, какое, наверное, способен испытать страстный читатель, обнаружив, что из книги вырвана чьей-то рукой целая кипа страниц.
О тех недолгих, но весьма значимых днях, которые друзья провели на фронте уже в конце войны, придется рассказать автору этого повествования. Может быть, у него получится несколько хуже, чем у Вадима Зосимова, но зато достоверно: после окончания школы ускоренного типа он попал вместе с ними в один полк и многое видел собственными глазами.