Дождь шел всю ночь. Временами внезапные ливни обрушивались на дом и сад. С земли поднимался туман. В тусклом свете луны, пробивающемся сквозь облака, дом казался мрачным и осиротевшим, таким же мрачным и осиротевшим, какими были в тот день все его обитатели.
Старинный дом с узкими белыми верандами и сизой шиферной кровлей смутно вырисовывался среди темных деревьев призраком былых времен. Его построил дед Клер и назвал «Элуэра» — блаженная обитель! Давид приобрел его для Клер, как только неожиданно упрочилось их семейное благосостояние. Дом был в ту пору уже необитаем. Он стоял в запущенном и заглохшем фруктовом саду, и только у ворот, как патриарх, высился одинокий эвкалипт. Стоило немалых денег восстановить заброшенную усадьбу. Клер сама устроила и обставила их жилище, стремясь сделать его удобным для Дэвида, себя и их молодой семьи.
Много трагедий хранил старый дом, но ни одна из них не была столь жестокой, как та, что обрушилась на него сегодня, думал Давид, сокрушенный горем, не покидавшим его ни на минуту.
Он вышел в сад за час до рассвета, чтобы на свежем воздухе найти хоть немного успокоения от душевной муки. Гонимый тоской, он все шагал и шагал по тропинке сада; неотступная, невыносимая боль снедала его душу и тело. И немой крик рвался из его отцовского сердца, — крик другого, когда-то страдавшего отца:
«Сын мой, сын мой! О кто дал бы мне умереть вместо тебя!» [Слова царя Давида, получившего весть о смерти сыпи (Библия, Вторая книга Царств, гл. 18).]
Перед его глазами вспыхивали и гасли строки на желтом телеграфном бланке; «С прискорбием извещаем… младший капрал Роберт Ивенс… третьего батальона австралийского королевского полка… пал в бою 15 февраля». В его мозгу запечатлелись только эти слова; их было достаточно, чтобы сразить его, мужчину, и тем более женщину, такую как Клер, все силы и помыслы которой были отданы семье: ее не интересовало ничто, выходящее за пределы их усадьбы. Вид сына в военной форме приводил ее в ужас. Опа умоляла его не уезжать в Корею.
— Ну, что нам до них, Роб? — говорила она. — Пусть эти люди сами решают свои дела. Так глупо с нашей стороны вмешиваться! Я не могу и подумать, что тебе придется убивать чьих-то сыновей или что они будут стараться убить тебя!
Тщетная, наивная просьба! Как он смеялся над ней! Как был молод и уверен в себе! Здоровый паренек с ярким румянцем и золотисто-рыжими, как у матери, волосами. И как гордился он нашивкой на рукаве, воодушевленный предстоящими военными подвигами! А теперь он мертв, мертв, а она сломлена горем.
Это была первая утрата в их семье. До сих нор их всех объединяло чувство беззаботной любви и ласковой снисходительности к слабостям друг друга. Они были такими разными, его дети — Нийл, Миффанви, Роб и Гвен — и каждый из них шел своим путем, с присущей Hit всем независимостью и упорством. Нийл, молодой врач, первый год практикующий в городской больнице, Миффанви — секретарь профсоюза портовых рабочих и Роб, неожиданно сменивший перо журналиста на солдатскую винтовку. Гвен нравилась ее работа в детском саду, но она твердо решила взять от жизни свою долю счастья, что бы это ни означало.
Дэвид, как главный редактор и коммерческий директор газет «Дейли диспетч» и «Уикли баджет», предоставил сыну для начала работу в «Диспетч». Роб сразу же почувствовал себя в журналистике как в родной стихии, быстро и без колебаний приняв на веру направление газеты.
Миффанви и Роб часто спорили между собой, и Мифф называла его взгляды «косоприцельными». У Роба не находилось достаточно аргументов, чтобы опровергнуть сестру. Он не мог отмести ее доводы против его отъезда в Корею с той же легкостью, как доводы матери. И чтобы сразу со всем покончить, записался в армию добровольцем, ничего не сказав в семье. С Мифф они тотчас же бурно поссорились, но затем, подобно влюбленным, быстро помирились.
Дэвид понимал, что в то время он не учел всех обстоятельств. Он был тогда по горло завален работой — писал передовые статьи в поддержку решения Совета Безопасности, не задумываясь над тем, что это решение противоречит уставу ООН; военное вмешательство в дела Кореи могло оказаться преждевременным, ошибочным, неблагоразумным. Теперь он знал, что так оно и было. Именно это и мучило его. Почему он не помог сыну разобраться в причинах этой войны? Сейчас ему было ясно, что он попросту закрывал глаза на истинное положение вещей, ему не хотелось признать, что кризис в Корее был спровоцирован в интересах внешней политики США. В жертву этим интересам и была принесена жизнь его сына. Да, бремя моральной вины лежит на нем! Он не может избежать сознания ответственности за смерть Роба. Эта мысль терзала его невыносимо. И еще тяжелее становилось ему от того, что он вообще уклонился от расследования фактов и не рассказал людям всей правды о Корее.
Письма Роба из Кореи побудили Дэвида внимательнее познакомиться с событиями, приведшими к вмешательству Соединенных Штатов в пограничную стычку между Севером и Югом, и с позицией Организации Объединенных Наций, поддерживавшей американскую интервенцию. Он был удивлен, узнав, что Соединенные Штаты начали военные действия прежде, чем состоялось решение Совета Безопасности.
Мальчик, разумеется, ничего не знал об этом, хотя и слышал кое-что о закулисной стороне корейских дел от Мифф. После первых же недель боев и походов по опустошенной земле героическое приключение обернулось «грязной и кровавой авантюрой».
Отрывки из его писем проносились перед мысленным взором Дэвида, как листья, гонимые ветром по дорожке сада.
«Ничего страшнее нельзя себе и представить! Просто ад какой-то! Одни части отступают, другие стягиваются к фронту, деревни разрушены, повсюду убитые и раненые. Трупы, разлагающиеся на рисовых полях, исковерканные танки у обочин, толпы бездомных и голодных крестьян на дорогах, вереницы оборванных, полуголых пленных, которых гонит по снегу вооруженная стража…»
«Хуже всего то, что «гукам» мы, по-видимому, вовсе не нужны. Они любят нас не больше, чем мы их. Янки говорят: «Хороший гук — это мертвый гук!..»
«Сегодня утром в кустах, возле нашего укрытия, пела какая-то птица. Боже, как можно жить и тем более петь в этом удушающем дыму и трупном смраде!..»
«Эта местность, верно, когда-то была красивой. Порою, в дозоре, вдруг увидишь долину, не тронутую войной, несколько крытых соломой хижин, зеленые пятна земли, засеянной злаками, фруктовые деревья с пожелтевшими листьями. Но чаще всего перед нами картина войны — вывороченные деревья, сожженные селения».
«Голубое небо сегодня вызвало у меня тоску по дому…»
«Сейчас ночь и звезды такие чудесные! Они смотрят на нас так тихо и мирно. И становится стыдно за то, что мы здесь делаем, мы, чужеземцы, пришедшие в эту страну, чтобы убивать и уничтожать все на своем пути…»
«Начинаю думать, что ты права, Мифф. Мне следовало сперва узнать, что представляет собой эта война, а потом уж решать, стоит ли отправляться на нее. Скажи отцу, что я еще посчитаюсь с ним, когда вернусь домой! Почему он не открыл мне глаза на то, что здесь творится? А ведь тем, кто идет на войну, не худо бы знать, почему женщин и детей сжигают заживо напалмовыми бомбами!»
Дэвид попытался отогнать от себя воспоминания о письмах Роба. Было невыносимо думать о том, что пришлось мальчику выстрадать. Сердце его разрывалось от муки. Да, теперь уже все равно ничем не поможешь! И все же он вспомнил, что еще несколько месяцев тому назад ему удалось пролить свет на истинное положение дел в Корее. Тогда он отважился перепечатать в своей газете отчет американского военного корреспондента, присланный непосредственно с фронта. Джон Осборн рассказал «грязную историю о грязной войне», отозвавшись о ней, как о «страшной и отвратительной».
Дэвид считал, что эта статья, которая произвела на него впечатление своей честностью, сломала барьер цензуры, установленный Верховным командованием.
Корреспондент «Диспетч» почти ничего не присылал, кроме официальных сообщений. Но от людей, которым удавалось получать информацию с театра военных действий, он знал, что аккредитованные при штабах военные корреспонденты возмущены тем, что их отчеты безбожно кромсаются и передаются с таким опозданием, что теряют всякий интерес, прежде чем попадут на стол к раздраженному редактору.
Прославленные журналисты, участники прежних кампаний, не могли мириться с тем, что их, старых боевых коней, стреножили в Корее. Они пользовались любыми средствами, чтобы избежать возмутительных вычеркиваний цензуры и доставить свой материал по назначению. Таким образом, сведения о том, что происходило на реке Ялу, постепенно стали просачиваться в печать сквозь цензурные запреты. Уже нельзя было скрывать катастрофическое отступление под пышными официальными реляциями о стратегическом отводе войск и блестящих победах. Начали обнаруживаться ошибки военного командования: весь механизм руководства кампанией подвергся резкой критике.
Дэвид и раньше просматривал литературу, которую Миффанви приносила домой: газеты и брошюры, содержавшие сведения и сообщения «другой стороны». Вначале его раздражала их тенденциозность, и он нетерпеливо отбрасывал их в сторону. Но со все возрастающим интересом следил он за репортажами австралийского военного корреспондента Уилфрида Берчета и англичанина Алана Уиннингтона. Репортажи обоих давали довольно ясное представление о сплоченности и неослабевающем упорстве войск Северной Кореи, позволявшим им противостоять бешеным атакам американских войск, при всем обилии снаряжения, танков, грузовиков и легковых машин, которые имелись у «освободителей». Это была неслыханная повесть о борьбе людей с машинами, о том, как военная мощь уступала тактике, вере в свою правоту и неслыханному мужеству.
Дэвиду пришлось признать, что Мифф было известно о корейском конфликте больше, чем ему. Она всегда утверждала, что северян нельзя победить, потому что они борются за дело, в которое верят. Силы их удесятеряются, ибо сердца их чисты. Да, нелегко приходилось «чистым сердцам», которые погибали тысячами, потому что их силы не могли сравняться с мощью современной техники! Затем на помощь соседям пришли китайцы, которых побудила к этому, без сомнения, угроза со стороны Макартура, нависшая над их собственной территорией. Мифф не предполагала, что ее «чистые сердца» получат такую поддержку. Или все-таки надеялась?
Идеалистка с лучистыми глазами — вот кто такая его старшая дочь! Но при этом она многое знает и рассуждает достаточно логично! Мифф занялась изучением истории Кореи после того, как несколько лет назад прочла «Соломенные крыши» — книгу одного корейского писателя о мирной революции, организованной корейскими патриотами с целью положить конец японской оккупации на их земле. Японцы потопили восстание в крови. Революция прошла почти незамеченной в остальном мире.
Споры с дочерью доставляли Дэвиду истинное наслаждение. Он обращался с ней, как с неразумным ребенком, хотя любил ее и восхищался ею. Мифф тоже любила его, в этом он был уверен, но сомневался, что вызывает в ней восхищение. Мифф относилась к отцу с ласковой снисходительностью, словно из них двоих старше и умнее была она, понимала его увлеченность делами обеих газет, его беспечную, доброжелательную насмешливость. Сейчас от его беспечности не осталось и следа. Единственным человеком в семье, способным понять смятение его мыслей и чувств, была Мифф.
И, словно ощутив его потребность в ней, Миффанви вышла в сад и неслышно, как тень, приблизилась к отцу.
— Тебе нужно уснуть, папа, — сказала она.
— Что с мамой? — Его взгляд остановился на ней. Как спокойна была его дочь! Как владела она собою! Сколько внутренней силы заключалось в этой тоненькой, хрупкой фигурке! Ее глаза таили глубины, в которые он не мог проникнуть. Лицо в тусклом свете луны казалось осунувшимся.
— Мама спит сейчас, — ответила Миффанви. — Нийл оставил мне для нее снотворное.
— Он уехал?
— Да. У него сегодня дежурство.
— А Гвен?
— Тоже уснула. Бедняжка, ей так тяжело! Они с Робом были такими друзьями! Ах, почему только я нападала на него… из-за этого злосчастного отъезда!
— Тебе не в чем себя упрекнуть!
Миффанви уловила в его тоне горечь.
— Тебе тоже, папа.
— Нет, ты не веришь сама в то, что говорить. — Голос его пресекся, он с трудом выговаривал слова. — Я буду упрекать себя до своего смертного часа, Мифф. Ты поступала так, как должен был поступить в свое время я, — старалась удержать Роба. Ты знала то, чего не знал я, точнее, не хотел знать, отказывался верить. Я чувствую себя убийцей. Боже мой! Позволить сыну так бессмысленно отдать свою жизнь!
— Ты все равно не мог бы остановить его, — печально сказала Мифф. — Роб привык во всем поступать по-своему. Решать самому. Эта авантюра увлекла его. Он должен был все увидеть своими глазами, чтобы разобраться.
— Вот это и есть самое худшее, — простонал Дэвид. — Когда он понял, что участвует в чем-то неправильном, несправедливом, возврата уже быть не могло. Его письма…
— Они показали Роба с самой лучшей стороны, — медленно и задумчиво произнесла Мифф. — Мы знали его как милого, увлекающегося мальчика. В письмах же проявилась подлинная суть его натуры, — то, что было воспитано в нем тобой и мамой, — честность, доброта и независимость — качества, которые вы стремились воспитать во всех нас.
— Мифф, я стыжусь самого себя! — Дэвид отвернулся, чтобы скрыть свое лицо.
Миффанви взяла его за руку.
— Пойдем, папа, — твердо сказала она. — Ты должен немного отдохнуть. Я приготовлю тебе чай и дам снотворное.
Она знала, что каждодневный труд предъявит на него свои права, неумолимо завладеет им и поможет пережить горе. Издание газеты составляло неотъемлемую часть его жизни, и он просто не сможет пренебречь своими обязанностями. Никакая личная катастрофа не в силах воспрепятствовать его работе. Так было всегда; правда, каждый год он брал двухнедельный отпуск, но лишь после того, как предварительно самым тщательным образом налаживал все дела. Но даже и тогда он начинал нервничать и курить при виде свежего номера газеты, выпущенного без его участия, придирчиво смотрел, как подан материал, замечая все недостатки, все погрешности стиля. Он выглядел гораздо счастливее, возвращаясь в редакцию, нежели уходя в отпуск, хотя и утверждал, что наслаждался отдыхом на побережье острова Филипп, читая книги или же наблюдая за пингвинами, в то время как Клер, сидя с ним рядом на песке, делала акварельные наброски моря и прибрежных скал.
— Ну, а ты как? — спросил Дэвид, направляясь вслед за Мифф к дому, — Тебе тоже надо бы немного отдохнуть.
— Я завтра не иду на работу, — ответила Мифф, — так что утром еще успею выспаться.
Войдя к себе в комнату, Миффанви опустилась на низкий подоконник. Наконец-то она могла дать волю своему горю! Она сидела тихо, неподвижно глядя в окно. Роб с детских лет был на ее особом попечении. Они были так близки друг другу душевно, она и ее младший брат, хотя товарищем его игр была Гвен, более подходящая ему по возрасту. Миффанви, как старшая, всегда командовала этими шумными подростками.
Не слишком ли она командовала, спрашивала себя сейчас Миффанви. Не был ли отъезд Роба в Корею вызван желанием освободиться от ее опеки? Пусть даже неосознанным, но все же очевидным, по ряду, казалось бы, неприметных мелочей.
Последние недели перед отъездом Роба они много бывали вместе и часто спорили. Роб был преисполнен юношеского задора; жизнь представлялась ему увлекательным приключением — он отказывался принимать ее всерьез. С веселым ожесточенней нападал он на социалистические взгляды сестры и на ее работу, словно наступившая вдруг возмужалость побуждала его противодействовать малейшим посягательствам на его свободу. Они оба понимали это и не обижались друг на друга. Неразумная, требовательная любовь с ее стороны и глубокая, исполненная невольного преклонения преданность со стороны Роба — таковы были неизменные отношения между братом и сестрой. И вот все кончено, и конфликт между ними так и остался неразрешенным.
Миффанви вздохнула, подавленная мыслью о том, что она никогда больше не увидит Роба и не услышит его голоса.
У нее было чувство, что как-то и в чем-то она подвела своего младшего брата, который всегда полагался на нее.
Влажный холод ночи охватил Мифф. Тучи, несущиеся по небу, скрыли луну. Сад был окутан мраком. Она уловила звенящий шелест листвы старого эвкалипта, того, что рос у ворот. Его ветви шумно вздыхали, словно он тоже оплакивал мальчика, которого хорошо знал. Миффанви вспомнила качели, висевшие под эвкалиптом в годы их детства. Как высоко раскачивала она Роба! А когда он стал старше, как он любил карабкаться по шершавому стволу и выгонять опоссумов из глубокого дупла!
Ветер с тихой жалобой блуждал по саду. В комнатах царило безмолвие — не спала одна Миффанви. Тишину нарушал лишь доносящийся с задней веранды дребезжащий звук оторванного железного листа, который бился на ветру. Только бы этот шум не разбудил отца и мать, уснувших наконец после мучительного дня!
Она была рада, что мать ее сейчас в глубоком забытьи, пусть даже вызванном снотворным. Еще немного, и, по словам Нийла, ее сердце не выдержало бы этих безудержных рыданий. Даже он с трудом владел собой, когда, обняв мать, пытался ее утешить. Снотворное, должно быть, принесет несколько часов отдыха и их отцу. Гвен, вероятно, уснула сама, измученная долгим плачем.
Только она одна не плакала. И теперь не может. Ошеломленная звонком Герти, пронзительно и бессвязно кричащей в трубку, она все еще не могла прийти в себя, обрести способность думать и чувствовать.
«Приходите скорее, мисс Мифф! — кричала Герти. — Такой ужас! Робби убит, а вашей маме совсем плохо!»
Миффанви застыла с трубкой в руке, — казалось, все в ней оцепенело.
— Что случилось, Мифф? — спросил Билл, сидевший за столом напротив.
Тут только она откликнулась на настойчивый призыв Герти.
— Еду, — ответила она и положила трубку.
Билл спустился с нею на лифте и, взяв служебную машину, отвез ее домой.
С этой минуты она действовала как-то механически: ухаживала за матерью, оповестила о случившемся родных, всячески стараясь смягчить удар. Помочь матери мог только Нийл. Она, Мифф, была не в силах ни сделать, ни сказать что-нибудь в утешение. И также бессильны были отец и Гвен. Мифф считалась в семье самой разумной и уравновешенной, но сейчас она чувствовала себя совершенно беспомощной перед беспощадной реальностью совершившегося.
Было невыносимо слушать непрерывные всхлипывания и причитания Герти:
«Ах, бедный Роб! Бедный маленький Робби!»
— Перестань! Ради всего святого перестань! — крикнула Мифф.
Сейчас она упрекала себя, что не отнеслась к Герти поласковее. Ведь ее горе было так же неподдельно, как горе самой Мифф. Но она просто не могла вынести этой бесконечно повторяющейся жалобы: «Бедный Роб! Бедный маленький Робби!»
Ей стало легче, когда она занялась мелкими повседневными делами, которые отвлекали ее от гнетущей мысли: разожгла в плите огонь, стала готовить еду и уговорила мать выпить чашку чая.
И прежде, когда в семье возникали какие-нибудь трудности или заботы, Мифф всякий раз удавалось справиться с ними. А трудностей и забот было немало в те времена, когда отец начинал работать в «Молли тайме», пытаясь превратить этот провинциальный листок в настоящую газету. Дети росли, их нужно было кормить и одевать и было нелегко сводить концы с концами. Дэвид всегда был довольно беспомощен в материальных делах и, отдавая Клер все заработанные деньги, считал само собой разумеющимся, что она сотворит с ними чудо, хотя Клер и сама была не очень-то практичной.
До замужества от нее этого и не требовалось. Единственная дочь богатых родителей, Клер вышла за Дэвида, когда им обоим было чуть больше двадцати, и они не имели представления о том, что значит жить своим домом и содержать семью. Клер вела хозяйство неумело, но ревностно, отдавая семье всю душу; она безмерно радовалась рождению каждого ребенка; ей нравилось самой стряпать и делать всю домашнюю работу — стирать, гладить, чинить и латать, лишь бы только Дэвид и дети были здоровы; и ей удавалось каким-то образом оплачивать в конце месяца все скопившиеся счета. Миффанви помнила, каким озабоченным и тревожным было в те дни доброе, нежное лицо матери. Клер помолодела и расцвела, когда положение Дэвида в газете упрочилось и он стал получать приличный оклад.
Худощавый и энергичный, в свои сорок девять лет Дэвид выглядел еще слишком молодо для такой взрослой дочери, как она, думала Миффанви. Они с Нийлом были самыми трезвыми и рассудительными в их семье. Но Нийл стал уже почти чужим, — он был всецело поглощен своей работой, и то, что не касалось занятий медициной, отошло для него на второй план.
Миффанви чувствовала себя старше своих родителей, более зрелой, более ответственной за семью. Клер, милая и беспомощная, казалась моложе Гвен, младшей из ее выводка. До того как родился Роб, Гвен была любимицей отца, который очень баловал ее. Прелестная девочка, — она унаследовала яркие золотые локоны матери и живой ум отца. Они с Робом были очень похожи.
Мысли Мифф, рассеянно блуждая, вернулись к тем дням, когда в семье ждали Роба. Ей было тогда двенадцать. Мать месяцами не вставала с кровати, и Мифф взяла на себя все хозяйство: она готовила еду, стирала белье, — словом, выполняла всю домашнюю работу, которую прежде делала мать. Это был непосильный труд для такой маленькой девочки, Дэвид запротестовал, и Клер с ним согласилась.
— Но разве найдешь прислугу в этой глуши, — жаловалась она. — Я уж было пыталась, но куда там! Кто пойдет в семью, где и так трое детей, а скоро появится и четвертый!
И вот тогда-то Дэвид нашел Герти и с триумфом привел ее домой.
— Где ты откопал ее, Дэвид? — спросила Клер, ужаснувшись при виде Герти. Какая-то крошечная косоглазая замухрышка, не иначе, как бездомная!
— На молитвенном собрании, — усмехнулся Дэвид, довольный быстрыми результатами поисков.
— Бог мой, а как ты там очутился? — воскликнула Клер, сильно сомневаясь, что от Герти может быть какой-нибудь прок.
— Собрание происходило на улице, — весело сообщил Дэвид, — а я остановился на углу, выжидая, когда можно будет перейти на другую сторону. И тут она выразила желание спасти мою душу. «Что ж, — сказал я. — Моя жена сейчас больна. Пойдем к нам и помоги мне вымыть посуду. Это спасет мою душу на сегодня». И вот она здесь.
— Ну, а жалованье? — забеспокоилась Клер. — Сколько она рассчитывает получать у нас?
О жалованье Дэвид не подумал.
— Разумеется, ей нужно будет что-то платить, — смущенно согласился он. — Не волнуйся, дорогая. Я это улажу.
— Ну нет, — возразила Клер, зная с какой легкостью сорит он деньгами. — Я сама этим займусь.
Она с удивлением обнаружила, что Герти тоже не подумала о жалованье. Девушка воспитывалась в приюте Армии спасения. По ее собственным словам, она была подкидышем. Ее подбросили к чьему-то порогу, и она не знает ни кто ее родители, ни откуда она родом. Но она умеет «выскрести и убрать дом, как никто другой». Ее научили этому в приюте. И раз уж бог послал ее спасти душу мистера Ивенса, она здесь останется.
— Мы можем платить вам только одни фунт в неделю, — сказала Клер, подумав, что если Герти будет следить за домом в течение дня, Мифф, по крайней мере, снова станет посещать школу.
Герти пришла в восторг.
— Сроду не видала такой уймы денег! — воскликнула она.
— Мисс Миффанви объяснит вам что делать, — слабым голосом проговорила Клер и бессильно откинулась на подушки.
Миффанви взяла Герти под свое покровительство; она испытывала жалость к этой девушке, которую, как брошенного котенка, подобрал на улице ее отец и привел к ним в дом.
Герти сразу же весело и бурно принялась за работу, усердно орудуя метлой и грохоча посудой; правда, она не столько мыла ее, сколько била, но Миффанви все же научила Герти тому немногому, что знала сама по части стряпни и уборки. Первые шаги в домоводстве Мифф делала под руководством своей бабушки, матери Дэвида, в честь которой получила свое имя.
Иногда, во время каникул, бабушка приучала девочку к порядку и давала ей советы, как «не вываривать все полезное из овощей». Герти напомнила Миффанви, что она пришла к ним спасти душу мистера Ивенса, но все же обещала постараться как можно лучше выполнять и всю работу по хозяйству.
— А ты не заботься о его душе, — посоветовала Миффанви, — ты мой посуду, подметай и приглядывай за мамой, пока я в школе, и папа будет тебе благодарен. Только смотри не прибирай в его кабинете и не трогай там ни одной бумажки! Не вздумай этого делать — слышишь? Не то берегись! Он устроит тебе такое, что чертям тошно станет!
— Ух ты! — Герти вытаращила на нее из-под очков свои маленькие косые глазки. — Ну и чудная же у вас семейка! Но вы мне нравитесь, мисс Миффанви!
Мифф с неодобреньем отнеслась к словечку «мисс», которое Клер сочла нужным прибавлять к ее имени в разговорах с Герти.
— Не называй меня «мисс», — сказала девочка.
— Но так велела вас называть ваша мама, — запротестовала Герти, — и, по-моему, это правильно, ведь вы старшая дочка.
— Я скажу маме, что мне это неприятно. В конце концов ты немногим старше меня; и потом, ведь ты окажешь мне большую услугу, если станешь ухаживать за мамой и присматривать за Гвенни, пока мы с Нийлом будем в школе.
— Бог поможет мне, — заверила ее Герти.
Вскоре она уже вела все хозяйство, давая указания каждому, что ему надлежит делать, и, отчаянно фальшивя, распевала целыми днями церковные гимны, а по вечерам громко молилась в своей комнате за мистера и «миссус» Ивенс и за мисс Миффанви.
Она всем сердцем привязалась к Мифф, полная страстной благодарности за ее простое, дружеское отношение, но по-прежнему называла ее «мисс». «Мисс Мифф» превращалась в «мисс Ивенс» только в том случае, если Герти бывала обижена или же в минуту раздражения, когда она грозила «уведомить об уходе». Но она отнюдь не имела намерения привести свою угрозу в исполнение. И Миффанви это знала.
Герти было приятно, что ее приняли в семье как свою. Может быть по этой причине она никогда не называла Гвен «мисс», а Нийла «мистером», как, по мнению Клер, того требовал этикет. И Клер не настаивала. Ивенсы понемногу привыкли к Герти, и Герти привыкла к Ивенсам, довольная тем, что к ней здесь хорошо относятся и считают членом семьи, что после одиноких жизненных скитаний она нашла наконец пристанище и людей, которым нужна.
Вернувшись однажды с молитвенного собрания, на которое ее пригласил булочник, Герти объявила, что она теперь «новообращенная» — адвентистка Седьмого дня.
— До чего ж хорошая религия! — сказала она Миффанви. — Меня называют теперь «Сестра Герти»!
Спустя несколько месяцев после рождения Роба, Клер пришлось снова лечь в больницу на операцию. Расстроенная, вся в слезах, поведала она Миффанви, что больше никогда не сможет иметь детей. Прошло немало времени, прежде чем силы ее восстановились.
Герти и Миффанви взяли на себя заботу о малыше, ревниво и критически относясь к стараниям друг друга. Главная беда заключалась в том, что Герти полностью завладела Робом; Миффанви жаловалась, что ее лишили законного права кормить и купать маленького братца, или укачивать его перед сном даже в те часы, когда она бывала дома. Клер не вмешивалась в это соперничество. Шло время, и малыш привык признавать над собой власть Герти и Миффанви. Мать мерцала где-то на втором плане — нежное, любящее, снисходительное существо: она никогда не заставляла Роба делать то, чего ему не хотелось.
В памяти Миффанви всплыло одно воспоминание из его раннего детства: Роб, весело шлепая по лужам, преследует выводок утят. Герти, выходившая их, в неистовом волнении несется следом. Роб нечаянно наступает на утенка, и тут Герти с размаху дает ему затрещину.
С отчаянным воплем: «Я передавлю всех ее утят!» — Роб бросился к Миффанви. Эта фраза стала крылатой в их семье — ее вспоминали всякий раз, когда кто-нибудь искал возмездия за нанесенную ему обиду.
Когда Клер поправилась настолько, что снова могла взять в свои руки бразды правления, обнаружилось, что Герти во многих отношениях просто невыносима. Увлеченная веселой игрой с Робом и Гвен, она забывала после завтрака вымыть посуду, пропускала мимо ушей распоряжения Клер о том, что готовить на обед и как крахмалить скатерти. Не раз случалось, что в день, когда к обеду бывали приглашены гости, в доме не находилось чистой скатерти, а на второе подавалась вареная баранина вместо жаркого, заказанного Клер ради торжественного случая.
— Ты гадкая, своенравная, злая девчонка! — в отчаянье кричала Клер.
Герти же, привыкшая относиться к Клер, как к больной, нисколько этим не огорчалась; считая себя самым благочестивым членом семьи, она обычно не обращала никакого внимания на подобные возгласы и, чтобы заглушить их, принималась во весь голос распевать духовные гимны. Но порою Герти все-таки обижалась на Клер и тогда бросала все дела, не желая даже пальцем шевельнуть. Она дулась до тех пор, пока Мифф не успокаивала ее оскорбленные чувства и не принималась за дело сама, исправляя промахи Герти. И все же, несмотря на эти ссоры, Клер и Герти любили друг друга, и каждая относилась терпимо к слабостям другой.
В школьные годы Роб нередко дразнил Герти и приводил ее в ярость, таская у нее из-под носа сладкие пирожки и нарочно оставляя следы грязных башмаков на свежевымытом полу. Клер жаловалась, что из всех ее детей Роб причиняет ей больше всего беспокойства. Сладить с ним Клер было явно не под силу. Когда Роб убегал с уроков или приносил из школы табель с позорно низкими оценками, Клер поручала его заботам Миффанви.
На Дэвида рассчитывать не приходилось: он относился к подобным провинностям детей, как к чему-то забавному. Клер утверждала, что справиться с Робом может одна Миффанви. И Мифф было приятно думать, что она умеет обуздывать буйные порывы младшего брата. Опа помогала ему в уроках, ходила с ним на экскурсии и «болела» за пего, когда он играл в футбол.
Так продолжалось до тех пор, пока она не кончила курс машинописи и стенографии и не устроилась на работу в контору профсоюза. В этом был повинен Билл. Билл Берри. Студент Коммерческого колледжа, где он учился вместе с Мифф, хотя вообще-то работал в доках. В колледж он поступил, чтобы наверстать то, что было им упущено в школе в годы детства. Билл, кроме того, был футболистом. В ответственных матчах он играл за Ричмонд. Они с Робом сразу нашли общий язык и отлично ладили друг с другом, пока Роб, окончив школу, не стал работать в «Диспетч». И тогда Миффанви показалось, что она потеряла брата. Их пути разошлись, и они все больше и больше стали расходиться во взглядах.
В деревьях под окном защебетала птица. В слабом свете зари уже можно было различить их серебристо-серые стволы. Вдали закуковала кукушка, и ее жалоба отозвалась в печальном сердце Миффанви. Опа вздрогнула, внезапно ощутив холод, и очнулась от видений прошлого, которые унесли ее так далеко от событий минувшего дня.
Светало. Надо было постараться уснуть. Слишком усталая, не в силах раздеться, она бросилась на постель и натянула на себя стеганое пуховое одеяло. Воспоминания о Робе, о их жизни в семье вывели Мифф из оцепенения, охватившего ее после звонка Герти. Утром, прочтя телеграмму, она не ощущала ничего, кроме страшного, безмерного горя. А теперь словно чья-то огромная рука, весь день сжимавшая ее сердце, тихонько разжалась. Боль утраты стала утихать. Но она знала, что никогда не сможет примириться с гибелью этой сильной молодой жизни, с потерей дорогого ей существа. Никогда не сможет забыть, что Роб стал жертвой исступленного военного психоза и преступных махинаций, приведших к войне. Нет, людям, которые обманывали юношей, таких, как Роб, посылая их на смерть, — этим людям вовек не будет прощенья!
Слезы хлынули из глаз Миффанви. И она зарылась лицом в подушки.
— О Робби, дорогой, — прошептала она, — если бы я могла передавить всех их утят!
Он уронил перо. Под письмом, отпечатанным на машинке, резко выделялась его подпись: Дэвид Дилейн Ивенс. Чернила казались темнее, чем обычно; каждая буква выступала с такой отчетливостью, словно ее вывели жирным шрифтом, как на плакате. Дэвида страшило принятое им решение.
Месяцы нерешительности, нервного напряжения, смутных раздумий и бессонных ночей — все отразилось в этом письме. И вот наконец мысли его прояснились. Решительный шаг сделан: он отказался от поста главного редактора и коммерческого директора газет «Дейли диспетч» и «Уикли баджет».
«А Роб все равно убит!» — прозвенело у него в мозгу.
Эти слова снова всплыли в его сознании, словно глумясь над ним. Так было с той самой минуты, как он впервые услышал их, и все те долгие недели, когда он тщетно пытался забыться в водовороте дел.
По вечерам он читал все, что могло пролить свет на события этой войны, и среди других материалов — книгу И.-Ф. Стоуна «Закулисная история войны в Корее».
Книга была написана на основе документов и официальных сообщений. Он впервые узнал оттуда, что Совет Безопасности Организации Объединенных Наций был вынужден поддержать акцию Соединенных Штатов в Корее; что телеграмма из ста семидесяти одного слова от посла Соединенных Штатов была перефразирована и сокращена до тридцати восьми слов и в этом варианте представлена на рассмотрение Трюгве Ли лишь спустя пять часов после получения ее Государственным департаментом.
В то время еще оставалось неясным, какая из сторон первой открыла военные действия. Северные корейцы утверждали, по словам Стоуна, что «они перешли в контрнаступление, отражая нападение врага, вторгшегося на их территорию в трех пунктах». Это, однако, могло и не соответствовать истине. С другой стороны, не исключено, что южные корейцы намеренно спровоцировали конфликт тремя атаками на границе.
Дэвид искал встреч с фронтовиками, вернувшимися в Австралию из-за ранения или по болезни, выслушивал их истории и рассказы о пережитом. Один парнишка, по имени Брайан Макнамара, служил в том же взводе, что и Роб. Это он рассказал Дэвиду о сражении при Чиппийонги, в котором сам был ранен, и о том, что тело Роба нашли в глубоком снегу несколько дней спустя. Дэвид старался отогнать от себя картину, нарисованную Макнамарой, хотя она навеки запечатлелась в его душе, терзая напоминанием об одинокой и мучительной смерти сына.
Глаза Дэвида обратились к мутному окну, возле которого стоял его письменный стол. Он видел отсюда бесчисленные сверкающие провода, скрещивающиеся над сортировочной станцией, и ветви оголенных деревьев, чернеющих в ранних сумерках под моросящим дождем.
Этот вид из окна и небольшой кабинет с книжными полками по стенам составляли неотъемлемую часть его жизни. До недавнего времени его письменный стол и кресло стояли в гораздо более просторном помещении, где собирался совет директоров, размещавшихся по обе стороны длинного полированного стола, с председателем во главе; он же занимал место в противоположном конце комнаты. Но теперь резная деревянная перегородка отделяла зал заседаний от его редакторского убежища.
В серых глазах Дэвида светилась улыбка, но ей противоречили горькие складки у рта, выдающие внутреннее страдание. Прядь блестящих черных волос упала на лоб — в ней уже стали заметны серебряные нити. Он сидел задумавшись, глубоко уйдя в свое кресло. Его изящно очерченное нервное лицо казалось болезненным и изможденным. И все же, несмотря на крайнюю усталость, в этом человеке угадывалась скрытая сила жизни. С горьким сарказмом перебирал он в памяти события прошлого.
За окном, сквозь сетку дождя, мерцали огни города. Они мерцали, дробились и вспыхивали, и так же мерцали, дробились и вспыхивали мысли Дэвида.
Что говорили ему люди? В клубах, в поездах?
— Вы сделали «Диспетч» солидной газетой, Ивенс.
— Прежде «Диспетч» была сомнительным листком, мистер Ивенс. Помнится, жена не разрешала мне приносить ее домой. Вы вытащили эту газету из сточной канавы!
Он любил по утрам ездить в город поездом и так же поездом возвращался домой, хотя в гараже у него в те дни уже стоял роскошный «хилман-минкс». Он говорил своим, что считает для себя полезным постоянно ощущать общественный пульс, быть в курсе того, о чем думают и что говорят читатели его газеты. По той же причине время от времени он бродил по улицам, вступая в разговоры с незнакомыми людьми.
Да, он действительно создал из «Диспетч» настоящую газету, — Дэвид знал это. Оп вымел с ее страниц порнографическую грязь: подробные судебные отчеты о скандальных процессах, сенсационные сообщения об убийствах и сексуальных извращениях. Он превратил «Диспетч» в газету, которую можно было принести домой, дать прочесть жене и детям, хотя и понимал, что без сдержанной критики нравов газете не обойтись.
Даже в самых добропорядочных людях живет скрытое любопытство, желание узнать подноготную своего ближнего, услышать историю преступления, связанного с тайным пороком или насилием. Ни одна газета не может позволить себе пренебречь этим фактом. Нужно было учитывать такого рода интерес читателей, не разжигая при этом нездоровых страстей отвратительными подробностями. Его помощники считали, что Дэвид избрал для газеты довольно опасное пуританское направление, тем не менее оно приносило газете постоянный доход.
Экономический кризис нанес акционерной компании «Диспетч лимитед» сокрушительный удар; терпя убытки на каждом экземпляре газеты, она неотвратимо шла навстречу катастрофе. Но, благодаря Ивенсу, за двадцать лет его работы в качестве главного редактора и коммерческого директора газеты, тираж ее возрос сначала вдвое, потом втрое и наконец вчетверо, и вот теперь «Диспетч» могла похвастаться самыми высокими тиражами по сравнению с любой ежедневной столичной газетой. Вся энергия и энтузиазм Дэвида были брошены на привлечение читателей и расширение рекламы. С раннего утра но всему городу расклеивались броские плакаты, обещавшие сенсационные сообщения в вечерних выпусках газеты. Специальные выпуски: городские, спортивные, местные, последних известий — были рассчитаны на то, чтобы удовлетворить самые разнообразные запросы и распространить «Диспетч» по всей стране.
«Мы печатаем всю информацию, заслуживающую опубликования». По настоянию Дэвида этот девиз стоял на первой полосе «Диспетч». Под таким же девизом выступали и другие газеты. Интересно, удается ли редакторам этих газет осуществлять свои принципы? Дэвид знал, что ему это не удается. Он располагал далеко не всей заслуживающей опубликования информацией, а только той, что допускалась правлением газеты. За этой информацией он гонялся и добросовестно ее обрабатывал, стремясь сделать свою газету не только «первой но выпуску последних известий», но еще и самой яркой, самой популярной и влиятельной газетой в городе.
Свою газету? Что за нелепость этот собственнический инстинкт, привязывающий его к «Диспетч»! Газета принадлежала ему не больше, чем огромное здание, вмещавшее в себя весь сложный издательский механизм, хотя в течение многих лет именно он отвечал за ее ежедневный выпуск. Словно какие-то невидимые нити протягивались от него к газете и поддерживали ее с той самой минуты, когда он утром входил в свой кабинет и вплоть до вечера, когда последний экземпляр ее выбрасывался машиной и поступал в газетный киоск.
Кто же теперь займет его кресло? Кто примет на себя обязанности главного редактора и коммерческого директора «Дейли диспетч» и «Уикли баджет»?
«А не все ли равно, меня это уже не касается», — утешал себя Дэвид. Впрочем, он отнюдь не хотел покинуть «Диспетч» на произвол судьбы, причинить ей ущерб. Ничто не должно помешать свершению ежедневного чуда — выходу газеты, которой он руководил в течение двадцати лет.
Впрочем, никакого чуда здесь не было, говорил себе Дэвид. Не было ничего, кроме тщательного планирования и четкой организации. Каждый шаг, каждое звено сложного производственного процесса надо было всесторонне продумать, чтобы весь механизм работал слаженно. Порою ворвавшиеся в последний момент новости порождали хаос и временное замешательство в делах. Приходилось срочно переверстывать целые полосы, менять заголовки, брать по телефону интервью и с молниеносной быстротой писать новые статьи. В спешке и возбуждении мысль и руки работали быстро и напряженно. Но что бы ни случалось, не было никакой поблажки: святая обязанность редактора выполнялась им с неукоснительной точностью — газета выходила в срок; выпуск за выпуском своевременно загружался в поезда и самолеты. Об усталости думать не приходилось, если удавалось «обскакать» утренние газеты, раньше всех опубликовав какое-нибудь сенсационное сообщение.
