Его матери, м-сс Ричард Тьюлер, понадобилось двадцать три часа, чтобы произвести своего единственного сына на свет. Он вступил в мир несмело, как робкий купальщик входит в воду — не головой, а ногами вперед, а такой дебют всегда связан с неприятностями. Вообще сомнительно, появился ли бы он когда-нибудь в этом жестоком мире, если бы не господствовавшая в конце викторианского периода крайняя неосведомленность относительно так называемых предохранительных средств. Никому неохота была родить детей — если только к этому не было сердечного влечения, — но их все-таки рожали. Было известно, что существуют какие-то средства, но, расспрашивая о них, приходилось помнить, что в таких делах необходима осторожность, и врачи тоже помнили об этом и намеренно не понимали робких намеков и наводящих вопросов пациента. В то время Англия в этом вопросе сильно отставала от Полинезии… Обходись, как знаешь, — и сколько бы вы ни старались, рано или поздно вы должны были влипнуть.
Но таково сердце женщины, что Эдвард-Альберт Тьюлер и суток не провел в этом полном опасностей мире, как мать уже страстно полюбила его. Ни она сама, ни ее супруг не хотели его прежде. Но теперь он стал вдохновляющим средоточием их жизни. Природа сыграла с ними шутку: она застигла их врасплох — и вот совершилось чудо.
Если м-сс Тьюлер всю преисполняла любовь, ею до сих пор не испытанная, то м-ра Тьюлера в равной степени распирала гордость. Он был опытным реставратором и служил в фирме «Кольбрук и Махогэни» на Норс-Лонсдейл-стрит, куда выходил длинный ряд витрин, заставленных очаровательным китайским и копенгагенским фарфором, венецианским стеклом, произведениями Веджвуда и Спода, изделиями Челси, всякой старинной и современней английской посудой. Он приходил откуда-то снизу в зеленом суконном фартуке, внимательно осматривал вещь и давал осторожный совет; склеивал незаметно, заполнял трещины и в случае надобности скреплял осколки — необычайно искусно. Он привык иметь дело с нежными, хрупкими предметами. Но ни разу в жизни не случалось ему держать в руках такой хрупкий и нежный предмет, каким был Эдвард-Альберт в младенческом возрасте.
И это чудо создал он! Он сам! Он держал его на руках, дав честное слово, что ни в коем случае не уронит его, и дивился совершенству своего создания.
У создания были волосы, темные волосы, необычайно мягкие и тонкие. Зубов не было, и круглый рот выражал простодушное изумление, смешанное с досадой, но зато нос — переносица, ноздри — весь отличался тончайшей отделкой. И руки у него были, настоящие руки с ноготками — на каждом пальце аккуратный миниатюрный ноготок. Один, два, три, четыре, пять пальцев. Крошечные — но все пять. И на ногах — тоже. Все как полагается.
Он обратил внимание жены на это, и она разделила его торжество. Втайне оба сомневались, мог ли кто-нибудь еще создать столь совершенное произведение. При желании по этим рукам можно было предсказать судьбу малыша. Они вовсе не были плоские и гладкие: на них уже обозначались все линии и складки, известные хиромантии. Если бы присказка про сороку-воровку никому не пришла в голову до м-сс Тьюлер, я думаю, она выдумала бы что-нибудь в этом роде сама. Она как будто никак не могла освоиться с мыслью, что у Эдварда-Альберта в возрасте одной недели столько же пальцев, сколько и у его отца. А позже, еще через несколько недель, когда она сделала вид, будто хочет откусить и съесть их, она была осчастливлена первой, не вызывающей никаких сомнений улыбкой Эдварда-Альберта Тьюлера. Он загугукал и улыбнулся.
Гордость Ричарда Тьюлера принимала разные формы, и обличья — в зависимости от того, с кем он имел дело. Управляющий Кольбрука и Махогэни, Джим Уиттэкер — он был женат на Джен Махогэни, — узнал о великом событии.
— Как здоровье мамаши Тьюлер? — спросил он.
— Все слава богу, сэр, — ответил м-р Ричард Тьюлер. — Мне сказали, он весит девять фунтов.
— Недурно для начала, — заметил м-р Уиттэкер. — Потом он немножко сбавит, но это не должно вас тревожить. Фирма подумывает о серебряной кружке. Если у вас нет других крестных отцов на примете. А?
— Такая ч-ч-честь! — произнес м-р Тьюлер, потрясенный.
Среди складских служащих и приказчиков он держался со скромным достоинством. Они пробовали балагурить.
— Значит, двойни не получилось, как вы рассчитывали, мистер Тьюлер? — спросил старый Маттерлок.
— Первый образчик, — ответил м-р Тьюлер.
— Не скоро раскачались, — продолжал Маттерлок.
— Лучше поздно, чем никогда, папаша.
— Вот то-то и оно, сынок. Теперь ты знаешь, как это делается, так будь осторожен, не переусердствуй. Главное, не превращай это в привычку.
— Надо же, чтобы род продолжался, — ответил м-р Тьюлер.
М-р Маттерлок прервал упаковку, которой был занят, чтобы сразить м-ра Тьюлера одним взглядом. Он произвел оценку возможностей м-ра Тьюлера, выразил сомнение в его здоровье и красоте, изумился его самонадеянности…
Счастливый отец был неуязвим.
— Ладно, ладно, старый Мафусаил. Поглядел бы ты на моего малыша.
Шэкль, которого прозвали Сопуном за дурную привычку, от которой он никак не мог освободиться, многозначительно подмигнул Маттерлоку и утерся рукавом.
— Знаешь, что ты должен сделать, Тьюлер? Пошли об этом объявление в «Таймс» — в отдел рождений, браков и смертей. Именно в «Таймс», никуда больше. «У м-сс Тьюлер родился сын, — цветов просьба не присылать». Только всего. И адрес… Уж я знаю, что говорю. Один сделал так. Тиснул две строчки в «Таймсе», и сейчас же со всех концов страны посыпались к его половине образцы продуктов, и напитков, и лекарств, и всякой всячины — для малыша и для нее самой. Укрепляющие средства и всякое такое. Помнится, была там даже бутылка особенно питательного портера. Подумай только! И всего этого — не на один фунт.
М-р Тьюлер задумался было над этой возможностью. Но тотчас отверг ее.
— Миссис Уиттэкер может увидеть, — сказал он. — Сам-то, может быть, только посмеялся бы, а она не из таких — сочтет вольностью.
Но, возвращаясь в тот вечер к себе домой в Кэмден-таун, он поймал себя на том, что напевает: «У миссис Ричард Тьюлер родился сын, у миссис Ричард Тьюлер родился сын». Он перебрал в памяти все подробности разговора и решил, что ему удалось одержать верх над старым Маттерлоком. Хотя, конечно, правильно, что превращать это в привычку нельзя.
Но все-таки когда-нибудь может понадобиться, чтобы было кому донашивать одежду Эдварда-Альберта. Дети растут так быстро, что вырастают из своей одежды, не успев и наполовину износить ее. Он слышал об этом. Одевать двоих не дороже, чем одного, — двоих, а в крайнем случае даже и троих. Но не больше. «У м-сс Ричард Тьюлер родился сын». Что сказал бы на это старый Маттерлок? Еще одного — в пику ему. Эта мысль воодушевила м-ра Тьюлера, вызвала в нем прилив семейных чувств, и, когда он пришел домой, м-сс Тьюлер отметила, что никогда еще он не был так нежен.
