КНИГА ТРЕТЬЯ Женитьба, развод и первые зрелые годы Эдварда-Альберта Тьюлера

1. Вид «Homo Тьюлер»

Я рассказываю несложную историю жизни одного лондонца и обещал не выходить из рамок простого объективного повествования; однако мне уже пришлось дополнять изложение событий и фактов замечаниями более общего характера, чтобы придать рассказу определенную историческую перспективу. Это все равно, как если даешь показания об убийстве, совершенном в открытом море: нужно по возможности упомянуть долготу и широту, на которых находилось судно. Оказалось, например, необходимым отметить роль феодальных и христианских традиций, без чего изложение осталось бы непонятным просвещенному американскому, русскому или китайскому читателю и не имело бы никакой цены для потомства, для которого оно, ввиду теперешнего недостатка бумаги, главным образом предназначается. А теперь мы должны посвятить краткую, но насыщенную содержанием главу новому отступлению, чтобы еще более расширить круг ассоциаций и определить положение Тьюлера не только с точки зрения земных координат, но и относительно всей звездной вселенной, относительно пространства, времени и идеалов…

Мы уже обращали внимание читателей на ту общую метаморфозу, которую Тьюлер пережил при выходе из стадии головастика. Придется еще ненадолго остановиться на этом, так как это поможет нам уяснить, почему его любовная жизнь, если можно так назвать ее, имела по природе своей столь мало общего с тем простым, цельным, волнующим и даже прекрасным романтическим чувством, которое литература нашей сегодняшней общественной формации консервирует для вдохновения потомства.

В романах и пьесах той, теперь уже быстро исчезающей эпохи, из которой мы вышли оглушенные и растерянные, словно жители города, подвергшегося ожесточенной бомбежке, — в этой литературе, говорю я, действующие лица изображаются «влюбленными» друг в друга. Эта «влюбленность» представляет собой особую сосредоточенность желаний и симпатий на определенном «предмете», всегда другого пола, исключающую всякий другой интерес. Действующие лица впадают в это состояние помимо своей воли. Предполагается, что способность впадать в него и есть общее свойство всех представителей человеческого рода, достойных фигурировать в печати.

Распутник — человек, у которого это состояние менее устойчиво, но покуда оно длится, оно у него так же сильно и неподдельно, как и у порядочного человека. И многие негодяи становятся негодяями в результате отвергнутой и несчастной любви. Жизненные трагедии состоят в том, что А влюблен в Б, тогда как Б любит В или вообще не отвечает А взаимностью. Теневая сторона любви проявляется, когда Б из меркантильных соображений делает вид, будто любит А. Далее, может быть так, что Б любит В, не сознавая этого и искренне думая, будто любит А. Наконец возможен процесс, аналогичный религиозному обращению, в результате которого Б «приучится» любить А, либо постепенно разлюбит В и полюбит А. Вокруг этой основной системы любовных отношений группируются столь же прочные и непоколебимые чувства материнской, сыновней и дочерней любви.

Подобно тому, как почти никто в ту идеалистическую эпоху не верил в догматы исповедуемой религии (ибо религия эта была слишком сложной и искусственной для человеческого разумения), но все предпочитали верить, будто верят, — точно так же благородное поколение, к которому принадлежал Эдвард-Альберт, предпочитало верить, будто у него простая, ясная и в общем приятная «любовная жизнь». В обоих случаях истина подвергалась искажению. Наши родители рассказывали нам не о том, как они жили в самом деле. Они рассказывали лишь, как им нравилось представлять себе свою жизнь.

Но почему же все они, в том числе и Эдвард-Альберт, так извращали действительность?

Обыкновенное человеческое существо, как вы могли заметить, питает страсть к автобиографии. Страсть эта есть и у вас. Если вы с негодованием возражаете, это значит только, что у вас она имеет более пассивный характер. Вам не нравится то, что я говорю, потому что это не согласуется с тем представлением о своей личности, которое вы сами себе создали. Страсть эта проявляется в особенно назойливых формах, например, у пароходных попутчиков, язык которых развязывается при виде массы не занятых делом посторонних людей. Она бросается в глаза также в беседах, которые ведут у себя на родине американцы. В сущности, каждый американец восхищен благородством и глубиной своих душевных движений. Он старается сам верить в эти свои достоинства и убедить в том окружающих.

И это вполне естественно, этого надо было ожидать, поскольку поведение человека гораздо более загадочно, чем поведение остальных животных. Вся сложность общественной жизни с ее уловками и приспособлениями необычайно стремительно, за какие-нибудь несколько тысяч поколений, обрушилась на привычную к одиночеству обезьяну, которая до сих пор еще живет в каждом из нас, и обезьяна эта оказалась связанной со все возрастающим множеством себе подобных, которых она почти в равной мере и боится, и ненавидит, и хочет себе подчинить.

Это не пустое теоретизирование — в противном случае оно было бы здесь неуместно. Это просто обобщение в историческом плане того, что представляет собой Эдвард-Альберт Тьюлер и на что указывалось в предыдущих двух книгах — по большей части без подчеркивания, но в третьей главе второй книги — более пространно и подробно. Он образчик вида Homo Тьюлер, к которому мы все относимся, поскольку Homo sapiens существует пока только в стране мечтаний. Это жалкое, неприспособленное существо все время изо всех сил стремится придумать убедительное и связное оправдание своих поступков как для себя, так и для окружающего общества, и руководится этой выдумкой, чтобы избежать открытого разрыва со средой. Необходимость следить за собой и поддерживать более или менее благоприятное мнение о себе у окружающих держит нас в постоянном напряжении, и это напряжение находит выход в тех баснях о религиозном опыте и о верной любви, которые мы навязываем друг другу по всякому поводу.

Так повелось еще с того времени, когда наш предок — Тьюлер (Pithecanthropus, Тьюлер), — покинув свое уютное и надежное гнездо на дереве, спустился На дышащую агорафобией землю и, напряжением всех сил подавляя свои первобытные инстинкты, зажил во все разрастающемся коллективе. Он страстно влечется к утверждению: «Можете быть уверены, что я поступлю именно так. Поступить иначе мне совершенно невозможно. Поскольку я магометанин, вы понимаете, что всякая возможность поступить иначе для меня совершенно исключена. Ни одному здравомыслящему англичанину не придет в голову…»

Он и слышать не хочет о каком бы то ни было поведении, кроме предначертанного этими формулами. Он не допускает мысли, что все мы глубоко и неизбежно непоследовательны. Он огораживается со всех сторон системой запретов, обычаев, верований, причем люди более энергичные, сами веря, всегда проявляли и проявляют чрезмерную готовность поддержать своих более слабых собратьев и укрепить их веру при помощи своего контроля и руководства. Это вот хорошо, прекрасно, а то — ах, того ты никогда не должен делать! Мудрец, учитель, жрец, гуру всегда, отворачиваясь от фактов, направляли свой указующий перст на идеал.

И до тех пор, пока жизненные обстоятельства Homo Тьюлера изменялись настолько медленно, что эти руководители поспевали приспосабливаться к новой обстановке, общественные формы сохранялись, цепляясь за тот или иной компромисс, обеспечивающий реальную возможность жизни в коллективе. Может быть, коллектив получался и несовершенный, но так или иначе — жить было можно.

В течение столетий Homo Тьюлеру удавалось делать вид, будто его тайные влечения и наиболее непривлекательные действия фактически не имеют места, будто дурные поступки его ближних представляют собой «отклонения от нормы» и срывы, к которым сам он не имеет отношения — «Ах, какой ужас!» — или же которые вызваны совершенно исключительными обстоятельствами, вроде дьявольского наваждения.

Только после появления психоанализа на дневной — и, пожалуй, даже слишком резкий — свет был позорно извлечен в качестве его «подсознательного» тот сложный клубок влечений и грез, существование которого он до тех пор отрицал и таил. «Что это такое? Вы меня просто удивляете», — произнес психоаналитик, словно фокусник, вытаскивающий кролика из шевелюры почтенного зрителя. «У каждого из нас есть подсознательное», — объявил он. «Решительно у каждого. Да! Но…»

Мы стали вспоминать такие вещи, о которых привыкли не думать. Это было очень неприятно.

Фрейд и его последователи не были свободны от недостатков классического образования; исследуя душевные тайники своих пациентов, они обнаружили там примечательные остатки тех табу, с которыми были знакомы по звучным древнегреческим трагедиям.

Подавленный непостижимыми причудами враждебного случая и неспособный усвоить страшную истину, что природе, преследующей не разгаданные до сих пор цели, дела нет до отдельных своих созданий. Homo Тьюлер всегда направлял все усилия своего скудного ума против великого Безразличия, надеясь найти такие магические приемы, при помощи которых можно принудить Его к благоприятным или вредоносным действиям.

Магия была первобытной прикладной наукой, и приемом ее было табу. Табу и сейчас продолжают управлять нашим мышлением. Нарушив табу, мы считаем, что ничто не в силах предотвратить последствия. Тут — Рок. Нет такой силы, которая могла бы убедить нас, что Року решительно наплевать на это, что покой Безразличия нерушим. По-прежнему мы суетимся из-за пустяков. Нельзя жениться на теще, даже если не знаешь, что она твоя теща, или, как Хам, смотреть на отца, когда у него одежда в беспорядке. О, если вы это сделаете, последствия будут просто ужасны. Если вы встретите черную кошку или трех сорок, перекреститесь или ступайте домой и не показывайтесь. Но ученые психиатры решили возвысить своих излюбленных греческих классиков, объявив их творчество чем-то вроде истории человеческих представлений, и изобрели (главным образом Юнг) знаменитый эдипов комплекс, менее важный комплекс Электры и всю остальную Вальпургиеву ночь фрейдизма, чтобы таким путем превратить наш духовный хаос в систему. К этим трагедиям Рока они припутали еврейскую идею о первородном грехе, также очевидным образом развившуюся из легенды о нарушенном табу и проклятии. (Необходима осторожность.) Как мы увидим дальше, Адлер со своим «комплексом неполноценности» подошел гораздо ближе к основному смыслу человеческих императивов.

Немножко меньше классики, чуть больше биологии — и психоаналитики поняли бы, что их пресловутое «чувство греховности» — не что иное, как естественное беспокойство животного, плохо приспособленного к своей среде. Оно имеет не больше отношения к какому-то всемирному сознанию вины, чем пальто, которое жмет под мышками, или неподходящие очки. Теперь, когда среда Homo Тьюлера начала изменяться таким темпом и в таких масштабах, которые пятьдесят лет тому назад показались бы просто невероятными, беспощадная необходимость понуждает его приспособить свою психику и образ жизни к огромным новым требованиям и стать действительно Homo sapiens'ом, пока его не постигла полная гибель. Сможет ли он? И захочет ли? Представляется гораздо более вероятным, что он подчинится грозной буре устрашающих табу, будет увечить и принижать себя, постарается умилостивить оскорбленных идолов свирепыми гонениями на инакомыслящих, восстановит инквизицию и охоту за ведьмами…



Тут вмешивается критик. Он говорит, что если так будет продолжаться, эта книга перестанет быть специальной монографией об Эдварде-Альберте Тьюлере и превратится в трактат на общую тему о человеческой жизни, чего, по замечанию критика, я как раз хотел избежать. Я стал бы спорить, если бы не боялся, что читатель окажется на стороне критика. Во введении…

Но зачем пререкаться? Что сказано, то сказано. А теперь вернемся к нашему «образчику» Homo Тьюлер, разновидность Англиканус, и познакомимся с тем, как он пережил начальный период мировой катастрофы, что говорил и что делал в это время. В дальнейшем я приложу все усилия, чтобы еще реже выходить из рамок повествования о его личных чувствах и поступках.

Однако я должен здесь признать, что разделяю сожаления м-сс Ричард Тьюлер о невнятности речи м-сс Хэмблэй. Если б только нам удалось дослушать до конца все ее фразы, мы-извлекли бы много пользы из огромного запаса ее тайной и порой, как сказали бы очень многие, непристойной житейской мудрости. Я мог бы цитировать ее, и уж это, бесспорно, было бы объективным повествованием.

Следует здесь отметить, что Эдвард-Альберт за всю свою жизнь никогда по-настоящему не любил и ни к одному человеческому существу не испытывал искреннего, самоотверженного чувства дружбы, как это требует кодекс литературных традиций. Для этого необходима большая обобщающая работа сознания, к которой он, по условиям своего учения и воспитания, был уже не способен. Мы рассказывали, как он выработал свою собственную систему подходящих для него религиозных понятий. Подобно большинству своих соотечественников, он стал умеренным христианином, иногда ходил в церковь — англиканскую церковь, — но редко, только в тех случаях, когда ему некуда было пойти или у него был какой-нибудь личный повод, а в общем старался думать о религии как можно реже. Она у него была как паспорт, спрятанный в надежном месте: пока в ней нет надобности, незачем о ней беспокоиться. А чуть только надобность возникнет, она извлекалась на свет: «Я христианин!» («Что? Съели, атеисты?»)

Его половое развитие было противоречивей и сложней, чем религиозное; оно переплелось с другими факторами человеческой метаморфозы, совершенно независимыми от инстинкта продолжения рода, и к этому-то более важному комплексу нам предстоит теперь перейти.

2. Целомудрие из страха

В числе фикций, составлявших ту идеальную жизнь, которую вели в своем воображении люди эпохи Эдуарда, было целомудрие. Предполагалось, что подавляющее большинство более или менее целомудренно, и особенно это относилось к людям, страдавшим автобиографической манией. Помню, как одна гордая и счастливая мать на другой день после нашего знакомства на пассажирском пароходе заявила о своем сыне, туповатом парне лет семнадцати-восемнадцати, который находился так близко, что вполне мог слышать наш разговор:

— Мой мальчик до сих пор чист, как первый снег. (Этому трудно было поверить: я видел его лицо.)

Но притворство было распространено так широко, что почти все верили, будто большинство окружающих, которые по видимости ведут целомудренный образ жизни, ведут его на самом деле. Вы видели, как старалась м-сс Тьюлер сохранить целомудрие нашего героя. Тут я опять вспоминаю бесценную м-с Хэмблэй и как она что-то сказала о позабытых снах и мечтаниях, — но, к несчастью, речь ее тут же сделалась неуловимой для слуха и мы так и не узнали эту ценную мысль до конца.

Те, кто еще стремится к целомудрию и проповедует его в нашем огрубевшем мире, вынуждены вести ожесточенную борьбу с воспоминаниями. Верно, что почти все животные очень быстро забывают свои половые эмоции. Это понятно, поскольку у животных ежегодно в определенное время наступает период течки, без чего они постоянно находились бы в ненужном возбуждении. Но человеку несвойственна подобная периодичность ощущений, и по природе своей он ничего не забывает целиком. Вспомните всех наших пасторов и учителей, вспомните, в частности, пример м-ра Майэма. Его требование целомудрия, полного подавления — у себя и у других — всякой мысли о чем бы то ни было, имеющем отношение к половому акту, заключало в себе нечто бесспорно устрашающее.

Положение в странах английского языка за последнее время резко изменилось, и сейчас нам трудно поверить, что до мировой войны 1914—1918 годов «Таймс» сгорел бы со стыда, если бы допустил на свои несокрушимо-целомудренные страницы такие слова, как «венерическая болезнь» или «сифилис». А когда из Новой Зеландии явилась незабвенная героиня Этти Роут для раздачи профилактических пакетов солдатам АНЗАК'а[9]. О наставлением, если можно, воздерживаться, а если нельзя, то пустить эти пакеты в ход, — стыдливые военные руководители, несомненно, люди святого образа жизни, полагавшие, что венерические болезни, все более редкие в нашем просветленном мире, представляют собой орудие божьей кары за нарушение целомудренного идеала, сделали все от них зависящее, чтобы помочь богу и устранить эту особу. И м-р Майэм, забывая со всей силой забвения, на какую он только был способен, или помня лишь смутно, как человек, преследуемый кошмаром, вел столь же мужественно ту же безнадежную борьбу с действительностью.

И вот, согласно желаниям покойной м-сс Тьюлер, после бесшумного бдения в дортуаре Джозефа Харта с последующим тщательным осмотром простынь Эдварда-Альберта, он вызвал молодого человека и вручил ему внушительного вида том. Это произошло всего за несколько дней до того, как Эдвард-Альберт превратился в аспида. М-р Майэм дал ему книгу и поставил ее стоимость ему в счет. Бесполезно гадать о том, сделал ли бы он это после рокового события.

— Я хочу, чтобы ты прочел ее очень внимательно, Тьюлер, — сказал он. — Там есть вещи… Тебе уже давно пора познакомиться с ними.

Он помолчал.

— Эта книга — только для тебя. Не оставляй ее на видном месте, чтобы она не попалась твоим младшим товарищам.