Мысли Дэвида вернулись к тому времени, когда он был принят в редакцию «Диспетч». Он не переставал благодарить судьбу за опыт, полученный им в маленькой провинциальной газетке. Поступив туда работать в дни своей журналистской юности, он вскоре выкупил ее у владельца, твердо решив превратить доживающий последние дни листок в солидную газету, приносящую доход. И это ему удалось; несмотря на трудности, он регулярно печатал «Молли таймс» на допотопном станке «варф-дейл», пешком обходил соседние городки в поисках рекламных объявлений, сам писал все статьи и нередко, когда типографские рабочие запивали или же неожиданно бросали работу, сам набирал текст, каким-то чудом ухитряясь приводить в действие пришедшее в негодность оборудование.
При первой же возможности перейти работать в городскую газету, он продал «Молли таймс» за бесценок, нимало не заботясь о выгоде, и с радостью сбросил с себя груз тяжелых и нудных обязанностей. Поработав недолгое время младшим редактором, Дэвид сел за стол главного редактора газеты. Увлеченный, охваченный рвением, он взял на себя еще и управление делами, не заботясь о дополнительной оплате. Это пришло позднее.
Когда тираж газеты возрос и рекламные объявления стали приносить большие доходы, правление предложило освободить Ивенса от обязанностей главного редактора. Но Ивенс и слышать об этом не хотел: он желал сохранить за собой всю полноту редакторской власти, нести ответственность за регулярный выпуск газеты и за рост ее престижа. Передовые статьи и колонка «Вопросы и комментарии» вознаграждали Дэвида за то, что ему вечно приходилось ломать голову, как повысить тираж и улучшить печатание, — словом, заниматься тысячью всевозможных дел — будь то реорганизация отделов и подбор специалистов или приобретение и установка новых машин и введение технических усовершенствований для «Уикли баджет» и десятка других дополнительных изданий, им же самим и созданных.
Управлять делами газеты может каждый, кто умеет руководить, говорил себе Дэвид, но своей ролью редактора он не поступится. По природе своей он журналист: ому нравится быть в водовороте событий, схватывая на лету то, что может заинтересовать читателя.
Как только кончалось очередное редакционное совещание, Дэвид писал короткую передовую, отличавшуюся легкостью и изяществом слога. Б этих статьях особенно ярко проявлялся, по общему мнению, его блестящий иронический стиль. Заметки для колонки «Вопросы и комментарии» легко соскальзывали с его пера. Их ждали, над его остротами смеялись. Дэвид писал их с веселым озорством, невзирая на то, что некоторым директорам они доставляли меньше удовольствия, чем их автору.
В прошлые годы никто не вмешивался в его редакторскую деятельность. Дэвид добросовестно проводил курс, предложенный правлением газеты, что само собой разумелось. Для Дэвида это была работа, за которую ему платили. Когда ценность его услуг как главного редактора и коммерческого директора стала очевидной, благодаря росту популярности «Диспетч» и «Уикли баджет» и повышению акций компании на фондовой бирже, он получил письмо с благодарностью и сообщением об увеличении оклада.
«Как верный слуга компании, мистер Ивенс полностью оправдал оказанное ему доверие», — говорилось в письме. «Только Спарк, председатель правления, и мог продиктовать подобное письмо», — думал Дэвид. «Верный слуга компании»! Эта унизительная формулировка уязвляла его гордость, приводила в бешенство. И все же, признавался себе Дэвид, она соответствовала действительности.
Он честно выполнял все условия договора, делал то, за что ему платили, и даже сверх того. Только гордиться своими достижениями не стоило: ведь он принес в жертву лучшее, что у него было, — талант журналиста. Сколько раз приходилось ему поступаться своими убеждениями, кривить душою, любой ценой добиваясь роста престижа обеих газет.
Да, он был «верным слугой компании». В этом-то и крылась причина его неудовлетворенности собой и своей работой. В этом и еще в том, что случилось с Робом.
Его руки нервно дрогнули. Сильные руки с четко обозначенной мускулатурой, блестящие черные волоски от кисти до локтя, длинные пальцы с изящным овалом ногтей. Дэвид втайне гордился своими руками и никогда не делал черной работы. Для него руки были инструментом, передающим бумаге мысли, которые диктовал ему мозг. Вместе с тем руки прекрасно выражали его настроение.
«Можно догадаться, о чем папа думает, если наблюдать за его руками», — говорила Мифф.
Все началось с увлечения высокими идеалами, связанными с призванием журналиста, вспоминал Дэвид свои молодые годы. В его жилах вместо крови, наверно, текли чернила. Отец Дэвида был редактором старой школы, человеком большой культуры и всесторонних знаний; в свое время он снискал себе уважение благодаря прекрасной осведомленности в международных вопросах и делах внутренней политики. И хотя в течение многих лет он занимал пост редактора одной из ежедневных утренних газет консервативного направления, это не мешало ему утверждать, что долг прессы — правдивая информация.
Следуя лучшим традициям британской журналистики, он считал себя хранителем идей и взглядов, которые могут так или иначе определить развитие общественной мысли и оказать влияние на события национального и международного значения. Он прибавил к имени Дэвида второе имя Дилейн, как дань уважения человеку, которым он восхищался и которого чтил за его приверженность этой теории; главный редактор газеты «Таймс», где Оуэн Ивенс в пору своей молодости начинал работать репортером, англичанин Дилейн отстоял свое право опубликовать важную информацию о государственном перевороте Луи-Наполеона, хотя тогдашний премьер-министр категорически настаивал на ее снятии.
Дэвид вспомнил слова, которые частенько повторял его отец: «Раз я являюсь редактором газеты, — редактирую ее я сам». И он не допускал никаких посягательств владельца газеты на его редакторскую власть. Дэвид улыбнулся, — на память пришло исполненное пафоса красноречие и энергичный слог старого джентльмена. Да, досталось бы ему сейчас от редакторского карандаша сына!
Он мысленно представил себе Оуэна Ивенса таким, как тот обычно отправлялся на работу около полудня, после первого завтрака, — в сюртуке, черных брюках и высоком шелковом цилиндре; у него изысканный, исполненный достоинства вид, именно такой, полагал оп, как подобает редактору крупной газеты. В кабинете шелковый цилиндр снимался, и поношенная куртка заменяла сюртук. В течение нескольких часов его перо летало по бумаге, и синий карандаш с ожесточением черкал рукопись. Его редакторская бдительность не ослабевала ни на минуту, пока не бывали просмотрены последние телеграммы и материал не уходил в набор — что случалось нередко в полночь, а то и в ранние утренние часы.
Но времена менялись, и вместе с ними изменился и сам Оуэн Ивенс. Он не мог угнаться за темпом роста газетной промышленности. Новые методы работы и новые идеи выбили его из привычной колеи. Раздраженный, сознающий свое крушение, он умер внезапно после тяжелого сердечного приступа. Но умер не от физического недуга, как подозревал Дэвид, а скорее от того, что, будучи выброшен из кипучего водоворота жизни, был не в состоянии это вынести.
Как ликовал отец, когда Дэвид начал работать в местной газете! Он был счастлив и горд тем, что сын пошел по его стопам.
Дэвид извлек из внутреннего кармана пиджака бумажник и вынул оттуда письмо. Бумага пожелтела от времени, но размашистый почерк отца был все еще ясно различим.
«Я не знаю лучшего руководства для молодого журналиста, сынок, — читал он, — чем эта выдержка из передовой статьи Роберта Лоу, напечатанной в «Таймсе», когда редактором был Дилейн. Для меня она явилась компасом, по которому я определял свой курс. Может быть, теперь эти взгляды устарели, и я просто неудачник в профессии, которую глубоко чту. Но я посылаю ее в надежде, что тебе будет интересно узнать, как относился к своей работе один из лучших журналистов нашего времени:
«Для нас, для кого гласность и истина составляют основу существования, нет большего бесчестья, чем отказ от правдивого и точного изложения фактов. Наш долг говорить правду, правду, как она есть, не страшась последствий, не прикрывать лживыми фразами акты несправедливости и насилия, а сразу же повергать их на всеобщий суд».
Руки Дэвида судорожно дернулись, пальцы переплелись, сжались до хруста и разжались. «Бог весть, как я дошел до того, что забыл об этом», — беззвучно простонал он.
Ему казалось, что он замурован в огромном здании. Оно было подобно гигантскому сфинксу — памятнику, воздвигнутому тяжелым трудом бесчисленных рабов и ставшему могилой людских надежд и иллюзий в пустыне времени.
Отныне жизнь его будет полна дерзаний, славных держаний мысли и дела. Он будет писать, разумеется, он будет продолжать писать; но писать только правду, как он видит ее. Будет собирать факты, ставить их в связь с людьми и событиями. Он не боится, что его острый ум изменит ему. Да, он найдет более достойное применение своему «блестящему ироническому стилю». Перестанет чувствовать себя ограниченным и скованным политическим направлением газеты. Он завоюет себе имя независимого мужественного писателя: напишет ряд статей, разоблачающих политический обман, религиозное фарисейство, экономические махинации.
Нет, он не станет ни пророком, ни фанатиком. Он самый обыкновенный человек, который понял, как подло обманут был народ; просто разумный человек, который испытал потребность честно взглянуть на прожитую им жизнь и на жизнь своих соотечественников. А их, сбившихся в покорное стадо, тесным кольцом окружили печать, церковь, большой бизнес, одурманивая и толкая в кровавую бойню.
И он тоже принимал участие в этой бесчестной кампании. Он не меньше других повинен в гибели тех, кто ушел на эту проклятую корейскую войну. Не говоря уже о горькой участи миллионов несчастных корейцев — мужчин, женщин и детей! Кто знает, скольких из них унесла смерть? А теперь, когда у него открылись глаза, что может он сделать во искупление своего слепого соучастия в этом подлом деле? В настоящий момент — ничего, кроме того, что решил; уйти, порвать навсегда с газетой.
Позже он постарается убедить этих людей, что они не должны слепо повиноваться тем, кто лишает их своего мнения, радостей жизни. Они живые, мыслящие существа, ум и силы которых призваны служить высоким жизненным целям. Народ — это тигель благородных и возвышенных стремлений, а не чан для отбросов, где бродят жадность, невежество и предрассудки, порождающие грязные, жестокие и подлые дела.
Когда лихорадочное возбуждение немного улеглось, Дэвид задумался над тем, как примет Клер его уход с работы. Надо было бы посоветоваться с нею. Но разве мог он сделать это, не решив окончательно этот вопрос для себя?
До нынешнего дня он и сам не отдавал себе ясного отчета в том, что разрыв с газетой — единственно возможный для него исход. Но теперь он не мог больше проводить в жизнь политику, намеченную правлением газеты. Тем более после того, как у него произошел крупный спор с директорами правления о необходимости изменить эту политику, сделать ее объективной; он требовал полнее освещать точку зрения противной стороны по различным политическим и экономическим вопросам и давать правдивую информацию о международных событиях, а не публиковать официальные сообщения, искажающие истинное положение вещей, как это было с войной в Корее.
«В стране с демократическим образом правления допустимо лишь правдивое и точное изложение действительных фактов», — сказал Дэвид. Его предложение отклонили, даже высмеяли. Директора правления с возмущением отвергли самую мысль о том, что политика, проводимая их газетой, может оказаться обманом, и тем более обманом в корыстных целях. Гораздо проще было представить дело так, что Ивенс, видимо, подпал под влияние социалистических идей, или что он просто нуждается в отдыхе: должно быть, смерть сына тяжко отразилась на нем.
Да, действительно отразилась, мрачно подумал Дэвид. Но теперь, по крайней мере, все стало ясно и определенно. Клер поймет, что он не в силах больше играть роль, которую ему навязывает правление. Образ их жизни, естественно, придется изменить: надо будет сократить домашние расходы, не так часто принимать гостей, как привыкла Клер. Теперь дети его самостоятельны. У Нийла прочное, обеспеченное положение: ое врач-патологоанатом самой крупной больницы Мельбурна. У Мифф ее любимая работа. Гвен тоже довольна занятиями в детском саду. Так что в этом отношении можно не беспокоиться. Безусловно, в семье будут поражены, начнутся разговоры о том, «разумен» ли его уход: стоит ли жертвовать положением, достигнутым годами нелегкого труда, лишиться постоянного дохода. Но тут уж ничего не поделаешь. Сколь ни обескуражены будут его близкие, это не должно повлиять на его решение.
Заденет ли глубоко его уход еще кого-нибудь? В редакции — никого, кроме, быть может, Элизабет Пиккет. Хороший журналист Элизабет, опытный и надежный. Досконально знает подноготную всех наиболее влиятельных лиц города. Вскоре после того, как Дэвид принял на себя руководство газетой, он взял на службу Элизабет и поручил ей раздел светской хроники и страницу «Для женщин». Она выполняла свою работу с похвальным рвением, проявляя при этом безупречное знание грамматики.
Ярая феминистка, Элизабет отнюдь не злоупотребляла в редакции своей принадлежностью к прекрасному полу, чего нельзя было сказать об одной из молодых особ, взятой недавно на работу в помощь мисс Пиккет. Дэвиду пришлось долго убеждать Элизабет, что он к этому никак не причастен, когда она явилась к нему с протестом, возмущенная и колючая как дикобраз. Ей не требуется никаких помощников, заявила она. Однако беда заключалась в том, что один из директоров, Клод Мойл, просил заведующего отделом найма и увольнения взять на испытание в раздел «Для женщин» свою приятельницу. Элизабет утверждала, что эта девица не знает основ английской грамматики и что ей нельзя доверить самую простую заметку. Она, Элизабет, и так уж достаточно возилась в этом году с двумя практикантками и сейчас слишком занята, чтобы тратить время еще на одну. И к тому же — хватит! — она не желает быть посмешищем и работать на директорскую потаскушку.
— Скажите ему об этом сами, — усмехнулся Дэвид, — ему или Тому Бейли.
— Что ж, и скажу! — Элизабет действительно была способна поговорить с директором начистоту, а уж Бейли наверняка изложила все, что думала по этому поводу.
Репортеры и вся редакторская братия называли ее «Наша Лиз» или «Мисс Колючка», потому что она была очень чувствительна ко всему, что касалось ее работы. Беспечно выброшенный абзац мог вызвать целую бурю в редакции. Она спорила до хрипоты с Джонни Лонгом, заметив в своих гранках замену двоеточия на точку с запятой. И настаивала, что точка с запятой в данном случае недопустима, что это «ублюдочный» знак и только безграмотному идиоту могла прийти в голову идея править ее пунктуацию.
Джонни и Том Бейли дружно нападали на Элизабет. На редакционных совещаниях они говорили, что Мисс Колючка чересчур старомодна: она лишена гибкости и неспособна вести женский раздел, так как не в состоянии понять, что интересует современную женщину. Бейли не раз упоминал, что жены двух директоров находят женскую страничку «пресной». Да и рекламодатели тоже выражали недовольство: от объявлений, помещенных там, им было мало проку. Бейли считал, что необходимо что-то предпринять. Мисс Колючка имела обыкновение осторожно, но весьма зло высмеивать пристрастие женщин к косметике и крайностям моды в одежде и прическах, а это, утверждал оп, не нравится элегантным женщинам. Вредит делу.
Дэвида забавляли язвительные насмешки Элизабет над женскими уловками, «разжигающими похоть», но он просил ее воздерживаться от неодобрительных замечаний там, где дело касалось современных тенденций моды. Защищая Мисс Колючку, он ссылался на то, что большинство читательниц газеты — домохозяйки и почтенные матери семейств среднего класса — разделяют ее образ мыслей. Вполне возможно, что для женщин высшего круга эта страничка неинтересна. По всей вероятности, Бейли тут прав. Этот раздел должен отвечать вкусам женщин всех слоев общества и удовлетворять рекламодателей — косметические и модные салоны. Дэвид опасался, что в будущем без его поддержки от Мисс Колючка быстро отделаются.
Когда он представлял себе ее некрасивое, увядшее лицо, седеющие волосы, стянутые тугим узлом на затылке, и худощавую фигуру в строгом сером костюме, у него не хватало духу сказать ей о своем уходе. С болью подумал он, как поразит ее это известие, как встревожится она за свою судьбу в газете. За многие годы работы они привыкли считать себя «столпами», на которых держится «Диспетч» и «Уикли баджет».
Их взаимное дружеское расположение никогда не выражалось в словах. В деловом общении многих лет дружеские чувства воспринимались обоими как нечто само собой разумеющееся. Вне стен редакции они виделись редко. Дэвид мало что знал о жизни мисс Пиккет: ему было известно только, что она живет с сестрой-калекой и мечтает когда-нибудь написать роман.
Элизабет никогда не пользовалась ничьим вниманием. И сама не давала к этому поводов, как эта новенькая девушка и некоторые машинистки. Естественно, что все девушки и репортеры при случае задевали и поддразнивали друг друга; но эта рыженькая, но мнению Джонни Лонга, перебудоражила всех — и женщин и мужчин. Джонни относился к ней так же неодобрительно, как и Элизабет. И то, что говорила о ней Элизабет, было истинной правдой. Девушка и впрямь не могла написать даже самой короткой заметки — обязательно что-нибудь да напутает! Когда приходили гранки, Дэвид безжалостно исчеркивал их вдоль и поперек своим синим карандашом. Гранки бывали буквально испещрены его поправками, и это приводило в ярость наборщиков.
Дэвид никогда не говорил с девушкой, хотя не раз встречался с ней в коридоре: опа неизменно болтала с ком-нибудь из репортеров — маленькая, задорная, с копной рыжих волос. Лиз не была злой, она дала бы девушке возможность проявить себя, если бы у той были хоть какие-то способности, — в этом Дэвид был уверен.
Резкие звонки трамваев, гудки и визг тормозящих машин, выкрики мальчишек-газетчиков доносились до него сквозь грохот и гул уличного движения. Позднее, когда этот гул немного утихнет, грузовики, груженные газетной бумагой, загромыхают по булыжникам мостовой в переулке, позади здания обеих редакций. Это здание никогда не пустело и не затихало совсем. Даже когда умолкал шум и спадало напряжение трудового дня, оно продолжало гудеть, как улей, в котором никогда не прекращается жизнь.
Дэвид нажал кнопку на своем столе, чтобы вызвать рассыльного, который обычно сразу же бросался на звонок. Но в коридоре не слышно было топота бегущих ног и развязный подросток не появился на пороге. С раздражением Дэвид снова надавил на кнопку звонка. Конечно, чертенок уже улизнул, хотя по правилам полагалось, чтобы рассыльный для особых поручений дежурил до ухода главного редактора. Правда, уже поздно: смешно думать, что мальчишка надолго задержится после окончания рабочего дня.
Дверь кабинета оставалась закрытой. Дэвид распахнул ее настежь. В коридоре — ни души. Он направился в комнату рассыльных. Старший рассыльный тоже исчез. Проходя по коридору, он заглянул в комнату репортеров, где еще два-три часа назад стучали пишущие машинки, раздавались звонки и велись несмолкаемые телефонные разговоры. Сейчас машинки и телефоны безмолвствовали. На полу валялись папиросные окурки и скомканные типографские оттиски. На него пахнуло знакомым запахом насквозь прокуренного помещения. Пусто было и в комнате, где за овальным столом обычно сидели помощники редактора, внимательно читающие гранки. Кое-где но стенам висели наколотые на гвоздях газетные полосы. Они были еще теплые на ощупь, и Дэвид догадался, что паровое отопление не выключалось здесь весь день. В его кабинете было на несколько градусов прохладнее. Он предпочитал работать, когда было свежо. В холодном воздухе голова яснее и лучше думается.
В кабинете редактора отдела светских новостей горел неяркий свет. Неужели Мисс Колючка до сих пор еще не ушла? Приглушенный стук машинки доносился из ео комнаты, как голос одинокой ночной птицы. Чуть поодаль слышался негромкий треск и щелканье телетайпов, несущих из-за океана нескончаемый поток новостей.
И все же какое-то необычное спокойствие, подобное затишью после ураганного шквала, царило в помещении редакции. Дэвидом овладело тоскливое чувство. Ему нравилось слышать в конце дня веселые крики и возню мальчишек из комнаты рассыльных, взрывы смеха из репортерской, когда спадает общее напряжение и люди начинают обмениваться шутками и замечаниями по поводу новостей, разбирая плащи и шляпы, или толпясь на площадке у лифта. Ему было неприятно молчание огромных ротационных машин, пусть даже временное. Их грохот ночью и днем как бы утверждал его организаторский талант. А их бесперебойная работа означала растущие прибыли компании. После того как неутомимые гиганты отпечатывали тираж «Диспетч» и «Баджет», они переключались на печатанье провинциальных газет и других изданий. Ночная смена еще не вышла на дежурство, подумал Дэвид.
Непреодолимый импульс побуждал его снова обойти все цеха, которые в течение долгих лет были его владением. Он испытывал настоятельную потребность сделать смотр созданному им предприятию, тщательно продуманный план которого, претворившись в организацию людей и машин, являлся живым воплощением его мечты о создании крупной, влиятельной и популярной газеты. Этот день не был еще последним днем его пребывания на посту главного редактора, но Дэвид чувствовал, что решение, которое он только что принял, окончательно и непреложно. И под наплывом этого чувства ой прощался сейчас с делом всей своей жизни, ясно отдавая себе отчет, что в успехе этого дела кроется его собственное поражение. Творение одержало верх над своим творцом. Оно разрослось в нечто громоздкое, чудовищное, выжимающее из человека всю его порядочность, стирающее его индивидуальность.
«Бежать — вот в чем спасение! Снова обрести свободу, стать самим собой!» Но где-то в глубине его души все еще гнездился древний инстинкт слепой преданности, и он не мог покинуть свое детище без чувства мучительного сожаления. Так много самого себя вложил он в создание этого точного и сложного механизма!
Это благодаря его энергии и инициативе типография газеты располагала самым современным оборудованием. Это он привлек в газету самые лучшие силы.
Вид пустого коридора, ярко освещенного лампами дневного света, установки которых он недавно добился от правления, сейчас подействовал на него удручающе. Младшие редакторы и репортеры отправились, по всей вероятности, в ближайшие пивные выпить на ходу кружку-другую, а он по опыту знал, что это могло затянуться; за кружкой пива и разговорами они частенько засиживались до самого ужина, а то и до позднего вечера.
Вот в наборном цехе жизнь, наверное, еще не совсем замерла: там должны идти приготовления к ночной смене.
Дэвид медленно подошел к лифту. Дверцы автоматически раздвинулись. Он ступил в ярко освещенную кабину и нажал кнопку четвертого этажа, где помещался наборный цех.
Проходя через корректорскую, которая вела в наборный цех, он увидел несколько человек, склонившихся над черновыми оттисками, которые следовало передать ночной смене. На корректорах лежала обязанность замечать все ошибки в области грамматики, орфографии и пунктуации, все опечатки и погрешности стиля, дающие возможность усмотреть клевету или диффамацию. Среди корректоров было немало старых журналистов, оставшихся не у дел; они всегда жаловались на необходимость засиживаться по вечерам, но в большинстве своем были рады дополнительному заработку. Кое-кто из них, нахмурившись, с удивлением посмотрел на Дэвида. «Какого черта Д.-Д. бродит тут в неурочный час?»
Дэвид знал об этих жалобах, но сейчас ему было не до того. Ему просто хотелось убедиться в том, что новая установка в наборном цехе обеспечивает выполнение всех сложных производственных процессов.
Когда он вошел, дежурный по цеху сторож, в обязанность которого вменялась охрана ценного оборудования, угрюмо его приветствовал:
— Добрый вечер, сэр.
Уборщицы, протиравшие швабрами помещение и подбиравшие с пола скомканную бумагу, обрывки картона и промасленную ветошь, с любопытством взглянули на главного редактора. Они, как и сторож, недоумевали, что он делает здесь в столь поздний час.
— Привет, Гарри! — ответил Дэвид в своей обычной дружелюбной манере. — Как ваш ревматизм?
— Хуже некуда, — проворчал сторож. — Придется, видно, бросить эту проклятую работу и зимой по ночам не вылезать из постели.
— Что ж, пожалуй, вы правы, — отозвался Дэвид, внимательно осматривая цех острым критическим взглядом, в котором промелькнула тень разочарования: ночная смена еще не приступила к работе. — Мне бы хотелось взглянуть, как работает новый «уинклер».
Он привык видеть цех в лихорадочной спешке, когда в шуме и грохоте готовился первый выпуск «Диспетч». Стучали линотипы, молниеносно отливая строки. Метранпаж, которому по правилам профсоюза печатников запрещалось прикасаться к шрифту, читал линотипные строки так же быстро, как читают обычную печать, и тут же подкраивал гранки, чтобы статьи уместились в положенном месте. Наборщики правили набор и вставляли готовые полосы в алюминиевые рамки. Стереотиперы устанавливали печатную форму на плите матричного пресса, поверх нее клали увлажненный матричный картон, покрытый резиновой прокладкой, после чего плиты пресса сближались, прижимая картой к форме и выжимая из него влагу, — так получалась матрица — точное воспроизведение наборной формы.
Дэвид тщательно изучил все топкости сложного печатного процесса, в результате которого осязаемыми и зримыми становились человеческие усилия: напряжение ума, бешеная погоня за новостями и рекламными объявлениями, — словом, все то, что он и другие — репортеры, сотрудники отдела рекламы, редакторы, корректоры — бросали в утробу машин, чтобы создать газету. Ему нравилось смотреть, как затвердевшую матрицу осторожно сгибали, придавая ей полукруглую форму, как ее укладывали в отливной станок, как на нее лилась сверху светлая серебристая струя расплавленного металла — смесь свинца, олова и сурьмы. Металл, застывая, точно воспроизводил собой рельеф матрицы в обратном виде, и готовый стереотип, чуть подравняв края и проверив изгиб, спускали на конвейере в подвальный этаж, где стояли громадные ротационные машины. Там к каждому цилиндру машины прилаживались стереотипы. И когда цилиндры начинали вращаться, проходившая между ними бесконечная лента белой бумаги покрывалась печатными знаками сразу с обеих сторон.
Рабочие ночной смены уже сновали возле машин, когда Дэвид выходил из наборного цеха. С некоторыми из них, давно ему знакомыми, он обменялся кивком, перекинулся несколькими словами. Им, конечно, и в голову не могло прийти, что они видят его, быть может, в последний раз.
Он вошел в лифт и нажал кнопку подвального этажа. Когда дверцы лифта раздвинулись, перед ним предстало огромное помещение, дальний конец которого терялся в полумраке. Оно напоминало поле сражения с танками и артиллерийскими орудиями, безмолвно застывшими в ожидании боя.
Впечатление это исчезало по мере приближения к мощным, внушающим невольное уважение ротационным машинам марки «госс»; они были вделаны глубоко в цементный пол и возвышались под самый потолок — громоздкие, черные и блестящие под ярким светом потолочных ламп. Они сразу производили несколько операций: печатали, разрезали, фальцевали и выбрасывали готовые газеты.
Дэвид горько усмехнулся, вспомнив станок «варф-дейл», рабом которого он был, выпуская «Молли тайме». Теперь эти гигантские машины были его рабами, подчинялись его слову. И акции «Диспетч» давали верный и немалый доход.
Вот они, эти создания инженерного гения, похожие на ископаемых чудовищ, способные с быстротой молнии пожрать тонны газетной бумаги, своей мощью избавляющие людей от напряженного труда и волнений, достававшихся на его долю в прошлом.
Дэвид не удивился, заметив возле одной из машин главного механика Макнесса. Для Мака ротационные машины тоже были живыми существами. Он получил над ними власть, как только их здесь установили, содержал в полной исправности и готовности к работе. Он знал каждый винтик в шести- и восьмисекционных автоматах, подающих к цилиндрам сразу шесть или восемь полотнищ газетной бумаги двойной ширины. Смена ролей производилась без остановки и отпечатанные и сфальцованные газетные листы выбрасывались с непостижимой быстротой и поразительной точностью.
Пройдет еще час, и пачки свежих газет швырнут в красные фургоны, дожидающиеся во дворе рядом с печатным цехом, развезут по газетным киоскам, где их подхватят мальчишки-разносчики, или доставят на вокзалы, где их погрузят в пригородные поезда или на автомашины и отправят на окраины и в далекие поселки.
Мак был еще нестарым человеком, но он выглядел стариком, когда, ссутулившись и тяжело ступая, неуклюже двигался между громадными корпусами машин. Сквозь редкие прилизанные волосы просвечивал голый череп. Утомленное лицо покрывала нездоровая бледность, свойственная людям его профессии; под глазами лежали глубокие тени, но при виде Дэвида в этих тусклых голубых глазах вспыхнул радостный огонек. Оба они отдали лучшие годы своей жизни «Дейли диспетч» и «Уикли баджет» и оба сознавали, что в основе их верного и преданного служения лежит страстная увлеченность любимым делом.
— Все в порядке, Мак? — спросил Дэвид с веселой уверенностью, которой тот от него и ожидал.
— Мои машины всегда в порядке, — запальчиво ответил Мак. — Нет лучше этих «госсов», если, конечно, обращаться с ними как надо.
— Это верно, — согласился Дэвид. — И никто лучше вас, Мак, не может следить за тем, чтобы с ними обращались как надо.
— Когда же наконец нам дадут разрешение на ежедневную утреннюю газету? — насмешливо спросил Мак.
Дэвид пожал плечами. Современная иллюстрированная утренняя газета, которая бросила бы вызов устарелым стандартным изданиям, была его заветной мечтой.
— Спросите что-нибудь полегче! — с усмешкой ответил Дэвид. — Боссы все еще изучают предложение.
Он постоял минуту, созерцая огромные станки, совершающие одни и те же движения с уверенной грацией хорошо обученных танцоров. Они вызывали в нем благоговение и восторг; и все же он ненавидел их. Было что-то бесчеловечное в их слепой мощи. Он отвернулся и быстро пошел к двери.
— Пока, Мак, — негромко бросил он и ступил в лифт. Дверцы сомкнулись с резким металлическим звуком, и Дэвиду показалось, словно он вырвался на свет из подземелья, где обитали чудовища, пожирающие человеческие жизни.
Вернувшись в кабинет, он снял с вешалки подле двери теплое пальто, надел его и надвинул на лоб, примяв привычным жестом, мягкую фетровую шляпу, которая, по словам Гвен, придавала ему сходство с Шерлоком Холмсом. Письмо в конверте, лежавшее на столе, напомнило ему, что он еще не опустил его в ящик директорской почты. «Подождет до утра», — подумал он, выдвинул ящик стола, бросил в него письмо и повернул ключ.
В эту минуту дверь за его спиной распахнулась, и девушка, доставившая Мисс Колючке столько неприятностей, предстала перед ним.
— Могу я поговорить с вами? — спросила она, с трудом переводя дыхание.
— Разумеется, — ответил Дэвид с холодной учтивостью, — но не находите ли вы, что сейчас несколько поздновато?
Она была явно взволнована и возмущена. Ее подведенные тушью зеленовато-синие глаза с голубыми веками гневно сверкнули. Плотная фигурка в зеленом джемпере, туго обтягивающем грудь, и в короткой черной юбке, высоко открывающей крепкие ноги, вызвала в нем раздражение. Пышные рыжие волосы — естественные или крашеные, он не разобрал — пламенели над бледным лицом с вздернутым носом и большим алчным ртом. «Ну и красотка!» — подумал он и с трудом сдержал усмешку, заметив болтающиеся в ушах большие медные кольца.
— Я уж не раз пыталась повидать вас, — воинственно заявила она, — но вы всегда так заняты!
— Да, я обычно занят, — ответил Дэвид. Внешность девицы и ее манеры внушали ему неприязнь, и в голосе его зазвучали резкие ноты. — Чем могу служить?
Он взглянул на часы:
— Я тороплюсь домой.
— Почему вы не даете мне возможности проявить себя? — в ярости воскликнула она. — Ваши помощники говорят, что это не они выбрасывают в корзину мои статьи. Это делаете вы. Почему вы перечеркиваете своим синим карандашом все, что я пишу?
— Потому, что вы не умеете писать, — откровенно заявил Дэвид.
— Но я научусь. Я должна научиться. Я хочу стать журналисткой!
Дэвид был не в силах преодолеть охватившее его раздражение.
— Я бы советовал вам, мисс…
— Мэрфи. Джан Мэрфи…
— Я бы советовал вам, мисс Мэрфи, — сухо продолжал Дэвид, — заняться делом… более отвечающим вашим талантам.
— Я знаю, что вы имеете в виду… — Девушка на лету подхватила намек. — Я пробовала стать манекенщицей, официанткой, актрисой. И ни в чем не добилась успеха.
— И поэтому вы вообразили, что можете быть журналисткой?
— И буду! — выкрикнула девушка. — Я посещаю школу журналистики, и там говорят, что у меня есть задатки и что…
Улыбка Дэвида смутила ее. Она знала, как скептически относились опытные журналисты к таким учебным заведениям. Единственной школой журнализма могла быть, по их мнению, какая-нибудь солидная газета.
— И потом, — продолжала Джан, постепенно теряя уверенность, — Том, то есть мистер Бейли, считает, что у меня есть нюх на новости.
— Да, он так считает?
Дэвид испытывал сильную усталость, упорство девушки начинало выводить его из терпения.
— Я натолкнула его на две-три хорошие темы.
— В самом деле?
— Он говорит, что я могу тут продержаться, если только вы не вышвырнете меня.
— Личным персоналом занимается мистер Бейли, а не я, — устало сказал Дэвид, и в тоне его прозвучала циничная нотка. — Во всяком случае, пройдет неделя-другая, и я уже больше не буду выбрасывать ваши материалы. Я слагаю с себя обязанности главного редактора и коммерческого директора «Диспетч».
Он ужаснулся при звуке этих слов. Они вырвались у него почти бессознательно.
— Что-о? — Девушка уставилась на него широко открытыми глазами, в полном замешательстве перед этим неожиданным признанием, обнаружившим глубокую душевную смуту, скрытую под внешним бесстрастием.
А Дэвид уже мысленно проклинал себя, поняв, что он себя выдал. Как могло случиться, что он открыл этому нелепому созданию то, о чем еще никто другой и не подозревал? Какой абсурд! Новость облетит всю редакцию раньше, чем правление получит его письмо. Вероятно, принятое нм решение взвинтило его нервы до предела. Она только бросила камень, который пробил в его сдержанности брешь. Боже, как унизительно! Он презирал свою слабость, ненавидел себя за то, что оказался таким непроходимым глупцом!
Смущенный и раздосадованный, не смея признаться самому себе, что он взывает к ее милости, Дэвид добавил:
— Директора об этом еще не знают.
Его голос прозвучал хрипло и сдавленно. Рука сделала жест, словно желая пресечь бесполезное объяснение. Он не смотрел на нее.
— Простите, — пробормотал они быстро прошел мимо.
Дверь закрылась за его тонкой высокой фигурой, которая вдруг сразу как-то ссутулилась.
Дэвид толкнул калитку сада; он все еще не мог прийти в себя: его угнетала мысль о своей несдержанности, заставившей его так стремительно покинуть редакцию газеты. Он заметил, что деревянная калитка, рассохшаяся и потемневшая от времени, совсем осела, и вспомнил, что уже в течение нескольких месяцев каждый вечер собирался починить ее. Неприятное воспоминание о только что происшедшем снова кольнуло его.
Чего ради он заявил о своем решении этой девице? Это тревожило его больше, нежели сам уход. Могло создаться неловкое положение.
Никогда прежде не разглашал он важных дел, не поставив заранее в известность правление газеты. Он понимал, что директора справедливо возмутятся, если узнают о его предполагаемом уходе из кулуарных сплетен. Остается надеяться, что до этого не дойдет. Во всяком случае, правление получит его письмо к вечернему заседанию. Правда, по слухам, эта особа была подругой Клода Мойла, одного из влиятельных директоров. Если они увидятся сегодня вечером, несомненно, она выболтает ему все. Возможно, уже сейчас ее сенсационное сообщение обсуждается за стойками баров или в кафе, где собираются журналисты. Казалось, он слышал непристойные шутки, фантастические догадки и язвительные замечания всего этого газетного люда, который вообще-то ничем не удивишь.
Собственная глупость превратила самое важное решение его жизни в какой-то постыдный фарс! Сколько бессонных ночей провел он в мучительных сомнениях, терзаемый нерешительностью и мыслями о последних письмах Роба! Благодарение богу — все это уже позади, выбор сделан. Но он хотел уйти достойно, а теперь ему придется предстать перед всеми в роли жалкого болтуна, неспособного даже собственные тайны держать в секрете! Горькая усмешка тронула его губы. «Вот она — моя первая неудача, — подумал он, — Что ж! Неплохой урок! Способен вышибить из человека всю его спесь разом!»
Но чем же был вызван его необдуманный поступок? Неосознанной симпатией к девушке? Тем, что ее положение напомнило ему его собственное? Ведь он тоже защищал свое право на самоуважение, стремился к своей цели. Обращаясь к нему, она не прибегла к женским уловкам, чем всегда пользовалась в своей борьбе за жизнь. Это было очевидно. И надо отдать ей должное, даже и не пыталась прибегнуть. Их разговор, слишком короткий и враждебный, приятного впечатления не оставил у обоих. Нет, в том, что произошло, он мог винить только самого себя, да еще, пожалуй, охватившее его чувство раскрепощенности. Мысль, что он теперь свободен, шевельнулась в душе Дэвида и наполнила его тайной радостью.
Жесткошерстный терьер, любимец Клер, бросился ему под ноги, заливаясь лаем. Дэвид увидел знакомый старый дом, и эвкалипт на страже у ворот, и свет в окнах гостиной, где ждали его. Когда, поднявшись на веранду, он стал снимать промокшее пальто, в открытых дверях появилась Клер.
— О Дэвид, как ты поздно! — с тревогой воскликнула она. — Обед совсем перестоялся!
— Прости, дорогая. — Он поцеловал ее, входя в дом, и сразу же с благодарностью ощутил атмосферу тепла и семейного уюта. Темно-красные хризантемы росли в медной вазе, приветствуя хозяина. В гостиной горел камин. Вбежала Герти за его пальто и шляпой.
— Боже мой, да вы совсем промокли! — чирикнула она своим высоким птичьим голоском. — Снимайте башмаки, а то запачкаете новый ковер!
Расшнуровывая ботинки, Дэвид бросил взгляд в гостиную. Нийл, очевидно, был свободен сегодня вечером от дежурства. Он сидел перед камином, перебросив длинные ноги через ручку кресла. Гвен, примостившись подле него на диванной подушке, вязала розовый джемпер, над которым трудилась всю зиму. Увидев отца, Мифф отложила в сторону книгу и встала ему навстречу; в ее глазах светилась хорошо знакомая Дэвиду улыбка. Герти бросила к его ногам кожаные домашние туфли и вприпрыжку убежала на кухню.
— Привет, папа, — крикнула Гвен, когда он вошел в гостиную, обнимая за плечи Мифф. Нийл высвободил из кресла свою тонкую долговязую фигуру.
— Трудный день, сэр? — спросил он.
— Да, пожалуй, — согласился Дэвид.
Он наклонился поцеловать светлую головку Гвен.
— А ты, крошка, обязательно спустишь петлю, если хоть на минуту оторвешь глаза, — шутливо сказал он.
Разговор за обедом, как всегда, был легким и непринужденным. Пока Дэвид разрезал жаркое, Гвен весело рассказывала о забавных проделках ребятишек в детском саду. Герти, стоя у стула Дэвида, возбужденно пискнула:
— Мне тоже можно скушать кусочек. Миссис Ивенс говорит, что у него копыто не раздвоенное.
— У кого — у барашка? — спросил Дэвид. — Что ж, возможно, он же был еще совсем младенцем.
— Я бы не поручился за это, — Нийл не мог удержаться, чтобы не высказать свое профессиональное мнение.
— Ради бога, дайте девочке хоть раз спокойно поесть, — воскликнула Клер.
В тех случаях, когда Герти поддавалась искушению отведать жаркого, как сегодня, ее совесть можно было успокоить лишь уверением, что это «не раздвоенное копыто».
Она весело умчалась на кухню, унося с собой на тарелке ломтик «соблазна» с гарниром из овощей.
— Как твои дела, сынок? — с уважением спросил Давид.
— Мне повезло. — Нийл улыбнулся своим мыслям. — Неожиданно умер один старик, и меня попросили сделать вскрытие. Я был очень рад, потому что…
— У тебя просто какая-то страсть к трупам, — набросилась на него Гвен.
— О, пожалуйста, — взмолилась Клер, — никаких вскрытий за обедом!
— Для меня это было очень важно, — обиженно сказал Нийл. — Вскрытие помогло доказать, что мой диагноз был правилен, а старый Сентсбери допустил ошибку.
Все знали, как гордился Нийл своим недавним назначением на должность ассистента патологоанатома.
— Я радуюсь каждой твоей удаче, дорогой, — Клер ласково взглянула на сына, — но ты знаешь, меня просто мутит, когда…
— Это, безусловно, интересно, — вмешался Дэвид. — Я с удовольствием послушаю тебя, но попозже. Ты уже пересадила петуньи, милая?
— Ах, Дэвид, но ведь сегодня весь день шел дождь! — нетерпеливо воскликнула Клер. — Разве ты не заметил?
И она принялась рассказывать, что дождь смыл всю ее цветочную рассаду и произвел опустошения в клумбе хризантем; что крыша на кухне протекла и канализация тоже неисправна.
Мифф говорила мало. Она слушала нежный жалобный лепет матери, болтовню Гвен и короткие замечания, которыми обменивались отец с Нийлом, и смотрела на всех с ласковой, любящей улыбкой; ее серьезные темные глаза угадывали в лице каждого скрытые мысли и чувства.
