Сотников Борис Иванович
Неделя Хозяина


Неделя хозяина

(повесть из сборника "Запретные повести")

П О Н Е Д Е Л Ь Н И К


Сельское хозяйство в его области было величиною с государство Израиль — целых 9 районов-Палестин! И в каждом — всё, как положено: свой райсовет и райком с привычным сквериком и бронзовым памятником Ленину, своя газета и своё большое начальство. Власть этого начальства простиралась на все колхозы и совхозы, маленькие заводы и фабрики, на всё живое и неподвижное, что административно входило в район и подчинялось ему. Там же, где границы районов кончались, были пропаханы полосы, как у пограничников. Назывались эти видимые глазу символы конца власти "межами". За "межой" начиналась власть другого областного начальства, соседнего — там могли дышать по-другому, их дело. А над всеми этими, взятыми вместе, как колосья в один сноп, высился ОН. Перевясло от этого снопа зажато было в его пролетарской руке. Захочет — затянет потуже, чтоб и дохнуть было нечем. Насладится — чуть приотпустит, чтобы не задохнулись.

Они называли его простым и коротким словом — так принято — Хозяин. Потому что его власть над ними — границ не имела. И дышали у него в районах все одинаково — в партийный унисон. Остального он не знал да и не хотел знать — зачем? Не дело Короля изучать своих подданных, пусть они изучают его привычки. А порядки и привычки он уже выработал — интересные порядки. И привычки тоже. И говорил смачно: "гэкая", да ещё и на "суржике" — смесь "базарного" русского с украинским.

Хозяина пытались обмануть, где только можно, но и боялись до неприличной медвежьей болезни и старались угодить. Не угодишь — пиши пропало. Хозяин в очередной свой наезд остановит на меже "Волгу", высунет в форточку руку и, словно создатель римского Колизея император Тит Флавий, оттопырит большой палец вниз, к земле. И всё, можно считать, что после этого карьера твоя окончена, хотя ты и не гладиатор.

Палец вниз означает: пристраивайся на своём "газике" в конец колонны сопровождающих и следуй до тех пор, пока Хозяин будет осматривать твой район. А после осмотра, ты уже не начальник — никто. На такой случай и любимое изречение есть: "Головы знимать будим!" Пусть и не римское оно, и не древнее, но тоже краткое и очень понятное славянской голове — вторая не вырастет, значит беречь надо ту, которая есть. Вот почему на межах районов всегда всматривались вдаль, как древнерусские передовые посты в половцев на горизонте. Ждали появления чёрной лакированной "Волги". Ждали с трепетом, часами — не дай Бог прозеваешь! Хуже пожара это, хуже угона в Орду! А потому брали с собой в дорогу дары: еду и термоса с чаем. Любил Хозяин помариновать людей на меже. А тут ещё область наградили орденом в прошлом году. Получил и Хозяин свою долю — Героя за труд, несмотря на то, что его область не выполняла госплана уже много лет и до него, и при нём. Тем не менее, со звездой Героя Социалистического Труда на груди Хозяин сделался ещё важнее: настоящий начхальник. Боже сохрани, если какой непорядок! Так начнёт "шокать" и "гэкать", что позавидуешь родовым схваткам — не боль.

Если же Хозяин слегка кивнёт тебе и ткнёт большим пальцем в сторону сиденья за своей государственной спиной, считай себя спасённым, быстренько ныряй туда и замирай с окаменевшей улыбкой. Ты пока остаёшься маленьким Хозяином, и районом своим править будешь.



В этот раз на меже страдал Горяной — 4 часа прождали, а Хозяина всё не было. 3 "газика" — его, председателя райсовета и председателя колхоза "Заря коммунизма" — стояли один за другим чуть в стороне от дороги и покрывались пылью. Поодаль от них высился грузовик. Там сидела районная сошка помельче — тоже вглядывались вдаль. У них там в кузове ящик с коньяком, свеже зажаренной поросятиной, индюками, яблоками и пивом. За 30 километров везли с собой на межу. Вдруг Хозяин чего возжелает! Можно мигом сообразить. Ну, а если не возжелает, они сами после съедят, не гордые — только бы пронесло…

Стал накрапывать дождик. Погода портилась, а не уйдёшь. В тучах на востоке была щель, и в эту щель слабо сочился свет тусклого дня. По большим листьям пыльных лопухов покатилась грязными слезами дождевая вода — копилась в венчиках лужицами местной скорби. Отовсюду запахло сырым лугом, былым детством. Но дождь тут же перестал, и сделалось душно опять, как при крупном начальстве.

Горяной, высокий грузный мужчина в зелёной велюровой шляпе и в сером длинном плаще, обкурился уже и не чувствовал вкуса поросятины, ломтик которой поднёс ему кто-то из внимательной сошки. Да он и не посмотрел — кто, а только вглядывался в петляющую по жёлтой степи дорогу. Чёрной знакомой "Волги" всё не было, а партийный страх у Горяного был. В прошлый свой наезд Хозяин, кажется, остался им недоволен, хмурился. А чего — непонятно. Вроде бы, сделали всё, что в силах. Ну, да настроений Хозяина не угадать — не докладывает.

— Едут! Едут… — прокричал кто-то из кузова грузовика. И Горяной, так и не доев поросятины, швырнул её в кусты и торопливо вытер носовым платком жирные губы и руку.

"Волга" была новой, лучшей в области. И шофёр был лучший в области — вёл машину плавно, на хорошей скорости. Знал все дороги, и умел молчать. Молчать он умел и после работы: ещё не было случая, чтобы через него просочилось куда-нибудь виденное им или услышанное. А наслушался и насмотрелся он тут всякого. Значит, соображал, что к чему.

Соображал и Хозяин. 8 предшественников было у него в этом южном городе. И каждый оставил по себе память. Один был арестован в 37-м: враг народа. Другой оказался мошенником и застрелился, боясь разоблачения. Что-то делали, совершали и остальные. Хозяин не помнил теперь что` — других забот достаточно. Знал только, что предпоследний из его предшественников стал послом где-то на острове. А последний, униженный кабаном Никитой, взлетел с помощью своего земляка-"Бровеносца" снова.

Хозяин же решил увековечить память о себе по-другому. Приказал выстроить новый обком. Да такой, чтобы второго такого не было больше нигде — дворец, какого не видали даже в Орде.

Выстроили. Не здание — монумент на века. Хозяин любил масштабность — чтобы всё крупно, добротно. Кабинет проектировали ему специально — 20 метров в длину. Пока пройдёт посетитель эти метры, оробеет и будет подготовлен к встрече, если не с самим Богом, то уж, во всяком случае, не с простым смертным — голова сама втянется в плечи, и станет человек меньше ростом, проникшись уважением и страхом к значительности восседающего за далёким дубовым столом. Стол этот собирали в кабинете по частям, потому что был это не стол — футбольное поле на тумбах-быках. Шкаф для классиков марксизма — пульмановский ореховый вагон. Ковёр на полу — эскадрон может скакать. А люстра над головой — полтонны хрусталя с лампочками. Всё было значительное, с намёком на мысли и дела Хозяина — вдруг тоже значительны, и останутся в веках?

Значительно была превышена и сметная стоимость строительства — в 3 раза. Пришлось ограбить все строительные тресты города, а самих строителей лишить премий на год, чтобы покрыть эти гигантские расходы. Но покрыли. Зато ж построили на удивление и своим, и заезжим. Это вам не Большой театр в Москве, не библиотека, похожая на огромный куб сахара в центре Перми рядом с крохотным и невзрачным обкомом — нашли что построить! Тут не сможет сравниться ни крупный университет, ни научно-исследовательский институт союзного значения, разве что потянет только гробница Хеопса или Тадж-Махал. Недаром такие денежки ухнули. Умрёт Хозяин, а и 101-й секретарь после него будет помнить о нём и благодарить — нет больше таких дворцов! Из самой Прибалтики выписывали мастеров для отделки — считай, что заграница! Ну, зато ж и отделали: как Хану. Ахают все.

Ахали, правда, и по-другому: областная библиотека, вторая в республике по значительности книжного фонда, держала этот фонд в сыром подвале бывшей прачечной. Читальный зал библиотеки рассчитан всего на 30 мест! Но Хозяин об этих ахах не знал, ему не докладывали. А сам он в эту библиотеку никогда не ходил и даже снаружи её не видел — некогда. Да и не любил "всякую чепуху" читать. Классики марксизма-ленинизма у него всегда под рукой, в монументальном "пульмане", чего беспокоиться.

Василий Мартынович и сам был как монумент, не было среди секретарей ему равных: 134 килограмма живого веса при росте 165! Начальник областного КГБ и сосед по дому, который сопровождал его по утрам на работу, был в сравнении с ним игрушечным генералом, похожим на худого, ощипанного петуха с жилистой шеей, хотя и был выше. К тому же, вечно недомогал от безделья, на что-то жаловался, пока шли пешком по дороге, чтобы не атрофировались от бездействия ноги и кое-что поважнее. А вот он, Хозяин, был жизнелюбом. Обожал футбол, разговоры "про баб", и самих баб, конечно, и здоров был отменно. Всем этим интересовался он регулярно, и профанов не терпел. Ржал, когда солоноват анекдот, и тем сильнее, чем солонее был сюжет.

Интересовались жизнью по "заданному профилю" и его обкомовцы: с каким счётом выиграет "Динамо" у Москвы, у какой женщины в городе лучший зад, и что сказало в последний раз "армянское радио". Вдруг Хозяин задаст вопрос, а ты — профессионально не компетентен. Не классиков же читать! Не тот профиль. Кому охота попасть под пункт КЗОТ номер 48? Никому.

И ещё знали: любит Хозяин не только зады, но и фасады. И потому украшали их в городе всемерно — лозунгами из цветных лампочек, барельефами, монументальными панно, чтобы ласкали взгляд. Своего Сикейроса не было, поэтому везде красовались сталевары в противоогненных шляпах. На большее не хватало местной фантазии. А может, боялись впасть в чуждую идеологию.

Взгляд у Хозяина, если недоволен чем — согнёшься, какой тяжёлый! И ночь у него там, в глазах — тёмная ночь и гневливые вспышки-зарницы. Где уж оправдываться или сказать мнение — уменьшались в росте, как только придавит он своим взглядом из-под чёрных косматых бровей. Держал людей в постоянной неизвестности — жить или собороваться? Своеволен был и зол.

Злоба эта в нём зародилась давно — была на то причина. У всех губы как губы, а у него — разбухшие велосипедные шины. Живот разросся — уж не видать за ним предметов, которые ниже. А лобик, как посмотришь в зеркало — низкий, заросший жёстким волосом и упрямством. Оттого и весь облик казался мрачным. Шеи — вообще не было: бугристая холка чревоугодника. Да и под подбородком наросло — хороший кабан позавидует. Руки и ноги на огромном широком туловище казались короткими, игрушечными. Желудок, как сказал приезжавший в область Брежнев — не желудок, а химический комбинат — всё переварит: и окорока, и водку, и осетров вместе с развитым социализмом. Похвалил, называется. Ну, да ему язык не прижмёшь — вождь. Впрочем, язык был и у самого!.. Хотя и большой, воловий, но тоже дан от природы не для одной жратвы. Умел им лизнуть, где надо, но умел и ужалить, где можно. Вот беда только — говорил он по-русски, а слышалось это, чёрт знает по-каковски: "усё" вместо "всё", "той" вместо "это", "хто" вместо "кто", "фатит" вместо "хватит", "рэхвэрэнт" вместо "референт", "ну-й" вместо "ну и", "Лэнин", "рэволюцья", "станцья", но "свыня", "рукамы", "шоб", "шо", "гэ", "жызинь". Вместо предлога "в" — "у", "чи" вместо "или", "тибэ", "сибе", ну, и так далее, и тому подобное. Это был не русский язык, а мешанина с местным базарным "диалектом". Хозяин об этом знал, но утешал себя тем, что не один он так говорит — многие. Было и ещё одно утешение: язык этот никогда не пьянел у него, не заплетался. Да и родился на божий свет не дураком, как считают некоторые из баранов-интеллигентов. Думают, актёришки вонючие, что ум — это правильное произнесение слов. А того не понимают, сукины дети, что ум у него — лучше, чем у дикого кабана. Для них свинья — это просто свинья, дурное животное, раз оно хрюкает. А она, как пишут учёные в последних исследованиях, выше лошади стоит по уму. Выходит, умнейшая тварь. "Та и хто з этих задрипанцев, шо целуют женщинам рукы, способен, той, на такую объективность о самом себе, как от он сам — хто? А от он — усё знает про себя. Шо стал безобразным, шо вызывает у некоторых даже отвращение. Шо ж теперь из-за этого — вешаться? Родителей себе не выбирають. Гэнэтика! Книжкы надо читать. Та й не только ж читать, а й знать кое-шо и другое. Жизинь, например. Шо красивых — особенно баб — можно себе, той, купить за деньги. А мужиков унижать так, шо покажутся усем, хто присутствует, противнее обезьяны. Так шо лучше не красивым быть, а умным. Шоб не терять, той, душевного равновесия".

Ненависть к людям в нём укрепил и развил ещё больше его личный секретарь или "референт", как называет он сам себя. Этот Епифанов — ему ровесник. Но прошёл не только школу высокого этикета и политической интриги, а ещё и хорошую жизненную школу. С ним — как с талисманом за пазухой, не пропадёшь. Так вот он, Епифанов, поставил в нём презрение к людям на идейную, можно сказать, основу. И предупредил: держать в повиновении народ и подчинённых можно лишь постоянным страхом и наказаниями. Эту истину знал, правда, и без него — в одной эпохе росли и воспитывались. Сам любил, чтобы боялись не одной его власти, но и голоса. А голос у него был отменный. Если бы крикнул, например, в мегафон с катера на Днепре, слышно было бы и в Японии. Но Япония, к сожалению, была далеко, и ему пока не подчинялась. Так что кричать и топать ногами приходилось на свою покорную область. Но, если уж топал в сердцах, то начинались землетрясения, почище японских.

Вот и теперь… Встретит Горяной плохо — быть в его районе трясению. Угодит — пройдёт тайфун мимо. От такой мысли стало даже весело: "Интересно, а шо будет, если изобразить щас, той, не тайфун, а цунами? Наложит Горяной у штаны, чи нет? Хуч бы раз хто…"



Однако, подъехав к Горяному на меже, Хозяин своё решение переменил. Зачем? Старается ж мужик. А завидев при нём улыбающуюся свиту встречающих, расползся в улыбке и сам: "Ого, перьями как оброс, сукин кот! Ну, прямо ж тебе, той, сокол…"

Горяной, поздоровавшись, ожидал в томительном напряжении. Лицо его вытянулось, и Хозяин, насладившись его внутренней мукой, показал пальцем себе за спину. Тогда мускулы на щеках Горяного дрогнули, ожили, блеснувшие радостью, глаза, и он хрипло проговорил:

— Васыль Мартыновыч! Може, примите нашу хлеб-соль на меже? Не побрезгуйте… — Лицо Горяного опять просительно застыло, опять побледнело и напряглось, и Хозяин проникся к нему сочувствием. Хоть и нелегко было вылезать из машины с таким пузом и телом, всё ж таки вылез. Сам виноват, что завёл этот обычай, а ломать его — не хотелось. Да и "химический комбинат" от трясения по дороге требовал уже, чтобы в него что-нибудь кинули. Поэтому милостиво разрешил:

— А ну, шо там ф тебя, показуй!