Автором книги был д-р Скэйбер, и она носила заглавие: «Что должен знать молодой человек». В кратком предисловии сообщалось, что в ней нашли руководство и нравственную поддержку многие поколения мятущихся душ, так что написана она была самое позднее в конце Викторианского периода. Она откровенно и толково знакомила мятущиеся души с фактами, спасая их от страшных опасностей. Не было никаких указаний относительно того, доктором каких именно наук являлся д-р Скэйбер, и вообще никаких данных биографического характера. Эдвард-Альберт стал читать. Сперва он читал с любопытством, но скоро последнее сменилось страхом.

— Черт возьми! — шептал он себе под нос. — Действительно, необходима осторожность. Если б я только знал!

Книжка рассказывала об огромных опасностях и бедах, которые влечет за собой порок как в общественной, так и в личной сфере. Пороки личные бичевались даже с большей энергией, чем общественные. Тех, кто хоть на шаг отступил от абсолютного целомудрия, ожидают самые страшные болезни и немощи, гниение заживо, отчаянные боли, ослабление организма, истощение, особое выражение лица, половое бессилие, слабоумие, идиотизм, сумасшествие. Холодный пот выступил на лбу у читающего.

Он совсем забыл, когда это у него началось. Это подкралось к нему между сном и бдением.

Дело в том, что в организме Эдварда-Альберта с возрастающей настойчивостью начала свою работу природа: по-своему, неловко она стала толкать его к действиям, способствующим воспроизведению рода. Как мы уже отмечали, жизненный цикл у Homo гораздо более примитивен, чем у остальных сухопутных животных; среди прочих следов родства с отдаленными предками, до сих пор заметных в его жизни, у него ежемесячно, а не ежегодно возникает потребность нереста — особенность, характерная для животных, населяющих теплые тропические моря. В таком учащенном ритме эти животные испытывают стремление облегчиться от накопившихся молок и икры. Природа — неряха: продвигаясь вперед, она никогда не очищает пройденного пространства до конца, и потому в нашем организме сохранилось множество рудиментарных образований и нашему существу дают себя знать отголоски ритмов прошлого.

В Hominid'ах нашел новое воплощение отголосок лунного цикла. Солнечный половой цикл влечет нас к дню св.Валентина и веселому месяцу маю, но лунный тоже возродился и продолжает действовать на нас. Он периодически вызывает в нас беспокойство, заставляет нас терять самообладание и нервничать, расшатывает контроль сознания по ночам и порождает сны. Облегчение так или иначе наступает; оно должно наступить. Но человек — уже не тропическая амфибия, и эта потребность в «облегчении» редко соответствует этапам более сложного общественного существования.

— Это можно было бы назвать отдушиной, — рассуждала м-сс Хэмблэй. — Хотя в общем это, конечно, не то. Но зачем поднимать вокруг этого такой шум…

«Может быть, помолиться?» — подумал доведенный до отчаяния Эдвард-Альберт.

Но он уже начал терять веру в действительность молитвы. Ответы Его часто бывают так прихотливы, что необходима осторожность, когда обращаешься к нему. В возрасте от тринадцати до двадцати лет душу Эдварда-Альберта не переставали терзать грозные бури тревог. На нее легла тень д-ра Скэйбера. Ему казалось, что он совершил такой грех против Духа Святого, которому нет прощения. Д-р Скэйбер ставил вопрос именно так.

Поскольку большинство окружающих практиковало те же умолчания и утайки, как он сам, он считал, что вина его тяжкая, исключительная. Его грезы, его почти невольные нарушения долга казались ему его личной, особенной, преступной тайной; Только когда он уже достиг восемнадцати лет, участившееся воздействие Случайных шуток и грубых замечаний со стороны породило в нем смутную догадку, что его собственная нечистота — явление вовсе не такое редкое и не такое ужасное, как он предполагал. Но до самого конца своего жизненного пути он стыдился ее, хотя этот стыд мало-помалу терял свою остроту.

Еще больше времени понадобилось ему, чтобы понять, что и самка вида Homo Тьюлер не всегда целомудренна вполне. Он доставил бы истинное удовольствие моей пароходной знакомой своим фантастическим невежеством относительно женщин. Он был так же чист, как ее собственный сынок. Он и не представлял себе, что у девушек и женщин тоже есть желания и фантазии, — вплоть до катастрофы, которой закончился его первый брак, о чем будет рассказано в свое время. В ту смутную богобоязненную нору, лет тридцать — тридцать пять тому назад, бедные девочки оставались в еще более полном неведении о самих себе — до тех пор, пока с ними не приключались страшные вещи, — чем их братья. Они тоже любопытствовали, изумлялись и испытывали вполне понятные страхи.

И однако Эдвард-Альберт, под давлением неумолимой природы, скорее подстрекаемый, чем сдерживаемый сознанием преступности, внушенным ему добрым д-ром Скэйбером, все время силился, ловчился, изощрялся, чтобы узнать про Это. И притом так, чтобы никто не узнал, что он хочет узнать… Женщины сами по себе очень мало интересовали его, — он видел в них только средство для Этого. Его влекло к себе именно Это.

3. Подсматривание и подглядывание

Любознательный юноша прилежно и усидчиво трудился в конторе «Норс-Лондон Лизхолдс». В свободные минуты, еще не ведая осложнений, связанных с расширением общественных связей, он более или менее сознательно подчинялся требованиям природы, не позволявшей ему успокоиться и заставлявшей интересоваться Этим. Он бродил по Лондону, и почти всегда в тех районах, где в окнах выставлены картинки, где стоят голые статуи, где с вызывающим видом расхаживают странные женщины и порой даже называют вас «душкой». Но д-р Скэйбер достаточно просветил его на этот счет. Можно схватить страшную болезнь от поцелуя, от трещинки на губе.

До получения наследства он не имел возможности часто ходить в кино, да и картины были тогда больше героические или приключенческие; в них было много, даже слишком много поцелуев, и можно было вместе с другими остроумными ребятами громко вторить этим поцелуям, чмокая собственную руку. Но нельзя было увидеть ничего такого… действительно поучительного.

Мало-помалу он обнаружил существование Национальной галереи и Саут-Кенсингтонского музея. Они были открыты по воскресеньям. Там можно было бродить, тихонько посвистывая. Можно было посматривать искоса. Потом осмелеть и смотреть прямо. Множество народу смотрит открыто, не краснея. Удивительно, до чего статуя или картина может быть обнаженной и все же бесстрастно несообщительной…

Еще можно было подглядывать в окна. Против окна его спальни тянулась мансарда целого ряда домов на Юстон-роуд. Там каждый вечер ложились спать — в частности одна молодая женщина, совершенно равнодушная к тому, видят ее или нет, раздевалась догола перед маленьким зеркалом. Погасив у себя свет и стоя в темноте, он смотрел, как постепенно освобождается от одежд ее освещенное светло-розовое тело. Он видел ее руки и торс, когда она расчесывала волосы. Взобравшись на стул, он видел уже большую часть всей ее фигуры. Но никогда не мог увидеть всего. Она зевала. Еще мгновение — она надевала ночную рубашку — и свет гас.

Тайна оставалась неразгаданной.

В те годы роздыха женщины как будто старались показать себя побольше, никогда не показывая достаточно… Но иногда казалось, будто видишь их сквозь платье. Как-то вечером, сидя в гостиной, он изучал объявления бельевого магазина в каком-то иллюстрированном журнале и вдруг поднял глаза. За письменным столом, спиной к нему, сидела мисс Пулэй. Ее светлые волосы, подстриженные, как у мальчика, открывали полную круглую шею: в разрезе платья была видна светлая кожа до углубления между лопатками. И потом — линии ее тела, такие отчетливые, и голые локти, и одна нога, отставленная назад…

Он едва мог поверить своим глазам: вот край чулка и над ним — целых три дюйма голого гладкого и блестящего тела мисс Пулэй — до самого подола узкой юбки.

Реакция была необычайная. Ему захотелось убить мисс Пулэй. Захотелось кинуться на нее, повалить ее на пол и убить. У него было мучительное ощущение, будто она в чем-то обманывает его. Случайные мелкие обстоятельства мешали ему встать, пока она не ушла. Тут он отшвырнул журнал и поспешил затвориться у себя в комнате.

4. Самоутверждение

Содержание переживаемой Homo Тьюлером метаморфозы отнюдь не исчерпывалось неистовыми требованиями нашей безумной матери-природы, вынуждающими нас искать «облегчения». В его перестраивающийся внутренний мир вторгалось немало и других явлений, — среди них были гораздо более существенные, чем эта жажда бессмысленного и бесплодного оргазма.

В стадии головастика Homo Тьюлер — жалкое, пугливое существо, ежеминутно готовое обратиться в бегство и скрыться; но после метаморфозы и превращения во взрослого представителя приматов в его окрепшей психике появляется целый ряд новых черт позднейшего происхождения. Человекообразные обезьяны, включая Hominid'ов, рано отделились от обыкновенных обезьян и лемуров и стали развиваться в особом направлении, превращаясь в эгоцентрические воинственные существа с характерной наклонностью присваивать себе все, что видит глаз. В короткий период одного миллиона лет или около этого Homo всех видов был против воли, насильственно поставлен в чуждые ему условия общественной жизни. Но природная основа его осталась прежней. Как и раньше, он хочет чувствовать себя победителем, хозяином, господином, владельцем всего окружающего и не упускает ни одной возможности испытать это чувство.

Это в нем гораздо более неистребимо, чем голод или похоть — влечения, которые можно на время насытить или подавить. Но он жаждет самовозвеличения и самоутверждения с момента, когда у него появляется первый пух на щеках, и до последнего издыхания. В этом выражается его инстинктивный протест против тех социальных рамок, в которые он неожиданно оказался поставленным и которые продолжают служить препоной его анархическим наклонностям. Он никогда не в силах забыться, никогда не может безмятежно пастись, как овца, или щипать травку, как кролик.

Это противоречие неустранимо, и даже если порода Homo Тьюлера внезапно поднимется до того уровня, который действительно даст ей право называться именем Homo sapiens, столь преждевременно и неосновательно ею присвоенным, этот конфликт — именно конфликт нравственный, необходимость воспитания и подгонки к требованиям жизни и общества, источник всех религий — не потеряет своего значения. Его можно ввести в рамки, смягчить, затушевать, облагородить, но не уничтожить. Не будем увлекаться пророчествами и предсказаниями. В этой книге нас интересует не та возможная, но маловероятная разновидность под названием Homo sapiens, которая, может быть, действительно восстанет против древней матери-природы и попытается вырвать свою судьбу из ее рук. Речь идет о животном, стоящем гораздо ниже интеллектуального уровня, потребного для такого бунта Сатаны. Речь идет о нашем образчике Homo Тьюлера и его личном стремлении заявить о себе как можно громче в обществе, среди которого он оказался.

Уже упоминавшийся нами милый философ Адлер, интересуясь больше вопросами воспитания и общего поведения, чем половыми извращениями, сильно ограничил сферу применения фрейдистско-юнговской психологии, сведя ее к так называемому «комплексу неполноценности». Но он, видимо, мыслил себе этот комплекс как нечто в значительной мере излечимое, тогда как на самом деле у всех живущих обществом Hominid'ов, включая все живые особи Homo Тьюлера, крупные и мелкие, в неволе и на свободе, комплекс этот является неотъемлемой частью их организации.

«Я существую, — говорит этот врожденный комплекс, — но достаточно ли полноценно? Не имеют ли все окружающие меня существа преимущество передо мной, не затирают ли они меня? Этого я не должен и не могу допустить. Замечают ли они, что я существую?»

Этот мотив покрывает все другие мотивы. Он может слиться с половым комплексом и подчинить его себе. У других общественных животных — собак — комплекс неполноценности тоже обнаруживается, но в размерах, не идущих ни в какое сравнение с тем, что имеет место у Homo. Ненависть Эдварда-Альберта к своим наставникам и преподавателям была одним из проявлений этого комплекса. Он терпеть не мог ходить в концерт, потому что там нужно сидеть и молчать, пока исполнители, по его выражению, «выставляют себя напоказ». Он терпеть не мог слушателей концертов, потому что они притворяются, будто способны утонченно наслаждаться музыкой, и таким образом выходят из положения. «Дрянные мошенники», — называл он их, и боль его утолялась. Редкий дирижер симфонического оркестра догадывается, сколько мелких ненавистей к нему рассеяно в толпе, над которой он царит. Но особенно ненавистны были Эдварду-Альберту певцы. Если бы он посмел, о» стал бы отвратительно пародировать звуки, которые они издают. Милая английская Би-би-си в первую, добродетельную пору своего существования попробовала давать английским Тьюлерам в разумных дозах классическую музыку. Миллионы Тьюлеров бурно протестовали. Что нужно было Эдварду-Альберту — это рабская музыка, которая прислуживала бы ему, которой он мог бы распоряжаться, барабаня пальцами, притопывая ногами, подпевая и пританцовывая, глуша ее, как вздумается. Это еще куда ни шло.

И в пансионе м-сс Дубер Эдвард-Альберт и родственные ему Тьюлеры, все до единого, каждый на свой лад, все время вели хоть и негласную, но неустанную борьбу за самоутверждение. Различие заключалось в тонкости приемов — и только. И мир в заведении с трудом поддерживался путем непрерывной смены напористых претензий и неискренних взаимных уступок.

У Теккерея была странная склонность говорить правду в глаза, а писал он для публики, которую приходилось и легко было подкупать бесстыдной лестью, приглашая ее участвовать в его насмешках над слабостями третьих лиц. Его «Книга снобов» в широком понимании охватывает и его доверчивых читателей, и его самого, и все человечество, изображая всеобщее стремление возвеличиться над окружающими.

(Но тут слышится возражение одной читательницы, очень симпатичной и вполне довольной своей судьбой. «Это стремление не совсем всеобщее, — заявляет она, блеснув глазами. — Есть воспитанные люди, которые могут быть совершенно свободны от всяких претензий. Я понимаю борьбу. В наше время она всюду. Когда происходит переоценка ценностей и никто толком не знает, где его место, конечно, можно наблюдать много саморекламы и всяких претензий. Иногда даже очень нелепых. Так что невозможно не смеяться. И я смеюсь про себя. Но что касается меня, мне все это совершенно чуждо. Уверяю вас. Я со всеми такая, какая есть». На это возможен только один ответ: «Вот именно, сударыня».)

Развитие в душе Эдварда-Альберта потребности самоутверждения в период от десяти до двадцати лет отнюдь не исчерпывалось такими чисто отрицательными реакциями, как ненависть к преподавателям, классической музыке и певцам. Он стал придавать все большее значение своему внешнему виду. Он тщательно обдумывал свой туалет — костюм лиловатого оттенка, рубашки, носовые платки и галстуки в тон.

«Хорошо бы еще золотые запонки, — думал он, — настоящего золота, и просто положить руку на стол… Вот бы тогда все увидели…»

Старый м-р Блэйк, ученый Франкинсенз, индийский юноша по-прежнему не обращали на него никакого внимания, но женщины — он чувствовал — замечали все эти подробности. Он открыл новый смысл в том, что на свете существуют женщины: они интересуются, как мужчина одет, и реагируют на это. Новый костюм, новый галстук — все это они замечают сразу, как только ты входишь в комнату. Они переглядываются. Он это видел. Что касается Тэмпа, тот относился к Эдварду-Альберту с симпатией, но не понимал его тайных стремлений.

Герой наш все глубже погружался в свой внутренний мир, значение собственной личности для него все возрастало. Теперь, гуляя, он находил новый интерес в рассматривании своего отражения в витринах магазинов. Сам он почти вовсе не смотрел на прохожих, но следил, кто из них смотрит на него. Иногда все обходилось благополучно, но случалось, что его охватывало сомнение, шаги его становились неуверенными и он не знал, куда деть руки. В такие минуты он испытывал желание вернуться домой и переодеться.

Несмотря на эти случайные срывы, он не переставал замышлять новые акты агрессии. Его воображению рисовалось, как он появляется в столовой ровно в половине восьмого, обедает с необычайной поспешностью и стремительно отбывает в безупречно сшитом фраке — по какому-то важному и таинственному назначению. Вот что заставит их призадуматься. Он чуть не заказал себе этот фрак — единственно ради того, чтобы придать своей мечте некоторый признак реальности.

Но, по правде говоря, жильцы м-сс Дубер были слишком заняты собственными агрессивными замыслами, чтобы замечать духовные порывы и метания нашего героя. Они видели в нем — в тех редких случаях, когда вообще на него смотрели, — просто нескладного подростка, который при неожиданном обращении к нему принимает растерянный, виноватый вид и отличается резким вульгарно-лондонским произношением да еще странным вкусом в одежде.