Сама она провела день в лихорадочной работе: назревала забастовка, в конторе толпились возмущенные рабочие, надо было принимать их жалобы, проверять размеры пособий, организовывать встречи и собрания. Но ее близкие не интересовались делами профсоюза. Да и у нее самой не было желания обсуждать их с кем-либо, кроме тех, кого они лично касались.
Мифф еще раньше начала замечать в отце какую-то отчужденность и сосредоточенность. Со дня смерти Роба он утратил свою веселую беспечность и добродушную насмешливость, столь характерные для него в отношениях с семьей и друзьями.
Как странно, думала она, что смерть Роба оставила в его сердце более глубокий след, чем в сердце матери. Разумеется, Клер все еще горевала. Слезы навертывались у нее на глаза всякий раз, когда при ней упоминали имя Роба, однако опа оказалась в силах приспособиться к жизни, в которой его уже не было. И они все — Гвен, Нийл и она, Мифф, тоже. Только в отце была какая-то горькая неприкаянность; казалось, жестокие угрызения совести не покидают его ни на минуту. И все же сегодня вечером ей почудилась в его обычном угнетенном состоянии какая-то перемена: словно наступило внезапное облегчение. После обеда все перешли в гостиную, и она не удивилась, когда отец заговорил.
— Хорошо, что мы все собрались вместе. Мне надо вам кое-что сообщить.
Он повернулся и снял с каминной полки деревянный полированный кубок, в котором держал табак. Вытряхнул из трубки золу, медленно набил ее, придавил пальцем табак, поднес к трубке спичку и, затянувшись, обвел всех взглядом.
— Я ушел из «Диспетч».
— Дэвид! — первой опомнилась Клер.
— Вот те на! Но почему, черт возьми! — почти одновременно воскликнули Гвен и Нийл. Мифф, понимая, как дорого стоили отцу эти слова, в напряжении молча ждала объяснений.
— Отнеситесь к этому спокойно. — Дэвид откинулся в кресле, смущенно улыбаясь, словно напроказивший школьник.
— Ну, по крайней мере, ты мог бы мне заранее сказать, что у тебя в редакции какие-то неприятности, — жалобно пробормотала Клер, опускаясь в кресло напротив него.
— Неприятностей не было, — мягко сказал Дэвид. — Мне просто не хотелось огорчать тебя, дорогая, прежде чем я приму окончательное решение.
— Ты хочешь сказать, что сам дал себе отставку? — спросил Нийл.
— Да, пожалуй, что так, — согласился Дэвид, задумчиво потягивая трубку. — Это нелегко объяснить… Дело в том, что с некоторого времени я с отвращением исполнял свои обязанности. Это ведь не научная работа, как у тебя, сынок, а нечто совсем противоположное. Работа, в корне противоречащая науке.
Его пальцы машинально вертели трубку.
— Твои знания служат на благо людям — твоим пациентам. Я же свои знания — знакомство с фактами и истинным положением вещей — употребляю на то, чтобы, искажая правду, готовить некое шарлатанское снадобье для моих пациентов — уважаемых читателей — в угоду политике, проводимой газетой. Вот уже двадцать с лишним лет я занимаюсь именно этим, причем занимаюсь с удовольствием. Да еще радуюсь, когда мне удается заморочить голову легковерным людям. Я напрягаю все силы ума, чтобы превзойти других в этой бесчестной игре.
— Нет, папа, нет, не надо так говорить! — воскликнула Мифф, больно задетая горечью его тона.
— Я должен сказать об этом. — Голос Дэвида окреп и усилился. — Я не бью себя в грудь. Не говорю: я не ведал, что творил. Ты сама это знаешь, Мифф. Я не раз хвастался перед тобой своим цинизмом, с легкостью жонглируя фактами, искажая и превратно истолковывая международные события; и при этом еще мнил себя поборником демократических принципов свободной печати.
Дэвид рассмеялся коротким резким смехом.
— Свободная печать! Нет и не бывает независимой печати! Мы орудия в руках финансовых магнатов, которые действуют за сценой, картонные паяцы! Нас дернут за веревочку, мы и выплясываем!
— Утверждение, я бы сказал, несколько обобщенное. Тебе не кажется? — заметил Нийл.
— Суиндон был редактором «Нью-Йорк тайме». Он произнес эти слова на банкете, данном в его честь журналистами. И сейчас они справедливее, чем когда-либо прежде. Как я дошел до того, что забыл об этом? — размышлял вслух Дэвид. — Рост газетной индустрии требует колоссальных затрат — нужны леса для производства бумаги, суда для ее транспортировки, огромные ротационные машины для экономии времени и труда людей, мощные электростанции и реки типографской краски, целые парки автомашин для перевозки газет, наконец — колоссальная реклама. Только очень богатые люди могут позволить себе роскошь стать собственниками современных газет и распоряжаться ими по своему усмотрению. А вместе с этим, умом и совестью журналистов. Политика любой ежедневной газеты в нашей стране определяется не только ее доходностью, но и необходимостью защищать финансовые интересы людей, которые ее субсидируют.
— Но ведь печать вынуждена считаться с общественным мнением?
— Ни одна газета не может существовать без поддержки народа, — ответил Дэвид. — Общественное мнение может создать и может погубить газету. Но создают-то общественное мнение главным образом сами газеты. В этом и заключается парадокс. Бывает и так, что газеты оказываются бессильны навязать свою вопиюще неправильную точку зрения. В вопросе выборов, например. Но продолжают вводить людей в заблуждение.
Он помедлил, подыскивая слова, чтобы подвести итог сказанному.
— Ведь ты не мог бы уважать врача, который систематически пичкает больного наркотиками, действуя во вред его здоровью и рассудку?
— Нет, конечно, — ответил Нийл.
— Мне потребовалось много времени, чтобы понять до конца, чем же, собственно, я занимался.
— Ты прекрасно исполнял свои обязанности. Это говорят все, — возразил Нийл.
Дэвид пожал плечами. Горькая усмешка искривила его губы.
— Вытащил «Диспетч» из сточной канавы, превратил ее в порядочную газету, да? Так, что ли, говорят? Но она заслуживает уважения не больше, чем любая другая газета, Нийл. И я это знал, но только смерть Роба вышибла из меня мое самодовольство.
— Дэвид! — острая боль исторгла этот крик из груди Клер.
— Какое отношение имеет ко всему этому смерть Роба? — гневно спросила Гвен, словно отец осуждал Роба за то, что случилось. Розовое вязанье выпало из ее рук. С глухим раздражением, наморщив лоб, слушала она непонятные ей объяснения причин, приведших к удару, который отец нанес всей их семье.
— Я знал о махинациях, которые вызвали эту «грязную войну», — медленно произнес Дэвид. — Но я не сделал ничего, ровным счетом ничего, чтобы разъяснить людям истинное положение вещей. А ведь, по существу, все было заранее спровоцировано. Вот почему я чувствую себя ответственным за смерть Роба, да и не одного Роба, а сотен других юношей. Да, я не сделал ничего, чтобы воспрепятствовать их отъезду в Корею. Напротив того, я горячо поддерживал эту войну. Такова была политика пашей газеты. Я внушал этим мальчишкам, что, вступая добровольцами в действующую армию, они совершают прекрасный, героический поступок. Из писем Роба вы знаете, что сам он думал об этом подлом деле, когда увидел все своими глазами. «Кровь и мерзость, — писал он, — с меня хватит…»
Глаза Гвен, расширившиеся при воспоминании о брате, наполнились слезами.
— «Жду не дождусь, как бы выбраться отсюда!» — писал он в своем последнем письме. А сам умирал… раненный, пролежал несколько дней в снегу, пока его не нашли уже мертвым, рассказывал Брайан Макнамара. Нет, я не могу этого вынести!
Гвен вскочила и выбежала из комнаты.
Стиснутые руки Дэвида побелели в суставах.
— Я тоже не в силах переносить мое горе, — произнес он, — и чувство моей вины.
— Ты только терзаешь себя и нас, — жалобно пролепетала Клер, — Робу уже все равно ничем не поможешь!
— Знаю, — устало вымолвил Дэвид, — но я должен был высказать все.
— Папа, ты правильно сделал, что ушел из газеты. Я убеждена в этом! — воскликнула Мифф, желая уверить отца в своей любви и преданности.
— Я надеюсь, что моя отставка не внесет больших перемен в вашу жизнь. — Дэвид взглянул на нее с извиняющейся улыбкой. — У мамы по-прежнему останется дом и машина. Вы, дети, от меня больше не зависите. Мне, разумеется, придется начинать все с начала, и нам, вероятно, придется нелегко.
— Чем же ты собираешься заняться? — спросил Нийл, обеспокоенный тем, как скажется на отце потеря высокого положения и регулярного дохода.
— Не знаю, — Дэвид поднялся со стула, легким нервным движением распрямил плечи. Затем подошел к камину и бросил на тлеющие угли охапку сухих веток. В их ароматном дымке ему почудился запах цветущих деревьев, и он ощутил тоску по далеким и мирным холмам, где эти деревья росли.
— Я мог бы заняться журналистикой, не связывая себя ни с какой газетой, — медленно произнес он, — но сначала мне хотелось бы немного побродяжить и подумать на свободе, как лучше употребить остаток жизни. Я многое упустил, сидя взаперти в своей злосчастной редакции. Я прилагал все силы, добиваясь успеха ради успеха. И пришел к выводу, что все мои старания ничего не стоили. Они только опустошили душу. И вот сейчас мне хочется понять, какому же делу стоит отдать свой ум и свою энергию.
— Тебе надо отдохнуть. Вот лекарство, которое я тебе прописываю. — Подойдя к отцу, Нийл протянул ему руку.
— Желаю удачи, папа.
— Как, ты уходишь? — тревожно спросила Клер.
Теперь, когда все рушилось у нее под ногами, присутствие Нийла казалось ей гарантией чего-то устойчивого.
— Мне нужно повидать ночную сестру до того, как она начнет обход палаты, где лежат мои старики.
Нийл наклонился к матери и поцеловал ее.
— Не тревожься, — шепнул он. — Все уладится.
— Я надеюсь. Ах, я так надеюсь, — упавшим голосом пробормотала Клер.
Мифф вышла проводить Нийла. Дэвид обернулся к жене, ожидая от нее хотя бы слова, хотя бы взгляда. Но она сидела молча, отвернувшись. Казалось, между ними все уже было сказано.
В сверкающем воздухе звенела песня дрозда. Чистая мелодия с переливами, в которой протяжно звучала призывная нота, неслась над пустынными холмами и замирала в лесу.
Коттедж, — вернее, простая бревенчатая хижина, — стоял на расчищенном от кустарника участке: слепые стекла окон блестели на солнце. Дэвид лежал под купой расцветающих акаций на потертом коврике из меха опоссума; рядом на земле валялись книги и рукописи. Но он не читал. Он лежал здесь уже больше часа, впитывая в себя солнечные лучи, и пение птиц, и аромат серебристо-серых акаций, и сумрак лесной чащи.
Его взгляд рассеянно блуждал но прихотливому узору цветов; совсем рядом росли дикие фиалки с крошечными округлыми листочками и папоротник, едва расправлявший свои нежные, кораллово-розовые завитки. Теперь это были его друзья и близкие знакомые, хотя еще две недели назад, когда он приехал в этот домик, принадлежавший Мифф, все ему здесь было чуждым.
Дэвид улыбнулся, вспомнив, какое смятение овладело им в первые дни. Покой, одиночество и полная праздность едва не свели его с ума. Он так привык к напряженному темпу трудовой жизни, к ощущению того, что и люди и машины ждут, чтобы он вдохнул в них свою силу и энергию, привык к шуму уличного движения, к суете города, возбуждающей и вовлекающей его в общий круговорот, что он почувствовал себя совсем потерянным в этом уединении и тишине, нарушаемой лишь щебетом птиц да пением ветра в листве деревьев.
Он уходил далеко в лес и подолгу бродил там без всякой цели, любуясь могучими эвкалиптами, растущими вдоль дорог; он шел по неровным колеям, проложенным еще в давние времена упряжками волов, тащивших фургоны первых поселенцев; пробираясь сквозь золото акаций, они везли через цепь холмов строевой лес. Шагая вдоль ручья, он обнаружил однажды водопад и гнездовье птицы-лиры.
По вечерам, возвратившись в коттедж и лежа перед пылающим очагом, он читал стихи и политические брошюры из книжного шкафа Мифф, постепенно проникаясь приятным чувством свободы этих не омраченных заботами дней; теперь у него появилось наконец время для отдыха, чтения и раздумий. Тревога и боль последних месяцев словно отступили назад, хотя все еще таились где-то в глубине сознания. Дэвид не мог забыть, для чего он сюда приехал. Неотвязная мысль грызла его, как червь, не давая окончательно погрузиться в летаргию.
Ему приходилось делать над собой усилие, чтобы нарубить дров или отправиться за милю в ближайший городок за хлебом и мясом. Кусок хлеба, сыр, чай или глоток вина — вот пища, которой он теперь вполне довольствовался. Единственной привычкой, сохранившейся от прежней жизни, было бритье и душ по утрам. Остальное время он с удовольствием проводил в праздности: бродил по склонам холмов или лежал, как сейчас, на солнце, читал или просто думал, увлеченный строкой какого нибудь стихотворения или философского трактата, обнаруженного среди книг в коттедже.
Этот коттедж напоминал ему о матери. Она купила его и двадцать акров окружавшего дом девственного леса вскоре после смерти отца Дэвида. С какой целью — Дэвид не знал. Мифф уверяла, что бабушка собиралась разводить здесь кур, держать корову и устроить ягодную ферму. Первый владелец коттеджа, пытаясь осуществить те же намерения, вступил в борьбу с лесом, но, отчаявшись, отказался от своих планов. Он расчистил перед коттеджем два-три акра земли, завел несколько овец, построил из хвороста сарайчик и огородил птичий двор, но, по словам соседей, лисы загрызли всех его кур и ягнят. И тогда этот горожанин, возомнивший, как и многие другие, что может стать фермером, вернулся обратно в город.
Мифф обычно приезжала в коттедж вместо с бабушкой на уик-энды и школьные каникулы. Обе они с удовольствием бродили в зарослях кустарника, собирая лесные цветы: розовый вереск, растущий под высокими деревьями, льнущий к кустарнику, осыпанный звездочками ломонос, нежные цветочки которого розовато-лиловым туманом окутывают ложбинки, и багряно-красную повилику, чьи лепестки, подобно крылышкам бабочек, трепещут над влажной землей.
Прошло некоторое время, и Мифф сообщила, что бабушка и слышать не хочет, чтобы вырубали лес и очищали участок от кустарника и диких цветов. Ей нравилось жить в коттедже просто так и наслаждаться красотой и покоем окружающей природы. Летом Мифф с бабушкой собирали смородину с кустов, буйно растущих вдоль ручья, варили варенье и выпалывали траву вокруг коттеджа, чтобы предохранить его от лесных пожаров.
Еще со школьных лет Мифф подружилась с бабушкой и стала ее любимицей: девочка была столь же независима и самостоятельна в своих взглядах и поступках, как старшая Миффанви. Бабушка завещала коттедж внучке, и ей он продолжал служить тем же убежищем. Она приезжала сюда в поисках уединения, позаниматься или отдохнуть, а порою привозила с собой Роба и Гвен или кого-нибудь из своих друзей.
Несколько раз в коттедж наведывались Клер и Дэвид. Для Клер эти уик-энды в лесу всегда были тяжким испытанием. Ей недоставало современного комфорта, она жаловалась на мух, москитов, муравьев, керосиновые лампы и недостаток воды — досадные обстоятельства, с которыми приходилось здесь мириться. Дэвид тоже бывал рад, по выражению Клер, «возвратиться к цивилизации», то есть к горячен ванне и электричеству. Первобытная жизнь была не для них, в этом он был с Клер согласен. Он не любил пачкать руки, а от всех мелких хозяйственных работ — ведь нужно было собирать в лесу хворост, разводить огонь, выгребать золу из очага — руки грубели и грязнились.
Теперь все было иначе. Теперь его нимало не печалило, что руки его огрубели и почернели и уже не казались чувствительным инструментом, фиксирующим малейшее движение его живого ума. Ему нравилась эта жизнь: он был благодарен за все, что она дарила ему, и жил, не заботясь ни о чем, отдавшись покою, красоте земли и неба, солнечным лучам и нению птиц.
Однажды он даже заставил себя встать до восхода солнца, чтобы услышать «арфу зари». Мифф сказала, что он обязательно должен сделать это. И он действительно увидел на молодой акации маленькую серую птичку с желтой грудкой и услышал, как с первыми лучами солнца она начала выводить свои трели, удивительно похожие на звуки арфы. Считалось, что она поет только на рассвете, но Дэвид был уверен, что уже не раз слышал ее и в полуденной тишине.
Он блуждал в «очарованном предрассветном мире», вспоминая строки стихов из книги, лежащей сейчас с ним рядом, прислушиваясь к трескотне сорок, которые весело славили мир, любуясь солнечным светом, сверкающим в каплях росы на траве, и мокрыми листьями деревьев, отливающими серебром, и даже наткнулся однажды на тот удивительный камень, который «растет на заре».
Он удержал в памяти этот поэтический образ, чтобы поразмыслить над ним на досуге; в другой раз он задумался над изречением Сократа, обнаруженном им в одной из книг, хранящихся в лесном коттедже: «Возможно ли понять природу человеческой души, не поняв природы вселенной?»
Нелегкая задача! Понять природу вселенной! Но почему же прогресс цивилизации не уничтожил предрассудки, являющиеся не чем иным, как пережитками тех дней, когда первобытный человек, силясь постичь вселенную, создавал себе бога или богов по своему образу и подобию? Согласно Эзопу, богом лягушек была гигантская лягушка. Племена, стоящие на низшей ступени развития, все еще верят, что раскаты грома — это голос их разгневанного бога. Но ведь человек сам создал орудия труда, при помощи которых он добывает богатства из недр земли и глубин моря; богатства эти питают цивилизацию, а цивилизация повышает знания и могущество человека. И современные люди гораздо более могущественны, чем боги древних времен. Единственная сила, способная контролировать вселенную, силы природы, а также материальную и духовную жизнь человечества, находится в руках самого человека.
Как же эта сила используется? Человеческая семья в процессе борьбы раскололась на могущественное Меньшинство, стремящееся сохранить захваченную власть, и на Большинство, которое находится у него в подчинении и стремится отвоевать право управлять силой, созданной его умом и его руками. Таков конфликт, с которым столкнулся человек нашего века, говорил себе Дэвид. В этом — коренная причина всех войн и революций, потрясающих сегодня мир.
Дэвид с восхищением думал о том, какой долгий и трудный путь совершил человек, выбираясь из мрака невежества и предрассудков и дойдя до наших дней, когда созданные им же самим разрушительные силы угрожают уничтожить человечество и прекрасную землю, которую оно населяет.
Что же надлежит сделать? Как предотвратить развитие разрушительных сил, которые уже продемонстрировали свое смертоносное действие в Хиросиме и при испытаниях ядерного оружия? Как воспрепятствовать тому, чтобы они и в дальнейшем продолжали оставаться страшной угрозой для всего человечества? Ведь дело здесь не только в войне, но и в том, что люди претерпевают действие неисчислимых ядов, которые отравляют атмосферу.
Лежа на солнце и покусывая зеленую веточку акации, Дэвид думал о том, что творится сейчас в мире за цепью этих холмов. Он знал, что миллионы мужчин и женщин в других странах понимают грозящую им опасность. И направляют все усилия на то, чтобы уничтожить эту опасность, освободить от ее страшного призрака горизонты своей страны. Но, кроме этих людей, есть и миллионы других, пассивных людей, которые или не верят в то, что говорят ученые относительно результатов ядерного взрыва, или же чувствуют свою полную беспомощность и безнадежность попытки предотвратить угрозу войны. Этим людям надо протянуть руку.
Но хватит ли у него силы воли и целеустремленности присоединиться к мощному движению за мир? Величие задачи страшило его.
Можно беспечально прожить свою жизнь, если провести здесь остаток дней, размышлял Дэвид. Устроить ягодную ферму, как предполагала его мать: заняться трудом, который обеспечит его достаточными средствами, чтобы прокормиться, оплатить налоги и к тому же даст духовное удовлетворение — покой и счастье, какие дарует человеку близость к природе.
Эта мысль на минуту показалась ему заманчивой. Каким спасительным отдыхом была бы для него такая жизнь после волнений и суеты города! Жизнь, близкая к земле. Но примирится ли он с ней? Успокоит ли она тревогу его ума? В одиночестве и созерцании природы, в пении птиц и блеске лучей найдет ли он ответ на вопрос, который привел его сюда, — как достойно завершить человеку свои дни?
Он беспокойно переменил позу и отбросил веточку прочь: мечты о простой жизни вдруг стали ему неприятны. Как! Покинуть поле боя, где, он знал, его настоящее место, арену, на которой люди сражаются оружием своего ума, слова, энергии! Отойти в сторону сейчас, когда он наконец убедился в необходимости присоединиться к борьбе за мир, выступить против войны и сил ее порождающих — нет! Это было бы трусостью. Может ли человек уважать себя, если он не подчинится велению своего ума и сердца? А этим велением, Дэвид внезапно понял это, было идти к людям, научиться лучше понимать их, воззвать к их здравому смыслу, к потребности действовать. Кто это сказал: «В простых умах всегда есть место для великой идеи»?
И конечно же, нет идеи более великой, чем идея мира на земле, избавленной от варварского безумия войны. Ведь всякий раз, после каждой кровавой бойни поджигатели войны бывали вынуждены вступать в переговоры. Так почему же не сделать этого прежде, чем начнется зверское истребление мужчин, женщин и детей в современной войне?
Погрузившись в свои мысли, Дэвид не слышал треска приближающегося мопеда, пока он не остановился, громко фыркнув, на дорожке у коттеджа. Взрыв смеха и веселые голоса заставили его вздрогнуть. По тропинке в сопровождении юноши спускалась Мифф. Они остановились на мгновение, полускрытые ветками цветущей акации. Мифф подняла голову, юноша наклонился к пей. Они обняли друг друга и поцеловались, и она, со звонким смехом высвободившись из его объятий, побежала к коттеджу.
Дэвид поднялся с земли, раздосадованный тем, что его одиночество было нарушено дочерью, пусть даже самой любимой, не говоря уже о ее спутнике, которого она поцеловала за деревьями с таким радостным самозабвением.
— Ау! — крикнула она. — Кто-нибудь есть дома?
И, увидев Дэвида, бросилась к нему:
— Ах, ты здесь, папа! А я начала беспокоиться, достаточно ли у тебя еды. И решила лучше самой приехать и посмотреть!
Поцеловав отца и взяв его под руку, она перевела взгляд на молодого человека, который следовал за нею.
— Ты ведь знаком с Биллом, правда? Он приехал провести со мной уик-энд, если, конечно, мы тебе не помешаем.
— Ну, разумеется. — Дэвид протянул руку. Пожатие Билла сказало о нем больше, чем это сделала Мифф. Дэвиду понравилась внешность юноши: его прямой взгляд, широкий разворот плеч, непринужденная осанка, — вся его крепкая, стройная, невысокая фигура.
Билл Берри. Дэвид вспомнил это имя. Мифф довольно часто упоминала его. Ну да, конечно, он работает вместе с ней в союзе портовиков. Вполне вероятно, что он встречался с этим парнем и раньше. Мифф приглашала домой своих приятелей и сама, случалось, уходила куда-нибудь с ними, но ее отношения с мужчинами всегда были дружескими и простыми, она никогда не позволяла себе того легкого флирта, который так увлекал Гвен. Поэтому любовная сценка, которую Дэвид увидел случайно сквозь зелень акаций, оказалась для него неожиданностью. По-видимому, молодых людей объединяло взаимное чувство и все между ними было уже решено. Они были явно счастливы и в полном согласии друг с другом.
Они сели на коврик рядом с Дэвидом, а он начал собирать разложенные вокруг книги.
— «Поэзия и философия»! — воскликнула Мифф. — Что ж, ты не плохо проводишь время, — добавила она, желая поддразнить отца.
Затем она рассказала ему домашние новости: Нийл обручился с хорошенькой медсестрой. Клер получила вторую премию за свои розы на местной выставке, Гвен собирается поехать в Сидней на каникулы, пестрая кошка Герти принесла шесть черных котят, Герти и Клер каждый день яростно спорят по поводу того, что с ними делать.
— Ой, папа, — весело воскликнула Мифф, — посмотри на свои руки!
— Да уж! Чистотой не блещут! — Дэвид вытянул свои тонкие смуглые руки. Они были грязные и исцарапанные. — А я и не заметил! — сокрушенно сказал он.
— Тебе остается только отрастить бороду и ты станешь настоящим жителем зарослей, — заявила Мифф. — Волосы торчком, рубаха распахнута, нос облупился.
— Знай я, что вы приедете, обязательно привел бы себя в порядок, — оправдывался Дэвид.
— Ты мне нравишься таким, как есть. — Мифф протянула руку и взъерошила ему волосы.
Солнечный свет, пронизывающий листву деревьев, померк. Из глубины зарослей, где уже сгущались вечерние тени, доносились затихающие голоса птиц, с гор потянуло прохладой. Дэвид предложил возвратиться в дом. Подобрав с земли коврик и книги, они стали спускаться к коттеджу.
После того как было съедено жареное мясо и печеный картофель, приготовленные Мифф, и распиты за здоровье всех присутствующих две бутылки пива, которые Билл извлек из своего рюкзака, Дэвид придвинул к огню большое кресло бабушки Миффанви. Мифф опустилась на циновку рядом с отцом, а Билл сел напротив нее на низкой скамеечке.
Пламя очага зажгло огоньки в глазах Мифф, залило румянцем ее лицо и, отражаясь в стекле книжных полок, искрами вспыхивало в ее волосах. Дэвид подумал, что никогда еще Мифф не выглядела так молодо и так не походила на свою бабушку, как сейчас. В ее взгляде, устремленном на молодого человека, было какое-то неуловимое кокетство, и тайное веселье, и невинное желание. Ее рассыпавшиеся по плечам волосы, темные, как сумрак, наполнявший комнату, округлая грудь под красным джемпером, стройные ноги в коричневых вельветовых брюках, казалось, принадлежали другому существу, а не той сдержанной и серьезной девушке, которую он знал. Дэвид понимал, что это пробуждение женственности вызвано чудесной и таинственной силой овладевшего ею чувства.
— Мы собираемся пожениться, папа, — сказала Мифф. — И хотим, чтобы ты об этом знал.
Дэвид улыбнулся молодому человеку.
— Заметьте, она не спрашивает моего согласия.
— Мы надеемся, что вы все же не будете возражать, — сказал Билл. — Я люблю Мифф. И никогда не думал, что она может тоже полюбить меня.
— Я и сама никогда не думала, что полюблю кого-нибудь так, как полюбила Билла, — призналась Мифф. — У нас столько общего, — мысли, взгляды и стремление быть вместе.
Дэвид ласково взглянул на дочь.
— Должен ли я сказать: «Благословляю вас, дети мои»?
Мифф потерлась головкой о его плечо.
— Я знала, что ты так скажешь.
— Вы можете положиться на меня, — серьезно сказал Билл. — Я буду заботиться о Мифф так, как должен заботиться мужчина, хотя жить ей со мной будет нелегко. Трудностей будет немало. Я не хотел, чтобы Мифф делила их со мной, но…
— Ему не удалось от меня отбиться, — улыбнулась Мифф, — когда я поняла, что должна всегда быть и работать с ним рядом, что бы с нами ни случилось.
— Что ж, этим сказано все. — Дэвид задумчиво закурил трубку. Словно сговорившись, они в молчании смотрели на огонь, обуреваемые чувствами, которые трудно выразить словами. Дэвид верил в благоразумие и. чистоту своей старшей дочери, но он понимал, что она влюблена до самозабвения в этого весьма заурядного молодого человека, что нахлынувшие на нее чувства изумляют и радуют ее, и она стремится еще больше пленить и привязать к себе Билла. Любовь может стать причиной самых неожиданных и самых возвышенных человеческих поступков, это несомненно. И как странно, что чувство любви никогда по-настоящему не волновало его души и не причиняло ему страданий.
В юности, побуждаемый проснувшимся инстинктом пола, он, естественно, искал любовных приключений; позже встретился с девушкой, которая ему понравилась; танцевал с ней и ездил на пляж и через какое-то время сделал предложение, что не явилось для нее неожиданностью; стал отцом и главой семьи. Но все это он совершал как-то автоматически, следуя установленному порядку вещей, сложившемуся под влиянием общества и окружающей обстановки.
В его жизни были и случайные связи, как, например, с Изабель, оставившие восхитительное воспоминание, но не было настоящей, всепоглощающей страсти. Это отнюдь не означало, что он не любил Клер и своих детей. Он любил их. И это чувство стало со временем неотъемлемой частью его жизни, необходимой ему, как пища. Пища души. Благодаря им он включился во всеобщий поток жизни. И все же ему почему-то казалось, что любовь с ее прелестью и очарованием прошла мимо него, — та любовь, которая завладела сейчас Мифф и ее избранником.
— Как тебе здесь живется, папа? — спросила Мифф.
— Как мне живется? — Он не мог противиться желанию подразнить ее. — Знаешь, мне, пожалуй, пришлась но душе первобытная жизнь на природе.
— Нет, нет! — вскричала Мифф. — Вечно бродяжничать в зарослях, допустить, чтоб мозг притупился в бездействии. Это невозможно. И особенно сейчас, когда так много нужно сделать и когда ты сам в силах сделать многое!
— Вот в том-то и дело! — Взгляд Дэвида снопа устремился на огонь. — Так много сделать! Но что может сделать один человек, чтобы действительно принести людям пользу? Вот это я хотел бы знать. И знать наверное.
Он жаждал услышать, что скажут ему Мифф и Билл; выслушать их точку зрения, изложенную ясно и свежо, обсудить с ними свои убеждения и планы.
— Мы считаем, что в одиночку многого не добьешься, — сказал Билл. — Но когда человек действует вместе с другими, — для него нет ничего недостижимого.
— В единении — сила, — усмехнулся Дэвид. — Да, это известно. Но единение во имя чего?
— Во имя мира на всей земле! — воскликнула Мифф. — Ты и сам к этому стремишься, папа! Ведь правда?
— Да. Но как заставить других людей стремиться к тому же? Тысячи мужчин и женщин не думают об этом и не желают думать. Одно разоружение еще ничего не решает. Смысл человеческой комедии в том, что созидание и уничтожение идут рука об руку. «Человек — разрушитель. Человек — созидатель».
— Он разрушает, чтобы строить, — сказал Билл.
— Строить и перестраивать, — подхватила Мифф. — Мы трудимся, как муравьи. Поколение за поколением мы будем продолжать строить. И если все, что мы построим, предадут уничтожению, мы будем строить снова и снова, как муравьи, миллионы муравьев, и на наших телах встанут опоры моста в будущее.
— Бесполезная жертва! — взорвался Дэвид.
— Пусть наши завоевания сейчас ничтожно малы, со временем мы свое наверстаем, — возразил Билл.
— Должна же быть какая-то логика, какой-то разумный путь, который позволит избежать столь нелепой затраты энергии! Вот его-то я и ищу.
— Мы этот путь уже нашли, — сказал Билл.
— Пусть так, — согласился Дэвид. — Но я не убежден, что этот путь единственный. Ведь у вас нет общего языка с теми тысячами людей, которые не сознают, сколь реальную опасность несет с собой современная война, вы не смогли убедить их даже в том, что необходимо прекратить производство и испытание термоядерного оружия.
— Да, не смогли, — сказала Мифф. — Но не будь вторым Давидом, папа, и не выходи против Голиафа с камнем и пращой.
— Если б только я знал, что я на верной дороге, я стал бы трудиться, как один из ваших муравьев, — с горечью воскликнул Дэвид. — С меня и этого было бы довольно!
— Что же вы собираетесь делать? — спросил Билл.
— Найти путь к человеческим сердцам, — ответил Дэвид, — лучше узнать людей для того, чтобы говорить с ними, писать для них. Вдохнуть в них мужество, чтобы они воспротивились и не позволили гнать себя на бойню, точно стадо баранов. Вот видите, сейчас я говорю, как самый настоящий демагог, а так нельзя. Никакой декламации, никаких гипербол. Надо говорить с людьми просто, понятно, опираясь на факты.
— Рабочие — ну, вот докеры, например, — продолжал Билл, — они вынуждены бороться за улучшение своей жизни, их побуждают к этому условия труда, растущие цены, низкая заработная плата. Приходите как-нибудь к нам в союз, познакомьтесь кое с кем из ребят. Это наверняка настроит вас более оптимистически. Право, но так уж трудно найти подход к рабочему человеку.
— Я приду, — пообещал Дэвид.
— У них есть и свои развлечения, — вставила Мифф. — Это комиксы, скачки, футбол, кино, где они могут посмеяться, отвлечься от тяжелой повседневной работы.
— Может быть, вы и правы, — задумчиво произнес Дэвид, обращаясь к Биллу. — Но я все же чувствую необходимость лучше узнать людей. Нийл говорит, что нужно изучить пациента, прежде чем прописать ему лекарство. Мне хотелось бы познакомиться с самыми разными людьми. Не только с рабочими-борцами, Билл, или теми, что строят небоскребы, добывают уголь, работают на фабриках, водят поезда, но и с владельцами особняков, а также с крупными политическими деятелями и финансовыми дельцами, и со всеми неудачниками, бездельниками, преступниками… и простаками, вроде вас двоих, мечтающих построить новый мир!
— II мы построим его, — прошептала Мифф.
— Что ж, такая уверенность превосходна, — для вас, я хочу сказать. — Губы Дэвида насмешливо дрогнули. — Вы избрали свой путь. Разработали план. Убеждены, что идете по верной стезе. Но я-то все еще бреду ощупью.
Он зевнул и потянулся, но не потому, что устал или хотел спать; просто он подумал, что следует оставить влюбленных наедине у пылающего очага.
— Покойной ночи, мои дорогие, — мягко сказал он и вышел из комнаты.
Нет, его не тревожит любовь Мифф к этому молодому человеку, думал Дэвид, лежа в постели. Не беспокоят и опасения, к чему это может привести. Пока она счастлива и вся светится радостью, как сейчас, он доволен. Приятно видеть в ней эту особую грацию и прелесть пробудившейся женственности. Слава богу, никакого фрейдистского комплекса в его отцовском чувстве к Мифф. Ему совершенно чужды мучительные переживания мужчины, связанные с мыслью о том, что для его любимой дочери наступает первая брачная ночь.
Ведь для него Мифф не только дочь — опа независимый, самостоятельный человек, который вправе идти своей собственной жизненной дорогой. Его любовь к ней — естественная любовь отца к своему ребенку; их дружба возникла из чувства уважения, которое он испытывал к ее уму и характеру; она давала поддержку и утешение им обоим. Это он твердо знал, а об остальном не заботился.
Наутро влюбленные отправились в лес, побродить. Весь день до него доносились их радостные голоса, то поющие, то окликающие друг друга, временами наступала тишина. Невольно прислушиваясь, он читал газеты, журналы, брошюры, привезенные Мифф. II каким контрастом казались эти радостные голоса и мирный, залитый солнцем край хаосу и безумию, царящему сейчас во всем мире!
Он читал, чувствуя, как этот бурлящий страстями мир, раздираемый вожделениями, полный конфликтов — нравственных, экономических и политических, — все сильнее и сильнее завладевает им.
Но вечером, когда Мифф и Билл вернулись в коттедж, озаренные счастьем любви, все вокруг преобразилось. И Дэвиду уже не казалось больше, что в мире нет ничего, кроме хаоса и жестоких столкновений. Да и кто, глядя на них, не улыбнулся бы вместе с ними! Не поразился бы чудесной силе любви, наделившей обыкновенных юношу и девушку особой, лучезарной красотой!
Мифф украсила волосы цветами белого ломоноса. Это потому, что она новобрачная, подумал Дэвид. Любовная идиллия молодой четы пробуждала в нем нежность и сочувствие.
Дэвид вызвался приготовить ужин, и Мифф не преминула поддразнить отца новой специальностью. «Пикантная мешанина!» — провозгласил он, подавая на стол блюдо из томатов, лука, рыбных консервов и риса, обильно посыпанных тертым сыром.
— Кто бы мог подумать, что ты умеешь готовить? — весело воскликнула Мифф. — Скажи я об этом Герти, она ни за что не поверит!
Вечером они снова долго разговаривали у пылающего очага. На этот раз Дэвид больше слушал, чем говорил, ему хотелось получше разобраться в их точке зрения и не называть им свои убеждения.
Они беседовали, пока не подернулись золой тлеющие в очаге угли. Мифф и Билл готовы были говорить без конца, но Дэвид ушел спать, чувствуя, что его угнетает их молодой оптимизм. Как уверены они в своих идеях, в их конечной победе! Ему же виделся впереди лишь тернистый путь, невзгоды и трудности революционной борьбы.
На следующий день, после полудня, Билл вывел стоявший в кустах мопед. Мифф обняла и нежно поцеловала отца, Билл крепко пожал Дэвиду руку, посмотрев ему в глаза открытым, честным взглядом, и, после веселых прощальных пожеланий и обещания скоро наведаться, они умчались.
До Дэвида донеслось дробное тарахтенье мопеда, выехавшего на тропинку и быстро удалявшегося вниз но дороге к городу. Дэвид снова остался один, в своем уединении, наполненном солнечным светом, шумом деревьев и пеньем птиц. Лежа на коврике, он попытался вновь обрести состояние приятной летаргии, владевшей им до того, как Мифф и ее спутник нарушили его сонное оцепенение. Но чувство общности, связи с землей, дающей жизнь и мельчайшим организмам, насекомым и травам, и огромным деревьям, чьи стволы покрыты ржаво-красной корой, а густолиственные ветви тянутся к самому небу, и колючей акации, роняющей на землю свое буйное золото, — это чувство ушло безвозвратно. Беспокойство и тревога охватили его: он понял, что обманывал себя, воображая, будто может вести здесь жизнь отшельника.
Молодые люди ворвались в его уединение и заставили его вновь задуматься над том, что же он будет делать. Между ними, несмотря на разницу во взглядах, существовала идейная и духовная связь, и для него это было очень ценно. Он как-то встряхнулся, почувствовал прилив сил. Возникшая между ними близость предполагала, что они верят в благородство стоящей перед ним цели, а он верит в благородство их задач.
В самом деле, почему он предается здесь праздности? Пленился дикими фиалками, розовато-лиловыми u белыми, застенчиво строящими ему рожицы среди зелени крошечных круглых листочков, папоротниками, высовывающими ему свои розовые язычки, и муравьями, снующим и взад и вперед по своим неприметным делам? Почему позволил себе увлечься фантастическими теориями о жизни, как об едином процессе, объемлющем все сущее от деревьев и насекомых до человека? Почему предался бесцельным метафизическим умствованиям и экстазам, размышляя о существах, единственный инстинкт которых — жить и производить себе подобных? Позволил им отвлечь себя от трагедии существ, способных на самые высокие, благородные чувства и величайшие свершения, живущих в богатом и прекрасном мире, но пребывающих в постоянной вражде?
В чем причина этой вражды?
Алчность, жестокость, предрассудки и жажда власти — не эти ли силы развращают и губят все, к чему прикасаются? Но ведь нельзя же отрицать, что большинству людей присуща доброта. Если ребенок заблудится в зарослях, все будут встревожены. Сколько самых разных людей бросится на поиски ребенка. Одного ребенка! Сотни фунтов затрачиваются на его поиски! И всегда находятся нужные суммы, чтобы оказать помощь поселенцам, чьи дома и фермы уничтожают наводнения и пожары.
Великое, доброе человеческое сердце — это родник, где берут начало все благородные людские поступки, поступки, требующие великодушия и мужества.
Так почему же, когда дело касается спасения миллионов детей и взрослых от смертоносного грибовидного облака, от ужасных последствий ядерной войны, которая может вспыхнуть в любой момент в результате просто несчастной случайности, почему же люди так медлят предотвратить страшную угрозу не только их здоровью, но и самому существованию?
Они или не сознают опасности, или не в силах защитить себя. Они не могут побороть свой страх перед вмешательством в намерения правительства, — боязнь потерять работу, от которой зависит жизнь их семей, или прослыть коммунистами, если они присоединятся к тем, кто пытается сорвать планы торговцев оружием, стремящихся держать народы на грани войны.
Должна же быть какая-то возможность прояснить сознание людей, воззвать к их благоразумию, чтобы положить конец этой преступной торговле смертью и разрушением!
Его задача — отыскать путь к великому и доброму человеческому сердцу, привести людей к согласию, помочь им преодолеть страх.
В конце концов, что может сравниться со страхом перед повторением Хиросимы? Перед бомбами в сто раз более сильного действия, чем та, первая. Ведь они в одно мгновение сметут с лица земли все живое, исковеркают, уничтожат и отравят все семена жизни — если вообще что-нибудь уцелеет — на много-много поколений вперед!
Дэвид вскочил на ноги. Его охватила потребность писать, изложить на бумаге все, о чем он думал. Собрав книги и подняв с земли коврик, он спустился к коттеджу; там он сел за стол, открыл пишущую машинку и вставил в нее лист бумаги. После часа сосредоточенной работы он просмотрел отпечатанные страницы и нахмурился: это был сжатый отчет о докладах, прочитанных на ассамблеях в защиту мира, и заявления крупнейших ученых, таких как Эйнштейн, Бертран Рассел, Швейцер и Жолио-Кюри — о действии радиации, как неизбежном последствии ядерных взрывов. Статья ничем не отличалась от сотен других статей, которые он сам неоднократно отвергал, будучи редактором «Диспетч», подумал он с отвращением. Надо найти какой-то другой, лучший способ изложения фактов.
