Издерганное усталое небо. Ангелина Васильевна приросла к небу взглядом.
— Пенсионный у тебя возраст, дружочек. Вот и сыпешь, чем попало.
— Бабуль, с кем беседуешь? Есть будешь?
Паша хлопнул холодильником и зажег плиту.
— Яичницу будешь, спрашиваю?
— Поем, коли зовешь.
Сели за стол друг против друга.
— Оклемался?
— На работу завтра.
Щемящая тоска сменилась радостными приготовлениями к жизни, в которую Паша вдруг страстно поверил; да и другого выхода не было. Илоне самое время помочь, интересно, и на работе интересно, там глядишь весна, протяну-у-у. Зойка! Не железная — сдастся, да и в кулаке у меня, если что…
— Где твоя-то? — бабка утерлась полотенцем.
Паша занервничал.
— Тебе на что?
— Просто.
— Просто?! Склянку куда дела?
— В комнате стоит. Любуюсь.
Приглядевшись к бабке, Паша изумился: тертая перетертая, но занятная старость; волосы, красиво уложенные кренделями на уши, разделены посредине розовым пробором, вроде подживающей ссадины с отлепившейся корочкой или девственной щели — хоть бы пальцем опробовать. Зойка похоже зачесывала волосы на ночь.
Нарочно свив руки под грудью, чтобы нарисовались соски, Ангелина Васильевна внимательно рассматривала внука.
— Глаза у нас с тобой, Пашка, одинаковые. Только разное в них. У тебя глаз, как вошь юлит: то ухватит, это, за мелочевку зацепится, про мелочевку и спросишь, смотри, смотри, не отводи.
Голос, как резец.
— Уж тебе ли не знать, работничку хренову, что сундук этот, — тут она похлопала себя по ляжкам, — интересен тайнами своими, да помыслами, остальное — глупость одна. Привычки, инстинкты, разве удивишь этим, привычки и у собак есть, у любой твари, наблюдай и записывай. Ну-ка, попробуй мой сундук отпереть. Нет, дорогой — о замках сильно пекусь. А ты свой нараспашку держишь. Думаешь, хороша твоя тайна, что сквозь глаза выпрыгивает?
Паша дико напрягся, но бабка не отставала.
— Тайна твоя три копейки стоит, а места занимает, от самой прихожей несет.
— О чем это ты?
— Будто и вправду не понимаешь? Гниет твоя тайна в штанах… сколько помню тебя.
— Иди к черту! — отмахнулся Паша и встал из-за стола. Ангелина Васильевна быстрехонько откатилась к двери.
— Скажите на милость, будто один на свете живет! Мне к чему твои штаны знать?
Редкий задушевный семейный разговор.
Паша не сдержался и потрогал розовый пробор, поцеловал, — У старух всегда сухо, у Зойки пот выступил бы, к губам прилип, всосал бы его, как росу с листа.
— …Я и говорю, менять тайны надо, играться, — задохнулась Ангелина Васильевна. Она и не думала делить Пашкину тайну, от нечего делать привязалась, так, поершиться, — Больно надо в его говне плавать! А случись — поплыла бы? В сердце нехорошо кольнуло — Ох, поплыла бы! С б-а-а-а-льшим удовольствием; рукой не пошевелив у своего сундука остаться. Напротив, раздув ноздри и втянув упругий воздух, жеребицей рвануть.
И Пашке стыдно вот так стоять, нужно оторваться, неловко в раскоряку, поясница затекла, ступни занемели…. Но посыпались бабкины крендели с ушей, будто лопнувшие гитарные струны. Спешно приладил, гребенкой заткнул, непрочно, опять сыпанули… Брось, брось! — но нет, словно приклеился, запутался в волосах, скоблил, целовал, в остекленевших глазах себя различил, только что на колени к бабке не взгромоздился, как в детстве, а и взгромоздился бы, да каталка мешала, не подползти.
Ангелина Васильевна отстранилась.
— Такие дела.
— Не подумай чего, — Паша не дышал.
— Мне ли думать, внучок? Само в руки плывет. Что так разнюнился? Пожалеть? А твоя то где, давно не видать? Не убил часом?
— Убил?! Знаешь…
— Знаю, знаю, — мгновенно остыла Ангелина Васильевна, — поведай-ка мне, голубок, страдают ли убитые в твоем морге? Или так себе? Не замечал?