5. Трагедия семейства Тэмп

Пока юноша мужал и созревал таким образом под укрепляющим воздействием Природы, в Скартмор-хаузе одно за другим исчезали знакомые лица и на их место появлялись новые, а сам он мало-помалу становился признанным членом счастливого семейства м-сс Дубер. Он с возрастающим интересом следил за впечатлением, которое производил на вновь прибывающих, и сам делал первый шаг навстречу им, вместо того чтобы ждать, когда они к нему обратятся.

Уехали беженцы. Они нашли себе какую-то работу в свободном государстве Конго. М-р Франкинсенз удостоился каких-то необычайных отличий в Лондонском университете и отбыл, покрытый славой, в Индию, чтобы стать там директором одного колледжа, в котором молодые индийские джентльмены подготовляются к экстернату в Лондонском университете. Пансион уже не оглашался мятежным смехом длинного тощего индийца, и старый м-р Блэйк, скопив достаточную сумму, чтобы обеспечить себя пожизненно рентой, переехал в маленький пансион в Сауси, где погрузился в сочинение густоклеветнической книжки, которая должна была появиться под заглавием «Так называемые профессора и их проделки». Она имела назначением показать, какую важную роль в развитии физики за последние сорок лет играл автор, не получивший в награду за это никаких почестей, Отъезд его был ускорен трагической гибелью м-ра Харольда Тэмпа.

— Без него тут уж будет совсем не то, — сказал м-р Блэйк. — Мы, случалось, вздорили с ним по-приятельски, но без обиды. Такой был шутник.

Но надо рассказать об этой трагедии. Она произвела страшное впечатление на весь пансион.

М-р Харольд Тэмп, подвыпив на пирушке в ресторане, видимо, решил съехать по перилам лестницы, вместо того чтобы обычным, банальным способом сойти по ней. Перила, изящные и ветхие, на втором повороте обломились и скинули его вверх тормашками в открытую шахту лифта, и он, сжавшись в комок, пролетел ее всю до дна и свернул себе шею. Говорят, последние его слова были:

— Дорогу, ребята!

Через минуту все было кончено.

— Мы думали, он идет по лестнице сзади нас, — рассказывали упомянутые «ребята», испуганные и отрезвевшие. — Мы слышали, как он пропел какой-то мотив, и потом ему, видно, пришла в голову эта затея. Он прямо пулей пролетел мимо нас.

— Вполне в его духе, — заметила м-сс Тэмп, выслушав без единой слезы рассказ о подробностях.

Впечатление было ужасающее. Не только м-р Блэйк, все население Скартмор-хауза было глубоко потрясено и взволновано этим печальным событием. Исчезновение этого обычно столь шумного субъекта вызвало на время во всем доме неловкое ощущение звуковой пустоты. Очень многие жильцы как-будто впервые обнаружили, что они тоже производят какие-то звуки, и словно испугались этого открытия. Они стали говорить шепотом или вполголоса, как будто гроб с телом стоял тут же в доме, а не в морге.

Уважение к покойнику не допускало никаких неуместных забав. Прекратились всякие игры, кроме шахмат, да и в те играли молча. Шах и мат объявлялся движением губ. Свет и краски тоже стали приглушенными. Вдовушка в митенках, так сказать, заместившая приятельницу леди Твидмен, отложила яркую спортивную фуфайку, которую вязала, и принялась за черный шарф, а глубокомысленный тридцатипятилетний мужчина, поселившийся в комнате м-ра Франкинсенза, открыто читал Библию. Что касается Гоупи, она с особенным тщанием убирала в зале и во время завтрака держала шторы закрытыми, несмотря на излишний расход газа. Пансион м-сс Дубер не мог бы оказать больших почестей покойному, даже если б это был король.

Разговор за обедом, если не считать обязательных восхищений погодой и некоторого оживления и радости по поводу тюльпанов в Риджент-парке и Королевской Академии, которые хороши, как никогда, несмотря на войну, вертелся почти исключительно вокруг добродетелей и личного обаяния покойного.

Добро притворное тебя переживет,

А истина уйдет с тобой в могилу.

Иной из обедающих мрачно жевал, что-то обдумывая, а потом произносил:

— Он (его теперь никогда не называли по имени), он всегда бывал особенно в ударе на рождество. Рождество словно вдохновляло его. Как Диккенса. Помните, какие веселые он устроил «изюминки в спирту»? Как он хорошо обставил игру — свет потушил, зажег спирт, и сколько пролилось на ковер. Всюду голубое пламя. А он резвился, как большой ребенок.

— Огонь мы тут же затоптали, — вставляла м-сс Дубер. — И старому ковру ничего не сделалось. А сколько было смеху!

— Будь он немного серьезней, он стал бы большим актером, большим комедийным актером.

— Он напоминал мне Бирбома Три. Такая же яркая комическая индивидуальность. Если б ему так же повезло, у него мог бы быть собственный крупный театр.

— Он был чувствителен, как ребенок. Слишком легко приходил в отчаяние. Это было его слабое место. Он не любил вылезать вперед. А в нашем мире без этого нельзя жить. Но он не хотел ни с кем тягаться. И ничего не жалел ради хорошей шутки. Можно сказать, не жалел себя.

— Да, в нем погиб большой человек. Но он как-то никогда не сетовал на свою судьбу. Он был такой жизнерадостный — до самого конца.

Обдумав свою партию, Эдвард-Альберт присоединялся к общему хору:

— Мне его страшно жаль. Он был такой ласковый, приветливый.

— Как приятно, наверно, было знакомство с ним, когда он был еще молод и полон надежд и обещаний.

Это замечание словно метило в м-сс Тэмп. Она, как обычно, давала намеренно бесцветные ответы:

— Да. Он много обещал тогда.

— Он был от природы проказник. Но никому не причинял вреда, кроме как самому себе.

— Вот и поплатился за это, — заметила м-сс Тэмп и больше не произнесла ни слова.

Хоровое пение возобновилось. Эдвард-Альберт повторял свою партию.

Единственным, кто как будто не участвовал в этой общей церемонии возложения венков, была м-сс Тэмп. Сперва это объясняли глубокой скорбью: она не в состоянии говорить о нем. Потом стали шептаться, что она хочет его кремировать, а не похоронить прилично в просторной могиле и что она уедет из Лондона.

Для Эдварда-Альберта мысль о кремации была чем-то новым. Она вызывала в его воображении страшные образы.

— А нехорошо это — быть кремированным, — заметил он. — Что ж от тебя останется ко дню воскресения из мертвых? Кувшин с пеплом — и все.

— Это нарушит всю вашу литературную работу, — сказал старый м-р Блэйк вдове, увидев однажды, что она сидит задумавшись, в одиночестве.

Она пристально посмотрела на него. Потом ответила совершенно спокойно, но с таким видом, будто освобождалась от чего-то давно ее тяготившего:

— Теперь я могу сказать вам, что вовсе не занимаюсь литературной работой. Это он выдумал. Он, видите ли, был честолюбив. И стыдился, что у него жена — простая портниха и трудится до изнеможения в мастерской, полной всякими вертихвостками. Вот кто я. Он был щепетилен — в этом пункте. Теперь это уже прошлое, и ему не может быть обидно.

— Я думал… — начал было м-р Блэйк.

— Ну, вы, наверно, догадывались. А теперь я могу поехать в Торкэй и открыть какое-нибудь небольшое скромное предприятие. Меня всегда тянуло в Торкэй.

— Почему же вы не сделали этого раньше?

— Потому что это недостаточно выгодно, и потом он непременно стал бы лезть на женский пляж в пьяном виде, и были бы неприятности, и, кроме того, знаете, ему бы захотелось иметь сезонный билет, чтобы ездить в Лондон.

Она умолкла на мгновение, потом пожала плечами:

— Незачем говорить теперь об этом.

М-р Блэйк долго думал о том, что она ему сообщила, и через некоторое время сказал Эдварду-Альберту, поскольку в тот момент не было никого другого, с кем ему можно было бы поделиться своими соображениями:

— Эта миссис Тэмп — довольно черствая женщина. Довольно черствая. Видимо, он стал неудачником из-за того, что она расхолаживала его. Если б она больше верила в него и показывала ему, что верит…

— Мне кажется, она не должна кремировать его, — ответил Эдвард-Альберт. — Я обязательно скажу это…

Чем больше м-р Блэйк раздумывал о своем отношении к Харольду Тэмпу, тем больше оно из довольно откровенного недружелюбия превращалось в глубокое понимание и симпатию. Как добры мы бываем к мертвым! Как легко и незаметно становятся они нашими союзниками! Мы можем приписывать им лестные для нас отзывы, которых они никогда не произносили. Старый м-р Блэйк хорошо знал, что значит пережить крушение своих жизненных планов и оказаться устраненным от дел людьми недостойными. Вот и Харольд Тэмп при благоприятных обстоятельствах и соответствующей поддержке мог бы стать действительно великим человеком. Но эта черствая женщина сыграла в его жизни роковую роль.

К этому заключению, которое он впервые сообщил Эдварду-Альберту, а потом высказал и другим подходящим слушателям, его привело, разумеется, и свойственное старым холостякам женоненавистничество.

До самого своего отъезда м-сс Тэмп была окружена глухим недоброжелательством. Было ясно, что она оказалась не на высоте в смысле своих супружеских обязанностей и, быть может, даже сознательно тянула вниз замечательного человека, которого никогда как следует не понимала.

Известная, выражаясь мягко, бесчувственность, которая была ей свойственна, позволила ей оставить без внимания две-три попытки довести эту мысль до ее сведения.

После кремации Гоупи позволила всем в доме вздохнуть свободнее. Харольд Тэмп почти сразу стал исчерпанной темой. М-р Блэйк еще проявлял легкий оттенок неодобрения по адресу м-сс Тэмп до ее отъезда, за которым вскоре последовал и его собственный. После этого никто уже больше не говорил о Тэмпах, и постепенно пансион м-сс Дубер наполнился новым поколением жильцов, которые ничего не знали о Харольде. Послышались новые шутки, которые утвердились в доме и вошли в обиход. Новые голоса замычали в ванной.

Так вслед за м-ром Франкинсензом и прочими из поля зрения Эдварда-Альберта исчезли также супруги Тэмп и м-р Блэйк и на место их явились другие, с которыми он уже мог держаться солидней.

6. Мистер Чэмбл Пьютер

М-р Чэмбл Пьютер, тот тридцатипятилетний господин, который занял комнату м-ра Франкинсенза, был усердным книгочеем. Он любил старые, солидные, добротные книги и говорил, что, услышав о новой книге, он всякий раз принимается за чтение какой-нибудь старой. Чтение и беседа о прочитанном были для него особой формой самоутверждения. Внешний мир мог жить своей жизнью — жизнь эта неизменно оказывалась ничтожной. И если Эдвард-Альберт мечтал потрясти весь пансион отбытием на таинственный званый вечер в «безупречно сшитом фраке», то м-р Чэмбл Пьютер достигал этого желанного эффекта демонстрированием «основательно зачитанного» Горация.

Расцвет Блумсбери[10] еще не наступал, и м-ру Пьютеру еще только предстояло столкнуться с нахальным фактом существования движения, традиционного и модернистического в одно и то же время. Поэтому все его слова и поступки, связанные с м-ром Т.-С.Элиотом и м-ром Олдосом Хаксли, к сожалению, выпадают из нашего повествования.

На Эдварда-Альберта эта страсть к книгам произвела именно то впечатление, на которое она была рассчитана, и наградой ему была готовность м-ра Чэмбла Пьютера беседовать с ним. М-ру Чэмблу Пьютеру было необходимо с кем-нибудь беседовать: он не мог говорить пространно и запальчиво, потому что это было бы вульгарно, а в лице Эдварда-Альберта он имел чрезвычайно покорного собеседника. Эдвард-Альберт не всегда улавливал смысл того, что говорит м-р Чэмбл Пьютер, но, поскольку беседа велась вполголоса, достаточно было сидеть и кивать, делая вид, будто понимаешь.

— Боюсь, — говорил м-р Чэмбл Пьютер, произнеся какое-нибудь особенно невразумительное изречение, — что я грешу избытком юмора. Но как бы мог я без него обойтись в этом нелепом мире?

Иногда Эдварду-Альберту казалось, что этот юмор сродни получившей всемирное распространение удобной скептической формуле «так ли это?», но, не будучи твердо в этом уверен, он все же не решался употреблять названную формулу в разговоре с м-ром Чэмблом Пьютером.

Излюбленной мишенью конфиденциальных реплик м-ра Чэмбла Пьютера был молодой светловолосый студент-американец, полный энтузиазма ко всему, что здоровым консервативным чутьем Эдварда-Альберта и м-ра Чэмбла Пьютера решительно осуждалось как порочные и зыбкие изобретения и открытия современной науки. Его формой самоутверждения была осведомленность, его лейтмотивом — «Вы не можете себе представить». Одно время в пансионе м-сс Дубер нельзя было раскрыть рта, не услыхав в ответ: «Теперь все это изменилось». Заходил разговор о музыке — он заявлял, что только теперь удалось добиться чистого звучания, что скоро новые замечательные инструменты придут на смену обыкновенному оркестру. Не сегодня-завтра прежняя музыка станет казаться тусклой, жалкой и невыразительной. Мы будем слушать пластинки и удивляться. Придется полностью переоркестровать все, что в прежней музыке сколько-нибудь достойно внимания… Шла речь о кино, которое порядочные люди стали признавать хотя и довольно вульгарным, но все же развлечением благодаря Чарли Чаплину и Мэри Пикфорд, — наш юноша тотчас пускался в рассуждения о звуковых, цветных и объемных фильмах, которые вот-вот завоюют наши экраны.

— Чепуха, — шептал м-р Чэмбл Пьютер. — Ни в чем нет меры. Просто смешно.

Толковали об авиации — он рассказывал о самолетах, которые будут летать с грузом гигантских бомб через Атлантический океан на Берлин, подниматься к границе атмосферы, облетать земной шар меньше чем в сутки. А? Что вы на это скажете? Чэмбл Пьютер поймал взгляд Эдварда-Альберта.

— А на луну? — прошептал он.

Особенно нелепое впечатление производили разговоры молодого человека о таких новомодных бреднях, как психоанализ, теория относительности и новые промежуточные звенья между человеком и обезьяной.

— Какой-то горшок со старыми, сгнившими костями, — заметил Чэмбл Пьютер, — и уже господу богу — отставка?

Американский юноша, кажется, чувствовал глухую враждебность м-ра Чэмбла Пьютера и держался начеку. Наконец он кинулся в драку — и оказался побитым.

Следуя своей раздражающей привычке, он отравлял аппетит обедающим назойливыми рассказами о якобы найденном в Родезии новом «предке человека».

— Вы немножко отстали с этими разговорами о человеческих предках, — заметил м-р Чэмбл Пьютер своим ласковым, издевательским тоном. — В наше время это называлось дарвинизмом, если не ошибаюсь.

— Что ж из этого? — сказал молодой американец.

— Но ведь вы всегда так ультрасовременны. Простите, что я улыбаюсь — у меня некоторая склонность к юмору, — но ведь вы, конечно, знаете, что дарвинизм уже много лет тому назад был разгромлен.

— Первый раз слышу об этом, — ответил слегка ошеломленный американец.

— Никто из нас не всеведущ, даже молодежь, — продолжал м-р Чэмбл Пьютер.

— Но что вы понимаете под словом «разгромлен»?

— Да то, что все под этим понимают. Превратился в развалины. Так что ничего не осталось.

— И кто же его разгромил?

— Вам, конечно, следовало бы это знать. Но у каждого свои пробелы… Какой-то профессор из Монпелье — я забыл фамилию… что-то там насчет птиц и пресмыкающихся — установил полную несостоятельность. Вам стоит познакомиться. Меня, откровенно говоря, эти споры никогда особенно не интересовали. Но это факт.

— Что вы рассказываете! — воскликнул молодой человек. — Ни один серьезный зоолог не пытался оспорить эволюцию органического мира и выживание либо отмирание видов в результате естественного отбора — с тех самых пор, как Дарвин выдвинул эту идею. Конечно, отдельные частности в отношении вариаций, например…

М-р Чэмбл Пьютер глядел на него с откровенной насмешкой.

— С тех пор как я в первый раз услыхал про эволюцию, мне было всегда совершенно ясно, что это чистейший вздор. Так что к чему тут препираться о частностях?

— Вы знакомились с доказательствами?

— Нет, — ответил м-р Чэмбл Пьютер.

У молодого человека даже дух захватило.