Ведь сами по себе эти факты действенны и драматичны, как иге заставить людей откликнуться на них? Длинные параграфы, столбцы комментариев, бесконечные протесты и призывы — все это в конце концов лишь наводит скуку. Подробное описание различного вида атомных бомб, их устройства и боевого действия еще, пожалуй, годится для учебных пособий; эта же статья, по его замыслу, должна сама, подобно бомбе, произвести интеллектуальный взрыв — возмутить спокойствие читателей, пробудить у них интерес к дальнейшему исследованию вопроса и заставить присоединиться к движению за мир, за уничтожение ядерного оружия и предотвращение атомной войны.
Мысли и фразы осаждали Дэвида. Они роились в его мозгу точно назойливая мошкара, то исчезая, то с яростным жужжанием возвращаясь вновь, пока не довели его своим жестоким упорством до полного изнеможения. Сознание бессилия овладеть темой вызывало в нем глухое раздражение. Он схватил карандаш, набросал в качестве вступления несколько строк, затем быстро скомкал лист и отбросил его прочь. Снова и снова пытался он сочинить какую-нибудь блестящую, поражающую воображение фразу для начала, но тотчас же ее зачеркивал, потому что в ней не было ничего ни блестящего, ни поражающего. Отчаявшись, Дэвид подумал, не изменила ли ему его способность владеть материалом. Уж не теряет ли он веру в себя, в свой дар журналиста?
Его взгляд упал на одну из книг Мифф — потрепанный томик Платона, который он читал перед приездом ее и Билла. На память пришли слова Сократа, сказанные две тысячи лет назад. «Я называю злом все, что причиняет вред и уничтожает, и благом все, что приносит пользу и хранит».
И тут, словно вспышка молнии озарила его сознание: он увидел план своей будущей статьи. Взволнованный блеснувшей идеей, Дэвид оттолкнул кресло, подошел к книжным полкам и, достав нужную книгу, стал быстро проглядывать ее. Потом, отбросив книгу, извлек из кармана трубку, набил ее, раскурил и принялся беспокойно шагать взад и вперед но комнате, обдумывая пришедшую ему в голову мысль.
«Что ж, пожалуй, будет забавно вовлечь в спор старого хитреца! — подумал он, улыбнувшись. — Ведь древние называли его «мудрейшим из людей»! Эта чертова статья может получиться любопытной! Во всяком случае, ему, Дэвиду, доставит истинное наслаждение написать ее в форме прославленных философских диалогов Сократа с его учениками. Это будет некая фантазия на тему: что могли бы сказать друг другу Сократ и его ученики, владея трудным искусством ведения спора, опираясь на логику и доводы рассудка.
Оп положил трубку в пепельницу и снова сел за пишущую машинку.
«Допустить ли нам гибель человечества, Сократ, или заставить человечество отказаться от войн?» — начал он. — Вот вопрос, который мы предлагаем тебе, вопрос грозный, неизбежный, требующий ясного ответа».
Дэвид привел несколько цитат из заявления Эйнштейна и группы всемирно известных ученых-атомщиков: но после некоторого размышления передумал, решив использовать собранные им факты и заявления в диалоге между Сократом и современным промышленником, который утверждает, что «ударная сила важнее, чем народ или целая страна», поддерживает гонку вооружений, холодную войну и политику балансирования на грани войны, дабы уничтожить все проявления гуманизма; который на словах лицемерно выражает самые прекрасные чувства, желая внушить людям, что он не агент финансовых магнатов и милитаристов, а убежденный патриот, решивший оградить «свободный мир» от коммунизма.
Давид с увлечением стучал на машинке около часу, посмеиваясь про себя; время от времени он прерывал работу, чтобы зажечь трубку, задумчиво затягивался, клал ее и снова продолжал искусно вплетать факты недавнего времени в канву сократовского диалога. Когда сгустились сумерки, он зажег лампу. В комнате было холодно, но, охваченный творческим возбуждением, он не мог оторваться от работы, чтобы принести дров и разжечь очаг. И лишь после того, как статья была закончена и Дэвид вынул из машинки последний лист, он вспомнил, что сегодня не ужинал. Улыбнувшись при мысли о том, как увлеченно он сегодня работал, испытывая приятное чувство щедрой самоотдачи, Дэвид стал перечитывать рукопись.
«Неплохо, — подумал он с удовлетворением, — совсем неплохо».
Никогда еще с таким трудом не давалась ему статья, которой предстояло стойко выдержать нападки критики, ибо она была не только блестящим образцом публицистического жанра, но и обладала глубоким содержанием, дающим разумное, обоснованное, реальное представление об опасности, грозящей человечеству. И все же, сказал себе Дэвид, она не из тех статей, которые обращены к массе. Она рассчитана на избранных. Вероятнее всего, она и не произведет впечатления в той среде, где это всего нужнее. Подобный изыск мог прийтись по вкусу человеку интеллигентному, но, чтобы встряхнуть сторонников самодовольного промышленника, которого он зло высмеивал, требовался более сокрушительный удар. Для большинства был бы уместнее прием попроще.
Следует избавиться от своей несколько приподнятой и сложной литературной манеры, чтобы стать ближе к читателям; надо приводить знакомые им примеры, использовать язык их среды. И все же ему казалось, что он по напрасно потратил время на эту статью. Она, без сомнения, найдет отклик у людей типа Карлайла из «Эры». Карлайл был человек умный и широко образованный и ценил в статьях, отбираемых им для своего журнала, их литературные достоинства. Они с Дэвидом были в хороших отношениях. Впрочем, статья могла оказаться слишком смелой даже для него. И все же Дэвид был уверен, что, увидев под статьей инициалы Д.-Д. И., Карлайл из чувства товарищества не откажется напечатать сочинение своего бывшего собрата.
На следующий день Дэвид заново переписал отдельные пассажи, сделал фразы более лаконичными, придал вопросам язвительную афористичность и снова перепечатал рукопись. Закончив статью, Дэвид подумал, что, хотя он и не вполне ею удовлетворен, все же она — лучшее из всего, что он когда-либо написал в своей жизни. По крайней мере, он нанес удар, первый удар по врагу; это было начало его борьбы «за мир без войны», как говорила Мифф.
Эта статья очистила его голову от праздных мечтаний, сказал себе Дэвид. Этап жизни на лоне природы закончился. Он должен вернуться в город, жить среди людей, узнать, что их волнует, найти к ним подход. И притом, подход к самым различным людям — не только почтенным обитателям предместий или сознательным рабочим, вроде Билла и его товарищей, но ко всем пассивным, не умеющим задумываться людям, к какому бы слою общества они ни принадлежали.
На следующее утро, приведя в порядок коттедж, Дэвид уложил в чемодан смену белья, сунул туда же свои бумаги, надел пальто, шляпу и взял пишущую машинку.
Он был так занят мыслями о будущем, что без чувства сожаления закрыл за собой дверь коттеджа и положил ключ в условленное место.
Шагая но грязной дороге к железнодорожной станции, он взглянул вверх на огромные деревья, чьи кроны смыкались высоко над его головой, и подумал: «Если бы человек мог жить как дерево: расти вверх, к солнцу, прямым и сильным». И усмехнулся, ощутив где-то в глубине души неясное желание ускользнуть от будущего, которое вставало перед ним.
«Довольно! — сказал он себе. — Человек должен жить как подобает человеку и делать лучшее, на что он способен в жизни».
Два последних дня, пока Дэвид писал, шли сильные дожди, и придорожные акации поникли под тяжестью желтых цветов, забрызганных грязью и увядших.
Он приехал в город уже после полудня. У него не было намерения возвращаться домой, но куда идти — он еще не решил. Сойдя на центральном вокзале и сразу же очутившись в людском водовороте среди грохота уличного движения, Дэвид почувствовал себя здесь чужим: словно он отсутствовал целые годы или же, приехав из сельской глуши, впервые увидел город. Он понял, что смотрит теперь на эту людскую толпу, деловито снующую взад и вперед, совсем по-иному: как посторонний наблюдатель. Ему хотелось раствориться в толпе, стать ее незаметной частицей, разделить с нею ее тревоги, стремленья, ее бешеную погоню — за чем? Что эти люди искали? Покоя, счастья, забвения, небесного блаженства здесь, на земле, или в райских кущах?
На углу одной из улиц стоял старый отель, выкрашенный в отвратительный красный цвет, который весьма раздосадовал бы Тома Джексона, веселого потомка ирландского судьи, выстроившего этот дом в давние времена. На противоположном углу высилась серая каменная громада кафедрального собора, возносящего к туманному небу невидимые шпили. Пивная неподалеку была переполнена посетителями, которые, громко переговариваясь и толкаясь, пробивались к стойке.
В темных стенах собора мягко светились цветные витражи. Над шумным городом плыл мелодичный колокольный звон. «Вечерняя служба началась», — подумал Дэвид. глядя как несколько темных фигур поднялось но ступеням и исчезло во мраке огромного здания. Трамваи, автобусы, грузовики, сверкающие легковые машины нескончаемым потоком неслись но улицам.
«Диспетч», сэр! «Дейли диспетч»! — раздался рядом пронзительный голос мальчишки-газетчика.
Дэвид порылся в кармане и с усмешкой вручил подростку несколько пенсов.
«Забавно, — подумал он, — забавно стать покупателем своей же газеты».
Сдав чемодан и пишущую машинку в камеру хранения, Дэвид развернул газету, заранее решив проявить терпимость, но уже само расположение материала вызвало в нем досаду. Его возмутили крупные, сенсационные заголовки на первой полосе и тут же помещенное подробное описание убийства какой-то женщины. В раздражении он отбросил газету.
И сразу же вспомнил о рукописи, лежащей у него в кармане. Через темные переулки и аркады, напоминающие восточный базар, Дэвид вышел на широкий проспект, где помещалась редакция «Эры».
Опустив конверт в почтовый ящик, висящий в вестибюле внушительного и ярко освещенного здания «Эры», где шла сейчас напряженная работа, Давид поспешно вышел на улицу и зашатал прочь: привычная редакционная суета, шум работающих машин и запах типографской краски внезапно вызвали у него прилив тоски.
«Выпить бы, что ли, — сказал себе Давид, пытаясь заглушить гнетущее чувство, — в самом деле, а, Дэйв?»
Бары в этом районе часто посещались газетчиками, и, не желая встретить кого-нибудь из знакомых, он свернул с главной улицы и зашагал по направлению к окраинам, где фабрики, товарные склады, старые лавчонки и ряды обветшавших домов тянулись вдоль грязных тротуаров.
Войдя в пивную на углу одной из таких улиц, он подошел к стопке и взял себе кружку пива. Потягивая пиво, он с любопытством разглядывал пестрое разноязычное сборище; посетители возбужденно переговаривались на полдюжине языков, торопясь до закрытия проглотить свою кружку пива. Среди общего гама выделялись резкие голоса австралийцев. То и дело повторялось слово «убийство», и Дэвид догадался, что здесь обсуждают происшествие, о котором сообщалось в газете. Он вспомнил, что убийство было совершено где-то в этом районе.
Выйдя из пивной вместе с остальными, он последовал за двумя мужчинами, вошел с ними в кабачок неподалеку и сел за соседний столик. Они подозрительно оглядели его, затем поднялись и направились к выходу.
— Шпик проклятый! — пробормотал один из них, проходя мимо.
— Что подать, дорогуша? — весело осведомилась официантка.
Очнувшись от раздумья, в которое повергли его только что услышанные слова, Давид произнес, запинаясь:
— Н… не знаю. Что у вас есть, все равно.
— Как это так! — воскликнула официантка, оживленная и привлекательная, несмотря на усталое, грубо накрашенное лицо, обесцвеченные перекисью волосы и острый пронизывающий взгляд. — Что это с вами? Уж сами по знаете, чего хотите?
— В самом деле, что это я! — Дэвид улыбнулся подкупающей улыбкой. — Чего-нибудь горячего, да побольше, пожалуйста!
Она принесла ему полную тарелку мяса с капустой и картофелем и пудинг с почками.
— Вы просто ангел, — сказал Дэвид, хотя и не был голоден. Он ел медленно, наблюдая за другими посетителями: тут были тучные смуглые мужчины в компании разряженных девиц; и бедно одетые рабочие, молчаливо поглощающие свой ужин. Юнцы в ярких куртках и узких черных и синих джинсах пересмеивались с официанткой, быстро снующей между столиками.
— Флора, — кричали они, — как там насчет спагетти с кошачьей требухой?
— Верно, повар не снес еще яиц для моего бифштекса, а, Флора?
— Слушай-ка, Флора, ты пойдешь сегодня на бокс?
— У тебя что, свиданье с легавым, Флора?
Дэвид больше интересовался ими, чем своей едой. И это, по-видимому, заметили.
— Послушайте! — Официантка наклонилась к его плечу. — Что за игру вы ведете? Вас что, тоже пустили по следу — искать убийцу Росси?
— Меня? Боже милостивый! Нет, конечно! — Он был так ошеломлен, что она рассмеялась. — А разве я похож на сыщика?
— Как две капли! — ответила она. — Только немного переигрываете. — А впрочем, больше похожи на убийцу.
— Черт знает, что такое! — Дэвид в ужасе уставился на нее, а она всунула ему в руки засаленный листок меню, сделав вид, что они обсуждают заказ.
— Видите ли, шпики ищут убийцу в наших краях. А ребята считают, что женщина получила по заслугам. Парни, которые вышли, когда вы появились, пустили слух, что вы шпик.
— Да я только что из провинции, — начал неловко объяснять Дэвид, — и просто хочу оглядеться.
— Нечего здесь оглядываться чужому человеку, — резко сказала официантка. — Возвращайтесь-ка лучше в город, туда, где еще горят огни. Раз уж ребята решили, что вы из ищеек, вам несдобровать.
— Что ж, надо уходить! — сказал Дэвид, приподнявшись.
— Дождитесь сладкого. Не к чему показывать, что вы испугались.
Она принесла ему чашку кофе и какую-то вязкую массу из протертого ревеня с заварным кремом; он попытался проглотить несколько ложек и запить их кофе.
— Семь шиллингов, — сказала официантка, опять подходя к нему.
Дэвид вложил бумажку в десять шиллингов в ее руку и откинулся на спинку стула.
— Как вас зовут? — спросил оп.
— Не ваше дело, — отрезала она.
— Ну, так я буду называть вас Флорой, как все другие, — сказал он беспечным тоном. — Спасибо, Флора.
Небрежно надвинув на лоб шляпу, Дэвид направился к выходу. Очутившись в узком, плохо освещенном переулке, он почувствовал не страх, как предполагала Флора, а скорее подъем духа.
Хотя его приняли за соглядатая, которому не место среди этих голодных людей, взволнованно обсуждавших убийство, Дэвид был рад, что случайно натолкнулся на одну из тайн большого города — круговую поруку обитателей «дна».
Идя к трамвайной остановке, Дэвид не оглядывался, хотя слышал за собою крадущиеся шаги; шаги стихли, как только он остановился, чтобы зажечь трубку; двое мужчин, которые при его появлении покинули кабачок, втиснулись следом за ним в тот же вагон.
Трамвай был переполнен; тут были мужчины всех возрастов: молодые, средних лет и старые; старики по большей части в поношенных шляпах и пальто поверх вязаных шерстяных джемперов и обвисших на коленях брюк; мужчины средних лет без шляп, более подтянутые и прилично одетые, и юноши в спортивных рубашках или кожаных куртках и узких брюках. Передний вагон был набит битком, как платформа для скота; да и задний переполнен так, что люди висели на подножках.
С трудом втиснувшись в вагон, Дэвид остановился, держась за ремень; качаясь из стороны в сторону и то и дело наваливаясь на толстого рыжеволосого соседа, Дэвид спросил его, по какому случаю и куда едут все эти люди.
— Да ты что, приятель? Неужто не знаешь? На бокс, куда же еще! Сегодня дерутся Кид Мэрфи и Стэн Льюис.
— Да я только что из провинции, — снова прибегнул к своей неловкой отговорке Дэвид.
— То-то и видать, что ты поотстал! — охотно извинил его собеседник. — Драка будет знатная. Оба парня здешние, и за каждым стоит своя шайка. А между шайками давнишняя вражда.
— Разве тут до сих пор есть враждующие шайки?
— А как же! — хмыкнул рыжеволосый. — И еще говорят, будто убийство на Стоун-лейн имеет к этому отношение.
Трамвай резко затормозил, и пассажиры попадали друг на друга.
— Если не знаешь дороги, пошли со мной. Захватим место у самого ринга, — продолжал он, — я тут свой человек и мне всегда удается занять хорошее местечко.
Дэвид перевел дыхание и выпрямился.
— Что ж, пошли! — откликнулся он на дружелюбное предложение своего случайного знакомого.
Они сделали пересадку и, сойдя с трамвая, быстро зашагали по улице к стадиону, но у входа, в давке у турникетов, потеряли друг друга. Возбужденная толпа ринулась занимать места. Дэвид, подхваченный людским потоком, оказался в верхних рядах, окружающих ринг, и упал на первое попавшееся сиденье, — крошечная песчинка среди тысяч других человеческих песчинок, мужчин и женщин, заполнивших огромное деревянное строение. Шумная, беспокойная толпа, не отводя глаз от небольшой ярко освещенной арены внизу, в волнении ждала пачала матча.
Между скамьями, расположенными тесными ярусами, оставались узкие проходы. Дородный мужчина с сыном, школьником лет двенадцати, протиснулись мимо Дэвида и уселись рядом. Парнишка нечаянно толкнул башмаком спину человека, сидящего ярусом ниже.
— Эй, ты, придержи-ка ноги, — проворчал тот.
— А ну, двинь его в шею, — посоветовал отец.
Мальчишка «двинул», и пострадавший в ярости кинулся на него. В ту же секунду заработали кулаки. Соседи из обоих рядов тут же ввязались в драку, и понадобилось вмешательство полисмена с дубинкой, который пригрозил выпросить дерущихся на улицу, если они не утихомирятся.
Толстуха, сидевшая слева от Дэвида, невозмутимо созерцала свалку. Она была так жирна, что ее грудь и живот слились в одно целое, а короткие ноги едва касались пола. Руки ее были сложены на животе; маленькие свиные глазки на заплывшем жиром лице ничего не выражали. По-видимому, она привыкла к подобным сценам. Они не трогали ее.
На ряд ниже сидел старый боксер с коротко остриженной седой головой, широкими плечами и изуродованным ухом; откинувшись назад, он спокойно разглядывал толпу. Рядом с ним маленький пьяный человечек с морщинистым лицом, похожий на жокея, то и дело вскакивал, как чертик в коробочке, и вопил во все горло:
— Время! Время! Боксеры на ринг! Мы сюда не ночевать пришли!
Старый боксер протянул руку и, надавив огромной ладонью на голову пьянчужки, посадил его на место. Не говоря ни слова, он проделал эту операцию два или три раза, вызывая вокруг взрывы хохота.
Появление Стэна Льюиса было встречено приветственными криками и бурей аплодисментов. Очевидно, он пользовался здесь большой популярностью. Сбросив халат, он предстал перед публикой — великолепно сложенный молодой человек, темноволосый, с золотистой от загара кожей. Вслед за ним на ринг вышли судьи и Кид Мэрфи. Кид прошел к своему углу и сбросил белый халат. Раздались одобрительные возгласы, такие же громкие аплодисменты и восторженные крики его приверженцев. Он также являл собой прекрасный образец молодой мужественной красоты; белокурый и свежий, он словно только что вышел из ванны. Возможно, Кид несколько тяжелее и крепче, чем Льюис, подумал Дэвид, но у Льюиса размах больше и сам он выше.
В толпе говорили, что Кид на год моложе своего соперника; судья, представляя их, объявил, что противники имеют равный вес — девять стоунов десять фунтов — и что поединок будет состоять из десяти двухминутных раундов.
Дэвид подумал, что он никогда в жизни не видел таких красивых и физически крепких юношей; они стояли друг перед другом, широко расставив мускулистые ноги; у обоих были мощные торсы и обнаженные руки; Кид Мэрфи в зеленых трусах, Стэн Льюис — в белых; на ногах туго зашнурованные легкие ботинки, руки в набитых волосом боксерских перчатках; гладкие волосы, напряженные лица. Молодые люди обменялись рукопожатием и вернулись каждый в свой угол.
Прозвенел гонг, и судья объявил начало матча. В первую минуту противники осторожно кружили один возле другого, делая финты, стараясь выведать силу и тактику противника. Льюис начал атаку двумя ударами правой, но Кид уклонился от них, ловко отступив назад, и сам хотел нанести удар левой; однако Льюис сумел отвести его. И хотя сбить Кида с ног ему не удалось, тем не менее в первом раунде Льюис явно имел перевес. С самого начала матча было ясно, что оба противника хорошо тренированы и опытны; Стэн Льюис был быстрее в движениях, более гибок и увертлив. Кид производил впечатление более стойкого, крепкого и уверенного.
Во втором раунде Кид перешел в наступление. Преследуя Льюиса, он наносил ему сильные удары, и хотя тот принимал их, отвечая ударом на удар, стремительность и сила натиска ошеломили его. Когда противники вошли в клинч, Кид, обхватив Льюиса одной рукой, стал что есть силы молотить его другой. Толпа возмущенно заревела, и судья разнял боксеров.
В третьем и четвертом раундах противники были уже сильно измотаны. У Стэна оказалась рассечена щека, разбитые губы вспухли. У Кида, после сильного бокового удара, заплыл правый глаз. Из носа струилась кровь. Снова и снова Кид пытался применить свой подлый прием в момент клинча. Судья вынужден был опять развести их и сделать Киду предупреждение.
В пятом раунде Кид, увертываясь от ударов, градом сыпавшихся на него, оперся о канат и тут его настиг кросс правой в челюсть; он пошатнулся, и Стэн навалился на него. Слабея, Кид почти не оборонялся, и только гонг спас его.
В перерыве между раундами противники развалились в противоположных углах ринга. Над ними хлопотали секунданты, обтирая их губкой, похлопывая по мускулам ног, массируя мышцы бедер, плеч, шеи и рук. Но стоило гонгу прервать их кратковременный отдых, как молодые люди снова бросились друг на друга. Всклокоченные, потные, все в крови, с распухшими и разбитыми лицами, дошедшие до какого-то мрачного остервенения, они, внимательно следя за каждым движением противника, зная все его слабые места, понимая, куда и как надо бить, кружили по рингу, нанося удары в голову и туловище соперника, а толпа вопила в исступлении, то завывая от ярости, то захлебываясь от восторга.
Дэвид наблюдал за жестокими и хищными лицами людей, сидящих рядом с ним на галерее, которые с жадным интересом следили за схваткой. Горящие глаза, широко разинутые и безобразно перекошенные рты множества мужчин и женщин, топающих, воющих, свистящих и улюлюкающих в припадке неистового возбуждения. Пьяный жокей продолжал подпрыгивать, вопя и непристойно бранясь, пока широкоплечий верзила со стриженой седой головой не утихомирил его своим огромным кулачищем, после чего пьяница рухнул на пол и замолк. До конца матча он уже не подавал реплик.
Затем разгорелся скандал: один из приверженцев Льюиса непочтительно отозвался о Киде. Женщина, сидящая по соседству, залепила ему пощечину. Ее дружок с криком: «Эй, ты, поосторожнее, не тронь мою девчонку», набросился на него.
— Черт, да стану я руки марать о твою шлюху! — выкрикивал тот между ударами.
Удары сыпались на него до тех нор, пока он, шатаясь, не покинул поле боя, проклиная женщин и всех заступников Кида.
Дым от бесчисленных папирос, трубок, сигар облаком висел над переполненными ярусами и рингом. Чем стремительнее и напряженнее развертывалась борьба, тем яростнее становилось возбуждение толпы. Казалось, зрелище двух парней, молотящих друг друга вот уже восьмой раунд, разбудило в людях все порочные, низменные инстинкты.
— У них такой вид, будто их протащили через канализационную трубу, — безмятежно заметила соседка Дэвида.
Кид явно терял теми и уже наносил удары вслепую; зрители вопили, подстегивая его.
— Так не дерутся!
— Дай ему, дай ему хорошенько!
— Сдрейфил, подлец, так его…
— А ну, влепи ему, Стэн!
— Выпусти ему кишки!
Кид шатался, как пьяный, и наконец упал под волчий вой разъяренных зрителей. Но судья не успел досчитать до десяти, как он снова был на ногах и ринулся в бой, Стэн не давал ему передышки, нанося безжалостные удары то правой, то левой в голову, грудь, бока. Собрав последние силы, Кид размахнулся и нанес противнику сокрушительный удар правой. Стэн пошатнулся: предвкушая победу, он стал несколько неосторожен. Рев ликования раздался со стороны болельщиков Кида. Но когда в следующем раунде сильный апперкот свалил Кида с ног и он пролежал без сознания все время, пока судья вел счет, те же люди злобно кричали, насмехаясь над ним, стараясь обидеть как-нибудь побольней.
Среди соседей Дэвида нашлись осведомленные, которые клялись, будто заранее все было подстроено так, чтобы победа досталась Киду, а Стэн Льюис смешал карты. Достанется же ему теперь от покровителей Кида и от букмекеров, ставивших на него!
— Жульничество одно в этом боксе, — проворчала соседка Дэвида, когда они вставали с мест. — Все равно как на скачках. Никогда не знаешь, честная ли игра!
— А вы часто бываете здесь? — спросил Дэвид, притиснутый к ней в давке.
— Ни разу не пропустила ни одного большого матча, — похвасталась опа. — Немножко поволноваться — это, знаете, никогда не мешает, забываешь обо всем.
— Пожалуй, — согласился Дэвид, — Только неприятно смотреть, когда два таких славных парня избивают друг друга до полусмерти.
Она взглянула на него с любопытством.
— Им ведь тоже надо зарабатывать на жизнь, мистер, — не только вам. А бокс приносит большие деньги. Драться-то не каждый может, а вот посмотреть, как за него это делают другие, — тут охотников хоть отбавляй!
— Зато на войне все дерутся, — сказал Дэвид.
— Это уж точно, — ответила женщина. — Я потеряла мужа в первую мировую войну и двух сыновей во вторую. Всего и остался у меня один сыпок. Так что хватит с нас войн.
Толпа устремилась к выходу. Несмотря на толчею, Дэвиду удавалось не отставать от своей спутницы.
— А ведь ядерная война может смести с лица земли не только воюющие армии, но и всю эту толпу, целый город и все, что в нем находится, — произнес он, желая испытать, как она отнесется к его словам.
— Это все брехня коммунистов. — Женщина метнула на него косой взгляд.
— Я не коммунист, — ответил Дэвид. — Но ведь это действительно так, и мы должны стараться не допустить войны, вы согласны?
— Как же, не допустишь ее, — усмехнулась она. — Войну, мистер, затевают боссы, а наше дело — расплачиваться.
Она заторопилась к выходу и исчезла в толпе.
Садясь в трамвай, идущий в город, Дэвид вспомнил, что ему надо взять чемодан, пишущую машинку и найти где-то ночлег, но им все еще владели недавние впечатления: мелькали, как в круговороте, чьи-то безумные лица, слышался рев толпы, и он не мог ни на чем сосредоточить мысли. Казалось, на какое-то мгновение Дэвид увидел звериную изнанку человеческой натуры. Бездна порока и низменных страстей разверзлась перед ним. Он и прежде видел подобные матчи и знал, как ведут себя завсегдатаи стадионов, которые восхваляют доблесть боксера, оправдавшего их ожидания, и поносят и осыпают оскорблениями побежденного фаворита, особенно если теряют на этом деньги; и как воет вся эта толпа, требуя, чтобы жертву их ярости изувечили, избили до полусмерти.
Мужественный спорт, как часто о нем говорят, на деле просто предлог для развязыванья грубых животных инстинктов, о существовании которых в себе большая часть людей даже не подозревает! И вряд ли эти люди вообще обращают внимание на искусство боя или на красоту здорового и сильного человеческого тела. Для большинства посетителей ринга боксер всего лишь механизм «из хорошо тренированных мускулов и костей», на который можно поставить деньги и сорвать куш или хотя бы получить удовлетворение от одержанной победы.
И все же нечестная игра их возмущала. Недозволенные приемы вызывали у них бурю протеста. И это их как-то оправдывало. Ведь эти люди — сами жертвы обмана и подлых махинаций поджигателей войны! Если бы только их удалось убедить, что их протест, столь же страстный в делах государственных, может во много раз укрепить силы, противостоящие войне!
Эта мысль подняла настроение Дэвида, хотя он не мог отделаться от открывшейся ему горькой истины, что существуют люди, готовые растоптать слабых и беспомощных, стоит лишь задеть их личные интересы.
Он шел по улицам, забыв о времени, не замечая, что город постепенно пустеет, останавливаются трамваи и лишь отдельные машины изредка еще проносятся мимо.
Как преодолеть эту звериную жестокость и равнодушие к страданиям других? Что, если порок гнездится в глубинах самой человеческой натуры и не в наших силах его искоренить? Дэвид не допускал этой мысли. В конце концов такие же люди, как те, что были сегодня на стадионе, участвуют в войнах и революциях и совершают чудеса героизма и самопожертвования. Значит, все дело в побудительных мотивах? Дайте людям цель, достойную того, чтобы за нее бороться, и их перестанут удовлетворять дешевые подачки, которые швыряет им серая, безрадостная жизнь, полная тщеты и лишений!
То, что он увидел сегодня, просто одна из сторон человеческой жизни. Разумеется, он всегда знал о ней. Знал о том, что злоба, алчность, жестокость существуют на свете. Но он не задумывался над этим. До сих пор все это его мало касалось. Сейчас он впервые столкнулся с этой проблемой вплотную. Может быть, так бывало и со многими другими людьми. Они просто закрывали глаза на всякие неприятные явления, даже когда сами были повинны в дурных поступках, о которых не желали думать.
Есть какие-то основные качества человеческой натуры, которые присущи всем людям, как хорошим, так и плохим. Какие-то черты характера, по-человечески роднящие и грешников и святых. «Столько хорошего в худших из нас, и столько дурного в лучших»! Общий для всех знаменатель — доброта; она присутствует и в самом грубом материале, надо только суметь отыскать ее. Это жизненный импульс, который пробивается на свет, несмотря на то, что его подавляют веками, что в борьбе за власть понятия истины, добра и красоты оказываются растоптанными; и в результате распространяется продажность, разложение, растет бесчеловечная, преступная истерия войны. Смерть — отрицание жизни. Но смерть часто представляют не как конец жизни, а скорее как освобождение от ее мук.
Жить, и жить хорошо, — не к этому ли стремятся все люди? «Жить хорошо» — это можно понимать как удовлетворение естественных человеческих потребностей: дышать, есть, расти и размножаться. А это опять возвращает нас к конфликту между потребностями Большинства и Меньшинства. Проблема урегулирования неравных потребностей казалась Дэвиду неразрешимой. Она преследовала его, поворачиваясь все новыми гранями, которые слепили и жгли, как искры автогенной сварки.
От всей этой сумятицы мыслей у Дэвида раскалывалась голова. Он начал ощущать усталость в ногах. Было уже поздно, слишком поздно идти на вокзал за чемоданом и машинкой. Город как-то странно притих, хотя витрины многих магазинов и окна контор были еще ярко освещены. Кое-где уже вышли в ночную смену рабочие, которые рыли котлован и ремонтировали какие-то постройки. Дэвид знал, что жизнь города не прекращается и ночью: полицейские патрули обходят переулки и темные улицы, ночные сторожа дежурят у входа в банки и роскошные гостиницы.
Ниже, у пристани, где он в конце концов очутился, тяжелые грузовые машины все еще грохотали по булыжникам мостовой. Прорезая сырой воздух, по набережной разносились гудки и свистки пароходов; скрипели подъемные краны и лебедки. Время от времени темная тень пересекала полосу света, падающего от фонаря, и исчезала во мраке улицы. Тощая кошка, рывшаяся в мусорном ящике, опрометью кинулась в сторону от одинокого пешехода.
Дэвид споткнулся о ступеньку какого-то подъезда и без сил опустился на нее, слишком усталый, чтобы сделать еще хоть один шаг. Подняться бы в подъезд и прикорнуть там в темном углу, подумал он.
— Эй, милок! Да ты замерзнешь тут! — раздался чей-то сиплый голос, в котором звучали заискивающие потки, — Пойдем со мной. Я тебя согрею.
Это была худая, не первой молодости женщина в грязном сером пальто и красной шляпке; пряди жидких белесых волос обрамляли иссохшее голодное лицо, на котором как рана зиял ярко накрашенный рот.
— Спасибо, — ответил Дэвид, — но мне пора идти.
— Совсем нет денег? — осведомилась она. — Ни одного шиллинга? Времена нынче пошли тяжелые, милок. А девушке, хочешь не хочешь, жить надо.
— Да, да, конечно! — Дэвид вспомнил, что, покидая утром коттедж, он не захватил с собой денег. Он опустил руку в карман: там звякало всего несколько шиллингов.
— Дай мне пять шиллингов — не пожалеешь, — выпрашивала женщина. — В наши дни только девчонкам и везет на мужчин. А мне сегодня не удалось подцепить ни одного клиента.
— Очень сожалею… — начал Дэвид.
— Зови меня Дэзи, — прервала она, придвигаясь к нему, — Я знаю, как угодить джентльмену. Как говорится: «И на старой скрипке можно сыграть неплохой мотивчик!»
— Что-то нет настроения, — извиняющимся тоном пробормотал он. И, боясь обидеть ее, запинаясь, неловко добавил: — Вот тут у меня осталось несколько шиллингов…
— Недостаточно хороша для тебя, — злобно взвизгнула она, сгребая с его ладони протянутые ей деньги, — видно, из этих бродячих Иисусиков, — не хочешь иметь дело с приличной девушкой! Ладно, — бросила она. — Плевать мне на это! Хоть что-то из тебя вытянула. А больше мне ничего и не нужно.
Дэвид распрямился и встал. «Надо найти другое место для ночлега», — устало подумал он. Перейдя улицу, он двинулся вдоль пристани и шел до тех пор, пока не увидел груду тюков с шерстью, показавшихся ему подходящим убежищем, достаточно сухим и защищенным.
Скоро рассвет, подумал он, и долго спать не придется. Как только дремота овладела Дэвидом, в его мозгу замелькали смутные образы, словно кадры испорченной ленты какого-то старинного фильма: это были обрывки воспоминаний о его недавних странствиях и приключениях, то льстившие его тщеславию, то вызывавшие у него ироническую улыбку. Быть принятым за сыщика, убийцу и бродячего проповедника — и все это в один вечер!
Что ж, в конце концов это все-таки какое-то достижение, хотя люди, в чью среду он хотел незаметно войти, и не приняли его за своего. Видимо, придется что-то изменить: поведение, одежду, манеру говорить, если он хочет быть ближе к ним, завоевать их доверие. Значит, надо жить среди них, слиться с ними, стать таким же, как они. Найдет ли он в себе для этого силы? Да и стоит ли? Таков ли путь к народу человека интеллигентного?
Нелепо думать, что он сумеет оказать на этих людей какое-то влияние. II все же он чувствовал, что должен попытаться: хотя бы только для того, чтобы знать, сможет ли он принести людям пользу, помочь им понять все безумие современной войны и гонки вооружений. Перспектива будущего пугала его. Он не видел пути для решения всех этих сложных вопросов; и все же твердо решил не отступать перед взятой на себя задачей.
— Боже, как я глуп! — беззвучно простонал Дэвид и погрузился в сон.
Его разбудил чей-то громкий смех.
— Полюбуйся-ка, Джо, — воскликнул веселый голос.
Дэвид поднял глаза на стоящих над ним людей. «Докеры, — подумал он, — верно, неподалеку разгружается судно».
— Ступай-ка отсюда, приятель, — сказал один из них, — шпики компании живо тебя зацапают, если увидят, что ты расположился тут на ночлег.
Дэвид с усилием поднялся. Расправив затекшие члены, он озадаченно посмотрел на рабочих и усмехнулся.
— Кой дьявол занес меня сюда? — растерянно спросил он, всем своим видом давая понять, что накануне хлебнул лишнего.
— А это уж тебе лучше знать!
— До скорого!
Докеры, посмеиваясь, пошли дальше. Дэвид стряхнул с одежды пыль, выпрямился и зашагал в противоположном направлении. Во рту у него пересохло. «Мутит чего-то», — подумал он с отвращением. Болела спина. По временам он испытывал легкое головокружение, и к горлу подступала тошнота. Дэвид дошел до вокзала. Там, в туалетной комнате, его отчаянно вырвало, после чего он почувствовал себя лучше. Он выпил воды, и она показалась ему необыкновенно вкусной. Затем подставил голову под холодный кран, умылся, причесал волосы маленьким карманным гребешком и снова почистил костюм.
Взглянув в зеркало, он решил, что выглядит почти как обычно, только на щеках проступила черная щетина.
Сознание, что он не брит, было ему неприятно не менее, чем отсутствие душа и свежего белья, и это несколько удивило его. Он никогда не думал, что соблюдение всех процедур утреннего туалета так много значит для него. А вот, оказалось, что он ощущал в них настоятельную потребность. «Терпеть грязь не только моральную, но и физическую — нет, это уж слишком!» — сказал себе Дэвид с некоторой долей снобизма.
Чашка кофе с булочкой где-нибудь в закусочной для рабочих ночной и утренней смены, пожалуй, подбодрит его, подумал Дэвид, отправляясь на поиски. Оставшихся денег (в кармане звенела какая-то мелочь и пара шиллингов) едва ли хватит на большее. Разумеется, у него есть еще деньги в банке, но чековая книжка осталась дома, а домой ему идти не хотелось. Впрочем, в этом и не было необходимости: нужно только повидать Мифф и попросить ее принести ему чековую книжку, несколько чистых рубашек, белье и носки. И кроме того, передать Клер, что он занят сейчас важной работой и некоторое время будет отсутствовать.
— Боже мой, папа, — воскликнула Мифф, когда через несколько часов он пришел к ней в контору союза, — что с тобой стряслось?
Она сразу же заметила его небритые щеки и мятый воротничок.
— Сражался с ветряными мельницами, дорогая, — шутливо пояснил он, — к тому же потратил все деньги.
Он попросил Мифф принести из дому все, что ему требовалось, а пока взял у нее фунт и условился встретиться с нею на следующий день, чтобы вместе позавтракать.
Затем он вернулся на вокзал, получил в камере хранения чемодан и пишущую машинку и решил заняться поисками комнаты с ванной и душем, где бы он мог спать и работать. Не зная, куда направиться, Дэвид стоял на краю тротуара, наблюдая за городским транспортом, несущимся вдоль улицы густым потоком. Машина, груженная капустой, — ярко-зеленой и свежей, прямо с огорода, — со скрежетом затормозила рядом с ним. Как только затор машин поредел, грузовик тронулся, направляясь в северную часть города.
«На рынок», — догадался Дэвид. Оп вскочил в трамвай. «Вслед за зеленым пламенем капусты», — подумал оп, улыбнувшись.
Его внимание привлекла толчея людей и машин, скопившихся у ворот рынка. Соскочив с трамвая, он стал прокладывать себе путь сквозь гущу грузовиков, телег, фургонов и легковых машин, выстроившихся в два и в три ряда вдоль улицы, которая вела к торговому центру, — огромному зданию, крытому белой железной крышей, где находились запасы городского продовольствия и конторы многочисленных посредников.
Оптовые закупки, которые начинались на рассвете, уже закончились. Тонны овощей, фруктов, рыбы и мяса были закуплены розничными торговцами и отправлены по назначению жителям города и предместий. Теперь здесь оставались только мелкие торговцы и покупатели: владельцы ларьков — поставщики бережливых хозяек, старьевщики, торгующие подержанной одеждой, старыми книгами и всякой домашней утварью и усиленно предлагающие свой товар. И тем не менее все проходы и павильоны были заполнены толпой.
Обширное строение с рядами ларьков и прилавков, казалось, раскинулось на целые километры. Давид вошел в мясной павильон; прилавки были завалены грудами сырого мяса; кругом висели освежеванные туши быков, овец и свиней. Он прошел между корзинами с домашней птицей, битой и живой, — курами и молодыми петушками, индюками и утками, — ускоряя шаг из-за отвратительного запаха, наполнявшего эту часть рынка. Мохнатые тушки кроликов покачивались на туго натянутой проволоке и свисали из раскрытых ящиков.
В рыбном павильоне серебристые дары моря лежали неподвижной массой, засыпанные колотым льдом — каждый сорт рыбы отдельно — на чешуйчатых боках рыб виднелись налипшие морские водоросли. Ярко-красные лангусты и креветки наполняли мокрые корзины. Огромный морской хищник с золотым ободком вокруг глаз, лежащий на прилавке, казалось, мрачно смеялся над трагической участью всего рыбьего рода. Дэвид мельком взглянул на горы желтого масла и сыров, на груды овощей, обрамленные пахучей зеленью, на красочные каскады апельсинов и яблок, сверкающие золотом из темной глубины рынка, на фантастические сады цветов.
Запах потных, немытых тел смешивался с запахами гниющих фруктов и раздавленных под ногами капустных листьев, соленой рыбы и остро пахнущих сыров. По временам со стороны цветочных прилавков доносилась струя аромата и пронизывала зловонную атмосферу: это было дыхание бледно-желтых и белых нарциссов, благоухание боронии.
