Давным-давно, когда Стеррок искал Эми и Еву Сетон, он сидел в баре, очень похожем на этот, и потягивал пунш с виски в обществе молодого человека, с которым только что познакомился. Прежде он уже слышал о Каонвесе, и ему польстило желание индейца встретиться с ним. Каонвес оказался высоким эффектным могавком, пытавшимся пробить себе дорогу в журналистике. Несмотря на ум и талант, он оказался зажат между двумя мирами и, казалось, не мог определить свое место в этой жизни. Это явствовало даже из его одежды, в тот раз во всем следующей моде — визитка, цилиндр, башмаки с пуговицами и тому подобное. Его вполне можно было назвать щеголем. Но в последующие встречи он то облачался в оленьи шкуры, то носил чудной гибрид обоих стилей. Язык его также колебался между гладким английским просвещенного человека — как при первой встрече — и высокопарной манерой речи, которую он, похоже, ощущал более «индейской»; все зависело от того, с кем он общался. Стеррок был рад поболтать о журналистике, но вдобавок надеялся, что этот человек окажется полезным в его расследовании. У Каонвеса была масса знакомых, он постоянно находился в разъездах, беседуя с людьми, — в общем, был из тех, кого в правительстве Торонто называют смутьянами. Поскольку Стеррок тоже относился к смутьянам, они отлично поладили.
Стеррок рассказал ему о поисках девочек. Он уже чуть ли не год занимался этим делом и к тому времени почти потерял надежду на успех. Каонвес, как большинство жителей Верхней Канады, слышал об этом деле.
— A-а… Две девочки, похищенные злобными индейцами.
— Или съеденные волками, как я начинаю верить. Тем не менее их отец готов всю Северную Америку перевернуть сверху донизу.
Он рассказал Каонвесу, что объездил индейские поселения по обе стороны границы, встречался с разными знакомцами и уважаемыми людьми, которые помогали ему прежде. Но так и не услышал ничего полезного.
Помолчав, Каонвес пообещал расспросить тех, кого встретит: как должно быть известно Стерроку, случается, что ответ (как его собственная манера речи и одежда) зависит от того, кто сидит за столом напротив тебя.
Через несколько месяцев Стеррок получил весточку от журналиста. Оказавшись на Лесном озере, он услышал, что Каонвес всего в нескольких милях оттуда. На этот раз он был одет в индейском стиле, и речь его изменилась. Он был расстроен бесплодными попытками напечататься в белой прессе. Стерроку он показался человеком с переменчивым характером, который вполне может пропасть без надлежащего поощрения. Он предложил прочитать некоторые из статей Каонвеса и что-нибудь ему посоветовать, но на этот раз индеец не проявил никакой заинтересованности.
Тогда-то и зашел у них разговор о древней индейской цивилизации, более развитой, чем та, что пришла ей на смену. Каонвес весь загорался, рассуждая об этом, и Стеррок, хотя ни во что подобное не верил, поневоле увлекся чужим энтузиазмом. После этого он лишь однажды видел Каонвеса, несколько месяцев спустя, близ Кингстона, и говорили они недолго; у Стеррока сложилось впечатление, что тот много пьет. Однако в эту последнюю встречу у Каонвеса появились новости. Он говорил с вождем одного из племен чиппева, обитавшего в районе Беркс-Фолс, а тот слышал о белой женщине, живущей с индейцами. Вот и все, но след не хуже многих других следов, которые куда-нибудь да выводили.
Через несколько недель они с Сетоном отправились в маленькую деревню, откуда после долгих переговоров их доставили в лагерь индейцев на встречу с девушкой. Уже более шести лет прошло с тех пор, как пропали девочки, и три с тех пор, как от загадочной болезни, которую обычно зовут разбитым сердцем, умерла миссис Сетон. Стеррок всегда сочувствовал Чарльзу Сетону; горе не оставляло того, словно ужасная рана под тончайшим слоем зарубцевавшейся ткани. Но это ожидание было еще хуже, если что-то может быть хуже. Сетон едва ли слово вымолвил с тех пор, как они покинули деревню, лицо у него стало белое как бумага. Он выглядел совершенно больным и заранее мучился незнанием того, кем из его дочерей может оказаться эта девушка: Еве теперь должно быть семнадцать, Эми девятнадцать, но никто, похоже, не знал, сколько лет той, к кому они едут. Имя тоже было неизвестно; вернее, теперь у нее было индейское имя.
Стеррок старался разговорить Сетона, напоминая ему, что девушка, если это вообще его дочь, должна была сильно измениться. Сетон утверждал, что узнает ее, несмотря ни на что.
— Пока я жив, не забуду мельчайшей черточки их лиц, — говорил он, глядя прямо перед собой.
Стеррок деликатно гнул свое:
— Просто удивительно, как иные меняются. Я видел родителей, не узнававших собственных детей даже после короткого пребывания у индейцев. Дело здесь не только в лице… речь обо всем. Как они говорят, как двигаются, какие они.
— Все равно я их узнаю, — настаивал Сетон.
Они спешились чуть в стороне от вигвамов и оставили лошадей пастись. Их проводник подошел к самому большому вигваму и заговорил на языке чиппева. Из вигвама вышел седой старик. Проводник перевел ответ:
— Он говорит, что девушка ушла с ними по доброй воле. Он хочет знать, собираетесь ли вы забрать ее.
Стеррок вмешался, прежде чем заговорил Сетон:
— Мы не собираемся заставлять ее что-либо делать против желания, но она дочь этого человека, и он хочет с ней побеседовать. Он искал ее много лет.
Старик кивнул и повел их к другому вигваму. Минуту спустя он жестом пригласил их внутрь.
Они сели и некоторое время ничего не могли разглядеть. Здесь было тесно, темно и дымно, и лишь постепенно они различили две фигуры, сидящие напротив: мужчину и женщину чиппева. Чарльз Сетон испустил тихий вздох, напоминающий мяуканье, и уставился на женщину, почти девочку. Лицо у нее было смуглое, глаза темные, а волосы длинные, черные и блестящие от сала. Она была одета в кожаную блузу и завернута в полосатое одеяло, хотя день был теплый. На них она не смотрела. На первый взгляд она ничем не отличалась от девушек чиппева. Стеррок решил, что молодой человек рядом с ней — ее муж, хотя их не представили. После первого восклицания Сетон не издавал ни звука. Он сидел с открытым ртом, но слова будто застревали в горле.
— Благодарю вас за то, что согласились с нами повидаться, — начал Стеррок. Он думал о том, что никогда в жизни не видел ничего мучительней боли, проступившей в этот миг на лице Чарльза Сетона. — Не могли бы вы поднять голову, чтобы мистер Сетон как следует разглядел ваше лицо?
Он ободряюще улыбался сидящей напротив молодой паре. Мужчина безразлично обернулся, затем слегка похлопал девушку по руке. Она подняла голову, но не взгляд. В замкнутом пространстве дыхание Сетона казалось оглушительным. Стеррок переводил взгляд с него на девушку и обратно — ну когда же кто-нибудь из них узнает другого. Возможно, все это лишь охота за химерами.
Проползла минута, вторая, третья. Ожидание было мучительно. Затем наконец Сетон перевел дыхание.
— Я не знаю, какая именно. Она моя дочь… если бы я мог увидеть ее глаза…
Стеррок вздрогнул. Он посмотрел на девушку, по-прежнему застывшую как истукан, и обратился к ней, используя индейское имя:
— Ватанаки, какого цвета у тебя глаза?
Наконец она взглянула на Сетона. Он вглядывался в ее глаза, которые, насколько Стеррок мог разобрать в полумраке, оказались карими.
Сетон издал еще один болезненный вздох.
— Ева. — Горло у него перехватило, по щеке медленно скатилась слеза.
Но утверждение прозвучало недвусмысленно. После шести лет поисков он нашел одну из своих пропавших дочерей.
Девушка посмотрела на него и снова опустила взгляд. Это могло быть кивком.
— Ева…
Стеррок чувствовал, как жаждет Сетон заключить ее в свои объятия, но девушка оставалась столь неприступна, что отец не шелохнулся. Он просто раз или два повторил ее имя, а затем приложил все силы, чтобы успокоиться.
— Что… Я не знаю, как… Как ты?
Она все так же поднимала и опускала голову, тем же механическим движением. Теперь снова заговорили старик и переводчик, тоже протиснувшийся в вигвам.
— Этот человек — ее муж. Старик — ее дядя. Когда ее нашли, он принял ее в свою семью.
— Нашли? Где? Когда это было? Вместе с Эми? Где Эми? Она здесь? Вы знаете?
Старик сделал какое-то замечание, которое Стеррок посчитал проклятием. Потом, уставившись в одну точку где-то на полу в стороне от них, заговорила Ева:
— Это было пять, шесть, семь лет назад. Я не помню. Кажется, что очень давно. Когда-то. Мы пошли гулять и потерялись. Сначала ушла другая девочка. Она ушла без нас. Мы шли и шли. Потом мы так устали, что легли и заснули. Когда я проснулась, то увидела, что осталась одна. Я не знала, где я и где другие. Я испугалась и подумала, что умерла. А потом появился дядя, взял меня с собой и дал пищу и кров.
— А Эми? Что стало с ней?
Ева так на него и не взглянула.
— Я не знаю, что случилось. Я думала, она просто ушла. Я думала, она рассердилась и ушла домой без меня.
Сетон покачал головой:
— Нет. Нет. Мы не знаем, что случилось с вами обеими. Кати Слоун вернулась, но от тебя или Эми не осталось никаких следов. Мы искали, искали… Поверь мне, с самого того дня я не прекращал поиски.
— Это правда, — нарушил воцарившуюся тишину Стеррок. — Твой отец потратил каждую минуту жизни и все свое состояние на поиски вас и вашей сестры.
Сетон сглотнул — в маленьком вигваме звук показался очень громким.
— Должен тебе сказать с прискорбием, что в апреле будет три года с тех пор, как скончалась твоя мать. Она так и не оправилась после вашего исчезновения. Не смогла этого вынести.
Девушка подняла глаза, и Стеррок подумал, что в первый — и последний — раз видит на ее лице тень какого-то чувства.
— Мама умерла.
Она усвоила сказанное и обменялась взглядами с мужем, хотя что их взгляды значили, Стеррок понять не смог. Как бы бессердечно это ни звучало, но присутствие — пусть даже на расстоянии — миссис Сетон могло изменить то, что произошло потом.
Сетон вытирал слезы. Стеррок подумал было, что Сетон вот-вот начнет непринужденную беседу, выпустит скопившееся в нем чудовищное напряжение, и тогда это станет шагом вперед. Он прикидывал, сколько ему еще подождать и как бы так вовремя раскланяться, прежде чем кто-то почувствует раздражение. А потом стало уже слишком поздно.
Голос Сетона показался резким и слишком громким:
— Меня не беспокоит, что там произошло, но я должен знать, что случилось с Эми. Я должен знать! Пожалуйста, расскажи мне.
— Я же сказала, что не знаю. Я больше не видела ее живой.
Даже Стерроку формулировка показалась странной.
— Ты хочешь сказать, что… видела ее мертвой? — Сетон весь напрягся, но сдерживал себя.
— Нет! Я вообще ее больше никогда не видела. Вот что я имела в виду.
Теперь девушка замкнулась и ушла в оборону. Как бы хотелось Стерроку, чтобы он прекратил спрашивать об одной только Эми; он все испортит, если так и будет бубнить о второй сестре.
— Ты вернешься вместе со мной. Ты должна. Мы должны продолжить поиски.
Глаза Сетона устремились вдаль и казались стеклянными. Стеррок положил ему руку на плечо, стараясь успокоить. Ему показалось, что Сетон этого даже не заметил.
— Пожалуйста, я думаю, нам нужно… Простите меня… — Теперь Стеррок обращается ко всем. — Это все перенапряжение. Вы представить себе не можете, как тяжело ему было все эти годы. Он сам не знает, что говорит…
— Господи, парень, конечно же я знаю, что говорю! — Сетон резко отбросил его руку. — Она должна вернуться. Она моя дочь. Как же иначе…
Сквозь пламя очага он ринулся к девушке, и она отпрянула. Это движение обнаружило то, что до сих пор скрывало полосатое одеяло, — она была на поздних месяцах беременности. Молодой человек встал, преграждая Сетону путь.
— Немедленно уходите. — Его английский был превосходен, но далее он заговорил на своем языке, обращаясь к переводчику.
Потрясенный Сетон рыдал и задыхался, но продолжал настаивать на своем:
— Ева! Это неважно. Я прощаю тебя! Только пойди со мной. Вернись ко мне! Моя драгоценная! Ты должна…
Стеррок с переводчиком буквально на руках вытащили Сетона из вигвама и отвели к лошадям. Им удалось посадить его в седло. Стеррок уже не помнил, как они уговорили его уехать. Сетон безостановочно взывал к дочери.
Через год Сетон умер от удара. Ему было пятьдесят два. Он больше так и не увидел Еву, и, несмотря на дальнейшие поиски, им не удалось отыскать ни малейшего следа Эми. Порой Стеррок сомневался, существовала ли она когда-нибудь вообще. Ему было стыдно за свое участие в этом деле: он хотел прекратить поиски, ибо одержимость Сетона стала очевидной — встреча с Евой многое объяснила следопыту. И все же он не мог заставить себя все бросить — человек и так слишком настрадался. Так что Стеррок продолжал заниматься этим делом без особого смысла и удовлетворения. Потом он жалел, что не нашел кого-нибудь на свое место. Но тот вечер в Берк-Фолсе неким образом связал двух мужчин обетом молчания, и самое странное было вот что: Сетон отказался признать, что они нашли Еву; он настаивал на том, что это оказалась очередная ложная тревога и совершенно другая девушка. Он и Стеррока уговорил хранить молчание, и Стеррок неохотно согласился. Только Эндрю Нокс был посвящен в тайну, да и то случайно.