— Нет, нет, повремени немного, мой Воробышек, — заметила она.
Она не называла его своим Воробышком уже много лет.
Эта мысль приходила им в голову и впоследствии, особенно после того, как в результате случайной инфекции температура у Эдварда-Альберта поднялась до 104,2 по Фаренгейту.
— Подумать только, что эта кроватка могла опустеть! — сказала м-сс Тьюлер. — Что это было бы?
Но необходима осторожность, и вопрос надо обсудить со всех сторон. К тому же спешить незачем. Нельзя действовать очертя голову. Не обязательно сегодня, успеется и через неделю или через месяц. «Сам» очень мило отнесся к Эдварду-Альберту, но разве можно предвидеть, как будет истолкован твой поступок.
— Безусловно, это можно понять так, что мы выманиваем у них еще одну серебряную кружку, — говорил м-р Ричард Тьюлер. — Об этом тоже надо подумать.
В конце концов Эдвард-Альберт Тьюлер так и остался единственным ребенком. Самая возможность иметь маленького брата или сестру исчезла для него с внезапной смертью отца, когда мальчику было четыре года. М-р Ричард Тьюлер переходил улицу возле станции метро в Кэмден-тауне, и только прошел позади автобуса, как увидел перед собой другой автобус, шедший навстречу, прямо на него. М-р Тьюлер мог бы проскочить, но остановился как вкопанный. Не благоразумней ли податься назад? Необходима осторожность. И в то же мгновение — пока он колебался, как лучше поступить, — огромная машина, стараясь обойти его сторонкой, забуксовала и сбила его с ног.
К счастью, он так хорошо застраховал свою жизнь, взяв после рождения Эдварда-Альберта новый полис, что в общем жена и сын оказались даже в лучшем положении, чем когда он был жив. Он был членом одного похоронного общества, так что его похоронили в высшей степени пристойно — печально и торжественно. Кольбрук и Махогэни закрыли все свои витрины траурными ставнями (обычно употреблявшимися в дни погребения царственных особ); шестеро складских служащих, в том числе Маттерлок и Шэкль-Сопун, были отпущены для участия в похоронах, а Джим Уиттэкер, знавший, что Тьюлер незаменим и уже много лет тому назад должен был бы получить прибавку, прислал самый большой венок белоснежных лилий, какой только можно было достать за деньги. Приказчики тоже прислали венок, и, к удивлению м-сс Тьюлер, то же самое сделал ее шотландский дядя; правда, его венок был довольно жалкий — из иммортелей — и выглядел как-то странно, точно подержанный.
Это ее заинтриговало. Почему он вдруг прислал этот венок? Откуда он его взял, она никак не могла догадаться. А дело было так: дядя сделал это ценное приобретение за несколько месяцев перед тем, когда распродавал за долги имущество одной из своих жилиц, вдовы владельца похоронного бюро. Он взял его себе потому, что больше нечего было взять, но возненавидел его, как только повесил на стену в столовой. При виде его ему лезли всякие мысли в голову. Он боялся, что этот предмет украсит его собственные похороны. Вдова гробовщика была смуглая уроженка шотландских гор, ясновидящая. И она прокляла его. Прокляла, хотя он только взял то, что ему следовало получить. Может быть, и венок ее заклятый? Как-то раз он кинул его в мусорный ящик, но на другой день мусорщик принес его обратно, да еще — подумать только! — потребовал целый полпенни в награду. Он не знал, куда его запрятать, у него началось несварение желудка и тягостное предчувствие все усиливалось. Смерть племянника указала выход из положения. Отсылая венок, он не чувствовал, что теряет что-то; нет, он освобождался от угрозы. Он сбывал страшную вещь туда, откуда она уже не могла вернуться.
Но м-сс Тьюлер вообразила, что в глубине души он, наверно, испытал проблеск какого-то чувства долга по отношению к единственной оставшейся у него в живых родственнице. Эта мысль послужила ей пищей для мечтаний, и через некоторое время она написала длинное-длинное благодарственное письмо, в котором рассказала о том, какой Эдвард-Альберт замечательный, как она безраздельно предана этому маленькому существу, какие трудности ожидают ее впереди и так далее. Старик не нашел достаточных оснований тратить почтовую марку на ответ.
На похоронах, которые происходили при сырой и ветреной погоде, м-сс Тьюлер была увешана таким количеством крепа, что казалось удивительным, как столь слабое существо выдерживает все это на себе. Длинные ленты развевались вокруг нее, похожие на щупальца, и производили внезапные, почти кокетливые наскоки на совершающих церемонию церковнослужителей, трепля их по щекам и даже обвиваясь вокруг их ног. На Эдварде-Альберте был черный бархатный костюмчик с кружевным воротничком а-ля лорд Фаунтлерой. Он впервые надел штаны. С неподдельной радостью предвкушал он свое освобождение от девчачьих платьев в клеточку, как ни печален был повод, с которым была связана эта перемена. Но оказалось, что штаны скроены довольно непродуманно и при каждом движении угрожают разрезать его пополам. Жизнь неожиданно превратилась в долгую безрадостную перспективу быть рассеченным надвое, и он горько плакал от обиды и боли — к умилению всех присутствующих.
Мать его была глубоко тронута этим проявлением рано пробудившейся чувствительности: она боялась, что он станет глазеть по сторонам, задавать неуместные вопросы и всюду показывать пальцем.
— Теперь ты у меня один на свете, — рыдала она, сжимая его в объятиях и увлажняя его лицо страстными поцелуями. — Ты — вся моя жизнь. Теперь, когда его нет, ты будешь моим Воробышком.
Сперва она думала совсем не расставаться с трауром, подобно обожаемой королеве Виктории, но потом кто-то заметил ей, что это может произвести мрачное впечатление на юную душу Эдварда-Альберта. И она уступила, ограничившись на те недолгие годы, которые ей еще оставалось прожить, черным, белым и розовато-лиловым.
Итак, Эдвард-Альберт Тьюлер начал свое земное странствие — с весом, несколько превышающим норму, и с серебряной кружкой у рта — в столь благоприятный момент, что, когда разразилась мировая война 1914—1918 годов, ему не хватало четырех лет, чтобы принять в ней активное участие. Мало кто из нас мог мечтать о столь счастливом начале. Однако он был лишен отцовского руководства, а в 1914 году мать его тоже перешла в лучший мир, где нет необходимости страховаться, где все наши милые улетевшие Воробышки ждут нашего прибытия, а что касается усталых, — усталые обретают покой.
Я плохо исполнил свои обязанности повествователя, если не дал почувствовать, что единственный недостаток этой нежнейшей и лучшей из матерей — если у нее вообще были недостатки — заключался в некоторой преувеличенной заботливости и связанной с этим свойством неизбежной мнительности. Я не стану касаться вопроса, были ли эти черты врожденными или навязанными ей поколением, к которому она принадлежала, так как это явилось бы нарушением обязательства, которое я ваял на себя в предисловии. За себя она ничуть не боялась, но ее материнский защитный инстинкт простирался на всех и на все, с ней связанное. И он концентрировался вокруг юного Эдварда-Альберта, всегдашнего средоточия ее мыслей, мечтаний, планов и разговоров. Не надо думать, что она была несчастна. Жизнь ее наполняло напряженное, беспокойное счастье. Каждую минуту какая-нибудь новая опасность волновала ее.