Паша удивился, — Зойка тоже спрашивала. А Илона? Чего им надо? Чтоб мертвецы страдали? Ну, конечно! Землю засеять судорожными скелетами, иначе от зависти здесь лопнут. Земля все выдержит. Бабы не выдерживают; мысль, что страдания прекратятся — так, вдруг, — невыносимая мысль.
— Как положено, бабуль.
— Сильно?
— Сильно, — Паша желал умаслить старуху и потакнуть во всем.
— Хорошо, если так! А к матери почему не спешишь?
Паша все еще подозрительно присматривал за бабкой, — Черт знает, куда клонит. К чему об убийстве?
— Бабуль, с головой плохо? Мать жива, куда спешить?
— Лизка говорит, дело к концу идет.
— Нашла, кому верить!
— Врет, как всегда?
— Тебя жалеет, приукрашивает.
— А ты все ж сходи, известная Лизкина жалость.
— Если и вправду дело к концу, мать честь честью умирает, никто убивать не собирается.
— Не знаю, не знаю… оно, как посмотреть…
— Чего смотреть? — сорвался вдруг Паша. Не-е-ет, бабку надо хорошенько прощупать.
— Не суйся в мои дела, я ж о твоих помалкиваю.
— Моих? — Паша тихо опустился к столу.
— А то не знаю, разбойник, каких поискать! В мыслях-то, считай, не одну бабу изувечил! Ладно, внучок, давай, чем хуже, тем лучше. Так сходишь? — примирительно и хитро улыбнулась.
— Схожу.
В бабкиных словах угрозой не пахло, кокетничала бабка. Посмотрим, кто его знает. Но сейчас остановиться, прекратить, не сейчас…
— Склянку поставь на место, — перевел разговор и пошел в комнату.
— Я склянку, ты к матери, идет?
— Идет, — уже через силу промычал Паша, — не задерживай.
— Ты не задерживайся, я сама слетала б, если бы, да кабы…
Ангелина Васильевна вжала колени в батарею и опять приковалась к окну. В вечернем свете фонарей — то ли дождь, то ли снег. А вон Лизка с Колькой. Поодаль держатся, в ссоре что ль? Неужто, с Колькой все еще ругаться интересно?
Всю ночь валил снег, и осень давилась скучным зевком. Осень, прощелыга, не замыслила ли чего? — думала Ангелина Васильевна, — Осень. Носатая тощая девка. Завистливая до судороги. Еще поэзию какую-то выдумали. Чушь!
Напоследок, отправляясь в свою комнату, заметила, что зима, белесая и слепошарая, ничуть не лучше, — Пора вас всех на свет людской выволочь!
Утром Паша вышел из дома, когда все еще крепко спали. Наследив по первому снегу, задержался у детской площадки, несколько раз пнул пустые качели; они скрипнули высоко. Угрюмо глотая морозец, Паша опять тосковал о Зойке, тянулся к ней, живой и невредимой, порывистой и пьяной, горячей, его, его…
Заскочил к Илоне. Придерживая дверь на цепочке, Илона пробасила в щелочку:
— Только-только заснула, мог позвонить для приличия, чего тебе?
— Звонил. Не дозвонился. Когда для карнавала встретимся?
— Сегодня собираемся. Приходи после работы. Работаешь?
— Приду вечером, в семь.
Илона просунула в щелочку палец. Паша поцеловал.
В метро думал об Илоне: странная. Наверняка, в курсе. Но пальчик подать не побрезговала, значит, все путем.
Народу в вагоне — чуть…
Паша обалдел: напротив сидели здорово помятые мужик и баба. На коленях — огромный подрамник, видно, недешевый. И мужик, и баба ровно в центре прямоугольника, захочешь такую картину написать — ума не хватит. Мужик, словно окостенел, не моргая, смотрел с картины; баба же вертелась, как на иголках, выпихивая из-под лавки пакет. Наконец, ухватив свободной рукой, втащила на колени, и, довольная, глянула на Пашу.
— Ну, как жизнь молодая?
Паша чуть не подавился.
Вагон качнуло, мужик и баба в картине мелко затряслись.
Чушь какая-то, — подумал Паша и промолчал.
— Оглох? — заорала баба.
— Чего вяжешься? — процедил мужик, лицом не дрогнул.
— Молчи! — бабенка подмигнула Паше, — на троих сообразим? Паша ответить не успел, она уже слазила в пакет, освободила стакан и бутылку.