Раз или два Сетон порывался вернуться в Берк-Фолс и постараться склонить Еву к отъезду, но как-то вяло. Стеррок подозревал, что он и не собирался. Не ставя в известность Сетона, через неделю Стеррок вернулся, чтобы поговорить с ней, но никого там не нашел. Впрочем, он сомневался, что ему удалось бы чего-нибудь добиться.
Дорога на север вдоль реки тянет всех, как магнитом. Судя по слухам, все больше людей готовы отправиться в путь. Искатели вслед за другими искателями. Конечно, ее это не касается. Но и ее тянет — вот почему она здесь. На тропе у реки резкий ветер бьет Марии в лицо. Деревья теперь голые, под копытами лошади чавкает гнилая листва и снежная каша. Мария видит скользкую глыбу утеса Конская Голова, под которым вода, закручиваясь, образует омут. Летом они с Сюзанной ходили сюда купаться, но несколько лет назад перестали. Мария больше никогда не плавала после того, как увидела это в воде.
Вообще-то она не была с теми, кто все обнаружил, — стайкой мальчишек, пришедших порыбачить, но их крики привлекли внимание Марии и ее лучшего в то время друга, Дэвида Белла. Дэвид оказался единственным в школе, кто искал ее расположения; они были не возлюбленными, но изгоями, объединившимися в сопротивлении всему остальному миру. Они бродили по лесу, курили и обсуждали политику, книги и недостатки своих сверстников. Марии не слишком нравилось курить, зато нравилось заниматься чем-то запретным, так что она себя заставляла.
Услышав истошный крик, они побежали по берегу и увидели мальчишек, глядящих в воду. Те смеялись, что совсем не вязалось с недавними тревожными воплями. Один из мальчишек обернулся к Дэвиду:
— Гляди! Ты такого не видел!
Они подошли к самому берегу, уже улыбаясь в предвкушении, а затем увидели то, что было в воде.
Мария в ужасе закрыла лицо руками. Река сыграла с ними шутку. Из бурой глуби, медленно вращаясь, тянулись руки, словно отбеленные и слегка раздутые. Затем показалась голова, поворачивающаяся к ним то лицом, то затылком. Лицо и сейчас стоит у нее перед глазами, и все же она не смогла бы его описать — открыты или закрыты были глаза, как выглядел рот. Был некий особый ужас в ленивом движении трупа, попавшего в водоворот; по какой-то причудливой случайности он вертикально крутился на одном месте с руками, вскинутыми над головой, словно танцевал джигу, и она не могла оторвать от него взгляд. Она понимала, что он мертв, но не узнавала его. Даже потом, когда ей сказали, что это доктор Уэйд, она не могла сопоставить лицо в воде с тем, какое помнила у пожилого шотландца.
И сейчас, все эти годы спустя, ей приходится заставить себя заглянуть в темный омут. Просто чтобы убедиться: там никого нет.
Всю дорогу домой Дэвид держал ее за руку. Он был необычно для него молчалив и, прежде чем они вышли из леса, потянул ее за дерево и поцеловал. Марию напугало отчаяние в его глазах; она не понимала его причину. Вся оцепеневшая, она не могла ни ответить ему, ни как-то воспротивиться, так что просто вырвалась и поспешила домой, а он зашагал следом. Их дружбе так и не вернулась былая непринужденность, а на следующее лето его семья переехала на восток. До Роберта Фишера он оставался единственным парнем, пожелавшим ее поцеловать.
Примерно через час Мария подъезжает к хижине Жаме и спешивается. По неплотной корке снега она, обходя сугробы, направляется к двери. На холодной крыше тоже лежит снег, вся хижина кажется маленькой и подавленной. Возможно, убийства будет достаточно, чтобы отпугнуть возможных покупателей там, где мало оказалось утопленника.
Вокруг хижины масса следов, в основном детей, бравших друг друга на слабо. Но перед дверью земля ровная — последнее время сюда никто не заходил. Мария твердо ступает на нее. Дверь замотана проволокой. Разодрав кожу на большом пальце, она разматывает ее. Внутри она никогда не была: Жаме вовсе не считался подходящим знакомством для девушки из приличной семьи. Она невольно бормочет извинения его духу или чему-то в этом роде за непрошеное вторжение. Она всего лишь хочет убедиться, что костяная табличка не осталась незамеченной где-нибудь в углу, повторяет себе Мария. Такая мелочь, как костяная табличка, запросто может заваляться. А еще Мария заставляет себя сделать то, чего боится, хотя и не может точно определить причину своего страха.
Сквозь затянутые промасленной бумагой окна еле пробивается свет, и возникает странное чувство, будто вся хижина покрыта саваном. Здесь очень тихо. Внутри нет ничего, кроме пары ящиков из-под чая и печки, ожидающей новых рук, способных вернуть ее к жизни. И пыль, словно снегом припорошившая пол. За Марией остается цепочка следов.
Даже в пустом доме обнаруживается куча вещей, когда начинаешь искать: старая кухонная утварь, обрывки газет, пригоршня гвоздей, клок волосяной набивки (она вздрагивает), шнурок от башмака… Все то, что люди не потрудились унести как ничего не стоящее; ведь такие вещи не нужны никому, даже человеку, который здесь жил.
Мы так мало после себя оставляем.
Сейчас у нее нет никакой возможности понять, что за человек был Лоран Жаме. Наверху, куда она наконец рискует подняться, только пара полупустых деревянных ящиков. И ни в том ни в другом нет ничего похожего на костяную пластинку, однако она откапывает кое-что еще, кое-что, спрятанное между дверной рамой и стенкой (и что это ей взбрело в голову туда заглянуть?).
Кусок оберточной бумаги, в какую заворачивают покупки в лавке Скотта, а на нем кто-то сделал карандашный набросок Лорана Жаме. У Марии пылают щеки: Жаме на рисунке лежит в постели, явно спящий, обнаженный. Должно быть, его рисовали летом, потому что простыня скомкана у него в ногах, словно в ночи он откинул ее. Художник явно неопытный, но рисунок изящный и явственно интимный. Мария чувствует не только жгучее смущение при виде обнаженного мужчины, но еще и стыд, словно она проникла во что-то глубоко личное, в самые укромные уголки чьего-то сознания. Потому что художник, кем бы он ни был, любил Жаме; в этом у нее нет никаких сомнений. Тут она замечает нечто вроде подписи, нацарапанной среди небрежных линий, покрывающих лист. Похоже на «Франсуа». Без «а», здесь у нее нет сомнений. Не «Франсуаза».
И тотчас она думает о Фрэнсисе Россе.
Она стоит с листком в руке, едва сознавая, что уже почти стемнело. К своему ужасу, она замечает, что испачкала бумагу кровью. И первая ее связная мысль — сжечь рисунок, на случай если когда-нибудь его увидит кто-то еще и придет к тому же заключению. Затем сердце виновато подсказывает ей, что следует отдать рисунок Фрэнсису, потому что будь это ее рисунок (хоть бы перестали так гореть щеки), она бы захотела его вернуть. Она ощущает непонятную, лично ее задевающую тревогу, когда бережно, рисунком внутрь, складывает бумагу и кладет ее в карман. Затем снова достает, вдруг представив себе, как сестра зачем-то сует ей в карман руку и находит рисунок. Тогда она кладет его за корсаж, куда уж точно никто, кроме нее, не доберется. Там, у самого сердца, сложенный листок жжется, словно раскаленный уголь, отчего жар приливает к горлу. В конце концов она нетерпеливо сует его в башмак, но даже там он горячит ногу, пока Мария в сгущающейся темноте скачет домой в Колфилд.
Лина занимает себя поддержанием огня. После того ружейного треска больше ничего не было. Они ждут, сначала веселясь и возбужденно болтая, затем примолкнув и скучившись у костра. Слишком скоро начинает смеркаться; темнота выползает из своих дневных лежбищ под корнями и в гнилых пнях. Лина кипятит воду, добавляет сахар и заставляет всех пить, пока горячее, так что они обжигают рты. Она стряпает кашу из овсяной муки, ягод и сушеной свинины, и они молча едят в ожидании звука шагов и треска веток. Доля Эспена совсем запеклась в котелке. Но его все нет.
Отбиваясь от вопросов детей, Лина посылает их за хворостом, чтобы огонь разгорелся и был виден издалека. Затем она сооружает им укрытие на ночь. А потом они перестают задавать вопросы.
Но после того как Анна свернулась теплой запятой вокруг правого бедра Лины, сидящий с другого боку Торбин начинает шептать. Последние два дня, с тех пор как они потеряли компас, Торбина почти не было слышно, что совершенно не вяжется с обычной его горячностью.
— Мама, прости меня, — дрожащим голосом шепчет он.
Рукой в варежке она гладит его волосы.
— Ш-ш. Иди спать.
— Прости, что я хотел убежать. Если бы не я, мы бы не заблудились, правильно? И Эспен бы так не ушел. А теперь он тоже потерялся… — Торбин тихо плачет. — Это я во всем виноват.
— Не глупи, — не глядя на него, отзывается Лина. — Просто так вышло. Иди спать.
Но при этом губы ее сжимаются: правда в том, что действительно из-за него они потеряли компас. Из-за него они заблудились в этом холодном лесу, из-за него она опять потеряла своего мужчину. Она машинально продолжает водить рукой по его голове и не замечает, что Торбин весь напрягся; не замечает, что делает ему больно, а он не смеет попросить ее перестать.
Заснуть она не может, так что сидит у входа в их укрытие и смотрит на пламя. Дети свернулись, прижавшись к ее ногам и спине. Она изо всех сил старается не думать. Это просто, когда Торбин и Анна не спят и ей приходится их подбадривать, но в нынешнем ее одиночестве, когда рядом нет никого, кроме страхов, очень трудно им не поддаться. Хотя они заблудились и замерзают в лесной чаще в окружении сугробов и бог знает чего еще, больше всего она боится, что Эспен бросил ее. Сидя в конюшне в Химмельвангере, она знала, что сможет заставить его подчиниться своей воле, пусть против его собственной. Сейчас ей кажется, будто он использовал выстрел в качестве предлога и сбежал, не собираясь возвращаться, и на этот раз она не знает, где его отыскать.
Рядом, нос к хвосту, стоят с опущенными головами две лошади. В какой-то момент, когда Лина совсем окоченевает, одна из них вздрагивает, чем-то напуганная. Она прижимает уши и машет головой из стороны в сторону, как будто замечает угрозу, но точно не знает, откуда она исходит. Другой конь — больной — едва шевелится. У Лины чуть сердце из груди не выпрыгнуло, но, оправившись от первого испуга, она напряженно вглядывается в темноту, надеясь услышать Эспена, хотя прекрасно знает, что на него Ютта реагировала бы иначе. Лина ничего не слышит. В конце концов, можно ждать и не отгоняя сон, так что она пристраивается рядом с детьми и натягивает на лицо шаль.
И почти тут же ей снится Янни. Янни в беде и, кажется, взывает к ней. Он где-то вдалеке, во тьме и холоде. Он говорит, что жалеет о своей глупости, о том, что думал, будто сможет добыть деньги воровством и бунтом. Теперь он расплачивается своей жизнью. Она видит его с невообразимого расстояния, и он, кажется, лежит на снегу — крошечное темное пятнышко в огромном белом поле — и не может пошевелиться. Потом все меняется, и он уже здесь, рядом с ней, так близко, что она ощущает его тепло, его влажное дыхание. Дыхание его зловонно, но оно теплое и это его дыхание. Она совершенно не вспоминает Эспена.
Она просыпается на рассвете. Огонь погас, оставив сырое обугленное месиво; воздух влажный и пахнет оттепелью. Она оглядывается по сторонам. Лошадей не видно, должно быть, в поисках пищи они зашли за укрытие. Никаких признаков Эспена — правда, она и не думала их обнаружить. Она приподнимается на локтях, глаза постепенно привыкают к сумраку. И тут она видит всего в двадцати ярдах вытоптанный и перепачканный снег.
Сначала она отказывается признать, что темно-красные пятна — это кровь, но потом детали складываются в отталкивающую картину: разбрызганная дугами кровь на снегу, алое пятно, частые отпечатки копыт, вдруг обрывающиеся. Она не издает ни звука. Дети не должны этого увидеть, иначе они потеряют голову… Тут она опускает глаза.
Между ее локтями отпечатавшийся на единственном перед укрытием пятачке нетронутого снега след лапы. Всего один. Не меньше четырех дюймов шириной, и перед ним выстроились в ряд узкие ямки от когтей. Две из них окрашены темно-красным.
Ее всю передергивает при мысли о том, как называл ее Эспен: волчьей ведьмой — женщиной, что якшается с волками. Вспоминая наслаждение от теплого зловонного дыхания из ее сна, она ощущает привкус желчи. Волк стоял прямо над ней, просунув голову в укрытие и дыша ей в лицо.