Надо было ограждать свое сокровище от всякого вреда. Охранять его и учить уклоняться от всевозможных опасностей. Оберегание его составляло единственную тему ее бесед. Она радовалась всякой новой беде, грозившей ее кумиру, так как нуждалась в поводе для новых мер предосторожности. Она спрашивала совета у самых необщительных собеседников и, замирая, ждала, в то время как они изо всех сил стремились уложить свой ответ в узкие рамки приличий, еще господствовавших в начале царствования короля Эдуарда. Подлинные свои соображения относительно того, как надо поступать с Эдвардом-Альбертом, они ворчали себе под нос, когда она уже не могла их услышать. Но один старый грубиян заявил:
— Пускай его разок переедут. Пускай. Бьюсь об заклад, он не захочет повторения. И это послужит ему уроком.
Конечно, говоривший не мог знать, как погиб дорогой Ричард. Но все же это было бессердечно.
Она превратила свою заботливость в повод для беспощадного преследования учителей, врачей, священников.
— Ничто вредное не коснется его, — говорила она. — Только скажите мне…
Почтенные проповедники прятались в ризницу и потихоньку выглядывали оттуда, дожидаясь ее ухода; специалисты по гигиене, прочитав в высшей степени поучительную лекцию и осторожно коснувшись наиболее щекотливых пунктов, не брезговали самыми неподобающими и антисанитарными путями к выходу, чтобы ускользнуть от настойчивых домогательств вдовы. Она была подписчицей целого ряда журналов, в которых «Тетя Джен» и «Мудрая Доротея» давали советы и отвечали на вопросы читателей — при условии вложения купонов. Она запрашивала все сведения, какие только поддавались опубликованию в печати, и вновь и вновь получала их.
Но есть немало тайн и опасностей, связанных с воспитанием единственного ребенка мужского пола, которые не могут быть освещены публично, в печати, и тут м-сс Тьюлер извлекала пользу из интимных, конфузных, но чрезвычайно интересных разговоров с разными людьми, обладавшими богатым» запасом предрассудков и неточных, но волнующих сведений; эти люди беседовали с ней вполголоса, обиняками, намеками и жестами, причем разговор доставлял очевидное удовольствие обоим участникам. Была, например, некая м-сс Хэмблэй, имевшая доступ на вечерние беседы баптистов. Она приходила к м-сс Тьюлер пить чай или принимала ее у себя, в своей скромной, но тесно заставленной мебелью квартире. На беседах она говорила мало, но слушала с сочувственным вниманием и была очень полезна, так как приносила кое-какие лакомства и поджаривала гренки с маслом.
Эти беседы стали приобретать в жизни м-сс Тьюлер все большее значение. Теперь, когда уже не было Воробышка, с которым она могла бы делиться по вечерам своими тревогами, она более решительно примкнула к маленькой сплоченной общине баптистов. Там она могла говорить о своей преданности Ненаглядному и о своих недомоганиях, встречая сочувственный отклик. И главное — там бывала м-сс Хэмблэй.
М-сс Хэмблэй всегда была превосходной женщиной, и все, что ее окружало, было превосходно и обладало крупными масштабами, особенно вещи; только квартира у нее была маленькая да голос еле слышный — по большей части это был шепот и невнятный хрип, на помощь которому приходила мимика. Но мимика ее не отличалась разнообразием: она сводилась к выражению изумления перед собственными высказываниями.
М-сс Хэмблэй окончила деревенскую школу в состоянии простодушной невинности и поступила младшей горничной к мисс Путер-Бэйтон, которая жила тогда на содержании в доме шестого герцога Доуса, пользовавшегося скандальной славой. Предполагалось, что у мисс Путер-Бэйтон где-то есть муж и что отношения ее с герцогом — платонические. Но когда новая горничная спрашивала, что значит «платонический», она получала несколько насмешливые и сбивающие с толку ответы. В конце концов она пришла в изумление, и с тех пор широко раскрытые глаза и затаенное дыхание стали постоянной ее реакцией на все жизненные явления. Судьба решила, что она должна увидеть всю непристойную изнанку того, что принято было называть Fin de Siecle[1]. Это было молодое, простодушное, довольно хорошенькое, покорное существо — и с ней случались всякие происшествия. Она никогда особенно не смущалась. Ни от чего не плакала; ничто не вызывало у нее смеха. Судьба играла ею, и она изумлялась.
— Чего только не проделывают! — говорила она.
Чего только не проделывали с ней!
Это нехорошо, она знала, но, видно, на свете ничего хорошего и не бывает. Вокруг каждый лгал о своих поступках, приукрашивая или искажая истину, как ему вздумается. Благодаря этому у нее возникло влечение к условной благопристойности. Управляющий герцога влюбился в ее широко открытые, доверчивые глаза и неожиданно женился на ней. Это было как будто излишним после всего, что с ней произошло, но у него была своя цель.
— Мы будем держать отель в Корнуэлле для герцога и его друзей, — объяснил он, — и дела у нас пойдут на славу.
Таким путем она получила богатый ассортимент солидной мебели, остатки которой еще сохранились у нее. Кроме картин. От этого хлама она отделалась. Славное время скоро кончилось. Муж изменился к ней. В Лондоне произошел большой скандал с Fin de Siecle'м, и он стал дурно к ней относиться. Однажды он заявил ей, что она невыносимо растолстела и что лучше заниматься любовью с коровой, чем с ней.
— Я стараюсь как могу, — ответила она. — Если ты мне скажешь, что я должна делать…
Потом весь Fin de Siecle снялся с места и, словно стая скворцов, улетел за границу.
— Веди дело сама, дорогая, пока все не уляжется и я не вернусь. И, главное, откладывай для меня деньги, — сказал муж.
И она, по-прежнему изумляясь, осталась без всяких средств в большом мрачном отеле, который приобрел после этих событий такую сомнительную репутацию, что все боялись подходить к нему. Она выпуталась как сумела и переехала в Лондон; произведения искусства она продала тайным скупщикам и частным коллекционерам, а сама, удовлетворяя свою давнишнюю затаенную склонность к приличию и добродетели, вступила в небольшую баптистскую общину на Кэмден-хилле, принадлежащую частным баптистам. Она не любила курильщиков, ненавидела пьющих и среди баптистов чувствовала себя как рыба в воде. Она старалась похудеть, воздерживалась почти от всякой пищи, кроме кексов и гренков в масле за чаем да легкой закуски между завтраком, обедом и ужином. Но с каждым днем она все больше толстела и все тяжелей дышала, и слегка озадаченное выражение ее лица еще усилилось. Как вы сами понимаете, она испытывала огромную потребность делиться с кем-нибудь фантастическим запасом непристойных наблюдений, которые ей довелось накопить за свою жизнь. И нетрудно представить себе, какой находкой она была для м-сс Тьюлер и какой находкой м-сс Тьюлер была для нее.
Но при всем том, если бы у нее не было этой манеры затихать под конец фразы так, что только губы шевелились, а голоса не было слышно, и при этом фиксировать собеседника невинным, серьезным, вопрошающим взглядом своих голубых глаз, у м-се Тьюлер в голове было бы ясней.