— Разливай! Нам не с руки.
Мужик заморгал. Паша молча разлил и, не дожидаясь, выпил. Ну и что, что они в картине? — подумал он — все же компания. Выпили по очереди и хозяева беленькой. Покряхтели и замерли.
Баба опять засуетилась: из пакета вынырнули яйца, жаренное сало и хлеб ломтиками. Натюрморт уместился в подоле, после следующей дозы Паша забыл обо всем, залез сквозь подрамник в подол, очистил яйцо…
Поезд пролетал мимо толстых проводов туннелей, маленьких, кафельных станций; один раз притормозил и всосал цветочницу.
— Какие люди! — завопила она, и, грохнув корзинкой, присела возле Паши. Выхватила стакан, без спроса выпила, скуксилась, разгладилась, вытаращилась напротив:
— Шедевр!
Баба в картине недовольно пошевелилась. Цветочница, прицениваясь, сощурилась, достала линялый веничек ромашек и кинула на колени бабе.
— Закуси. Неделю катаются, а меня словно магнитом тянет — наугад прыгаю, они в любом вагоне.
Паша засмеялся, в ушах осталось: "…неделю… в любом вагоне…", дрожал стакан в руках то мужика, то бабы, тряслась в подоле разбавленная цветами яичная скорлупа; цветочница кидалась к бутылке и валилась на Пашу.
— Вторую погнали, раскошелишься?
— Не разговор.
На третьей цветочница уже не сползала с Пашиных колен. В картине началась ссора: баба гадала, отщипывая лепестки ромашки, — убьет, не убьет, убьет, не убьет… мужик спорил — попадется, не попадется… попадется. Что-то знакомое: "…убьет… не попадется…" Кажется, порешили на том и снова за выпивку.
— Жизнь хреновая?! — заорала цветочница
— Что-что, а жить умеем, — сурово изрек мужик.
— Вчера славненько, что-то сегодня? — заплеталась баба.
— Как начнешь, с тем и спать тюкнешься, — поддакнул мужик.
— То-то гляжу, колом торчишь, судьбу хочешь обмануть?
Мужика перекосило.
Паша вздохнул, — Пора выходить.
— Не горюй! А то оставайся, — цветочница уже укладывалась на лавке, — ты случаем не суходрочкой промышляешь?
— С чего решила?
— Да так. Глаза шальные. Эти всегда глазами ебут.
Баба с картины норовила глянуть мужику в глаза, но тот отводил взгляд.
— Че бегаешь, ну-ка глянь?! Небось, и ты из этих.
— Вот еще, будто сама не знаешь!
— Случай со мной был, — перебила цветочница; она уже удобно вытянулась на лавке и, подперев ладонью щеку, уговаривала Пашу остаться.
— Не пожалеешь. А работа что? В лес не убежит.
Паша подумал и остался.
— Я всегда цветы больно любила. Да вот беда: в доме ни одного цветка, и никто никогда мне их не дарил. Всю жизнь по цветам мерила: здесь тому цвести, здесь целую поляну вместо картошки засадить, там зимой луковицы хранить. Дальше больше: к людям стала примерять. Вижу даму в шляпке, думаю, тебя бы, милая, в оранжерею флердоранж плести, а ты на рынке околачиваешься… и все в том же роде. Скажу заранее, куда людям до цветов! Вот ты, — цветочница кивнула на бабу, — разве пойдет тебе цветик? Дрыхнуть в поленнице, вот какой твой цветик! Скажешь не права? Про молодость и свежесть — тоже все знаю. С личика некоторые вроде незабудок, а присмотришься — столько говна ни один цветок не выдержит, помрет, при первом же выдохе помрет!
— Тебе бы все обосрать! — завозилась баба в картине.
— Отстань, — цветочница кокетливо пихнула башмак Пашке между ног.
— Однажды возле меня остановился какой-то тип, я уже тогда торговала дохлыми цветами.
— Отчего ж дохлыми? — опять влезла баба.