Горяной подал знак, и с грузовика мигом вспорхнули 2 нарядные дивчины в украинских костюмах с лентами. Одной из них подали сверху буханку хлеба на расшитом полотенце, другой — тарелку со стопкой коньяка и большим куском сочной, только что отрезанной, горячей индюшатины — в термосах берегли. Красавицы подлетели к Хозяину.

— Дорогый наш Васылю Мартыновычу! Спробуйтэ нашого хлиба из силлю… — Девушки склонились в изящном поклоне, протягивая подношения.

Толстые губы Хозяина дрогнули, снова расползлись в довольной улыбке, и у всех отлегло. Теперь начнёт шутить, и разноса не будет.

— Ну, за здоровье отаких дивчат, шо Горяной тут скрывает от людей! — поднял Хозяин рюмку и с удовольствием выпил. Утёр губы тыльной стороной ладони и по-казацки хукнув, приступил к индюшатине.

И сладкими показались ему и выпивка, и индюшатина, и девчонки, что поднесли душистый кусок, и сама жизнь — штука интересная, срамная, если разобраться. Потому что Хозяин поймал себя в этот миг на желании — смотрел исподлобья на девушку и думал привычно-похабное, что всегда лезло в таких случаях ему в голову.

Хозяин не видел, как уловил этот "исторический" миг фотокор из районной газетёнки — маленький, щуплый. Он пристроился с аппаратом "Зоркий" прямо перед Хозяином и успел его "щёлкнуть" с очень близкого расстояния.

Коньяк прошёл хорошо, и Хозяин посмотрел на рюмку, а потом отвернулся. Когда он вновь вернул голову на место, рюмка была уже наполнена, а рядом на тарелке стояла бутылка армянского. Вонючее село, райцентр паршивый, а достают же, черти!

Доставать он научился давно и сам. Правда, начинал для него все эти "дела" незаменимый Епифанов. Приносил прямо на дом свой портфель, набитый пачками хрустящих купюр, и произносил сакраментальную фразу:

— Прошу пересчитать, Василь Мартыныч! А это вот — кто и сколько… — На стол припечатывалась бумага с фамилиями и цифрами. И референт добавлял: — Можете проверить всех лично, кто и сколько… К моим рукам без вашего ведома — не прилипнет!

Знал уже и сам — не прилипало. Выдавал ему его "процент" за честность и отправлял с Богом. Впрочем, Господи, какая же это "честность", смешно даже подумать. Вот поэтому, видимо, и был шокирован в первый раз, когда увидал на своём столе этот жёлтый раскрытый портфель, набитый тысячами. Оторопело спросил:

— Это шо?

— Деньги.

— Вижу, шо деньги. Иде узял, спрашую?

— У областных торгашей. Это же у нас — государство в государстве! Миллионеры.

— И шо, отак лично тебе й дали? И, той… ведомость?

— Разумеется. Да вы — не переживайте, никаких свидетелей!..

— А за шо это они тебя так люблят, шо дают отакую кучу?

— Дают — не мне, — объяснил референт. — Это — для вас. А меня — угробят, если я хоть каплю присвою.

— А как это называется, ты знаешь?

— Разумеется. Ну, и что? В Москве и Киеве — тоже знают, как называется. Но тоже берут.

— Шо там делают у Москве и у Киеве, я не знаю. А от, шо исделал ты, друже, той… даже не узяточничество, а — вымогательство! От и ответь мине: я тебя об этом — просил?

— Разумеется, нет. Но и я — клянусь вам честью! — ничего не вымогал ни у кого и, от вашего имени, не требовал.

— Значит, той, они — самы?..

— Разумеется. Они это делают давно. Началось — ещё до вашего предшественника.

— А чому они увэреные, шо я — тоже буду в них брать?

— Да нет, как раз — не уверены. Но, если им это вернуть, — референт кивнул на портфель, — сразу убьют.

— Кого?

— Сначала меня, разумеется. Потом дотянутся и до вас. У них — и милиция своя, и убийцы наёмные есть. Говорю же вам — миллионеры!

Заметил ему без особой уверенности:

— Миня — охраняють…

Епифанов чуть не рассмеялся, аж трясло, мерзавца, от ехидства:

— Кто? Этот общипанный петух, который провожает вас на работу?

— Та хотя бы и он. Всё-таки ж, генерал!

— Да он на унитаз без посторонней помощи не умеет, ваш генерал! На что он, и вся его дурацкая служба, годятся? Как будто, не знаете.

Дело осложнялось. Спросил почти растерянно:

— Ну, й шо ж ты предлагаешь тепер?

— Я? Начать строительство новой дачи за городом. Та, которая вам досталась в наследство от вашего предшественника, уже не отвечает современным требованиям, и числится за обкомом. Нужно — иметь свою, личную! С бассейном, сауной, специальными комнатами. По особому проекту. Чтобы и внуки были довольны потом, когда вырастут.

— А шо прикажешь мине говорить, той, избирателям, когда они узнают?

— Снаружи — дача не должна выделяться. Построился человек, как и все. На старость, чтобы в саду копаться. А вот внутри — дадим задание самому главному архитектору всё спроектировать. Такая будет красота, что ахнете! Здание обкома — позавидует!

— А хто ж будит строить эту красоту? Она ф тибя — шо, без языков?

— Их — привезут сюда из другого города. Для кого строят, что строят, они и знать не будут. Для них главное — деньги. А за деньги — люди умеют не только строить. Но и молчать.

— А сам архитектор? Он у тебя — шо, из-за моря?..

— У него — тоже есть дом за городом. Это — свой человек…

— Так от, запомни! Когда набирается много "своих", тайны — вже не существует. Пойнял?

Епифанов психанул, начал запихивать пачки в портфель и, вызверившись, спросил:

— Так что — вернуть? Идём на риск, что ли?

Выхода не было. Пришлось остановить умника:

— Ладно, остав. Только ж надо, той, всё это обдумать.

Результатом раздумий оказались ручейки денег, которые потекли с тех пор не только в жёлтый портфель Епифанова, но и напрямую, когда размеры дани превышали желание делиться своими тайнами с референтом. А там, за городом, над тихой и красивой речкой, выросла новая дача. Да такая красавица изнутри, что действительно ахнул, когда увидал её во всём блеске и наготе. Всё подсобное — было глубоко под землёй, целая территория, отделанная, где бетоном, где мрамором и дубом. Были фальшивые декоративные "окна" с видами, нарисованными за рамами со стеклом, с подсветками, свежим воздухом из "форточек"-кондиционеров. А снаружи — всё скромно, неброско. И не подумать, что внутри живёт сам падишах.

Прежняя дача, государственная, осталась с тех пор для тайного приёма "жён переменного состава" или сокращённо "ЖПС для высоких членов КПСС". А как же иначе? Конспирация от жены постоянной! Она теперь царствовала только на новой даче. Впрочем, всяких конспираций у него становилось всё больше и больше. Пришлось даже "легализовать" в нескольких городах области жутких уголовников, услугами которых пользовалась иногда высокая милиция. Надо же устранять особо опасных жалобщиков или много знающих свидетелей? За это надо и уголовникам ставить коттеджи и сауны. А сколько коттеджей-дворцов настроено было при нём другими "народными слугами": прокурорами, директорами универмагов и ресторанов, "цеховиками"! Как-то незаметно в его руках оказалась не только вся внешняя власть в области, официальная, что ли, с лично преданной прокуратурой и управлением милицией, но и вся подпольная власть, с "Моряком" во главе уголовной вооружённой банды, которая действовала заодно с верхушкой милиции. Так что стал он, Хозяин, словно бы королём на тайном острове в преступной области. А вот на людях — нужно было маскироваться. Такая система…

— Ну, шо, дивчатки, — сказал Хозяин, рассматривая понравившихся на меже девушек, — если б не наша ото партия, не совецкая власть, жили б вы отак? — Он обвёл взглядом из-под косматых бровей поднесённые ему дары.

Девчонки, кукольно улыбаясь, смотрели на Хозяина — молчали. И он, вдохновляясь, добавил, высоко поднимая рюмку:

— Ну — за нашу великую партию! За вашу щасливую жизинь — нехай щастит вам и дальш! Вон, яки ж вы красуни повыросталы!

И вторая рюмочка прошла по-социалистически свободно. Бутылку допивали, сидя уже в "Волге". Шофёр плавно вёл машину в райцентр — ещё километров 20, и флагманский крейсер бросит свой якорь в бухте наслаждений КПСС. Горяной "руководил" на заднем сиденье — наливал. Там у него лежал теперь и ящик с закусками. А Хозяин расспрашивал его про дела в районе, членские взносы, на которые вроде бы жила партия.

— Ну, Горяной, росказуй, шо ф тибя выйшло из этим… э, подпиской на газеты?

— А шо такое? — насторожился Горяной. — На все ж газеты и журналы подписал свой район! Даже "Блокнот агитатора" будут читать.

— А говорят, ты запретил подписуваться, той, на "Юность"?

— Та запретил, а шо? Вы ж "Новый мир" — запретили в области?

— Так ты — вырешил ще й "Юность"?.. От сукин сын, га! — Довольный, Хозяин рассмеялся.

Горяной мгновенно это уловил, прибавил:

— Так жидов же в отой "Юности", мать иё в душу, поразвелось! Их только и печатають.

— Это верно, — перестал смеяться Хозяин, — даже цека ничё не может с ними поделать! Чуть шо — усе радиостанции начинають петь про их защиту. Горяной, как и сам его Хозяин, понятия не имели о том, что и Ленин наполовину, по отцу, был идейным коммунистом и русским чувашом, а на другую половину, по матери, был сионистом, издавшим тайный приказ выкалывать православным священникам глаза и отрезать языки. То есть, принадлежал к партии евреев, которые испокон веку стремились захватить мировую власть над остальными народами. Но Ленин хотел достичь этой цели революциями, а евреи — деньгами, предназначенными для подкупа глупых народов, чтобы поднимать их на мятежи против государственных властей. Еврей Карл Маркс, родоначальник коммунизма, в открытую признавал: "Деньги — Бог евреев, а не Яхве с его заповедями!" Маркс, сын раввина и внук раввина, знал, о чём говорил. А вот неучи Горяной и его Хозяин не знали истинной сути ни о Марксе, ни о цинизме Ленина. Полагая, что он русский, и человек высокой нравственности. Впрочем, они и себя считали порядочными людьми, а потому и продолжали разговор "по-государственному":

— Василь Мартынович, а чё так долго ото панькалыся из тем Солженицыным? Чё ему надо было`?..

— Я от завтра, одного такого… Завтра в нас шо, вторнык? Так от, завтра в нас — бюро обкому. Будэмо сключать там кое-кого с партии — утверждать решения райкомов. В Днепродзержинске сключили одного поэта. Ну, й сволота ж, я тибе доложу! Ты б послухал его стихи! Расстрелювать за такое мало, а он — читал их рабочим! Ну, я з ним завтра, той, поговорю!.. Головы знимать будэм! — Хозяин сжал тёмный волосатый кулак и налился недоброй чугунной злостью, не зная опять же, что и Ленин был беспощадным и злобным циником. Он, ради спасения личной репутации, приказал расстрелять бывшего члена ЦК и своего друга Романа Малиновского, которого высоко ценил, сказав как-то: "Он один сто`ит для партии дороже 10-ти других членов ЦК!" Кроме того, приказав врачу убить Якова Свердлова, Ленин лично присутствовал при этом злодействе, а затем поставил Свердлову… памятник в Москве.

Горяной испугался: Хозяин с таким настроением легко забывался, и мог выместить зло на тех, кто под рукой. Поэтому срочно заговорил о другом, сокровенным полушёпотом:

— Васыль Мартыновыч! А какая е в нас щас новая заведуючая у гостинице! — Горяной закатил глаза. — Баба, я вам доложу, оближете пальчики!

— Ты мине про баб — постой! — оборвал Хозяин. — Ему про идеологию, а он — про баб! Шо за коммунисты пошли, прямо не знаю! Кроме баб, й думать ни об чём не хотят. Шо я — один за вас усех должен об этом думать?

— Та в нас, вроде ж, нема таких, шоб… Усё спокойно, — стал оправдываться Горяной. — Был один стихоплёт, так и той оказался малограмотным.

— Малограмотным? Они, вражины, пограмотнее нас с тобой! Такую враждебную идеологию проводят, шо й не заметишь. А усё — из того "Нового мира" йдёт! Я б его… уместе с тем Твардовским!.. Головы знимать надо, а не цацкаться! Сволота. От и плодятся… — Хозяин помолчал. — А заведуюча, той, молодая?

— Молодая! — живо откликнулся Горяной. — 30 лет. Чернобровая, з соком!

— Задница, как?

— Е, е й задница! — авторитетно заверил Горяной. — Задница — шо надо. У норме задница, будете довольны. А "Новый мир" на следующий год — вы в моём районе не найдёте даже в библиотеках! Та й поэтов — не было у нас, и не будет. Мы их — не печатаем!

— Правильно делаете. Налей-ка там…

— А эту… заведуючу — Лидкой, Лидой звать, Васыль Мартыновычу! — Горяной протянул Хозяину рюмку, из другой выпил сам. — Нет, не печатаемо. Редактором у меня, вы ж знаете — Антон Сало. Суворый мужик, стихов не любит. Поэты в нёго — долго не задержуються в кабинети. Раз-два, и йди. Лучше ж передовицу лишнюю брехнуть или там портрет передовика, чем стихи. Один вред от них.

— Идеология — это тебе портрет области! — важно сказал Хозяин. — Какая идеология, такие и мысли. На идеологию — я поставил у себя Тура: у него нюх на антисоветчиков! А ещё — завтра мине встречать друга. Уместе в институте когда-то учились.

Высокое начальство, обогнав всех на своей "Волге", скрылось из виду, продолжая ревизию идеологии из женских задниц, а фотокор районной газеты Семён Кошачий, худой язвенник 48-ми лет, бывший фронтовик, попросил шофёра грузовика остановиться возле типографии и, когда приехали, пошёл проявлять плёнку. По дороге он радостно думал: "Завтра и портрет можно дать! А текстовочку сделаю такую: "Наш дорогой Василий Мартынович осматривает поля Царичанского района".

Плёнку он проявил быстро, отрезал нужный кадр, высушил и сунул его в увеличитель, добиваясь увеличения покрупнее. Снимок удался — был чёткий, сочный, все морщинки видать и выражение глаз.

Радуясь удаче, Кошачий выключил в лаборатории свет, включил красный фонарь и вскрыл чёрный пакет с фотобумагой N4 — другой не было. Быстро подобрал экспозицию и проявил в ванночке один лист, другой, третий. Проявитель работал, как зверь, бумага была чувствительной, и фотокарточки получились ещё резче, чем проекция на белом листе, когда примеривался.