— Иногда я не могу взять в толк, где у нее начало, где конец, — жаловалась м-сс Тьюлер; впрочем, в действительности от нее ускользал именно конец. Ей хотелось узнать ради своего Ненаглядного, в чем заключаются страшные опасности, подстерегающие беззащитного юношу, высмотреть это в широко раскрытых глазах под приподнятыми бровями. Она жаждала подробностей, а слышала следующее:
— Я иногда думаю, что не было бы хороших, так не было бы и плохих. Потому что в конце концов понимаете…
— Сами-то они не так уж много могут сделать…
— Знаете, милая, мы ведь не спруты, у которых кругом только руки да ноги…
— Герцог часто шутил: «Весь мир — театр…»
М-сс Тьюлер пошла в Публичную библиотеку и с помощью библиотекаря отыскала у Бартлетта в «Распространенных цитатах»:
Весь мир — театр,
И люди лишь актеры на подмостках.
В свой срок выходят и опять сойдут,
По нескольку ролей играя в пьесе,
Где действия — семь возрастов…[2]
Что же из этого следует? Ничего не поймешь.
— Им бы только выкинуть что-нибудь такое особенное. А какое это имело бы значение — хоть на голове ходи! — если бы порядочные люди не поднимали такой шум. Я никогда не находила ничего необыкновенного…
— Но порядочные люди говорят: «Это грех», — вот что ужасно…
— Да что грех?
— Делать такие вещи. И вот порядочные люди издают законы, которые их запрещают, и это придает им, так сказать, вес, как будто они и в самом деле имеют какое-то значение! Какая беда, например, в том…
Опять проглотила конец.
— Людям нравится нарушать закон просто для того, чтобы показать, что он не для них писан. Не трогали бы их, так они бы покуролесили, покуролесили да и забыли об этом. С кем не бывает!
— Но ведь это в самом деле грех! — восклицала м-сс Тьюлер. — Мне кажется, это ужасно. И безнравственно.
— Может быть, вы и правы. Говорят: первородный грех. А по-моему, правильнее сказать: природный грех. Ведь если, например…
— Но кто-то ведь учит их этим ужасным вещам!
— Да ведь они встречаются. Или сидят одни. Скучают. И не успеешь оглянуться, оказывается…
— Но если держать своего мальчика подальше от скверных мальчишек и девчонок, следить за тем, что он читает, никогда не оставлять его одного, пока он крепко не заснет…
— А сны? — возражала мудрая женщина. — А всякие фантазии, которые приходят неизвестно откуда? Вы, верно, забыли о своих детских снах и фантазиях. Про них всегда забывают. В том-то и беда. А я не забыла. Например, задолго до того, как поступить на службу, я часто спала с помощником нашего священника, со своим старшим братом и с одним мальчиком, которого видела раз во время купания…
— Что вы, дорогая миссис Хэмблэй!
— Ну да — во сне. Неужели вы о себе ничего такого не помните? Я вот…
Тут голос падал.
— Я часто воображала, что я…
М-сс Тьюлер больше ничего не могла разобрать.
— Нет, нет! — восклицала она. — Мой мальчик не такой. Мой мальчик не может быть таким! Он спит, как невинный ягненочек…
— Может быть, он и не такой. Я вам просто рассказываю, с чем приходилось сталкиваться. Я ведь сама не знаю, как все это понимать… Приятно потолковать с такой умной женщиной, как вы. Я думала было попросту и откровенно рассказать обо всех моих злоключениях мистеру Бэрлапу. Обо всем, что мне пришлось испытать. Что я повидала на своем веку. Но он ведь не представляет себе, кем я была раньше. Он думает, я просто скромная, почтенная вдова. И я боюсь, как бы он не переменился ко мне.
— Пожалуй, ему не следует говорить…
— Я тоже так думаю. Но все-таки в чем же дело? Говорят, мы наделены всеми этими желаниями и влечениями, чтобы рожать детей. Может быть. Но ведь на деле-то дети оказываются ни при чем, миссис Тьюлер. На деле выходит совсем другое. Почему же, спрашиваю я вас, дорогая, природа толкает человека — ну, скажем, на…
Эти разговоры заставляли м-сс Тьюлер задумываться. Слишком многое убеждало ее в том, что сатанинский порок вот-вот начнет расстилать свои сети, чтобы в них запутались невинные ножки ее бесценного сокровища. Она пошла к пастору своей маленькой церкви м-ру Бэрлапу. Он принял ее у себя в кабинете.
— Трудно матери, — начала она, — найти правильный подход к… Я даже не знаю, как мне выразиться… к половому воспитанию своего единственного и оставшегося без отца ребенка.
— Хм-м… — промычал м-р Бэрлап.
Он откинулся на спинку кресла и принял самый глубокомысленный вид, на какой только был способен, но уши и ноздри у него вдруг покраснели, а глаза, увеличенные очками, выразили настороженность и тревогу.
— Да-а-а, — произнес он. — Это трудная задача.
— Очень трудная.
— В самом деле, чрезвычайно трудная.
— Я тоже так считаю.
Пока между собеседниками наблюдалось полное единодушие.
— Может быть, надо ему рассказать, — начала она после некоторого молчания. — Предостеречь его. Дать ему книг почитать. Устроить беседу с врачом.
— Хм-м, — опять промычал м-р Бэрлап так громко, что в комнате даже гул пошел.
— Совершенно верно, — подхватила она и замолчала в ожидании.
— Видите ли, дорогая миссис Тьюлер, задача эта в каждом отдельном случае, так сказать, изменяется в зависимости от обстоятельств. Мы созданы неодинаково. Что правильно в одном случае, то может оказаться совершенно непригодным в другом.
— Да?
— И, разумеется, наоборот.
— Я понимаю.
— Он читает?
— Очень много.
— Есть такая книжка. Называется, кажется, «Любовь цветов».
Лицо м-ра Бэрлапа покрылось стыдливым румянцем.
— Трудно придумать для него более удачное посвящение в… великую тайну.
— Я дам ему эту книгу.
— А затем, может быть, небольшая назидательная беседа.
— Назидательная беседа…
— Когда представится подходящий случай.
— Я буду просить вас об этом.
Указания были ясны и ценны. Но что-то оставалось еще недосказанным. Разговор вышел даже как будто немного поверхностным.
— Теперь кругом так много дурного, — сказала она.
— Дурные времена, миссис Тьюлер… «Мир погряз во зле; сроки исполнились». Никогда это не было так верно, как в наши дни. Берегите его. Добрые нравы портятся в дурном обществе. Не спускайте с него глаз. Вот.
Он, видимо, давал понять, что вопрос исчерпан.
— Я сама научила его читать и писать. Но теперь ему придется ходить в школу. Там он может набраться… бог знает чего.
— Хм-м, — снова промычал м-р Бэрлап. Но тут его, видимо, осенила какая-то идея.
— Мне говорили такие ужасные вещи о школах, — продолжала она.
М-р Бэрлап очнулся от своего раздумья.
— Вы имеете в виду закрытые школы?
— Закрытые.
— Закрытые школы — все до единой — вертепы разврата, — сказал м-р Бэрлап. — Особенно приготовительные и так называемые государственные. Знаю, знаю. Там творится такое… я даже и говорить о них не хочу.
— Именно об этом я и хотела побеседовать с вами, — сказала м-сс Тьюлер.