Лина встает, изо всех сил стараясь не разбудить детей. Она закидывает снегом самые явные из следов, разбрасывает комья по кровавой параболе. Она видит следы пытающегося убежать и преследуемого волками Бенжи — их явно было несколько. К счастью, след ведет в ту сторону, откуда они пришли, так что дети не увидят, где или чем он заканчивается.
Она замечает другой след и не может оторвать от него взгляд: четкий отпечаток сапога у подножья кедра. Она не сразу соображает, что это вчерашний след Эспена. Он ушел почти прямо на запад, в то время как их путь лежит на юг. С тех пор как он ушел, снег не падал, и ничто не скрывает его следы. Он мог вернуться к ним по собственному следу, но почему-то не сделал этого.
Она подпрыгивает, как ужаленная, когда из-за деревьев вдруг появляется Ютта, и вздыхает с трепетным облегчением, ощутив, как лошадь тычется носом ей под мышку. Облегчение, похоже, взаимное.
— У нас все в порядке, — жарко шепчет она лошади. — Все в порядке. Все в порядке.
Она держит лошадь за гриву, пока та не прекращает дрожать, а затем возвращается будить детей, чтобы позвать их в дорогу.
Дональд смотрит, как Паркер и миссис Росс покидают факторию. Они минуют ворота и, ни разу не обернувшись, держат курс на северо-запад. Пожелав им доброго пути, Несбит и Стюарт расходятся по своим кабинетам. Несбит при этом бросает на Дональда неприятный многозначительный взгляд, обвиняющий и миссис Росс, и Паркера, а заодно почему-то и самого Дональда. Дональд выдерживает взгляд, хоть тот его и раздражает. Он посчитал Паркера глупцом, когда тот приводил свои доводы, а тем более когда сказал, что миссис Росс собирается с ним, хотя она, похоже, и сама этого желала. Он отвел ее в сторону и высказал свое мнение. Показалось ему или она действительно над ним посмеивалась? И она, и Паркер настаивали на том, как важно следить за всеми передвижениями Стюарта, и хотя сам он не видит в этом особого смысла, но, видимо, сделает, как им хочется.
Он видит, как Стюарт идет к деревне, чтобы справиться о самочувствии Элизабет. Несмотря на ее угрюмую враждебность, Стюарт не теряет к ней интереса. Что до самого Дональда, он не может сдержать желания посетить ее снова. С тех пор как в голову ему пришла мысль, не является ли Элизабет одной из девочек Сетон, его терзает непреодолимое любопытство, хотя вывод построен на столь слабом основании, как имя ее дочери. Нет, не только имя; еще черты ее лица, несомненно белые, а также их слабое, но все же заметное сходство с чертами миссис Нокс. И, дождавшись, когда Стюарт вернется в свой кабинет, он уже стучит в ее дверь.
Огонь жалит ему глаза, он дышит ртом, чтобы привыкнуть к дыму и запаху немытых тел. Элизабет, сидя на корточках у очага, вытирает лицо плачущей девочке. Она окидывает Дональда беглым пренебрежительным взглядом, а затем поднимает визжащего ребенка и протягивает гостю.
— Подержите. Как с ней нелегко.
Элизабет заходит за отделяющую спальню перегородку, оставив Дональда с извивающейся и корчащейся девочкой на руках. Он нервно ее покачивает, а она обиженно смотрит на него.
— Эми, не плачь. Ну же, ну же.
Если не считать детей Джейкоба, он впервые держит на руках малое дитя. И держит так, словно это непредсказуемый острозубый зверек. Тем не менее она каким-то чудом замолкает.
Когда возвращается Элизабет, Эми изучает галстук Дональда и, очарованная своеобразием этой принадлежности туалета, начинает с ним играть. Элизабет с минуту наблюдает за ними.
— Почему вы вспомнили Сетонов? — неожиданно спрашивает она. — Просто имя навело?
Захваченный врасплох Дональд поднимает глаза. Он как раз собирался спросить ее о Стюарте.
— Видимо, да. Но история засела у меня в голове, потому что недавно мне ее рассказал один человек, непосредственно с ней связанный.
— О.
Если это более чем мимолетный интерес, она умеет скрывать свои чувства.
— Недавно я познакомился с семейством Эндрю Нокса. Его жена была, ну, она… — Он наблюдает за Элизабет, в то время как ребенок резко тянет галстук, чуть не придушив Дональда. — Она сестра миссис Сетон, матери девочек.
— О, — снова произносит она.
— Она очаровательный, добрый человек. Чувствуется, что даже спустя столько лет она глубоко переживает их исчезновение.
В хижине воцаряется долгое молчание, прерываемое только шумом огня.
— И что она об этом рассказывала?
— Ну… это разбило сердца их родителей. Они так и не смогли оправиться.
Дональд пытается что-нибудь прочитать на ее лице, но она лишь кажется недовольной.
— Они — Сетоны — оба уже умерли.
Она чуть кивает. Дональд только теперь замечает, что стоит, затаив дыхание, и выпускает воздух.
— Расскажите мне о тете Элис. — Она произносит это едва слышно, словно одним вздохом.
У Дональда внутри все переворачивается. Он старается этого не показывать. Не разглядывать ее слишком пристально. Она смотрит на дочь, избегая его взгляда.
— Ну, они живут в Колфилде, у залива Джорджиан-Бей. Мистер Нокс там мировым судьей, замечательный человек, и у них две дочери, Сюзанна и Мария. — Осмелев, он добавляет: — Вы помните их?
— Конечно, мне было одиннадцать лет, не младенец.
Дональд силится сдержать волнение в голосе и от этого крепче сжимает девочку. В отместку она со всей силы бьет его кулаком по очкам.
— Сюзанна… Я не помню, какая из них кто. Когда мы видели их в последний раз, одна была совсем крошкой. А второй не больше двух или трех.
— Марии было окало двух. — Произнеся ее имя, он чувствует, как теплеет в груди.
Взгляд ее направлен куда-то в тень, и он понятия не имеет, о чем она думает. Ему приходится отцеплять от своего рта неожиданно сильные пальцы младенца.
— Все у них хорошо… это очаровательная семья. Все они. Они были очень добры ко мне. Хорошо бы вам встретиться. Они были бы так счастливы вас увидеть… вы представить себе не можете!
— Наверное, вы им обо мне расскажете, — недоверчиво улыбается она.
— Только если вы сами того пожелаете.
Она отворачивается, но, когда начинает говорить, голос ее меняется:
— Я должна думать о детях.
— Конечно. Подумайте. Я уверен, они не заставят вас делать что-то против воли.
— Я должна думать о детях, — повторяет она. — Теперь, без отца…
Дональд с трудом вытаскивает из-под ребенка носовой платок. Но когда Элизабет снова поворачивается к нему, глаза ее сухи.
— Они рассказывали, что отец нашел меня?
— Что? Они говорили, что вас так и не нашли!
По ее лицу пробегает некое чувство — боль, неверие?
— Он так сказал?
Дональд не знает, что ответить.
— Я отказалась с ним возвращаться. Я тогда только вышла замуж. Он все спрашивал про Эми. Будто винил меня за то, что ее там не было.
Дональд не в состоянии скрыть потрясение.
— Вы что, не понимаете? Они потеряли своих дочерей, а я потеряла все! Мою семью, мой дом, мое прошлое… Мне пришлось бы снова учиться говорить! Я не могла порвать со всем, что знала… еще раз.
— Но… — Дональд не знает, что сказать.
— На лице его был ужас, когда он увидел меня. После того раза он так и не вернулся. А мог бы. Он надеялся, что это Эми. Она всегда была его любимицей.
Дональд смотрит на беззаботного ребенка, и его захлестывает волна жалости.
— Он был не в себе… Не стоит обвинять его за эти расспросы. Он до смерти только и занимался поисками.
Она качает головой, и глаза ее холодны: откуда вам знать?
— Вы были… — он с трудом подбирает слова, не зная, как лучше сказать, — великой тайной века! Вы были знамениты, о вас знали все. Люди со всей Северной Америки писали, выдавая себя за вас — или сообщая, что вас видели. Кто-то даже из Новой Зеландии написал.
— О.
— Вряд ли вы помните, что случилось.
— Какая теперь разница?
— Разве не всегда важно узнать правду?
Он думает о Лоране Жаме и о поисках истины, погнавших в путь их разношерстную компанию, — события валятся друг на друга, словно выстроенные в ряд костяшки домино, и все ведут его через заснеженные равнины в эту крошечную лачугу. Элизабет содрогается, словно от сквозняка.
— Я помню… Не знаю, что вам рассказывали, но мы пошли гулять. По ягоды, наверное. Мы поспорили, где остановиться; другая девочка — как ее звали, Кэти? — не хотела уходить далеко: было очень жарко, и она боялась, что у нее сгорит лицо. На самом деле она просто боялась в лесу.
Элизабет не отрываясь смотрит в одну точку где-то за плечом Дональда. Он едва смеет пошевельнуться, чтобы не прервать ее рассказ.
— Я тоже боялась. Боялась индейцев. — Она чуть усмехается. — Потом я заспорила с Эми. Она хотела идти дальше, а я боялась ослушаться родителей. Но я шла с ней. Потому что не хотела остаться одна. Стемнело, и мы не могли отыскать тропу. Эми все повторяла, чтобы я не глупила. Потом мы отчаялись и уснули. Во всяком случае, мне кажется… А потом…
Воцарившаяся тишина наполняет хижину призраками. Кажется, будто Элизабет смотрит на одного из них.
Дональд стоит, затаив дыхание.
— …ее там больше не было.
Теперь она смотрит прямо ему в глаза.
— Я думала, она нашла дорогу домой, а на меня разозлилась и бросила в лесу. И никто не пришел за мной… пока меня не нашел дядя — мой индейский дядя. Я решила что они бросили меня там умирать.
— Они были вашими родителями. Они вас любили. Они так и не прекратили поиски.
Она пожимает плечами:
— Я не знала. Я так долго ждала. И никто не пришел. Потом, когда я снова увидела отца, то подумала: вот теперь ты пришел, когда я счастлива, когда уже слишком поздно. А он все спрашивал про Эми. — Она говорила тонким и сиплым голосом, натянутым до предела.
— Так Эми… пропала в лесу?
— Я думала, она ушла домой. Я думала, она меня бросила. — Элизабет (несмотря ни на что, он не мог думать о ней как о Еве) смотрит на него, и слезы бегут по ее щекам. — Я не знаю, что с ней случилось. Я вся измучилась. И заснула. Кажется, я слышала волков, но, возможно, мне это приснилось. Я слишком боялась, чтобы открыть глаза. Я бы вспомнила, если бы слышала крик или плач, но ничего такого не было. Я не знаю. Не знаю.
Она замолчала.
— Спасибо, что рассказали мне.
— Я и ее потеряла.
Она опускает голову, и лицо ее скрывается в тени. Дональду стыдно. Ее родители пользовались всеобщим сочувствием, все благоговели перед их утратой. Но те, кого утратили, тоже горевали.
— Возможно, она тоже жива… где-нибудь. Наше неведение не означает, что она умерла.
Элизабет никак не реагирует.
У Дональда есть только брат, старший, и он никогда не любил его по-настоящему: было бы вовсе неплохо навсегда потерять его в лесу. Он вдруг понимает, что левая нога совершенно затекла, и двигает ею, кривясь от боли.
— А вот и Эми… — весело говорит он; малышка у него на коленях беспечно стягивает с себя чулки. — Я сожалею. Простите меня за то, что заставил вас говорить об этом.
Элизабет берет у него дочь и качает головой. Некоторое время она ходит по комнате.
— Я хочу, чтобы вы рассказали им обо мне. — Она целует Эми и прижимает ее к себе.
Рядом с хижиной оживленно беседуют две женщины. Одна из них — Нора. Дональд снова обращается к Элизабет:
— Прошу вас еще об одной любезности. Можете сказать, о чем они говорят?
Элизабет язвительно ухмыляется.
— Нора беспокоится о Получеловеке. Он ушел куда-то со Стюартом. Нора говорила ему отказаться, но он не послушался.
Дональд смотрит на главное здание, и сердце его тревожно сжимается. Неужели это случилось?
— Она говорит, куда или зачем? Это важно.
Элизабет качает головой.
— Куда-то собрались. Может, поохотиться… хотя он обычно слишком пьян, чтобы попасть в цель.
— Стюарт говорил, что собирался отыскать вашего мужа.
На это она не отвечает. Он быстро прикидывает, что делать.
— Я пойду за ними. Я должен увидеть, куда они идут. Если я не вернусь, вы поймете, что были правы.
Элизабет кажется удивленной — такое выражение на ее лице он видит впервые.
— Это опасно. Вам не нужно идти.
Дональд старается не замечать насмешки в ее голосе.
— Я должен. Мне нужны доказательства. Компании нужны доказательства.
В этот момент Алек, ее старший сын, вместе с другим мальчиком выходят из соседней хижины, и женщины расходятся; Нора возвращается к главному зданию. Элизабет зовет сына, и он поворачивает к ней. Она говорит ему несколько слов на их языке.
— Алек пойдет с вами. Иначе вы потеряетесь.
У Дональда отваливается челюсть. Мальчишка едва доходит ему до плеча.
— Нет, это невозможно… Я уверен, все будет в порядке. Не так уж трудно проследить…
— Он пойдет с вами, — повторяет она как о решенном деле. — Он и сам этого хочет.
— Но я не могу.