Довольный работой, Кошачий закурил, выбрал карточку получше и положил сушить. Хотел сначала отглянцевать, но решил, что долго придётся сидеть, и терпеливо ждал, когда высохнет так, без глянцевания.

Часа через полтора Кошачий был уже в цинкографии и разговаривал с цинкографом Петренко. Тот, разглядывая снимок, бормотал:

— Зря так сильно увеличил, зерна много, да и крупное.

— А ретушёр на что? — вопросил Кошачий, задетый за живое.

— Ладно, — вздохнул Петренко, — подправим.

Ретушёром в типографии работал парнишка 19-ти лет, сын местного художника-пьяницы. Паренёк он был старательный, но нигде ремеслу своему не учился, вкус у него был посредственный. Главным в снимке, по его понятию, была чёткость изображения — чтобы не было "тумана".

— Павлик, цэ трэба зробыты срочно, — наставлял парнишку Петренко. — Хозяин! — поднял он палец.

— Зроблю! — заверил болезненный Павлик, разглядывая фотоснимок. — В лучшему выгляди будэ.

— От и действуй! — Петренко отдал парнишке снимок и похлопал его по плечу. А когда Павлик вышел, добавил для Кошачего: — Хороший хлопец! В армию хочет, а его не берут. И плоскостопие, и вообще невдалый.

Старательный Павлик принялся за работу немедленно. Достал кисточку, белила и стал закрашивать и наводить линии там, где ему подсказывала интуиция. Через 20 минут портрет был отретуширован.

Остальное доделал цинкограф Петренко. Переснял карточку на пластинку и протравил её кислотой. Но отвлёкся и малость перетравил. Однако решил, что не беда, сойдёт, и отдал клише плотнику. Тот насадил его на колодочку и передал печатникам.

Утром вышел тираж газеты с портретом Хозяина на первой полосе — чётким, большим, без полутонов. В огромном лице Хозяина было скотство, похоть. И ракурс был ужасный — получилась морда борова с тройным подбородком. Там, где положено, красовался, разбухший от частых выпивок, нос. Щёки были похожими на жирные ягодицы, над которыми нависали лохматые дуги бровей, и светились похотью кроваво-бычьи глаза. Всё лоснилось от пота, шеи не было — сразу шли плечи. Толстые губы казались вывернутыми, как у негра. И всё это на плохой газетной бумаге. Хозяин казался небритым, с тяжёлого перепоя и очень похожим — как живой, только увиденный словно бы в подлое увеличительное стекло.

Откуда было знать Кошачему, Петренко и старательному Павлику, что портреты Хозяина разрешалось делать лишь единственному в городе фотографу, и талантливому ретушёру, которые делали всё профессионально. Фотограф ставил специальный мягкий объектив — ни морщин видно не будет, ни пор на лице; заряжал аппарат специальной плёнкой — тоже мягкой, немецкой; выбирал нужное расстояние — выверенное; знал лучшие ракурсы, с которых Хозяин сразу "худел" и очеловечивался; проявлял плёнку в лучших растворителях, чтобы не было зерна; печатал на лучшей бумаге, добиваясь выразительных полутонов, не перепроявлял. А ретушёр "обрезал" щёки Хозяина ещё раз, доводя их до требуемого размера; где нужно — что-то подчёркивал, где не нужно — что-то ослаблял. После чего портрет переснимали в лучшей цинкографии города, и лучшие печатники устанавливали клише ровненько, приправляли краску, и печатали тираж на лучшей газетной бумаге. Хозяин после этого выглядел со страниц газет похожим на нормального человека.

Здесь же, в бедной районной типографии с её кустарями-одиночками, третьесортным оборудованием и материалами, получился похотливый зверь, сексуальное чудовище. Однако ни редактор газеты Антон Сало, ни автор портрета Семён Кошачий, и никто из других сотрудников газеты ничего худого в портрете Хозяина не обнаружили, и газету не задержали. Хозяин с их точки зрения был похож, портрет дали крупно, на первой полосе — всё правильно. Они даже радовались: оперативно сработали. Проснётся Хозяин, а уж и газеты с его портретом вышли. Как в Америке! Областные газеты не успели бы так обернуться, как они тут. Знай наш район!

В Т О Р Н И К

Проснулся Хозяин в гостинице Горяного поздно, в 10-м часу. И сразу за бальзам в бутылке — трещала голова, глаза почти не разлеплялись. Бальзам этот выдавал ему его лечащий обкомовский врач, и ещё не было случая, чтобы не помогло. Хозяин накапал в рюмку с коньяком, и выпил.

Потом он сидел на кровати, держа голые ноги на прохладном полу, и хотел уже встать, чтобы умыться, когда вошла из другой комнаты Лида — розовая, свежая, будто умытая живою водой. А ведь пила наравне. Правда, он с Горяным и до этого "принял", но всё равно молодость есть молодость.

— Василий Мартынович, встали? Сейчас кофе горячего принесу и яичницу сделаю, — донёсся до него её голос. — А вы пока примите ванну. — Лида исчезла.

Он помотал головой, открыл заплывшие глаза и поднялся. По-прежнему приятно холодило под ногами. Прошёлся враскорячку к большому трюмо и посмотрел на себя. Жирная отвисшая грудь, волосатый живот-бочка. И ноги теперь видно — кривые, короткие, тоже волосатые. Он злобно простонал и отвернулся.

Торопливо надев огромную шёлковую пижаму и такие же, в полоску шаровары, отчего сразу утомился и вспотел, он снова налил себе рюмку коньяка и выпил — скорее утихнет голова. В окно больно было смотреть — хлестало солнце. И вообще, было больно. Что же она, не видела, что ли, его вчера? А не противилась. Ну, и продажные же эти бабы!

Впрочем, не это его угнетало, к этому привык. А то, что чуть не опозорился перед ней. Хорошо, захватил свой флакон с женьшеневой настойкой. Укатали, видно, годы, всё чаще приходилось прибегать к возбудителю. Презирает, наверное, теперь. Или смеётся.

Он простонал ещё раз. Но, выпитое уже действовало. Разлепились глаза, в груди и животе разливалось, отогревающее душу, тепло, голова не кружилась, и не мутило, и он направился в ванную комнату.

Шёл опять враскоряку — тёрлись толстые ляжки, приходилось так расставлять ноги, будто нёс между ними горячий футбольный мяч. Ну, и жизинь, мать иё у душу! Хорошо хоть Горяной этот… приготовил нужного размера пижаму и прочее.

Лёжа в прохладной воде, он почувствовал, что голова успокоилась окончательно, и с теплом подумал о Лиде. Прав Горяной, хорошая баба! Может, она и не видела его вчера в темноте?

Хозяин надавил кулаком на живот. Тугой, гад, хоть пинком бей, отскочит, и всё. Шо з ним делать, ничё вже не помогает! Настроение опять испортилось, и брился он, тяжело вздыхая и чертыхаясь.

Завтракал тоже без удовольствия, торопясь. Но взглянул на Лиду, вернее, на её грудь в вырезе платья, и загорелся. Вспомнил крепкие стройные ноги, и поднялся. Попробовать накапать из флакона ещё раз?

Чемоданчик лежал под кроватью — там всё. Он хотел нагнуться, чтобы достать, но не получилось — мешала "бочка". Что же ему, на больные коленки, что ли, падать?

— Достань! — сказал он, чувствуя, как участилось дыхание, а грудь и спину охватило жаром.

— Что, чемоданчик, Василий Мартынович? — Лида подошла, легко нагнулась и вытащила из-под кровати его заграничный чемодан.

Он прошёл с флаконом к столу, накапал в рюмку, проговорил:

— Мотор што-то барахлит.

— Перепили вы вчера, не бережётесь, — сочувственно заметила Лида. — А что это за лекарство, Василий Мартынович? Заграничное?

Не стал объяснять ей, зачем ему нужны теперь эти китайские штучки. Ей своё надо — квартиру в областном центре. Директорский пост в универмаге. А ему — своё. Да вот что-то… Наверное, и впрямь вчера перебрал. В магазин он её, конечно, пристроит — плёвое дело. Не сложнее будет и с квартирой. А вот много ли получит от неё сам, это ещё вопрос. Идут годы, и ничего с этим не поделаешь. Не за горами то время, когда и флакон не поможет. А хороша же, стерва, ух, хороша ягода!

Он усмехнулся. Много у него этих ягод по области, всех уж и не собрать самому. Пасутся на его полянах, как пить дать, другие. Конечно, пасутся. Дурак, что ли, тот же Горяной? Сначала сам, видно, попользовался. А ему вот, только на пробу… Ох, дорого эти пробы обходятся! Одной — шубку, другой — квартиру, третьей…

— Лида! — сказал он, не глядя на неё. — Я, той, шофёра за тобой, в субботу вечером, пришлю. Привезёт тебя ко мне на дачу.

— Хорошо, — тихо согласилась она.

Хозяин выпил свой возбудитель, и не видел, как Лида морщилась с отвращения. Не замечал и того, что в течение почти получаса, пока ждал и надеялся, что захочет, сидела напряжённой и она. Тоже ждала, когда его унесёт. А его всё не уносило. Чего-то сидел, вёл пустой разговор.

— Ну, вот и, той, позавтракали. Спасибо. Чего тепер делать будем? — Хозяин игриво хихикнул.

Она съёжилась, опустила голову — чтобы не заметил выражения лица. Знала, что у неё сейчас там нарисовано. Да и сама не могла видеть этого борова. Старый, пузатый, а туда же!..

— Позавтракали, гоорю. И башка, той, нибыто втихла.

— Вчера вы говорили, что в город вам надо… пораньше. — А лица так и не подняла — теребила пальцами скатерть.

Он, словно и впрямь, услыхал её мольбу:

— Да, Лидочка, надо, той, ехать. Бюро в миня сёдни. Головы будем знимать, мерзавцам!

— Работа, я понимаю! — горячо откликнулась она и сделала вид, что смотрит на него тёплыми благодарными глазами. Радость-то всё же была: сейчас уедет.

Он уловил в ней эту перемену и тоже радостно подумал: "Всё-таки эти деревенские, той, человечнее. Вон какая благодарная вся сидит! Хорошая баба, не обижу!"

— Надо, Лидочка, надо, это ты правильно. Уся ж область на мне, без миня — ничё не решат. Бездельник на бездельнику!

Он пошёл переодеваться, а она вынесла посуду, чтобы помыть. Когда вернулась, Хозяин был уже одет, но не мог нагнуться, чтобы завязать на туфлях шнурки. Думала, сейчас попросит. Но он продолжал стараться сам — пыхтел.

Ожидая, когда уберётся, она думала о том, как переедет жить в город. Никакая она не сельская, видеть не может деревню! Но пришлось вот закатиться даже сюда, из Курска. Так сложилась жизнь. Однако и здесь уже молотят про неё языками. Деревня, всё на виду! А в городе — её не знает никто, языками трепать будет некому. Найдёт себе хорошего человека — по душе чтобы, и выйдет замуж. Тогда и боров отлепится. Даже близость с ним — не человеческая: пузо ему мешает! Кобель, и всё. Ну, да придётся терпеть до поры. Обещал всё для неё сделать! Да он, может, и не часто будет тревожить. Куда он годится, чёрт старый! Вот шофёр у него — видный мужчина!

— Ну, Лидочка, давай, той, прощаться, — Хозяин поднялся, облапил её и долго целовал, не желая расставаться. А она терпела, задыхаясь от тошноты. Но под конец, когда выпустил, сумела принудить себя и чмокнула его куда-то в потную щёку: надо, так надо. Для верности. Универмаг — дело надёжное, золотое, тут уж не до брезгливости, если хочешь устроить свою жизнь. При красоте да денежках она быстро всё это провернёт.

— Ну, так я пошёл, — сказал он, опять подобрев, растроганный её поцелуем. Мелькнула даже самодовольная мужская мысль: "А може, я ей, той, понравился как мужчина? Любили же бабы Паганини, хоча, как пишет автор, чёрт и тот был краше за него".

Он так и пошёл к выходу — довольный, враскоряку, с не завязанными шнурками. Здорово провёл время!

А она метнулась сразу под душ — смыть всё ещё раз, соскрести, чтобы даже запаха его не было, воспоминания о нём! И платье, взметнувшееся с голого тела вверх, полетело на пол, как сорванная кожа.



Возле гостиницы томился в своём "газике" Горяной, дожидаясь Хозяина. Лида ещё час назад известила его по телефону: "Проснулся!" Да вот нет что-то и нет. Может, похмеляется? А может, и… Додумывать не стал — загорелась обида. Жалко было уступать Лиду борову, а пришлось. Сам вынужден был предложить. Вон как Хозяин прошлый раз волком косился! Думал тогда: не уцелеть. А теперь, глядишь, опять упрочится положение. Только цена вот горькая, аж в груди печёт — словно от сердца оторвал живой лоскут. И ночью пекло, не мог даже уснуть. Оказывается, ревновал эту Лидку.

Чтобы не травить себе душу, Горяной стал думать: "Может, боров и не смог ничего? Набрался ж вчера!" Но мысль эта как-то мало его утешала, он достал бутылку, к которой уже прикладывался, приложился ещё раз.

— Павло Трохымовычу, йдуть! — сказал шофёр.

Горяной взглянул на крыльцо гостиницы, передал шофёру бутылку, сунул в карман газету, сложенную вчетверо, и поспешил к Хозяину.

— Доброго ранку, Васыль Мартыновычу!

— А, Горяной! — тепло посмотрел Хозяин, узнавая секретаря. — Здрастуй! — И подал руку. — Ну, как голова, не болит?

— Та болит, клятая, — соврал Горяной, — крепко ж вчера, той… — копировал он Хозяина, — поддали! Ну й, здоровля ж в вас, Васыль Мартыновычу! Ий-бо, як в молодого! Мабуть, и бык позавидуе.

— Закалка, Горяной, старая партийная закалка! — совсем подобрел Хозяин. — В миня правило: пить — пей, но дело розумей. А если голова, той, слабая — пей молоко! — Хозяин заржал.

Заржал и Горяной — не израсходовано, как племенной конь: на его работе не израсходуешься. А перестав, серьёзно сказал:

— Так-то оно так, а тольки ж против вас — и наш Захар не устоит!

— Хто это?

— Та голова ж колгоспу, Сидорчук, рази ж забыли? "Заря коммунизма"! Уху нам варил в прошлом году, помните? И вчера ж он вас встречал — газик у нёго синий…

— А, этот. Шо, здорово пьёт?

— Та умеет, чертяка! Может литр усидеть в одиночку и хоть бы в одном глазу! — Горяной незаметно сунул Хозяину в карман его плаща сложенную газету.

— Ну ладно, Горяной! — подал Хозяин руку. — Спасибо за хлеб-соль… — Он подмигнул. — За угощенье. Мне ехать пора — бюро!

— Заезжайте, Васыль Мартыновыч, к нам ще! Сами ж знаете: завсегда вам радые! — И не утерпел — спросил как бы между прочим: — Лидка вам — как?..