— Может быть, я человек отсталый и все такое, — продолжал м-р Чэмбл Пьютер, помолчав, — но я предпочитаю библейскую легенду о сотворении мира этой странной выдумке мистера Дарвина, будто большая обезьяна слезла с дерева, вся облысела и стала бродить по земле, пока не встретила другую обезьяну, самку, которой, по странной случайности, пришло такое же желание — очень, очень любопытное совпадение, если вдуматься как следует, — и что они вместе дали начало человечеству. По-моему, это невероятно до абсурда.

— Разумеется. Потому что это карикатура. Но вы знакомились с теорией? Знаете, как вопрос стоит на самом деле?

— А зачем это мне? Как и все разумные люди, я верю, что мир был сотворен, что мужчина и женщина вышли прямо из рук божиих, были созданы богом по образу его и подобию. Как же иначе мир мог возникнуть? С чего он начался? У нас имеются многовековые предания — великое произведение под названием Библия. Отвечайте мне прямо: вы отрицаете сотворение мира? Иными словами, отрицаете Творца?

Молодой человек ясно почувствовал вокруг себя холод отчуждения.

— Я отрицаю сотворение мира, — ответил он.

— Значит, вы отрицаете Творца?

— Ну что ж, если хотите — да.

Среди присутствующих пробежал ропот негодования.

— Вы не должны говорить так, — воскликнула вдовушка в митенках. — Не должны!

— Да, вы не должны так говорить, — решительно поддержал ее Эдвард-Альберт.

М-сс Дубер пробормотала что-то неопределенное, как того требовало положение, и даже ее загнанная, не имеющая права голоса племянница присоединила к общему хору свой слабый протест.

— Простите, что я улыбаюсь, — сказал м-р Чэмбл Пьютер. — Все моя несносная склонность к юмору; Я думаю, в ней сказывается мое чувство пропорции. Но раз уж я заговорил, позвольте мне сказать вам прямо, что вы, ученые, были бы просто невыносимы, если бы ваши домыслы имели хоть малую долю того значения, которое вы им придаете. Ну подумайте только. Вспомните о церквах, о соборах, о бесчисленных добрых делах, о мучениках, о святых, о великом наследии искусства и красоты, о музыке, которая черпает свое вдохновение из божественного источника, потому что всякая музыка в истоках своих религиозна, о семейных устоях, целомудрии, любви, духе рыцарства, королевской власти, верности, крестовых походах, бенедиктине, шартрезе, французских винах, больницах, благотворительных учреждениях, обо всем многообразном содержании христианской культуры. Отнимите это у нас — и что же нам останется? Дрожать от холода в пустоте? Да, сэр, в пустоте. В бездушном мире обезьян. Из-за того только, что несколько выживших из ума старых джентльменов нашли какие-то кости и принялись над ними фантазировать. И они между собой даже не могут сговориться! Возьмите этот странный журнал «Природа». Что вы там увидите? Хороша наука, которая на каждом шагу сама себе противоречит!

— Но…

Молодой американец неоднократно пытался остановить этот поток красноречия. Но всякий раз ему необычайно кротко и необычайно нагло мешала сделать это новая жилица в митенках.

— Пожалуйста, дайте ему кончить, — умоляла она. — Пожалуйста.

— Скажите мне, когда кончите, — объявил наконец слишком передовой юноша.

— Когда прикончу вас, — резко оборвал свою речь м-р Чэмбл Пьютер.

И дерзкий юноша не нашелся что ответить. Он слишком самонадеянно утверждал себя в пансионе Дубер, и теперь оказалось, что все жители пансиона сплотились против него. Ни одного слушателя не удалось ему завербовать в свой лагерь. Даже белокурая мисс Пулэй, которая иной раз как будто не без интереса слушала его, теперь не обнаружила ни малейшего признака сочувствия.

— Ну, — произнес он, — с таким невежеством я, признаться, встречаюсь впервые. Речь идет об идеях, которые революционизировали все мировоззрение человечества, а вы не только понятия о них не имеете, но даже и не желаете иметь.

М-р Чэмбл Пьютер пил кофе, насмешливо глядя на молодого американца, но тут поставил чашку на стол.

— Именно, — заявил он. — Не желаем.

— И не надо, — ответил юноша.

М-р Чэмбл Пьютер пожал плечами. Наступило глубокое молчание.

— Перед самым обедом ко мне на подоконник прыгнула такая миленькая черная кошечка, — начала вдовушка в митенках, чтобы разрядить атмосферу.

— Говорят, черные кошки приносят счастье, — поддержала м-сс Дубер.

Арсенал передовых идей медленно поднялся и в задумчивости покинул комнату. Прения не возобновлялись.

Через некоторое время м-сс Дубер услыхала, как он вышел, изо всех сил хлопнув дверью; на основании многолетнего опыта она поняла, что он отправился искать другой пансион.

И к чему только споры! Всегда этим кончается. А ведь он так аккуратно платил и был такой тихий, никого не беспокоил.

Эдвард-Альберт был восхищен. Им овладела жажда послушничества. Именно так он хотел бы говорить и действовать, если б потребовали обстоятельства. Он постарался тут же запомнить наиболее удачные выпады м-ра Чэмбла Пьютера, чтобы потом воспользоваться ими. Но он никогда не мог и в отдаленной степени достигнуть такого блеска. В дальнейшем вы увидите, что Эдвард-Альберт часто бросал скептические замечания, как, например: «Вздор», «Чушь», «Пустые бредни», «Это вам так кажется», «Откуда вы взяли?», «Не убедите» и т.п. Он даже доходил до формулы: «Простите, но мое чувство юмора не позволяет мне переварить такую белиберду».

Это были внешние средства защиты все более укоренявшегося в нем невежества. Он инстинктивно ненавидел всякую новую мысль, особенно такую, которая ставила его в тупик или брала под сомнение то, что им было принято на веру. Но прежде он этих идей пугался, а теперь стал их презирать, как нечто бессильное. Во всем этом он вел себя как настоящий англичанин. Торжества по случаю перемирия наполнили душу Homo Тьюлера Англикануса огромным чувством успокоения. Мандарины, руководившие в странах победоносных союзников делом народного просвещения, укрылись еще на четверть столетия за китайской стеной самодовольства, и стремительно растущая современная наука, не имея чувства юмора, роптала в тщетном негодовании. Мы только что видели, что из этого получилось. С этими новыми идеями и явлениями необходима осторожность. Лучше быть от них подальше. Как начнешь в них разбираться, непременно запутаешься, попадешь в ловушку — и пропал. Надо прятать их от своего сознания и свое сознание от них. Строго держаться простого здравого смысла. Завтрашний день всегда будет более или менее похож на сегодняшний. По крайней мере до сих пор всегда был более или менее похож. Правда, в последнее время бывали толчки…

Надо стараться не замечать толчков.

«Не ищи беды — сама найдет».

7. Приходят — уходят

Так обстановка в пансионе м-сс Дубер беспрестанно менялась, оставаясь все время прежней, а для нашего Эдварда-Альберта между тем забрезжило пасмурное утро возмужалости. Пансион м-сс Дубер был для него центром мира — до тех пор, пока непредвиденные обстоятельства не вырвали его оттуда. Но за его стенами мимо Эдварда-Альберта плыл иной человеческий поток, искушая нашего героя и нарушая устойчивость его взглядов на жизнь. В «Норс-Лондон Лизхолдс» в его отделе работали одни мужчины, и в обращении с сослуживцами он держался позы человека, стоящего «несколько выше», скорее снизошедшего до работы по найму, чем вынужденного к ней обстоятельствами. Он видел, что одет лучше, чем они. Он старался облечь вопрос о своем местожительстве некоторой тайной. У него было больше денег на расходы. Сослуживцы в большинстве своем жили в семье и отдавали деньги домой. Но если его высокомерие и задевало их, они скрывали свою досаду, а ему было приятней ходить с ними вместе завтракать в ресторан, чем сидеть одному. И они там встречались с «девушками».

Девушки были еще более дешевым человеческим товаром, чем конторские служащие; они трудились в другом отделе, возясь с конвертами и всякого рода корреспонденцией. За завтраком они очень весело проводили время с молодыми людьми. Каждая имела определенную цель — «завести хорошего кавалера», и у юношей это желание находило естественный отклик. Возникала взаимная тяга, которая при тогдашней пониженной оплате женского труда выливалась в форму совместного посещения кафе, кино или даже мюзик-холла, причем юноша платил за девушку. Только к концу первой мировой войны для молодых женщин начало обозначаться что-то вроде экономического равенства. Так что девушкам из «Норс-Лондон Лизхолдс» некоторая надменность манер Эдварда-Альберта не только не казалась обидной, но даже нравилась, а он довольно охотно отвечал на их заигрывания. Эти отношения были легче, проще и не такие длительные, как в пансионе Дубер. Он узнал о существовании «флирта» — этой взаимной игры двух самолюбий.

Для всей этой молодежи брак был чем-то далеким и невероятным, так что здесь «ухаживали» и выражали всякие любовные чувства с полной гарантией их неосуществимости. Это была игра в самоутверждение, далекая от всякой мысли об Этом — мысли, тревожившей его сны и тайные помыслы.

У него было несколько эфемерных романов — с Эффи, с Лаурой, с Молли Браун, единственной, которую он знал по фамилии, и еще с несколькими, чьи имена ускользнули у него из памяти. Отношения с Молли Браун приобрели даже некоторые черты реальности. В один солнечный воскресный день он повез ее в Рикмэнсуорс, погулять за городом. Они пили пиво и ели ветчину в какой-то гостинице. Потом пошли в лесок и сели в тени больших папоротников. Смотрели друг на друга с безотчетным желанием.

— Покурим, — предложила она.

— А если кто увидит? — возразил он.

— Никто не увидит.

И они закурили и продолжали смотреть друг на друга.

— Ну вот, — сказала она, кончив курить.

Они услыхали хихиканье и легкий визг в соседних кустах.

— Он ее щекочет, — сказала она.

Эдвард-Альберт не предпринимал никаких шагов.

Она лениво вытянулась на земле и посмотрела на него.

— Поцелуй меня, Тэдди.

И поцеловала его! Поцелуй был приятный.

— Нравится?

Они поцеловались еще раз.

— Обними меня. Вот так… Прижмемся друг к другу покрепче.

Он нерешительно обнял ее.

— Ах, если б было темно! Вот тогда можно было бы обняться. Давай дождемся здесь темноты и потом будем обниматься.

— Ах, я н-не знаю. Может быть, мы нарушаем правила? Кто-нибудь пройдет и увидит.

— А что ж в этом такого? Здесь все обнимаются. Некоторые еще и не то делают.

Он что-то промямлил в ответ. Он весь дрожал. Ее поцелуи и объятия распалили его. Ему хотелось сжать ее изо всех сил и в то же время хотелось убежать. Он был в страшной тревоге, что его могут увидеть, и напряжение чувств привело к тому, что все тайные пружины его чувственности пришли в действие. Она поцеловала его в третий раз, и он окончательно потерял самообладание. Его руки сомкнулись вокруг нее; он подмял ее под себя и сжимал, сжимал изо всех сил, задыхаясь, пока вдруг не почувствовал удовлетворения. Тогда он сразу сел и оттолкнул ее от себя.

Она с самого начала сопротивлялась его натиску.

— Пусти, — твердила она яростным шепотом. — Пере-стань, слышишь?

Она откатилась от него и тоже села. У нее свалилась шляпа с головы, волосы растрепались, юбка завернулась до колен, глаза сверкали гневом. Оба были красные тяжело дышали, и у обоих был растерянный вид.

Щекотание, видимо, прекратилось: ничего не было слышно, кроме ветерка в папоротниках.

Она оглянулась по сторонам. Потом тихо сказала:

— Честное слово, ты меня всю изломал.

— Я… мне было приятно, Молли.

— А мне нет. Ты был груб. Посмотри, в каком виде мои волосы!

Она оправила свое измятое платье и отодвинулась еще дальше от него.

— Тебе придется помочь мне отыскать мои шпильки. Я подумала, ты просто спятил.

— Это ты виновата.

— Вот это мне нравится!

— Ты довела меня.

— Ну, уж постараюсь больше не доводить тебя, мой милый. Ты был так груб. Просто ужас.

— Но ведь это только так, Молли. Я не хотел ничего плохого.

Ярдах в двадцати от них зашелестел кустарник — еще одна парочка искала укромного уголка.

— Если б они появились как раз в ту минуту?.. — сказала Молли, держа во рту три шпильки и приводя в порядок шляпу.

— Ведь они не появились, — ответил Эдвард-Альберт уже с раздражением.

— Если бы…

— Чего ж долбить одно и то же? — огрызнулся он.

Остаток дня был проведен в атмосфере молчаливых упреков. Они вернулись домой задолго до темноты. Она решила проститься с ним и идти с матерью в церковь.

— Пока, — произнес он вместо обычного нежного «доброй ночи».

И задумчиво побрел в Скартмор-хауз. Он думал о том, что путь настоящей любви всегда тернист.

Он считал, что влюблен в Молли: иначе почему бы он так желал ее и мог до такой степени потерять голову?

Ему уже опять хотелось обнять ее, и в то же время он боялся мысли об этом. Но при следующей встрече она как будто забыла свою прежнюю настойчивость, и он был сильно разочарован. Они сидели на скамейке у дороги на Хэмпстед-Хис, причем не было и речи об объятиях, и он распространялся на излюбленную тему — о своем таинственном незаконном происхождении.

— Я не знаю, ни кто был мой отец, ни чем он был. Понимаешь, меня похитили…

Трудность заключалась в том, чтобы, сочиняя эту историю, избегать всяких намеков на Большие Надежды. Потому что необходима осторожность. Она слушала как будто без особого интереса, а когда он попросил ее поцеловать его, чуть дотронулась губами до его щеки.

— Пойдем погуляем в тех кустах, — предложил он.

Она отрицательно покачала головой.

— Поласкаемся немножко, — настаивал он.

— Ты не знаешь меры. Я не люблю… как тогда. Помнишь? В воскресенье.

Следующая встреча была более обнадеживающей. Он повел ее в кино, и они сидели там рядышком, держась за руки — совсем по-старому. Потом он угощал ее лимонадом и сандвичами в новой маленькой закусочной, и они слегка повздорили по вопросу о чарах Рудольфа Валентине, но помирились после того, как она признала правильным замечание Эдварда-Альберта, что в Рудольфе есть что-то неанглийское, и заявила, что ей совершенно непонятно, как англичанка может испытывать «что-нибудь» к иностранцу.

— Для меня это все равно, что с китайцем. Но она, правда, была полумексиканка…

Таким образом, все уладилось. Они продолжали встречаться. Но она не допускала его к себе ближе, чем на расстояние протянутой руки, и оба они были слишком молчаливы, чтобы касаться сложного вопроса о том, что значит «переступать границу».

Пыл его физического влечения к ней угас.

Это был существенный эпизод в воспитании его чувств. Он сделал две-три попытки найти интерес в других девушках, но из этого ничего не вышло. Его отношение к ней прослоилось чувством оскорбленной гордости. Она сама его довела. Он со злобой думал об этом. Уступила, а потом оттолкнула. Некоторое время они еще появлялись вместе, чтобы не дать другим повода для разговоров, хотя сами не отдавали себе в этом отчета. Раз или два перед окончательным разрывом он ревниво попытался вернуть прежнее, узнав, что она встречается с другим молодым человеком. Она была по-прежнему «мила» с ним, но все более и более уклончива.

«Ладно, — рассуждал сам с собой разочарованный Эдвард-Альберт. — Он тоже многого не добьется».

В Имперском Колледже Коммерческих Наук у Эдварда-Альберта было очень мало знакомых. Там училось несколько молодых женщин, с которыми он был бы не прочь пофлиртовать, но он не мог придумать способа, как подойти к ним; и вторым, главным фактором в возмужании Эдварда-Альберта явилось общение с прежними школьными товарищами, продолжавшими жить в районе Кэмден-тауна.

Школа помещалась на прежнем месте. Раз или два он мельком видел на горизонте м-ра Майэма, но уклонился от созерцания его укоризненной волосатой физиономии, свернув за угол. Один из мальчиков, фамилию которого Эдвард-Альберт позабыл, встретив его как-то на улице, сообщил ему, что старик запретил ученикам с ним разговаривать.

— Он сказал, что ты дурной человек. В чем дело? Девочку испортил, что ли?

— И не спрашивай, — ответил Эдвард-Альберт, поддерживая это лестное подозрение. — Дело было серьезное.

Белобрысый Берт Блоксхэм со своей непохожей тетей жил на том же самом месте, поблизости от школы, а Нэтс Мак-Брайд, тот, что с бородавками, переехал в Клэпхэм. Наружностью Берт никогда не мог похвастаться, а теперь больше чем когда-либо стал похож на большую волосатую луковицу. Но он тоже переживал лихорадочный процесс пробуждения пола. Он терзался тем же противоречием: бессмысленная природа тянула в одну сторону, а бессмысленное общественное устройство — в другую.