Многие женщины несли в своих корзинках заткнутые среди покупок пучки боронии. Борония украшала то ощипанную птицу, то чесночную колбасу, то связку лука порея. Не является ли любовь к этому скромному коричневатому цветочку чем-то объединяющим переселенцев и аборигенов, усмехнулся про себя Дэвид. Странно, что самым универсальным из всех человеческих чувств оказалось обоняние. Если людям разных национальностей доставляет удовольствие один и тот же приятный запах, то почему не может оказаться общей естественная потребность сердца в дружбе и счастье? Да ведь так и бывает, едва лишь появляется для этого возможность. Только борьба за существование, борьба религиозных и политических мировоззрений притупила, а потом и вовсе заглушила эту потребность, уничтожила возможность согласия и добрососедских отношений между людьми разного социального и имущественного положения.
Вокруг Дэвида раздавались хриплые выкрики торговцев, зазывающих покупателей, которые толпились у прилавков. Как много чужеземцев в толпе! Итальянцы, мальтийцы, греки, югославы, немцы, голландцы, австрийцы и венгры. Мужчины держались поодаль, пока женщины торговались у прилавков: тут были и пожилые, — полные и неуклюжие, одетые в черное, — и молодые, нередко миловидные, в ярких цветастых платьях, то белокурые, похожие на домовитых немок, то брюнетки с распущенными, как у цыганок, волосами, золотыми серьгами в ушах и сверкающими черными глазами, — все они упивались шумной сутолокой базарного дня. В воздухе стоял гул разноязычной толпы; ошеломляли выкрики и громкие восклицания на незнакомых языках. Время от времени какой-нибудь владелец ларька, увлекшись беседой с покупателем, ввертывал в свою речь жаргонные словечки, излюбленные лондонскими уличными разносчиками с Ист-Энда. Австралийская речь слышалась редко.
Пораженный таким обилием иностранцев, заполонивших рынок, Дэвид задумался, что бы это могло означать. Собрались ли они здесь просто так, потому что привыкли к этому и у себя на родине? Или же чужеземное засилье было предзнаменованием будущего?
Обремененный чемоданом и машинкой, Дэвид не мог задерживаться и беседовать с людьми, как ему хотелось бы. Но он дал себе слово прийти сюда еще раз и повнимательнее ко всему приглядеться. А сейчас ему предстояло найти себе комнату и хотелось где-нибудь поблизости; быть может, в одной из глухих соседних улиц он отыщет что-либо подходящее.
Размышляя над тем, какая катастрофа заставила людей столь различных национальностей искать убежища на чужой земле, он рассеянно шагал по улицам, мимо обветшалых, беспорядочно сгрудившихся двухэтажных строений и старых домишек. То здесь, то там фасады разрушающихся домов были заново выкрашены в зеленый, желтый, розовый, голубой и белый цвета, являя собой зрелище трагическое и жалкое: они напоминали старух, пытающихся яркими, пестрыми нарядами скрасить свою дряхлость. С узких балконов свисала рваная парусина; разгороженные, как попало, веранды свидетельствовали о страшной скученности, об ухищрениях нищих жильцов выкроить лишнее место для кого-нибудь из членов семьи или для ночлежников, которым они сдавали углы, чтобы легче было оплатить жилье.
Уж не охотится ли он за химерами, подумал Дэвид. Ведь он покинул семью и друзей, чтобы сблизиться с народом, лучше попять его. А нужно ли вот так скитаться, не зная, где «преклонить голову», и смиренно искать пути к сердцам и умам этой «изменчивой, дурно пахнущей толпы»? Он жил до сих пор, как и большинство людей, подчиняясь общей рутине. II не так-то легко будет освободиться от этой рутины: изменить образ жизни и образ мыслей. Но это сделать необходимо, если он хочет избавиться от укоренившихся понятий и привычек.
И пусть даже нелепа сама мысль о том, что он может чего-то добиться, попытавшись приблизиться к народу, он все равно должен эту попытку сделать. Надо постараться мобилизовать лучшие человеческие качества — сердечность, доброжелательность, энергию самых различных людей — и направить их на борьбу за всеобщий мир и разоружение. Это единственное, что он может сделать.
Проходя мимо газетного киоска, он вспомнил о своей статье, отосланной в «Эру». Принята ли она? Вероятно, напечатать ее еще не успели; однако он купил номер газеты, а также пакетик арахиса, так как почувствовал голод.
Поблизости находился небольшой парк. Он сел на освещенную солнцем скамейку просмотреть газету и погрызть орехи.
Ничто не изменилось в мире с тех пор, как он последний раз проглядывал газеты. Те же конфликты и та же напряженная обстановка, судя по заголовкам. Те же политики вели спор о расходах на оборону; назревала забастовка портовиков. Об убийстве Росси сообщалось лишь в небольшой заметке на последней полосе. И все же целая полоса была отведена под судебную хронику: тут были ограбления, убийства с изнасилованием, подлоги, мошенничество, вождение машины в нетрезвом виде и разводы; полторы колонки были отведены малолетним преступникам.
В парке было хорошо. Деревья скрывали от глаз тесные ряды убогих домов. И лишь резкое дребезжанье трамвайных звонков да гудки автомобилей прорезали однообразный глухой гул, напоминающий дальний шум прибоя; это был доносящийся сюда гул городского движения. Черные птицы с острыми желтыми клювами кружили над лужайками и, схватив червяка, с ликующим щебетом устремлялись к цветущему кустарнику. Под деревьями на скамейках, испещренных солнечными пятнами, ссутулясь, дремали старики. Какая-то женщина вязала, наблюдая за крохотным мальчуганом, который ездил на самокате по усыпанной гравием дорожке, и двумя девчушками в коротеньких юбочках, игравшими на траве.
Взглянув поверх газеты, Дэвид был поражен контрастом между суетой, скрытой под покровом повседневных людских забот, и покоем этого мирного уголка, такого тихого и далекого от треволнений жизни. И, тем не менее, это тоже частица мира, подумал Дэвид, небольшой оазис. И такие оазисы существуют повсюду — это острова и горы, живописные долины и ширь равнин; природа, которая пленяет нас красотой и наполняет душу отрадой и покоем.
Сколько времени просидел он здесь, на солнце, охваченный дремотой, Дэвид не знал. Он очнулся от звонких веселых голосов: через парк бежали дети. «Должно быть, кончились занятия в школе», — подумал он.
Очутившись снова на улице, Дэвид вспомнил, что ему надо найти себе ночлег.
Когда он проходил мимо старого, покосившегося домишки в конце улицы, где стояли двухэтажные кирпичные дома с узкими балконами, затянутыми рваной парусиной, и верандами, разгороженными кусками ветхой цветной фанеры, за которой скрывались койки, чей-то резкий голос окликнул его:
— Эй, ты! Мерзкий ублюдок! Как насчет выпивки?
Дэвид оглянулся, пытаясь определить, откуда исходит голос. Кругом ни души, только снаружи, у входа в старый дом, висела клетка с серым попугаем. Его оперенье было тусклым и грязным, голова почти облезла, страшный черный клюв высовывался между прутьев; похожие на бусинки, блестящие черные глазки, окруженные белыми, как мел, веками, мигнули.
Попугай раскачивался на жердочке и пронзительно и весело кричал: «Мерзкий ублюдок! Мерзкий ублюдок! Как насчет выпивки?»
Дэвид рассмеялся, поняв, кто с ним разговаривает.
— Сам ты мерзкий ублюдок! — крикнул он в отпет. — Нет у меня денег на выпивку!
Попугай издал какой-то хриплый смешок и затараторил по-старушечьи: «Гадкий! Гадкий! Пай-мальчику но пристало браниться!»
— Послушай-ка! — Дэвид опустил свои вещи на землю и подошел к клетке. — А не хочешь ли вместо выпивки арахиса?
— Зови меня Перси! Зови меня Перси! — выкрикивал попугай.
Оп схватил арахис, расколол его в клюве и выплюнул скорлупку. Дэвид протянул птице еще несколько орехов. Затем ему удалось осторожно просунуть палец сквозь прутья клетки и тихонько погладить сзади головку Перси. Попугай не противился, его маленькие глазки поблескивали.
— Боже мой! — воскликнула какая-то женщина, взглянув на Дэвида сквозь клетку, — Да это просто чудо, что он не отхватил вам палец!
— Мудрая птица, — улыбнулся Дэвпд, — понимает, что ей не хотят причинить зла.
— Это он из-за здешних ребятишек стал такой злой, — объяснила женщина, — они вечно дразнят его, суют в клетку палки: им нравится, когда он начинает ругаться.
Словно поняв, о чем идет речь, попугай разразился градом непристойных ругательств.
— Ну, ну, озорник, — прибавила опа с упреком, — пай-мальчику не пристало браниться!
Дэвид заметил, что она еще не стара, хотя в тускло-серых ее волосах уже проглядывала седина, фигура расплылась, а вставеая челюсть при разговоре все время двигалась и, казалось, вот-вот выпадет изо рта. Однако, улыбка ее выпуклых голубых глаз несколько смягчала и резкие линии, и кислое выражение поблекшего лица.
— Не скажете ли мне, миссис… — начал Дэвид.
— Баннинг мое имя.
— …миссис Баннинг, где бы я мог тут поблизости найти комнату?
— Квартиру со столом?
— Да нет, просто комнату и, хотелось бы, завтрак по утрам.
Она внимательно осмотрела Давида, чемодан и пишущую машинку.
— Я только что приехал из провинции и еще как следует не осмотрелся, — начал объяснять Дэвид.
— У меня есть уже двое постояльцев, они работают на рынке, — сказала м-с Баннинг, колеблясь. — Но они все делают себе сами. У меня суставы болят, и мне трудно возиться весь день с обедами и уборкой.
— Я могу делать все сам, — сказал Дэвид, на деясь обосноваться здесь хотя бы на эту ночь. — Все, что мне требуется, — это комната с кроватью, стол и стул.
— Что скажешь, Перси? — м-с Баннинг обернулась к попугаю. — Возьмем его?
— Мерзкий ублюдок, — приветливо отвечал Перси. — Грязный, вшивый, мерзкий ублюдок!
— Это означает, что вы ему нравитесь, — пояснила хозяйка. — Если бы не нравились, он тотчас же поднял бы крик, чтобы отговорить меня. Пойдемте, вы посмотрите, устроит ли вас комната, которая у меня осталась.
Дэвид последовал за ней в дом. Пройдя на заднюю веранду, м-с Баннинг отворила дверь крохотной комнаты рядом с ванной. Там стояли узкая кровать, накрытая белым пикейным покрывалом, стул и комод.
— Вполне устроит! — воскликнул Дэвид.
— Это будет стоить два фунта в неделю, включая завтрак, плата вперед, — твердо сказала м-с Баннинг. — И никаких женщин. Я не терплю всяких там непристойностей.
— Согласен на все, — заверил ее Дэвид. — Вот только насчет денег… У меня с собой только один фунт.
Он вручил ей банкнот, который дала ему Мифф, дабы закрепить сделку.
— Это все, что у вас есть? — с любопытством спросила она.
— Да, почти что, — признался Дэвид, — остальное я вам отдам завтра.
— Пожалуй, лучше взять эти деньги, — решила она, — на случай, если вам вздумается ночью улизнуть.
— Ну, едва ли, — засмеялся Дэвид. — Я слишком устал. Сейчас приму душ и отправлюсь спать, если вы не возражаете.
— Это уж как вам угодно, — ответила м-с Баннинг и удалилась мелкими шажками.
Напутствуемый хриплым благословением Перси, Дэвид бросился на узкую неудобную кровать, и вскоре теплая мгла затопила его сознание: беспокойное, ненасытное любопытство к жизни уступило непреодолимой усталости.
С первыми лучами солнца Перси разбудил Дэвида, приветствуя зарю, и привел его в полное замешательство. Очнувшись в незнакомой обстановке, Дэвид обвел взглядом комнату, припоминая, как он сюда попал. Ее скудное убранство позабавило его и пришлось ему по душе. За окном виднелся задний двор; там росло старое шелковичное дерево, суковатые ветви которого отчетливо вырисовывались на фоне утреннего неба. Рядом стоял похожий на сарай флигелек, где, как догадался Дэвид, квартировали другие постояльцы м-с Баннинг, рабочие с рынка. Сквозь сон он слышал, как рано утром они ходили по двору, плескались под краном и громко переговаривались на каком-то странном языке — то была смесь итальянского с местным диалектом.
Душ, бритье и завтрак, приготовленный м-с Баннинг, — чашка чая, яйца и бэкон — вернули Дэвиду привычное самочувствие и радостное сознание, что он начинает новую жизнь.
Встретившись с Мифф, Дэвид принял свой прежний небрежно-веселый и беспечный топ.
— Привет, дорогая! — сказал он, беря у нее из рук чемодан с одеждой и другими вещами. — Прежде всего мы отправимся в банк.
— У тебя вид малолетнего преступника, — заявила опа.
— Что ж, я неплохо провел время, — ответил оп, сверкнув веселой мальчишеской улыбкой.
— Пойдем позавтракаем в парке, — предложила Мифф, — мы можем там поговорить, и потом так славно будет пройтись берегом реки!
— Отлично!
Получив по чеку деньги, Дэвид с приятным ощущением денег в кармане взял дочь под руку и повел ее по улице через мост на широкую, затененную деревьями набережную.
Какой-то рабочий в комбинезоне, стоя на лужайке у моста, кормил чаек.
— Он приходит сюда каждый день, — сказала Мифф, — иногда их слетается столько, что его среди них и не видно.
— Великое и доброе человеческое сердце! — воскликнул Дэвид. — Мы должны верить в него, хотя и со злом нельзя не считаться. Зло существует, как ни тяжело сознавать это.
— Надо отыскать его причину, — со страстной убежденностью сказала Мифф. — Мне кажется, что основное в людях — добро, стремление к общему благу и счастью. Те грубые ухищрения, к которым прибегают они в погоне за деньгами, порождают в них дурные качества — жадность, жестокость, равнодушие к страданиям других. Это своего рода самозащита: люди боятся быть раздавленными, оказаться лишенными необходимых жизненных благ. Посмотри, — она сжала его руку, — остановись на минуту. Правда, как красива река? Вода блестит и отражает деревья. А вот те городские дома, там, за деревьями, кажутся такими таинственными, почти волшебными!
— Но мы не видим грязи и обломков на дне реки, — усмехнулся Дэвид, — а также трагедий, происходящих за фасадами этих зданий.
— Именно это я и имела в виду, — сказала Мифф. — Может быть, я и идеализирую жизнь, тут уж я ничего не могу с собой поделать, но мне нравится думать, что я реалистка.
Они рассмеялись, взглянув друг на друга, и продолжали путь.
— Как дома? — спросил Дэвид.
— Мама как будто бы примирилась с твоим «сумасбродным поведением», — сказала Мифф. — Но вот Герти, я слышала, как она, вздыхая, шептала своей кошке: «Дом без него уже не тот, правда, Снуке?»
— Что ж, я рад, что хоть кому-то меня недостает, — улыбнулся Дэвид, ожидая, что Мифф немедленно отзовется.
— Можешь быть уверен, нам всем тебя недостает! — воскликнула Мифф и, поколебавшись, добавила: — Меня тревожит Гвен.
— Гвен?
— Она без памяти влюблена в Арнольда Мура.
— А что в этом плохого?
— Видишь ли, это человек уже немолодой, к тому же ловелас, правда, очень красивый, и несомненно тоже увлечен ею. Но он женат, папа, у него милая жена и двое детей.
— Понимаю. — Дэвид задумался. — Далеко ли у них зашло? Их отношения, я хочу сказать.
— К сожалению, да! — грустно ответила Мифф. — Сейчас они вместе в Сиднее.
— А Гвен знает, как позаботиться о себе?
— Она спросила меня, и я рассказала ей все, что знаю сама, но это немного, — призналась Мифф.
— А мама, как она приняла это?
— Господи боже! Надеюсь, она ничего не подозревает! — воскликнула Мифф. — Для нее это было бы слишком тяжелым ударом.
— Ну, а как в отношении развода?
— Никакой надежды. Его жена католичка. Кроме того, сам он школьный учитель. И в случае скандала теряет работу.
— А нельзя ли как-то отвлечь от него Гвен? Ну, скажем, предложить ей поехать за границу? Что-нибудь в этом роде?
— Едва ли, — Мифф задумчиво сдвинула брови. — Сейчас она совсем потеряла голову: воображает себя Джульеттой, Изольдой и Джиневрой одновременно.
— Великая страсть, — негромко произнес Дэвид с горькой усмешкой. — Неужели она и впрямь в это верит?
— Боюсь, что да.
— Изменилось бы что-нибудь, — медленно произнес Дэвид, — если бы я поговорил с Муром?
— Что ты! Гвен придет в бешенство, если ты попытаешься разыграть роль строгого отца, то есть как-то вмешаться в ее дела, — воскликнула Мифф. — Бесполезно также и напоминать ей о «бедной жене и детях». Я уже говорила с ней на эту тему, и она ответила мне, что не отнимает у них ничего, что им принадлежит. Арнольд любит их, как и прежде, но его чувство к Гвен нечто совсем иное. Он не в силах ему противиться. И она тоже.
— Все та же извечная ложь! — Руки Дэвида дернулись нетерпеливым движением.
— Мне кажется, — сказала Мифф, — нам надо быть готовыми оказать помощь Гвен, ну, а все остальное пусть пока идет своим чередом.
— Трудная задача!
Тревожная мысль омрачила лицо Дэвида, стерла с него выражение безмятежности. Оно стало сумрачным и угрюмым, как в ту ночь в саду, подумала Мифф, когда она разговаривали с отцом после смерти Роба. Руки Дэвида сжались в кулаки, он силился овладеть собою.
— Ну вот я здесь, — вырвалось у него, — ради моего долга, я готов пожертвовать всем, лишь бы убедить людей в необходимости положить конец атомному безумию и подготовке к войне. Но могу ли я покинуть Гвен в это трудное для нее время? Мысль о том, что ждет ее, мою маленькую дочурку, терзает меня невыносимо.
— А это действительно так важно для тебя, — спросила Мифф, — я имею в виду то, чем ты намереваешься заняться?
— Да, Мифф. Я одержим этой идеей. Я должен посвятить себя ей всецело! — воскликнул Дэвид. — Как все это будет — еще не знаю. Не знаю даже, как лучше действовать, с чего начать.
— Хорошо, — ответила Мифф, — но я не совсем понимаю, каким образом твоя работа может отразиться на Гвен?
— Ну, видишь ли, раз я не дома, мне все будет казаться, что я не выполнил по отношению к ней своего отцовского долга, — пояснил Дэвид, — может быть, ничего и не случилось бы, если бы я вовремя высмеял ее престарелого поклонника.
— Едва ли, — сухо заметила Мифф. — Не в наших силах препятствовать этому увлечению Гвен. Сейчас ее чувство для нее важнее всего на свете. Но оно будет длиться только до первой сплетни. И Гвен знает об этом.
— Рассчитывать на благородство Мура нельзя?
— Он просто вернется к своей жене и своей работе. Пострадает одна только Гвен.
— Боже! — простонал Дэвид.
Они дошли до кафе в парке и сели за столик на веранде, откуда открывался вид на озеро. Заказав чай и сандвичи, Дэвид наклонился к дочери через стол: его не покидала мысль о Гвен.
— Если бы это случилось с тобой, я бы так не волновался. Я всегда знал, что ты за себя постоять сумеешь. Но Гвен во многом такое еще дитя! Ей нужен кто-то, кто бы помог ей в трудную минуту.
— Да, это так, — ответила Мифф, — к счастью, Гвен знает, что она может прийти ко мне с любой бедой. Я пыталась говорить с нею, но сейчас все советы она пропускает мимо ушей. Гвен упряма, как и все мы, когда вобьем себе что-нибудь в голову. Но Арнольд совсем другой. Он головы не потеряет, или я сильно ошибаюсь в нем, и будет осторожен за двоих. Когда же дело подойдет к расчету, он позаботится только о себе.
— Будь он проклят! — взорвался Дэвид. — Может быть, все-таки мне следует вернуться домой и постараться как-нибудь исправить положение?
— Нет, нет! — умоляюще сказала Мифф. — Гвен никогда не простит мне, что я все тебе рассказала. И она скорее уйдет из дому, чем откажется от Арнольда.
Парк был полон солнечного света и пения птиц. Дети играли и бегали друг за другом по лужайкам. Черные лебеди ходили вперевалку; они вытягивали длинные шеи и раскрывали красные клювы, стараясь поймать на лету крошки, которые им бросали люди, сидящие за столиками.
Мифф все восхищало вокруг: лебеди, стайки водяных курочек, скользящие по спокойной глади озера, дети, играющие на зеленых лужайках, персиковые и яблоневые деревья в цвету и щедрое солнце, заливающее мир сверкающим светом.
— Ведь это действительность! — воскликнула она. — И вся жизнь может быть так же прекрасна!
Тень одной и той же мысли упала между ней и Дэвидом: Роб и его одинокая могила в Корее.
Мифф пора было возвращаться на работу.
— В чемодане есть письма тебе, папа, — сказала она, — ты бы просмотрел их.
Дэвид открыл чемодан и вынул несколько конвертов.
— Счета, надо понимать, — промолвил он небрежно. — Налоги, сборы, просроченные клубные взносы, призывы к добровольным пожертвованиям. А это что такое?
Он вскрыл длинный конверт. Из него выскользнул листок — официальный бланк отказа, начинающегося словами: «Редакция сожалеет».
— Что за черт! — воскликнул он, уставившись на листок и на рукопись своей статьи, возвращенной ему из редакции «Эры». — Взгляни-ка, — сказал он Мифф, помахав листком, — я посылал их десятками, а вот самому до сих пор получать их не доводилось.
Он хрипло рассмеялся.
— Джеймс Карлайл имел наглость вернуть мою статью о разоружении с «редакторским сожалением».
— Это тебя удивляет?
— Статья, конечно, могла оказаться для них слишком смелой, — признался Дэвид, — по он был обязан хотя бы из учтивости сам написать мне об этом.
Возмущение тем, что с ним обошлись, как с каким-нибудь безвестным писакой, взяло верх над природной саркастичностью, и Дэвид добавил:
— Я так ему и скажу.
— А не теряешь ли ты чувства юмора, папа? — насмешливо спросила Мифф. — Ведь это своего рода ответный удар, которого следовало ожидать, раз ты выступил против войны в Корее и вообще против войны.
— Знаю. — Все еще раздраженный, Дэвид откинулся назад; на лице его мелькнула усмешка. — Что ж! Как поступал сам, так поступили сейчас и со мною. Как говорится: «Не рой другому яму…» Но когда такой человек, как Карлайл, с которым ты был в дружеских отношениях, ведет себя подобным образом, с ним надо поговорить начистоту.
— Ну, конечно.
Мифф встала, собираясь уходить. Дэвид пошел проводить ее, по дороге рассказывая о своей комнатке близ рынка, о м-с Баннинг и ее попугае. Мифф обещала снова встретиться с ним через педелю, и Дэвид, простившись с ней, отправился в редакцию «Эры» объясниться с м-ром Джеймсом Карлайлом.
— Привет, Дэйв!
Редактор «Эры», оторвавшись от чтения гранок, бросил на Дэвида косой взгляд; его нижняя губа выпятилась вперед над тяжелой челюстью, но складки кожи, обвисшие на щеках, собрались в некое подобие улыбки. «Но разыгрывай передо мной Томаса», — нередко говорил ему Дэвид, высмеивая вспыльчивость Карлайла, и ничто не могло больше польстить Джеймсу, чем сравнение его со знаменитым тезкой. Несмотря на профессиональное соперничество, с годами между ними — на удивление обоим — установились приятельские отношения; каждый уважал и высоко ценил способности другого.
— Привет, Джеймс! — ответил Дэвид и, минуя кресло для посетителей, стоявшее напротив Карлайла, небрежно присел на край редакторского стола.
В кабинет вбежал рассыльный, бросил в корзину для бумаг на столе ворох гранок и исчез.
— Что тебя принесло в такой час? — буркнул Карлайл.
— Не бойся, я тебя не задержу. Послушай, какого черта ты прислал мне отказ с «редакторским сожалением»?
— А что я, по-твоему, должен был сделать? — Карлайл откинулся на спинку кресла, и улыбка блеснула на миг в его маленьких, глубоко сидящих глазах. — Ты ведь и сам не напечатал бы такую статью.
— Я был о тебе лучшего мнения. Считал человеком более независимых и широких взглядов.
— Чушь! — Редактор «Эры» беспокойно задвигался в своем мягком кресле. — Ты отлично знаешь, Дэйв, что взгляды мои ничуть не более независимы и широки, чем были у тебя, когда ты работал в «Диспетч». Кстати, почему ты ушел оттуда?
— Очень уж стало противно. — Дэвид зажег сигарету и лениво затянулся. — Захотелось стать человеком независимых и широких взглядов.
Карлайл уставился на него с любопытством.
— Ты что, рехнулся? Тебе известно, что уже поговаривают, будто ты не в своем уме?
Дэвид резко рассмеялся.
— Когда человек опомнился и впервые в жизни повел себя разумно, конечно, ничего другого о нем не скажут.
— Значит, это тебя не трогает?
— Нисколько. Я чувствую себя так, словно долгие годы жил в сумасшедшем доме и только сейчас вырвался оттуда.
— Что именно ты имеешь в виду?
— Все это раздувание войны и гонку ядерного вооружения, Джеймс. Стоит на минуту задуматься, и сразу же приходит в голову: а не сошли ли мы все с ума, раз миримся с этим? Может быть, это и есть безумие?
Раздался телефонный звонок. Карлайл снял трубку.
— Я не могу принять его, — сказал он раздраженно. — Нет, не могу. Что? А, ну если это действительно важно, попросите его подождать.
Но как только Карлайл положил трубку, на столе зазвонил второй телефон. Выслушав, он чертыхнулся:
— Да сократи ты эту макулатуру! На восьмой полосе оставь полстолбца. Без пробела. Что? Постановление министерства? Я должен немедленно взглянуть сам. Мы не можем идти на риск и помещать клевету на достопочтенного Джорджа и особ, ему подобных. Бесполезно. — Карлайл снова обернулся к Дэвиду. — Но жди, Дэйв, что я перейду в твой лагерь спасителей человечества!
— Я и не жду! — Дэвид презрительным жестом стряхнул пепел на издательский ковер. — Но я думал, что на тебя произведут впечатление упомянутые в моей статье факты, разумность самого подхода к теме. В конце концов, я цитировал высказывания виднейших ученых современности; то, что они говорили о последствиях ядерных испытаний и глобальной войны.
— Тебе нет необходимости разъяснять мне все это, дружище, — заметил Карлайл, нетерпеливо перебирая гранки. — Я не хуже тебя знаю положение вещей, по изменить что-либо явно не в моих возможностях.
— Будь у тебя хотя бы мужество букашки, ты бы отважился напечатать эту статью, — вспылил Дэвид. — И пусть бы люди узнали правду о чудовищных планах уничтожения человечества, в которые их втягивают обманом.
— Что поделать! Очевидно, у меня нет мужества букашки, — раздраженно ответил Карлайл. — Кроме того, я уверен, что ты кипятишься впустую. Бессмысленно рассчитывать, что народ в силах приостаповить гонку вооружений. Народ беспомощен. Он не может даже избрать правительства, способного что-то предпринять в этом направлении. Скорее оно продастся американцам. Я не собираюсь приносить себя в жертву и рисковать потерей места из-за этих твоих проклятых масс. Достаточно я навидался, как они предавали своих же защитников!
— А почему? — горячо спросил Дэвид. — Потому, что мы с тобой заморочили им голову и сами же подстрекали к этому!
— Будь у них хоть капля здравого смысла, их бы не удалось заморочить! — ответил Карлайл. — Сильные мира сего — вот к кому ты должен обращаться, Дэйв. Убеди их, что эта война, если она будет, — не принесет им выгоды, что их ждет неминуемая гибель, так же, как пацифистов и коммунистов.
Дэвид язвительно усмехнулся.
— Так вот почему они начинают говорить, что третья мировая война не так уж неизбежна, и все-таки продолжают накапливать бомбы и ракеты и строят военные ба-вы, чтобы сделать ее возможной. «Превентивная война», как теперь говорят, звучит, видимо, эффектнее, чем «холодная война». Но если какой-нибудь идиот, вроде Форрестола, впадет в истерику и нажмет по ошибке кнопку, может начаться черт знает какая катавасия. Ты знаешь не хуже меня, Джеймс, таких безумцев сейчас хоть отбавляй, тех, кто горит желанием во что бы то ни стало «нажать кнопку» войны. И конечно же, люди, подобные нам с тобой, имеющие чувство ответственности, должны сделать все, чтобы это предотвратить.
— Послушай, Дэйв, — Карлайл подался вперед, лицо его вдруг стало серьезным, черты обозначились резче. — Тут я с тобой согласен. И мне хотелось бы сунуть им палку в колеса. Я всегда старался дать возможность и другой стороне высказаться на страницах газеты. Но я не одобряю твою тактику битья обухом по голове. Приходится быть осторожным в подходе к дискуссионным темам.
— Мудрость змеи в ворковании голубя, — уточнил Дэвид.
— Я не против мудрости змеи или воркования голубя, — отпарировал Джеймс, — но я против криков какаду.
— Что ж, в моей статье были такие крики?
— Вот именно, дорогой мой. Адский пламень и проклятья на голову поджигателей войны и атомных маньяков.
— Чего я им и желаю! — Дэвид прибег к своему уменью ловко выходить из положения: — Только мне казалось, что я закамуфлировал свои пожелания приятной рассудительностью и блестками иронии.
— Камуфляж блистает своим отсутствием, — сухо ответил Карлайл.
— Потому-то ты и послал мне «редакторское сожаление»?
— А что мне оставалось делать, черт возьми! — Карлайл заерзал в кресле, словно стараясь вывернуться из затруднительной ситуации. — Не мог же я сказать тебе, что твоя статья — блестящее произведение и ее надо напечатать, даже если это будет стоить мне моей должности. Я думал, что ты оценишь шутку.
— Шутка не в моем вкусе, — ответил Дэвид, польщенный, однако, похвалой. — Признаюсь, твой отказ обозлил меня. Прости, что помешал тебе, но мне хотелось разобраться и попять, почему ты так беспардонно обошелся со мною.
Дэвид встал и направился к двери.
— Что ты собираешься делать? — Карлайл поднялся, чтобы удержать его.
— Еще не знаю. Попробую заняться свободной журналистикой. Сейчас собираю материал для серии очерков «Что говорит народ о ядерных испытаниях и разоружении».
— Дай мне взглянуть, если у тебя будет на то желание.
Задетый едва уловимой покровительственной интонацией, с какой было сделано это предложение, Дэвид ответил в том же тоне:
— Не уверен, что они будут достаточно благонамеренны для «Эры».
Еще совсем недавно он и Джеймс Карлайл были на равных правах, как главные редакторы своих газет, и ему была неприятна перемена в отношении к нему Карлайла. Если на то пошло, Дэвид знал, что он уже доказал свое превосходство над ним, как журналист; его живой слог и уменье улавливать новости не раз побивали Карлайла в их борьбе за популярность газеты. Карлайл и сам признавал это иной раз, когда им случалось в воскресное утро играть в гольф или встречаться в клубе за партией шахмат.
— Если дела твои пойдут неважно с этой «свободной журналистикой», Дэйв, — сказал он медленно, обеспокоенный, казалось, тем, чтобы восстановить их пошатнувшуюся дружбу, — я всегда найду для тебя здесь место, хотя тебе придется расстаться с сумасбродными идеями, которых ты недавно понабрался.
— Спасибо! — Губы Дэвида искривила горькая улыбка. — Но я никогда не приду к тебе с протянутой рукой.
— Не будь таким обидчивым, Дэйв!
Карлайл проводил его до дверей.
— Для меня было бы большой честью отнять тебя у «Диспетч». Обдумай это. Мы всегда с тобой отлично ладили. Как бы закипела у пас работа, если бы ты шел со мной в одной упряжке!
— В качестве наемного убийцы? — спросил Дэвид. — Нет. К счастью или к несчастью, но я теперь по ту сторону барьера. Пока, Джеймс!
Поднимаясь вверх но широкой улице, окаймленной деревьями, Дэвид обдумывал свой разговор с Карлайлом, оставивший в его душе неприятный осадок. На минуту он остановился и бросил взгляд на так хорошо знакомую ому часть города: мрачная и величественная ратуша из серого камня высилась над скрещением двух главных; магистралей, по которым шло городское движение; там бурлил пестрый водоворот пешеходов и машин. Улица, уходившая на запад, была залита мягким солнечным светом, на фоне бледно-голубого неба вырисовывались громады высоких домов: роскошные отели, магазины и рестораны теснились вдоль мостовой; церкви, увенчанные шпилями, профессиональные клубы и уединенные врачебные кабинеты располагались в глубине улицы, тянувшейся на восток к длинным пологим ступеням парламентских зданий. Чувство гордости и любви к своему городу и всему, что было создано в нем руками человека, внезапно заговорило в Дэвиде.
Это был его город, хотя он ничем в нем не владел. Еще ребенком он мог часами смотреть на внушительные здания, изящные церковные шпили, архитектурные причуды рококо, смотреть с благоговением и восторгом, твердо уверенный, что на свете нет ничего более прекрасного.
Дэвид думал сейчас о далеком прошлом города. Перед его мысленным взором вставал бедный поселок из палаток и мазанок времен первых поселенцев и золотоискателей, когда упряжки волов и ломовых лошадей тащили по немощеным дорогам тяжелые фургоны, взрывая глубокие колеи. Он представил себе рост города и расцвет его благосостояния во время земельного бума, далее его экономический упадок и, наконец, постепенное возрождение и восстановление, вплоть до той поры, когда Мельбурн стал рекламироваться туристам как «жемчужина Юга» — современный город, гордящийся своим порядком, чистотой, культурой, своим университетом, национальной галереей, публичными библиотеками, больницами и театрами, тенистыми улицами и парками.
Почему человек должен бояться за свой город? Бояться, что он может стать грудой развалин от взрыва атомной бомбы; безлюдной пустыней от выпадения радиоактивных осадков. И это не бред, не ночной кошмар, а реальность, которой надо прямо смотреть в глаза. Все это может случиться в действительности, если не положить конец военной истерии; если люди не поймут, какая опасность скрыта в колоссальных запасах нового оружия массового уничтожения; если производство и применение Этого оружия не будет запрещено как преступление против человечества, как угроза самому существованию людей на земле.
Резко повернувшись, Дэвид столкнулся с плотной, представительной фигурой в мундире штабного офицера с орденскими ленточками на груди.
— Простите, — рассеянно пробормотал Дэвид и хотел пройти, но его остановил возглас:
— Черт возьми, да это Ивенс!
Пытаясь сообразить, кому могла принадлежать эта полная румяная физиономия и веселый рокочущий голос, Дэвид уставился на человека, которого чуть не сбил с ног. И тут же вспомнил одну важную военную персону, которая бушевала у него в «Диспетч», требуя снять сообщение о бомбежке Дарвина в годы второй мировой войны. Дэвид был настроен примирительно и в тот раз, и в ряде других случаев, когда редакции приходилось успокаивать эту надутую и раздражительную особу.
— Как! Майор Бэгшоу? — неуверенно пробормотал он.
— Полковник, точнее — подполковник, дорогой мой, — самодовольно посмеиваясь, поправил его Бэгшоу. — Да, немало воды утекло с тех нор, как мы с вами виделись последний раз! Не пойти ли нам по этому поводу выпить? Клуб здесь рядом.
Дэвид заколебался. Он понял, что Бэгшоу считает его по-прежнему главным редактором «Диспетч». Но ему не хотелось упустить возможность послушать, что будет рассказывать о делах в Корее человек, занимающий такое положение при штабе.
— Благодарю вас, сэр, — ответил он и зашагал в ногу с Бэгшоу, который с напыщенным видом двинулся в сторону военно-морского клуба.
— Я заглядываю сюда пропустить стаканчик почти каждый день, — добродушно пояснил полковник Бэгшоу, входя в салон и усаживаясь в глубокое кожаное кресло.
Официант угодливо склонился перед ним.
— Мне, как всегда, Джордж. А что вам, Ивенс? Шотландского? — И проследи, Джордж, чтобы действительно было шотландское. А не какая-нибудь австралийская бурда, которую вы называете виски!
— Как я уже сказал, Ивенс, — пророкотал он, — много воды утекло с тех пор, как японцы бомбили Дарвин. Я думал, кончится война и мне придется выйти в отставку, но в штабе не смогли обойтись без человека с таким военным опытом, как у меня. Солдат по профессии, британская выучка, индийская армия, северо-восточный фронт, Бирма и все остальное.
Официант поставил на стол перед Бэгшоу и Дэвидом стаканы с виски и графин с ледяной водой.
Бэгшоу поднял стакан.
— Ваше здоровье! — сказал он и проглотил виски.
Дэвид добавил в стакан воды и поднес к губам, машинально повторив тост.
— Само собой разумеется, — продолжал Бэгшоу, — требовалось произвести кое-какую реорганизацию армии, набрать пополнение, провести военную подготовку и обучить новобранцев. Все это мне пришлось взять на себя.
— С повышением в чине, — вставил Дэвид с приятной улыбкой.
— В свое время, учтите, в свое время! — гаркнул полковник, не замечая ирония комплимента.
Он жадно проглотил остатки виски и, повернувшись в кресле, заорал:
— Джордж! Джордж!
Подоспевший официант почтительно перед ним склонился.
— Проба была недурна, — шутливо сказал Бэгшоу. — Вторую половину, Джордж. А вам? — Он повернулся к Дэвиду.
— Мне достаточно. Благодарю вас.
Официант поднес зажигалку к папиросе Бэгшоу.
— Вот в этом-то и беда вашего брата интеллигента, — хихикнул полковник. — Слишком много в голове, да мало в желудке.
Он протянул Дэвиду свой портсигар.
— Благодарю. Если не возражаете, я предпочитаю вот это. — Дэвид вытащил из кармана трубку и кисет. Привычным движением пальцев размял табак и набил трубку; затем раскурил ее и, откинувшись в кресле, затянулся.
— Что слышно о войне в Корее? Когда конец? — бросил он.
— Ну, не в этом году, — весело загоготал Бэгшоу, словно наслаждаясь приятной шуткой, — Хотя кое-кто из вашей газетной братии и обольщается слухами о перемирии. Удачно, что я оказался на месте, когда все это началось. Дела шли из рук вон плохо.
— Как так?
Официант поставил перед Бэгшоу стакан с виски.
Бэгшоу подмахнул счет, и тот удалился.
Бэгшоу одним глотком осушил стакан, явно довольный тем, что ему представляется возможность высказать свое мнение.
— Вербовка шла скверно, и настроение в армии было дрянное, как никогда! — фыркнул он. — Ни к черту не годилось!
— Но вам все же удалось очень быстро послать туда контингент войск, — заметил Дэвид, с горечью подумав, что это значило для него.
— Новобранцы-то были никудышные! — пустился в рассуждения Бэгшоу. — Пришлось повысить жалованье и брать всех, кто приходил, — и мальчишек, и стариков из запаса. Но солдаты регулярной армии, которые прошли подготовку в учебных лагерях в джунглях — я их сам отбирал и, как бы это сказать, вымуштровал, — эти дрались что надо. Они проявили себя в деле как нельзя лучше. Чепуху говорят, что австралийский солдат в наши дни уже не тот, что во времена первой мировой войны. Нужна была всего лишь небольшая война, чтобы приучить солдат к крови, — хмыкнул он, — Ну, мы их и приучали, черт побери!
Дэвид положил на стол трубку и посмотрел в упор на этого самодовольного субъекта, который был настолько уверен в значительности своей персоны и упоен своей воинской доблестью, что смел даже издевательски говорить о необходимости «небольшой войны, чтобы приучить солдат к крови». Действительно ли Бэгшоу занимал такое высокое положение в генеральном штабе, как хвастал? Если да, то почему он так стремится произвести впечатление на случайного знакомого? Вероятно, считает не лишним обработать влиятельного сотрудника прессы: благоприятная заметка в газете время от времени весьма пригодится, чтобы поддержать падающий престиж.
— Вы сами воевали в Корее, полковник? — спросил Дэвид; в его голосе звучала такая же горечь, какую он ощущал во рту.
— Да нет, — промямлил полковник Бэгшоу, — Хромая нога, знаете ли! Старые раны не дают покоя! — Оп оглянулся, ища официанта, крикнул: — Гарсон, сюда! — и добавил: — Будь я там, возможно, многих ошибок удалось бы избежать!
Подошел официант, и Бэгшоу подмигнул Дэвиду:
— Ну как? Не передумали?
— Нет, благодарю. А каких, собственно, ошибок? — спросил Дэвид.
— Я бы не позволил этим проклятым политикам вмешиваться в военную стратегию! — проревел Бэгшоу. — Макартур слишком попустительствовал им. Если бы меня послушали, мы не остановились бы на реке Ялу, а бросили бы на Китай все свои силы и раздавили его. Живо покончили бы с этим делом и не стали бы кланяться большевикам и пацифистам.
— Рискнули бы начать еще одну мировую войну? — В душе Дэвида поднимался гнев.
— Война будет! — рявкнул полковник. — И чем раньше, тем лучше!