— Но… — продолжал достойный пастор. — Хм-м… Здесь у нас, в нашей маленькой общине, есть как раз один человек… Вы не обращали внимания? Мистер Майэм. Такой струйный, сдержанный, с пышной шевелюрой и большими черными бакенбардами. Уж, наверно, обратили внимание на голос. Невозможно не обратить. Это человек великой духовней силы, настоящий сын Грома, Боанэргес. У него небольшая, очень хорошо поставленная частная школа. Он принимает учеников с большим разбором. Жена у него, к несчастью, кажется, больна туберкулезом. Очень милая, ласковая женщина. У них нет детей, и в этом большое горе. Но школа для них — семья в лучшем смысле этого слова. Они внимательно изучают характеры своих питомцев. Неустанно обсуждают их. Под таким руководством и при вашем домашнем влиянии я не представляю себе, чтобы что-либо дурное могло коснуться вашего мальчика…
И м-сс Тьюлер отправилась к м-ру Майэму.
Было что-то в высшей степени обнадеживающее в серьезном и важном взгляде больших серых глаз м-ра Майэма и в пышной черной растительности, обрамлявшей его лицо. К тому же он не сидел церемонно поодаль, за письменным столом, а сразу поднялся, стал прямо перед ней и весь разговор вел, глядя на нее пристально, сверху вниз. После предварительного краткого обмена репликами она перешла к делу.
— Откровенно говоря, — начала она, опустив глаза, — меня тревожат некоторые вопросы… Мой бедный мальчик, вся моя надежда… лишен отцовского руководства… Пробуждение пола… Необходима осторожность…
— О да, — произнес м-р Майэм голосом, который как бы обволакивал ее всю. — Это величайший позор моей профессии. Гоняться только за экзаменационными баллами да успехами в так называемых играх. Зубрежка и крикет. Беспечность, равнодушие к чистоте, к подлинной мужественности…
— Я слышала, — сказала она и запнулась. — Я так плохо разбираюсь в этих вещах. Но мне говорили… Я узнала некоторые вещи. Ужасные вещи…
Понемножку, помогая друг другу, они пробрались в самые недра этого волнующего предмета.
— Никто их не предостерегает, — сказал м-р Майэм. — Никто не говорит им об опасности… Их же школьные товарищи становятся орудием дьявола.
— Да, — поддержала она и подняла глаза, пораженная страстной дрожью его голоса.
Во взгляде м-ра Майэма блеснул фанатический огонек.
— Будем говорить откровенно, — заявил он. — Недомолвкам не должно быть места.
Он не убоялся никаких подробностей. Это была очень назидательная беседа. Конфиденциально пониженный голос, которым он давал свои пояснения, напоминал гул поезда в отдаленном туннеле. Она чувствовала, что при других обстоятельствах ей было бы мучительно и очень неловко вдаваться в эту область, но ради своего дорогого мальчика она была готова на все. Поэтому она не только вдавалась в нее. Она устремлялась в самые потаенные ее углы. Не удостоенный доверительных признаний м-сс Хэмблэй, м-р Майэм был удивлен осведомленностью м-сс Тьюлер. Наверно, она постигла все это по вдохновению.
— Новая мамаша? — спросила м-ра Майэма жена после ухода м-сс Тьюлер.
— На полную оплату, — ответил он с заметным удовлетворением.
— Ты как будто взволнован, — заметила она.
— Фанни, я беседовал с самой чистой и святой матерью, какую только мне приходилось видеть. С женщиной, которая может коснуться дегтя и не загрязниться. Я много извлек из этой беседы. Это было поистине душеспасительно, и я надеюсь, что смогу выполнить свой долг перед ее мальчиком.
Он помолчал.
— Я просил ее прийти на собрание нашего кружка в пятницу. Она посещает нас, но над ней еще не было совершено таинство святого крещения. Колеблется, хотя имеет большую склонность. У нее такое же слабое здоровье, как у тебя. Боится заболеть, чтобы не разлучиться с сыном. Может быть, позже…
В жизни м-сс Тьюлер наступила полоса полного нравственного удовлетворения. Движимая одной лишь любовью и чувством долга, она попала в круг лиц, объединенных глубоким и возвышающим взаимопониманием, в некую тайную церковь, доступ куда она ревниво оберегала от м-сс Хэмблэй. М-сс Хэмблэй очень полезна и способна много дать в повседневных отношениях, но, нужно признать, лишена подлинной духовности и пригодна, самое большее, на роль не посвященной в таинства служительницы при храме. Кроме того, подсознательно м-сс Тьюлер желала сохранить м-сс Хэмблэй для себя. Это две разные вещи, и смешивать их не к чему.
Каждый член этой замкнутой группы был Возлюбленный Духовный Брат, Праведник, озаренный Внутренним светом. Избранная, Прекрасная Душа. Крещение м-сс Тьюлер отодвигалось в будущее, но она как бы предвкушала его благодетельное воздействие. Она преломляла хлеб с братьями во Христе. Она обменивалась с ними опытом, подлинным и вымышленным. Охваченная этим доверчивым предвкушением вечной славы, которая дана в удел истинным, правоверным баптистам, вся словно в отблесках благодатного внутреннего света, прокладывала она себе путь среди скопищ отверженных, наполнявших улицы Кэмден-тауна. И вела за руку свое единственное Сокровище.
Чувствуя себя в безопасности под ее охраной, Эдвард-Альберт высовывал язык или строил рожи детям вечной погибели, проходившим мимо него на страшный суд, либо тянул назад, чтобы поглазеть на витрины магазинов. Не обходилось и без короткой борьбы, когда взгляд его падал на афишу у входа в недавно открывшееся кино. Кроме того, в этом нежном возрасте он испытывал непонятное желание дергать девочек за волосы и уже дважды не устоял против соблазна.
Уличенный, он упорно отрицал свою вину. В обоих случаях произошла уличная сцена; жестокие нападки и дерзкие ответы.
Он утверждал, что девочки — дрянные лгуньи. Мать не верила обвинениям, да и сам он почти не верил, что мог сделать это.
М-сс Тьюлер не могла допустить, чтобы какая-нибудь нянька встала между ней и ее Сокровищем. Пока он был маленький, она сама, гордая и бдительная, катала его каждый день в колясочке по Кэмден-хиллу или Риджент-парку. Когда Эдвард-Альберт обнаружил признаки расположения к собакам и стал тянуться к ним, лепеча «гав-гав», она сразу же пресекла это.
— Никогда не трогай чужих собак, — заявила она ему. — Они кусаются. Укусят, заразят бешенством, и ты взбесишься и будешь бегать и кусать всех кругом. И те, кого ты укусишь, взбесятся.
В глазах ребенка мелькнуло выражение, говорившей о том, что эта перспектива показалась ему не лишенной привлекательности.
— И ты будешь кричать при виде воды и умрешь в ужасных мучениях, — продолжала она.
Проблеск интереса угас.
Кошек Эдвард-Альберт тоже приучен был бояться: у них колючки в лапах.