Он сразу обратился к воспоминаниям о «Невидимой Руке».

— Сеновал по-прежнему в моем распоряжении, — сообщил он. — И там теперь еще безопасней, чем прежде. Старуха стала такая грузная, что, если б попробовала залезть, лестница обломилась бы. У меня там есть открытки — ух, хороши! Все как есть показано. Я купил их у одного человека на Стрэнде поздно ночью, когда ходил на охоту. Я покажу тебе.

Он помолчал.

— Ты уже знаешь женщин, Тьюлер?.. Я знаю.

(Следует описание.)

— А теперь могу сколько угодно, мне наплевать. Только с этими уличными необходима осторожность. Знаешь, они ведь не моются. Скверно пахнут. Прямо противно. (Следует краткое перечисление обязательных мер предосторожности.) Но это неважно. Это так, между прочим. Я задумал одну вещь. Хочу устроить себе гнездышко для любви, дружище, — свое собственное гнездышко для любви. Поднимаемся вверх по лестнице, понимаешь? Что за икры! Но ты покажешь мне и кое-что другое, моя прелесть. И мы начинаем играть там с ней в Адама и Еву. Ты когда-нибудь играл в Адама и Еву, Тьюлер?

— Так и сделаю, как только найду подходящую девочку, — продолжал Берт, — они ведь теперь не очень строги, не то что до войны. Теперь девушки стали другие. Да, все стало другое. А если тебе подвернется какая-нибудь… Мы ведь старые друзья. Я вас там тоже уютно устрою, дружище. Можешь рассчитывать.

Вот от какой перспективы отказалась непостоянная Молли. Чего ей, собственно, нужно было? А впрочем, нечего из-за нее огорчаться! Забыть ее — и все тут. Адам и Ева — как бы не так. Попробуй! Попробуй добейся от нее чего-нибудь с ее вечным «переста-а-ань»!

Вскоре Эдвард-Альберт обнаружил, что у него начался флирт в самом пансионе Дубер и что за него идет борьба между двумя интересными, энергичными молодыми дамами, которые всего на пять-шесть лет старше его. Это были перезрелые девственницы; они тоже страдали от мучительного лишения, на которое их обрекало общественное устройство. Природа требовала своего, а они не находили, не могли найти выхода, обреченные на вечное одиночество. На что можно было рассчитывать? Пожилые мужчины предпочитали шестнадцатилетних нахалок, а молодых людей почти совсем не осталось. Ведь их столько перебили. Остались одни педерасты. Но эти были по большей части противниками и войны и любви. Они словно совсем повернулись к жизни задом. А тут появилось существо мужского пола и в то же время явно безобидное, которое убереглось от всех этих опасностей.

Кокетство этих молодых особ показалось ему гораздо более завлекательным и опасным, чем заигрывание девиц из конторы Лизхолдс, особенно после того, как Молли дала ему отставку. Разговаривая с ними, он не мог удержаться от прерывистого нервного смешка, словно намекающего на какие-то задние мысли. Он не смел и мечтать о поцелуе, объятии или о чем-нибудь подобном, не зная, как они к этому отнесутся, но говорил им самые рискованные вещи. Гораздо худшие, чем все, что ему случалось говорить девицам из «Норс-Лондон Лизхолдс», которые готовы были разобидеться по самому невинному поводу.

Начали они. Безусловно, они. Им хотелось пробудить его неопытную любовь, добиться его покорности, вызвать его преклонение, превратить его в раба, услышать его робкие признания, заставить его быть на побегушках — словом, получить от него все, к чему предназначены подростки, с которыми не так интересно, как со взрослыми мужчинами, но зато не так опасно. И, конечно, любая из них могла добиться этого, но только не обе сразу.

Одна из них была эффектная молодая брюнетка; она провела несколько месяцев во Франции и благодаря этому обстоятельству слегка офранцузилась. Ее звали Эванджелина Биркенхэд; она, видимо, имела какое-то отношение к перчаточному делу, но какое именно, не было в точности известно. Ей суждено был сыграть гораздо более важную роль в жизни Эдварда-Альберта, чем он предполагал, и нам придется уделить ей много внимания. Она говорила по-французски, казалось, как настоящая француженка, во всяком случае, быстрей бельгийцев, но как-то вспышками, и мисс Пулэй, тоже говорившая по-французски, но не так лихо, слушала ее сперва недоверчиво и растерянно, а потом с плохо скрываемым наслаждением. Эдвард-Альберт отметил, что она всегда старается незаметно сесть так, чтобы слышать, что говорит Эванджелина.

Соперницей Эванджелины была мисс Блэйм, крашеная блондинка, не очень разговорчивая, но с чрезвычайно выразительными алчущими глазами. Она не отрываясь слушала Эдварда-Альберта и глядела на него. У нее была особая манера дотрагиваться до него, класть ему руку на плечо или даже на руку, лежащую на подлокотнике кресла. У нее были чрезвычайно мягкие ладони. Разговаривала она шепотом, склоняясь к нему и обдавая его щеку теплым дуновением. Она старалась выведать его подноготную, спрашивала, какие у него стремления.

— Прежде всего — всегда смотреть на вас, — галантно отвечал Эдвард-Альберт.

— Нет, вы расскажите мне о себе. Как вы находите мисс Биркенхэд? Она страшно умная, правда?

— Постольку поскольку, — уклончиво ответил Эдвард-Альберт.

— Вы немножко влюблены в нее?

— Как же это может быть?

Вопросительное мурлыканье…

— Ведь мои мечты принадлежат другой, — пояснил коварный сердцеед и, чтоб избежать дальнейших разговоров на эту тему, томно шепнул: — Вам.

А когда Эванджелина упрекала его за то, что он сидит все с этой Блэйм, и спрашивала, о чем он может говорить с ней, молодой хитрец отвечал:

— Я просто не замечаю, где сижу, когда вижу вас. Просто не замечаю. А разговор! Сами понимаете…

Чудная забава! Все это казалось ему безопасной, невинной игрой. Он и не подозревал, в каком беспомощном положении он скоро окажется.

Но, возвращаясь в роскошном вагоне первого класса из Эдинбурга в Лондон, он подумывал о женитьбе. Он понимал, что перед ним теперь открылась возможность облегчить угнетавшее его бремя страхов и желаний. Он поищет и найдет себе славную женку. При мысли об этом его охватывал радостный трепет. Конечно, необходима осторожность. Надо выбрать славную, здоровую, простодушную, сердечную девушку. Есть ведь много таких, на которых просто немыслимо жениться, — интриганок и потаскушек… распутниц, которые будут тебя надувать, только отвернись…

И Это будет всегда рядом, дома — в любой момент, когда ни вздумается. И не будет опасности запутаться. Не будет страха схватить какую-нибудь из тех ужасных болезней. Не будет мучительных минут неудовлетворенной похоти и стыда. Рядом — женушка, улыбающаяся, уступчивая. Желательно англиканского вероисповедания. Она должна быть религиозна, иначе нельзя быть уверенным… Он сидел, погруженный в мечтания, тихонько насвистывая на свой манер. Они не станут заводить кучу детей, от которых только одно беспокойство, да и фигура у нее может испортиться. Милый Берт просветил его на этот счет. И только представить себе! Вот он идет с женой, разодетой, как картинка, и встречается с тем же Бертом или Нэтсом. «Позволь познакомить тебя с миссис Тьюлер!» — говорит он товарищу. Он будет покупать ей подарки. Делать разные сюрпризы. А она будет радоваться. «Посмотри, что я тебе принес», — будет он говорить ей всякий раз.

Юные грезы любви.

Все это он рисовал себе, не принимая в расчет Эванджелину Биркенхэд. Он и не помышлял о ней до того момента, когда сошел в этот день к обеду.

— Вы вернулись! — воскликнула она. И прибавила: — Садитесь поближе и рассказывайте.

Он поспешил повиноваться, полуиронически, полупочтительно. Он не станет никого посвящать в цели и результаты своей поездки. Он сохранит свой таинственный ореол и будет приятно проводить время с обеими молодыми особами.

Но м-сс Дубер уже успела рассказать. Дело в том, что прежде чем обратиться к м-ру Уиттэкеру, он сразу, как только пришло письмо из Эдинбурга, попросил совета у м-ра Дубера.

8. Эванджелина Биркенхэд

Пора теперь поговорить подробней о мисс Эванджелине Биркенхэд.

Есть во мне, должно быть, какая-то бухмановская черта: не знаю другого писателя, который испытывал бы такую потребность делиться с читателем своими трудностями и тревогами. Вот, например, сейчас я стою перед большим затруднением. Сомневаюсь, могу ли я, автор английского романа, рассчитывать, что я сам или мои читатели знаем французский язык, как его знают французы. Между тем мисс Биркенхэд на данном этапе своего жизненного пути отличалась своеобразной склонностью прибегать к французскому языку по самым неожиданным поводам, и мне кажется, что ни я, ни читатель не вправе судить о том, что это был за французский язык, и пытаться переводить то, что она говорила. Так что самое лучшее — передать ее слова как можно точнее, отметить те случаи, когда они произвели не тот эффект, на который она рассчитывала, и этим ограничиться. И если слова ее в большинстве случаев будут непонятны, то впечатление читателя, по существу, не будет ничем отличаться от впечатления Эдварда-Альберта, а ведь на нем-то, в конце концов, и сосредоточен интерес нашего повествования.

В момент вступления Эванджелины в дуберовский кружок особой формой ее самоутверждения служили восторженные разговоры о милом Пари. Она только что вернулась в Лондон после шестимесячного пребывания в Париже и всеми силами души стремилась обратно. Но она понимала, что это едва ли возможно до отпуска, и Лондон казался ей еще мрачнее по контрасту с сиянием облаков над материком, где витали ее мысли. В пансионе она появилась почти одновременно с мисс Блэйм, искавшей самоутверждения не столько в словах, сколько в действиях.

Эванджелина была брюнетка с желтоватым цветом лица, тонкими изогнутыми бровями и смелым, ищущим взглядом карих глаз, а костюм ее был отмечен тем каше, которое приобретается только в знаменитых заведениях Лувра и Больших Бульваров. Никогда за столом м-сс Дубер не появлялось ничего более французского.

Мисс Биркенхэд рассказывала о Великом Событии своей жизни маленькой группе на том конце стола, где она сидела: Эдварду-Альберту и мисс Блэйм, что-то сочувственно бормотавшим в ответ; молодому голландцу из комнаты напротив Эдварда-Альберта, который хотел выучиться английскому языку и слушал внимательно, с неопределенной любезной улыбкой, видимо, ничего не понимая; вдовушке в митенках, готовой слушать, одобрительно кивая, что угодно, лишь бы это не противоречило требованиям нравственности; мисс Пулэй, которая сперва была немножко рассеянна, но потом стала слушать чуть не с восторгом; Гоупи, в чьи обязанности входило интересоваться каждым, и м-сс Дубер, которая по большей части сидела так далеко, что слышать ничего не могла, но тем не менее слушала, если можно так выразиться, приветливым взглядом и улыбалась, когда видно было, что Эванджелина рассказывает что-то забавное.

Но м-р Чэмбл Пьютер не находил в Эванджелине ничего такого, что могло бы дать пишу его склонности к юмору, и осторожно проходил за спиной м-ра Дубера к своему месту за столом, чтобы там пожаловаться на распущенность нравов одному пожилому и глуховатому вегетарианцу, специалисту переплетного дела, высказывавшему довольно резкие суждения о консервах и раковых опухолях, но вообще державшемуся очень замкнуто…

— Меня всегда тянуло в Париж, — изливалась Эванджелина, — еще когда я была в школе. Я любила уроки французского. Мне пришлось заниматься им только год, под самый конец, но я получила награду. Это была книжка о милом Пари с хорошенькими цветными картинками. Я всегда говорила, что если выйду замуж, то потребую, чтобы медовый месяц мы провели в Пари. И вдруг, подумайте, совершенно неожиданно в начале этого года с изумлением узнаю, что меня хотят послать на полгода во Францию, совершенно даром и бесплатно — gratuitement[11]. Согласна ли я? Конечно. Que voulezvous?[12]

— Кто бы отказался! — вставила Гоупи, явно разделяя энтузиазм рассказчицы.

— Laissez-faires sont laissez-faires[13], — продолжала Эванджелина. — Речь шла не об увеселительной поездке, разумеется, и не об усовершенствовании во французском языке. Просто война запутала все дела нашей фирмы, понадобился там еще человек — и выбрали меня. Сегодня предупредили, а через неделю — всего через какую-нибудь неделю! — я уже на борту парохода, прощаюсь с белыми скалами Альбиона. И не успела оглянуться — уже спускаюсь по трапу, а вокруг меня вое кричат и тараторят по-французски. А я на первых порах забыла и то немногое, что знала.

Эдвард-Альберт сочувственно кивнул.

— Это такой веселый язык. В нем нет ни одного слова, которое не имело бы двойной entente[14]. Английская речь, тяжеловесная, насквозь мещанская, плетется шагом. А французская скачет, как настоящая pierreuse[15].

— Язык живой и немножко всегда непослушный. В нем столько esprit и je ne sais quoi…[16] ах, как это у них говорится?.. Да, elan vital[17]. Все звучит так вежливо, так изящно! Говоришь обыкновенному шоферу такси: «Cocher! Pouvez-vous me prencire?» А он смеется и говорит: «May volontier mam'selle, toujours a votre service»[18]. Ну когда услышишь что-нибудь подобное от лондонских извозчиков?

— Там был один господин, с которым у фирмы дела. Он был очень внимателен ко мне и многому научив меня. Нет, нет, не подумайте чего! Он совсем старый и наполовину англичанин, но все равно ничуть не смущался, что его увидят с девушкой, которая ему во внучки годится. Comprenez? Pas de tout… Pas de deux…[19]. Как это? Позабыла. Мы отлично проводили время. Я называла его своим «faux pa»[20], и он просто был в восторге от этого. Повторял всем и каждому.

— У него была квартира au bordel riviera[21], на берегу Сены, — знаете? Прямо над пристанями mouche[22], где останавливаются пароходы. Там у него была и контора, где мы с ним работали, и он приглашал меня завтракать, и заставлял говорить по-французски, и очень хвалил. Всегда, бывало, смеялся и говорил: «Ничего, ничего. Единственный способ научиться французскому языку — это говорить на нем». Я его спрашивала: «А я говорю по-французски?» А он мне: «Не совсем еще по-французски, черри»[23]. Он по большей части называл меня «черри», то есть «милочка», — так это, по-отечески. «Не совсем еще по-французски, но это очень хорошая Entente Cordiale[24] — самая лучшая Entente Cordiale, какую мне приходилось встречать. Мне было бы жаль пропустить хоть слово». Он называл это Entente Cordiale, потому что уверял, что просто молодеет, слушая, как я говорю. Ах! Мы так веселились…

Таким образом, Эванджелина с первых дней показала себя во всей красе и при этом по достоинству оценила ту оценку, которую прочла в восхищенных глазах Эдварда-Альберта. Я уже говорил, что он больше всех в пансионе имел шансы котироваться как мужчина, ибо изучавший английский язык молодой голландец скоро пришел к убеждению, что понимать Эванджелину — задача совершенно непосильная. Она изо всех сил старалась вовлечь его в разговор, но что можно сделать, когда человек на самые остроумные ваши замечания отвечает с находчивостью глухого.

Как-то раз Эдвард-Альберт нашел на полу возле письменного стола в гостиной листок почтовой бумаги. Почерк был мисс Пулэй, но Эдвард-Альберт не знал этого и без всякой задней мысли подал бумагу Эванджелине со словами:

— Не ваше ли? Как будто по-французски.

Текст был озаглавлен «Menu Malaprop» и гласил следующее:

Potage Torture

Maquerau (Vent blank)

Agneau au sale bougre

Или на выбор:

a Gigolo (vent rouge)

Petits pois sacree,

Вкусный горячий chauffeur

Demitasse а l'Americaine

Champagne fin du monde

Fumier, s.v.p.[25]

Эванджелина прочла и густо покраснела.

— Гадина! — воскликнула она с резкостью, которой Эдвард-Альберт в ней и не подозревал. — Она изъясняется по-французски, как школьная грамматика. Так я ведь училась на слух, а она зубрила своей лобастой башкой… И, наверно, воображает, что остроумно.

Она помедлила минуту, потом скомкала листок в кулаке.

— Я не нахожу тут ничего остроумного, — верноподданнически заявил Эдвард-Альберт. — Правда, я не знаю языка… Бросить это в камин?

9. Попался

— Вас не было целую неделю. Чем вы занимались в Шотландии? Тут все делают из этого страшную тайну.