— Напрасно вы так думаете! — Дэвид больше не мог сдерживаться. — Соединенные Штаты, по словам одного из их ораторов, вели на корейском фронте артиллерийский огонь такой силы, какого еще не знала история. Их самолеты сбросили на Корею больше бомб, чем на Германию за всю вторую мировую войну или на Японию за три с лишним года войны в Тихом океане.
— Да уж, черт возьми, сделали все, чтобы стереть врага с лица земли, — согласился Бэгшоу, уже заметно опьяневший.
— И несмотря на это, — нанес ответный удар Дэвид, — «Нью-Йорк геральд трибюн» недавно сообщила: «Жестоким и неопровержимым фактом корейской кампании является тот факт, что прекрасно оснащенная американская армия, располагавшая мощной поддержкой со стороны воздушных сил и морского флота, была разбита противником, который (в начале войны) фактически не имел ни флота, ни авиации, ни настоящего вооружения, ни артиллерии».
Если бы Бэгшоу отхлестали по физиономии, он и то не выглядел бы таким оторопелым.
— Если это смогла сделать маленькая Корея — всего лишь несколько миллионов северных корейцев и китайцев, — горячо продолжал Дэвид, — то какие шансы на победу могут иметь Соединенные Штаты или мы, уценившиеся за фалды дяди Сэма, в большой войне с Россией и Китаем? Те же шансы, что у снега в аду!
Полковник был настолько ошеломлен, что потерял дар речи. Он никогда не слышал, чтобы подобные взгляды высказывались с такой откровенной дерзостью.
— Полнейшее безумие воображать, будто в наши дни оружие и армии что-то решают, — бросил ему Дэвид. — Проблемы века и сегодняшнего дня могут быть решены только благодаря здравому смыслу и мужеству людей. А люди не станут долго терпеть демагогическую болтовню и всякие трюки военных кретинов! Прощайте, сэр!
Он вышел из военно-морского клуба, оставив подполковника Альберта Бэгшоу вне себя от бессильной ярости, сбитого с толку этой неожиданной атакой на его персону, а также на честь и славу военной кампании в Корее!
Большими быстрыми шагами Дэвид спускался вниз к деловой части города. Он был недоволен собой, недоволен тем, как обошелся с этим напыщенным старым идиотом, напичканным опасными фантазиями. Разумеется, кругозор Бэгшоу ограничен предрассудками военной касты и он не может их преступить. Поэтому нелепо выходить из себя и обрушиваться на людей подобного рода, даже если они доводят до бешенства своей наглостью и готовностью принести в жертву жизнь сотен чужих сыновей, затеяв «небольшую войну, чтобы приучить их к крови».
«Впредь нельзя поддаваться искушению и бить направо и налево, давая волю насмешкам и резким словам, — говорил себе Дэвид. — Надо учиться сдержанности. Помнить, что главная задача — убеждать людей бороться за мир и разоружение, а вовсе не отталкивать их и вызывать их враждебность своей тактикой «битья обухом по голове» — как выразился Карлайл». Он обвинял себя в том, что нашел отдушину своему гневу в нападках на равнодушие и себялюбие других, тогда как сам лишь недавно пришел к пониманию необходимости действенного протеста.
Вдруг взгляд его упал на стенды для газет с вечерними новостями: «Перемирие в Корее!» Чувство досады на себя и возмущения полковником Бэгшоу тотчас исчезло. Его охватило радостное волнение. Неужто и впрямь нет дыма без огня и слухи, опровергнутые Бэгшоу, оказались правильными? С трудом допуская возможность прекращения военных действий, Дэвид купил номер «Диспетч» и углубился в чтение тесно набранных газетных столбцов под жирными заголовками.
Еще оставались некоторые трудности, предстояло установить условия перемирия, преодолеть известные препятствия, о которых Бэгшоу, без сомнения, было известно. Однако вопрос о переговорах в целом был решен. Фактически они уже начались. Вот что является существенно важным, думал Дэвид, и радостное настроение не покидало его. Перемирие открывает более широкие перспективы для движения за мир, куда более широкие, чем он предполагал последнее время. Кто знает, быть может, никогда больше не будет воин, и силы ООН перестанут использоваться для подавления малых стран в интересах чужеземных захватчиков.
Он зашел во фруктовую лавку, где оставил свой чемодан, купил яблок, бананов и сел в трамвай, идущий в сторону рынков.
Когда Дэвид вручил м-с Баннинг условленную сумму, она бросила на него, как он потом рассказывал Мифф, «подозрительный взгляд».
— Тут приходили двое каких-то, спрашивали вас.
— Меня?
— Ну да, вас, а то кого же? — От волнения у м-с Баннинг чуть не выпала изо рта вставная челюсть. — Все выпытывали у меня: откуда вы приехали? И что я о вас знаю? Я сказала, что ничего не знаю, кроме того, что вы искали комнату. Ясное дело — шпики. А я не хочу, чтобы полиция шныряла вокруг моего дома.
— И я не хочу, — заверил ее Дэвид, — Я убежден, что тут какая-то ошибка.
— Хорошо бы так, хорошо бы так, — проворчала м-с Баннинг. — А то взять человека прямо с улицы, как я вас взяла! Не так-то уж весело нажить неприятности с полицией из-за того, что скрываешь преступника или кого-нибудь в этом роде!
— Да вы не тревожьтесь! — засмеялся Дэвид. — Я не преступник и не «кто-нибудь в этом роде»! Я просто журналист, разве что одержимый одной навязчивой идеей.
— Мне не нужно никаких идей, — мрачно сказала м-с Баннинг.
— Моя идея не доставит вам никакого беспокойства, — уговаривал ее Дэвид. — Ни вам, ни Перси. Взгляните-ка лучше, что я ему принес!
Он вынул из бумажного пакета банан и начал счищать с него кожуру.
— Перси сам умеет чистить бананы, — сказала м-с Баннинг, немного смягчившись.
Выйдя во двор, где стояла клетка с Перси, Дэвид просунул банан сквозь прутья. Перси схватил его и, держа в одной лапке, принялся обдирать с него клювом кожуру; время от времени он прерывал свое занятие и пронзительно выкрикивал: «Грязный, вшивый, вонючий ублюдок!» — с таким видом, словно выговаривал слова благодарности.
Двое мужчин в рабочей одежде неуклюжей походкой прошли мимо и направились к флигельку, выходящему во двор.
— Как дела, синьора? — оглянувшись на м-с Баннинг, весело спросил старший из них, плотный смуглый итальянец с проседью. — Как-нибудь обязательно сверну шею вашему горластому Перси.
— Посмей только! Вылетишь в тот же миг да еще прокатишься по мостовой своим толстым задом! — прокудахтала м-с Баннинг. — Чезаре, это мистер Ивенс, наш новый жилец, — добавила она, — а вон того зовут Рыжий, — обратилась она к Дэвиду, — он его подручный.
— Чезаре Маттеро, — представился итальянец, — а это мой друг Рыжий, он же Отто Ланг.
Итальянец с любопытством оглядел Дэвида. Рыжий, молодой парнишка с конной густых, медного цвета волос и такими же бровями и ресницами, угрюмо уставился на Дэвида, когда тот поздоровался с ними.
— Вы долго здесь не проживете, — предостерег Чезаре, — чертов Перси горланит всю ночь. Из-за этой проклятой птицы никто спать не может.
— Ну, хватит, хватит, — зажурчала м-с Баннинг, видимо наслаждаясь этим обменом любезностей. — Перси любит мистера Ивенса, и мистер Ивенс любит Перси.
Отворив дверь своей комнаты, Дэвид с удовлетворением заметил, что м-с Баннинг поставила к окну небольшой стол и рядом стул. Пишущая машинка стояла на столе, готовая к работе. В чемодане, принесенном Мифф, оказалась бумага. Теперь ничто не мешало Дэвиду отвести душу и дать выход чувствам, взбудораженным встречей с Бэгшоу. Он быстро набросал несколько строк, закурил, обдумывая их, потом вставил в машинку лист бумаги.
Его пальцы нажимали на клавиши, совершая свою привычную неторопливую работу. Была уже полночь, когда он закончил первый из своих очерков на тему «Что говорят люди» и устало потянулся. Комната была полна табачного дыма, казалось, ее темные стены наступают на него со всех сторон.
Он отодвинул стул, открыл дверь и шагнул за порог. И здесь, во дворе, Дэвид ощутил вдруг страстную тоску по деревьям, окружавшим коттедж Мифф. О, как бы ему хотелось сейчас очутиться в лесу, вдыхать аромат свежей листвы!
Над крышами города, в черном, как сажа, небе не было звезд. В беспорядке теснились дома, напоминая наспех сооруженную баррикаду, — их освещал резкий желтый свет уличных фонарей. Воздух был насыщен запахами задних дворов и тесных закоулков, зловонием переполненных мусорных ящиков, открытых канализационных труб и залитых мочой углов. Но ночь была прохладная и спокойная. И постепенно она сгладила неприятные впечатления дня и окружающей обстановки. Мысль о том, что война в Корее скоро закончится, заставила Дэвида забыть обо всем, принеся облегчение и надежду.
Казалось, его мечта о мире на всей земле становилась осуществимой, и в его силах было помочь ее осуществлению. По крайней мере, он мог трудиться ради достижения этой мечты, какой бы далекой от сегодняшнего дня она ни была.
И вдруг перед Дэвидом мелькнуло видение: он сам верхом на невидимом коне, окруженный толпой невидимых врагов; в руках его авторучка вместо штыка и пишущая машинка вместо пулемета. «Устаревшее оружие», — насмешливо подумал он. Но тотчас же в ответ прозвенела в мозгу фраза, которую так часто повторяла ему Мифф: «В мире нет ничего сильнее, чем идея, час которой настал».
— Ни с места!
Дэвид, который старательно скреб щеку тупым лезвием перед маленьким висячим зеркальцем, замер на секунду с намыленным лицом и бритвой в руке: в дверном проеме за спиной он увидел две мужские фигуры.
Не вняв предупреждению, он повернулся навстречу входящим в комнату людям.
— Уголовная полиция, — вызывающе бросил один из них. — У нас к вам несколько вопросов, Ивенс.
Двое вошедших походили друг на друга, как две горошины из одного стручка, хотя один из них был высок и широкоплеч, а другой пониже и более плотный. Оба были в довольно поношенных костюмах одного и того же цвета и материала, в белых рубашках с аккуратно повязанными галстуками, хорошо начищенных ботинках и серых фетровых шляпах.
У обоих на лицах лежал неуловимый отпечаток их полицейской профессии, профессии собак-ищеек. Черты лица незначительные и как бы застывшие, — чтобы не выдать ненароком мыслей, — напоминали непроницаемую гипсовую маску, нос, казалось, принюхивался, взгляд был внимательный, наблюдающий украдкой; что-то жесткое и агрессивное под напускной официальной вежливостью.
Дэвид протянул руку за полотенцем и стер с лица мыльную пену.
— Валяйте, я жду, сержант Холл! — с добродушной насмешкой сказал он, узнав полицейского агента, которого он интервьюировал, когда «Диспетч» занималась расследованием одного преступления.
— Силы небесные! — воскликнул детектив, от изумления утратив свою профессиональную невозмутимость. — Какого дьявола вы здесь делаете, мистер Ивенс?
— Занимаюсь расследованием по собственной инициативе, — ответил Дэвид тем же дружелюбным тоном.
Сержант Холл добродушно загоготал.
— Ну, тогда, я полагаю, вы заняты не тем делом, которое расследуем мы. Мне поручено дело об убийстве Росси. Мы с сыщиком Боллом решили проверить поведение одного подозрительного типа, недавно поселившегося здесь, по-соседству.
— Весьма вероятно, я и есть тот самый подозрительный тип! — рассмеялся Дэвид. — Но об убийстве Росси я знаю только то, что было в газетах. Я приехал сюда из Данденонга, где жил в коттедже моей дочери; это было во вторник днем, и с тех пор я брожу в этих местах. Хочу знать, как живет другая половина рода человеческого! Я собираюсь написать серию очерков о том, что думают и говорят люди о мире и войне.
— Что ж, свое дело вы знаете, надо полагать, — любезно согласился сержант Холл, — и «Диспетч» вам хорошо за них заплатит.
— Я ушел из «Диспетч», — с готовностью сообщил Дэвид, — и хотя продолжаю заниматься журналистикой, теперь, как говорится, я вольная птица.
— «Новости с фронта», э-э, Болл? — бросил своему напарнику сержант Холл.
Его отношение к Дэвиду мгновенно изменилось: из фамильярно-заискивающего оно стало настороженно-сдержанным: сержант как бы учуял здесь подозрительные обстоятельства. Может быть, и не связанные непосредственно с делом, которое он сейчас расследовал, но достойные того, чтобы удержать их в памяти на будущее.
— Простите, что побеспокоили вас, мистер Ивенс, — отрывисто сказал он, — но вы знаете, такова уж наша работа: должны идти по каждому следу. Чаще всего они никуда не ведут. Но мы все равно ведем проверку до конца.
— Разумеется. — Дэвид улыбнулся, давая понять, что ему хорошо известны их скучные обязанности, и снова взялся за бритвенный прибор.
Он понимал, что его престиж, как человека влиятельного, сильно пострадал в глазах этих блюстителей порядка.
— Я был бы вам благодарен, если бы вы сообщили моей квартирной хозяйке, что я не значусь в ваших списках, как преступник, — добавил он.
— Пока еще не значитесь, — сострил сержант Холл, бросив на Дэвида косой взгляд, — но тут у вас дурное соседство. Будьте осторожны.
«Что он хотел этим сказать?» — спросил себя Дэвид, когда сыщики вышли и он снова намылил лицо, чтобы закончить бритье.
Этот визит его позабавил. Вот еще одно непредвиденное происшествие из тех, что случались с ним с той минуты; как он сошел с пути, которым следовал много лет. Он надеялся, что сержант Холл хотя бы рассеет сомнения м-с Баннинг относительно причин, заставивших его поселиться на улице Беллэйр-Террас, дом 35. Но какая может быть связь между ним и убийством Росси? Разумеется, никакой. Дэвид отогнал от себя эти мысли: ему надо было обдумать план действий на сегодняшний день.
Он намеревался обследовать отдаленные предместья города во всех направлениях; добираться туда на трамваях или автобусах, а затем пешком ходить по улицам окраин, где лепятся убогие домишки, и грязные лавчонки, и разросшиеся фабричные строения, которые он видел до сих пор только мельком, из окна машины или пригородного поезда.
Дэвид решил, что будет разговаривать с людьми, как только ему представится случай. Он станет спрашивать их, считают ли они, что война неизбежна, и понимают ли всю опасность применения ядерного оружия; что, по их мнению, следует сделать для сохранения мира и можно ли уладить разногласия между пародами путем переговоров. Оп сильно сомневался в своих способностях завязывать случайные разговоры, ему казалось неудобным приставать с вопросами к незнакомым людям, — и, однако, убеждал он себя, делать это необходимо. Посмеиваясь в душе над своей застенчивостью, Дэвид припоминал случаи, когда невинное замечание о погоде где-нибудь в трамвае или электричке приводило порой к откровенной беседе, и подумал, что в конце концов постоянное общение с людьми сблизит его с ними.
Троллейбус, на котором Дэвид отправился в свою первую поездку, с грохотом помчался к северной окраине города по широкому пыльному, окаймленному деревьями шоссе мимо кирпичного здания городской больницы и зеленого оазиса, где расположился университет. Дэвида удивила и ужаснула длина троллейбусного маршрута, протяженность унылых предместий и лабиринты тесных кварталов по сторонам без всяких признаков зелени.
Шагая по торговому центру, расположенному недалеко от конечной остановки, он видел домашних хозяек, толпящихся у мелких лавчонок, в витринах которых намалеванные синей краской объявления извещали о продаже мяса, бакалейных товаров и овощей по удешевленным ценам. Женщины тащили тяжелые корзины и набитые до верху сумки, иные везли колясочки, в которых, рядом с детьми, грудой лежали картофель, лук, капуста и мясо.
На краю тротуара остановилась молоденькая мать, выжидая минуты, когда можно будет перейти улицу. В одной руке у нее была тяжелая сетка с продуктами, другой она держалась за ручку детской коляски. Прямые, соломенного цвета волосы свисали вдоль ее измученного юного лица, казавшегося старообразным. Голые грязные ноги были обуты в стоптанные сандалии; она была беременна, и ее круглый живот выдавался вперед, натягивал красную цветастую ткань платья, туго облегавшего ее худую фигуру; едва ковылявший малыш кричал во все горло, цепляясь за юбку матери.
— Разрешите, я помогу вам? — Дэвид приподнял шляпу. Молодая женщина, оглядев его и убедившись в искренности его измерений, с трудом перевела дыхание.
— Спасибо! Огромное вам спасибо! Я очень боюсь, здесь такое движение! — Она шлепнула малыша: — Замолчи сейчас же! — Но тот заревел еще громче.
Дэвид перевез коляску через улицу и прошел еще несколько ярдов по тротуару. Молодая мать шла рядом.
— Так трудно стало жить! — устало сказала она. — Просто из сил выбьешься, пока купишь, что подешевле, а туг еще двое на руках и третий скоро будет. Мученье, да и только!
— Еще бы! — посочувствовал Дэвид.
— А цены все растут и растут, — раздраженно продолжала опа. — Скоро совсем житья не будет. И что толку от его надбавки, говорю я мужу, если жизнь дорожает с каждой минутой!
— Но ведь было бы еще хуже, если бы он этой надбавки не получал? — отважился начать разговор Дэвид.
— Да, конечно, — согласилась она.
— А вы никогда не задумывались, — продолжал он, — насколько бы лучше всем жилось, если бы правительство не тратило миллионы на подготовку к войне, которая нам вовсе не нужна?
— Что такое? — удивилась она.
— Я хочу сказать, — пояснил Дэвид, стараясь говорить как можно понятнее и проще, — что с нас берут налоги, которые идут на вооружение — на производство оружия, несущего смерть и разрушение. А людям, — каждому из нас, — нужен мир… все блага, какие дает мир, — хорошие квартиры, хорошая еда, хорошая спокойная жизнь для наших семей.
— Все это так, — сказала женщина, — но отец говорит, что войны всегда были. И всегда будут. Человеческую натуру не изменишь. Мой малыш, вот этот, что в колясочке, должен будет защищать Австралию и воевать так же, как его дед в Галлиполи.
— Не верьте этому, — сказал Дэвид с улыбкой, заметив тревогу в ее глазах. — Мир сильно изменился с тех нор. Изменились и люди, и многие из них сейчас уверены, что можно избежать новой мировой войны, если простые люди, вроде нас с вами, заставят свои правительства приложить усилия к тому, чтобы предотвратить войну, вместо того чтобы готовиться к пей, как это делают они сейчас.
— Вы что, комми? — подозрительно спросила женщина и взялась за ручку детской коляски.
— Нет, я не коммунист, — ответил Дэвид, — хотя я думаю, что коммунисты правы в своем стремлении убедить людей всего земного шара объединиться в защиту мира.
— Пустые бредни, — горячо заявила молодая женщина. — Люди никогда не объединятся. И ничего не выйдет из всех ваших стараний избавиться от войн. Всего вам доброго и спасибо, что помогли мне перебраться через улицу.
Дэвид грустно улыбнулся, глядя вслед удаляющейся жалкой фигурке в красном платье; согнувшись под тяжестью большой сумки, женщина толкала перед собой колясочку со спящим ребенком, другой малыш семенил рядом.
В течение нескольких последующих дней он часто слышал тот же довод: «Войны всегда были и будут. Человеческую натуру не изменишь».
Казалось бесполезным доказывать, что люди все-таки научились справляться с другими бедствиями, которые обрушивались на человечество: с болезнями, например, уносившими когда-то столько же жизней, сколько война. И что в процессе эволюции человеческая натура сильно изменилась к лучшему с далеких времен варварства и феодального средневековья, совершенствуясь в процессе общественного развития.
Научные знания и связанные с ними открытия изменили образ жизни людей на земле. Эти знания и применение человеком технических изобретений сотворили чудеса, которые и не снились предшествующим поколениям: люди полонили молнию, открыли электричество и стали использовать его, как что-то самое обычное, в промышленности и в домашнем обиходе; они получили возможность передвигаться со сказочной быстротой по земле, по морю и по воздуху, слышать и видеть то, что происходит в далеких краях. Нет конца чудесам, творимым человеком, которые облагодетельствовали всех людей, сделали их мудрее, добрее, наполнили страстным желанием уничтожить псе еще существующие в человеке пережитки варварства — невежество, жестокость и предрассудки.
Законы в защиту рабочих, в защиту женщин и детей, забота о здоровье и обеспечение продовольствием могут считаться доказательством изменившегося отношения к благополучию человеческой семьи. Даже само название «Государство общественного благополучия» показывает, как далеко ушли мы от того состояния, когда «каждый Тыл сам за себя, и черт побери отставшего», хотя, конечно, немало еще надо сделать, чтобы «государство общественного благополучия» было не только вывеской, но и оправдало себя, действительно обеспечив благополучие народа, думал Дэвид.
Требование это исходит от изменившейся природы человека, а последняя будет совершенствоваться и дальше, по мере того как будет меняться среда, создавая благоприятные условия для развития всех человеческих возможностей и стремлений. «Темные силы» все еще владеют людьми, но есть в них то «негасимое пламя», которое в течение веков поддерживает стремление человечества к добру, истине и красоте.
Как радуются каждый раз люди концу войны! Страстная жажда мира и спокойного счастья проявляется даже в самые бурные периоды истории. И все же я отнюдь не пацифист, размышлял Дэвид. Мужчина обязан защитить ребенка, если на него нападает хулиган, и даже пустить в ход кулаки в случае необходимости. Тот же принцип применим и к нациям. Слабые нации должны защищаться, если на них нападают сильные, или, как теперь говорят, — противостоять агрессии. Но это не значит, что можно примириться с войной, которая влечет гибель миллионов ни в чем не повинных людей, не причастных к причинам ее возникновения, а причинами такой войны обычно бывают агрессивные посягательства на независимость и природные богатства других народов с целью лишить эти народы прав и возможностей использовать естественные ресурсы своей страны.
И все же эти малые войны могут стать теми искрами, которые воспламенят весь мир и развяжут термоядерную войну, несущую с собой полное опустошение и безмерный ужас. По этой причине необходимо пресекать преступные замыслы агрессоров, останавливать малые войны в самом начале, требовать мирных переговоров, убеждать людей всего земного шара, что разоружение и укрепление дружеских связей между народами — единственный путь к установлению мира, то непременное условие, при котором должно жить и воспитывать новые поколения цивилизованное человечество.
В течение последующих дней Дэвид продолжал свои странствия по трущобам Фицроя, Коллингвуда, Ричмонда и Южного Мельбурна, заводя разговоры со всеми, кто не отказывался с ним говорить. Некоторые нищие кварталы, где тесной грудой лепились друг к другу старые полуразрушенные дома, поражали его сходством с заброшенным ульем. Он видел однажды подобный улей и вспомнил, как опытный пчеловод возмущался нерадивым хозяином, который содержал своих пчел в таких условиях, что у него выводились самые жалкие рои.
Среди бродяг и старых пенсионеров, которые грелись на солнышке, сидя на скамейках, чаще всего велись разговоры о скачках и футбольных матчах. Ко всем другим темам они относились с полным безразличием.
Обойдя Флемингтон и скотные рынки, Дэвид отправился в Футскрей и на его окраинах в зловонных сыромятнях встретил людей, которые проклинали войну и ее поджигателей.
— Я так считаю, — сказал высокий смуглый парень в рваных башмаках, с худым лицом и гноящимися язвами на тощих длинных руках, — мы так же беспомощны, как черви на падали! Сделать ничего не можем. А начнись завтра война, все бросимся на фронт подыхать на поле боя. И это лучше, чем наша работа, — ведь надеяться-то нам не на что!
Дэвид убедился, что так же думают и банковские клерки, и продавцы. Им казалось, что война избавит их от скучной повседневности, даст пережить приключения, сулящие славу и награды, предоставит увлекательное путешествие за океан и пожизненную пенсию в случае увечья или слепоты.
Многие из этих молодых парней почти ничего не знали о первой мировой войне, о тысячах убитых и раненых и тех жалких калеках и полупомешанных, которые, вернувшись с фронта, доживают в больницах свои дни. Да и вторая мировая война тоже становилась смутным воспоминанием для людей, слишком молодых, чтобы принимать в ней участие.
Порой какой-нибудь старый солдат, вроде Мика Бирнса, который вернулся с войны слепым, глумился над неведением молодежи: разве знают они, что такое война для тех, кто сражается на фронтах! Весь ужас и смертоносную ярость атак, мучения от ран, когда искалечено лицо, разворочен желудок, пробиты легкие! Представляют ли поле боя под ураганным артиллерийским огнем, усеянное телами убитых и раненых! Большинство ветеранов забыло эти страшные картины и пережитые страдания. Они помнят только боевую дружбу, товарищество походной жизни, мужество и сплоченность людей, сообща переносящих трудности и защищающих друг друга.
Празднование победы, парадные марши под гром духовых оркестров, развевающиеся знамена, приветственные клики толпы, радостные часы возвращения домой — этого оказалось достаточно, чтобы сгладить воспоминания о преступлениях войны, о тысячах загубленных жизней: двадцать пять тысяч в Галлиполи и четыреста тысяч в Позьере навсегда остались лежать на полях битвы.
— Мы, те, кто остался в живых, — говорил Мик, — должны бы потребовать, чтобы богачи и политики, которые хотят войны, сами отправились на фронт, в окопы. И тогда бы войнам сразу пришел конец. А мы вместо того пляшем под дудку генералов и полковников, которые окопались в тылу. Да еще оберегаем их покой и позволяем посылать под пули новое поколение юнцов.
— Несчастное дурачье! — ворчал он с состраданием. Его закрытые веки над пустыми глазницами напоминали белые гипсовые глаза статуй. — А отставные полковники и прочая сволочь, которая умудрялась держаться подальше от фронта, теперь пьянствуют и подымают шум на собраниях Клуба ветеранов, словно настоящие герои — это они!
Когда после утренней смены фабрики выплескивали из ворот толпы рабочих и они ручейками растекались по узким улицам, устремляясь к дому или к автобусным остановкам, Дэвиду было нетрудно заводить с ними разговор. Рабочие жаловались на дороговизну и на нежелание хозяев повысить зарплату. Они хорошо знали, какие прибыли получают крупные фирмы и сколько миллионов затрачивает правительство на военные нужды. Эти люди понимали, что они, как и рабочие других стран, стала жертвами гонки вооружений и что в любой момент правительство может бросить их «в мясорубку войны», в интересах политики Соединенных Штатов, вынашивающих планы мирового господства.
Где бы ни заходил разговор на эту тему, возмущение и недовольство рабочих было единодушно. Но стоило кому-нибудь завести речь о мире между народами и о путях его достижения, как поднимались яростные крики и споры. Находились люди, которых пугало само слово «мир»: они боялись, что их сочтут причастными к всемирному движению в защиту мира, которое их духовные и партийные пастыри объявили коммунистическим.
— А раз так, видно, они и впрямь сильны, эти коммунисты! — кричал здоровенный седой котельщик в замасленном комбинезоне во время одного из таких споров, вспыхнувших в присутствии Дэвида в обеденный перерыв. — А вы готовы пресмыкаться перед хозяевами и попами, лишь бы не думать своей головой!
После мрачных промышленных районов Дэвид решил обойти тихие тенистые улицы, где жили состоятельные люди в больших красивых особняках, окруженных лужайками и садами, за которыми помещались их гаражи.
Многие из этих особняков давно стали частными пансионами или сдавались под учреждения. Дэвид понимал, что ему будет нелегко установить контакт с кем-нибудь из жителей этого района, — такая возможность могла бы представиться разве что на поле для игры в гольф, на скачках или же на вечерах и званых обедах, где ему прежде приходилось встречаться с людьми этого круга.
Дэвид бродил по обширным предместьям, раскинувшимся в трех-четырех милях от моря, где дома старой архитектуры из коричневого кирпича с арками окоп, напоминающими оплывшие старческие животы, соседствовали с деревянными особняками, недавно окрашенными в яркие тона.
Чуть подальше на пустырях выросли целые кварталы новых, похожих на коробки жилых построек, с крышей из красной черепицы или рифленого железа, выкрашенного в тот же цвет. Розовые, голубые, сиреневые, желтые и зеленые, они напоминали веселые кукольные домики, но казались просторными и уютными молодым парам, которые снимали их или покупали в рассрочку. Годами ютясь на верандах или в тесных комнатушках, вместе с родственниками, они с радостью вселялись в эти новые дома, где можно было разбить свой садик и растить детей на приволье.
Улицы кишели детьми, но молодые матери, катившие колясочки или легкие прогулочные тележки, избегали вступать в разговор с незнакомцем, и Дэвид, не имевший обыкновения заговаривать с посторонними женщинами, чувствовал себя очень неловко, когда, при попытке завязать разговор, встречал их недоверчивые взгляды.
Несколько раз, вежливо приподняв шляпу и улыбаясь своей самой обворожительной улыбкой, он пробовал узнать их мнение по интересующей его теме. Но стоило ему начать задавать вопросы, как молодые матери обычно восклицали: «Я не интересуюсь политикой!»
Вопрос о мире был связан для них с политикой. Дэвид и не собирался их в этом разубеждать, а они никак не хотели понять, что политика имеет самое непосредственное отношение к жизни их детей и безопасности их семей. Они и слушать не хотели, что их малютки, которыми они так гордились, могут стать жертвами рака и лейкемии, или что их крепкие здоровые мальчуганы, которых они растили с такой заботой, могут не вернуться с поля боя, если люди всего мира не приложат усилий к тому, чтобы предотвратить войну и остановить гонку вооружений.
Постучав в один из домиков, Дэвид попытался вступить в разговор с миловидной круглолицей женщиной с волосами, накрученными на бигуди, которая открыла ему дверь.
— Я уже купила холодильник и стиральную машину, и мне не нужна ни новая швейная машина, ни утюг, — сердито сказала она.
Когда Дэвид объяснил ей, что он не собирается ничего продавать, а только хотел бы узнать ее мнение по одной важной проблеме, она взглянула на него с недоверием.
— А вы не из этих ли иеговистов? — спросила она. — Если да, то вашими делами я нисколько не интересуюсь.
— Нет, — терпеливо ответил Дэвид и задал ей свой первый вопрос. Она заморгала, уставившись на него круглыми, удивленными глазами.
— Будет ли новая война? — раздраженно переспросила женщина. — Неизбежна ли она? Откуда мне знать? Я никогда не думала об этом. И вообще у меня нет времени на пустую болтовню.
Она захлопнула дверь перед носом у Дэвида, и тому осталось только удалиться.
В соседнем доме на стук вышла тощая пожилая женщина с тонким длинным носом и поджатыми губами.
— Мисс Эгню? — осведомился он, прочитав предварительно ее имя на почтовом ящике.
— Да, я. — Мисс Эгню вперила в него пристальный, изучающий взгляд.
Она выслушала его вопросы с суровым достоинством.
— Если война начнется, значит, на то воля божья. Ничто не может случиться без высшего предопределения. Бог сказал, что род людской будет уничтожен. Так написало в Библии. И он сделает это. По его пророчеству только мы одни, исповедующие его веру, и спасемся, — сказала она.
— Каким образом? Разве есть спасение от атомных бомб? Вроде той, что уничтожила Хиросиму?
Мисс Эгню, с минуту помедлив, промолвила с видом самодовольного превосходства:
— Иегова не открывает нам всех своих планов. Мы должны просто верить в то, что он знает, как ему поступить, и что он позаботится о своих детях.
— Вы имеете в виду те несколько тысяч, что следуют вашей вере? — спросил Дэвид. — А все остальное человечество — мужчины, женщины, дети — могут, по-вашему, гибнуть?
— Они унавозят собою землю, — провозгласила она.
— Какая эгоистическая, какая отвратительная вера! — с горячностью воскликнул Дэвид. — Значит, раз вы сами спасетесь, вам все равно, что случится с вашими ближними?
Он встречал и других, которые высказывали ту же точку зрения, только несколько по-иному.
— Ступай домой и молись, — сказала ему одна женщина, — Только господь может остановить войну. Тебе же остается только молиться.
— Если бог действительно всемогущ и всемилостив, то почему мы должны молиться ему и просить, чтобы он не допускал войны? — спрашивал Дэвид.
— Войны ниспосланы в наказание за грехи человеческие, — говорили ему.
— Но ведь и невинные должны пострадать наравне с виновными при бомбежке городов и в той бойне, что называется современной войной, — протестовал Дэвид. — А виновные, те, кто развязывают войну, остаются невредимыми, да еще наживаются на ней, тогда как беззащитные безоружные люди — мужчины, женщины и дети, беспощадно уничтожаются. Разве можно говорить о справедливости или милосердии при таком положении дел? И как можно с этим мириться?
Молодой священник евангелической церкви, которого он посетил, сказал ему: «Бог помогает тем, кто сам себе помогает. Если мы попытаемся предотвратить войну и несчастья, которые она причиняет, бог поможет нам».
Другой священник того же прихода заявил, что воины и ядерное оружие — дело рук человеческих. И бог тут ни при чем.
— Зло, гнездящееся в сердце человеческом, повинно в уничтожении всего чудесного, что создано богом в самом человеке и во вселенной, — изрек он.
Один крупный сановник англиканской епископальной церкви, с которым Дэвид имел беседу, сказал, что эта идея «подрывает всю библейскую доктрину о всемогуществе провидения».
— Ничто не случается в мире без соизволенья божьего и высшего предопределения, — утверждал он. — Смерть воробья или гибель мира — на все воля господня.
Когда внезапно умер Мик Бирнс, Дэвид пошел на похороны и, вместе с двумя сыновьями Бирнса и его несколькими старыми товарищами, проводил его до могилы, вырытой в заброшенной части кладбища на Норс-роуд.
Сыновья были людьми средних лет, по-видимому, вполне обеспеченными. Дэвид встречал их и раньше, навещая Мика: старший, Майкл, биржевой маклер, был тучный человек, уже начавший лысеть; младший, Пэдди, румяный и рыжеволосый, был когда-то известным футболистом, но, заправляя делами пивной, принадлежавшей брату, обрюзг и стал жиреть. Горевали о Мике, казалось, только его старые друзья. Их глаза слезились, они шмыгали носом — то ли с горя, то ли от холода, — и печально толковали между собой о своем боевом товарище, о его мужестве и добром сердце.
Священник, глотая слова, пробормотал заупокойную молитву и поспешно удалился сменить одежду. Сыновья Мика последовали за ним. Дэвид догнал священника на тропинке у кладбищенских ворот, где Бирнсы поджидали его в машине.
— Так вы знали этого старого греховодника? — благодушно осведомился тот, когда Дэвид сказал, что пришел отдать последний долг Мику Бирнсу. — Только ради сыновей я и согласился похоронить его по церковному обряду; говоря по правде, он этого не заслуживал, потому что много лет пренебрегал своими религиозными обязанностями.
— Мы довольны, что смогли хотя бы устроить ему христианское погребение, отец, — заметил старший сын.
— Ну понятно, понятно, — ответил священник, плотно усаживаясь на переднее место.
— Не подвезти ли вас до города? — спросил Дэвида Майкл Бирнс. — Отец Райен, это мистер Ивенс, друг моего отца.
— Благодарю, — ответил Дэвнд и сел на заднее сиденье, рядом с младшим Бирнсом.
— Ну, — весело заметил Майкл, осторожно ведя машину в потоке автомобилей, запрудивших шоссе. — Думаю, не дешево обойдутся мне обедни, чтобы вызволить душу старика из чистилища!
— Что и говорить! — отозвался отец Райен.
— Бедный отец, — пробормотал Пэдди. — Оп уже на земле прошел свое чистилище.
— Без сомнения, — спокойно ответил Дэвид. — Война сама по себе уже чистилище, а если еще и ослепнуть в результате — какая страшная цена за жизнь! Я уважал Мика Бирнса не только за стойкость, но и за его ненависть к войне!
— Что такое? — священник повернул к нему голову.
— Я сказал, — повысил голос Дэвид, стараясь перекричать шум, — что я уважал Мика Бирнса не только за стойкость, с которой он переносил свою слепоту, но и за его ненависть к войне.
— Вот оно что! — взревел отец Райен. — Да вы, мистер Ивенс, уж не из этих ли мошенников пацифистов?
— Я не пацифист, — крикнул ему в ответ Дэвид, — но я делаю все, что в моих силах, чтобы навсегда прекратить войны. Мир между народами — одно из главных условий, при которых возможно существование людей…
— Отец всевышний призывал к миру между народами, — пробурчал священник, несколько смягчившись, — Но не такому, какой угоден коммунистическим агитаторам. Я попрошу вас не смущать умы моих молодых друзей, мистер Ивенс. Они и так порядком взбудоражены самим Миком Бирнсом. Римско-католическая церковь запрещает своим сынам участвовать в движении, которое поддерживают безбожники коммунисты.
— А они все-таки участвуют! — воскликнул Дэвид с веселой насмешкой. — Во Франции и Италии, в Чехословакии и Польше — везде, где религия не исключает человечности.
— Оставьте его, — попросил Дэвида Пэдди Бирнс хриплым шепотом, — он не плохой человек, а нам надо вызволить душу старика из чистилища.
Дэвид откинулся на спинку сиденья, подавленный мыслью о том, куда могут завести предрассудки таких ограниченных людей, как братья Бирнс.
На следующее утро, проходя мимо местной почтовой конторы, он увидел возле нее очередь.
— За чем это? — спросил Дэвид у одетого в лохмотья старика, наблюдавшего за очередью; в углу рта у него висел изжеванный окурок.
— Пенсию выдают, — прохрипел тот, — но я-то не получаю этой треклятой пенсии. «Непочетная отставка» — вот все, что я заслужил.
— Но почему? Расскажите мне, пожалуйста, — попросил Дэвид.
Слезящиеся глаза мутно-желтого цвета вперились в него из-под нависших бровей; на лице темнели следы старых ожогов. Жесткие седые космы торчали из-под ветхой фетровой кавалерийской шляпы, лента которой истерлась до дыр. Рот человека раскрылся, выронив окурок и обнажив беззубые десны.
— Рассказать о себе? Что ж, я рассказываю это всем, кому не лень меня слушать. Я честно послужил в Египте и во Франции. Но когда, на свою беду, возвратился домой, в лагере один офицер-выскочка стал ко мне придираться, да так, что мочи моей не стало. Я терпел, сколько было сил, а потом взял да и двинул его в зубы. А когда меня арестовывали, дрался с патрульными. Чертовски глупо все это вышло. До сих пор расплачиваюсь. Вернее сказать — ни гроша не получаю. Нет ли у тебя пары монет, приятель?
Дэвид нащупал в кармане два шиллинга. «Скромная компенсация за потерянную пенсию!» — подумал он, но старый солдат, получив деньги, повеселел и зашагал в ближайшую пивную.
В очереди стояли главным образом женщины. Матери и жены погибших и искалеченных на фронте солдат, догадался Дэвид. Как много их было! Интересно, повлияла ли пенсия на отношение этих женщин к войне, спрашивал он себя.
Две женщины перешли дорогу у почты и сели под навесом у автобусной остановки. Обе были с непокрытыми головами и бедно одеты. У старшей было изможденное, но энергичное лицо человека, привыкшего мужественно переносить трудности. У младшей — хилая девичья фигурка. Она казалась больной и удрученной горем.
Дэвид сел рядом с ними под навес. Старшая женщина улыбнулась и дружелюбно взглянула на него, отвечая на вопрос, скоро ли подойдет следующий автобус; прежде чем начать разговор о пенсиях, Дэвид бросил несколько фраз о погоде, затем спросил: правда ли, что в годы депрессии после первой мировой войны мужчины шли в армию ради денег, чтобы прокормить жену и детей?
— А то как же, — ответила старшая, — очень многие шли. Не все же безработные получали пособие. Да и не хватало его, чтоб прожить. Вот они и считали, что война для них неожиданная удача, потому что в случае чего семьи их будут получать пенсию. То же самое было и потом, когда началась война в Корее.
— Но ведь я-то никогда не хотела, чтоб Билл шел на войну, — запротестовала молодая женщина. — Никогда не хотела!
— Ну, конечно же, не хотела, милочка, — успокоительно сказала старшая. — Только не начинай опять плакать. В пенсионные дни моя невестка все заново переживает, — пояснила она, — первое время я никак не могла убедить ее брать пенсию. Она говорила, что на этих деньгах кровь, и ни за что не хотела притронуться к ним. Потом она заболела, и надо было подумать о детях. А нам ведь не хватает денег на прожитие. Уж и не знаю, как мне удалось убедить ее, что Билл и сам заставил бы ее получать за него пенсию. И это только справедливо, что правительство заботится о вдовах и сиротах тех, кто убит на войне или искалечен на всю жизнь, как мой старик.
— Но ведь он-то жив, — с горечью сказала молодая женщина, — а я потеряла Билла.
— Может, оно и к лучшему. — Морщины на лице матери углубились, и на нем появилось выражение усталой покорности. — Неужто ты бы хотела, чтоб Билла постигла участь его отца? Чтоб он стал таким же полоумным пьяницей и пил до бесчувствия, стремясь забыть, что от него осталась только половина человека!
— Нет! Нет! — задыхаясь от рыданий, промолвила молодая вдова. — Такого не могло случиться с Биллом!
— Моему старику перебили спину в первую мировую войну, — сказала мать, — двух наших сыновей убили во второй, а третьего, мужа Элси, — на корейской.