— Я, как ты — не терплю рядом живое. Или живое — не терпит меня, с какой стороны посмотреть. Ну вот, остановился значит… говорю, на тебя похож — заерзала у Пашки между ног — Полдень, жара. Купишь все, спрашиваю. Сил нет торчать тут. Он мне: Покажешь — на корню все скуплю. Я раскинула мозгами: люди кругом, не страшно и до следующего утра свободна. Полезла показывать. Не так, говорит, нужно, чтоб в чистом поле, среди несорванных цветов. Вот еще, тащиться, отвечаю. Да, настаивает, потащимся, люблю красоту! Я чуть со смеху не померла, но что-то меня в нем задело. Всучила соседке корзину, деньги пересчитала, заранее с него взяла. Поехали. Он молчит. Я в уме складываю. Возле небольшой поляны сошли. Огляделась — со всех сторон просматривается, если что, справлюсь, придушу и точка, не на ту напал, или крикну кого…
Баба в картине закемарила.
— Откуда зло? — вскинулась цветочница к Паше, — от Бога! Больше неоткуда!…На поляне заставил рвать цветы, сам расстегнулся, достал, себя наглаживает, быстрее быстрее, будто студень трясется, нервничает, но все на месте толчемся, ни туда, ни сюда… я и так, и эдак, юбку задрала, ляжки до трусов оголила — никак, понимаешь?.. До сумерек торчать здесь, ору. По новой начинай, выходи из кустов и рви, — это он мне. Делать нечего. Вылетела и ну колошматить пятками, рвать с корнем, васильки в воздухе летают, ромашки, колокольчики, иван-чай, земляника…, а он вопит: Так их, бей, убивай, на хуй такую красоту, жить мешает, умирать мешает!… И все неистовей, быстрее… я сама разошлась, завертелась, к нему бросилась, отпихнул, — Убивай! Ну!… Рубаху порвала, сиськами трясу; и рву кругом, и топчу… смотрю — потекло у него, на пустую землю спустил, мечется, чтоб везде попало… ну и я приплыла…
Мужик напротив вот-вот из картины прыгнет.
— Долго в себя приходила… Интересный ты, — говорю. Интересно мыслишь. Только зачем так все заковыристо, не по-человечески? Ненавижу эту, как ее… красоту, — отвечает, — хочу своим семенем землю засеять. Красота возбуждает. И цветы возбуждают. Ну их всех к черту! Земля взрыхленная требуется, а не камни, на камни семя упадет — птицы склюют. Я прям оторопела, — А что твое семя, некрасивое что ль? — Страшное, как ты, как все мы… Не в себе человек. Понятно. Встретились и разбежались, я — при деньгах, он — при своей мечте. Много лет прошло, но частенько о нем думаю. Семя то его взошло, куда ни глянь. Про людей и говорить нечего — одинаковые все… Но и цветы… цветы… запахи, настроение, плач, роса — всё друг у дружки воруют, все друг дружку ненавидят — от злого умысла рождены… гадай, ни гадай на них, выйдет, как в жизни: "убьет, не попадется…"
Мужик в картине ослеп от рассказа; баба и во сне дорогой подрамник из рук не выпустила; замерев башмаком у Пашки между ног, притомилась цветочница.
У кого-то сбываются мечты, мои тоже сбудутся! — стукнул кулаком Паша.
Снежная лавина обрушилась с небес. Паша обнаружил себя на заметенной алее в двух шагах от грязного больничного корпуса.
— Как, как она сказала? — наседала Ангелина Васильевна.
Паша в раннем похмелье мечтал поспать часок другой перед встречей с Илоной.
— Что-то у ней с морем случилось, — машинально повторил он.
Давно уже не обедали вчетвером. Прислуживал Коля. Лиза ловила в тарелке рассыпавшиеся с плеч кудри: "Бабку одну подловить надо бы!" Лиза скакала теперь одна-одинешенька по глухому бездорожью: без опознавательных знаков, без цели, населенных местностей, случайных знакомых. Отгоняя мысль о долгой тягости, надеялась на бабкин совет, как быть, к кому бежать. Ангелина Васильевна не замечала внучку: вцепившись в Пашку, слушала Люсину повесть, заставляя по десятку раз пересказывать непонятные места. Вареное море, вареное, — бурчала на разные лады, глотая суп. Посидев сколько надо, брякнула ложкой и поехала к себе. Укрывшись шерстяным пледом с головой, обдумывала услышанное.