Иногда эти колючки бывают ядовитые. Очень часто люди заболевают от кошачьих царапин. Кошки заносят в дом корь. Они не любят человека, хоть и ласкаются к нему с мурлыканьем. А однажды она слышала страшную историю, которую необходимо было сейчас же рассказать обожаемому сыночку, о кошке, которая лежала, мурлыкая, на коленях у своей маленькой хозяйки и смотрела ей в глаза — не отрываясь, смотрела в глаза, а потом вдруг вцепилась в них когтями…
В конце концов у Эдварда-Альберта возникло отвращение к кошкам, и он объявил, что не может выносить их присутствия в комнате. У него появилась идиосинкразия к кошкам, как теперь принято выражаться — громко и неправильно. Но иногда он вовсе не замечал, как кошки подходили к нему, и это противоречило подобному утверждению. Лошадей он тоже боялся, понимая, что спереди и сзади они одинаково опасны для человеческой жизни. Овец он любил пугать и гоняться за ними, но в один ужасный день в Риджент-парке старый баран повернулся к нему, затряс рогами и обратил его в бегство. Он с криком бросился к матери, и та, бледная, но решительная, вмешалась, пошла навстречу опасности и очень быстро устранила ее, несколько раз раскрыв и закрыв свой серый с белым зонтик. Теперь он мог без риска проявлять свою храбрость только перед недавно привезенными из Америки серыми белками. Иногда он кормил их орехами, но как-то раз, когда они слишком осмелели и попробовали взобраться по его ногам и побегать по нему, он стал отбиваться от них ударами. Случайный прохожий обратил на это внимание матери, но она взяла его под свою защиту.
— От них можно набраться чего угодно, — сказала она. — Они ведь полны блох, а он ребенок нежный, чувствительный.
Таковы были выработавшиеся у Эдварда-Альберта реакции на местную лондонскую фауну. Его сведений о более резких экстравагантностях, которые природа разрешила себе после грехопадения человека, были почерпнуты главным образом из книг. Он придумал для собственного удобства чудесное электрическое ружье, убивающее без промаха и не требующее перезаряжения, и постоянно держал его под рукой, когда в мечтах блуждал по серебряным просторам морей. В темных углах дома и у него под кроватью скрывались гориллы и медведи, и ничто на свете не заставило бы его покинуть свое убежище под одеялом после того, как его этим одеялом укрыли. Он знал, что четыре ангела-хранителя бдят над ним, но ни у одного из них не хватало смелости или сообразительности заглянуть под кровать. Если он ночью просыпался, их никогда не было на месте. Он лежал, слушая, как что-то ползает, и всматриваясь в какие-то смутные, неопределенные тени, но наконец не выдерживал и громко звал мать.
— Опять приходил этот скверный медведь? — спрашивала она, наслаждаясь своей ролью защитницы.
Она никогда не зажигала света и не убеждала его в неосновательности его страха. Так он научился ненавидеть животных всякого вида и любой породы. Это были его враги, и в зоопарке он делал гримасы и высовывал язык самым опасным зверям за решеткой. Но всех превзошел мандрилл.
После мандрилла м-сс Тьюлер и ее сын некоторое время шли молча.
Есть вещи, которых нельзя передать словами.
У обоих было такое ощущение, что животным — всем без исключения — вовсе не следовало бы существовать и что, приходя в зоопарк, люди только поощряют его обитателей быть тем, что они есть.
— Хочешь покататься на слоне, душенька? — спросила м-сс Тьюлер, чтобы нарушить неловкое молчание. — Или пойдем посмотрим хорошеньких рыбок в аквариуме.
Эдвард-Альберт стал было склоняться к катанию на слоне. Но он пожелал прежде получше рассмотреть его. Ему пришло в голову, что хорошо бы сесть рядом с вожатым и получить разрешение колотить слона по голове. Но когда он увидел, как слон берет у публики из рук программы и газеты, и поедает их, и самым доверчивым образом передает вожатому монеты, и когда вдруг к Эдварду-Альберту просительно протянулся влажный хобот, Эдвард-Альберт решил лучше уйти домой. И они ушли.
Домашний очаг, где протекало духовное развитие Эдварда-Альберта в критический период, охвативший девять лет после смерти его отца, представлял собой меблированную квартиру на втором этаже. Эдвард-Альберт занимал в ней маленькую заднюю комнату. По счастливой случайности, квартира была без ванной, так что до самой смерти матери он совершал еженедельное полное омовение скромно: в перекосной ванне, в которую выливался большой бидон теплой воды, причем вся операция происходила в материнской комнате под бдительным материнским взглядом. Комната по фасаду служила столовой и залой; там был балкон, откуда мальчик мог наблюдать проделки своих сверстников, свободно резвившихся внизу на улице. По этой улице он ходил с матерью в школу и обратно или за покупками. Он сторонился собак и никогда не отвечал на вопрос прохожего. А когда раз какой-то мальчик из простых крепко ударил его кулаком в спину, он пошел дальше, не оглядываясь, как будто ничего не случилось. Но потом изобретал страшные способы мести. Только попадись этот мальчишка еще раз!..
Это спокойное, уединенное жилище сдавалось с обстановкой. М-сс Тьюлер никогда не имела ничего своего, хотя они с мужем часто толковали, что хорошо бы обзавестись своим домиком, купив мебель в рассрочку. Но, как мы видели, ни тот, ни другой не умели принимать быстрых решений.
Обивка кресел и дивана была скрыта от людских глаз, и увидеть ее можно было разве только украдкой. Мебель покрывали чехлы из линялого ситца или потертого кретона, дважды в год поочередно друг друга сменявшие… Двустворчатая дверь отделяла залу от спальни м-сс Тьюлер. В зале стоял буфет и книжный шкаф и висели картины: красивая гравюра с изображением оленя, преследуемого охотниками, вид Иерусалима, королева Виктория и принц-супруг с убитой ланью, егерями и т.д. — в pendant к оленю — и большое, внушительное изображение Валтасарова пира. Круглый стол, резная полка над камином и большое ведерко, куда входило угля на полшиллинга, дополняли убранство.
М-сс Тьюлер прибавила к этому множество сувениров, безделушек, фотографий в рамках и без рамок, изящных украшений, так что получилось очень мило и уютно. Она подумывала одно время, не купить ли пианино в рассрочку, но так как сама не играла, то побоялась, как бы не подумали, что она хочет пустить пыль в глаза.
В детстве Эдварда-Альберта совсем не было музыки, если не считать фисгармонии и бесконечных гимнов в церкви да шарманки за окном. Граммофон, пианола, радио еще не успели потревожить невозмутимый покой домашней жизни англичан, ее тишину, которую нарушали по временам только кашель, чиханье, шелест перевертываемой страницы, потрескивание дров да характерный храп газовых рожков, чей свет дополнялся затененным сиянием солидной керосиновой лампы, стоящей на суконной подстилке посредине обеденного стола. У лампы был стеклянный резервуар, и стоило до нее дотронуться, как руки начинали издавать слабый, но упорный запах керосина. По воскресеньям, когда наденешь чистое белье, вдруг пахнет лавандой. И в эту пропитанную ароматами тишину вдруг врезались «голоса лондонской улицы» — выкрики торговцев жареными каштанами, печеной картошкой и тому подобного.
На камине находилась рекламная открытка, которую м-сс Тьюлер раскопала в одном магазине среди объявлений, рекламировавших «Меблированные квартиры» и «Чай». На открытке стояли три слова, которым суждено было через много лет превратиться в национальный лозунг: «Безопасность прежде всего». Не представляю себе, какая вспышка ясновидения вдохновила авторов этого лозунга и какую именно опасность имел он целью предотвратить. Но он был дан и встретил живой отклик в сердце м-сс Ричард Тьюлер.
По сравнению с нашей современной бурной жизнью такое существование может показаться расслабляющим. Но в комнатке Эдварда-Альберта имелся более сильный призыв к его чувствам — на этот раз религиозным. Там висела раскрашенная картинка, изображавшая Спасителя среди детей, с надписью: «Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко мне, ибо таковых есть царствие небесное».