Горяной на Хозяина не смотрел, напрягся, рассматривая лозунг на сберегательной кассе.

— Заеду-заеду, Горяной, спасибо! Обязательно заеду. А Лида — шо ж Лида? Баба хорошая, спать не даст. Ты, мине от шо… завьяжи шнурки: тяжело нагибаться.

Горяной покраснел от натужного унижения, но ничего не сказал, только воровато оглянулся по сторонам и опустился на корточки, где унижен был даже без переносного смысла. И Лидку отдал, и на колени поставлен. Хорошо, хоть не видит никто, ни она, ни другие, думал он, возясь со шнурками. Шнурки почему-то не давались ему — то ли пальцы дрожали с перепоя, то ли от обиды на Лидку. Думал, ведь как? Напоит она Хозяина, тот завалится на диван, и на том всё. А оно, вон как вышло… Тьфу ты, чёрт! На себе с шнурками получалось легко, а тут…

— Горяной, ты бы на гостиницу повесил картину какую или, той, портреты вождей, — проговорил Хозяин, разглядывая стену. — Ну, шо ф тибя за фасад!

Горяной молчал, колдуя над шнурками — слышалось только пыхтенье.

— Ну, скоро ты там? — Хозяин нетерпеливо, как застоявшийся конь, дёрнул ногой.

— Щас, щас, Василь Мартынович, — тяжело дышал Горяной. — Усё… готово! — Он облегчённо вздохнул.

Однако унижение видел шофёр Горяного, и хотя мужик он свой, Горяному известный, всё равно теперь расскажет куму, и оба будут смеяться за рюмкой. А от кума — пойдёт дальше, и узнает весь район. Ну, да ничего уже не изменить, лишь бы уезжал поскорей, старый кабан!

Хозяин, забыв поблагодарить Горяного за его старания, направился, большим раскоряченным крабом, к своей "Волге", которая уже стояла в стороне. Хлопнула дверца, машина грузно осела, и тут же рванула с места в сторону города.

Горяной не уходил, пока "Волга" не скрылась из вида. А потом грязно, смачно выругался.



В приёмной дожидались Хозяина бывшие коммунисты, вызванные на бюро для решения их судьбы: поэт Владимир Сиренко, старший научный сотрудник института автоматики, кандидат наук Пётр Потапчук и агроном колхоза "Светлый путь" Никита Сидорович Овчаренко, пожилой и перепуганный человек, проработавший в колхозе 30 лет и столько же пробывший в партии. Сидели они возле стены, на дорогих малиновых стульях, и молчали. По очереди выходили из приёмной в курилку, накуривались там до тошноты и возвращались. Неужто утвердят это нелепое исключение?

У Сиренко была язва, и он мучился — разыгралась от расстройства. Вспоминал, с чего, собственно, началась эта нелепая история. Приехала к ним в город бригада писателей для выступления перед рабочими, и сразу к нему: "Ну, как тут у вас, Володя? Куда посоветуешь сначала?"

Он работал редактором заводской многотиражки, город свой знал хорошо, посоветовал начать выступление с вагоноремонтного завода. У них там и Дворец культуры шикарный, и народ отзывчивый.

— Так давай и ты с нами! — предложил ему прозаик Авербах, возглавлявший делегацию. — Бросишь в народ и ты свою строку, а то в нашей группе только один поэт. Понимаешь, публика любит больше вашего брата. А у нас — все с прозой. Утомим, слушать не захотят. А так, сделаем вперемешку.

Он согласился. А потом, когда пришла его очередь выступать, загорелся, как это бывает с поэтами на людях, разошёлся, и его вызвали на бис. Кто-то из зала выкрикнул: "А новых стихов у вас нет?" Новые стихи, конечно, были — у какого поэта их нет? Он и почитал. 2 стиха были забористые, ершистые. Ему долго аплодировали.

А на другой день, когда уже ложился спать, в дверь грубо постучали. Открыл — сотрудники КГБ, трое. За бросание строки в народ предъявили ордер на обыск. Пригласили из соседних квартир понятых, и перевернули в его комнатах всё, что только можно было перевернуть, вверх дном. На полу валялись книги, вещи, летали листки со стихами — вольная мысль в свободном государстве.

Зачем это делалось, он не понимал. Ну, сказали бы, что им нужны его новые стихи. Он сам достал бы им папку. А так… Жена перепугана, дети — 2 девочки — трясутся. Понятые — жмутся к стенкам. Кагэбисты разворошили весь его архив, перепутали ему все рукописи. Всё делалось так, словно в доме искали оружие или чужое, награбленное им, добро. И он, преодолевая страх, робко спросил майора:

— Товарищ майор, скажите, пожалуйста, какова цель вашего обыска? Что вы, собственно, у меня ищете? А то мои соседи могут подумать, что я бандит или вор какой.

— Прошу обращаться ко мне: "гражданин майор", — сухо заметил начальник. На вопрос отвечать не стал, только добавил: — Не переживайте за соседей, они сами разберутся.

— Вот как? — изумился Сиренко. — А я думал, когда приходят с обыском, то соблюдают при этом закон и помнят о презумпции невиновности. — Лицо его пошло тёмными пятнами.

— Закон соблюдён! Я вам предъявил ордер, подписанный прокурором? Предъявил. А что` думаете вы, нас не интересует!

— Зато меня интересует! — распсиховался Сиренко, забывая о страхе. — Что вы ищете? Потому что, если вы ищете оружие или ворованные вещи, то понятые должны это знать, чёрт побери! В противном случае, зачем они здесь?

— Попрошу вас, гражданин Сиренко, не повышать на меня голос! — Майор тягуче уставился в глаза.

Однако страх у Сиренко уже прошёл, он продолжал настаивать:

— Если вы что-то ищете, то понятые должны знать? Что? Или не должны? Вдруг вы мне сами что-то подкинете в дом! У меня ничего краденого нет! Оружия — тоже нет. Скажите, что вам надо? Разве поэты держат свои стихи в матрацах? Зачем вы распороли мне тут всё? И потом, по какому такому праву мои стихи, собственные, могут быть предметом чужого посягательства? — выкрикивал Сиренко. Он задыхался от ярости. — Почему они вас интересуют так по-варварски?!.

— Нас — всё интересует, — спокойно ответил майор и смотрел, казалось, насмешливо. Это взбесило Сиренко ещё больше. Этак представитель закона может решить, что имеет право на знание его интимной жизни. Начнёт спрашивать… В голове у него помутилось, он буквально ринулся к майору:

— Может, вас интересует, что творится в моей черепной коробке? Так вскройте её! Обыщите! Вы что — не понимаете?.. Что стихи, дневники, мысли — вещи сугубо личные! Ещё никому на свете не было запрещено чувствовать и думать, что угодно. И писать — для себя — о чём угодно! А если у нас появился уже закон, разрешающий проверять, кто и что у себя дома пишет, то это значит, что мы…

— Ну? Что же вы замолчали? Продолжайте… — Майор смотрел надменно-поощрительно, нагло.

— С вами лично… — Сиренко задыхался, — мне говорить — не о чем! Я буду жаловаться на вас! — Он плюхнулся на диван, охватил лицо ладонями.

— Сколько угодно! — Майор усмехнулся и, держа в руке листки со стихами, присел за стол. Читал он их долго, внимательно. Все терпеливо ждали. Сиренко, бледный, злой, продолжал сидеть на диване. Не выдержал и закурил.

Наконец, всё прекратилось. Ему приказали ехать вместе с ними в управление КГБ. Понятых отпустили, перепуганной жене разрешили прибрать вещи. Она стояла посреди комнаты и смотрела, как его уводят. Он увидел её побелевшее лицо, большие тревожные глаза и, разведя руками, слабо улыбнулся. От жалости к ней у него ныло сердце.

— Ваш муж вернётся, — сказал неожиданно лейтенант, заметив растерянность хозяйки квартиры. Должно быть, решил успокоить. И они вышли.

Допрашивали его до рассвета. Почему так пишет? Не связан ли с заграницей? Спрашивали, по его мнению, всякую ерунду, на которую приходилось отвечать. Он смотрел на лейтенанта в углу, который эту ерунду записывал.

Господи, какая заграница? Что он нечестного сделал? Просто не мог осмыслить всей нелепости, которой занимались эти люди на полном серьёзе, и много курил. У него кончились сигареты, а майор всё ещё чего-то хотел от него. А чего, Сиренко, утомлённый за эту ночь и напереживавшийся, не понимал. Стихи, верно, опубликованы не были. Ну, и что же с того? Резкие? Ладно. Но ведь честные же! Справедливые? Разве нет в жизни тех недостатков, о которых он написал? Есть, и все это знают и понимают, потому так и аплодировали ему. Почему он должен только хвалить жизнь, от которой уже нет места даже в собственном доме. При чём же тут "антисоветчина"?

Оказалось, при чём. На другой день его уже сняли с работы и, не созывая на собрание коммунистов завода, исключили из партии. Вызвали сразу в горком и, нарушив Устав, турнули. Он обратился в обком с жалобой, смысл которой сводился к главному вопросу: а где же свобода слова, записанная в Конституции? У кого спрашивать разрешение на чтение стихов? Из обкома ответили: "Вызовем. Ваш вопрос будет рассматриваться на бюро".

И вот вызвали. С 10-ти утра сидят, а бюро всё не начинается — нет секретаря. Вчера уехал куда-то, и до сих пор не вернулся. Ему позволительно всё: таково равенство перед законом.

Ещё нелепее обстояло дело у агронома Овчаренко. Рассказал в правлении колхоза анекдот, все смеялись. А потом выяснилось, что анекдот его — с душком, политический. Прежде, каких только анекдотов ни рассказывали, и ничего. А вот он рассказал, и сразу доложили секретарю райкома. Тот, оказывается, ночевал у них в колхозе. Овчаренко знает уже, кто на него и доложил-то. Пьяница-бригадир, которому недавно вкатили они строгий выговор за невыходы на работу. Целую неделю человек пил. Да что теперь с этого знания? Вон как всё обернулось! Знать бы такое, и внукам запретил бы те анекдоты. Даже про баб. Эх, жизнь!

Но Овчаренко надеялся ещё, что повинится, бухнется в ноги и, может, простят. А вот третий из них, кандидат наук Потапчук, ни на что не надеялся. Этому шили украинский национализм. На Украине, говорили, была на эти гонения, выгодная для партии, мода. Значит, пощады не будет.

И хотя Потапчук никаким националистом не был ни снаружи, ни изнутри — просто патриот, родной язык очень любил, оправдываться этим ему будет трудно. На работе в институте он разговаривал с украинцами на украинском, и на него косилось начальство — ошалел, что ли? А тут ещё на собрании выступил: почему-де не рекомендуется писать диссертацию на украинском? Почему из-за этого вернули? Потом жалел, конечно, да теперь что — научная карьера сломана, это уж как пить дать.

Часов в 11 в коридорах обкома словно холодным ветром потянуло — все разом исчезли за своими дверями. Остались только эти трое — возвращались из курилки. Их кто-то предупредил: "Хозяин приехал, готовьтесь, хлопцы!.. Говорят, в хорошем настроении".



Первым вызвали Потапчука. И тот, торопливо одёрнув пиджак и поправив галстук, устремился к широкой дубовой двери, ведущей в кабинет Хозяина. За дверью оказался большой зал. К огромному столу в глубине, за которым сидел толстый, оплывший старик, был примкнут в виде буквы "Т" ещё один стол. Там тоже сидели какие-то люди. И Потапчук направился к ним через весь зал по толстому большому ковру. Пока шёл, ноги ослабли и начали дрожать противной мелкой дрожью. Да ещё старик рыкнул вдруг со своего возвышения:

— Фамилия?!

И все обернулись к Потапчуку. Он понял, старик — и есть секретарь, он будет решать его судьбу, от него всё зависит. Хотя председательствовал на этом бюро, сказали, какой-то Тур. Отыскивая его глазами, учёный сдавленно и торопливо ответил:

— Потапчук.

— Так это тибе не наравится русский язык?

— Товарищ секретарь обкома, — пролепетал Потапчук на русском, — я же не против русского языка, я…

— Ещё б он был против! — Хозяин победно усмехнулся, оглядел своих. — На этом языке… разговаривал сам Ленин!

— Но при чём здесь… Я хочу знать, в чём моя вина?

— Ты тут, той, не перебивай, пойнял? Тут не ты будешь спрашивать, а тибя!

— Понял, товарищ секретарь, — Потапчук облизнул сохнущие губы.

— Я — тоже, той… украинец. Но, если я разговарюю з децтва на русском, шо ж мине теперь, по-твоему? Молчать?

— Так не в том же дело, товарищ секретарь. Я же…

— Он ещё будет здесь указувать мне, у чём дело! Видали такого наглеца? Партия изделала для него всё: вывчила, дала, той, образовання. Сиди ото сибе и работай. А он, шо?.. — Хозяин высоко поднял красный томик Ленина, который всегда лежал перед ним. — Ты это — видел? Шо Ленин говорил про, той, пролетарский интернационализм? А шо тепер разводишь ты? Мелкобуржуазный национализм! — Хозяин бережно положил томик Ленина на место, оглядел членов бюро. — Моё мнение, той… Утвердить решение райкома партии. Ничё он не пойнял! Никаких, той, выводов для себя не исделал! — Хозяин хлопнул ладонью по столу и прибил муху.

— Кто, товарищи, "за"? — вопросил Тур и кивнул худому лысому человеку с жёлтым черепом, сидевшему за узким приставленным столом. Тот вёл подсчёт и писал протокол.

Руки членов бюро, как по команде, взметнулись вверх. Не голосовал только Хозяин — обрывал на дохлой мухе крылья, лапки и, казалось, был целиком поглощён этим. Но так лишь казалось. Хозяин понимал, что творится сейчас в душе Потапчука и думал о нём, сдвигая брови-закон. Он даже его жалел. И не одного его, но и остальных. Думал: "Шо, хлопци, припекло вас? Вы щас на всё согласные, знаю. А только ж помочь вам вже нельзя. Поступил сигнал. И я должен з вамы, той, строго, по-партийному, разобраться. То есть, гнать вас! Потому, шо от меня требують отакой линии. И линия эта — самое главное щас, и я её не порушу. Шоб и другим не повадно було.

А страшно ж вам, той, тех билетов лышатыся, страшно! Знаю. То ж уся судьба, уся биограхвия типер наперекосяк".

— Сдай билет! — сурово отрезал Хозяин, оборвав у мухи последнюю лапку. — Сдай, и йды. Ты вже, той, не коммунист! И позови нам следующего.

Потапчук не помнил, как положил на стол партийный билет, как вышел и закурил. И молчал — ошеломлённый, раздавленный. К действительности вернул его Сиренко:

— Ну, как? Чего так быстро?

— А, — вяло махнул Потапчук. — Следующего просили…

— Йдить вы! — испугался Овчаренко, вскакивая. И убежал в курилку.

Сиренко, делать нечего, пошёл. И тоже почувствовал, как ватными делаются ноги и сохнет во рту.