Такими словами встретила она его в тот роковой вечер, когда он вернулся. Она произнесла их интимно, понизив голос. Мисс Блэйм уже пообедала и ушла наверх; мисс Пулэй не было дома. Голландец был поглощен раздумьем о сослагательном наклонении в английском языке и не обращал никакого внимания на разговор, который явно его не касался.

— Е-е-если б ты был, — вновь и вновь шепотом повторял он, — е-е-если бы он был… Да…

Она с нетерпением поджидала Эдварда-Альберта и вот теперь, в этом уголке, наконец завладела им.

— Да все дела, — ответил Эдвард-Альберт. — Штука, видите, в том, что… совершенно неожиданно… я получил наследство в Шотландии.

— Наследство?

— Ну да, то есть в общем кое-какую недвижимость. Я и понятия не имел, что у меня там родственники. Просто с неба свалилось. Мне о самом себе многое неизвестно. Меня, знаете, в детстве похитили. Я давно об этом догадывался — чувствовал какую-то тайну. Ну, пришлось иметь дело с юристами, агентами и всякое такое.

— И большое наследство, Тэдди? Я надеюсь, оно не заставит вас уехать отсюда? Мне без вас будет очень скучно.

— Да, теперь я все-таки обеспечен. Конечно, я еще не знаю, как устроюсь. Все это так неожиданно. Но мне не хочется уезжать отсюда, от вас… от всех, — поправился он, испугавшись, что кто-нибудь может услышать. — Во всяком случае, пока мне некуда ехать.

Она кивнула.

— Сколько же это составляет?

Его осторожность отступила перед желанием произвести впечатление.

— Да несколько тысяч, — ответил он.

— Независимость обеспечена.

— Уж это конечно.

— Какой вы счастливый, Тэдди. Можете поехать куда угодно. Делать что угодно.

— Я хочу сперва немножко осмотреться. Знаете, я решил не бросать свою… свои занятия. Пока, во всяком случае. Буду продолжать, просто чтобы что-нибудь делать. А то скучно как-то. И потом — необходима осторожность. Эти деньги — просто как сон какой-то. Вдруг я завтра проснусь, и окажется, что это действительно сон?

— Да, — ответила она. — Мне это очень понятно. Но вы увидите, что это действительность. Увидите, что вам открыты все пути.

— Наверно, на моем месте вы сейчас же поехали бы в свой ненаглядный Париж.

— Не знаю, Тэдди. Может быть, и нет, потому что тогда мне это было бы доступно в любое время. Может быть, мне захотелось бы пожить здесь. Как вот вам. Может быть, я почувствовала бы, что мне трудно оторваться от чего-то… от чего-то такого, о чем я все время думаю и без чего не могу обойтись. Ведь у нас с вами очень много общего, Тэдди.

— Я никогда не замечал.

— Но это так, уверяю вас.

— Может быть, и так. Только вы немножко поумней…

Она так углубилась в выяснение интересовавшего их обоих вопроса, что забыла о своем увлечении французским. Она была прежней, допарижской Эванджелиной, и с ее губ не слетело ни одного слова на наречии Entente Cordiale.

Когда они встали, чтобы идти наверх, она взяла его под руку, чего прежде никогда не делала.

— Отойдем в уголок, — сказала она. — Я хочу еще потолковать с вами обо всем этом. Там, внизу, за столом, все следят и слушают, так что и не поговоришь как следует. А я должна, должна поговорить с вами, Тэдди, милый. Я так счастлива, что вы счастливы, и так боюсь за вас, боюсь, как бы с вами чего-нибудь не случилось. Как замечательно, что вы теперь можете отсюда уехать. Делать что вздумается. Устроить свою жизнь, как хочется. И это так страшно. Я завидую вам, мой мальчик, просто завидую. Я готова заплакать, так я волнуюсь.

Ее задушевная искренность вызвала в нем ответное доверие. Он заговорил с ней так откровенно, как редко был откровенен даже с самим собой. Они сидели рядом, совсем близко, так что их жаркое дыхание смешивалось. Она принарядилась, и сквозь легкую ткань платья он чувствовал плечом ее теплое плечо и видел ее руку, легко опиравшуюся на его колено.

— Я ведь, знаете, не особенно, что называется, образованный. Я часто думаю, как хорошо бы, если бы у меня был кто-нибудь, кто бы мне немножко помог… А теперь… особенно.

— Может быть, я могла бы… помочь вам?

— Вы — помочь мне?

— Я бы с радостью.

— Мне? Вы, которая были во Франции, и столько читали, и так хорошо говорите по-французски? Да рядом с вами я…

Она пристально посмотрела на него.

— Вы самый милый и скромный человек, какого я только встречала, мой дорогой. Женщина полна жертвенности. Говорю вам, я готова для вас… на все. Готова посвятить вам всю себя. Хотите?

Он забыл всякую рисовку.

— Вы знаете, я всегда говорил, что люблю вас. Всегда. И я говорил правду.

— Вы любите меня?

Наступило многозначительное молчание. Она была так близка, что он слышал, как бьется ее сердце. Глаза ее горели. Он задрожал. Ему хотелось поцеловать ее. Но здесь было не место для поцелуев. Может, кто-нибудь подглядывает за ними, заслонясь газетой или укрывшись где-нибудь в углу. В этом пансионе никогда нельзя быть спокойным. Никогда.

— Я люблю вас, — прошептал он.

— Любимый, — ответила она.

Опять несколько мгновений напряженного молчания.

— Это правда?

— Клянусь жизнью.

Новая, еще более продолжительная пауза. Потом она взглянула на свои ручные часики.

— Мне давно пора спать. Завтра в девять снова на работу, мой милый. Тянуть обычную лямку.

— Ненадолго, — ответил он. — Теперь уж ненадолго.

И этим как будто было все сказано.

Она встала и улыбнулась.

Он встал и улыбнулся в ответ.

Он пошел за ней по лестнице, уже не думая о том, смотрят на них или нет. Потому что теперь она принадлежит ему. И на этот раз без всяких «переста-а-ань». Что же еще нужно? Мисс Блэйм сидела в дальнем конце комнаты и делала вид, что читает. Около своей двери Эванджелина резко остановилась и кинула взгляд вверх и вниз. Ни там, ни тут — ни души, и никто не слушает. Она взяла обе его руки в свои и подержала их, глядя на него взглядом собственницы. Потом выпустила и, медленно, осторожно притянув его голову к себе, поцеловала его. Это был долгий, жадный поцелуй, поцелуй неглупой молодой женщины, которая ждала этого момента не один день. Ее губы блуждали некоторое время, потом прижались к его губам, и после этого всякое воспоминание о поцелуях Молли исчезло из памяти Эдварда-Альберта.

— А теперь, — прошептала Эванджелина еле слышно, — покойной ночи, мои любимый. Je t'aime, j'e t'adore[26].

Он был в нерешительности.

— Покойной ночи, — ответил он тоном, в котором явственно звучал вопрос.

Он пошел наверх, к себе в комнату. По дороге оглянулся через перила, но она уже тихонько закрыла за собой дверь…

Он долго лежал, не в силах заснуть от страшного возбуждения. Мечты и желания плясали дикий танец в его голове. Он встал с постели и принялся в пижаме расхаживать по комнате. Подошел к двери и долго прислушивался, потом тихонько открыл ее и выглянул на лестницу.

— Эванджелина, — прошептал он почти беззвучно, но, услышав храп молодого голландца из-за двери напротив, юркнул к себе.

Там он разделся и стал внимательно рассматривать себя в каминное зеркало. Нашел, что впадины над ключицами не такие глубокие, как раньше.

Он задумался.

Кончилось тем, что он кинулся на постель и со страстной нежностью стиснул в объятиях подушку.

— Эванджелина, — шептал он ей. — Моя дорогая Эванджелина. Скажи, что ты меня любишь. Говори, говори, что ты любишь меня. Повтори еще раз.

Так наконец он получил возможность заснуть.

10. Помолвлен

— Но, дорогой, свадьба невозможна, пока мы живем в одном доме. Это просто немыслимо. Надо же считаться с окружающими. С моими родными, во всяком случае.

Сперва Эдвард-Альберт о таких вещах вовсе не думал. Все его желания были направлены на Эванджелину и Это, а посторонние обстоятельства, которые-предшествуют осуществлению этих желания, совершенно не интересовали его — пока она не заставила его интересоваться ими. Он не мог понять, почему бы им не вкусить супружеских радостей, не дожидаясь свадьбы, еще здесь, в пансионе, и ему представлялось, что можно немедленно пойти в ближайшую регистратуру и оформить там брак. До своего возвращения из Эдинбурга он меньше всего задумывался об этом.

— Но когда люди влюблены, они друг друга желают. Я желаю тебя, Эванджелина. Страшно. Просто не могу передать как. Я не в силах сдерживаться.

— Сама жду не дождусь, милый. Может быть, даже больше, чем ты. Но нельзя допускать, скандала. Нельзя. Ну подумай, как это будет выглядеть в брачной хронике «Таймса» — у жениха и невесты один и тот же адрес! Pas possible, cheri. Je m'en fiche de tout cela[27].

Она поглядела на него.

— Ну что ты губы надул, мой миленький? Будь паинькой, потерпи немного. Так бы тебя и расцеловала. И расцелую, погоди только.

— Ах, не мучая меня! — воскликнул Эдвард-Альберт и тихонько отодвинулся от нее.

Вот уже три дня, как они были помолвлены. Теперь они сидели в одном из прелестных уголков Риджент-парка. О помолвке было сообщено м-сс Дубер для тактичного оповещения жильцов, и если не считать полной юмора гримасы м-ра Чэмбла Пьютера да довольно едкого замечания мисс Блэйм, сделанного в беседе со вдовой в митенках и племянницей м-сс Дубер, насчет всяких интриганок и охотниц за женихами — замечания, которое, может быть, предназначалось, а может быть, и не предназначалось для ушей Эдварда-Альберта, — общество реагировало на эту новость довольно слабо.

М-сс Дубер проявила отменное великодушие, несмотря на то, что теряла двух постоянных и вполне платежеспособных жильцов; она по собственной инициативе дала Эдварду-Альберту превосходную характеристику:

— Такой тихий, благовоспитанный.

Гоупи объявила Эванджелине, что она страшно счастливая девушка, а Эдварду-Альберту — что он страшно счастливый мужчина, и призналась им, что сама все ждет, когда наконец явится ее рыцарь и похитит ее из очарованного замка.

После некоторого колебания Эдвард-Альберт ушел из конторы «Норс-Лондон Лизхолдс», но Эванджелина при попытке прервать свою деловую карьеру встретила лестные для себя затруднения.

— Без меня там просто не знают, где что лежит, — сообщила она.

С ней договорились, что она останется на половинном рабочем дне, пока не подготовит себе преемницу. Подготовка сильно затруднялась неутолимой жаждой Эванджелины делиться с последней своими мечтами о близком супружеском счастье.

С самого начала их новых отношений она обнаружила огромную уверенность в своих организаторских талантах. Неопытность Эдварда-Альберта в делах света и его крайняя рассеянность пробудили в ней скрытое чувство материнства. Все ее женские инстинкты ожили.

Она решила, что надо снять удобную квартиру на Блумсбери-сквер, по крайней мере один этаж («наше собственное гнездышко, мой любимый»).

— Мы начнем наши поиски послезавтра днем. Это будет так интересно!

— Да уж, верно, без этого не обойтись, — ответил он.

Она повела дело очень ловко. Говорила с управляющими и домохозяевами. Сама вела все переговоры. Он старался держаться солидно, с достоинством, но в душе чувствовал досаду на то, что она руководит им. Однако влечение к ней одерживало верх. Он испытывал нечто похожее на выжидательную покорность влюбленной собаки.

Они нашли, что ей было нужно, близ Торрингтон-сквер — не просто квартиру, а целый верх: две гостиные, две хорошие спальни и еще две комнаты, в которых можно было устроить спальни или что угодно, затем кухня-буфетная, кладовая, гардеробная и ванная! Он был втайне испуган перспективой занимать сразу такое множество комнат, но она пришла в восторг. Плата была очень умеренная, а она и не мечтала так шикарно устроиться.

Плата была небольшая, потому что милая, но непрактичная владелица дома, занимавшая нижнюю часть его, долгое время сдавала верх без меблировки. Но вдруг ее одолел дух предприимчивости, и она решила обставить комнаты, приобретя мебель в рассрочку, и сдавать их с услугами. К ней въехал художник с женой, множеством очаровательных картин и купленным в рассрочку пианино. Несколько дней все как будто шло хорошо. А потом сразу разладилось. Пошли неприятности с прислугой из-за лишних людей, которых надо обслуживать, — пояснила домовладелица с выражением тихого негодования. Кухарка объявила, что уходит; глядя на нее, забастовала и горничная; кухарка и сейчас еще здесь, но ведет себя очень нахально, а художник звонил, звонил до тех пор, пока в батарее был ток, а потом уехал на такси с женой я картинами, оставив пианино и не заплатив по счетам.

— Уехал как ни в чем не бывало, таком здоровенный, длинный… Я его опрашиваю: что же мне теперь делать? А он заявил: «Можете требовать через суд», — и поглядел на меня такими страшными глазами. И даже не подумал оставить адрес, куда уехал, так что как же я могу обратиться в суд?

Ввиду этих обстоятельств Эванджелина и решилась пустить в ход свою деловую сметку. Она еще раз осмотрела не слишком богато обставленные комнаты.

— Пианино нет, — заметила она.

— Вчера увезли. Оттого и штукатурка осыпалась на лестнице, видели? Если бы нам удалось договориться! Я была бы так рада. Но услуги взять на себя не могу, просто не могу. С теперешней прислугой… Все — война. Прислуга теперь не прежняя. Подавай ей выходные дни да воскресенья вторую половину. А так все тут очень удобно. Вы могли бы взять себе хорошую, солидную женщину для услуг. И не было бы никаких недоразумений.

Эванджелина быстро сообразила, какие преимущества сулит наличие служанки. Своей собственной, повинующейся твоим приказаниям. Настоящей служанки — в чепце и фартуке, которая будет открывать дверь гостям. И ей пришла в голову еще более блестящая идея: в случае званого обеда можно будет приглашать кухарку снизу и платить ей сколько-нибудь там дополнительно.

— Не слишком много, — добавила Эванджелина, — но столько, чтобы она была довольна. А если придется немножко самой повозиться с готовкой, так мне не впервой faire la cuisine[28].

И еще прежде, чем она окончательно договорилась с непрактичной особой, комнаты были не то что сняты, а захвачены — и за более низкую плату, чем стоили все до сих пор виденные ими квартиры, даже без мебели.

— Мой муж… — сказала Эванджелина. — Через несколько недель он станет моим мужем… и тогда я перееду сюда совсем и буду вести хозяйство. Он заключит с вами контракт на обстановку, и мы привезем еще свои вещи — картины и всякое такое, так что будет уютно. В общем — устроимся неплохо.

Непрактичная особа залепетала какой-то вздор относительно сведений, но Эванджелина отклонила эту тему.

— Но что-то записать я ведь должна. Так уж водится, ничего не поделаешь. Ваши фамилии и все такое, — настаивала непрактичная особа.

Поискав вокруг перо и чернила, которых, по-видимому, никогда здесь и не было, она отправилась за ними в нижние апартаменты. Эванджелина, словно у себя дома, проводила ее на лестницу, посмотрела, как она спускается вниз, захлопнула дверь и проверила, плотно ли она закрыта, потом, совершенно преображенная, повернулась к своему возлюбленному.

Она скинула деловое выражение, словно маску, и теперь вся сияла от радости:

— Дорогой мой. Такой терпеливый. Ну разве здесь не мило? Не великолепно?

Она всплеснула руками, закружилась по направлению к нему и кончила тем, что крепко его поцеловала. Он судорожно сжал ее в объятиях.

— Погоди, — шепнула она, освобождаясь из его рук. — Она сейчас вернется.

Они стояли, не спуская друг с друга глаз.

— Ты ловко это устроила.

— Радуюсь одобрению своего повелителя.

Этот тон как раз подходил к обстоятельствам.

— Ты ловко умеешь устраивать такие дела, — повторил он.

Непрактичная особа вернулась; она записала их фамилии, предполагаемый день въезда и то, что она называла «сведениями». Эванджелина указала два адреса, которые Эдварду-Альберту были незнакомы; в одном из них — если он не ослышался — упоминался Скотланд-ярд. Скотланд-ярд? Тут наступило молчание.

— Мы только еще раз немножко посмотрим, — сказала Эванджелина, давая понять хозяйке, что с ней разговор окончен. — Я хочу кое-что измерить.

Непрактичная особа отбыла, поскольку было совершенно очевидно, что ей здесь решительно больше нечего делать, и Эванджелина снова преобразилась.

— Мистер Эдвард-Альберт Тьюлер у себя дома, — произнесла она с поклоном.