Он не знает, как это сказать — он просто не сможет заботиться о ком-то в этом климате: даже о себе, не говоря уж о ребенке. Он понижает голос:
— Я не могу взять ответственность и за него. Вдруг что-нибудь случится? Я никак не могу позволить… — Его бросает в жар от стыда и собственной никчемности.
— Теперь он мужчина, — просто отвечает Элизабет. Дональд смотрит на мальчика, который поднимает на него глаза и кивает. В нем нет ничего от Элизабет: смуглый, с плоским лицом и миндалевидными глазами под тяжелыми веками. Должно быть, пошел в отца.
Позже, возвращаясь к себе, чтобы собраться в дорогу, он оборачивается и видит Элизабет, стоящую в дверях и провожающую его взглядом.
— Ваш отец только хотел получить ответ. Вы ведь сами знаете, верно? Это не значит, что он вас не любил. В природе человека желание знать ответ.
Она пристально смотрит на него, и ее прищуренные от заходящего солнца глаза словно полированная сталь. Смотрит на него, но не произносит ни слова.
Что-то странное творится с погодой. Скоро Рождество, и все же, хотя мы идем по промерзшему снегу, небо над нами яркое, как в солнечный июльский день. Лицо у меня обмотано шарфом, но глаза с трудом выносят столь ослепительный блеск. Собаки радуются приволью, и в некотором смысле я их понимаю. За палисадом остались вероломство и неразбериха. Здесь только пространство и свет; мили пройденные и мили впереди. Все кажется простым.
Но это не так; лишь оцепенение заставляет меня думать подобным образом.
Когда садится солнце, я выясняю, к чему привела моя глупость. Сначала я падаю на одну из собак, умудряясь при этом разорвать юбку, и собака заходится в лае. Затем, поставив куда-то кружку растопленного снега, не могу ее отыскать. Подавив приступ страха, я зову Паркера, который исследует мои глаза. Я и без него знаю, что они покраснели и слезятся. Зрение помутилось, перед глазами красные и фиолетовые вспышки, позади пульсирующая боль. Я знаю, конечно, что, уходя, должна была их защитить, но не подумала об этом, настолько была счастлива идти с ним и любоваться широкой белой равниной после грязных окрестностей Ганновера.
Паркер делает компресс из чайных листьев, завернутых в миткаль, охлаждает в снегу и велит мне прижать к глазам. Это приносит облегчение, хотя и не такое, как несколько капель «Болеутоляющего Перри Дэвиса». Возможно, к лучшему, что у нас их нет. Я думаю о Несбите, забившемся в угол своего кабинета и скалящем зубы; когда-то и я была такой.
— Мы далеко от… места?
Привычка заставляет меня опустить компресс: невежливо не смотреть на собеседника.
— Не убирайте, — говорит он и, когда я возвращаю компресс на место, добавляет: — Мы будем там послезавтра.
— А что там?
— Озеро, хижина.
— Какое озеро?
— У него нет названия, насколько мне известно.
— А почему туда?
Паркер колеблется долгую минуту, так что я опять поглядываю на него из-за компресса. Он смотрит вдаль и, кажется, этого не замечает.
— Потому что меха именно там.
— Меха? Вы имеете в виду норвежские меха?
— Да.
Теперь я совсем опускаю компресс и смотрю на него всерьез:
— Почему вы хотите привести его к ним? Ведь именно этого он и добивается!
— И поэтому мы так поступаем. Держите компресс.
— Разве мы не можем… сделать вид, что они где-нибудь еще?
— Я думаю, он уже знает, где они. Выбери мы другое направление, он вряд ли пошел бы за нами. Он уже ходил туда — он и Нипапанис.
Я думаю о том, что это значит: Нипапанис не вернулся, а значит, он до сих пор там. И страх пробирает меня до мозга костей, поселяется там как хозяин. За мокрым компрессом нетрудно скрыть мою реакцию; гораздо труднее делать вид, что я достаточно для этого отважна.
— В этом случае, когда он придет, все станет ясно.
И что тогда? Я думаю, но не решаюсь озвучить. В голове у меня другой голос — раздражающий — нашептывает: ты могла бы остаться. Ты сама заварила эту кашу. Так лопай теперь.
Затем, после очередной паузы, Паркер говорит:
— Откройте рот.
— Прошу прощения?
Он что, мысли мои читает? Мне так стыдно, что уже почти не страшно.
— Откройте рот, — повторяет он немного мягче; ему как будто смешно.
Я, словно ребенок, приоткрываю рот. И чувствую губами что-то твердое, раздвигающее их, а потом в рот мне скользит какой-то шероховатый кусок, похожий на озерный лед, — плоский и расплывающийся. Моих губ касается большой или указательный палец, шершавый, как наждак. А может, это перчатка.
Закрываю рот и чувствую, как согревается и тает его содержимое, наполняя рот сладкой влагой. Я улыбаюсь: кленовый сахар. Представить себе не могу, откуда он его взял.
— Хорошо? — спрашивает он, и по его голосу я понимаю, что он тоже улыбается.
Я клоню голову набок, как бы обдумывая ответ.
— Хм, — чуть слышно выдыхаю я, по-прежнему скрываясь за компрессом, что придает мне бесшабашности. — Подразумевается, что это поможет моим глазам?
— Нет. Подразумевается, что это вкусно.
Я полной грудью вдыхаю воздух, пахнущий осенним дымом и сладостью с горьким угольным привкусом.
— Я боюсь.
— Я знаю.
За своей маской я жду от Паркера утешительных заверений. Кажется, будто он их обдумывает, тщательно отбирая.
Но так ничего и не произносит.
В поисковом отряде пятеро добровольцев: Маккинли, туземец-проводник Сэмми, местный юноша по имени Мэтью Фокс, полный решимости доказать, на что способен в лесах, Росс, у которого пропали сын и жена, а также Томас Стеррок, бывший следопыт. Из них всех только Стеррок сознает, что он здесь из милости; остальным он должен казаться стариком, да и вообще никто не понимает, что он делает в Колфилде. Лишь незаурядное обаяние позволило ему попасть в отряд; это, а еще долгий вечер с Маккинли, в течение которого Стеррок непрестанно его умасливал и напоминал о своих былых победах. Он даже расхвастался своим умением идти по следу, но, к счастью, Сэмми не нуждался в помощи; в нетронутом сиянии свежего снега Стеррок понятия не имеет, идут они по каким-то следам или нет. Однако он здесь и с каждым шагом приближается к Фрэнсису Россу и объекту своего вожделения.
С тех пор как Мария Нокс вернулась из Су со своим потрясающим рассказом о встрече с Каонвесом, Стеррок проникся таким воодушевлением, какого давно от себя не ожидал. Он непрерывно прокручивал в голове, мог ли Каонвес знать, что за этой табличкой стоит Стеррок? Могли названные им имена оказаться чистым совпадением? Невероятно. Он решил, что табличка написана на языке ирокезов и свидетельствует о союзе пяти племен. Кто знает, возможно, она даже принадлежит к тому времени[16]. Так или иначе, это никак не умаляет последствий такого открытия для индейской политики: неизбежного замешательства правительств к северу и югу от границы; веса, который она придаст туземным призывам к автономии. Кто не стремится к добру, которое при этом способно принести прибыль?
Такие мысли посещали его в первые часы. Потом он принялся думать (ведь он прежде всего прагматик): а вдруг Мария права и вещица эта — всего лишь ловкая подделка? В глубине души он понимает, что это не имеет значения. Нетрудно будет убедить Каонвеса поддержать его. Если он представит вещицу с надлежащей убежденностью и сноровкой (не проблема), первоначальный ажиотаж сделает ему имя, а последующие дискуссии лишь послужат хорошей рекламой. Что же до беспокойства относительно местонахождения таблички, он просто отказывается ему поддаваться. Нет сомнений, что ее забрал Фрэнсис Росс, и как только они его догонят, Стеррок сумеет заполучить ее. Он много раз репетировал, что будет говорить…
Он спотыкается, мокасин цепляется за какую-то неровность в снежной корке, и Стеррок валится на колени. Последний в цепочке, он не сразу встает, упершись в наст рукой в перчатке и восстанавливая дыхание. От холода ломит суставы. Годы прошли с тех пор, как он путешествовал подобным образом, уже и забыл, каково это. Хочется надеяться, что это в последний раз. Идущий перед ним Росс замечает его падение, поворачивается и ждет. Слава богу, хоть не возвращается подать руку: это было бы уж слишком унизительно.
Мария рассказала, что в Су видела Росса с другой женщиной, и теперь строила догадки, так ли уж невинно исчезновение его жены, как принято считать. Стеррока это позабавило, потому что Мария казалась последней, кто стал бы вынашивать столь скандальные предположения. Но когда Мария заметила, что вряд ли это более скандально, чем общепринятое мнение, будто миссис Росс смылась с беглым арестантом (а ее муж и глазом не моргнул!), Росс заинтересовал Стеррока. На Россовом лице ровным счетом ничего не отражается: если он обеспокоен судьбой жены или сына, то никак этого не показывает. Такая сдержанность не вызывает к нему особой симпатии прочих членов экспедиции. До сих пор Росс упорно сопротивлялся попыткам вовлечь его в разговор, но неутомимый Стеррок делает рывок, чтобы догнать его.
— Похоже, вы здесь как дома, мистер Росс, — говорит он, едва отдышавшись. — Могу поспорить, вы опытный лесовик.
— Да не особенно, — бормочет Росс, а затем, возможно смягчившись от старческих хрипов, добавляет: — Разве что на охоту ходил и тому подобное. Не то что вы.
— О… — Стеррок польщен. — Должно быть, вы очень беспокоитесь о своей семье.
С минуту Росс плетется молча, не отрывая глаз от земли.
— Похоже, некоторые считают, что недостаточно.
— Вовсе не обязательно выставлять свою тревогу на публику.
— Нет.
Это звучит саркастически, но Стеррок слишком занят установкой своих снегоступов след в след с идущей впереди молодежью, чтобы заглянуть в лицо собеседнику.
— На днях я был в Су, — чуть погодя говорит Росс. — Ездил к подруге моей жены, просто узнать, не донеслась ли до нее какая-нибудь весть. Там я заметил старшую девчонку Ноксов. Она меня тоже увидела и так вздрогнула — думаю, по всему городу разнеслось, что у меня любовница.
Стеррок улыбается, виновато, но с облегчением. Он рад, что о миссис Росс есть кому позаботиться. Росс холодно смотрит на него:
— Ну вот, так я и думал.
На второй день похода Сэмми останавливается и поднимает руку, призывая всех к тишине. Все застывают на полушаге. Впереди проводник совещается с Маккинли, который затем поворачивается к остальным. Он уже открывает рот, как вдруг слева до них доносится крик и треск сучьев. Все в панике; Маккинли и Сэмми поднимают ружья на случай, если это медведь. Стеррок слышит пронзительный вопль и понимает, что кричит человек — женщина.
Они с Ангусом Россом оказываются ближе всех и бросаются вперед, проваливаясь в сугробы и застревая в кустах и скрытых преградах. Идти так трудно, что проходит какое-то время, прежде чем они видят того, кто их звал. Стерроку кажется, что за деревьями не одна фигура… но женщина? Несколько женщин… здесь, среди зимы?
А потом он видит ее: пробирающуюся к ним тоненькую темноволосую женщину, за ней волочится шаль. Она плачет от изнеможения и облегчения, смешанных со страхом: а вдруг все эти люди окажутся лишь плодом ее воображения? Сквозь заросли она рвется к Стерроку и оседает всего в нескольких ярдах от него, в то время как Росс подхватывает на руки ребенка. Еще одна фигура мелькает среди деревьев. Стеррок встает перед женщиной на одно колено, словно неуклюже пародируя романтическое свидание, только снегоступы мешают. Ее лицо искажено от страха и усталости, взгляд затравленный, как будто она боится его.
— Ну-ну, теперь все в порядке. Вы в безопасности. Перестаньте…
Он не уверен, что она его понимает. Теперь у нее за спиной стоит мальчик. Он будто ее защищает, положив руку ей на плечо, и темными недоверчивыми глазами смотрит на Стеррока. Стеррок никогда не знал, как разговаривать с детьми, а этот, похоже, настроен не слишком дружелюбно.
— Привет. Вы откуда?
Мальчик бормочет несколько слов на непонятном наречии, и женщина отвечает ему на том же странном языке — это не французский, который он знает, и на немецкий не похоже.
— Вы говорите по-английски? Вы меня понимаете?
Остальные присоединяются к ним и толпятся вокруг, таращась в изумлении. Женщина, мальчик лет семи-восьми и маленькая девочка, еще младше. Все явно выбились из сил и окоченели. Никто из них не произносит ни единого внятного слова.
Решено разбить лагерь, хотя сейчас всего два пополудни. Сэмми и Мэтью сооружают укрытие за вырванным с корнем деревом и собирают дрова для большого костра, пока Ангус Росс готовит горячий чай и еду. Маккинли идет в лес, куда показывает женщина, и возвращается, ведя под уздцы истощенную кобылу, которую тут же накрывают одеялами и задают ей овса. Женщина и дети жмутся к огню. Пошептавшись с детьми, женщина встает и направляется к Стерроку. Она показывает, что хочет поговорить наедине, так что они отходят чуть в сторону от лагеря.
— Где мы? — без предисловий спрашивает она. Стеррок отмечает, что по-английски она говорит почти без акцента.
— Мы в полутора днях от Дав-Ривер, это на юг. А вы откуда?
Она смотрит на него, а потом глазами показывает на остальных:
— Кто вы?