— Здравствуйте! — сказал он, войдя в стадион-кабинет. Глаза его не различали ни лиц, ни портретов вождей на стенах — всё было, как во сне.

— От он, полюбуйтесь на него! — сказал Хозяин, отваливаясь в кресле назад. — Совецкая власть ему не наравится!

Сиренко повернул голову на голос, и увидел толстого безобразного старика. Чутьём понял — он, секретарь обкома. Остальных не различал, и ощущал себя, подойдя к этому столу-острову, за которым сидел Минотавр и его компания, одиноким и беспомощным.

— Ну, шо молчишь, рассказуй!..

— Что рассказывать? — спросил Сиренко.

— За шо люди головы в революцию клали, рассказуй. За шо кров на фронтах, той, проливали? Чем не по вкусу тибе наша партия, которая исделала из тебя, той, человека? Дала тебе щасливую жизинь. А ты от… узял и обгадил иё. Ну, рассказуй! Хто щас у власти, знаешь? Если забыл, я, той, напомню. У власти в нас щас — рабочие. От. Дети рабочих и крестьян. Чем они тебе не по душе?

— При чём тут советская власть? — начал приходить в себя Сиренко. — С идеями советской власти у меня расхождений нет.

— А шо ж ты иё мараешь своими грязными виршамы?! Нет в нёго разхождений…

— А вы слыхали мои стихи? — неожиданно спросил Сиренко. И посмотрел Хозяину в лицо, уже различая теперь всё.

— Шо?! Та я такое безобразие не то шо слухать, а й смотреть бы не стал! Чё ещё не фатало! Вы посмотрите на нёго!

Смотрели все — лысые, с шевелюрами, с лицами-масками и лицами, на которых блестели живые, заинтересованные глаза. И — молчали.

А он стал читать мысленно такое, что ещё никому не читал:


А вдруг трибуны б стали до колен, А вдруг бумаги б на земле не стало, Тогда б не брали трепачи нас в плен, И мы б слова живые услыхали. Мы видели бы, что дурак несёт, И как от умных на земле светлеет. Но есть бумага, терпящая всё, И есть трибуны, выше мавзолея.


Сиренко понимал, пауза затягивается, становится нехорошей, не в его пользу — надо что-то немедленно сделать, говорить, иначе конец. И сказал:

— Я считаю моё исключение из рядов партии неправильным, торопливым. Вот. И прошу вас разобраться в моём деле внимательнее.

— Шо?! Видали? Он так щитаит! — передразнил Хозяин. — А от мы так — не щитаим! Пойнял? Голову будем знимать!

— Кто это — мы? — тихо спросил Сиренко. И понял, что погиб, пропал совсем. Но ничего другого на ум ему почему-то не шло, и он говорил не то, что нужно. А нужно было, вероятно, другое: в ноги, в слезу. Простите, мол, бес попутал. А он, вместо этого, задал свой идиотский вопрос: "Кто это — мы?".

— Товарищи! — задохнулся Хозяин от гнева. — Я думаю, с этим антисоветчиком… усё ясно.

— Прошу голосовать!.. — поднялся Тур. — Кто "за"? — И опять кивнул личному секретарю Хозяина. Лысина Епифанова начала медленно вращаться, уподобляясь солнцу на небе.

"За" поднялись все руки.

— Отдай наш билет, — рявкнул Хозяин, — и йди отсюдова вон! Во-он! — вскочил он с кресла. Топнул: — Вон!..

Партийный билет у Сиренко забрали уже перед самым выходом — так и забыл положить с перепуга. Его догнал лысый, с жёлтым черепом Епифанов, зловеще прошептал:

— Сдайте же билет!

Выхватив у него из руки билет, он раскрыл дверь, проскрипел:

— Следующий! — И скрылся.

Сиренко наткнулся на Овчаренко.

— Ну, шо? — спросил тот, белея.

— Бю-ро!.. Разбирательство, твою мать!.. — гневно обрушился на него поэт. — Иди — сам узнаешь!.. — Глубоко вздохнул, достал сигарету. А когда прикурил, увидел на стуле Потапчука. Тот ждал его.

Овчаренко же перед дверью сморщился, словно собирался заплакать и, не помня себя от горя, ничего не чувствуя и не испытывая, кроме страха, открыл дверь и пошёл, как грешник по кругу ада, заплетаясь ногами. Ни "здравствуйте", ни "разрешите" не сказал — онемел.

— Ну, а этого за шо? — всё ещё гневаясь, вопросил Хозяин.

— За анекдот, — доложил председательствующий Тур.

— Какой? — Хозяин повернул к Овчаренко голову. Тот понял это по-своему, начал:

— Та я ж нэ знав, шо вин… Та й нэма ж у нёму ничё. Сказав, шо у кабинэти гэнэрального высыть лозунг: "Наша партия борэться за звання комунистычнои". Тобто, як слыхав, за то й продав. Та й дийсно ж — вси ж щас за це звання борються. Ну, а якшо нэ так ляпнув, то простить, благаю вас! — Овчаренко рухнул на колени и пополз к секретарю, бормоча сквозь сдерживаемые рыдания: — Нэ губить, товарыщы! Вынуватый я. Ляпнув. Та я ж и нэ думав, товарыши! Вийну пройшов, 30 рокив працюю. Пощадить!

Все смутились, произошло неуклюжее шевеление. Кто-то схватил со стола графин, налил воды и понёс стакан Овчаренко. Пока тот пил, поднявшись с колен, и успокаивался, Хозяин проговорил:

— От вам й пример! Сразу видно, где настоящий партиец! Ошибсь… допустил… Так понимает же ж!.. Предлагаю, той… строгий выговор.

— Кто "за"? — спросил Тур. А жёлтая лысина опять пошла по кругу, медленно поворачивалась, как судьба.

"За" были все. Всегда. Ибо, кто захотел бы здесь хоть раз быть "против", был бы уже не здесь — далеко.

Потом на бюро обсуждали другие вопросы — простои вагонов с рудой, жилищный, ход уборки урожая и другие. Хозяин не выступал. Выступали члены бюро, приглашённые руководители. Он же только прерывал, вставлял гвозди-реплики и держал руки на животе. Гнев его прошёл, забылся, осталось лишь 2 приятных воспоминания — Лида, и агроном, ползающий на коленках. Было приятно, что не исключил — проявил человечность. И секретари люди, и у них есть сердце. А мужик, агроном этот, наверное, хороший и работящий. Какая там его вина? Анекдот, дурак, рассказал! Так надо ж знать, где их рассказувать. Хто не рассказует…



Пока бюро шло себе дальше, Сиренко и Потапчук спустились из обкома вниз, к близлежащему парку, и зашли там в летний павильон. Наскребли на бутылку водки, небогатую закуску и с горя дёрнули. А когда дёрнули, жизнь показалась загубленной, но… не совсем. Да и было каждому из них в утешение, что "не он один". А когда не один, жить ещё можно, так уж устроена славянская душа — коллективно и подохнуть не жалко. Потапчук начал даже рассказывать поэту курьёзный случай, который произошёл тут у них, недавно, в городе. Как по приказу Хозяина "подстригали" Горького.

— Как это подстригали? — не понял иногородний Сиренко.

— Нелепо, конечно, но всё было на полном серьёзе, вот что грустно. — Потапчук побледнел. — На улице имени писателя решили поставить его белый гипсовый бюст. Ну, и поставили. На красивом гранитном постаменте. Белое издалека видно. На церемонии открытия присутствовал секретарь обкома. Вот ему и не понравился этот бюст.

— Почему? — спросил Сиренко, заинтересовываясь.

— Вы помните, какую Горький носил в молодости причёску?

Сиренко пожал плечами.

— Ну, как же! — удивился Потапчук. — Длинные такие, поэтические волосы были у него. Почти на всех его книжках этот портрет есть — молодой буревестник. Местный наш скульптор и выбрал этот портрет. В белом исполнении — получилось прекрасно! А секретарь, говорят, и ляпнул ему: "Ф тибя, той… не Горький, а битл косматый! Мы ж тут с молодёжью боремся, з ихнимы космамы, а ты — Горького косматым исделал! — очень точно передразнил Потапчук Хозяина. — Усю пропаганду нам спортил. С кого они пример будут брать?!" В общем, приказал скульптору, чтобы обрубил Горькому волосы.

— Да вы что?! — изумился Сиренко.

— Вас это удивляет? — Потапчук серьёзно и печально посмотрел на поэта. — Об этом уже весь Советский Союз знает! Во всех городах. Досадно только — принимают за анекдот.

— И чем же всё кончилось? — напомнил Сиренко, закуривая и улыбаясь. О самодурстве и "характере" Хозяина он уже знал.

— Чем? Скульптор наотрез отказался, разобиделся и ушёл. Кто же всерьёз может воспринять такое? Ну, а эти, обкомовские, поручили исполнить приказ какому-то парикмахеру. Ему будто бы слесарь из ЖЭКа ночью помогал. Парикмахер показывал, где и сколько рубить, а тот — зубилом…

Сами понимаете, что из этого могло выйти. Испортили писателю голову. Ночью всё делали, чтобы не видел никто. Зато утром ахнул весь город, увидев "подстриженного" Горького. Кто смеялся, кто плакал. 3 дня стоял этот поруганный памятник. А потом до самодура дошло — в принципе-то он далеко не дурак — приказал убрать, — закончил Потапчук и тягостно замолчал.

— А может, оно и к лучшему? — неожиданно сказал поэт.

— Что к лучшему? — удивился Потапчук.

— Какая это партия! Одно название: коммунисты. Теперь хоть доверять нам будут люди…

— Может, оно и так, — согласился Потапчук. Лицо его почернело, состарилось.

— Живут же 200 миллионов без этих билетов и ничего? — продолжал Сиренко. Он быстро хмелел, язва его от водки на время утихла, и ему стало легко и свободно, будто от тяжёлой ноши избавился — всё плохое уже кончилось, позади. Но, Боже, какой позор: Горького!.. Какое тупое повиновение свинству.

А потом у них первый хмель прошёл, и они сидели молча, притихшие. Каждый о своём думал. Потапчук о том, что теперь, видимо, его уволят с работы. Куда устраиваться с такой биографией? Кто примет? Вот и выходит, что убеждения, не согласованные с официальными установками, лишают человека куска хлеба, а значит, и возможности жить.

"Самое демократическое государство в мире!" — с горечью вспомнил он партийную трепотню и допил водку, которая показалась ему ещё горше отведанной "демократии".

О том же думал и Сиренко: "Куда теперь? Как жить? Двое детей на руках. Жена, правда, работает, да что её заработок — 80 рублей! На них умереть не умрёшь, но и жить не захочется. Вот система! А вечно тычут пальцем в американцев — у них свинство, не у нас. Нет, братцы, народ, который отвык отстаивать свои права коллективно, становится трусливым и терпеливым, как раб. Только забастовки могут сплотить нас воедино и сделать решительными. — Подумал, и испугался, по-плохому, изнутри. — Какие уж там забастовки, если самому даже подумать страшно о таком. Мы не нация, население…"

Мимо павильона прошёл агроном Овчаренко — куда-то ошарашено торопился. Они окликнули его. Он обернулся, подошёл к деревянному барьерчику, отделявшему павильон от парка, как граница, за которой сидели крамольники.

— Строгу догану влипылы! — радостно сообщил он.

— Садитесь с нами, — предложил Потапчук. — Возьмём сейчас ещё…

— Ни! — отшатнулся Овчаренко, как от зачумлённых, и оглянулся на капитолий обкома вверху. — Звиняйте, хлопци, спешу. Жинка у гостинице ждёт, — соврал он для верности, и, не прощаясь, пошёл в свой социализм.

Когда Овчаренко скрылся из вида, Сиренко невесело сказал:

— Не захотел с нами. А ведь на радостях мужик!

— Он, может, и посидел бы, да боится. Вдруг увидят его с нами! Спросят ещё потом, с кем пил? Тогда уж не пощадят больше.

— Вы думаете, из-за этого?

Потапчук не ответил. Прожевав кружок колбасы, сказал:

— А говорим-то с вами… не на родном языке, а! Или вы тоже — как секретарь? Не забыли ещё родного?

— Нет, не забыл. Отвык только. Вон и сельчанин-агроном: с нами — не начальство ведь! — а на какой-то смеси полурусского, полуродного.

— Теперь отвыкать придётся от многого, — перешёл Потапчук на украинский.

"Нам не хватает не только смелости, — подумал Сиренко, — но и доброты. Обыкновенной человеческой доброты. От задавленной жизни мы стали… Во всём злость, раздражение, ненависть. Дальше так жить нельзя, просто нельзя! Но, что делать, что?"

Они посидели ещё немного, денег больше не было, и стали собираться. Тут же, возле павильона, и распрощались. Каждому в свою сторону… в разобщение.



А Хозяин после бюро поехал обедать домой — двое суток уже не был. Жена встретила хмуро — вечно чем-то недовольна, старая корова! — и зло зашептала на ухо:

— Хороши друзья… Что же ты… даже не встретил человека?

— Какого человека? — не понял он. И тут же вспомнил: присылал телеграмму Забродин, вместе в институте учились. Хотел же его встречать! Да забыл потом — замотался с делами. Ах, чёрт, нехорошо получилось! И виновато спросил: — Где он? Не обиделся?

— Не знаю. Его не пускал тут наш постовой! Сама к нему выходила. Вежливый, улыбается. В общем, виду не подал. Я немного покормила его, поговорили и проводила в гостиную. Отдохнуть с дороги. Сказала, что ты в районе, но должен приехать.

— Правильно, зови!

— Ты бы лучше сам. Неудобно будить. Он там на диване прилёг.

— Ладно, щас, тольки вмоюся. А как его звать, не сказал? — спросил Хозяин.

— Ты что же, не помнишь, как звать друга, — удивилась жена.

— Та какой он мине друг! — буркнул Хозяин раздражённо. — Фчились вместе. 30 лет пройшло. Много там усяких було. Хвамилию, той, помню. А от звать — хоч вбей!..

— Игорь Петрович Забродин, — напомнила жена. И предупредила: — Не перепутай! А то, знаю тебя, назовёшь Иваном Петровичем и не покривишься.

— Ладно, не забуду. Игор Петровыч, гооришь?

Хозяин снял пиджак, рубашку и умылся под краном. Долго растирался полотенцем и, как был в майке, вышел к гостю.

На диване, сняв туфли, но в брюках лежал тощий и совершенно незнакомый ему седой мужчина. Сколько ни всматривался в него Хозяин, Забродина признать в нём не мог. Да оно и не удивительно, крутит людей, той, жызинь! Крепко крутит.

Хозяин подумал: "А зачем он, той, приехал?" И тут же решил: "Выгнали, наверно. Просить помочи будет".

Он хотел уже разбудить гостя, но опять забыл его имя. "Тьфу! Шо за памьять стала. Особено после, той, выпивки". Пришлось возвращаться к жене.

— Да ты что, в самом деле! — возмутилась она. — Ну, и друзья! Не могут запомнить, как друг друга зовут.