— Чудеса, да и только, — ответил Эдвард-Альберт и кинул на нее пламенный взгляд.

Они помолчали.

— Если б я только мог хорошенько тебя обнять.

— А ты пока меня хорошенько поцелуй…

— А-ах!..

Она оттолкнула его.

— Ты делаешь успехи.

Эдвард-Альберт становился все смелей.

— Она ведь больше не придет сюда.

— А вдруг. Тес… Что это?

Оба прислушались.

Его голос перешел в сдавленный шепот:

— Знаешь, для меня это настоящая пытка.

— Если б это от меня зависело, я бы ее прекратила.

— Давай просто придем сюда завтра.

— Тес…

Снова молчание. Она предостерегающе положила ему руку на плечо.

— Послушай, милый. Ты ведь знаешь, что есть такие периоды… Знаешь?..

— Я что-то слышал…

— Ну, значит, тебе понятно.

— Тогда через неделю. Обещай мне, что через неделю.

— Обещаю это себе! — в упоении воскликнула Эванджелина и опять закружилась, на этот раз в сторону двери.

— Приходится верить, раз ты так говоришь, — недовольно проворчал Эдвард-Альберт и вышел за ней из квартиры.

В ожидании счастливого дня молодые люди под умелым руководством Эванджелины принялись изучать характеры друг друга. Эванджелина изучала внутренний облик Эдварда-Альберта очень подробно, а он, быстро подчинившись ей, видел ее только такой, какой она желала ему казаться.

Она поступила так, как часто поступают влюбленные: придумала себе особое имя — специально для него.

— Зови меня Эвадной. Эванджелина! Я это имя всегда терпеть не могла. Сразу напоминает викторианцев и лонгфелловское что-то. Оно ко мне не идет. А вот Эвадна… Милый, скажи «Эвадна».

— Эвадна, — повторил Эдвард-Альберт.

— Дорогая Эвадна.

— Дорогая Эвадна, — опять послушно повторил он.

— Теперь насчет нашей свадьбы. У нас будет настоящая, хорошая свадьба. Не какая-то там дурацкая регистрация. Нет, и «голос господа бога, ходящего в раю», и все как надо. Ты будешь так хорош в цилиндре и светло-серых брюках. А на жилете, представь себе, — белые отвороты.

— Здорово! — воскликнул Эдвард-Альберт, заинтересованный и польщенный, но сильно испуганный.

— А у меня флердоранж.

— А во что это обойдется?

— Боюсь, ты сочтешь меня старомодной! Но у меня ведь столько родных, с которыми я должна считаться. Как это странно, что ты до сих пор ничего не знаешь о моих родных, ну ровно ничего. Ты даже ни разу не спросил: У меня есть отец, крестный и куча родственников.

— Я ведь не на них женюсь, — заметил будущий счастливый супруг.

— Я не позволю им обижать тебя, Тэдди. Но они существуют. Придется нам приноравливаться. «Отец у меня полисмен — о, только не обыкновенный полисмен. Он из Скотланд-ярда. Работает в уголовном розыске. Инспектор Биркенхэд. У него еще ни разу не было крупного дела, но он всегда говорит, что придет и его день. Он очень, очень проницательный. От него ничто не укроется. Он немножко жестковат, очень строгих правил. Дело в том, что моя мать его бросила и он никогда не мог с этим примириться. Если бы он узнал… если бы только вообразил, что мы решили не дожидаться…

— А зачем кому-нибудь знать об этом?

— Упаси боже, если он узнает… Так что видишь, все должно быть, как я говорю. Настоящая свадьба, и кто-то должен быть моим посаженым отцом, выдать меня…

— Кто же это будет тебя выдавать? Кто смеет тобой распоряжаться?

— Мне кажется, милый, нам бы следовало куда-нибудь пойти посмотреть настоящую свадьбу. Ты тогда будешь знать, как это делается. Нам необходим шафер, который похлопотал бы для нас и все устроил. Рис, и флердоранж, и все de Rigor[29]. Я уж об этом подумала. У меня есть родственники, Чезер по фамилии. Моя кузина Милли — мы с ней вместе ходили в школу. Она вышла замуж за молодого Чезера. Пипа Чезера. Это делец, как сказал бы Арнольд Беннет, настоящий делец. Ловкач. Он работает директором одного вест-эндского бюро похоронных процессий и может прислать кареты и лошадей за гроши — прямо из конюшни. Кареты, Тэдди! Но, конечно, ни черных перчаток, ни поминальных блюд нам не требуется. Старик Чезер — мой крестный. Он торгует шампанским — особым, без указания года: поставляет его для отелей, ночных клубов, свадеб и тому подобное. Это такое шампанское, которое делают специально для него. Оно дешевле, но тоже хорошее. Он считает — даже лучше. И он всегда говорил, что в торжественный день моей свадьбы заботы о парадном завтраке он возьмет на себя.

Она задумалась.

— Я не хочу звать никого из сослуживцев. Нет, нет. С ними покончено. Правда, они хорошо ко мне относились. Но как только я там разделаюсь, так прости-прощай. Я не хочу никого обижать, но… в таких случаях надо рвать раз и навсегда.

И она снова задумалась.

— Да, — произнесла она наконец, словно дверь за собой захлопнула. — Теперь насчет Дуберов. Миссис Дубер. Милая Гоупи. И все. Эта дурочка-племянница может прийти в церковь.

Эдвард-Альберт созерцал картину того, что его ожидает, с торжествующим самодовольством. Ему бы очень хотелось, чтобы на свадьбе присутствовали Берт и Нэтс — смотрели бы и удивлялись! — да кое-какие молодые люди и девушки из «Норс-Лондон Лизхолдс» — смотрели бы и завидовали! И где-нибудь, как-нибудь он торжествующе шепнул бы Берту:

— Я уже имел ее. Черт возьми — она недурна.

«Hubris»[30] назвали бы это, вероятно, наши классики.

Свадебные грезы продолжались. Он узнал, как невеста потихоньку скроется и наденет дорожное платье. Он тоже переоденется. Им вдогонку будут кидать старые туфли — на счастье.

— И — в дорогу. Может быть, в веселый Париж? Я всегда мечтала. Когда-нибудь, когда ты тоже выучишься по-французски, мы устроим себе в Париже миленький маленький ventre a terre[31].

Эдвард-Альберт встрепенулся.

— Ну нет, в Париж мы не поедем. Ты там опять начнешь флиртовать с этим своим faux pa. Ни в коем случае.

— Ты ревнуешь? Как это приятно, — сказала Эвадна-Эванджелина. — Но если б ты его видел! Он совсем старый. Милый, правда, но уже развалина. Ну, если ты не хочешь туда, так перед нами — весь мир. Поедем в Булонь, а то в очаровательный Торкэй или Борнмаус — снимем там комнату… Это будет наша комнатка, и солнце будет освещать ее для нас. Только представь себе это!

Он представил.

Они делали покупки. Эвадна принадлежала к числу самых придирчивых покупательниц. Джентльмены в черных пиджаках подобострастно склонялись перед ней, угодливо потирая руки. А она обращалась к Эдварду Тьюлеру и советовалась с ним. Они купили кое-что из мебели. Купили очаровательный мягкий коврик — «для наших босых ножек, — шепнула она, — a saute lit»[32]. И картин — потому что ведь художник увез все свои картины.

— Enfant saoul![33] — воскликнула Эванджелина при виде картины, которую она специально искала.

Это была великолепная гравюра на стали, изображавшая высокого, стройного молодого человека, который держит в объятиях свою невесту и прижимает к губам ее руку в радостную первую минуту полного уединения.

— Ах, это такая прелестная картина! — сказала Эвадна-Эванджелина, восторженно любуясь своей находкой.

— Милый, — шепнула она, когда приказчик отошел так, что не мог ее слышать. — Я считаю дни и часы. Жду не дождусь этой минуты.

Таким-то образом Эдвард-Альберт водворился в своем новом жилище, и Эванджелина, улучив удобную минуту, пришла, как обещала ему и себе, чтобы ему отдаться.

11. Западня для невинных

Так, увлекаемые неодолимым страстным желанием, наши двое наследников Вековой Мудрости подошли к решительному моменту в своей половой жизни.

И тут, я вижу, мне придется, хотя бы в пределах короткой главы, настроить на несколько иной лад свое правдивое повествование.

До сих пор наш рассказ о словах и поступках Эдварда-Альберта был простым, бесстрастным изложением событий, и если кое-где невольно и сквозила мысль о внутренней нелепости всего его жизненного пути, то все же, мне кажется, дело ни разу не доходило до осмеяния. Но то, о чем мне предстоит теперь рассказать, до такой степени прискорбно, что я вынужден даже взять сторону своих героев — против обстоятельств, которые довели их до этого.

Оба они — в особенности Эдвард-Альберт — были глубоко невежественны во всем, что касается основных вопросов пола. В то время благодетельные писания м-сс Мэри Стопе уже завоевали широкую популярность, но в тот общественный слой, к которому принадлежали наши герои, ее указания относительно условий супружеского счастья не успели проникнуть. Понадобилось еще несколько лет для того, чтобы они стали темой эстрадных юмористов.

Кое-что Эдварду-Альберту было известно. У него были даже некоторые преувеличенные понятия о венерических болезнях, о грубых «мерах предосторожности» и отталкивающих сторонах влечения к Этому. Но о девственности он имел весьма смутное и отдаленное представление.

Что же касается Эванджелины, то она полагала, что влюбленная девушка, отдаваясь, испытывает наслаждение. Что-то такое происходит — это она знала, но думала, что это что-то приятное.

Он даже не поцеловал ее. Была короткая борьба. Она почувствовала, что ее схватили с бешеной энергией, опрокинули.

— О-о-о! — стонала она все громче и громче. — Перестань! А-а-а-а! О-о-о-ой!

Наконец нестерпимое было позади. Она лежала в изнеможении.

Эдвард-Альберт сел с выражением ужаса на лице.

— Что это такое? — пролепетал он. — Ты чем-то больна? Кровь…

Он кинулся в ванную. Вернувшись, он увидел, что Эванджелина сидит и заливается слезами — от боли, обиды и страха.

— Свинья, — сказала она. — Дурак. Эгоист и дурак. Пентюх. Что ты сделал со мной?.. Смотри — вон лежит эта гадость. Твои «меры предосторожности».

Она указывала дрожащим пальцем, на котором было надето кольцо.

— Боже мой, я совсем про это забыл.

— Ты и про меня забыл. И про все на свете. Дурак. Противная свинья…

— Почем же я знал? И потом сам-то я… Что ты сделала со мной?

— Я бы еще и не то с тобой сделала. Если б я могла сейчас тебя убить, так убила бы. Убирайся прочь от меня.

— Куда ты? Что ты хочешь делать?

— Уйти. Одеться. Вымыться, насколько возможно. Убежать от тебя куда глаза глядят. Чтобы не стошнило.

Она металась по комнате, торопливо одеваясь и осыпая его оскорблениями. Он сидел на измятой, разоренной постели, обдумывая создавшееся положение.

— Подожди минутку, — сказал он наконец. — Ты не можешь уйти так.

— Если что-нибудь будет… О, если только что-нибудь будет… я тебя убью.

— Но ты же не оставишь меня здесь.

— Я убью тебя, а потом себя. Клянусь. Клянусь.

— Не можешь же ты меня тут так оставить.

Он вышел за ней в гостиную и попытался удержать ее. И тут произошла странная вещь: за двадцать минут до того она была совершенно беспомощна в его руках, но теперь, когда он попытался преградить ей путь к двери, она метнула на него взгляд, исполненный жгучей ненависти, гнева и презрения, который подействовал, как удар.

— Дурак!» — крикнула она ему прямо в лицо.

Она сжала кулаки, поднесла их к вискам и вдруг ударила его прямо по лицу с такой силой, что он пошатнулся и упал.

Полетел кувырком и растянулся на полу.

Дверь за ней захлопнулась, и он очутился в своем новом гнездышке — голый, на полу, под опрокинутым стулом, у стены, на которой висела прекрасная, полная нежности картина «Enfin seuls».

Бедные звереныши! Вот какую страшную шутку сыграла тьюлеровская цивилизация с двумя своими созданиями — и без всякого смысла. Вернее, потому, что она и не ищет тут смысла. Именно она затуманила им голову и привела их к этому…

Эванджелина добрела до площади вне себя, взбешенная, обезумевшая. После некоторого колебания она позвала такси и помчалась к своей родственнице Милли Чезер рассказать ей обо всем — так как ей казалось, что ее разорвет, если она не расскажет кому-нибудь. Потом она вернулась в Скартмор-хауз и, не ужиная, легла в постель. А Эдвард-Альберт медленно оделся и еще медленнее привел в порядок свои расстроенные чувства.

Он попытался облегчить положение, свести все к простой ненависти. Он стал выкрикивать по ее адресу ругательства. «Чертовка» было самым нежным из названий, которые он мог для нее найти.

— Ты вернешься, скверная сука. Только попадись мне тут, я тебе покажу.

Он распалял в себе гнев и в то же время уже снова желал ее. Это его возмущало, но он чувствовал, что успел только отведать ее.

У него остались два красных пятна на щеках от ее кулаков. Он с огорчением тщательно рассмотрел их в зеркале, висевшем в ванной. Будут синяки, если не смочить холодной водой. И в одном месте треснула кожа и сочится кровь.

«Она меня захватила врасплох… Это вот от ее кольца… Прямо осатанела… Так я, значит, свинья? Эгоист и свинья? И дурак, а? Что она — в самом деле это думает или просто так?.. Да, вот какая история… Я сделал глупость, что дал ей уйти… Но она перевернула бы весь дом… И куда это она пошла? В каком дурацком я буду положении, если она вернется на прежнюю службу. А ведь если все обойдется… она может это сделать».

12. Мистер Пип Чезер

Несмотря на пережитое потрясение, Эдвард-Альберт проспал ночь спокойно и утром проснулся хотя еще растерянный, но уже отдохнув и чувствуя себя гораздо более способным отстаивать свои права в этом враждебном мире. Так как делать ему было нечего, он пошел гулять в Риджент-парк; там он сел поблизости от той самой скамейки, на которой неделю назад они с Эванджелиной строили планы будущего. И несмотря на происшедшую накануне трагедию, он почувствовал, что сильно тоскует по ней.

Почти целых две недели она подвергала его энергичному моральному массажу, умащивала лестью и обожанием, а теперь он оказался грубо выброшенным в холодный, отрезвляющий мир. И вчерашние события предстали перед ним в новом свете. Как бы там ни было, он узнал, он испытал Это. Он стал мужчиной. Он больше уже не кидал украдкой робких взглядов на проходящих мимо девушек и женщин. Он овладел их тайной. Он смотрел на них критически. Но ни одна из них — это было ясно — не могла заменить Эванджелину. Самая его ненависть к ней, исступленная и неистовая, говорила ему о том, что с ней ни в коем случае не покончено.

Что же теперь делать? Надо немножко пройтись. Заглянуть в витрины на Риджент-стрит. Где-нибудь закусить. И подождать — как развернутся события.

Днем к нему явился неожиданный посетитель.

Открывая дверь, Эдвард-Альберт думал, что это звонит какой-нибудь торговец. Он увидел перед собой невысокого, но держащегося очень прямо молодого человека в весело сдвинутом набекрень котелке, в необыкновенно изящном черном пиджаке, светлых в елочку брюках и ярком, радужном галстуке, замечательно гармонирующем с голубой рубашкой и уголком носового платка, который высовывался из нагрудного кармана. Лицо у него было тоже, если можно так выразиться, прямое: чисто выбритое, с живыми темно-карими глазами, вздернутым носом и большим, чуть скошенным ртом, вот-вот готовым улыбнуться. Жизнерадостный вид подчеркивался розовой гвоздикой в петлице. По понятиям Эдварда-Альберта, костюм незнакомца представлял собой верх элегантности. Он шире открыл дверь.

Незнакомец заржал. Он громко, отчетливо и протяжно издал звук: «И-го-го». И только после этого заговорил.

— Мистер Тьюлер? — спросил он.

— Вы меня ищете? — в свою очередь, осведомился Эдвард-Альберт.

— Сразу догадались, — продолжал незнакомец. — Можно войти?

Эдвард-Альберт посторонился, чтобы пропустить его.

— Я не разобрал вашей фамилии, — сказал он. — Если вы по делу… — Он вспомнил о недавних наставлениях Эванджелины. — Может, у вас есть карточка?..

— Отчего же, — ответил незнакомец. — Полагаю — и-го-го, — что есть.

Он вынул изящный бумажник черной кожи с серебряной монограммой и достал оттуда визитную карточку.

— Не пугайтесь! — произнес он, вручая ее Эдварду-Альберту.