— Я не вынесу этого, — простонала Элси, — к чему утешать меня, мама, я все равно не вынесу!
«Такому горю нет утешенья», — подумал Дэвид, и собственное его горе нахлынуло на него с новой силой; все же ему захотелось сказать что-нибудь, чтобы облегчить как-то скорбь молодой вдовы.
— Мой сын тоже погиб в Корее, — мягко произнес он. — И только тогда я могу забыться, когда стараюсь сделать все, чтобы не было новой войны.
— А что вы можете сделать? — Во взгляде женщины мелькнуло сомнение, в здравом ли он уме.
Дэвид рассказал ей о миллионах людей во всем мире, которые объединились, чтобы положить конец войне. Когда между государствами возникают споры, их можно разрешить мирным путем, обсудив все вопросы и приняв соответствующие решения. Но война — это бизнес, который приносит огромные прибыли от производства и продажи вооружения, поэтому фабриканты оружия, которые наживаются на войне, противодействуют любому проекту международного соглашения, имеющему цель предотвратить новую вспышку войны. И все же трудящиеся всего мира начинают понимать, что именно они оплачивают стоимость оружия, предназначенного для взаимного уничтожения. Именно они платят военные налоги и расплачиваются жизнью своих сыновей и мужей и всеми слезами и горем, которые несет война.
— Но ведь войны были всегда, — возразила мать, — и всегда будут.
— Я так не думаю, — ответил Дэвид. — Когда люди вроде нас с вами, больше всех пострадавшие от войны, — я говорю не только про Австралию, но и про другие страны, — решатся остановить войну, они своего добьются.
— О, как хотелось бы мне верить вашим словам! — Загрубевшие от работы руки матери сделали движение, словно она пыталась удержать эту хрупкую надежду. — Хотя, знаете ли, — продолжала она, — среди женщин, которые получают нынче пенсию, кое-кто по-иному относится к войне. Считает, что единственный прок от их негодных мужей и никудышных детей — это что они пошли в солдаты и дали себя убить. Пенсия для таких женщин — манна небесная; деньги, которые с неба свалились, ведь они и пальцем не пошевелили, чтобы их заработать.
— Бедные создания! — Дэвид задумался над тем, что могло сделать этих женщин столь бессердечными, — должно быть, не сладко им пришлось в жизни, раз они так ожесточились.
— Вы угадали, — ответила мать, бросив на него быстрый взгляд.
Она встала, так как к остановке подошел автобус.
— Многое в жизни изменится, когда мы не должны будем расплачиваться за войны и подготовку к ним, — сказал ей Дэвид.
— Будем надеяться, что так оно и будет, — бодро крикнула женщина, поднимаясь в автобус.
— Сделайте, чтобы так было, — хрипло вымолвила ее спутница. — У меня двое маленьких сыновей, о них-то все мои мысли.
— Вы и сами можете этому помочь! — крикнул ей Дэвид вдогонку.
— Я? — Она посмотрела на него широко открытыми, удивленными глазами.
Слегка покачиваясь, автобус удалялся в сторону холмов. Разговор оборвался; но Дэвид дал себе слово снова прийти к почтовой конторе в следующий пенсионный день.
Как-то раз, к концу третьей недели своих блужданий по улицам, Дэвид сидел на скамейке, мрачно раздумывая над своей неудачей: он не мог постичь взгляды и настроения людей.
— Простите, вы не хотели бы подписать воззвание о прекращении испытаний ядерного оружия? — раздался над ним чей-то голос.
Этот голос, такой свежий и молодой, звенел взволнованно и удивительно мелодично. Дэвид поднял глаза. Перед ним стояла девушка.
Она была невысокая, в выцветшем джемпере, заправленном в черную юбку; ее откинутые назад волосы открывали ясное личико, нежно алевшее румянцем; из-за круглых стекол в черной оправе на Дэвида смотрели большие робкие глаза. В ее голосе была пленительная чистота, и лицо ее, не тронутое косметикой и не затененное шляпой, казалось открытым и беззащитным, обнаруживая наивную простоту ребенка и, вместе с тем, серьезность взрослого человека, выполняющего свой долг.
— Разумеется! — Дэвид быстро вскочил и взял из рук девушки лист бумаги, — Это прекрасная мысль, но… — Он поднял голову от документа, на котором поставил свое имя, — у вас не так-то уж много подписей.
— Да, — уныло согласилась девушка. — Вот уже несколько часов я хожу от двери к двери, останавливаю на улице людей и обращаюсь к ним. Но очень многие отвечают мне, что они не станут ничего подписывать!
У девушки был усталый вид.
— Вы не могли бы присесть на несколько минут и рассказать мне, почему вы этим занимаетесь?
— Да, конечно, — ответила она и опустилась рядом с ним на скамейку.
Спокойно, уже оправившись от смущения, она объяснила, что это воззвание составлено Австралийским советом защиты мира, и что их кампания является частью всеобщего движения, начатого Всемирным Советом Мира с целью организовать протест народов всех стран против производства и испытания ядерного оружия и подготовки к новой мировой войне.
— Скажите, вы действительно убеждены в необходимости этого протеста? — спросил Дэвид.
— А вы, разве вы не убеждены? — Она взглянула на него с ласковым удивлением.
— Конечно, убежден! — отвечал Дэвид, тронутый искренностью ее тона. — Я готов сделать все, что в моих силах, для дела мира. Но, мне думается, нам следует прежде лучше узнать людей, завоевать их доверие, только тогда они поверят тому, что мы расскажем им об опасности радиации и ядерной войны. А когда они поймут, они охотнее откликнутся на наш призыв.
— Вы совершенно правы, — мягко ответила девушка. — Это воззвание Совета Мира и хождение от двери к двери дают нам возможность говорить откровенно со многими людьми, с которыми в других условиях нам трудно увидеться. Вы удивились бы, если б узнали, с какой охотой, даже радостью многие из них ставят на этом документе свое имя. Даже те, кто отказываются, часто говорят: «подписать, к сожалению, не могу, но знайте, что я сочувствую вашему делу». Некоторые из моих друзей собрали уже сотни подписей. А я, я боюсь, что просто не справляюсь с этой работой. Вот почему мой лист почти пустой.
— Вам, наверно, очень трудно заговаривать с незнакомыми людьми? — спросил Дэвид.
— Как вы угадали?
— Ну, — улыбнулся Дэвид, — это и для меня трудно. Но я пытаюсь, как могу, «преодолеть эту слабость», как говорит Мифф.
— Миффанви Ивенс?
— Да, это моя дочь.
— О! — Девушка взглянула в его улыбающиеся глаза и улыбнулась в ответ, словно они были старыми знакомыми. — Мифф называет меня «Робкой фиалкой».
— Ну, значит, я еще одна такая же фиалка! — шутливо сказал Дэвид.
— Но ведь это нечестно, — нахмурилась девушка, — нечестно уклоняться от чего-то, что может предотвратить страшное дело подготовки войны и отравления атмосферы.
— Нас может страшить какая-нибудь большая и трудная работа, — начал рассуждать Дэвид, — но мы тем не менее должны взяться за нее. И пусть она окажется чересчур тяжелой для нас, мы все равно обязаны выполнять, ее вместе с другими, соединив все наши усилия.
— Да, да! Вы правы! — Девушка вскочила на ноги. — Я так рада, что встретила вас, мистер Ивенс!
— Нельзя ли мне пойти с вами в следующий раз собирать подписи? — спросил Дэвид.
— А вы хотели бы? — радостно воскликнула она. — О, это было бы чудесно!
— Вы так и не сказали мне вашего имени, — напомнил Дэвид, — Может быть, вас и в самом деле зовут Фиалка?
— Нет, конечно. Мое имя — Шарн, а по-валлийски Джейн. Многие меня зовут просто Джейн Ли.
— Мне больше нравится «Шарн», — сказал Дэвид, — Скажите, вы работаете с Мифф?
— Нет, в другом месте, — быстро ответила Шарн. — Завтра днем я должна обойти эти улицы. Вы не могли бы встретиться со мною здесь около пяти часов?
— Разумеется, мог бы.
Дэвид следил за удаляющейся девушкой, которая летела, словно почувствовав новый прилив сил. Ее небольшой нескладной фигурке недоставало изящества и юношеской легкости. «Никогда не занималась ни танцами, ни спортом, — подумал он. — Возможно, молоденькая работница с фабрики». Еще во время разговора он обратил внимание на ее мягкий естественный румянец. Кожа была нежной, как у оранжерейного цветка. Волосы, стянутые на затылке в тугой узел, золотились в лучах заходящего солнца. Но, пожалуй, единственная красота девушки заключалась в ее глазах: за толстыми стеклами очков в них жила напряженная мысль. Впрочем, больше всего Дэвида привлек ее голос — напевный, легкий и чистый. Несколько фраз, сказанных ею, свидетельствовали о живом уме, хотя неловкостью манер она напоминала школьницу.
Радостно возбужденный этой неожиданной встречей, Дэвид говорил себе, что много есть молодых людей и девушек, подобных Миффанви, Шарн и их друзьям, серьезно и сознательно работающих на пользу того дела, которому он собирался отдать все свои силы.
Сбор подписей под воззванием казался ему теперь более правильной формой борьбы, нежели беседы, которые вел он сам. В конце концов решение относительно ядерного разоружения должно помочь общему движению за мир. Приходилось признать, что вылазки, предпринимаемые им по собственному почину, есть не что иное, как действия одиночки; видимо, на его пути было бы гораздо меньше разочарований, если бы он работал вместе с другими и находил поддержку в их энтузиазме и преданности делу.
Когда они встретились на следующий день, Шарн призналась, что очень обрадовалась, увидев его.
— Вчера вы были так похожи на роденовского «Мыслителя», размышляющего о бедах человеческих, — сказала она весело, — что я боялась, как бы вы не передумали и не отказались от намерения собирать вместе со мной подписи!
— Вот уж кем меньше всего собираюсь стать, так это — мыслителем. Я хочу действовать, а не только размышлять, — сказал Дэвид.
— Ну, уж Роден-то, во всяком случае, знал, что «Мыслителю» есть над чем задуматься.
— А что побудило вас задуматься над всем этим? Как вы пришли к этому?
— С помощью собственной головы, надо полагать, — весело ответила она. — И товарищей по университету, которые помогли мне.
— Да? — смеясь перебил ее Дэвид, — А я думал, что вы работаете на фабрике!
— Хотела бы, — ответила Шарн. — Нет, я преподаю математику и этим зарабатываю на жизнь. — Она вручила ему текст воззвания, отпечатанный на листе картона, и авторучку. — Не будем терять времени. Вы возьмете на себя левую сторону вон той улицы, а я правую. И встретимся здесь в семь часов.
— Отлично! — Дэвид прошел с ней до угла соседней улицы. Он видел, как она остановилась у первого дома, открыла калитку и быстро вошла в сад. Тогда он перешел на другую сторону улицы и начал свой обход. Его немало удивило, что сейчас, когда он входил в дом с воззванном в руках, он встречал гораздо более теплый и сердечный прием, чем прежде, когда заводил разговор, не имея при себе вещественной поддержки в виде документа и авторучки.
Оп сообщал людям, читающим текст воззвания, еще кое-какие дополнительные факты, и они внимательно слушали его; даже те, кто сомневались, подписывать им этот документ или нет. Но несколько раз дверь захлопывалась прямо перед самым его носом. Однажды какой-то раздраженный старик пригрозил спустить на него собак, если он тотчас же не уберется восвояси.
Время от времени он видел Шарн, которая летала от дома к дому, как отбившаяся от стаи птица. Его беспокоило, как ее встречают: может быть, грубо или враждебно? Раза два она помахала ему рукой, и он продолжал собирать подписи, чувствуя новый прилив сил. Вообще он остался доволен результатами своего обхода; когда они встретились снова в семь часов, у него был целый лист подписей, а у нее — полтора листа.
Шарн, сияя радостью, объявила ему об успехе их похода.
— Вы принесли мне удачу, — восторженно воскликнула она. — Всегда лучше работать вдвоем. Как-то подбадриваешь друг друга и не так унываешь, когда дело не ладится.
— Были неприятности? — спросил Дэвид.
— Да, несколько глупых клуш-домохозяек посоветовали мне не соваться не в свое дело. Правительство, мол, знает, что делает, готовясь к войне с русскими. И вообще, не мешало бы помнить, что «яйца курицу не учат». Но, — она рассмеялась, — стоит ли обращать внимание на несколько неприятных щелчков! Зато так радостно узнать, что сто восемьдесят три человека в этом квартале твердо стоят за мир и запрещение ядерного оружия, а это первый шаг к всеобщему разоружению.
Дэвид предложил ей пообедать вместе. Она согласилась при условии, что он позволит ей самой платить за себя. Он запротестовал. Но она решительно стояла на своем, утверждая, что товарищи по работе должны платить каждый сам за себя.
— Если у вас есть лишние деньги, отдайте их в фонд борьбы за мир, — сказала она. — Мы очень нуждаемся в деньгах: нам надо платить за печатание листовок, за аренду зал. Вы принадлежите к какой-нибудь организации?
— Нет, — признался Дэвид, — мне всегда казалось, что люди не любят ярлыков; а бороться с человеческими предрассудками легче, если не связан ни с какой организацией.
— Это верно, до известной степени, — согласилась Шарн. — Но все-таки организация должна существовать, не правда ли? Должен же быть какой-то центр, объединяющий и спаивающий все наши звенья и превращающий их в мощную силу, с которой будут считаться правительства.
— Конечно.
Когда они расположились за столиком в ресторане, Дэвид заказал жареное мясо, а Шарн яичницу и чашку кофе. Она быстро ела, успевая между двумя глотками расправиться с каким-нибудь вопросом внешней или внутренней политики и сделать при этом решительное обобщение. Если Дэвид вышучивал ее выводы, на лице Шарн появлялась упрямая гримаска.
— Вы глубоко ошибаетесь, — твердо сказала она, когда Дэвид выразил сомнение, что простой народ может оказать на правительство сколько-нибудь значительное воздействие. — Всеобщее движение за мир гораздо сильнее, чем вы думаете. И у нас, в Австралии, уже приняты резолюции протеста профсоюзов и Совета Мира, нескольких женских организаций, двух-трех религиозных сект, не говоря уж о Коммунистической партии, против любой попытки втянуть нас в войну в угоду политике Соединенных Штатов.
— Мне об этом ничего не известно, — признался Дэвид.
— Да, по-видимому.
Внезапно, взглянув на свои часики, она воскликнула:
— Боже мой, мне давно пора! В восемь у меня собрание. Вы не могли бы прийти еще раз собирать вместе со мной подписи? — спросила опа, отодвигая стул.
— С удовольствием, — ответил Дэвид, подымаясь.
— В тот же час, на том же месте послезавтра, — От улыбнулась ему застенчиво-благодарной улыбкой и исчезла.
Дэвид закончил обед; его забавляла милая наивность, с какой она, не задумываясь, приняла его как своего коллегу, совершенно не интересуясь им как мужчиной. По-видимому, она не обладала чувством юмора и не испытывала в отношении его абсолютно никаких эмоций. Она была в такой мере поглощена заботой об устройстве неустроенных дел нашей планеты, что не совсем обычный эпизод встречи и обеда с незнакомцем не произвел на нее никакого впечатления. Мысль о том, что она сама могла произвести на него впечатление, была настолько нелепа, что Дэвид даже улыбнулся. Но девушке удалось прогнать его мрачные мысли и дать ему радостное чувство удовлетворения тем делом, которое они выполняли сообща, пусть даже достигнутые ими результаты были еще пока совсем невелики.
Мысли его будущих, еще не созданных статей, от которых в дни уныния и упадка духа Дэвид совсем было отказался, боясь, что ему не удастся написать ничего путного, вновь осаждали его, как докучливый рой мошкары. Они неотвязно кружились и жалили его. Он не мог от них отмахнуться. Единственный способ избавиться от них, он знал, было облечь их в слова, поймать на перо.
Сев за стол у окна, он придвинул к себе стопку бумаги, набросал несколько строчек и наметил план предполагаемой серии статей. Через минуту он уже увлеченно писал о том, что узнал и увидел за. последние три недели, стараясь излагать свои мысли ярко, живо и остроумно.
Но когда он отпечатал на машинке этот отчет о впечатлениях первых дней и перечел его, то усомнился в ценности такого рода репортажа. Вопреки его замыслу, статья не содержала достаточно убедительных фактов, которые свидетельствовали бы о том, что люди встревожены опасностью войны или угрозой ядерных взрывов.
Насколько он мог судить из опыта своих скитаний, граждане отнюдь не были встревожены; более того: у них и в мыслях не было о чем-то тревожиться, поскольку это ни в какой мере не касалось их службы, заработка, любовных дел и развлечений.
Мифф, говорил он себе, не согласится с ним. Не согласится также Шарн и ее друзья. В своих выводах, думал он, они опираются на мнения людей своего круга, разделяющих их убеждения. Он же изучает взгляды и убеждения людей других слоев.
Истину не следует замалчивать, как бы неприятна она ни была. В конце концов можно извлечь урок даже из того факта, что столько людей погрязли в невежестве, что они упрямо не хотят видеть нависшей над ними угрозы, не понимают, что ядерная катастрофа страшнее, чем всемирный потоп из Ветхого завета или любое реальное бедствие, обрушивавшееся в прошлые века на род человеческий. Они не могли постичь грозящую им опасность и поверить в нее, а если бы и могли, то не допускали и мысли, что в их возможностях предотвратить ее.
Упрекая себя за то, что придает слишком большое значение своим неудачам, Дэвид напомнил себе о надеждах на будущее, связанных с его работой; припомнил рассказы Шарн о росте движения за мир во всем мире и его достижениях и о том, как благожелательно отзывались люди на воззвание. Испытывая прилив бодрости, он дал себе слово отразить в последующих статьях новый этап своих исследований, показать, как люди устремятся на защиту жизни, чтобы спасти ее от уничтожения, после того как им станет ясно настоящее положение дел. Так было всегда, когда наводнения, пожары, чума, землетрясения или голод грозили народу страшными бедствиями.
Протон, скопляясь в глубинах океана в инертную массу, обладает при этом способностью хранить огромный заряд созидательной энергии. Высвободить эту энергию — вот что надлежит сделать.
Работа над статьей укрепила его духовные силы. Дэвид знал, что наиболее ярко и сильно он может выразить свои мысли именно на бумаге. Значит, убеждал он себя, надо извлечь максимальную выгоду из своего литературного дара. Результатами этого утра он, в общем, остался доволен. Перо не изменило ему. Он мог писать просто, ясно и сильно. Он был уверен в своей способности возбуждать интерес и влиять на умы.
Был уже полдень, солнце ярким светом заливало комнату, со двора доносились пронзительные крики Перси, когда Дэвид вспомнил, что он условился позавтракать вместе с Мифф.
Она уже ожидала его, как они договорились, в ресторане, недалеко от ее конторы.
— Прости, дорогая, — сказал Дэвид, слегка коснувшись губами ее лба, — совсем заработался!
— Рада слышать! — Взглянув на отца, Мифф тотчас заметила, что он в отличном расположении духа и что ему не терпится поделиться с ней своей радостью, — Чем же ты занимался, папа? — И когда он сел за столик против нее, добавила: — Я заказала кофе и сандвичи. Не возражаешь?
— Ну, я предпочел бы, конечно, жареную утку под яблочным соусом, — смеясь ответил Дэвид, — но кофе и сандвичи тоже неплохо.
С минуту он помедлил, его глаза ласково остановились на изящно очерченном лице Мифф: нежный тон кожи, улыбка, порхающая на губах, — все свидетельствовало о спокойном счастье.
— Так вот, — начал он оживленно, — все утро я писал, работалось славно, легко. Перед этим почти три недели бродил по городу, исколесил его во всех направлениях; на трамваях и автобусах добирался до самых отдаленных кварталов, где ютится беднота, и там выходил, чтобы поговорить с людьми. Эти кварталы тянутся на целые мили — мелкие лавчонки, старые домишки, смахивающие на кроличьи садки. Бог мой! Я даже понятия не имел, как велики эти районы. Не знал ничего и о новых предместьях, где люди живут в крошечных коттеджах, розовых и голубых, похожих на кукольные домики, — впереди лужайка величиной с носовой платок, сзади несколько деревьев вместо сада.
Я разговаривал с лавочниками и их покупательницами — с молодыми матерями и безобразными старухами, с дорожными рабочими, с рабочими сыромятен и разных фабрик, когда в перерыв они выходили поесть, со всеми и каждым в трамваях и автобусах — с банковскими клерками, продавцами, старыми солдатами, пенсионерами и священниками, пытаясь выяснить, что они думают о ядерных испытаниях и о войне.
— Как интересно, папа! — Мифф протянула руку к тарелке с сандвичами, которую поставила перед ней официантка.
— Но, — продолжал Дэвид, — среди сотен людей мне едва ли удалось отыскать одного, которого тревожит грозящая человечеству опасность. Ибо в большинстве своем люди, если и представляют себе в какой-то мере эту опасность, считают абсолютно бесполезным предпринимать что-либо для собственного спасения. Ну как не прийти в ужас от такого равнодушия!
По мере того как Мифф слушала Дэвида, выражение ее лица менялось: вначале это была веселая заинтересованность, потом сочувствие, потом протест.
Заметив это, Дэвид попросил:
— Дай мне закончить, дорогая! Ты не можешь себе представить, как я был удручен! Пытаться убедить в чем-то или заставить действовать всю эту толпу моллюскообразных существ, с которыми я имел дело, казалось совсем безнадежным. Я увяз в самом мрачном пессимизме. И вдруг, как-то под вечер, когда я уныло сидел на скамейке в Ричмонде, послышался девичий голос: «Вы не хотели бы подписать воззвание о запрещении атомных бомб и испытаний ядерного оружия?»
Ее лицо возникло передо мною как «света чистое сиянье» во мраке уныния — не устаю я повторять себе с тех пор. Конечно, я отправился с нею собирать подписи, и оказалось, что люди не столь уж равнодушны, когда перед ними ставят конкретную цель и разъясняют им, как надо действовать. Шарн сказала…
— Ах, Шарн… — воскликнула Мифф, — Она говорила мне, что встретила тебя и что ты помог ей в одном из ее обходов.
— Расскажи мне о ней. — Дэвид взял с тарелки сандвич, всячески стараясь, чтобы Мифф не уловила прозвучавшей в его голосе заинтересованности. — Обворожительная дурнушка, не правда ли?
— Дурнушка? — переспросила Мифф. — Не знаю. Я очень люблю ее. Шарн так скромна, всегда держится в тени, словно хочет стать совсем незаметной. Все задания выполняет так серьезно, добросовестно и не ставит себе этого в заслугу, будто все получается само собой, без ее участия. И знаешь, она ведь коммунистка, фанатически преданная делу. Не купит себе нового платья, пока старого не доносит чуть ли не до дыр, а все заработанные деньги отдает в фонд партии. Отказывает себе даже в тех тратах, которые все мы время от времени позволяем себе: пойти в парикмахерскую, провести вечер в кино или театре. Слишком уж строга к себе; она ведь еще не кончила университета, а уже преподает математику в вечерней школе. Кроме того, ходят слухи, она пишет стихи, — правда, кое-кто из товарищей усматривает в этом буржуазные тенденции.
— Теперь мне понятно, — брови Дэвида поднялись, — почему она говорит, что хотела бы быть работницей на фабрике.
— Ну, это, конечно, вздор, — заявила Мифф. — А вообще Шарн — чудесное создание. Любую грязную и неприятную работу она делает так спокойно и охотно, словно для нее великая честь вымыть посуду или выскрести пол, раз это нужно для партии. Когда бывают какие-нибудь сборища или танцы, она не летает по залу вместе с другими девушками, а уходит на кухню готовить ужин, а после берется за мытье посуды и уборку. Стыдно сказать, но другие охотно сваливают на нее такие дела. Да Шарн и сама любит ими заниматься. Она так непритязательна и так стремится доказать, что может быть хорошим товарищем!
— Она мне нравится, — признался Дэвид, жуя сандвич, — К тому же не стану скрывать, Мифф, я чертовски ей благодарен за то, что она вытащила меня в тот вечер из глубокой тоски.
— Все это отлично, — столь же откровенно ответила Мифф, — но знай, что Шарн — дитя по всем, что касается мужчин. Она живет в полном неведении того, как искусно умеют они добинаться расположения. И уж если ты собираешься работать с ней, то, ради всего святого, не трогай ее убеждений и не нарушай ее девичий покой.
— Не имею таких намерений, — чуть усмехнулся Дэвид. — Ты забываешь, каким старомодным чудаком, должно быть, кажусь я молоденькой девушке.
— В этом я вовсе не уверена, — отпарировала Мифф, — Именно таким, как ты, Шарн могла бы безрассудно увлечься.
— А может, ей пошло бы на пользу чуть-чуть кем-нибудь увлечься, как по-твоему, Мифф? — поддразнил ее Дэвид.
— Лучше не надо, если это причинит ей горе, — Мифф задумчиво нахмурилась. — Шарн и так пришлось в жизни несладко. Ее отец был убит во вторую мировую войну, а вскоре после этого умерла и мать. Она воспитывалась у тети с дядей. Вполне респектабельная чета. О, в высшей степени респектабельная, я бы сказала. Ты понимаешь, что это значит?
— Могу догадаться.
— Они любят Шаря, окружили ее заботой, дали ей семью, образование — словом, все, что имели бы их собственные дети, но беда в том, что собственных детей у них никогда не было. И они гордятся своими широкими взглядами на жизнь. Тешат себя мыслью, что поддерживают прогрессивные идеи. А на самом деле это типичные обыватели. Оспаривают любое начинание, которое могло бы послужить на пользу прогрессу, измышляют всякого рода философские оправдания своему бездействию из боязни быть скомпрометированными.
Мифф отпила немного кофе, взяла еще один сандвич и продолжала:
— Они убеждены, что позволяют Шарн поступать так, как ей хочется, но в то же время делают все от них зависящее, чтобы удержать ее, взывая то к ее чувству привязанности, то к чувству долга перед ними всякий раз, когда хотят помешать ей заниматься тем, что она считает своей обязанностью. Когда же, несмотря на их недовольство, она поступает по-своему, они пускают в ход попреки: они, мол, столько для нее сделали, а она неблагодарна и своевольничает, хотя всем им обязана. Ну, просто какой-то беспрестанный нравственный гнет!
— Вроде того, что я применял к тебе когда-то, — вставил Дэвид.
— Только похуже! — Мифф лукаво взглянула на него поверх чашки. — Во всяком случае, твое воспитание не слишком меня угнетало. Шарн более чувствительна: принимает недовольство тети и дяди близко к сердцу и старается изо всех сил угодить им и сделать приятное. Им очень льстит, когда ее имя стоит одним из первых в списке лучших студентов университета. Но что касается ее убеждений, тут Шарн упряма, как осел.
— Бедный маленький ослик, — пробормотал Дэвид, отодвигая от себя пустую тарелку, чашку и блюдце.
— Жалеть ее не надо, — сказала Мифф, — Шарн не нуждается ни в чьей жалости. У нее сильный характер, и она сумеет преодолеть все трудности. Она найдет свое счастье даже в лишениях, удовлетворяясь самой скромной и незаметной ролью в общей великой борьбе.
— Вот и мне бы научиться тому же. — Дэвид зажег трубку и откинулся на спинку стула; он задумчиво курил, размышляя о скромных тружениках. — Меня убивает отсутствие видимых результатов, непроизводительная трата человеческой энергии, с чем я никак не могу смириться, — сказал он.
— Да, порою борьба развертывается медленно, — согласилась Мифф, — но бывают и бурные периоды.
— А ведь в наши дни человеку ничего не стоит сдвинуть горы с помощью бульдозера, — сказал Дэвид, снова приходя в веселое настроение.
— Сначала овладей своим бульдозером, — насмешливо сказала Мифф.
— И овладею, — ответил он. — И это будет разоружение.
Она уже собралась уходить, когда Дэвид спросил ее:
— Как Билл?
— Отлично! — Лицо Мифф вспыхнуло от радости при одном упоминании этого имени. — В порту назревает стачка, и он, разумеется, там. Держатся докеры сплоченно. И, возможно, на этот раз они своего добьются — так что Билл торжествует.
И, помедлив, словно такие значительные слова нельзя было произнести просто, сказала:
— Мы собираемся пожениться в будущем месяце, папа.
— Прекрасно! — Его улыбка и сознание их душевной близости наполнило сердце Мифф теплым благодарным чувством.
— А дома — как там все?
— Меня по-прежнему очень тревожит Гвен. — Лицо Мифф омрачилось, — Герти говорит: «Все судачат о мисс Гвен и школьном учителе». Ее возмущают эти сплетни, сна защищает Гвен с яростью дикой кошки и все твердит: «Я уверена, что мисс Гвен никогда не сделает ничего плохого».
— А мама? — спросил Дэвид.
— Мама надеялась, что у Гвен серьезное чувство к Брайану Макнамаре — ты ведь помнишь, это приятель Роба. Теперь опа начинает подозревать, что Гвен что-то «слишком дружна с мистером Муром», и это ее беспокоит. И ты, папа, тоже ее беспокоишь.
Не прозвучал ли в голосе Мифф упрек? Дэвиду показалось, что он не ошибся, и сердце его сжалось при виде ее печального лица. Он обвинял себя в том, что переложил на плечи Мифф все заботы, которые он, отец, обязан был нести сам.
— С моей стороны было нечестно взвалить на тебя всю ответственность за семью, дорогая, — медленно произнес он. — Я ни в коей мере не собираюсь отказываться от нее. Позволь мне только закончить эту серию статей, и я вернусь домой — хотя бы на время.
Каждое утро, едва проснувшись, Дэвид вскакивал с кровати, побуждаемый нетерпеливым желанием поскорее сесть за машинку. Он трудился целыми днями до глубокой ночи, наутро снова испытывая настоятельную потребность вернуться к своей работе.
Теперь его очерки будут совсем иными, чем тот, первый памфлет, с которым он обратился в «Эру». В них он предельно ясно и просто изложит свои впечатления от встреч с людьми. Он будет писать так, чтобы каждый мог их прочесть и понять. В этих очерках, говорил он себе, не место риторике, высокопарным фразам, дешевым эмоциям. Все, что пишется с точки зрения «интереса к человеку» — принципа столь ценимого редакторами, — должно быть написано честно, убедительно и живо, без каких-либо отклонений от цели исследования.
Прежде его перо легко и свободно летало по бумаге. Когда он работал в «Диспетч», ему не хватало времени, составляя колонку «Вопросы и комментарии», обдумывать и исправлять каждое слово. Да и не было в этом необходимости; судьба статьи решалась им самим: она или отвергалась за непригодностью, или занимала почетное место на страницах газеты. Иное дело теперь, когда нужно находить слова, которые сокрушили бы благодушную невозмутимость читателей, подбирать наиболее разительные научные факты и цифры и убеждать всех и каждого в необходимости противодействовать силам, которые грозят в любую минуту уничтожить мир.
Он писал и переписывал заново, словно составлял документ государственной важности. По нескольку раз перепечатывал каждую статью, выбрасывая целые страницы, вдоль и поперек испещряя их помарками, вычеркивая избитые фразы и заменяя слова, затемняющие смысл.
В течение целой недели по утрам Дэвид писал в каком-то страстном увлечении, весь отдаваясь работе. Время от времени он останавливался, и его мысль блуждала в сложном лабиринте исторических, экономических и моральных проблем, связанных с вопросом разоружения. Нередко он засиживался до глубокой ночи, а утром, до предела изнуренный напряженной умственной работой, чувствовал себя как после тяжелого похмелья. Его одолевали сомнения; он боялся, что не в силах будет выстоять в этой неравной схватке с мощными силами реакции, не приемлющими мир без войны и без военной промышленности. Но здравый смысл подсказывал ему, что сомнения его напрасны. На одном берегу с ним лучшие люди современности. Он не одинокий Прометей. И делает он ничуть не больше, чем миллионы других, которые отдают свою волю и разум делу спасения человечества и родной земли от неизмеримой но масштабам катастрофы.
Иногда днем, чтобы размяться и подышать свежим воздухом, он бродил по берегу реки, где мачты маленьких суденышек острым орнаментом прочерчивали небо и покрытые ржавчиной старьте угольные суда теснились у узких деревянных причалов.
Оп вспоминал, как манили его эти причалы, когда он был мальчишкой; как запахи дегтя, древесины, копры, кокосовых циновок, рыбы и битой птицы вызывали в нем грезы о далеких чужеземных краях, где он мечтал когда-нибудь побывать. Он заводил дружбу с матросами-австралийцами, малайцами, китайцами и аборигенами с грузовых судов, приходящих из северных тропиков; расспрашивал об оснастке люггеров, кечей и ялов у рыбаков с этих суденышек и у шкиперов, ведущих торговлю вдоль побережья или на близлежащих островках. Однажды, в сезон охоты на буревестников, он даже ходил в море с капитаном по прозвищу «Проклятый Ирландец». Он на всю жизнь запомнил, как страдал тогда от морской болезни и от запаха битой птицы.
Воспоминания Дэвида мешались с рассказами, услышанными недавно от моряков и портовых рабочих. Он с удивлением обнаружил, что узнал от этих людей куда больше, чем сам мог им рассказать.
Их странствия, — все, что они повидали и услышали в других краях и у других народов, — опасности, с которыми они постоянно сталкивались, расширили их кругозор, обострили восприимчивость к изменениям политической обстановки и сделали более приспособленными к борьбе за существование по сравнению с другими людьми. Они прекрасно отдавали себе отчет в том, что война еще более усилит опасности, подстерегающие их на море, в доках, в трюмах, в порту. После скитаний по грязным прибрежным окраинам, где в беспорядке теснились старые дома и ветхие портовые постройки с проржавевшими навесами, Дэвид испытывал облегчение при виде свежей зелени лужаек и тенистых деревьев, окаймляющих Сент-Килда-роуд; там в память солдат, павших на войне, был воздвигнут монумент — пышное и торжественное напоминание о трагедии прошлого поколения.
Дэвид любил бродить у реки, наблюдая, как меркнет солнечный свет на стенах городских зданий, как блекнет их отражение на неподвижной глади воды и, постепенно теряясь в золотой дымке, поглощается сгущающимися сумерками. По ту сторону одного из мостов он обнаружил тропинку, где темные акации склоняли над водою пышные ветви, усыпанные бледными цветами. Дэвид часто спускался к воде и подолгу стоял там, вдыхая их аромат.
Через день по вечерам он ходил с Шарн собирать подписи. Однажды в субботу, смешавшись с толпой, они попали на футбольный матч. Спустя неделю вместе с группой любителей скачек долго толкались в очереди у железнодорожной кассы за билетами и затем ехали, стоя всю дорогу, на ипподром. Завсегдатаи скачек до конца состязаний были расположены говорить только на одну тему: в хорошей ли «форме» лошадь, на которую они поставили, и каковы ее шансы на победу. И лишь те, кто оказывались в выигрыше и пребывали в отличном расположении духа, охотно соглашались с тем, что война и атомная бомба представляют собой явную угрозу конному спорту и братству его любителей. Проигравшие же были рады показать, что и они еще чем-то располагают, пусть это будет всего лишь подпись.
Однажды Дэвид пошел с Шарн на собрание Комитета защиты мира. Он вынес оттуда впечатление отчаянной, удручающей скуки. Он не сомневался, что те полтора десятка мужчин и женщин, которые слушали доклад о проведенной работе, текущих делах и финансовых мероприятиях, все безусловно были сознательными и убежденными борцами за дело мира, но в их выступлениях было слишком мало энтузиазма, слишком робки были их предложения, чтобы возбудить интерес к задачам комитета, слишком формально прошло голосование. Иные женщины, разговаривая, вязали; от табачного дыма становилось трудно дышать. Время от времени чьи-то усталые веки смыкались и седая голова опускалась на грудь.
«И такие люди еще надеются воздействовать на общественное мнение!» — с досадой подумал Дэвид.
И тотчас же упрекнул себя. «Но ведь эти люди уже давно принимают участие в движении. Даже если они и утратили свой былой задор, кто я такой, чтобы обвинять их? Ведь сам я только что проснулся и делаю первые шаги!»
Он понимал, что этот комитет только один из многих. Другие, по всей вероятности, действуют более энергично, внося в дело свежую струю. Как-то утром в понедельник он отправился с членами комитета в прибрежный район и был удивлен количеством собранных подписей. Свыше трехсот! Таков был результат их утреннего обхода, радостно обсуждавшийся Шарн и ее друзьями. «Такая горсточка людей сумела повлиять на такую массу! — поразился Дэвид. — Чего только не добьются люди, если соединят свои усилия в борьбе за жизнь, которая положит конец войне!»
После полудня все уже были свободны. Шарн заранее предупредила Дэвида, чтобы он захватил с собой купальный костюм; она собиралась взять с собой сандвичи, чай в термосе и устроить завтрак на берегу моря.
Был знойный летний день, надвигалась гроза; тусклое море покрывала пелена дыма от лесных пожаров; временами порывистый ветер морщил эту пелену, солнечный свет пронизывал воду, и тогда отмели становились золотыми и зелеными, аметистовые тени ложились у подножия скал, и сапфир глубин, темнея на горизонте, превращался в индиго. Чайки с красными лапками, рассеявшиеся по отмели, взмывали в воздух при порывах ветра, издавая резкие крики. Сверкая белыми крыльями, они описывали в воздухе круги и камнем падали вниз.
Быстро скинув платье и натянув на себя купальник, Шарн сбежала вниз по песку и бросилась в воду. Когда Дэвид неторопливо спустился за ней, Шарн была уже далеко в открытом море. Опа плыла оверармом, сверкая быстрыми и сильными взмахами рук. Не в силах угнаться за ней, он уже начал беспокоиться, сознавая опасность таких далеких заплывов.
— Эй, Шарн! — крикнул он, — Я не стремлюсь угодить в пасть акуле!
Шарн не расслышала его слов, по, увидев, что он вышел из воды, повернула обратно, выбралась на берег и, с трудом переводя дыхание и отфыркиваясь, шлепнулась рядом с ним на песок; ее волосы свисали мокрыми прядями, поношенный купальник лип к груди и бедрам.
— Чудесно, правда? — по-детски восторженно воскликнула она.
И, вытирая лицо полотенцем, процитировала Суинберна:
Я вновь вернусь к великой ласковой матери,
Матери и возлюбленной людей — морской стихии.
Эти строки всегда приходят мне на ум, когда я плаваю.
— Забывая об акулах?
— Забывая обо всем, — весело крикнула она, — кроме того, что чудесно плыть в открытом море, быть свободной и ни от кого не зависеть!
— Я, возможно, излишне осторожен, — признался Дэвид и рассказал ей, какой страх пережил он здесь однажды, будучи подростком. Он купался в этой самой бухте, за скалистым мысом, и вдруг заметил скользящее рядом с ним большое серое чудище. В следующее мгновение чудище повернулось, обнаружив белое брюхо и острые, как пила, зубы. — Я стал отчаянно бить по воде руками и ногами и завопил что было мочи, — рассмеялся Дэвид, — акула, видно, испугалась не меньше меня и уплыла в море. Но я запомнил этот случай на всю жизнь.
Прошли целые годы с тех пор, как он последний раз загорал у моря на песке, в обществе молодой девушки. Дэвид испытывал некоторую неловкость за свою нетронутую солнцем белую кожу и худые ноги. Впрочем, Шарн едва ли ожидала увидеть античного бога, подумал он. Хотя руки и ноги девушки были совсем темными от загара, тело ее, когда она стягивала с себя свой старенький купальник, сверкнуло белизной. Она куда лучше без одежды, чем в своих плохо сшитых платьях, решил Дэвид. Интересно, зачем она затеяла эту экскурсию? В ее поведении нет кокетства. Значит, не ради того, чтобы обзавестись пожилым поклонником, — скорее, просто решила вовлечь его в круг своих политических интересов, продолжал размышлять он.
Мысли Дэвида вернулись к тем далеким дням, когда Нийл и Роб были еще мальчиками и он приезжал с ними в Блэк-Рок на уик-энд; здесь, среди чайных деревьев, они разбивали палатку. Невдалеке от мыса стояла хижина, где жил рыбак-итальянец, Нино. У него они нанимали лодку на целый день или же отправлялись вместе с ним рыбачить вдоль побережья.
Мальчики научились у Нино «управлять судном в открытом море», как говорил Нийл. Какие то были славные дни, вспоминал Дэвид, дни, проведенные им вместе с сыновьями! Загорелые, окрепшие от морских купании, радостно оживленные, все трое наслаждались привольной жизнью; их увлекало бегство от скучной рутины школьных уроков, учебных занятий, службы. Странно, что он вспомнил мальчиков именно сейчас, когда рядом с ним девушка так на них непохожая — впрочем, она так же страстно увлечена своим делом, как Нийл своей работой в больнице. А Роб… Глубокая печаль овладела Дэвидом.
— Однажды утром я наблюдал здесь чудесное зрелище, — заговорил он, заставив себя встряхнуться и отогнать грустные мысли: ему не хотелось омрачать Шарн удовольствие от прогулки. — Это случилось после сильной грозы, такой сильной, что наша палатка, прикрепленная к чайному дереву, обрушилась на нас. На рассвете мальчики побежали к морю посмотреть, не унесло ли бурей лодку Нино. Вдруг Роб стремглав прибежал обратно.