— Меня зовут Томас Стеррок, из Торонто. Остальные из Дав-Ривер, если не считать коротко стриженного шатена — это Маккинли, служащий Компании Гудзонова залива, — и проводника.
— Что вы здесь делаете? Куда вы идете? — Похоже, она даже не замечает, сколь неблагодарно звучат эти вопросы.
— Мы идем по следу на север. Люди пропали. — В двух словах не объяснишь, так что он и не пытается.
— А куда ведет этот след?
Стеррок улыбается:
— Этого мы не узнаем, пока не дойдем до конца.
Женщина выдыхает, словно бы чуть освобождаясь от сдерживаемого подозрения и страха.
— Мы направлялись в Дав-Ривер. Потом потеряли компас и вторую лошадь. С нами был еще один человек. Он ушел… — Лицо ее озаряется надеждой. — Кто-нибудь из вас слышал в последние дни ружейные выстрелы?
— Нет.
Она снова падает духом.
— Мы разделились и теперь не знаем, где он. — Она морщит лицо, готовая заплакать. — Там были волки. Они загрызли одну из лошадей. Могли и нас убить. Может…
Она уступает рыданиям, но беззвучным и без слез. Стеррок похлопывает ее по плечу.
— Не надо. Все уже хорошо. Вы пережили страшное время, но все позади. Больше вам нечего бояться.
Женщина поднимает на него глаза, и он замечает, до чего они красивы: ясные и светло-карие на гладком овальном лице.
— Спасибо. Не знаю, что бы мы делали… Мы обязаны вам жизнью.
Стеррок сам растирает обмороженные руки женщины. Маккинли созывает импровизированное совещание и решает, что они с Сэмми отправятся на поиски пропавшего мужчины — за ним остался четкий след, — пока остальные будут ждать в лагере. Если они не найдут его до вечера, Мэтью и Стеррок проводят женщину до Дав-Ривер. Стеррока не совсем устраивает этот вариант, но трудно не признать, что таким образом трое закаленных путников смогут двигаться как можно быстрее. Кроме того, в глубине души он польщен предпочтением, оказанным ему женщиной: ни с кем другим она не говорила наедине, держится к нему поближе и даже время от времени одаряет его на редкость милой улыбкой. (А, так вы из Торонто?..) Он говорит себе, что дело лишь в его почтенном возрасте, благодаря которому он выглядит не столь грозно, как остальные, но понимает, что это не единственная причина.
Маккинли и Сэмми выходят, пока светло, выяснив из весьма путаного рассказа женщины, что муж ее, возможно, ранен. Они растворяются в тени под деревьями, и Росс скупо наделяет каждого оставшегося глотком бренди. Женщина заметно приободряется.
— Так что это за люди, за которыми вы идете? — спрашивает она, когда дети проваливаются в бездонный сон.
Росс вздыхает и ничего не говорит; Мэтью переводит взгляд с Росса на Стеррока, который понимает это как сигнал подать реплику:
— Не так просто рассказать: дело весьма своеобразное. Мистер Росс, возможно… Нет? Ладно, видите ли, несколько недель назад произошла трагедия, погиб человек. В это же время из Дав-Ривер исчез сын миссис Росс — возможно, кого-то преследуя. За ним отправились два человека из Компании, ведущие расследование. Время идет, а от них ни слуху ни духу.
— И это еще не все! — Мэтью, воодушевленный интересом женщины, нетерпеливо подается вперед. — Был еще один человек, арестованный за убийство, — полукровка и с виду просто злодей, — так он сбежал, ну, не совсем, на самом деле кое-кто его освободил, и он пропал вместе с матерью Фрэнсиса… и больше их не видели!
Мэтью замолкает и краснеет как рак; слишком поздно сообразив, что сказал, он бросает испуганный взгляд на Росса.
— Неизвестно, вместе они или каждый идет своей дорогой, — напоминает ему Стеррок, осторожно поглядывая на Росса, который выглядит совершенно равнодушным. — В общем, если коротко, именно поэтому мы здесь — найти, кого сможем, дабы убедиться, что они в безопасности.
Женщина склоняется к огню, осветившему ее круглые сияющие глаза: она уже совсем не похожа на то запуганное существо, каким была пару часов назад в лесу. Она вздыхает и склоняет голову набок.
— Вы так добры к нам. Мы обязаны вам жизнью. И мне кажется, я должна сказать вам, мистер Росс, что видела вашего сына, и жену тоже, и с ними все в порядке. С ними со всеми все в порядке.
Росс впервые смотрит на нее. Стеррок никогда бы не поверил, если б сам не увидел, как способно растаять гранитное лицо.
Фрэнсис просыпается от ослепительного солнечного света, какого не было уже несколько недель. Вокруг невероятная тишина — ни единого из обычных звуков со двора или из коридора. Он одевается и подходит к двери. Она открыта — с тех пор, как здесь нет Муди, это дело обычное. Фрэнсис гадает, что будет, если он выйдет сам по себе: возможно, кто-нибудь потеряет голову от страха и выстрелит в него. Вряд ли, поскольку Избранные — народ Божий и не имеют обыкновения носить оружие. В любом случае, куда бы он ни похромал, за ним останется характерный след на снегу. Опираясь на костыль, Фрэнсис выглядывает в коридор. Никто к нему не бежит, и по-прежнему почти никаких звуков. Фрэнсис быстро соображает — сегодня воскресенье? Нет, оно вроде было совсем недавно (точнее здесь сказать трудно). Он фантазирует, будто бы все ушли, и ковыляет по тянущемуся перед ним коридору. Он понятия не имеет, куда ведут эти двери, поскольку с тех пор, как его сюда принесли, ни разу не покидал своей комнаты. Не видать и никаких признаков его тюремщика, Джейкоба. Наконец он добирается до двери, ведущей во двор, и выходит.
Он чуть не захлебывается воздухом, столь же холодным, сколь свежим. Ослепительно сияет солнце, мороз жалит лицо, но Фрэнсис дышит полной грудью, смакуя боль. Как он смог выдержать столько времени в душной комнате? Он сам к себе чувствует отвращение. Фрэнсис пробует двигаться быстрее, прыгая у двери взад-вперед и привыкая к костылю. И тут до него доносится плач. Идя на звук, он поворачивает за угол конюшни и в сотне ярдов видит кучку людей. Его первое желание — тут же нырнуть обратно, с глаз долой, но они, похоже, не проявляют к нему особого интереса, так что он ковыляет поближе. Один из этих людей — Джейкоб; он замечает Фрэнсиса и направляется к нему.
— Что случилось? Почему все здесь?
Джейкоб бросает взгляд через плечо:
— Помнишь, я тебе говорил, что Лина сбежала с плотником? Ну вот… он вернулся.
Фрэнсис медленно приближается к возбужденным норвежцам: некоторые из женщин плачут; Пер нараспев произносит что-то похожее на молитву. Посреди них Фрэнсис видит человека, о котором, видимо, говорил Джейкоб, — небритое существо с ввалившимися глазами, обмороженными носом и щеками и белыми от инея бородой и усами. Так это и есть плотник, которого он ни разу не видел и с которым сбежала Лина. Кто-то его расспрашивает, но он выглядит совершенно оцепеневшим. Фрэнсис клянет себя за тугодумие и ковыляет к толпе, чувствуя, как растет его ярость.
— Что вы с ней сделали?! — кричит он, не зная даже, говорит ли этот тип по-английски. — Где Лина? Вы ее бросили? С детьми?
Плотник поворачивается к нему в изумлении — объяснимом, поскольку видит его впервые.
— Где она? — требует ответа разъяренный и перепуганный Фрэнсис.
— Она… Я не знаю, — бормочет мужчина. — Ночью… мы дошли до деревни, но я не смог этого вынести. Я понимал, что поступаю плохо. Я хотел вернуться. И оставил ее… в деревне.
В него вцепилась женщина, вся в слезах, с заострившимися чертами лица. Фрэнсис предполагает, что это брошенная жена.
— Какая деревня? Далеко?
Мужчина часто мигает.
— Я не знаю, как она называется. На реке… маленькой речке.
— Сколько дней отсюда?
— Э-э… Три дня.
— Вы лжете. В трех днях отсюда нет деревни, если вы шли на юг.
Мужчина бледнеет, хотя он и так бледный как воск.
— Мы потеряли компас…
— Где вы оставили ее?
Плотник начинает плакать. Наконец, мешая норвежский и английский, он объясняет:
— Это было ужасно… Мы заблудились. Я услышал выстрел и подумал, что смогу найти охотника, а тот покажет нам дорогу. Но я его не нашел… Там были волки. Когда я вернулся, то увидел кровь, а они все… пропали.
Он жалко всхлипывает. Женщина отшатывается от него, будто с отвращением. Остальные смотрят на Фрэнсиса, изумленно разинув рты, — половина из них не видела мальчика с того дня, когда его, полумертвого, привезли в деревню. Фрэнсис чувствует, что вот-вот заплачет, в горле растет комок, не дающий ему дышать.
Пер поднимает руку, призывая всеобщее внимание:
— Мне кажется, нам всем лучше разойтись по домам. Эспену нужен уход и еда. Потом мы выясним, что случилось, и пошлем людей на поиски.
Он говорит на своем языке, и постепенно все расходятся. Джейкоб идет рядом с Фрэнсисом. Они уже подходят к дому, когда он нарушает молчание:
— Послушай. Я не знаю, но… странно, что волки напали и убили трех людей. Возможно, случилось что-то совсем другое.
Фрэнсис смотрит на него, а потом вытирает рукавом нос.
У двери в комнату Фрэнсиса их окликает Пер:
— Джейкоб… Фрэнсис… не нужно вам туда. Пойдемте в столовую вместе со всеми.
Удивленный и тронутый, Фрэнсис вслед за Джейкобом идет в трапезную.
Они едят хлеб с сыром и пьют кофе. Слышно приглушенное бормотание обитателей деревни, охваченных благоговейным ужасом. Фрэнсис думает о том, как добра была к нему Лина, как стремилась выбраться отсюда. Но она крепкая. Может, ничего такого не случилось. Он пока не будет думать о худшем.
Похоже, никто в этой комнате не смотрит на него с подозрением. Он бы пошел с ними на поиски Лины, если б смог, но колено пульсирует после непривычных упражнений, и он чувствует себя совсем хилым. Не одну неделю он пролежал в белой комнате, мышцы размякли, а кожа бледная, как полотно. Уже недели с тех пор…
Его ошеломляет мысль о том, что уже больше часа он не думал о Лоране, с тех пор как увидел столпившихся на белом поле людей; вернее даже, если честно, с тех пор как отворил входную дверь и вдохнул свежего холодного воздуха. Он так долго не думал о Лоране, что чувствует себя предателем.
В ту давнюю-давнюю ночь с холма за хижиной Фрэнсис увидел свет, проникающий сквозь оконный пергамент. Он тихо спустился к берегу, на случай, если у Лорана гости. Такое часто бывает — бывало, — и Фрэнсису приходилось прятаться и ждать. Еще не хватало очередного нагоняя от этого злого языка. Он услышал, как открылась дверь, и увидел, как во двор вышел мужчина с длинными черными волосами. Он что-то держал в руке, но Фрэнсису не видно было, что именно, а потом он осторожно уложил эту вещь в мешочек на поясе, огляделся, или, скорее, прислушался с настороженным спокойствием охотника. Фрэнсис замер и затаил дыхание. Была полночь и совсем темно, но он знал, что человек этот не из Дав-Ривер, — их всех он узнавал по движениям, походке, дыханию. Этот был другой. Человек сплюнул, повернувшись к открытой двери, и перед Фрэнсисом мелькнула смуглая кожа, сальные волосы, вьющиеся по плечам, неподвижное замкнутое лицо. Немолодое. Он вернулся в хижину, скрывшись из виду. Затем в хижине погас свет. Человек вышел, что-то бормоча себе под нос, и направился к реке, на север. У него была бесшумная походка. Фрэнсис облегченно вздохнул — если бы торговец задержался, пришлось бы и дальше прятаться. Но этот человек не собирался задерживаться.
Ступая как можно тише, Фрэнсис прошел по берегу и обогнул хижину. Изнутри не доносилось ни звука. Он помедлил, прежде чем отворить дверь.
— Лоран? — прошептал он, стыдясь своего шепота. — Лоран?
Наверняка Лоран разозлится — и двух дней не прошло с тех пор, как они последний раз повздорили. Или — сердце похолодело при этой мысли, — что, если он уже отправился в свое загадочное последнее путешествие, просто улизнув от Фрэнсиса? Может быть, он решил уехать раньше, чтобы избежать объяснений. Это в его духе.
Фрэнсис толкнул дверь. Внутри тишина и кромешный мрак, однако натоплено. Фрэнсис ощупью пробрался туда, где обычно стоит лампа, и нашел ее. Он открыл печную дверцу, зажег лучину, поднес ее к фитилю и зажмурился от внезапного света. Не последовало никакой реакции на его вторжение. Лоран ушел, но как надолго? Охотится?.. Не мог же он уйти навсегда, оставив горящую печь. Или…
Оставалось всего несколько секунд его прежней жизни, и Фрэнсис бездумно растратил их, подкручивая фитиль в лампе. Повернувшись, он увидит Лорана, лежащего в своей кровати. Тут же увидит странное красное пятно у него в волосах, кинется к Лорану и увидит его лицо, шею, смертельную рану.
Увидит еще блестящие глаза.