Все тише и глуше волны. К вечеру в каюте — ни звука. Я вышла на палубу и, потрясенная, долго смотрела: караван мелких облаков, сопровождавший судно последнюю неделю, встал на стоянку; облака по инерции еще наскакивали друг на друга, но, очень скоро, скопившись, повисли густым ядовитым испарением и приблизили горизонт. Рукой достать. Море. Что-то случилось с морем: в кипящем месиве то тут то там — подводные лики смерти: ошметки давно затонувших кораблей, останки морских хищников и рыб, отсеченные плавники, ослепшие глаза, потерявшие форму и цвет раковины, не успевшие спастись птицы — на их ярко-красном оперении гигантские черви. Безмолвие. Я дрожала от холода, хотя щеки пылали, и волосы прилипли ко лбу. Мы медленно плыли по этому мертвому полю и… думалось: Отчего живы до сих пор?!
Вдруг мутно припомнился дом: вместе с соседкой по лестничной площадке травили тараканов; напились, чтоб не задохнуться и заснули прямо за столом; потом пришел ее мужик и орал, тараканов терпеть можно, куда ни шло, а нас терпеть не будет; я смеялась и не могла подняться… мужские лица — не разобрать, осенний ветер хлещет форточкой, выходные и праздники за окном, по ночам хлопает холодильник, кто-то возится на кухне…
Подошел капитан:
— Ни сушей, ни морем не найти тебе дорогу к дому!
Удивительно, он всегда знает, о чем думаю.
Лихорадка все сильней и сильней.
Мы медленно плывем по мертвому полю.
Ангелина Васильевна маялась под пледом и взывала к таинственным морским просторам. Беспокойное воображение дорисовало Люськин рассказ. Ангелина Васильевна уже наверняка знала: дочь полюбила капитана, и, пронизанная любовной лихорадкой и жаром, изойдет до конца. Глухая ревность закипала в ней: это ей надо было быть рядом с капитаном. Его-то мне и не хватает! Был как-то у меня один капитан, да, видать, не тот. Вынула из ящика треснувшую с углов фотокарточку: седеющий улыбчивый мужчина в милицейском капитанском кителе. Про шмоны в отделении рассказывал, с девками колбасил, рассчитываясь изъятыми побрякушками; Ангелина Васильевна не знала, куда тот капитан подевался, помнила только, что облегченно вздохнула, когда однажды толкнулась в наглухо заколоченный кабинет. Поговаривали разное, одно ясно — судьбы их пересеклись случайно. Ангелина Васильевна порвала регистрационное свидетельство, а на вопрос маленькой дочери об отце, беззаботно рассмеялась: Господь хранит нас от ненужных людей!
Хотя, черт его знает, — заколебалась Ангелина Васильевна, — может, Люськин капитан и есть тот самый? Преобразился, не узнать. Всякое в жизни бывает, вдруг за ум взялся, времени-то достаточно было. В конце, однако, скатилась к тому, что быть того не может, выдумаю, тоже! Разве оно возможно, чтоб из одного совсем другое выросло, из мухомора благородный гриб. Н-е-е-т, настоящий капитан с Люськой; как он себя назвал? Последний капитан! Что ж, последнего и ей?! Ангелина Васильевна по-настоящему страдала, наглаживая себя под пледом и подставляясь капитану, будто встреча уже свершилась. Раздвинув ноги, нащупала раскаленную точку внизу живота, откуда поднялось внезапное искушение отдаваться и брать. Алмаз, чисто алмаз, — тискала себя, — подземный родник! Наносила удары, ловко отражала, ластилась, плавилась, рвалась прочь, впивалась в глотку, восторженно, как девичье платье, примеряла новую кожу… дразнила ресницами, тонула в одиночестве, наполняла высохшие вены свежим вином, дарила себя, как драгоценный металл, разбивала, как отчаявшийся убийца. Сладострастно. Яростно. Бешено. Стихийное бедствие, а не ебля! — сжимала беззубым ртом мягкий солоноватый вкус. А то, совсем потеряв голову, нашептывала признания, подыскивая слова, созвучные грубым капризам моря, — Маленькая репетиция не повредит, ты не знаешь меня, милок, но узнаешь, клянусь тебе, узнаешь…
Прошла неделя, а Паша все еще вспоминал вечер у Илоны. Гости пришли все сразу, человек десять. Они затеснились в коридоре, освобождаясь от бутылок. Стол соорудили шикарный: масса водки и портвейна. Паша сразу определил: "Интеллигенция. К нам мало таких привозят, а жаль, к ним бы и отношение другое!" Илона знакомила его с гостями: победитель многих выставок… лауреат премии… ленится… просто Гномик, все зовут так, но талант… опальный придворный художник… и так далее, ни одного просто так.