«Скорей, скорей, папа! — кричал он. — Кораблики! Пино говорит, они редко подплывают к этому берегу. Он никогда не видел их так много сразу!»
Я бросился вслед за ним к берегу. После грозы море и небо были спокойны: серебряная гладь отливала розовым. И из сверкающей дали к берегу плыли они — целая флотилия перламутровых раковин, словно крохотные сказочные ладьи под поднятыми парусами; их щупальца двигались, как весла, и будто гребли к берегу. Они плыли и разбивались о скалы. Песок был усеян обломками перламутровых раковин и тельцами моллюсков: молочно-опаловые, переливчато-розовые, розовато-лиловые и голубые, они напоминали маленьких спрутов.
— О, — огорченно воскликнула Шарн, — как это жестоко! Такие красивые и такие беспомощные создания!
— Но ведь то же случается и с людьми: они так же гибнут в жизненных бурях! — насмешливо пробормотал Дэвид. — Разве вы можете помешать этому, Шарн?
— Вы имеете в виду грозы, молнии, землетрясения и циклоны — так называемые стихийные бедствия — да? К чему говорить об этом! — с возмущением ответила девушка. — Вы знаете не хуже меня, что тут люди бессильны. По в мире существует много бессмысленной жестокости — впустую растраченные, трагически сложившиеся жизни, — многое такое, что можно было бы предотвратить, не правда ли, Дэвид? Да и вас не тревожили бы атомные бомбы и война, если бы вы сами не испытывали сострадания к людям.
— Вы правы, — признался Дэвид, пристыженный справедливым упреком.
Они шли к станции по тропинке, огибавшей скалы, через рощу чайных деревьев, и Дэвид с интересом следил за тем, как мгновенно переходит она от страстных обвинений расизма, антисемитизма, фашизма и дискриминации аборигенов к восхищению природой, радостно восклицая при виде моря, сверкавшего в просветах между деревьями. Время от времени она в детском восторге останавливалась перед изогнутыми стволами чайных деревьев, которые, столетиями сопротивляясь натиску ветра, казалось, застыли в мучительной агонии, с отчаянием и мольбой простирая к небу свои искривленные сучья. Размяв в пальцах крохотные округлые листочки, сорванные с густых ветвей, бросавших на землю глубокую тень, она жадно вдохнула их терпкий аромат.
— Это дыхание деревьев, Дэвид! — воскликнула она. — В этом есть что-то древнее и бессмертное! Как чудесна эта чаща! Видели ли вы ее в цвету? Дивная, снежно-белая гирлянда вокруг залива, кое-где тронутая розовым!
И затем снова обрушилась на социальную систему, которая, притязая на свободу и демократию, охраняет право меньшинства на власть и богатство, в то же время обрекая миллионы рабочих на нищету и страх безработицы. По вине этой социальной системы погибло в войнах нашего столетия девяносто миллионов человек!
— Все это я знаю! — Дэвид с досадой отмахнулся от назойливо кружившей мухи. — Но большинство людей, по-видимому, удовлетворены этой системой.
— Их запугали и заставили подчиниться.
— А вы знаете поговорку: народ имеет то правительство, которого заслуживает?
— Порой я сомневаюсь — на чьей вы стороне, Дэвид, — сурово сказала Шарн. — Кто вы — просто любитель от нечего делать или вас действительно тревожит несправедливость и угнетение?
— О, я всегда на стороне тех, кому нравится быть угнетенными, — беспечно ответил он. — У меня впечатление, что очень многие не против этого.
— Вы не хотите видеть истинной причины людских бед и страданий, — сказала Шарн. — Вы, как врач-шарлатан, довольствуетесь внешними симптомами болезни. И не хотите утруждать себя поисками настоящей причины недуга. Мифф говорит, что вы слишком большой индивидуалист, чтобы стать когда-нибудь хорошим коммунистом.
— Да, она так считает? — Дэвид бросил на Шарн веселый взгляд. — А что это значит — индивидуалист?
— Это значит, — серьезно пояснила Шарн, — что вы ставите свое личное мнение выше мнения других людей, пусть даже лучше осведомленных и более дальновидных.
— Если вы не придаете никакого значения личному мнению, — заметил Дэвид, — то почему же вас так беспокоит мое?
— Я как раз придаю личному мнению большое значение, — возразила Шарн, — но я легко допускаю, что, исходя из одних и тех же общих принципов, люди могут прийти к самым различным выводам по ряду вопросов. И я но берусь утверждать, что мое мнение самое правильное.
— Решение большинства! — насмешливо сказал Дэвид. — Партийная дисциплина и все такое! Нет, я но могу согласиться с решением большинства, если уверен, что моя точка зрения является здравой и разумной.
— Но как же вы можете быть уверены, что располагаете всеми фактами и понимаете диалектику событий настолько, чтобы судить — правы вы или нет?
— А я пытаюсь разобраться в путанице, которая называется международной политикой, и понять, что тут может быть сделано. И я не хочу быть связанным ни одной теорией при решении этого вопроса. Меня могут убедить только мои собственные знания и опыт.
— Боже мой, — вздохнула Шарн, — а я разделяю чувства Луи Арагона. Вы помните, как он писал о своей родине и партии?
Мае партия моя блеск Франции открыла.
Спасибо, партия, спасибо за урок,
И в песню с той поры все чувства я облек!
Гнев, радость, и печаль, и верность до могилы,
Мне партия моя блеск Франции открыла[Перевод М. Кудинова,]
На лице Дэвида мелькнула усмешка.
— Знаете, Шарн, бесполезно стараться обратить меня в свою веру.
— А я и не собираюсь обращать вас! — возмущенно воскликнула Шарн. — Мифф говорит, что только здравый смысл может сделать человека коммунистом.
— Но у меня его так мало! — посетовал Дэвид.
— Вы могли бы заняться марксистским учением об обществе, — с тихим упорством продолжала Шарн, она говорила упавшим голосом.
— Хорошо, я займусь, — неожиданно согласился Дэвид. Ему хотелось, чтобы она повеселела.
Лицо Шарн просияло.
— Я уверена, что когда-нибудь я смогу назвать вас своим товарищем, — застенчиво сказала она.
Разговор перешел на прочитанные ими книги и на любимые произведения музыки, живописи и поэзии.
Шарн раскритиковала многие из названных им вещей, бранила романтическую легковесность его вкуса. Дэвид изощрялся в остроумии и не отступал ни на шаг: ему хотелось развлечь ее и поддразнить. Оказалось, Что, забывая на миг о человеческих бедах, она умела смеяться и смеялась весело, каким-то тихим журчащим смехом. Он обвинял ее в том, что она все сводила к научному анализу и математическим формулам.
— А почему бы и нет? — спрашивала она, и на лице ее появлялось упрямство, которое Дэвиду казалось по-детски вздорным. Но при всем том она могла вдруг вся просиять, услышав строчку любимого стихотворения или заметив солнечный луч, играющий на глади моря. Она застыла в восторге при виде розовой орхидеи на длинном стебле, растущей под чайным деревом. А через минуту призналась, что «обожает арахис», извлекла из кармана орехи и принялась грызть, обсуждая на ходу психологические и философские теории в применении к отдельным людям, книгам и событиям.
Дэвида привлекал сложный духовный мир девушки, ее богатая, незаурядная натура. Он даже завидовал немножко эрудиции Шарн, ее знаниям в области точных паук — физики, химии, математики. Ему хотелось бы разбираться в этих предметах не хуже ее. Кроме того, круг ее чтения был более широк: она ушла намного вперед в философии и всемирной литературе. И в то же время, думал он, хотя Шарн и почерпнула из книг немало знаний, она оставалась удивительно наивной и неискушен ной. У нее было мало, а может быть, и вовсе не было никакого жизненного опыта; она ревниво оберегала свой замкнутый, внутренний мирок от всех посягательств извне.
Они заспорили о современных путях развития искусства и литературы. Дэвид говорил о том, что ему претит тенденция заменять ясно выраженную мысль бессвязным нагромождением слов, какофонией звуков, беспорядочными цветовыми пятнами или уродливыми абстракциями форм и образов. Он утверждал, что поскольку искусство является средством общения между людьми, оно должно ясно и понятно отражать идеи или чувства автора. Человек не должен по нескольку раз перечитывать одни и те же страницы, чтобы понять, что хотел сказать автор; или становиться на голову перед картиной, чтобы суметь ее по достоинству оценить.
Шарн пылко отстаивала новые течения в искусстве и новые методы его истолкования.
— В конце концов люди начинают понимать новую манеру выражения мыслей и впечатлений, — заявила она. — Возьмите литературу, школу «потока сознания», с ее переплетением процессов мышления и ощущения! Или незабываемую «Гернику» Пикассо!
— Такое искусство выше моего понимания. — Руки Дэвида сделали протестующий жест, словно желая отстранит!. от себя самую возможность такого понимания. — На мой взгляд, это что-то граничащее с безумием.
— А разве мир, в котором мы живем, не безумный мир?
— Нет! — Голос Дэвида прозвучал резко; шутливый тон, каким он начал разговор, исчез. — Вы могли бы так говорить, если бы в нем не существовало нормальных людей, которые пытаются остановить войну.
— Простите меня, — смиренно сказала Шарн, — у нее была болезненно тонкая, обостренная чувствительность, — я не должна была говорить так. Я просто, не думая, повторила одну из тех глупых фраз, которые мы иногда слышим.
В поезде она опустилась на сиденье усталая и задумчивая. Дэвид сидел рядом, и поезд с грохотом мчал их обратно в город. Однообразный громыхающий стук колес действовал усыпляюще. Дэвид вытянул ноги; он отметил про себя, что Шарн вдруг как-то замкнулась. Она сидела присмирев, глядя прямо перед собой, поглощенная своими мыслями. Они уже подъезжали к городу, когда она обернулась к нему: умоляющая лучистая улыбка полнилась в ее глазах и чуть тронула губы.
— Какой славный день, — произнесла она, — но я чувствую себя виноватой, что потратила напрасно столько времени!
— Ну что вы! — запротестовал Дэвид. — Разве этот день был потрачен напрасно? Я, во всяком случае, провел его с удовольствием.
— Я тоже! — сокрушенно вздохнула она. — А я не должна была… нельзя себе это позволять.
— Но вы хоть когда-нибудь отдыхаете?
— Не часто. И потом, если случается отдыхать, я чувствую, что у меня вылетает из головы многое, что я должна была бы сделать.
— Какая же вы идеалистка! — Дэвид не мог удержаться, чтобы не пошутить над угрызениями совести, мучавшими ее.
— Вовсе нет. Я материалистка, — убежденно сказала Шарн, — И чтобы мои идеалы осуществились, люблю делать полезную работу.
Дэвид взглянул на ее обращенное к нему личико, такое бесхитростное, на котором легко читались все ее сомнения и борьба противоречивых чувств.
— Я счастлива, — тихо сказала она. — Не знаю почему. Какое-то непривычное мне состояние: чувствовать себя счастливой и не думать больше ни о чем.
— В самом деле? — усмехнулся Дэвид. — А знаете ли, счастье изменчиво. Мы должны быть благодарны, когда оно нас посещает, и не слишком сетовать, если оно решит покинуть нас.
— Да, я знаю, — ответила она и снова погрузилась в свои мысли.
Но когда они прощались у ее калитки, она пылко воскликнула:
— Я вовсе не имела в виду, что этот день для меня напрасно потерян! Он был чудесным, да, чудесным! Таким, что я его никогда не забуду. Говорить с вами и чувствовать себя такой… такой глупой! Нет! Это не должно повторяться.
— Почему же? — спросил Дэвид.
— Мне слишком хорошо с вами… и это может отвлечь меня от моей работы.
— Но у вас должен же быть какой то отдых. Вы не можете жить, как затворница, совсем уйти от жизни, — настаивал он.
— Я говорю себе, что я должна вступить в жизнь, как монахиня вступает в монастырь, — медленно произнесла Шарн. — Думать не только о себе, но и о других.
Ее очки светились в темноте, как маленькие луны. Нежное невинное личико, обращенное к Дэвиду, выглядело жалким и расстроенным. Он привлек ее к себе и тихонько поцеловал в лоб. Она вырвалась из его рук с легким сдавленным криком и побежала к дому.
«Зачем, черт возьми, я сделал это? — спросил себя Дэвид минуту спустя, досадуя на этот непонятный ему порыв. — Да просто из сострадания и нежности к юному существу, — подумал он. — Так наивна она в понимании своего долга и так страстно в нем убеждена!»
Шарн была приятной собеседницей: странное сочетание простоты и усложненности мысли. И день, проведенный с ней вместе под солнцем, у моря, был приятным. Споры вовлекли их в духовное общение, вызвали чудесную близость. Почему бы ей не воспринять его поцелуй как естественное выражение их симпатии и взаимного понимания?
«А, к черту! — выбранился про себя Дэвид. — Но только ли в этом дело?»
Не были ли и его чувства потревожены этим неожиданным поцелуем, не смутил ли он его так же, как смутил «девичий покой» Шарн?
Часто по вечерам Дэвид шел ужинать глухими переулками в тот итальянский кабачок, куда он попал случайно в первый вечер своего приезда. Кабачок назывался «Ресторан Рокко». Il Ristorante alla Tutte Ore[Ресторан, работающий круглые сутки (итал.).]. Это место возбуждало его интерес. Дэвида занимала дешевая экзотика в убранстве ресторана, его душная чужеземная атмосфера. Около десятка столиков в полутемном зале освещались одной пыльной, засиженной мухами лампой в виде глобуса; тут собирались завсегдатаи.
С одной стороны у входа была стойка. За него на стене висели сушеная рыба, темные, подозрительного вида колбасы, головки чеснока; на полках под ними стояли жестяные банки с оливковым маслом, сардинами, тунцами, анчоусами. Головка твердого белого сыра, испускавшего отвратительное зловоние, привалилась к безносому купидону, украшавшему грязную мраморную вазу, из которой торчал букет ярких бумажных цветов. На задней перегородке, отделявшей кухню от зала, красовался старый плакат с Везувием, курящимся над лазурным Неаполитанским заливом. И молодая королева в золоченой раме снисходительно улыбалась смуглому разноязычному сброду обедающих.
Не все из них были иностранцами. За одним из длинных столов у стены постоянно собиралась все та же кучка завсегдатаев, людей довольно-таки зловещего вида, под председательством владельца кабачка Рокко, чудовищно толстого человека; они неряшливо ели, переговариваясь о чем-то вполголоса. Время от времени слышалась рыкающая американская речь и среди темноволосых голов и смуглых и желтых лиц мелькало хитрое одутловатое лицо с золотым оскалом.
Неподалеку от этой группы располагалась шумная компания молодых головорезов, отпускавших реплики по адресу миловидной рыжеволосой официантки, которая сновала мимо с тяжелым подносом, уставленным блюдами, и ловко отшучивалась. Случалось, что какой-нибудь назойливый посетитель пытался вступить в разговор с сидящими за дальним столом, и тогда один из этих молодчиков выставлял его за дверь. Они, по-видимому, были в хороших отношениях с двумя юными смазливыми девицами, которым дозволялось иногда приблизиться к столу, где сидел хозяин и его приятели.
Среди постоянных посетителей кабачка были и простые, бедно одетые люди, видимо, рабочие. Из их разговоров можно было понять, что они привыкли здесь встречаться. Дэвид предполагал, что они избрали это место по той же причине, что и он: тут дешево кормили, еда была острая, а черный кофе крепкий.
Анджело, повар, популярный, как клоун в цирке, время от времени высовывал из кухни нос, чтобы приветствовать входящего соотечественника. В дверях показывалась его лоснящаяся от пота смуглая физиономия и большой живот, обтянутый засаленным фартуком; он бросал в зал шутку и скрывался под взрывы хриплого смеха и веселого неаполитанского говора.
Кабачок обычно был переполнен людьми, которые лениво курили и ели не спеша. На каждого нового пришельца смотрели с подозрением. Дэвид сумел преодолеть скрытую враждебность только тем, что не раз посещал это заведение, усердно расхваливая стряпню Анджело.
Флора, официантка, узнала Дэвида, как только он вошел в ресторан. Привыкнув видеть его всегда за одним и тем же столиком у двери, где он обедал, не проявляя никакого интереса к тому, что происходит вокруг, она стала обращаться с ним, как с постоянным клиентом; и хотя встречала его приветливо, но морщинки у рта каждый раз обозначались резче и в красивых, подведенных сипим, глазах появлялась настороженность. Соседи Дэвида по столику здоровались с ним и вскоре уже заводили разговор.
Дэвид заметил, что люди с дальнего стола каждый раз поворачивали головы при его появлении. Порой он ловил на себе косые взгляды и понимал, что его присутствие беспокоит их. В чем причина, спрашивал он себя. Флора обслуживала их с подобострастием и страхом, чего не проявляла ни к одному из посетителей.
Казалось, между этими людьми, поглощенными обсуждением своих дел, и буйной молодой компанией за соседним с ними столом, существовало взаимное понимание. Иногда они все вместе принимались над чем-то гоготать, случалось и так, что мужчины требовали, чтобы юнцы вели себя потише.
Флора следила, чтобы посетители держались подальше от полутемного конца зала. Бросив быстрый взгляд на незнакомца, занявшего пустой стул, она оглядывалась на Рокко — не нахмурился ли он. Сидевший рядом с Рокко человек с одутловатым подергивающимся лицом и хитрыми глазами тоже внимательно всматривался в нового пришельца. Если тот не внушал опасений, все поворачивались к нему спиной и снова занимались едой и разговором. Если же его появление вызывало хоть тень тревоги, американец мгновенно исчезал: его коренастая фигура в габардиновом пальто скрывалась за дверью, ведущей в кухню.
Дэвид догадывался, что в этом ночном кабачке творятся темные дела, и его интересовало, что бы это могло быть. Долгое время он так и не мог понять, в чем дело, пока однажды вечером не произошло следующее: какой-то подросток прошел, пошатываясь, мимо его столика и вдруг кинулся к дальнему столу.
Это был мальчик не старше семнадцати — восемнадцати лет, с черными, мокрыми от дождя полосами, падающими на лицо, и диким, обезумевшим взглядом. Он с криком вцепился в американца. Поднялся шум. Парии с соседнего стола повскакали с мест и схватили его. Заткну» мальчику рот, чтобы заглушить крики, они выволокли его из зала через кухонную дверь. Когда они вернулись, мужчины, сидевшие за дальним столом, едва отозвались на замечание одного из молодых бандитов:
— Вышел из игры. Больше мешать не станет.
— Да, уж ты об этом позаботься, — буркнул американец.
Дэвид встретился глазами с Флорой. В них; застыл ужас; в следующее мгновение она, истерически смеясь, бросилась на кухню с тяжелым подносом.
— Флорин парнишка! — услышал Дэвид негромкое восклицание своего соседа. — Накурился марихуаны и забуянил! А боссы этого не любят.
«Так вот оно что, — подумал Дэвид, выходя из кабачка. — Здесь место встречи торговцев наркотиками».
Если его предположение правильно, в чем он не сомневался, это объясняет, почему Флора так боится шпионов и соглядатаев, которые могут выследить шайку. Она по виду порядочная женщина. Каким образом ее сын оказался связанным с этими людьми? И почему она но вступилась, когда мальчика избивали?
Шел дождь. Подняв воротник пальто, Дэвид зашагал по узкой улице. Он оглянулся посмотреть, не идет ли кто-нибудь следом, как в первый вечер, когда он попал в этот кабачок. Никого не было видно.
Он свернул в переулок, который, как он уже знал, вел кратчайшим путем на главную улицу. Фонарь в начале переулка светился сквозь дымку мелкого моросящего дождя. Переулок казался темным туннелем, тянувшимся к свету, источник которого находился в дальнем его конце, где рос высокий эвкалипт, а позади него то и дело вспыхивали фары проносившихся мимо машин. Жестяные мусорные ящики, переполненные гниющими отбросами, стояли в ряд вдоль сломанных и проржавевших заборов, которыми были обнесены задние дворы, выходившие в переулок.
Тихий стон донесся вдруг до его слуха. Он исходил из сточной канавы; там, рядом с мусорным ящиком, лежал, скорчившись, человек. «Пьяный», — подумал Дэвид и прошел мимо. Но стон повторился и, казалось, был исторгнут мучительной болью. Человек лежал без движения, но-видимому, не в силах подняться.
Дэвид повернул обратно. Должно быть, с этим человеком что-то случилось, решил он, сшиблен машиной, может быть, нуждается в помощи. Он наклонился над телом, лежащим у мусорного ящика, и в темноте разглядел бледное лицо и прилипшие ко лбу черные мокрые волосы. Затуманенный взгляд был устремлен на Дэвида. Из раны во лбу сочилась кровь и заливала глаза.
Мальчик из кабачка Рокко! Дэвид узнал его.
— Оставьте меня! — задыхаясь, с трудом выговорил он. — Оставьте меня! Я здоров.
Он попытался подняться на ноги, но тут же повалился назад с тихим протяжным стоном, словно раненое животное.
— Я помогу тебе, — сказал Дэвид. — Надо вызвать карету Скорой помощи.
— Нет! Нет! — с отчаяньем закричал мальчик. Он снова сделал попытку встать и снова упал на землю.
Догадываясь о случившемся, Дэвид понимал, что тот боится врачей, расспросов, полиции и что он должен укрыть мальчика в таком месте, где бы бандиты из кабачка не нашли его. Но где? И как?
Мальчик был без сознания. Дэвид отер ему лицо, запачканное грязью и кровью. Затем туго стянул носовым платком рану на лбу и осторожно ощупал бесчувственное тело. Одна рука безжизненно висела и кровоточила, вероятно, была сломана; под топкой рубашкой Дэвид нащупал треснутые ребра, и это прикосновение исторгло протяжный стон из груди мальчика.
— Домой, — простонал он. — Хочу домой…
— Где твой дом? Скажи мне, где? — спросил Дэвид.
Мальчик попытался что-то ответить, но снова потерял сознание. Подняв его на руки, Дэвид, спотыкаясь, донес мальчика до конца переулка, где светил фонарь и росло дерево. Под деревом стояла скамейка, Дэвид опустил на нее свою ношу и сел сам, дрожа и задыхаясь.
Лил дождь. Он стекал по спине Дэвида холодными струями, пропитывая его пиджак и брюки. Мальчик промок насквозь, еще когда лежал в канаве, одежда его прилипла к телу; дождь хлестал по бледному лицу. Испуганный мертвенной неподвижностью мальчика, Дэвид резко встряхнул его.
— Где ты живешь? — раздельно и настойчиво повторил он.
Мальчик открыл глаза, уставился на него, потом, охваченный ужасом, попытался встать на ноги. Дэвид удержал его.
— Где ты живешь? — с отчаяньем повторил он. — Постарайся сказать мне, где?
— Сорок… один, улица Полумесяца, — выдохнул мальчик и снова повалился на плечо Дэвида.
— Улица Полумесяца! — Дэвид вспомнил кривую улицу с ветхими домами, по которой он ходил иногда обедать к Рокко. Они еще вызывали у него улыбку, эти старью дома, припадавшие к земле у самого тротуара с робким подобострастным видом, словно дряхлые нищие, знававшие лучшие времена. Улица Полумесяца находилась по ту сторону, напротив переулка, из которого он только что вышел. Не очень далеко, но все же стоило взять такси, если бы можно было сейчас найти его.
Все машины, которые Дэвид останавливал, были с пассажирами и проносились мимо, обдавая его жидкой грязью и освещая на миг светом фар, дробящимся в струях дождя.
— Пойдем, сынок! — бодро сказал Дэвид. — Доберемся сами.
Крепко обняв мальчика, который не стоял на ногах, и то неся его, то почти волоча на себе, Дэвид направился к старым домам, выстроившимся полукругом. Шагая вдоль заборов и разыскивая нужный номер, Дэвид непрестанно чертыхался. Он был в полном изнеможении; несколько раз чиркал спичкой, чтобы посмотреть, как идут номера. Многие из них были стерты или шли в каком-то нелепом беспорядке — четные и нечетные вперемежку. Спички шипели и гасли под дождем.
Измученный, обливающийся потом, Дэвид остановился, чтобы прислониться на минуту к низкой каменной ограде небольшого палисадника. И вдруг, словно чудом, над дверью дома напротив на освещенном полукруглом стекле выступил номер сорок один.
Дэвид пересек улицу и постучал в дверь. Загремела цепочка, и на пороге появилась какая-то старуха. Она вглядывалась в темноту, и ее морщинистое лицо выражало недоумение и подозрительность. Но когда она увидела мальчика, которого поддерживал Дэвид, она испуганно вскрикнула:
— Тони! Он ранен?
— Его избили, — ответил Дэвид, — мне кажется, у него сломана рука и, пожалуй, пара ребер. Он не хотел, чтобы я отвез его в больницу.
— Внесите его в дом, — Старуха отступила в коридор.
Дэвид помог ей положить мальчика на кровать, стоявшую в конце задней веранды.
— Ну, ну, милый, — нежно шептала она, — успокойся, бабушка с тобой. Спасибо вам, мистер. — Она дрожа повернулась к Дэвиду. — Бедный мой Тони — он всегда попадает в беду. Но это не по его вине. Он хороший мальчик, по-настоящему хороший. Если бы его мать не связалась с этим подлым янки, он никогда не пошел бы по дурной дороге.
— Я ничего не знаю об этом, — сказал Дэвид, надеясь, что она расскажет еще что-нибудь о мальчике, — Я просто наткнулся на него. Он лежал без сознания, по-видимому избитый. Могу я чем-нибудь помочь вам? Может быть, вызвать врача?
— Я сама позову врача, какого нужно, — отрезала старуха, — чем меньше людей будут знать об этом, тем лучше. Но я донесу на этого подлого ублюдка и на всех их, если они посмеют еще раз тронуть моего мальчика!
Но это была мгновенная вспышка. Старуха опомнилась, и на ее морщинистом лице снова появилось выражение настороженности и недоверия.
— Я что-то разболталась. Забудьте, мистер, что я сказала.
— Да, да, — пробормотал Дэвид, чтобы успокоить ее.
Шаркая ногами, она направилась к двери, и Дэвид последовал за ней. И только когда дверь закрылась за ним, он полностью осознал весь ужас происшедшего. Глазам его на миг представилось дно большого города, о котором он знал так мало. Он слышал о жестоких законах тех, кто занимается торговлей наркотиками. Но никогда раньше не сталкивался ни с ними, ни с их жертвами.
Может быть, он сделал уж слишком поспешные выводы по нескольким случайным наблюдениям, спросил себя Дэвид. Нет. О том, что в ночном кабачке Рокко творятся какие-то тайные дела, он понял в первый же вечер. И каждый раз с тех пор, бывая там, он чувствовал, что страх и враждебность людей, сидящих в полутьме на дальним столом, порождены преступлениями. Сегодня вечером он получил доказательство этого в бандитском нападении на мальчика. И то, что сказала старуха в минуту отчаянья, когда не владела собою, объясняло многое.
Сгорбившись и наклонив голову под хлещущим в лицо дождем, Дэвид шагал по извилистым улицам.
Бушующий мрак обступал его со всех сторон, и в голове кружился вихрь таких же мрачных мыслей. Он шел, не разбирая дороги. Дождевая вода, переполняя канавы, окатывала его ноги жидкой грязью. Фонари на высоких столбах тускло мерцали сквозь пелену дождя. Дэвид не замечал ничего.
Потрясенный и взбудораженный всем случившимся, он не мог думать ни о чем, кроме внезапно открывшегося ему зла, зла, которое гнездилось в глубинах самой человеческой натуры и в силах, ввергавших парод в неисчислимые бедствия. Он знал, конечно, что зло существует, и принимал его как нечто само собой разумеющееся. После многих лет работы в газете это и не могло быть иначе.
Каждый день перед ним развертывалась карта всего мира: каждый день он сообщал читателям о циклонах, землетрясениях, голоде, кровавых схватках, преступлениях, совершающихся повсюду на земном шаре. Но он созерцал события издалека, из окна своего редакторского кабинета; это надежное убежище ограждало его от непосредственного соприкосновения с бедами, вызванными стихийными катастрофами и личными человеческими трагедиями.
Сейчас Дэвид словно очнулся после долгого периода какого-то формального существования: он воспринимал все очень остро, может быть, даже слишком остро; казалось, плотный покров, защищавший его долгие годы, теперь спал, обнаружив подлинную его натуру, и она была ранима и чувствительна до боли.
Что же ему делать с этим мальчиком? Зверское нападение на него разбило сентиментальные представления Дэвида о причинах преступлений и о тех, кто их совершал. Каковы бы ни были причины преступных деяний, несущих людям зло и страдания, прощать их нельзя! Правда, убийства и кражи детей могут совершаться и больными людьми; но с ними надо поступать так же, как и с любыми бандитами или торговцами наркотиками.
Было бы проще всего рассматривать их как неудачников, потерпевших крушение в борьбе за жизнь. Но ведь они тяжкое бремя для общества.
Дэвид никогда не знал, чью сторону принять в спорах о преступлении и наказании. Он испытывал смутное чувство вины, ему казалось, будто он и все, кто поддерживает общественную систему, которая плодит преступления и преступников, ответственны за совершаемые злодеяния. Но расцепить преступление как должно или же определить меры его пресечения он не мог. В данный момент он вообще ни в чем не был уверен, кроме необходимости положить предел тому, чтобы бомбы падали на людей, сметая подряд правого и виноватого. Однако он не мог равнодушно пройти и мимо тех, кто становится жертвой страстей, столь же преступных, как страсти, приводящие к войне. Невинных и беспомощных надо брать под защиту и следить, чтобы больные телом и духом не причиняли страданий другим.
Шарн говорила правду: он не смотрел в лицо действительности. Он пытался распутать всего лишь одну нить из тяжелых пут, обременяющих человечество. Но все нити жизни тесно переплетены между собою. Бесполезно закрывать глаза на этот факт. И нельзя не видеть, что существующий образ жизни превращает человеческое существование в жестокую борьбу. Борьбу, которая порождает страх, алчность, жестокость, войны, погоню за личной выгодой; стремление меньшинства к власти и богатству за счет большинства; вражду, приводящую к столкновениям между народами. Зло заключается в преступной лихорадочной погоне за жизненными благами, которые каждый стремится захватить и использовать сам, не обращая внимания на то, что множество людей лишено этих благ. И как много тех, кто обречен на страдание и голодную смерть, ради торжества небольшой кучки грабителей!
Мысли Дэвида сталкивались и вытесняли одна другую, но они все время возвращались к Тони. И, как ни странно, имели отношение и к Робу. Каким образом? Почему? Единственное, что объединяло их, была юность. Молодые, сильные парни, и оба выведены из строя. Роб убит. Его тело осталось лежать в снегах Кореи. А Тони, избитый до бесчувствия, валялся на булыжниках в темном переулке.
Какая же связь между ними? Или оба они жертвы борьбы за существование? «Борьба за существование», будь она проклята! Дэвид усмехнулся, мысленно употребив этот штамп. Что означают эти слова? Как раз то, о чем они гласят, и это правильнее, чем объяснять людскую драку стремлением жить, есть, одеваться, искать в жизни точку опоры. Детские и юношеские годы любого человека — подготовка к этой борьбе — с момента, когда ребенком он впервые схватил корку хлеба и засунул ее в рот или побежал, чтобы укрыться от дождя. В течение всей жизни, на разных ее этапах человек борется, чтобы продвинуться хотя бы на шаг вперед, не поддаться обстоятельствам, угрожающим отнять у него эту точку опоры и возможность «заработать на жизнь».
Не странно ли? Брошенное в жизнь не по своей воле, человеческое существо должно остаться жить: от него требуют этого. Общество негодует, когда лишают жизни новорожденных, и запрещает человеку самовольно уходить из жизни. Эти поступки наказуемы как преступления, и в то же время законов, которые помогли бы несчастному, нет.
Каждому родившемуся на свет приходится пробиваться собственными силами, кто как сумеет. И в лучшие времена так было: крепче хватайся и держись, а то затопчут! Удивительно ли, что в этой бешеной гонке слабых отталкивают? И что жулики всех мастей не упускают случая поживиться! Жертвы? Конечно, без них не обходится — Роб в Корее, а этот мальчуган на грязных улицах города!
Очнувшись от нахлынувших на него мыслей, Дэвид вдруг обнаружил, что, блуждая по темному лабиринту улиц, мимо погасших фонарей и мокрых, качающихся на ветру деревьев, он сбился с дороги. Ему показалось, что он бродит уже в течение нескольких часов; повернувшись, Дэвид зашагал назад в сторону рынков.
Он обрадовался, увидев наконец бледный облупившийся фасад старого дома, проступавший сквозь пелену дождя. Стараясь не шуметь, он прошел через заднюю веранду в свою комнату. В доме было темно и тихо: еще никто не просыпался. Только Перси, продрогший и грязный, сидел на своей жердочке и моргнул белым веком, когда Дэвид проходил мимо.
Дэвид почувствовал облегчение, когда, войдя в свою маленькую пустую каморку, зажег свет и увидел на столе пишущую машинку, словно встретил старого друга. Сняв с себя мокрую одежду, он досуха вытерся и растянулся на кровати, испытывая приятное ощущение тепла, постепенно разливавшегося по всему телу. Но его продолжала тревожить мысль о мальчике. Что он может сделать для него?
Дэвид решил повидать на следующий день старуху и узнать о Тони поподробнее. А если это приведет к конфликту с гангстерами из кабачка Рокко — что ж! — ему придется иметь с ними дело.
Что ему следует предпринять? Сообщить ли в сыскную полицию о своих подозрениях, что ночной кабачок Рокко является притоном торговцев наркотиками? Нет, не сейчас еще, сказал себе Дэвид. Не раньше, чем он выяснит положение с Тонн. Какую власть имеют над ним эти люди? И нуждается ли мальчик в лечении? Тут мог бы дать совет Нийл: сказать, возможно ли сейчас увезти больного подальше, быть может, в другой штат, где бы он был в безопасности от нового нападения шайки. Кроме того, если он, Дэвид, начнет сейчас ворошить это осиное гнездо, это может помешать его работе. А ему необходимо, убеждал он себя, сосредоточить все силы на намеченной цели, не дать жалости или гневу отвлечь себя от главного.
В конце концов торговля наркотиками — всего лишь отрасль коммерции, которая приносит быстрое обогащение и способствует процветанию экономической системы. И эта отрасль не так преступна, как торговля оружием массового уничтожения — отравляющими газами, бактериологическими средствами ведения войны, которую субсидируют государства. Торговля одурманивающими средствами затрагивает только небольшой процент людей, способствуя, разумеется, их деградации, лишая способности ясно мыслить, удовлетворяя низменные вожделения. Но ведь пресса тоже туманит головы ложными сообщениями, пропагандой расизма и классовой ненависти, религиозными предрассудками.
«Нет, — убеждал себя скованный усталостью Дэвид, погружаясь в смутный тяжелый сон, — человек не может бороться с каждым преступлением, с которым сталкивают его обстоятельства. Шарн легко говорить о том, что надо встречать действительность «лицом к лицу», доискиваться причин «человеческой бесчеловечности». Не под силу одному человеку совладать с таким делом… Нет, не под силу».
Во сне его преследовали события минувшей ночи. Люди в полутемном углу кабачка, расправа с мальчиком, искаженное ужасом лицо рыжеволосой официантки, безжизненное тело в переулке. Страшные физиономии, крадущиеся фигуры обступали Дэвида, и он снова слышал рыдающий вопль мальчика: «Оставьте меня! Оставьте меня!»
Утром впечатления ночи были еще живы. Но когда Дэвид принял душ, побрился и съел завтрак, приготовленный м-с Баннинг, ночное происшествие стало казаться ему нереальным. Слушая болтовню хозяйки, он думал, что пережитое скорее всего похоже на какой-то сумбурный сон. Воспоминания о том, что произошло между сценой в кабачке и моментом, когда он под проливным дождем опустился на скамейку вместе с Тони, стремительно пронеслись в его сознании.
Но когда Дэвид сел писать, он не мог избавиться от неприятного чувства тревоги. Прав ли человек, стремящийся к некоей возвышенной цели, к достижению далекого идеала, если он остается глух к призывам о немедленной помощи? Человеческое горе требует отклика, доброй поддержки. Откликнуться на такую мольбу отнюдь не означает изменить своему делу. Вникать в человеческие нужды, не отдаляться от людей, относиться к ним с добротой и сочувствием столь же важно, как стремиться к осуществлению высшей цели. Нельзя хладнокровно проходить мимо жестокости и горя, голода и отчаянья, если случится столкнуться с ними. Фанатики сжигали людей заживо, чтобы спасти их души. Не должно быть больше инквизиции, не должно быть кровавых жертв во имя идей.
Разница между человеком гуманным и фанатиком заключается в том, что возлюбивший род человеческий дает возможность смертному, умерев, спасти свою бессмертную душу. Цель же движения за мир во всем мире — сохранить человечеству жизнь, дать возможность всем людям стать сильными и прекрасными; но из этого не следует, что можно спокойно проходить мимо горя и страданий отдельных людей, не пытаясь облегчить их.
Дэвид решил в тот же день навестить Тони и его бабушку.
Утренняя почта доставила ему записку от Карлайла, в которой тот сообщал, что он берет первую из статей Дэвида; кроме того, в дневном выпуске «Эры» была помещена передовая, принадлежащая перу Карлайла, как сразу определил Дэвид.
Читая ее, взволнованный Дэвид не мог удержаться от восклицаний, и, хотя статья писалась явно с оглядкой, Дэвид понимал, что Карлайлу потребовалось немало мужества, чтобы сделать решительное и честное заявление:
«Смертоносное действие современного оружия дошло до предела. Если разразится война, не спасется ни один человек, рожденный или нерожденный…»
— Ах ты, старый черт! — радостно посмеивался Дэвид. — Вылез-таки из своей скорлупы!
Он чувствовал радостное возбуждение при мысли, что его разговор со старым приятелем возымел свое действие. Во всяком случае, передовая Карлайла доказывала, что каменную стену печати можно пробить, когда находятся люди достаточно честные и мужественные, чтобы сдвинуть камень, загораживающий свет истины. Радуясь за Карлайла, он радовался и тому, что его собственные усилия не пропали даром.
Вместе с тем статьи, которые он сам писал за последнее время, не удовлетворяли его. Он чувствовал, что его рассказы о встречах и разговорах с людьми не имели прямого отношения к проблемам мира и войны. Он ставил себе в вину, что не выделил в них главного: стремления людей к миру и значения общественного мнения как огромной движущей силы, направленной на защиту великой идеи.
Он обвинял себя в том, что уступил инстинкту журналиста, толкавшего его на поиски интересного материала, который привлек бы редакторский глаз скорее, чем грозные факты гонки вооружений и последствий радиации при испытаниях ядерного оружия.
— Пустая болтовня! — восклицал Дэвид, просматривая отпечатанные на машинке листы. Его бесила собственная беспомощность, и он то и дело мысленно бранился, испытывая искушение комкать страницу за страницей и швырять их на пол. Однако рука его не поднималась выбросить, как ненужный хлам, литературные шедевры, над которыми он трудился в течение нескольких недель, уверенный до последних дней, что они найдут отклик среди бесчисленных читателей.
Подправляя текст то здесь, то там, меняя слова для вящей убедительности, Дэвид приободрился. У него появилась надежда, что в конце концов его статьи окажутся не столь уж пустыми и бесполезными. Стараясь сделать их более энергичными, искусно используя разоблачающие цифры, Дэвид с головой ушел в работу и не слышал, как в дверь постучала Мифф. Он не заметил, что она вошла в комнату, и увидел ее только тогда, когда она подошла к нему вплотную.
— Папа, нужно ехать домой, — тихо сказала она. — У мамы сердечный приступ, и она зовет тебя.
— Бог мой! — Дэвид вскочил со стула. — Есть опасность для жизни?
— Мы не знаем, — мягко ответила Мифф. — Но доктор Бартон считает, что да. Несмотря на все его старания, ей не становится легче.
Дэвид схватил шляпу и пальто. Они сели в машину, которая ждала на улице. В машине Мифф коротко рассказала, что в последнее время мать несколько раз жаловалась на боль в сердце, подумала, что это связано с несварением желудка. Сегодня боль началась внезапно, когда она возилась в саду. Герти помогла ей дойти до дома, уложила в постель и позвонила Мифф на работу, Мифф вызвала доктора Бартона. Он принял нужные меры, сделал укол, чтобы успокоить боль. Сейчас там Нийл, Оба они с доктором Бартоном опасаются, что она может не дожить до вечера.
— Клер, бедняжка моя! — горестно воскликнул Дэвид. — И я причина этого, да, Мифф? Она сильно тревожилась обо мне?
— Я не сказала бы. — Мифф не отрывала глаз от дороги, осторожно ведя машину. — По-моему, она больше тревожилась за Гвен.
— За Гвен?
— Да. Гвен ждет ребенка, а Арнольд вернулся к жене.
Потрясенный трагизмом ситуации, в которой он внезапно оказался, Дэвид в первую минуту был не в силах вымолвить ни слова. Потом спросил:
— Мама знает?
— Гвен была в таком отчаянии, что скрыть это от мамы было нельзя.
Дэвид застонал.
— Если бы я был дома, этого могло не случиться. Я в ответе за все. Да, Мифф?
— Ты все равно не мог бы помешать Гвен сходить с ума по этому негодяю, — ответила Мифф как всегда рассудительно и трезво, — или маме терзаться из-за этого. А сейчас мы должны по мере сил облегчить участь обеих.