Почему-то Эдварду-Альберту не удавалось отождествить себя ни с одним из этих розовых младенцев. Он их терпеть не мог, каждого в отдельности и всех вместе. Остальные украшавшие его комнату картины на религиозные темы оставляли его совершенно равнодушным. Он просто старался не смотреть на них. Но иные из пояснительных текстов тревожили его. Особенно «Око Твое на мне, Господи». Эта надпись ему не нравилась. Она не нравилась ему все сильней, по мере того как из прежнего малыша он превращался в большого мальчика.
Он находил, что это нечестно. Неужели от Него ничто не может укрыться? Он видит, скажем, сквозь одеяло и простыню? Видит все, что под ними делается? В этом упорном взгляде было что-то бесцеремонное.
Так произошла первая встреча Эдварда-Альберта с сомнением.
В душу его ни разу не проникал ни малейший луч любви к божеству — Отцу, Сыну или Духу Святому. Он считал, что этот страж и каратель таит безумные замыслы относительно мира и что он послал своего Единственного Сына только для того, чтобы еще больше увеличить вину своих беспомощных созданий. Таковы были мысли и чувства Эдварда-Альберта. Я не критикую: я только передаю факты. Раз Господь Бог всемогущ и беспощаден, надо его умилостивлять — безопасность прежде всего — и не допускать ни тени протеста даже в глубине своей маленькой темной души. Ему язык не высунешь. Нет, нет.
А протоколирующий Ангел все записывает!
Эдвард-Альберт сомневался, но ни в коем случае не отрицал. Подобно большинству верующих, он ухитрялся смягчать остроту вопроса. Он проявлял находчивость.
— Ну пусть ему все видно, — рассуждал он. — Но ведь нельзя же все время на каждого смотреть и все за каждым записывать.
Эта мысль не предназначалась для передачи окружающим. Эту мысль надо было тщательно беречь про себя. Если будешь слишком часто ее высказывать. Он может вдруг обратить на тебя внимание.
Молодой человек наш заслонился этой мыслью от Солнца Праведных, словно скромным маленьким зонтиком. И мало-помалу небо так заволоклось, что и самая нужда в зонтике отпала. Бог перестал быть огнем всепожирающим.
Мы здесь не дискутируем. Я просто передаю неоспоримые факты. Я рассказываю историю одного мальчика, который впоследствии, как вы узнаете, стал героем; не от меня зависит, что история эта на определенном этапе оказывается историей бесчисленного множества других маленьких существ.
Так христиане приспособляют свою веру к обстоятельствам и получают возможность жить, как живут — вопреки ее торжественным предписаниям.
Мать Эдварда-Альберта умерла, когда ему было тринадцать лет. Пожилой врач, лечивший ее во время последней болезни, определил, что она умерла от «бронхита». В то время принято было ссылаться в таких случаях на бронхит, не вдаваясь слишком глубоко в сущность дела. Врачи — народ умственно переутомленный, и в области диагностики у них бывают свои эпидемии и заразные болезни. На самом деле она умерла, подобно многим в то время, от неумеренного потребления разрекламированных патентованных средств.
Дело в том, что в тот золотой век свободы, безопасности и благоприятных возможностей, к которому относится начало нашего повествования, каждый пользовался среди прочих завидных преимуществ также полной свободой в области методов торговли. Некоторые предприимчивые дельцы учли, что большая часть их собратьев по человечеству страдает болезнями и внутренними расстройствами, вызванными потреблением громко рекламируемых, но вредных для здоровья продуктов, антисанитарными условиями быта и работы, а также низким жизненным уровнем огромных масс населения, продолжавших жить, хотя им гораздо лучше было бы умереть. И вот эти дельцы посвятили себя эксплуатации названных братьев. Огромное страждущее большинство человечества, с точки зрения мастеров торговли, было массой потребителей, которых надо обслужить с целью извлечь прибыль, и предприниматели стали с величайшим рвением состязаться в этом.
Медицинское сословие в то время работало почти исключительно ради дохода и обосновывало свои профессиональные привилегии принципами тред-юнионизма. Крайне низкий уровень образования и квалификации сочетался у его представителей с достойным лучшего применения упорством в защите привилегий вольнопрактикующего врача.
Врачи старались выгораживать друг друга, не допуская критики, когда дело шло об установлении причин смерти, и в других подобных обстоятельствах, когда нарушение врачебного долга не бросалось в глаза. В диагностике они пользовались устарелыми методами; правильный диагноз был скорее результатом природных способностей, чем хорошей подготовки, и они в большинстве случаев предпочитали диагностировать определенную болезнь и лечить ее, не мудрствуя лукаво, либо излечивая, либо убивая больного, чем ломать голову над разными малоизвестными недомоганиями, которые не поддались бы традиционному лечению. От таких болезней они отмахивались, объявляя их причудами. В результате между врачами и больными установились довольно неприязненные отношения; врач со своими устарелыми, мудреными предписаниями, авторитетным тоном, неумением воздействовать на психику больного — каковой бы она ни была — и тем помочь выздоровлению стал вызывать даже большее недоверие к себе, чем он заслуживал. И это обстоятельство широко открыло двери перед дельцами и предпринимателями, оспаривавшими его претензию на роль единственного оздоровителя общества.
Так наперекор ему возникло и стало быстро развиваться производство пилюль, послабляющих и тонизирующих лекарств, питательных концентратов, всевозможных болеутоляющих средств, всяких возбуждающих и слабительных. Может быть, поначалу эти новые коммерсанты работали грубовато, но в дальнейшем их методы совершенствовались и завоевывали им все большую клиентуру. Их реклама стала постепенно играть все более и более важную роль в бюджете газет. Начав с обращений к тем, кто уже страдает, они при помощи своих усовершенствованных методов стали наставлять людей относительно того, как, где и когда положено испытывать страдания. Врачи-профессионалы пробовали их разоблачать, публиковали анализы патентованных средств, доказывали, что они недействительны и вредны, но новая, гигантски разросшаяся отрасль человеческой предприимчивости успела захватить контроль над всеми каналами информации, врачи не имели возможности довести свои протесты до сведения широкой публики. Их брошюры исчезали из книжных киосков и замалчивались прессой, а их устные указания пациенты встречали с недоверием, так как были подавлены огромными размерами искусной агитации.
Эта книга — не описание нравов эдуардо-георгианской эпохи, но необходимо было выяснить здесь эти несложные обстоятельства, чтобы читатель, живущий в новом, полном захватывающих событий и катастроф мире, понял, каким образом м-сс Тьюлер довела себя до гибели.
В благословенное царствование Эдуарда VII газеты всерьез устремили свое внимание на м-сс Тьюлер. Именно в это время «постоянный читатель», по предсказанию профессора Кру, переменил свой пол. Прежде, когда еще был жив Ричард, м-сс Тьюлер почти никогда не заглядывала в газету. Ее не интересовала политика и то, что мужчины называют новостями; и только узнав из таких изданий, как «Спутник матери», о существовании «Тети Джен» и «Мудрой Доротеи», она включила в круг своего чтения новые газеты, столь непохожие на скучные, серые простыни прежних.
Сперва она читала только отделы купли-продажи и косметических советов, потому что — хотя ни одна порядочная женщина и христианка не станет краситься или мазаться — можно все-таки узнать, как сохранить свою наружность, не прибегая к таким приемам. И незаметно внимание ее обратилось к более интимным смежным вопросам.