— Шо, он тоже забыв? — обрадовался Хозяин. — А как же он, той, телеграмму?..

— Да нет, он-то помнит. Игорь Петрович он! Дома не живёшь совсем, скоро забудешь название своей улицы!

— А ты шо, не знаешь, какая в меня работа?! — Хозяин зло посмотрел на жену и, раскорячив ноги книзу рогаткой, пошёл в гостиную снова своей странной, дрыгающей походкой, которой "восхищался" по утрам весь город. Откинув спину и плечи назад, как бы от непомерной гордости, он нёс таким способом свой огромный живот, подбивая его сбоку коленками. Однако ноги у него почти не сгибались уже, и он продвигался, как бы сначала падая, а потом уже выбрасывая вперёд очередную ногу, подпирающую бочку-живот. Войдя в гостиную, он громко позвал:

— Игор!

Забродин проснулся, легко сел на диван, и тут же, увидев хозяина квартиры, обрадовано вскочил:

— А, Вася! Приехал уже? Ой, да тебя прямо не узнать. На улице ни за что бы не узнал! Ну, здравствуй, дорогой! — Он хотел обнять друга и поцеловаться — не получилось: помешали габариты хозяина дома.

— Шо, рукы коротки? — засмеялся Хозяин.

— Сколько же лет мы с тобой не виделись? — попытался Забродин замять возникшую неловкость. — Неужто 34 года? Да, 34, - подсчитал он. — Изменился ты, ох, изменился! Ну, как ты здесь, рассказывай!

— Та живём помаленьку, жи-вё-ом!.. — неопределённо ответил Хозяин. И не зная, что же сказать ещё, спросил: — Тут и сестра моя работает. По культуре. Ты надовго?

— Да нет, завтра, пожалуй, и отчалю. Я ведь проездом.

— А-а, — протянул Хозяин, повеселев. — Ну й ладно, йдём тогда, той, обедать. Пропустим чё-нибудь за стречу. — Он направился в столовую.

Пока проходили из комнаты в комнату, Забродин весело говорил за спиной Хозяина:

— Смотрел я тут без тебя, как ты живёшь! Заблудиться в твоих хоромах можно! Сколько же общий метраж?

— 300 с чем-то, — равнодушно сообщил Хозяин. Привык. — А ф тибя? — Тут он остановился. Всегда в таких случаях останавливался и спрашивал: "А ф тибя?" Любил это спрашивать, и смотреть при этом в глаза. Обернувшись, смотрел и теперь.

— У меня? — Забродин расхохотался — весело, добродушно. — Тоже с "чем-то"!.. 32.

— Шо, одна комната? — удивился Хозяин. Удивился не тому, что одна, а тому, что не так этот Забродин на всё реагировал — как-то непривычно. Все начинали обычно самоуничижаться, плакаться. А этот… смешно ему, видите ли!

— Нет, зачем же — две!

— Слухай, а как ты, той, попал до миня?

— А, — понял Забродин, — верно. Милиционер у тебя перед порогом — прямо цербер! Сперва, ни в какую! И слушать не хотел. А потом позвонил. У него там и телефон на стене! Вышла твоя жена.

— Угу, — неопределённо буркнул Хозяин.

— Вася, а зачем держишь милиционера? Боишься, чтобы не обокрали?

— Та не. Пост выставляем, шоб усякие просители не лезли из жалобамы. На работе надоедають, ще й вдома.

— Понятно. А зачем у тебя, на фасаде здания, эта безобразная карта электрофикации страны? Уродство же! И от лампочек можно ослепнуть. Надо беречь электроэнергию.

Хозяина обиженно промолчал, затем зло выдавил:

— А ты, той, у миня на крыше был?

— Нет. А что там? Зачем?..

— Зачем, зачем. 2 бассейна там!

— Да ну?!

— От и ну! В миня есть и зал для кино. З двома киноустановкамы.

— Зачем?

— Знов, зачем! Шоб киномеханик, той, крутил мине усе хвильмы, до их выхода на экраны города. Хто ж должен просматрювать их на предмет, можно их людям показувать, чи нет?

— Разве в Москве не просматривают? Перестали?

— То — у Москве. А в нас народ ще, той, не дорос. До Москвы. Не всё можно показувать.

— Ну, ты даёшь! — возмутился было гость. Но что-то сообразив, перевёл разговор на прежнее: — Да-а, не дом у тебя, дворец!

— Так в миня ж ночують й дежурные повара, прислуга. Каждому ж, той, надо по комнате. А ф тибя, шо за квартира?

— Обычная. Я же говорил: 32 метра.

Добрались, наконец, до столовой, и здесь Забродин опять расхохотался. Перед входом было огромное чучело бурого медведя. Медведь стоял на задних лапах, а в передней левой держал бутылку шампанского. В правой — хрустальный бокал. На животе у зверя сверкала золотая пластинка с гравировкой: "Пей, но дело разумей!"

— Вася, Вася! — хохотал гость. — Да ты же — прямо, как сибирский купец! С размахом. Где ты его откопал?

— В ресторане. Понравился, я его, той, и выкупил.

— А пластинку — сам?

— Шо, тоже понравилась?

Забродин оборвал смех, серьёзно уставился в лицо Хозяина: вроде не шутит. И не сказал более ничего. Хозяин пожал плечами, направился к роскошному бару из карельской берёзы.

— Ты шо будешь пить?

— Да всё равно. Что ты, то и я. Даже водочки могу.

— Не держу. Армянского — могу.

— Спасибо. Забыл уже, когда его и пил — дорого! — Забродин перескочил вдруг на что-то своё, мучившее его: — Да! Как ты секретарём-то стал, расскажи. Всё хотел тебя спросить.

Хозяин даже наливать перестал от изумления. Только подумал: "От, так вопрос! Не знаю, шо й сказать дураку. Шо надо полжизни лизать вышевисящие над тобой партийные жопы. Этого ж ему не скажешь!.."



3 года назад, когда главный Хозяин страны ещё выговаривал все буквы и произносил не "многосисесьный" народ, а "многотысячный", мог выпить за вечер больше литра спиртного и, не теряя памяти, рассказывать анекдоты "про баб", так вот, в то счастливое и особенно пьяное лето, он вызвал к себе в Кремль не кого-нибудь, чтобы назначить на пост, который занимал в молодости сам, а земляка, причём "своего в доску". И почти назначив уже — дело было в подмосковном лесу, с коньяком и, "пострадавшим" по глупости, молодым осетром, царство ему небесное — добродушно пошутил:

— Ну, шо, Василий Мартынович! Решили вот поставить тебя на должность прямо-таки короля, по теперешним временам не меньше! Если объединить вместе Данию, Бельгию и Голландию, — продолжал он привычно "гэкать" и тоже говорить "шо" вместо "что" — это и будет область твоей власти. Никита у нас — всё разъединял. Министерства — на совнархозы. Обкомы — на сельские и городские. А мы — решили, наоборот: будем всё укрупнять. Вот. Там у тебя, считай, половина нашей металлургии в подчинении. Несколько больших городов. Справишься?

Было ему тогда 50. Скрывая детскую радость, он согласился, и выехал в свою вотчину в тот же день. А на другой уже знакомился с доставшимися в наследство кадрами. В личном окружении, связанном непосредственно с его приёмной, намечались кое-какие перемены. Возле него должны были сидеть только "свои люди", преданные душой и телом. А потому хотел заменить и худющего личного секретаря, Епифанова. Но, при расставании с ним, произошёл необычный разговор. Начал его Епифанов:

— Василий Мартынович, а ведь вы берёте к себе в референты не того человека, который вам нужен.

— Как это, не того?

Епифанов пришёл к нему в кабинет с заявлением "по собственному", уже готов был ему подписать, и нате!

— Вы — берёте Голобородько?

— Ну й шо?

— Возьмите лучше Десятерика. Не пожалеете.

— А чем, той, не устраивает тебя Голобородько? — Изумлённый, даже оторвался от его заявления. Странной была и стрижка у человека — спереди "ёж", как у Керенского, а дальше — лысина.

— Мне — что? Я ухожу, — спокойно ответил "ёж". — Вам с ним работать.

— А почему я должен тебе, той, верить?

Смотрел на элегантного хлыща даже с интересом: не встречал таких самоуверенных. Слыхал уже о нём: "Жук"! Где-то работал раньше адвокатом. В Киеве, кажется. Но… сделал потом длинную рокировку оттуда: поменялся шикарными квартирами с каким-то подпольным королём бизнеса, и очутился здесь. Да не где-нибудь вынырнул, а сразу в обкоме партии. Говорили, дал "самому первому" на лапу. Не стеснялся вот и перед ним, спросил, как ни в чём не бывало:

— Разрешите присесть?

— Ну, шо ж, садись, послухаю тебя. Ты, говорят, гусь! — бесцеремонно пошутил и сам.

— Я — не гусь, Василий Мартынович, — спокойно заметил Епифанов, садясь и нахально закуривая. — Гусей, как известно, кушают.

— А тебя шо ж, нельзя?

— Меня — нельзя. На мне много старых колючек, — всё так же спокойно отвечал Епифанов. Только сигарета, которую он достал, чуть приметно подрагивала в пальцах — волновался. Но это — внутри, наружу не выходило. Школа!

— Ну ладно. Рассказуй, шо имеешь против Голобородьки?

— Ничего не имею. Человек он неглупый, и как бывший газетчик сможет, конечно, писать для вас общие доклады. Но ведь работа референта — не только писание таких докладов.

Усмехнулся, слушая доводы "гуся".

— А шо ж он, решения за меня должен, той, принимать?

— Нет, Василий Мартынович, немножко не так. Хотите, расскажу, что это за работа?

— Излагай, — кивнул ему. — Время у меня пока есть. Люблю, той, любопытных послухать.

— Я — не любопытный, Василий Мартынович, — холодно возразил Епифанов. — Любопытных держат в цирке. А вот, трезво смотрящих на жизнь и знающих, что делать, не так уж много. Да вы это и сами понимаете.

— Верно, болтунов много, — подтвердил ему, добрея.

— Возьмёте Голобородько, одним болтуном станет больше, — напомнил Епифанов, возвращая разговор в нужное ему русло. — У человека — нет своей точки зрения. Он — привык работать по принципу: чего хочет начальство, как ему угодить? Много ли в этом проку? Всё время он будет ориентироваться на вас: что вы думаете по тому или другому вопросу? Вот и придётся думать… вам всегда самому. Да ещё разжёвывать и ему, чего хотите. А он — будет только добросовестно это записывать и выдавать потом… вам же. Устраивает вас такое?

— Нет.

— Тем более, что и сами вы… тоже не всегда будете знать, как правильно вам поступить или что-то оценить.

— Это, почему же? — Даже побагровел, помнится. А Епифанов лишь коротко взглянул и продолжал без смущения:

— Будем откровенны, Василий Мартынович. Что постыдного в том, допустим, что историк — не смыслит в металлургии? Или металлург — в сельском хозяйстве. Вы, кажется, биолог по образованию? Много вы понимаете в горном деле?

— Ну, кое-шо пойнимаю. Ты гоори конкретно, шо тебя, той, интересует?

— Для принятия толкового, обоснованного решения — например, по вопросу добычи руды на шахте — знать "кое-что", согласитесь, маловато. Придётся либо консультироваться со специалистом и верить ему на слово, либо принимать скоропалительное решение и делать вид, что компетентен во всём. И скоро все поймут, что компетентности — нет. А тогда… начнут обманывать.

— Шо же ты предлагаешь?

— Толкового референта. — Епифанов чуть приметно улыбнулся.

— А он — шо же? Бог, по-твоему.

— Нет, человек. Вот мы и подошли к вопросу: что за работа у референта. — Епифанов оживился. — Референт должен не угождать, а решать всё по-деловому! Он знакомится с возникшей проблемой. Находит по ней несколько толковых специалистов. Для этого он должен знать все лучшие кадры города! Лучшие — не по партийной шкале оценок, а по существу. Не впадая в демагогический обман. Так вот, он даёт этим специалистам задание по рассматриваемому вопросу. А потом выслушивает их по очереди и забирает их записки. Теперь ему ясно, как надо решить вопрос. Затем он коротко излагает суть решения вам, а не вы ему! И вы — вооружённый знанием — идёте решать его на совещании, которое сами же назначили в соответствующем отделе. И задаёте там компетентные вопросы! Вступаете в деловой разговор! И выслушав всех, выносите решение, от которого они будут изумлены! Вас начнут уважать, и… никогда не посмеют втирать вам очки!

— А неплохо, той, придумал! — восхитился тогда, проникаясь к Епифанову неподдельным интересом.

— Не мной это придумано, — вяло заметил референт. — Придумано до нас. Нам — надо только следовать. Поэтому нужен такой референт, который бы…

— Постой, — перебил его, — не пойму я тибя. Зачем же ж ты, той, предлагаешь мине этого… как его… Десятерика, а не себя?

— А я… уже предложил, — невозмутимо сказал Епифанов. — Только что.

— А й верно: предложил! От, сукин кот! Узял, и показал товар лицом. — Стало смешно. Не удержался и расхохотался.

Референт улыбнулся тоже:

— А если бы я это сделал по-другому? Стали бы вы меня слушать? — Бледные губы его дрогнули и снова плотно сомкнулись.

— Не, нэ став бы, — весело признался ему. — Я тебя, той, выгнав бы.

— Я это сразу понял. Но хитрить не хочу: вы спросили, я… честно признался.

— Молодец, шо не хитришь. Со мной хитрить бесполезно. Я тебе, той, всё равно бы не поверил.

— А вы и сейчас не верите.

— От, сукин кот, а! Ты шо ж, усех наскрозь видишь?

— Опыт, — скромно заметил Епифанов.

— Шо ж я тибе? Дурак, шобы сразу верить. Я — тоже жызинь знаю. Есть опыт и в меня.

— Тогда дослушайте до конца. Может, поверите.

— Ну, давай-давай, слухаю. Излагай.

— Вы в гениев верите? — спросил Епифанов серьёзно.

— Та чёрт их знает, — добродушно пожал плечами. — Вроде и той считается гением, и третий, и десятый.

— Правильно, гениев — единицы. Остальные люди — примерно одинаковы, и об этом не надо забывать, чтобы не впадать в ошибки при назначениях. Тут всё заключается в том, что каждый претендент на выдвижение старается напустить на себя этакую исключительность. Показать, что он всё знает, всё умеет. На самом же деле, любой доктор наук — такой же человек, как и другие. А бывает, что и глупее, и для практической работы совсем не годится.

— Ты это к чему? — не понял было его.

— К тому, что любого человека можно заменить другим. Без особенного ущерба для дела. И чем чаще вы будете менять сотрудников, тем будет спокойнее. Меньше интриг, подкопов. Пусть выясняют собственные отношения. Занимаются конкуренцией. А потом — менять! 100 лет возле вас будет спокойно.

— А как это называется, ты знаешь? — Нарочно уставился на него своим придавливающим взглядом.

— Знаю. Но ведь это — только слова. Суть от них не меняется.

— Й ты хочешь, после этого, быть рехверентом?