— Это тот, кто из нас сделает, что попросим! — рекомендовала Илона Пашу.
На улице метет, а в комнате жарко от людей.
После первого же стакана Паша нежно закачался на стуле. Что в мире блаженней легкого звона стекла, немых одухотворенных прелюдий?.. Только Зойка. Слишком пылкая для дружной тишины, слишком. Нежадная, красотой брызжет — хоть капельку, да всем обломится, вперемежку с выпивкой, закуской, портвейном, водкой, приправой к соленым огурцам, ржаному хлебу, тлеющей между пальцев сигарете, глупостям разным, ах! — едва справился с собою.
— Опять о том же? — покривилась Илона.
— Почему в тебе так мало от женщины? — вдруг спросил Паша.
— Это еще что? — вытаращила глаза.
— Знаешь, что в женщине красиво?
— О женской красоте, ты? о женской красоте?
— Смотрите, — вклинилась неприметная художница Тая, — у моего вчера вдохновение было.
Она вынула листочки.
— К слову сказать, повод — трагический и прекрасный, как солнце!
— С чего это солнце трагическое? — влез Гномик.
— Истинный художник во всем видит трагическое!
На листочках простым карандашом набросано окостеневшее тело кота в разных позах.
— За месяц к нему все привыкли, а он вдруг помер. Вчера, под вечер. Ужасно: дети с прогулки к нему дернулись, представляете? Ну, мой тут же за карандаш, видите позади батарея? И полосатая тень? Часа три не сводил с кота глаз. Вдохновение! Ничего не скажешь — на бумаге смерть удалась. Хоронила ночью. Наплакалась.
— Выпить, выпить!!! — заорала Илона.
Листочки плыли по кругу.
— Мертвых легко рисовать, — промокнул губы хлебом бандитского вида художник, выигравший последнюю премию. Потрогал рисунки и передал дальше, — отчего оскал такой добродушный? Не верю!
Паша успокоился и выпил еще.
— У нас тоже случай, — начала немолодая уже Анастасия… Паша прищурился, разглядывая ее: на плечах газовый шарф, а под ним вроде бы ничего. — Так вот, церковь расписывали, бабы работать не хотят, одна спрашивает: "Можно травануться аммоналом? На работу лень идти". Откуда мне знать, что она задумала, художественную натуру разве поймешь? Я говорю: при желании, можно. Через часок захожу: лежит. Думала, спит, такая безмятежная и спокойная. До сумерек рисовала, уж еле различала, и образ на полотне все менее и менее проступал. Все знают, лучшая моя работа, — Анастасия перевела дух, кутаясь в прозрачный шарф. Почему она голая? — подумал Паша, но смолчал.
— Ну? — шуганулась Тая.
— Получается, мертвую рисовала. Потом, когда уж закончила, поняла. Хотела поблагодарить, поцеловать, а она холодная, как лед, который этой самой… аммональной смесью взрывали…
— Скажи спасибо, дорисовать успела, — захохотал, разливая в стаканы, бандитского вида художник.
Анастасия побелела от злости.
— Циник!
Паша не сводил с нее глаз, — почему голая? Может, Илона ее вместо Зойки решила мне подсунуть?! Анастасия дулась на бандита и тяжело дышала; крутые, как у мужчины, залысины вспотели. Все чокнулись. Анастасия ловила ртом воздух, но не закусывала. Паша вдруг вспомнил: та тоже только рот успела открыть. Мотнул головой. Анастасия рот закрыла и опять за свое.
— Илона, на что твой дружок способен?
— Провести такую вечеринку предложил Матвей, — заговорила Илона, — товар лицом заранее показать, чтоб потом глаза на лоб не лезли. Кстати… это новаторство, это смело, нам многие спасибо скажут. Матвей, что молчишь?
Паша почувствовал, как тяжело зашаркали под столом чьи-то ноги, чьи — не определить, и много спустя встал во весь рост грузный бородач. Ни одного слова не сказал и повалился назад.
— Все равно, — как ни в чем ни бывало продолжала Илона, — гуманность здесь ни при чем, надо быть беспощадными в каких-то вопросах, правда, Паша?
Что задумала? — вздрогнул тот.
