Исповедален было три, над дверью второй горел свет. Желающих исповедоваться не оказалось: церковь пустовала. В витражные окна лились солнечные лучи, рисуя разноцветные квадраты на полу центрального прохода. Поборов желание уйти, Монетт храбро шагнул к еще открытой для прихожан кабине. Когда он закрыл за собой дверцу и сел, справа от него поднялась небольшая заслонка. Прямо перед Монеттом белела карточка, прикрепленная к стене синей канцелярской кнопкой. На ней напечатали: «ПОТОМУ ЧТО ВСЕ СОГРЕШИЛИ И ЛИШЕНЫ СЛАВЫ БОЖИЕЙ»[2]. Он давненько не исповедовался, но искренне сомневался, что подобная карточка является стандартной принадлежностью исповедальни. Более того, он сомневался, что развешивание подобных карточек соответствует Балтиморскому катехизису.
Из-за занавешенного непрозрачной сеткой окошка послышался голос священника:
– Как дела, сын мой?
На взгляд Монетта, вопрос прозвучал не совсем стандартно. Вопрос вопросом, но сначала Монетт даже ответить не сумел. Поразительно: хотел столько рассказать, а не мог вымолвить ни слова.
– Сын мой, ты что, язык проглотил?
И снова тишина. Слова были на месте, однако все до единого заблокировались в сознании. Абсурд, конечно, но Монетту представился засорившийся унитаз.
Расплывчатая фигура за секой шевельнулась.
– Давно не исповедовался?
– Да, – выдавил Монетт. Ну вот, хоть какой-то прогресс!
– Подсказка нужна?
– Нет, я помню. Благословите меня, отче, ибо я согрешил.
– Угу, ясно. Когда исповедовался в последний раз?
– Не помню. Давно, еще в детстве.
– Да не волнуйся ты! Это ж как на велосипеде кататься!
И опять Монетт не смог вымолвить ни слова. Едва он взглянул на пришпиленную синей кнопкой карточку, желваки заходили, ладони судорожно вцепились одна в другую и огромным побелевшим кулаком заскользили туда-сюда вдоль бедер.
– Сын мой, ты как, жив? Слушай, день-то не резиновый! Друзья ждут меня на ленч. Точнее, они должны принести ленч в…
– Отче, я совершил ужасный грех.
Теперь замолчал священник. «Немой» – вот оно, самое бесцветное слово на свете, подумал Монетт. – Напечатай на карточке, и с бумагой сольется».
Когда священник заговорил снова, его голос звучал по-прежнему спокойно, но чуть мрачнее и серьезнее.
– В чем твой грех, сын мой?
– Не знаю, – покачал головой Монетт. – Надеюсь, вы скажете.