— Да. Потому, что референт должен быть человеком, говорящим вам одну правду! Какая бы ни была. Ибо остальные… будут вас лишь хвалить, и всё вам врать.

— Так, — сказал, отваливаясь на спинку кресла и внимательно разглядывая его. — И какая ж издесь твоя выгода? За шо ты будешь мине отаким преданным?

— У меня есть расчёт. Пока целы вы, целым останусь и я. Буду откровенен. Жизнь — с почётом. Приличный оклад, ежегодная путёвка на курорт, женщины. Кто от такого откажется?

— А если й ты вступиш у интрыгу? Ну, захочешь повышение, и тебе его пообещают. Другие.

— Исключено, — вздохнул Епифанов. — Куда мне повышаться? Сами посудите. В заведующие отделом? Ведь большего не предложат?

— Верно, не предложат.

— Значит, из ферзей… в пешки? Управлять отделом, бороться со своими конкурентами. Зачем мне это? Я же не дурак, Василий Мартыныч! Референт — всё знает, сам ведёт большую игру. Приобщён к такому столу, наконец, и… в пешки?

— Та-ак, — произнёс задумчиво. — Рация ф тибя, той, есть. Ну ладно. А шо ты ещё должен делать на своём месте? Только откровенно…

— Я с вами и так предельно откровенен, иначе ничего не выйдет, и тогда незачем огород городить.

— Ну й, язык же ф тибя! Так и чешешь.

— Практика, Василий Мартыныч. Референт должен уметь говорить! Иначе, какой же из него референт? И — должен быть в курсе всего, что творится вокруг. Я — не дам вам споткнуться. Вы будете предупреждены о каждом бугорке, о каждой ямке на вашем пути. А для того, чтобы понимать, что делать, а чего не делать, вы… должны знать только правду! Зачем вам лишний подхалим? Вам — нужен человек дела!

— Да-а, ты — любопытный мужик!

— Я — циник, если выражаться высоким стилем нашей благородной интеллигенции, — устало сказал Епифанов. — Но! Я из тех циников, которые понимают смысл в обеспеченной жизни. И дорожат ею. А не красивыми словами о совести. Жизнь, как известно, у человека одна. А красивые слова мы говорим, когда не можем устроиться жить в своё удовольствие. Как только такая возможность появляется, сразу все утешительные слова по` боку, и каждый начинает жить так же, как и мы с вами, руководствуясь теми же принципами. Если не дурак, конечно.

— В Островского про жизинь шо-то не так, по-моему, — заметил этому цинику. — Шо ж он, дурак был?

— Нет, не дурак, — морщась обиделся Епифанов. — Больной человек. Смертельно больной. Что же ему, кроме слов, оставалось? Когда не нужны уже ни женщины, ни деньги. Плюс идейный фанатизм.

— Так. Значить, все люди, той, одинаковые? Если не больные и не фанатики? Я тебя правильно пойнял?

— Совершенно верно.

— Ладно. Говори тогда, шо думаешь обо мне?

— Василий Мартыныч! — воскликнул Епифанов, вскакивая. — Так не договаривались! Это не та правда, которая вам нужна и о которой я вам говорил. Ну, у вас… тяжёлый характер, который часто руководит вами. Надо, чтобы наоборот. Но дело же — не в этом. Я говорил вам, что не буду подхалимом. Но я же не говорил, что буду хамом. Вы — человек от природы умный, и для меня это главное. Остальное приложится, было бы желание.

— Ну, шо ещё? Говори, не бойсь.

Видно, Епифанов, собака, уже знал, что секретарь обкома украинец по национальности, но родную речь сильно подзабыл и говорит всегда по-русски. А "русский" у него, как заявила жена: дикая смесь из двух языков. Выходило не по-русски и не по-украински. Епифанов мог бы и промолчать о таком "недостатке", этот недостаток в обкоме был почти у всех. Но нет, хамлюга, не промолчал:

— Вам, Василий Мартыныч, надо бы поправить произношение. Неудобно, когда секретарь обкома и…

Пришлось оборвать:

— Ладно. Когда шо важное или перед народом с трибуны, я, той, по бумажке читаю. А там усё правильно. В Москве от таких, как я, требуется одно: шоб поднимал руку "за". Або, той, шпарь по бумажке. Которую ты ж мине й составишь. Та Ильич же ж там й сам такой. Шо ещё? — И помрачнев, признался: — 50 мине. Позно вже, той, переучиваться.

Епифанов развёл руки:

— Всё. Разве что… не помешало бы вам запомнить одну истину. В жизни никто и никого не любит. Все любят только себя. И живут тоже: для себя. Поэтому никогда не стоит укорять себя за… ну… "непартийность", что ли. Назовём это так. Забота о благе народа и прочее…

Мрачно задумался тогда. Всё так просто. А ошеломило, как открытие. Действительно ведь, никто его не любит. В том числе и жена. Разве что в молодости. Действительно, все обманывают. Все живут для себя, так устроена жизнь. Почему же тогда все хотят справедливости и любви от него? Да он им и сам лишь на словах про справедливость. На словах все правильные коммунисты. А на деле каждому наплевать на всех. И ему тоже.

— Ну, от шо, — проговорил, наконец. — Я тебя беру. Пойнял?

— Понял. — Епифанов просветлел, но виду не подал. И чтобы избежать, вероятно, каких бы то ни было недоразумений в будущем, сказал: — Но я согласен работать с вами при одном условии…

— Говори, каком? — перебил его. Будет он тут ещё условия ставить!

— Мы с вами не должны прятаться друг от друга за красивыми словами. И обижаться — тоже.

— Та шо тебе дались эти слова?

— Прошу дослушать, Василий Мартыныч, это важно. Тут не в словах суть, — продолжал Епифанов, торопясь. — Мы должны забыть, что у нас разные чины. Должны поступать оба, как бесстрастные машины, без эмоций. Только так у нас дело пойдёт. Сможете вы считать меня равным себе? Как человека.

— Ручаться не буду, потому шо не знаю, — откровенно признался ему. — Ты ж сам сказал, шо в миня, той… характер на первом плане.

Сдерживаясь, Епифанов проговорил:

— Неужели это так трудно понять? Вы же ничем не лучше других, если по-честному. Ну, вам повезло: ваша жизнь сложилась так, что вы стали секретарём обкома. А я референтом. А есть люди, куда талантливее нас с вами! Но курс правительства направлен сейчас не на них. А на таких, как вы. С крепкой рукой, вожжами. При чём же тут какие-то особенные заслуги? Не обольщайтесь. "Яркую, глубокую речь", которую произносит секретарь, а потом все её хвалят как гениальную, пишут референты, а не секретари. И ничего там гениального нет, обыкновенные слова. Для слов нужны референты. А для руководства — там понимают это! — Епифанов указал пальцем на потолок, — нужны решительные люди. Вот вас и поставили. И думаю, курс этот ещё долго не изменится. Слишком мы заврались во всём. И потому развелось много недовольных. Чтобы удержать теперь вожжи, нужны молотки, а не вежливые демократы. Короче, каждый должен делать то, что умеет.

— Шо ж, по-твоему, там не верют уже у то, шо сами ж говорят?

Епифанов усмехнулся.

— Верят. Пока говорят. А за собой, разве вы не замечали такого? — Он прямо светился от удовольствия, любуясь чужим минутным смущением. И продолжал: — Неужто никогда не было? Не поверю. В каждом человеке живёт ещё и артист. А подхалимы — когда хорошая игра — хлопают и твердят про гениальность. Как тут не поверить?!

Молчал, не зная, что ему на это сказать. Может, не брать? Уж больно умён!

— Ну, так как, Василий Мартыныч? — напомнил референт о своём условии.

— Приступай, — коротко сказал ему. Поднялся и, больше не глядя на него, добавил тоном, будто говорили они тут о текущем и ясном для обоих деле: — Думаю, шо сработаемся. Я пойнял тебя, ты — миня…

Так и остался этот Епифанов с тех пор при нём. Потом, когда начал собирать с миллионеров дань, вообще вошёл в полное доверие: деньги — это великая сила! Плюс никогда не лгал. Многому научил. И область считалась в верхах на хорошем месте. Вот только характера ему он не исправил — природа оказалась сильнее. Зато узнал от него, что любого ответственного партработника можно без особых усилий заставить написать на своего сослуживца заведомо подлый донос. Лишь намекни, в ложке воды утопят друг друга. Правда и кривда, белое и чёрное для этих людей были вещами абстрактными. Конкретным было всегда личное благополучие. Бесплатная путёвка на курорт. Спецотоваривание. Продукты из колхозов задаром. Даже бесплатное посещение театра. Мелочь, казалось бы, а не отказывались. И вот таких, фактических хозяев жизни, в стране тысячи. Лживых, продажных. Хочешь ими править, не доверяй! Изредка печатай в газетах "разоблачительные" статейки про тех, кто уже попался. На взяточничестве или воровстве. От факта оглашения всё равно уже не уйти. Однако народ, который за всё платит, а сам получает копейки, будет думать: есть демократия, есть критика, есть и наказания.



Глядя на гостя — опять забыл имя, мать его в душу! — Хозяин подумал: "И этот из таких. Из уважающих дэмократию. При ём низзя раскрываться полностью. Лёгкий вопрос задал! Как можно стать секретарём обкома партии? Так я тибе, той, и ответил". Вслух же сказал по-другому:

— А шо тут такого?

— Ну, как же! Мы ведь с тобой учительский кончили. Что-то не встречал я секретарей из нашего брата. А тут… Ещё кто бы другой — а то ты!

— А шо — я? — Хозяин обернулся, перелил через край рюмки из-за дурака.

— Ну, Ва-ся!.. — развёл Забродин руки. — Передо мной-то, зачем же? Разве мы не знали тебя?

— А шо вы знали?

— Как, что? — Забродин замялся, но всё же договорил: — Не успевал ведь ты…

— Ты это, той. Брось! — обиделся Хозяин. — Остав. Шо ж, по-твоему, за 30 лет ничё не могло измениться? А диалехтика…

Хозяин обиженно поджал губы и почувствовал, как безразличен ему этот друг юности, что ничего общего у них нет и не может быть — разная жизнь, разные мысли. Вот этот "ноль без палочки" приехал, и рад тому, что лучше выглядит, живота нет, и давай смеяться надо всем. Что же его теперь за это — любить? "Нет уж. Как он, так и я", — думал Хозяин. И ещё подумал: "От жызинь! Все люблят, той, одних себя. В гости й то приглашают тех, хто нужен, а не тех… Правильно делаю, шо никому не верю". А вслух произнёс:

— Недавно я, той, ездил у Грузию. По приглашению ихнего цека. От где вмеют встречать! Коньяк — рекой! Закуска — любая! А от коммунисты они — гамно!

— Почему? — заинтересованно уставился гость.

— Та, той… тольки ж о себе думают. Ворюга ж на ворюге! Такие дворцы себе, на глазах у всех, поставили, шо й в их князей не було! — И вдруг жизнерадостно рассмеялся. Направляясь к книжному шкафу, сказал: — И от ище шо…

Достал из книжного шкафа большой том "Капитала" — блеснуло золотом тиснение на корешке — раскрыл его и вынул пачку цветных открыток.

— От, полюбуйсь! — протянул он гостю порнографические снимки. — Грузины подарувалы. Вмеют делать, га?

Забродин с интересом смотрел на открытки. Сказал:

— Это не грузины. Немецкая работа. — И добавил: — Как же ты не боишься держать такое здесь?

— Так я ж их — в Марксе! — засмеялся Хозяин. — От жены. Самое ж безопасное место…

— Значит, коммунисты грузины, говоришь, неважные? — усмехаясь, уточнил Забродин.

Хозяин от неожиданности возмутился:

— Ты шо? Ханжа? Или, той, у самом деле не знаешь, какая щас жызинь пошла? — И уже расстроенным голосом добавил: — Проходь сюды… Будем тогда пить, раз по-человечески говорить не вмеем. Я хитрить, той, не люблю.

— Да не-ет! — пошёл гость на попятную. — Ты меня не так понял. Извини, пожалуйста…

Потом они сели за стол. Хозяин держался в своём кресле, как пасхальный кулич на тарелке. Выпили по 2 рюмки армянского, заели лососиной, а тепла между ними всё не было — была враждебная натянутость. Оба чувствовали это и нудились. Сначала пробовали вспомнить годы учёбы, но ничего из этого не вышло — Хозяин не помнил никого. Разговор после этого вертелся больше вокруг охотничьего пса. В столовую вошёл огромный гладкошёрстный пойнтер Клык. Вот о нём, да об охоте и толковали.

— На охоту, на охоту скоро поедем, Клык! — ласково приговаривал Хозяин, почёсывая собаку за ушами. — На, съешь от колбаски! — кинул он любимцу кусок дорогой копчёной колбасы. Клык нагнулся, понюхал, но есть не стал — только виновато повиливал хвостом. Сыт был.

— На охоту, вроде бы, рановато ещё, не сезон? — вяло заметил Забродин, чтобы поддержать разговор.

— Кому, той, не сизон, а нам — круглый год сизон. Верно, Клык?

Забродин промолчал.

Видя, что опять говорить не о чем, Хозяин начал расспрашивать Забродина сам: "Женат? Дети есть? Кем трудисся?"

Забродин отвечал без охоты:

— Да тружусь. В университете преподаю, биологию. Жена — тоже преподаватель. Сын и дочь — выросли, своими семьями обзавелись.

— Кандидата, той, давно получил.

— Давно, лет 15 уже. Тема была…

— А шо ж, той, дохтурскую?..

— Не получается. Теперь ведь это непросто: капитальные труды надо иметь.

— Я от тоже трудюсь, — не слушал, не вникал Хозяин. — Не жызинь, доложу тибе, а каторга! Дома, той, почти й не живу.

— Это, почему же?

— То по области мотаисся, то по районах. Там — не то, тут — не так. Везде самому надо. Разобраться, проталкувать, решать, той, вопросы. А ответственность какая! У меня ж область, по значению… трёх государств стоит. А пленумы? А заседания у верхах: то в Москве, то у Киеве. Некогда, той, вздохнуть.

— Да, тяжело тебе! — усмехнулся Забродин.

— Тяжело, — согласился Хозяин, не замечая на этот раз иронии. Приспичило закурить, но не было с собой зажигалки. А зажигалка была особенная, заграничная — хотелось удивить. Вспомнил, что она у него в плаще, и пошёл в коридор.

Когда вернулся, Забродин не узнал его лица. От гнева оно покрылось бурыми пятнами, налилось чёрной злобой. Тяжело дыша, он протопал к телефону:

— Случилось что-нибудь? — спросил Забродин.

Хозяин потряс газетой в руке и набрал номер.

— Райком? Горяного мне! Как это нет, розыскать! Ты шо там, не понимаешь, хто зво`нит! Шо? Вдома, гооришь? Ну, ладно, я щас дам ему вдома!

Хозяин рывком опустил на рычаг трубку и снова поднял. Стал накручивать диск.

— Это я. Немедленно соедини меня из этим… из Горяным. Он вдома щас. Хорошо, жду.