Почувствует, что тот еще теплый.
Фрэнсис смаргивает слезы. Что говорит Джейкоб? Он говорит, что собирается на поиски — что-то он засиделся. Джейкоб кладет руку ему на плечо — все с ним сегодня ласковы, он с трудом переносит это, — Фрэнсис ведь побудет здесь, пока Джейкоб в отлучке? Ему больше не надо грозить, чтобы не убежал… ха-ха!
Фрэнсис кое-как соглашается, и все думают, что на лице его написана скорбь о воображаемой участи Лины.
Увидев тело Лорана, простояв над ним бог знает сколько времени, Фрэнсис решил, что должен отправиться вслед за убийцей. Ничто другое ему в голову не пришло. Он не мог идти домой, зная то, что знал. Он ни мгновения больше не мог оставаться в Дав-Ривер без Лорана. Отыскав Лоранов заплечный мешок, он положил туда одеяло, провизию, охотничий нож — больше и острее его собственного. Оглядел хижину в поисках знака, последнего послания от Лорана. Нигде не было ружья — унес ли его с собой тот человек? Фрэнсис постарался представить его себе, как вдруг понял, что именно тот так тщательно прятал в мешочек у пояса, и почувствовал отвращение.
Отведя взгляд от кровати, Фрэнсис поднял незакрепленную доску пола и нащупал мешочек с деньгами Лорана. Там было немного: рулончик банкнот и странный кусок кости с резьбой, который Лоран считал ценным, так что Фрэнсис взял и его. В конце концов, Лоран сам хотел отдать ему эту штуку, несколько месяцев назад, когда был в хорошем расположении духа.
Под конец он надел волчью шубу Лорана, ту, которая мехом внутрь. Ночью без нее не обойтись.
Он мысленно попрощался. И пошел в том же направлении, что и незнакомец, понятия не имея, что будет делать, если догонит его.
Я хорошо помню время, когда отправилась в большое путешествие, и, видимо, этот момент потому так отчетливо запечатлелся, что обозначил конец одного периода моей жизни и начало другого. Уверена, то же относится к великому множеству людей в Новом Свете, но я не имею в виду плавание через Атлантику, хотя это было нечто совершенно ужасающее. Мое путешествие началось с поездки от ворот общественной лечебницы в Эдинбурге до большого ветшающего дома в Западном Хайленде. Меня сопровождал мужчина, которому суждено было стать моим мужем, но тогда я, разумеется, понятия об этом не имела. Ничего я не знала и о важности этой поездки, но с ее началом и вся моя жизнь начала меняться окончательно и бесповоротно. У меня и в мыслях не было, что я больше никогда не вернусь в Эдинбург, но когда экипаж начал свой долгий извилистый путь от лечебницы, определенные связи были порваны — с прошлым, с родителями, с относительно удобным существованием, даже с моим общественным классом, — чтобы уже никогда больше не срастись.
Позже мне нравилось думать о той поездке, представляя себе руку судьбы: вот она перерезает связующие нити, в то время как я в ошеломленном неведении сижу в трясущемся экипаже и гадаю, не спятила ли (если можно так выразиться), что покидаю лечебницу для душевнобольных с ее относительным покоем. А еще я спрашивала себя, часто ли мы сознаем действие необратимых сил по ходу дела. Я-то, конечно, ничего не сознавала. И напротив, как часто мы придаем колоссальное значение тому, что вскоре рассеется, как утренний туман, не оставив за собой и следа.
Что бы там я ни думала, мы наконец прибыли. Конец пути, который кажется столь важным. Но возможно, это лишь страх перед грядущим насилием.
Местность здесь не такая монотонная: вся изрезана ухабами и складками, словно сбившийся ковер, который нужно разгладить. А перед нами, насколько я вижу сквозь огненные вспышки, маленькое озеро. Оно длинное и изогнутое, словно манящий палец, и огибает нагромождение скал, вздымающихся на сотню футов или даже выше. На противоположном берегу деревья, но это скорее рощица, нежели лес. Большая часть озера замерзла, гладкая и белая, как каток для керлинга. Но с одного конца, там, где в него впадает, низвергаясь со скал, река, озеро свободно от льда, и над черной бурлящей водой поднимается пар.
Мы идем по замерзшему озеру. С запада сияет холодное солнце, на лазурном небе ни облачка, деревья на белом снегу будто нарисованы углем. Я пытаюсь себе представить, будто мы здесь по другой, хорошей причине, но, по правде говоря, для меня не может быть никакой другой причины оказаться здесь с Паркером. Между нами нет ничего общего, кроме связавшей нас смерти: лишь это и своего рода стремление к справедливости. А когда дело будет сделано — если будет, — не останется вообще ничего, нас объединяющего. И мысль об этом для меня невыносима.
Поэтому я заставляю себя смотреть, как бы при этом ни горели глаза. Я должна видеть. Я должна это запомнить.
Под деревьями снег не такой глубокий. Брошенная хижина так выветрилась, что совершенно незаметна, пока не окажешься прямо перед ней. Провисшая на сгнивших петлях дверь приоткрыта, и за порогом намело целый сугроб. Паркер перебирается через него, а следом захожу я, откидывая с лица шарф. Здесь только одно окно, закрытое ставнями, а потому царит благословенная мгла. Совершенно не похоже, что здесь когда-либо кто-то жил, видно лишь некое нагромождение свертков, побелевшее от снега.
— Что это за домик?
— Трапперская избушка. Ей, наверное, лет сто.
Хижина так покосилась, обветшала и словно бы поседела от непогоды, что это кажется вполне возможным. Я зачарована этой мыслью. Самый старый дом в Дав-Ривер стоит на этой земле ровно тринадцать лет.
Я спотыкаюсь обо что-то, лежащее на полу.
— Это и есть те меха? — показываю я на кучу свертков.
Паркер кивает, подходит к одной из кип, рассекает ножом обвязку и вынимает темную, с проседью шкуру.
— Видели такую прежде?
Я беру ее и чувствую, какая она податливая, холодная и невероятно мягкая. Я видела такую в Торонто, кажется, на дряблой шее богатой старухи. Чернобурка. Кто-то отметил, что она стоит сотню гиней или какую-то другую, столь же невероятную сумму. Мех серебристый, тяжелый, а еще скользкий и гладкий, как шелк. Все это так. Но такая уйма денег?
Я чувствую, что разочарована в Паркере. Не знаю, чего я ожидала, но почему-то в конце концов мне ужасно неприятно, что он проделал весь этот путь ради того же, что и Стюарт.
Ни слова не говоря, мы устраиваемся в хижине на ночевку. Паркер работает молча, но это не его обычное молчание, когда он полностью поглощен любым своим занятием. Я уверена, что сейчас он озабочен чем-то другим.
— Как вы думаете, сколько это займет времени?
— Недолго.
Никто из нас не проговаривает, что имеется в виду, но оба мы знаем, что задача наша далеко не решена. Я поглядываю за дверь, выходящую на юг, так что нашего пути не видно. Снаружи ослепительный свет, и от каждого взгляда голова моя взрывается колющей болью. Но я не могу оставаться в хижине; мне необходимо побыть одной.
Держась деревьев, окаймляющих западный берег, я направляюсь к черной, незамерзшей части озера, привлеченная невысокими водопадами, движущимися, но зловеще бесшумными. Я замечаю их, лениво собирая сухие ветки для очага. Не сидеть же нам без огня, раз мы ждем Стюарта. Я узнаю хорошо знакомый металлический привкус во рту. Вкус моей трусости.
До водопадов всего сотня ярдов, так что, кажется, заблудиться здесь невозможно. Но я умудрилась. Я нахожусь у самого берега, но, даже идя по кромке, нигде не могу разглядеть хижину. Сперва я не беспокоюсь. По собственным следам возвращаюсь к водопадам, где дымится темная вода, окруженная постепенно бледнеющим льдом. Как путника на утесе тянет к самому краю, так и меня тянет пройти по льду, от белого к серому, чтобы проверить его на крепость. Пройти, сколько возможно, а потом еще немного.
Я поворачиваю назад, так что заходящее солнце с его огненными вспышками остается справа, и снова вхожу в рощу. Стволы дробят солнечный свет на пульсирующие волны, от которых у меня кружится голова. Я закрываю глаза, но когда открываю их снова, то вовсе ничего не вижу — жгучая белизна стирает все вокруг, и я вскрикиваю от боли. Прекрасно зная, что происходит, я все же поддаюсь внезапному страху: а вдруг зрение не восстановится никогда? Снежная слепота редко приводит к постоянной потере зрения, но ведь такие случаи бывали. А потом я думаю: так ли это плохо? Ведь тогда последним виденным мною лицом станет паркеровское.
Я стою на четвереньках, споткнувшись о разворошенную снежную кучу. Хлопаю ладонями по земле: возможно, тут логово какого-то зверя. Земля под снегом темная и рыхлая. Меня охватывает новая тревога: только очень большое животное способно вырыть столько земли, причем недавно — свежая земля оседает у меня под рукой. Я пытаюсь подняться, и рука натыкается на что-то, заставляющее меня отпрянуть с неудержимым пронзительным воплем. Что-то мягкое и холодное, на ощупь похожее на ткань — или… или…
— Миссис Росс?
Каким-то образом он оказывается рядом со мной еще прежде, чем я слышу его приближение. Пустота немного разжижается, и я способна увидеть его темный силуэт, но красные и оранжевые пятна расплываются вместе с чернотой ветвей и белизной снега. Он берет меня под руку и говорит:
— Ш-ш-ш, здесь никого нет.
— Там… что-то в земле. Я коснулась его.
К горлу подкатывает тошнота, но потом отступает. Я больше не могу видеть эту груду земли, но Паркер рыщет вокруг, исследуя ее. Я встаю, вытирая непрерывно текущие слезы (без всякой причины, потому что я не плачу). Если их тут же не стереть, они маленькими жемчужинами замерзнут у меня на щеках.
— Это один из них, да? Один из норвежцев.
Рука — почему-то голая — хранит память о том прикосновении.
Паркер теперь сидит на корточках и счищает землю и снег.
— Нет, не из норвежцев.
Я с облегчением вздыхаю. Значит, все-таки зверь. Я беру пригоршню снега и растираю руки, чтобы избавиться от ужасного ощущения.
— Это Нипапанис.
Я приближаюсь к нему на ватных ногах, поскольку глаза отказываются видеть, правда ли это. Паркер на земле горит и вспыхивает, словно Гай Фокс пятого ноября.
— Не подходите.
Я в любом случае ничего больше не вижу, а ноги сами по себе подводят меня все ближе. Тогда Паркер встает и берет меня за плечи, закрывая от того, что лежит на земле.
— Что с ним случилось?
— Его застрелили.
— Покажите мне.
Чуть помедлив, он отступает в сторону, но продолжает держать меня за плечо, когда я опускаюсь на колени у неглубокой могилы. Склонившись почти вплотную, я наконец различаю, что там лежит. Паркер очистил от снега и земли голову и туловище. Тело лежит ничком, заплетенные волосы испачканы, но красные и желтые нити, связанные в шнурок, по-прежнему яркие.
Мне нет нужды его переворачивать. Он не ушел под лед и не утонул. У него на спине рана шириной с мой кулак.
Прежде чем мы возвращаемся к хижине, я замечаю свою последнюю глупость. Должно быть, где-то в роще я потеряла варежки, пальцы побелели и онемели. Два непростительных греха за два дня; меня стоило бы пристрелить.
— Прошу прощения, так глупо с моей стороны…
Снова извинения. Бесполезная, тупая, беспомощная обуза.
— С ними все не так плохо.
Уходящее на ночь солнце окрашивает небо нежным сине-зеленым цветом. В хижине горит огонь, и Паркер устраивает нам постели в меховом богатстве.
Я теряю варежки лишь второй раз в жизни; прошлый был в мою первую здешнюю зиму, и тогда я усвоила урок. Но похоже, многое забыла за последние несколько недель. Например, как себя защитить. Во всех смыслах.
Паркер растирает мне руки снегом. В пальцы возвращаются ощущения, причем очень болезненные.
— Так Стюарт был здесь — он знает о мехах.
Паркер кивает.
— Боюсь, что я не в состоянии обращаться с оружием.
— Может, и не понадобится, — бормочет Паркер.
— Будет, наверное, лучше, если вы возьмете оба ружья.
А я так хотела стать для него еще одной парой глаз. Следить за ним. Оберегать его. Теперь я даже на это неспособна.
— Мне жаль. От меня никакой помощи. — Я подавляю горький смешок, совершенно неуместный.
— Я рад, что вы здесь.
Я не различаю выражения на его лице — если смотрю прямо на него, то вижу перед собой только яркие вспышки. Я могу видеть его лишь искоса, самым краешком глаза. Он рад, что я здесь.
— Вы нашли Нипапаниса.
Я отдергиваю руки.
— Благодарю вас. Теперь я могу сама.
— Нет, погодите.
Паркер расстегивает свою синюю рубашку. Он снова берег мою левую руку и кладет ее себе под мышку, сжимая теплой плотью. Я протягиваю правую руку к другой подмышке, и, сцепленные так, мы стоим на расстоянии вытянутой руки, лицом к лицу. Я кладу голову ему на грудь, не желая, чтобы он в упор разглядывал мое лицо с красными, слезящимися глазами. И пылающими щеками. И с улыбкой.