«Чувство усталости», например. Оно ей было знакомо. Но она не понимала, что это значит, пока коммерсанты не объяснили ей. Это признак анемии, которая грозит стать злокачественной. Против этого великолепно действует некий кровяной экстракт. Она запаслась им, но не успела проследить его действие, так как вскоре ее внимание было обращено на целую серию невралгических болей.
Они порхали по ней, преследуемые болеутоляющими панацеями, и наконец добрались до головы. У нее всегда бывали головные боли, но никогда голова не болела так мучительно, как после созерцания картинки, на которой был изображен могучий кулак, вбивающий в голову гвозди. Тут должны были помочь печеночные пилюли, и она включила их в свое лечебное меню.
Укрепляющие соли, против ожидания, не вернули ей беспечной жизнерадостности, а сделали то, что она лежала теперь всю ночь напролет не смыкая глаз и мучилась бессонницей. Против этого тоже было средство. Кроме того, в организме обнаружился избыток мочевой кислоты и взывал о дальнейшем лечении. Ассортимент пузырьков, облаток, пилюль и порошков на ее умывальнике все разрастался.
Но коммерсанты не отставали. Она вдруг обнаружила, что у нее боли в предсердии, и начинается артрит, и в нескольких местах рак и остеомиэлит. Она делала все возможное для предупреждения этих бедствий и борьбы с ними. Она ничего не стала говорить своему врачу относительно рака, так как коммерсанты уверили ее, что тогда она обречет себя на самое страшное — на операцию. Об этом она не могла подумать без ужаса. Нет, нет, никакой операции. Только не это.
Она почувствовала слабость от недостаточного питания и вместо здоровой пищи стала выпивать чашку жидкого чая с мясным привкусом, в котором, по уверениям коммерсантов, подкрепленным яркими примерами, была заключена сила целого быка. И ни одна газета не смела опровергнуть эту злодейскую ложь. Она проглатывала этот напиток, полчаса чувствовала себя бодрей, а потом опять ослабевала. Она подкреплялась подмешанным вредными снадобьями красным вином, так как продавцы утверждали, будто доход от него идет на поддержку миссионерских организаций во всем мире. Реклама этого вина была скреплена подписями продажных священников всех вероисповеданий. Все религиозные организации — как напомнил нам Шоу в своем кинофильме «Майор Барбара» — нуждаются в средствах, а любую организацию, нуждающуюся в средствах, можно купить A.M.D.G.[3], — и, таким образом, в конечном счете божьи дела вершились за счет пустого желудка и немощной плоти м-сс Тьюлер.
Бедная мать наша Ева, во все века ты и все потомство твое были жертвами коммерсантов. Ведь именно так утратили мы рай — после того, как первый коммерсант продал тебе фрукты и белье. Он предложил бесплатный образчик, он гарантировал качество. И пока торговля не исчезнет с лица земли… (зачеркнуто цензурой).
Она томилась у себя в спальне, принимая лекарства, думая о том, как бы чего не забыть, и прислушиваясь к болезненным ощущениям внутри своего организма, Которые становились с каждым днем все более зловещими. Вдруг она принималась ощупывать себя всю, ища уплотнения и опухолей. Иногда она обнаруживала явственные затвердения. Она рассказывала всем и каждому о своих страданиях, и м-р Майэм называл ее «наша дорогая мученица». Он говорил, что все это будет возвращено сторицей, хотя, по-видимому, хотел сказать не совсем то. Были другие члены избранного кружка, у которых дело тоже обстояло неплохо по части страданий, но никто из них ни по силе, ни по разнообразию испытываемого не мог конкурировать с ней. Как-то раз м-сс Хэмблэй описала ей мнимую грыжу, заметив при этом, что мы просто удивительно устроены, и м-сс Тьюлер сказала:
— Если до этого дойдет, дорогая, я, кажется, лучше согласна умереть…
Но от грыжи судьба ее избавила. До этого не дошло. Коммерсанты не умели извлекать выгоды из мнимой грыжи.
М-сс Тьюлер отчаянно цеплялась за жизнь; ведь если она умрет, что будет с ее Бесценным? Надо заметить кстати, что вся эта лекарственная стратегия на него почти не распространялась. Но это объяснялось тем, что за собственными болезненными симптомами м-сс Тьюлер имела возможность следить, тогда как после одного-единственного опыта с тонизирующими каплями ничто не могло заставить Эдварда-Альберта признать наличие у него каких бы то ни было симптомов. В следующий раз, стремясь доказать превосходное состояние своего здоровья, он даже попытался стать на голову, что увенчалось лишь относительным успехом и привело к гибели одной тарелки.
— Что ты, что ты, — закашляла м-сс Тьюлер из глубины своего кресла (в тот день она обнаружила у себя плеврит). — Это может вызвать прилив крови к голове и удар. Обещай мне никогда, никогда больше этого не делать. Необходима осторожность.
У нее начался приступ болей.
— Знаешь что, милый мой, мне так плохо, что, кажется, нужно позвать доктора Габбидаша, хоть толк от него невелик. Ты сходишь за ним? Он мне хоть морфий впрыснет.
Добрый доктор впрыснул морфий, а через неделю проводил ее из этой юдоли скорби и греха по всем правилам врачебного искусства. Дело в том, что у нее действительно был плеврит. Она до такой степени понизила сопротивляемость своего организма, что любой микроб мог легко справиться с ним. Микробный блицкриг был стремителен и победоносен.
На заключительном этапе своей болезни безнадежно залеченная м-сс Тьюлер сделала несколько вариантов завещания, по большей части облеченных в пышную благочестивую фразеологию. По последнему и окончательному варианту она отказала множество пустячков разным знакомым, в том числе Библию с надписью и фотографию в серебряной рамке дорогому другу м-сс Хэмблэй, и назначила м-ра Майэма единственным душеприказчиком, опекуном и попечителем своего сына до того момента, когда дорогое дитя достигнет двадцати одного года; при этом молодому человеку внушалось, что он должен верить своему попечителю и повиноваться ему, как родному отцу, и даже больше, чем отцу, — как руководителю и мудрому другу.
Эдвард выслушал все это без особых признаков волнения.
Он взглянул на юриста, взглянул на м-ра Майэма. Он сидел на кончике стула, съежившийся, тщедушный.
— Значит, так надо, — покорно произнес он.
Потом облизнул сухие губы.
— Кто этот мистер Уиттэкер, который прислал такой большой венок? — спросил он. — Это наш родственник?
Ни тот, ни другой не могли дать ему точного ответа.
Он заговорил, ни к кому не обращаясь:
— …Я не знал, что мама так больна. Мне и в голову не приходило… Значит, так надо… Это… это (глоток воздуха)… это очень красивый венок. Ей бы понравился.
И вдруг его бледное маленькое лицо сморщилось, и он заплакал.
— Ты потерял достойнейшую и лучшую из матерей, — произнес м-р Майэм. — Это была святая женщина…
У Эдварда-Альберта вошло в привычку никогда не слушать того, что говорит м-р Майэм. Сопя, он вытер свое заплаканное лицо тыльной стороной грязной маленькой руки. Только теперь начал он понимать, что все это значит для него. Ее уже больше не будет здесь ни днем, ни ночью. Никогда. Он уже не побежит, вернувшись домой, прямо к ней, чтобы рассказать ей что-нибудь лестное о себе — правду или выдумку, как случится, — и не будет греться в лучах ее любви. Ее нет. Она ушла. Она не вернется.