— Я вот что скажу, — во время влезла Тая, — жизнь хороша, пока живется, но и смерть красива, только мы ее не знаем. А зря! Художнику все должно быть подвластно, везде должен побывать, в смерть влезть при жизни, своими глазами увидеть и запечатлеть. Кто, кроме художника покажет нам смерть? В этом, думаю, его задача. Простые смертные что хотят, то и воображают о смерти. Но ведь в этом вопросе, как ни где, важны истина, точность…
Она опять полезла к листочкам с мертвым котом.
— Вот мой всегда там, где смертью пахнет.
— Это где же? — поинтересовался бандит.
— Много таких мест, — загадочно ответила Тая.
— Где он сейчас?
— В бане!
— Вон оно что!
— А что? — не выдержал Гномик…
Паша следил: Анастасия нависла над стаканом; голые груди под шарфом подтянулись; в глазах туман, какой бывает перед восходом луны.
У той, небось, тоже и туман и луна; залитая кровью луна в глазах. Не часто, но такая точно на небе случается. Интересно, подметила Зойка что-нибудь в этом роде, когда отмыли или не до того? Вероятнее всего, да, — любит романтические штучки.
— …кошмар, просто кошмар, — голос Гномика, — я насилу ее оттащил…
Бывают же такие совпадения, — думал Паша про себя. Анастасия поймала его взгляд и мигнула в пустоту.
— …она с собой шайку прихватила, зачем спрашивается? Тут бабы вроде бы меня различили…
— Я одного художника знаю, — оборвала Тая, — пять часов в парилке выстоял, баб рисовал, одна все возмущалась и грозила ментов позвать. У Шилова выставляли.
Гномик разошелся.
— …заметили и про нее будто забыли. Я понял — конец. Попробуйте с голым озверевшим бабьем справиться! Где твой был, почему рядом не было? — заорал Гномик на Таю.
Анастасия перекинулась парой фраз с Илоной.
…………………………………………………………………..
Паша встал из-за стола и подошел вплотную.
— Разрешите?
— Тебе чего? — прошипела Илона.
— Танец разрешите? — и склонился головой к Анастасии.
— Ты где музыку услыхал?
— Музыка во мне с того самого вечера.
Анастасия послушалась и прижалась к Паше. Он вел неуверенно, музыка пропадала; в ожидании такта неловко переминался. Анастасия, не замечая ничего, впилась глазами в пуговицу на Пашиной рубашке.
— Вам не надо стараться на кого-то походить, — шепнул ей на ухо.
Анастасия не расслышала, раскачиваясь в его руках.
— Напомнили, просто вылитая, мертвая… та же прическа, грудь…, отчего вы голая?
— Жарко, — просто ответила Анастасия, — мне всегда жарко. Странно, правда?
— Правда.
— А что напомнила кого-то, и то правда — я всем твержу, что давно мертвая, не верят. Такой молоденький, а разглядел.
— Вы и на живую очень сильно похожи, — добавил Паша. Он и сам уже не понимал, кто у кого в руках кружится. Настасья ли это? Может, та? Лицо прячет, насилу от рубахи оторвал, к свету…
…………………………………………………………………..
— Паша! — Илона повисла сиськами над головой, — ну-ка очнись!
Паша дернулся на стуле: Анастасия с Матвеем игрались газовым шарфом; шарф — усталая птица или эфирное облако, скользнувшее из флакона — взмывал к потолку, и, мешаясь с сигаретным дымом, исчезал.
— Не скромничай, — вынырнула вдруг пьяная крашеная тетка. Паша узнал ее.
— А-а-а, ты приходила в морг.
— Ну. Выкладывай.
— Я уже говорил, работы немного. Сейчас скажу больше: работы очень немного. Справлюсь.
— Как тебя понимать?
— Как хочешь.
Гости потихоньку укладывались спать кто где. Паша, хлебнув из горла и пыхнув сигаретой, наблюдал игру: шарф извивался в дымных кольцах; Анастасия пронзительно хихикала и тянулась кверху. Внезапно Матвей, ткнувшись лицом в ее голую дряблую подмышку, навалился всем телом. Анастасия, пихаясь локтями и коленями, силилась выкарабкаться. Игра бесконечна! — Паша засмотрелся на лиловые вены на ногах Анастасии. Она еще немного побрыкалась и смирилась до утра. Паша обрадовался: погребенная под Матвеем, до него не дотянется.
Веселье копошилось в простынях.
Прочь.