Прижатым к обнажившейся груди ухом я слышу, как стучит его сердце. Часто? Не знаю, может, нормально. Мое сердце бьется часто, это мне известно. Мои руки горят, возвращаемые к жизни теплом кожи, которой я никогда не видела. Паркер подпихивает мне под голову смятую серебристую шкуру, подушку ценой в сто гиней, мягкую и прохладную. Его рука покоится на моей спине. Когда некоторое время спустя я чуть двигаюсь, то чувствую, что он держит в руке мои распустившиеся волосы. Он рассеянно гладит их, словно одну из своих собак. Наверное. А может, и нет. Мы не говорим. Не о чем говорить. Ни звука, только наше дыхание да шипенье огня. И неровное биение его сердца.
Если честно, то, если бы мне предложили исполнить единственное желание, я пожелала бы, чтобы эта ночь никогда не кончалась. Я эгоистка, сама знаю. Я и не притворяюсь. И скорее всего, я порочна. Похоже, меня не заботит чужая смерть, если в результате я лежу здесь вот так, с губами, почти касающимися треугольника теплой кожи, так что Паркер ощущает мое дыхание.
Я не заслуживаю того, чтобы исполнялись мои желания, хотя, напоминаю я себе, заслуживаю или нет, дела это не меняет.
Где-то там, снаружи, приближается Стюарт.
Я просыпаюсь от легкого прикосновения. Рядом Паркер, в руке у него ружье. Я тут же понимаю, что мы не одни. Он протягивает мне охотничий нож.
— Берите. Я возьму оба ружья. Оставайтесь здесь и слушайте.
— Они здесь?
Ему не нужно отвечать.
Снаружи не доносится ни звука. Ветра нет. Все так же морозно и ясно, звезды и убывающая луна поливают снег мягким полусветом. Птицы не поют. Не слышно ни зверя, ни человека.
Но они здесь.
Паркер располагается у кое-как прилаженной на место двери и наблюдает сквозь щели. Я прижимаюсь к стене, стискивая нож. Представить себе не могу, что мне с ним делать.
— Скоро рассветет. Они знают, что мы здесь.
Я всегда ненавидела ждать. Не обладаю этим даром, который есть у любого охотника, — коротать время, не сходя с ума от волнения. Я напрягаю слух, чтобы не пропустить ни малейшего звука, и уже начинаю думать, что Паркер мог ошибиться, когда снаружи, от самой стены хижины, доносится едва слышный шорох. В жилах у меня стынет кровь, я вдруг непроизвольно дергаюсь — совершенно непроизвольно, — и лезвие ножа чиркает о стену. Те, кто снаружи, не могут этого не услышать. Тишина сгущается еще больше, а затем легчайший шорох шагов, удаляющихся по снегу.
Хватит мне извиняться, так что я не говорю ничего. Снова шаги на снегу, будто бы пришедший решил, что не стоит больше сохранять тишину.
— Что вы видите?
Я говорю тише, чем дышу. Паркер качает головой: ничего. Или — закрой рот. В целом я с ним согласна.
Через очередной бесконечный сгусток времени — минуту? двадцать? — мы слышим голос:
— Уильям? Я знаю, что ты там.
Нет сомнений, это голос Стюарта. Он перед хижиной. Я не сразу понимаю, что он обращается к Паркеру.
— Я знаю, что ты хочешь эти меха, Уильям. Но это собственность Компании, и я обязан вернуть ее законным владельцам. Сам знаешь.
Паркер бросает на меня взгляд.
— У меня здесь люди. — Стюарт говорит уверенно, спокойно. Скучающе.
— Что случилось с Нипапанисом? Он узнал о Лоране?
Тишина. Лучше бы Паркер этого не говорил. Если Стюарт узнает, что мы нашли могилу, живыми нас не отпустит. Затем снова доносится голос:
— Он пожадничал. Захотел все меха себе. Он собирался убить меня.
— Ты застрелил его в спину.
Клянусь, я слышу вздох, словно переполняется чаша его терпения.
— Всякое случается. Кому, как не тебе, это знать, Уильям. Это было… непреднамеренно. Я настаиваю, чтобы ты вышел.
Наступает долгая пауза. Я вижу, как Паркер крепче сжимает ружье. Глаза у меня по-прежнему горят, но я вижу. Я должна видеть. Второе ружье висит у него на спине. Небо светлеет. Светает.
Уильям Паркер, ты моя любовь.
Меня будто лошадь сшибает, на полном скаку. Глаза наполняются слезами при мысли о том, что он сейчас выйдет.
— Мы можем договориться. Возьмешь немного шкур и уйдешь.
— Почему бы тебе самому не зайти? — откликается Паркер.
— Выходишь ты. Там темно.
— Не выходи! Ты не знаешь, сколько с ним людей. — Мои слова вырываются сквозь стиснутые зубы. Я молюсь о нем каждым потрепанным клочком моей обветшавшей веры. — Пожалуйста!..
— Все в порядке.
Он говорит очень нежно. Он смотрит на меня. Уже достаточно светло, чтобы отчетливо видеть его лицо. И я различаю каждую деталь, каждую из складок, когда-то казавшихся мне свирепыми и жестокими, каждую невыразимо родную морщину.
— Сперва покажись. Дай убедиться, что ты без оружия.
— Нет!
Это кричу я, но еле слышно. Снаружи доносится какой-то шум, а следом Паркер тянет на себя дверь и выходит в серые сумерки. Я зажмуриваюсь в ожидании выстрела.
Выстрела нет. Я припадаю к щели и различаю какую-то фигуру, видимо Стюарта, но не вижу, где Паркер; должно быть, он слишком близко к хижине.
— Я не хочу драки. Я просто хочу вернуть меха туда, где им следует быть.
— Ты не должен был убивать Лорана. Он даже не знал, где они. — Его голос доносится откуда-то справа.
— Произошла ошибка. Я этого не хотел.
— Две ошибки? — Снова голос Паркера, теперь подальше.
Я не могу различить выражение лица Стюарта. Но слышу ярость в его напрягшемся до предела голосе:
— Что ты хочешь, Уильям?
Сказав это, Стюарт внезапно движется, пропадая из моего поля зрения. Звук выстрела и вспышка где-то среди деревьев за его спиной, глухой стук в стену хижины справа от меня. И больше ни звука. Я не знаю, где Паркер. Вспышка пороха обожгла глаза, словно игла, вонзенная в мозг. Я задыхаюсь, шумно хватая ртом воздух, и не могу успокоиться. Я хочу позвать Паркера, но не в состоянии перевести дух. Никого не видно. Слева от меня какое-то движение, и я слышу проклятия. Стюарт.
Проклятия, потому что Паркер ускользнул от него?
Снаружи шаги, очень близко. Я стискиваю рукоять ножа так крепко, как только могу онемевшими пальцами; я стою наготове за дверью…
И он пинает ее; все очень просто. Дверь бьет меня по лбу, сшибает с ног, и я роняю нож.
Следующее мгновение ничего не происходит; возможно, потому, что глаза его привыкают к темноте. Затем он видит меня, распростертую на полу у его ног. Я лихорадочно пытаюсь нащупать нож, каким-то чудом упавший прямо под меня, хватаю его за лезвие и ухитряюсь сунуть в карман, прежде чем он сгребает меня за плечи и грубым рывком ставит на ноги. Потом он толкает меня перед собой в дверной проем.
Услышав выстрел, Дональд пускается бежать. Он понимает, что это, вероятно, не самое мудрое решение, но почему-то, — возможно, потому, что он такой высокий, — мысль вовремя до ног не доходит. За спиной он слышит шипение Алека, но не понимает, что именно тот говорит.
Он почти в конце озера; шум донесся от деревьев на том берегу. В голове пульсирует мысль, что они были правы. Они были правы — и теперь их убивает Получеловек. Он понимает, что ведет себя безрассудно; бегущая по льду фигура отчетливо видна со всех сторон, но знает и то, что Стюарт не станет в него стрелять. Можно еще все решить: они могут поговорить как два разумных человека, оба на службе великой Компании. Стюарт — человек разумный.
— Стюарт! — кричит он на бегу. — Стюарт! Подождите!
Он не знает, что еще должен сказать. Он думает о миссис Росс — возможно, истекающей кровью. И о том, как не спас ее. Он почти уже добежал до деревьев у подножья большого холма, когда замечает впереди движение. Первый увиденный им признак жизни.
— Не стреляйте, пожалуйста. Это я, Муди… Не стреляйте… — Он держит ружье за ствол и размахивает им, чтобы показать свои мирные намерения.
Он видит вспышку света под деревьями, и что-то с чудовищной силой бьет его в живот, опрокидывая на спину. В довершение всего ветка, или во что он там врезался, попала, кажется, прямо в шрам.
Задыхаясь, он пытается встать, но не может, так что лежит несколько мгновений, переводя дух. У него упали очки; на самом деле эта вещь совсем не для Канады, вечно они покрываются инеем или запотевают в самые неподходящие моменты, вот и теперь… он шарит в снегу вокруг себя, но нащупывает только холод. Какая все-таки неудобная вещь — очки, почему бы кому-нибудь не придумать чего получше.
В конце концов он натыкается на ружье и подбирает его. И тут узнает о крови, поскольку ствол скользкий и теплый. С величайшим усилием он поднимает голову и видит кровь на своей куртке. Он раздражен: нет, на самом деле он в ярости. Куда поперся, чертов идиот? Теперь и Алек в опасности, и все по его вине. Он думает позвать паренька, но что-то — некое чувство, невесть откуда — его останавливает. Он сосредоточивается на том, чтобы держать ружье на изготовку: по крайней мере, сможет сделать выстрел, не переворачиваясь, так что не умрет без единого звука. Он не останется совершенно бесполезным — что бы сказал отец?
Но стоит тишина, как будто бы он опять один-одинешенек на много миль вокруг. Придется подождать, пока он что-нибудь увидит. Ладно, тот, кто стрелял, кто бы это ни был, явно не думает, что должен подойти и закончить свою работу. Дурак.
Потом он в какой-то момент поднимает взгляд и видит над собой лицо. Он смутно помнит его, лицо из Ганновер-Хауса — лицо пьяницы, бесстрастное, пустое и какое-то замкнутое, словно камень, закрывающий нору. Он понимает, что это лицо убийцы Лорана Жаме. Человека, чьи следы на снегу привели их сюда. Вот зачем он пришел — узнать и обнаружить его. И теперь сделал это. Но слишком поздно. Вполне для него типично, думает Дональд, так туго соображать, — именно это всегда говорил отец. И, чувствуя, как жар приливает к глазам, он думает: «О, слышать бы сейчас отцовские нотации». Дональду приходит в голову, что неплохо бы прицелиться в эту рожу, но к этому времени лицо снова пропадает, да и ружье тоже. Он так устал. Устал и замерз. Наверное, он просто откинет голову на мягкий снег и немного отдохнет.
Снаружи я не вижу никого, даже Стюарта, который так заломил мне руку за спину, что я едва дышу, опасаясь вывихнуть плечо. По крайней мере, ничто не указывает на то, что Паркер лежит в снегу раненый или того хуже. Не видно и Получеловека, если он здесь. Стюарт выставил передо мной ружье и угрожающе им поводит. А я у него вместо щита. Слышно движение, но это за хижиной, да и звук какой-то неотчетливый. Он медленно подтаскивает меня к торцовой стене, которую уже начинает жечь появившееся из-за горизонта солнце. Разумеется, у меня нет шарфа, чтобы защитить глаза. И руки у меня голые.
— Легкомысленно, — говорит он, словно читая мои мысли. — Да и с глазами вашими тоже. Он не должен был тащить вас сюда.
Стюарт словно бы несколько разочарован.
— Он меня не тащил, — говорю я, скрипя зубами. — Это вы меня притащили, когда убили Жаме.
— Неужели? Ну-ну, я понятия не имел. Я думал, вы с Паркером…
Мне больно говорить, но слова сами льются из меня; я просто плавлюсь от ярости:
— Вы даже не представляете, скольким людям навредили. Не только тем, кого убили, но…
— Заткнись, — невозмутимо бросает он.
Он прислушивается. Треск среди деревьев. Слева, издалека, оглушительный треск — ружье. И выстрел звучит иначе, чем раньше.
— Паркер!
Я ничего не могу с собой поделать. Еще доля секунды, и я бы успела прикусить язык: я не хочу, чтобы он принял мой крик за мольбу о помощи и прибежал.
— Со мной все в порядке! — кричу я со следующим выдохом. — Пожалуйста, не стреляйте. Он готов на сделку. Мы уйдем. Просто дайте нам уйти, пожалуйста…
— Заткнись!
Стюарт так крепко зажимает мне рот, что кажется, будто вот-вот сломает пальцами челюсть. Каким-то неуклюжим четвероногим существом мы доходим до угла хижины, но и здесь никого не видно.
Новый выстрел надвое раскалывает тишину — слева от нас, теперь за хижиной. И на этот раз он сопровождается другим шумом. Человеческим стоном.
Я задыхаюсь, воздух застревает в горле, будто деготь.
Стюарт кричит на незнакомом языке. Команда? Вопрос? Если Получеловек и слышит, то не отвечает. Стюарт снова кричит, голос его напряжен до предела, голова ходит взад и вперед, он не уверен в себе. Надо действовать, думаю я, — теперь, пока он колеблется. Он отпускает мой рот, чтобы одной рукой навести ружье. Я сжимаю в кармане нож, поворачиваю его так, чтобы рукоять удобно легла в ладонь. И начинаю вытаскивать, дюйм за дюймом.