Забродин видел только спину Хозяина — широкую, как дверь. Ноги — тумбы. Двойной багровый затылок.

— Горяной?! — рявкнул Хозяин. — Ты шо решил там, из своей вонючей газэтой? Издеваться надо мной, так твою мать! Я тибе дам, у чём дело, голову зниму! У портрэти! Ты шо ж, сукин сын, смеяться решил?! Вы кого изобразили?! Шо? Та знаю, шо не ты лично, знаю! Если б ты сам, — Хозяин взял со стола газету и потряс ею ещё раз, — ты б в миня вже, той, дворы подмитав, а не секретарював, пойнял! З тобой — разговор будет, той, потом. А щас, ты мине нимедленно розыщи того гада, который меня так размалював. И шоб он ехал сюды, у обком! Завтра утром шоб я видел его в миня у кабинэти! Пойнял? Усё! — Трубка влипла в рычаг.

— От, полюбуйсь! — Хозяин подошёл к большому столу, за которым они сидели, и швырнул газету.

Забродин чуть не захохотал. С первой страницы на него смотрел похотливый хряк, как 2 капли воды похожий на Хозяина. Только портрет был выполнен упрощённо — грубо, без умелой ретуши. Зато внутренняя суть оригинала в нём была схвачена верно.

— Н-да, портре-ет! — протянул Забродин неопределённо.

— Ничё, я им покажу, сукиным сынам, как портреты делать! На могилы будут себе их вешать! — Хозяин налил рюмку и хватанул армянского. Без закуски. И без тоста. А может, тост и был: "За упокой души фотографа!"

— Оставь ты это дело, не стоит, а? — сказал Забродин.

— Как это не стоит! Та я им…

— Ты же коммунист, секретарь обкома всё-таки.

Хозяин был настолько зол, что решил и этого червяка поставить на место.

— Я тибе вже говорил, про кавказцев? Так от, кавказские и азиатские сэкретари живуть не так, как мы.

— А как же? — заинтересовался Забродин.

— Слухай тогда-но сюды. Только ж не болтай потом.

— Ну, что ты! — Забродин обиделся.

— Так от. Мы проть них — дети. Они ж миллионеры, сукины сыны, усе! Кандидаты наук! Дисертации им настоящие фчёные писали. Хто за нову квартиру, хто, той, за деньги. Так от им — вже нихто не страшный! А ворухнэться хто, они его, той, у сумашедший дом. Ни прокурор, ни врач, нихто вже не заступыться!

— Да ты что, шутишь? — изумился гость.

— В них там, за 100 тыщ, должность секретаря горкома можно купить! — не обращал Хозяин внимания на удивление Забродина. И хотя чувствовал, может, и не следовало бы этого говорить, но хотелось пугнуть, и его несло и несло: — Я как-то ездил у гости до одного. У той, у Азэрбайджан. Уместе фчилысь когда-то на высших партийных курсах. От живёт, сукин кот, шо тебе той шах! Там усе вмеют жить. А ты — "не стоит"…

Забродин оторопел:

— Так ведь это же… так ведь это же…

Хозяин озлился:

— Ну, шо ты фатаешь ото ртом? Не пойнимаешь, шо хозяева жизни тепер — мы? Та ещё те, шо у торговли…

— Шутишь?! — Забродин очумело моргал.

И тогда Хозяин опомнился. Понял, наболтал лишнего после вчерашней пьянки и второго похмелья сегодня. Деланно рассмеявшись, сказал:

— Шутю-шутю! А ты, шо подумал?..

Забродин решил переменить тему.

— Сколько у тебя детей? — спросил он.

— Некогда, той, было их делать. Один. У Киеве живёт. Тоже от, как й ты. Вже кандидат наук. Дохтурскую скоро будем, той, защищать. — Хозяин что-то вспомнил, достал из пиджака записную книжку, авторучку и записал: "Напомнить начальнику аэропорта, щоб 11 августа послав за Игорем у Киев самолёт".

11-го августа у жены Хозяина был день рождения, и он решил, что лучшим подарком для неё будет прилёт сына к ней на праздник. Сделав дело и откладывая в сторону записную книжку, Хозяин заметил, что гость всё ещё хмурится и сидит, как каменный. Тогда на ум ему явилась мысль напоить Забродина так, чтобы тот забыл всё, и тем поправить его впечатление от встречи.

Напился с этим Забродиным и сам до белых чертей. Не помнил, что говорил, забыв про золотую табличку в лапе медведя. Иногда с ним такое бывало — кураж перед какой-нибудь козявкой. А уж тогда не мог остановиться…

— От древние говорят, шо миром правят Любов и Голод. А я б добавил, шо самое главное у жизни — это Страх. От, хто правит миром! Это вже точно. И Лёня — тобто Ильич — правильно исделал, той, шо запретил трогать Сталина.

— Ты это серьёзно? — как-то робко спросил гость.

— Никита — был дурак, шо полез, той, разоблачать Сталина.

— Почему?

— Сталин — это символ Страха. От! Доки в народи будет держаться его авторитет, будем править миром мы, хозяева страны. Ильич, я, Хозяин-узбек. Хозяин, той, грузин, казах Кунаев. Наш совецкий интэрнационал.

Гость изумился:

— Вася, какой же он, к чёрту, советский, ты что? Ханский.

— Чому ханский? — Хозяину стало обидно, налился расплавленным чугуном.

— Потому, что вы только о себе думаете! А страна? Её население, люди? Хозяйство.

— Отут ты не прав. Промышленностью, хозяйством мы займаемося.

— Но, как?! Разве это по-совести?

— А мы — по-лёнински! — Хозяин расхохотался от своего каламбура, и настроение его на время переменилось. — Он же в нас голова!

Забываться стал и гость — тоже выпил прилично.

— Мещанин он, вот кто! Самый главный, самый большой мещанин страны. Символ! Он — ещё развалит всё, увидишь.

— Не развалит. 50 лет вже в этом направлении колесо крутится. Будет крутиться, той, и дальш. А народу усё рамно, хто у власти. Ленин, чи, той, Лёня. — Хозяин мутно уставился на гостя, забыв, как его звать. — Скажи, от тебе лично, какая, той, разница, шо выполнять? Был бы, той, приказ. А дэмократию разводить, ото и останисся без власти. Вже не ты будешь руководить, а тобой. Так шо ты не обижайсь на мой волчий интэрнационализм.

Гость опять остолбенело смотрел. И Хозяин добродушно усмехнулся:

— Постав от тебя… на наше место. Ты ж, той, тоже будешь таким. Так шо марксизм тут не при чому. Марксизм нужен усем тольки для прикрытия.

— Ну, ты ж и циник!

— А тибе шо, лучше, шоб дурак? Я тебе, той, правду объясняю. Шоб ты пойнял, шо такое жизинь. А ты мине про Ленина, Маркса. Каждый встраивается у жизни, щоб как для себя было лучше. От. А остальные — шоб боялись. Не будут тебя, той, бояться, пиши пропало.

— И — стало быть?.. — Гость смотрел вопросительно.

— Значить, делай усё так, шоб тебя боялись. Пугай тюрмой, сключением.

— Ну, ты даёшь!

— Главное — не допускай, щоб сами думали. И, той, обсуждали твои действия. Усе владыки мира так делали: Пётр, Наполеон, Сталин. А ты: хо-зяй-ство, лю-ди!.. На нас с тобой — фатит!

— А ты скажи это всем! — подначивал гость. — С трибуны.

Не завёлся, дудки! Ответил, как ученику:

— Не, народу это говорить не надо. Зачем людей, той, обижать. Говорить надо хорошие слова. Тогда он, той, спокойный. Ну, пойнял ты мою хвилософию? — Хозяину опять стало смешно, и он выпил. А гость вдруг обнаглел:

— Помещик ты, вот кто! Тебя судить надо. Немедленно!

— А ты спробуй. От нажму щас кнопочку… й посмотрим, где ты ночью срать будешь. — Почему-то всё ещё было смешно, и разговор только забавлял Хозяина. — Усе ж покорные давно, — объяснял он. — Будут говорить только то, шо я им сверху буду. Спускать. Усе, как говорится, расценки жизни.

— И что же? Думаешь, так будет вечно?

— А ты шо, на новую революцию надеисси? — Хозяин рассмеялся откровенно, заразительно, как человек, получающий от разговора громадное удовольствие. — Не, — отсмеялся он, — новой революции не будет. Рази шо Ильич напьётся так, шо повернёт до коммунизма. Хоча, зачем он ему? Лёня уже при коммунизме. — Смех просто душил Хозяина, даже слёзы выступили. — У нас возможен — тольки один путь. Э-во-лю-ционный. Усё зависит от того, какая тыква растёт на шее у очередного хозяина. А коммунизм — то игра с огнём. Во-первых, большую силу надо иметь. Раз. И надо, той, привлечь на свою сторону усех писателей и журналистов. Это ж скольки денег надо! Два. Но й после этого, думаю, шо дело с коммунизмом не получится.

— Это интересно! Почему же?

— А нету ещё силы, шоб была сильнее за мещанскую. А каждый человек — это ж, в первую очередь, мещанин. Это ещё Алексей Толстой пойнял. Шо мещанство, той, непобедимо. Я сам это читал. Забыл тольки, как книжка называлася. Башковитый был мужик! У нас, вообще, башковитых много. В истории.

— Интересная нация, так, что ли?

— Шо интересная — не ручаюся. Но, шо с розмахом — точно. От я, например. По жратве и выпивке, как думаешь, хто я?

— Наедаться, так уж за всю Власть?

— По жратве я — как Ломоносов в науке. А от, если облапошить кого, тут я тебе Менделеев, не меньш. Уся таблица у голове! Тольки другая.

— Ну, а ещё, чем можешь похвастать? — опять с насмешкой подначивал гость.

— А от по бабских задницах — я Карл Маркс! В миня — даже собака пойнимает: шо она — выше за других. Морду, стерва, усегда держит высоко уверх. Пойнял? А ты мине: чу-жое, не моё! Рассуждаешь с позиции козявки. А от, если тибя поставить на моё место, и ты тогда Марксом захочешь быть. И от жратвы, той, не отодвинисся далеко. Будешь морду макать у сметану, а не у керосин. Так шо, ни нада миня докорять. Запомни: усе люди — гамно. И ты тоже.

— А ты?..

— И я. Только я — большое, высокое гамно. И падаю другим на головы. Об миня как измажисся, вже до самой смерти не отмоисся. Подохнешь, той, вонючим.

— Ты — не ответил на мои вопросы!

— И не собираюся. Й никому ни советую дэмократию разводить. Кажному отвичать… вы одразу на шею сядете! А тогда с вами, шо — пропадать? Та й вопросы есть такие, шо на их й сам Ленин не ответит. Надо будет вже не на вопросы атвичать, а той, отчитуватыся пэрэд вамы. Оправдуватыся. Зачем мине это, если я и так власть?

— Власть-то у нас — советская!

— Дурак ты. Власть — это просто власть. А савецкая — это вже потом.

Забродин ничего не сказал. И не хотелось ему уже ни продолжать пить коньяк, ни есть барские закуски, ни вообще находиться возле этого борова. Помещик, феодал! Всё тут Забродину опротивело. Да и страшновато стало. Ну, как возьмёт и, действительно, нажмёт на свою кнопочку! И впрямь засадят куда-нибудь. Вон чего наговорили тут под рюмку! Лучше уж подобру унести ноги, пока не поздно. Чёрт знает, как доверяют та-кие посты хамам!

Однако подняться и уйти, ничего не сказав, было неудобно, и Забродин продолжал сидеть. Разговор плёлся уже пустой, утомительный. Что-то ели, время тянулось…

Наконец, утомившись от всего, Хозяин предложил:

— Ну, шо, соснём после обеда часок? Шо-то устал я. Замотался совсем.

Забродин не возражал, и жена Хозяина отвела его в одну из дальних комнат. Везде были кондиционеры, прохлада.

— Ложитесь тут… отдыхайте. — Она кивнула на тахту. — Бельё — в ящике у изголовья. — И вышла.

Забродин подумал-подумал и стелить не стал. Дождался тишины в доме, прихватил свой маленький дорожный чемодан и, осторожно ступая, направился к выходу. Замок на входной двери был английский, Забродин повернул защёлку и тихо вышел. Так же тихо, с лёгким щелчком, притворил за собой дверь, послушал и начал спускаться вниз.

Возле крыльца дежурный милиционер подозрительно оглядел его, но пропустил, вспомнив, как жена Хозяина велела не задерживать этого гражданина.

Дальше — просто. Он сел в проходивший троллейбус и поехал на вокзал. Делать ему в этом городе стало нечего. Только на душе было нехорошо, словно пошлость на людях сказал, и все замолчали.



Проснулся Хозяин перед вечером: заговорило местное радио. Приятным мелодичным голосом дикторша объявила:

— Товарищи радиослушатели, в минувшее воскресенье наша орденоносная область вместе со всей необъятной Родиной голосовала за блок коммунистов и беспартийных. Предлагаем вашему вниманию выступление первого секретаря областного комитета партии товарища…

Хозяин насторожился, лёг поудобнее.

Дикторшу сменил густой баритон и начал читать речь, которую написал для секретаря референт Епифанов:

— Дорогие земляки! День выборов в Верховный Совет СССР стал для нас, советских людей, праздником торжества подлинного народовластия, праздником социалистической демократии, яркой демонстрацией политической, трудовой и общественной активности трудящихся.

Радость и гордость за нашу Родину, за наш народ, за великую ленинскую партию, превратившую нашу страну в могучую и передовую державу — эти чувства наполняли меня, когда я слушал проникновенную, пламенную речь Генерального секретаря ЦК КПСС товарища Леонида Ильича Брежнева на встрече с избирателями Бауманского округа Москвы. Содержательная, глубоко аргументированная, она станет ещё одним программным документом для всех советских людей.

"А я ж её не слухал и не читал", — подумал Хозяин, ухмыляясь. Диктор продолжал:

— …она вызвала новую волну политической активности у тружеников нашей области.

Огромное счастье быть гражданином нашей великой страны, достигшей небывалого расцвета и вновь устремлённой вперёд! Нет, это уже не знаменитая гоголевская тройка, это — ракета, несущаяся в будущее. А будущее это — кристально ясное, светлое, потому что всё у нас — ради Человека, всё — во имя Человека.

Партия проявляет неустанную заботу о благе советских людей. Только в нашей области построено с начала пятилетки более 4-х миллионов квадратных метров жилой площади. Новосёлами стали свыше 300 тысяч человек. Вошли в строй новые учебные заведения, больницы, магазины, столовые, кафе. Новыми победами увенчался самоотверженный труд коллективов промышленных предприятий, строек, колхозов и совхозов области. Только за последние 3 года производство промышленной продукции области возросло на 16 %. Вступили в строй более 115-ти крупных промышленных объектов, среди них…

Хозяин поморщился: "Неужели отакое будуть слухать! Говорил же ж ему: поменьше, той, цихвири! Люди ж устали ещё у прошлому году, той, от 50-летия, а он знов…"

Загрузка...