А потом откуда-то из-за деревьев доносится голос — но явно не Получеловека. Отзывается молодой голос, на том же языке. Стюарт в замешательстве: он не узнает этого голоса. Это им не запланировано. Я изо всех сил бью ножом назад, ему в бок. Хотя в последний момент он вроде понимает, что происходит, и пытается уклониться, лезвие встречает податливое сопротивление, и он воет от боли. Передо мной мелькает его лицо, наши глаза встречаются — у него они укоризненные, синей неба, а на лице играет полуулыбка, даже когда он поворачивает в мою сторону ружье.
Я бегу. Снова ружейный треск, оглушающий меня, где-то совсем близко, но я ничего не чувствую.
Алек смотрит, как Дональд бежит по замерзшему озеру, несмотря на его крики, а затем и проклятия. Он кричит ему остановиться, но тот не останавливается. Внутри у Алека сжимаются отвратительные тиски страха, и он отворачивается, боясь, как бы его не стошнило. Он говорит себе, что уже не ребенок и должен поступать так, как поступил бы отец. И он идет вслед за Дональдом.
До того еще сто ярдов, когда Алек видит вспышку — потом он готов был поклясться, что ничего не слышал, — и Дональд падает. Алек бросается в тростники, пронизывающие лед. Перед собой он держит ружье Джорджа, скрежеща зубами от гнева и страха. Зря они стреляли в Дональда. Дональд был добр к его матери. Дональд рассказывал о прекрасных и умных тетях Алека, живущих на берегу огромного, как море, озера. Дональд никому не делает зла.
Его дыхание со свистом вырывается сквозь стиснутые зубы, слишком громко. Он присматривается к деревьям — за ними так легко укрыться, — затем встает и бежит, согнувшись вдвое и чуть не плача, плашмя падает в снег и ползет на вершину холма, чтобы оглядеться. Возможно, никем не замеченный, он добирается до первых деревьев. Впереди еще один выстрел, а за ним тишина. Вспышки он не видит. Целились не в него. Он короткими перебежками двигается от дерева к дереву, останавливаясь, озираясь по сторонам. Ему кажется, что он не может не выдать себя оглушительно громким дыханием, так напоминающим рыдания. Он думает об остальных — белой леди и высоком мужчине, — и это придает ему храбрости.
Это ружье тяжелее того, к которому он привык, и ствол у него длиннее. Это хорошее ружье, но без навыка стрелять трудно. Ему нужно подкрасться как можно ближе, тогда появится шанс. И он подбирается к тому месту, откуда донесся выстрел. Справа от него скалистый гребень, прерывающий плавное течение озера, а впереди среди деревьев мелькает какая-то постройка. Чуть ближе, и он видит рядом с ней две фигуры — человек, убивший его отца, прячется за белой леди.
«Они не знают, что я здесь», — повторяет он себе, чтобы набраться храбрости.
— Получеловек! Что это было? — кричит Стюарт на языке кри.
Молчание.
— Получеловек! Ответь, если можешь.
Нет ответа. Алек перебегает от дерева к дереву, пока не оказывается в пятидесяти футах от Стюарта. Спрятавшись за ель, он поднимает ружье и прицеливается. Хорошо бы подобраться еще ближе. Но он не решается. Стюарт продолжает нетерпеливо кричать, но Получеловек не отзывается. И тогда Алек отвечает из своего укрытия на языке отца:
— Твой человек мертв, убийца.
Стюарт озирается, пытаясь его отыскать, а затем что-то происходит: леди наносит ему удар и отпрыгивает в сторону. Стюарт издает какой-то лисий вопль и наставляет ружье на единственную цель, которую видит, — на нее. Алек задерживает дыхание; у него всего один шанс спасти ее, они так близко. Он спускает курок: дальше ужасный толчок, и ствол пропадает в облаке дыма.
Один выстрел. Только один.
Он осторожно ступает вперед, на случай, если где-то притаился и выжидает Получеловек. Когда рассеивается дым, поляна перед хижиной кажется пустой. Он перезаряжает ружье и ждет, а затем бросается к ближайшему укрытию.
Стюарт лежит, распластавшись на снегу, одна рука отброшена над головой, будто он тянется к чему-то вожделенному. У него снесено пол-лица. Алек падает на колени, извергая рвоту. Именно здесь его находят женщина и Паркер.
Я испытываю такое облегчение, увидев за хижиной Паркера, что обнимаю его, ни о чем не думая и не заботясь. Он отвечает, на мгновение прижав меня к себе, хотя лицо его не меняется, а голос груб:
— С вами все в порядке?
Я киваю.
— Стюарт…
Я озираюсь, а Паркер заглядывает за угол хижины. Затем он выходит: опасность миновала. Я иду за ним и вижу тело, лежащее посреди поляны. Это Стюарт, я узнаю его коричневую куртку — больше узнавать нечего. В нескольких ярдах от него стоит на коленях мальчик, застывший в снегу, словно статуя. Я принимаю его за галлюцинацию, но потом узнаю старшего сына Элизабет Берд.
Он смотрит на нас и произносит одно слово:
— Дональд.
Муди мы находим живым, но он угасает. Пуля попала в живот, он потерял слишком много крови. Я рву юбку, чтобы остановить кровь, и сооружаю что-то вроде подушки ему под голову, но с сидящей в нем пулей мы сделать ничего не можем. Я встаю рядом с ним на колени и растираю его окоченевшие руки.
— Все будет хорошо, мистер Муди. Мы им отомстили. Мы знаем правду. Стюарт застрелил Нипапаниса в спину и закопал в лесу.
— Миссис Росс…
— Ш-ш-ш. Не волнуйтесь. Мы о вас позаботимся.
— Я так рад, что вы… в порядке.
Он чуть улыбается, даже сейчас пытаясь быть вежливым.
— Дональд… с вами все будет хорошо. — Я тоже стараюсь улыбнуться, но думаю только о том, что он всего на несколько лет старше Фрэнсиса, а я никогда не была с ним особенно любезна. — Паркер готовит вам чай, и… мы донесем вас до фактории, мы о вас позаботимся. Я позабочусь о вас…
— Вы изменились, — укоряет он меня, что неудивительно, поскольку волосы у меня распущены, из глаз безостановочно текут слезы, а на лбу выросла большая шишка.
Вдруг он с неожиданной силой сжимает мне руку:
— Пожалуйста, сделайте для меня одну вещь…
— Да?
— Я обнаружил… нечто необыкновенное.
Дыхание его катастрофически учащается. Глаза без очков серые и широко расставленные, блуждающие. Я вижу на земле очки и поднимаю их.
— Вот…
Я пытаюсь надеть их на него, но он чуть дергает головой, отталкивая.
— Лучше… без.
— Конечно. Вы обнаружили… что?
— Нечто невероятное. — На лице у него еле проступает счастливая улыбка.
— Что? Вы имеете в виду Стюарта и меха?
Он удивленно хмурится. Голос слабеет, словно бы покидая его.
— Нет, вовсе не то. Я… люблю.
Я склоняюсь ближе и ближе, пока мое ухо не оказывается в дюйме от его рта.
Слова угасают.
Склонившаяся над ним миссис Росс качается, как тростинка на ветру. Дональд не может свыкнуться с мыслью, как она изменилась — ее лицо, даже полускрытое волосами, мягче и добрее, глаза сияют, ослепительно-яркие, словно вода под солнцем, хотя зрачки уменьшились, почти сойдя на нет.
Он удерживается и не произносит имя: «Мария». Может быть, лучше, думает он, если она не узнает. Лучше, если она не испытает тягостного чувства потери, сожаления, до конца дней ноющего где-то в закоулках души.
И теперь перед Дональдом открывается туннель, невероятно длинный туннель, будто смотришь в подзорную трубу не с того конца, так что все становится крошечным, но очень резким.
Туннель времени.
Он с изумлением вглядывается: через туннель он видит жизнь, какой бы она стала с Марией: их свадьбу, их детей, их размолвки, их мелкие разногласия. Их споры относительно его службы. Переезд в город. Ощущение ее тела.
То, как он большим пальцем разглаживает крошечную морщинку у нее на лбу. Как она дает ему нагоняй. Ее улыбку.
Он улыбается ей в ответ, вспомнив, как она сорвала свою шаль, чтобы перевязать ему рану в тот день на регби, когда они встретились впервые, столько лет назад. Его кровь на ее шали, связавшая их.
Жизнь мелькает перед ним, как колода карт в руках сдающего, и каждая картинка вспыхивает, законченная до самой крошечной детали. Он видит себя старым, и Мария тоже старая, но по-прежнему полна энергии. Спорит, пишет, читает между строк, оставляя за собой последнее слово.
Не сожалеет ни о чем.
Эта жизнь не кажется плохой.
Мария Нокс никогда не узнает о жизни, которую могла бы прожить, зато Дональд знает. Он знает, и он рад.
Миссис Росс смотрит на него, лицо ее в тумане, ослепительное и влажное. Она прекрасна. Она совсем близко и очень далеко. Кажется, она его о чем-то спрашивает, но почему-то он больше ее не слышит.
Все и так понятно.
И поэтому Дональд не произносит имени Марии, и вообще ничего не произносит.
Хуже всего было — отвести Алека к телу его отца. Он настоял на том, чтобы мы отнесли труп в Ганновер-Хаус, как Дональда, и похоронили их там. Стюарта мы решили закопать в неглубокой могиле, которую он сам и вырыл. Это кажется вполне справедливым.
Получеловек был тяжело ранен пулей Паркера, но, когда мы вернулись к хижине, он исчез. Его след вел на север, и Паркер какое-то время шел за ним, а потом вернулся. Получеловек ранен в шею и вряд ли долго протянет. К северу от озера нет ничего, кроме снега и льда.
— Пусть о нем позаботятся волки, — только и сказал Паркер.
Мы завернули Дональда и Нипапаниса в меха; для отца Алек нашел оленью шкуру, что казалось ему очень важным. Дональда мы завернули в лису и куницу: мягко и тепло. Паркер связал самые ценные шкуры и погрузил в сани. У Жаме есть сын: это для него. Для Элизабет и ее семьи. Я полагаю, что за остальными Паркер когда-нибудь вернется. Я не спрашиваю. Он не говорит.
Все это мы успели до полудня.
А теперь мы возвращаемся в Ганновер-Хаус. Собаки тянут сани с лежащими на них трупами. Алек идет рядом с санями. Паркер правит собаками, а я иду рядом с ним. Мы держимся наших же следов и следов наших преследователей, глубоко отпечатавшихся в снегу. Я обнаруживаю, что, сама того не сознавая, научилась читать следы. Всякий раз, когда я вижу отпечаток, в котором признаю свой собственный, я ступаю на него, чтобы стереть с лица земли. Эта страна испещрена такими отметинами: слабыми следами человеческих вожделений. Но наши следы, как и эта горькая стезя, недолговечны, укутаны зимой, и когда снова повалит снег или с весенней оттепелью, исчезнут все свидетельства нашего похода.
Тем не менее три цепочки следов пережили тех, кто их оставил.
В какой-то момент я вспоминаю о костяной табличке и понимаю, что потеряла ее. Когда я выходила из Ганновер-Хауса, она лежала у меня в кармане, а теперь ее нет. Я говорю об этом Паркеру, он пожимает плечами. Он говорит, что если она так существенна, то найдется снова. И в некотором смысле — хотя мне неудобно перед бедным мистером Стерроком, который, похоже, страстно ее вожделел, — я рада, что у меня нет того, чего так жаждут другие люди. От подобного добра ничего хорошего ждать не приходится.
Я, конечно, думаю о Паркере, я вижу его во сне. И насколько я понимаю, он думает обо мне. Но мы — проблема, не имеющая решения. После всех этих ужасов мы не сможем продолжать как прежде — а если честно, никогда бы и не смогли.
И все же всякий раз, когда мы останавливаемся, я не могу отвести глаз от его лица. Перспектива расстаться с ним — словно перспектива лишиться зрения. Я думаю обо всем, кем он был для меня: чужаком, беглецом, проводником.
Любовью. Магнитом. Моим истинным севером. Я всегда обращена к нему.
Он доведет меня до Химмельвангера и пойдет дальше — туда, откуда пришел. Я не знаю, женат ли он; полагаю, что да. Я не спрашивала и не собираюсь. Я не знаю о нем почти ничего. А он — он даже не знает моего имени.
Иные вещи способны вас рассмешить, если вы склонны посмеяться. Я думаю об этом, а через некоторое время ко мне обращается Паркер. Алек на несколько шагов впереди.
— Миссис Росс?
Я улыбаюсь ему. Ничего не могу с собой поделать, как уже говорила. Он улыбается в ответ, на свой манер, как умеет: нож мне в сердце, и его не извлечь ни за что на свете.
— Вы никогда не говорили, как вас зовут.
Какая удача, что ветер такой холодный и слезы замерзают, прежде чем упасть. Я качаю головой и улыбаюсь:
— Вы достаточно часто звали меня по имени.
Он смотрит на меня так пристально, что на этот раз я первой опускаю взор. Все-таки у него в глазах действительно есть свет.
Я силюсь обратить свой разум к Фрэнсису и Дав-Ривер. К Ангусу. Части, которые я должна сложить воедино. Я заставляю себя ощутить Пагубность Долгих Раздумий.
А потом Паркер поворачивается к собакам, к саням и идет дальше, а следом и я.
Что нам еще остается делать?