Текст в жирной черной рамке гласил:

М-Р ФИЛИПП ЧЕЗЕР,

представитель фирмы

«ПОНТИФЕКС, ЭРН И БЭРК, БЮРО ПОХОРОННЫХ ПРОЦЕССИЙ»

Гость несколько мгновений следил за выражением лица хозяина, потом рассмеялся и поспешно объяснил:

— Я не по делу, Эдвард-Альберт, не по делу. Просто зашел познакомиться. У меня нет другой карточки при себе. Позвольте представиться: Пип Чезер — к вашим услугам. Пип. Пип Чезер. Я — и-го-го — муж двоюродной сестры Эванджелины. Они с моей женой закадычные подруги. Еще со школьной скамьи. Вы, может быть, слышали от нее о Милли, душеньке Милли. Она ее иначе не называет. А мой почтенный родитель — ее крестный. Приятный малый, только не вздумайте когда-нибудь назвать его «Шипучка». Он будет посаженым отцом. У него же — парадный завтрак и все прочее. А мне предстоит роль шафера. Понятно? Я и пришел обо всем условиться.

Он снял шляпу, обнажив торчащий на голове хохол. Некоторое время он как будто не знал, куда положить ее, и решил держать в руке, пока не найдется подходящего места.

— Вам надо завести вешалку, Эдвард-Альберт, — заявил он. — Для шляп и зонтиков. Вон туда поставить.

Он показал шляпой, куда именно.

— Непременно купите… Ну, давайте потолкуем. Как будто славная квартирка, светлая.

Эдвард-Альберт отворил дверь в гостиную.

— Хотите чаю? — спросил он. — Я могу приготовить.

— Лучше — и-го-го — виски, — ответил м-р Чезер.

— У меня сейчас нет виски.

— О, надо всегда держать бутылку виски в буфете, обязательно. И всякую ерунду для коктейля: джин, полынную, лимонный сок — и-го-го — все, что нужно. Нельзя, чтобы в доме не было чем согреться. Насчет чая не хлопочите. Покончим с делами и сходим куда-нибудь — пропустим по одной, как говорится. Я позвонил бы вам утром, да у вас еще нет телефона. Вы должны поставить себе телефон. Только послушайтесь моего совета — не ставьте его в передней, чтобы всем было слышно. Поставьте в уголке около письменного стола. И отводную трубку в спальне. Потом выберем подходящее место. Я — и-го-го — не мог зайти утром, потому что пришлось двух покойников в Уокинг доставлять. Надо было — и-го-го — скинуть траур.

Он осторожно, заботливо положил шляпу на самую середину стола и грациозно уселся на стул, закинув одну руку за спинку. Эдварду-Альберту гость показался великолепным. Он постарался принять столь же непринужденную позу, ожидая, пока гость начнет говорить.

М-р Чезер задумался. Потом, вместо того чтобы перейти к делу, пустился в длинные рассуждения.

— Похоронное дело — и-го-го — не такое уж мрачное занятие, Эдвард-Альберт. Не думайте. Оно — и-го-го — любопытное. Чувствуешь какую-то бодрость, когда зароешь покойника в землю, а сам пошел себе как ни в чем не бывало. Сколько вздору болтают о скорби, о тяжкой утрате и прочее в таком же духе. Если нет никакой ссоры из-за завещания или еще чего-нибудь, все — и-го-го — все делают постные мины. Делают, сэр. Потому что таких мин не было бы, если б их не делали. Ведь мы-то — и-го-го — остались в живых. Еще одного покойничка пережили. Мне всегда хочется обойти присутствующих, и похлопать их по спине, и посоветовать им — и-го-го — без стеснения засмеяться. Иногда они в самом деле смеются. Я раз видел, как целая процессия хихикала… Заметили какую-то собачку, не то еще что-то… Наша-то обязанность, понятно, — сохранять серьезное выражение лица. За это ведь нам, так сказать, и платят. За серьезное выражение. Понимаете?

— За серьезное выражение, — повторил Эдвард-Альберт. — Правильно. Это правильно.

М-р Пип помолчал, потом издал особенно протяжное «и-го-го» и уклонился в сторону.

— В Америке похоронное дело поставлено по-другому. У них там целая волынка с покойником, которой наши вест-эндские клиенты не выдержали бы. Просто не выдержали бы. Они его подкрашивают и принаряжают, а потом устраивают торжественное прощание. Являются знакомые, оставляют свои визитные карточки. Это не в нашем духе. В Лондоне этим занимаются иностранные фирмы, но не мы. Нет.

Он умолк, как будто исчерпав тему. Приятнейшим образом улыбнулся Эдварду-Альберту: он сам не знает, почему вдруг заговорил о похоронах. Он мог бы порассказать Эдварду-Альберту много любопытного, но сейчас им предстоит побеседовать кой о чем посерьезней. Если он когда-нибудь соберется написать книгу — а он частенько об этом подумывает, — то назовет ее «Серебряный катафалк». Но это может повредить предприятию…

— Да, пожалуй, — вдумчиво заметил Эдвард-Альберт.

— Ну, а теперь пора заняться делом, — объявил м-р Чезер.

О чем это он собирается говорить?

— Да-а-а, — неопределенно протянул Эдвард-Альберт и насторожился.

— Свадьба — и-го-го, — свадьба — вещь серьезная. Очень серьезная. С нее многое начинается, так же как похоронами кончается. Она чревата последствиями — и-го-го. Неисчислимыми последствиями. Моя дорогая родственница Эванджелина сказала, что вы, так сказать, круглый сирота. Вы еще нигде не успели побывать и ничем пока не занимаетесь по-настоящему. Весь мир открыт перед вами. Вы нуждаетесь в руководстве — и в серьезных делах и в мелочах. Тут-то и выступает на сцену шафер. Скажу без ложной скромности: вам повезло, что вы имеете шафером такого человека, как я. Я — и-го-го — один из лучших шаферов в Лондоне. Собаку на этом съел. Десятки пар — шесть, а то и семь — перевенчал. Объясню все, что вам надо знать и как действовать.

Но он как будто все еще что-то не договаривал. Он встал, засунул руки в карманы брюк и зашагал взад и вперед по комнате, искоса поглядывая на Эдварда-Альберта.

— Славная у вас квартирка. Просто прелесть. Как, уже сломан стул? Ах, эта мебель в рассрочку! Не успел выплатить, уже надо новую. И картину достали «Enfin seuls»! Это ведь Лейтон, правда?

— Вот насчет свадьбы… — начал Эдвард-Альберт.

Чезер круто повернулся к нему на каблуках и весь превратился во внимание.

— Что именно?

— Дело в том, мистер Филипп…

— Пип для вас, дорогой мой, просто Пип…

— Так вот насчет этого… Дело в том… Должен сказать вам, что у нас с ней произошла маленькая размолвка.

— Жена что-то говорила мне об этом, пока я скидывал свои печальные одежды и надевал вот эти — и-го-го — невинно-радостные… Буря в стакане воды. Бросьте думать об этом. Говорю вам — и-го-го — бросьте. У кого не бывает таких недоразумений. Перед свадьбой без этого не обходится. Дело обычное. «Помолвка откладывается» — это можно видеть в «Таймсе» постоянно. Вот в чем преимущество похоронного дела: у нас без отбоя. Сперва покажи удостоверение о смерти — без этого за тебя не примусь.

— Что вам говорила миссис Чезер?

— Да ничего особенного. Сказала, что вы немножко повздорили. Вы Эванджелину чем-то обидели, что ли?

— Мы с ней… (Он поискал выражения). Мы с ней немножко не столковались.

Взглянув на своего протеже, Пип заметил, что тот густо покраснел. Вид у него был еще наивней и глупей, чем обычно.

— Я ведь не младенец, дорогой мой, — заявил Пип Чезер. — Не будем говорить об этом. Бросьте об этом думать. Над тем, что вчера огорчало, завтра станете смеяться. Ведь вы будете рады, если она вернется? Верно? Надо признать за женщиной право иметь свой подход — и-го-го — к некоторым вопросам, в особенности на первых порах. Согласитесь на это, и она вернется. Сейчас же. Согласны? Да? Ну и толковать не о чем. Все в порядке.

Вернувшись домой, он рассказал жене о положении дел.

— Я так и думал, что в этом все дело, — сказал он после того, как жена посвятила его в подробности ссоры. — Кажется, у нас с тобой таких недоразумений не было…

— Ты все знал от рождения, — ответила Милли Чезер. — А уж чем дальше, тем больше. Пойду скажу ей. Она ждет наверху…

— Он хочет, чтобы ты вернулась, — сказала Милли Эванджелине, поднявшись наверх.

Эванджелина была занята чтением «Похождений принцессы Присциллы». Она отложила книгу в сторону, делая вид, будто ей жаль оторваться.

— А он просит извинения? Он должен попросить извинения.

— Просит.

— Я хочу поставить все точки над и. Это просто опасный субъект. Я готова возненавидеть его и, если он не будет осторожен, в самом деле возненавижу. У меня должна быть отдельная комната. Я должна… должна иметь свой голос и право распоряжаться собой… Постоянно. После того, что было, это просто необходимо, Милли.

— Пип говорит, что он понял, что вел себя по-идиотски, и теперь кроток, как овечка.

— Овечка. Хм… Овечки тоже разные бывают. Если он хочет, чтобы мы жили вместе, так должен быть ягненком.

— Так ты поедешь и поговоришь с ним?

Когда Эванджелина вернулась, Эдварда-Альберта не было дома. Он пошел сказать, чтобы ему принесли виски и несколько сифонов содовой. Непрактичная особа впустила Эванджелину, ни слова не сказав. Таким образом, вернувшись, он снова нашел Эванджелину у руля.

Пока ее не было, он говорил себе, что, как только она вернется, он сделает с ней то-то и то-то. Но едва он столкнулся с ней лицом к лицу, оказалось, что все замыслы классической расправы совершенно неосуществимы.

— Ну? — промолвила она.

Он уловил в ее взгляде угрозу. Сделав шаг по направлению к ней, он сказал:

— Как я рад, что ты вернулась. Я так ждал тебя.

— Погоди, — остановила она его. — Погоди минуточку, Тэдди. Убери руку. И слушай. Если ты думаешь, что я позволю такому медведю, как ты, опять меня увечить…

На столе что-то блеснуло.

— Что это такое?

— Это хлебный нож, мой милый. Если ты затеешь драку, я не ручаюсь… А установить, кто из нас начал, будет трудно. Понимаешь? Я не шучу, Тэдди.

Она прочла на его лице страх и поняла, что одержала верх — по крайней мере на данном этапе. К ее презрению примешивался все еще значительный остаток нежности и чувства собственности. А в теле снова проснулось желание.

— Послушай, — продолжала она. — Имей в виду, что ты по сравнению со мной еще мальчик: я на шесть лет старше тебя. Мне неприятно говорить об этом, но это необходимо. Ты ничего не знаешь, ничего не понимаешь. Тут нет ни твоей, ни моей вины, но это так. Лет через десять эта разница в годах не будет иметь значения, но теперь имеет. Тогда руководить будешь ты. В этом не может быть сомнения. Понимаешь? Но теперь делай то, что я говорю, и так будет лучше для нас обоих.

— А что это значит: делать то, что ты говоришь?

— Это значит — вести себя, как влюбленный, а не как осатанелый, взбесившийся звереныш. Вот что это значит.

— Но как?

— Если не знаешь, слушайся меня.

— Ну хорошо, пусть будет по-твоему. Но что я должен делать?

— Ты должен быть тем скромным влюбленным, каким был раньше.

— Что же мне, так всю жизнь простоять на коленях?

— Делай, как я тебе говорю. Если обещаешь, можешь лечь со мной сейчас.

— Как?!

— Я говорю серьезно.

И вдруг это удивительное создание, обойдя стол, подошло к нему, обняло его, прижало к себе и поцеловало. Он машинально ответил на поцелуй.

Она повела его в свою комнату.

— Пока еще не известно, стряслась ли над нами беда, так что будь осторожен, Тэдди…

После того как она ушла, он еще долго сидел, онемев от изумления перед странностями женской души.

«Какая изменчивая! — думал он. — Сейчас не знает, что сделает через десять минут. Любовь, поцелуи, только поспевай за ней, потом вдруг — убирайся прочь, так что можно подумать, никогда ничего и не было».

С неделю она почти не заговаривала о свадьбе, а потом вдруг заявила, что чем скорей они обвенчаются, тем лучше.

— Почему такая спешка? — спросил Эдвард-Альберт.

— Fate accompli[34]. Теперь я знаю, что мы должны обвенчаться, вот и все.

— Это значит — ребенок, — догадался Эдвард-Альберт.

Он много думал за последние дни. И чем больше думал, тем к более печальным выводам приходил.

— Значит — ребенок, — повторил он.

— Правильно: значит — ребенок.

— И ты… и все теперь испорчено. Сиделки, болезни. Весь дом вверх тормашками. А потом ребеночек — уа-уа-уа.

— А ты чего ждал?

— Я думал, мы еще поживем, как сейчас. По крайней мере хоть немножко.

— Знаю, что ты так думал… Да вот не вышло.

Она поглядела на его вытянувшуюся физиономию.

— И только из-за того, что ты раз был неосторожен, Тэдди. Это тебе хороший урок. Необходима осторожность.

Но Эдвард-Альберт не хотел брать вину на себя.

— Ты меня завлекала, — сказал он. — Именно завлекала, самым настоящим образом. С тех самых пор, как я получил эти проклятые деньги. Глаза бы мои их не видели. И тебя тоже.

Она пожала плечами и не проронила ни слова. Да и что могла она на это сказать?

13. Свадьба откладывается

Отчего м-р Филипп Чезер издавал ржание наряду с обыкновенной человеческой речью? Его многочисленные друзья и знакомые потратили немало умственной энергии, пытаясь разрешить этот вопрос. Был ли у него этот недостаток врожденным, или благоприобретенным, или выработался в результате подражания? Даже его ненаглядная Милли хорошенько не знала этого. Когда она познакомилась с ним и вышла за него замуж, эта черта была уже характерной его особенностью.

Возможно, тут сыграло роль детское заиканье и прием, при помощи которого оно было излечено. Задержите дыханье, вдохните воздух и потом говорите — и вот заиканье прошло, но вместо него появилось ржанье. Наблюдательные люди утверждали, что речь м-ра Чезера всегда сопровождается этим призвуком. Он забывал произвести его, лишь когда был чем-нибудь заинтересован. Но прибегал к нему, чтобы привлечь внимание. На вечеринках громкое ржанье м-ра Чезера было равносильно возгласу распорядителя пира: «Слово принадлежит такому-то». Оно позволяло ему оправдать паузу, гарантировало, что его не перебьют, пока он собирается с мыслями, и в то же время предупреждало, что сейчас последует нечто очень существенное. М-р Чезер сохранял эту привычку, но никогда не говорил о ней. Он был очень скрытен.

У нас относительно нашей речи множество всяких иллюзий, в большинстве случаев вздорных. Мы воображаем, будто говорим ясно и понятно, что совершенно не соответствует действительности. Мы не слышим тех звуков, которые произносим. Мы думаем, будто мыслим и выражаем свои мысли. Это наше величайшее заблуждение. Речь Homo Тьюлера, Homo Subsapiens'а, еще непригодна к тому, чтобы выражать явления действительности, а его мышление даже в лучшем случае представляет собой лишь сплетение неудачных символов, аналогий и метафор, при помощи которых он рассчитывает приспособить истину к своим желаниям. Прислушайтесь внимательно к тому, что вокруг вас говорят, вчитайтесь в то, что пишут, и вы убедитесь, что у каждого есть свои излюбленные защитные приемы, каждый делает совершенно тщетные попытки достичь подлинной выразительности, но разменивается на уловки и хитрости, продиктованные чем-то, — и-го-го! — гораздо более ему свойственным, — именно жаждой самоутверждения.

Только в последние годы науки сигнифика и семантика открыли людям глаза на огромную неточность и произвол языка. Говорят о чистом английском, совершенном французском, идеальном немецком языке. Эта предполагаемая безупречность — академическая иллюзия. В нее может поверить разве только школьный учитель. Каждый язык что ни день, что ни час изменяется. Люди, более меня компетентные в такого рода вопросах, говорили мне, что условный французский язык Эванджелины, с самого начала далекий от совершенства, а в дальнейшем и вовсе ею позабытый, не качественно, а лишь количественно отличался от французского языка любого человека, в том числе и любого француза. Быть может, когда-нибудь изобретательные умы найдут способ приблизить язык, который является не только средством выражения, но и орудием мысли, к поддающимся опытной проверке реальным явлениям. Однако это будет не раньше, чем мы, Тьюлеры, выбьемся на уровень Sapiens'а. Пока этого еще нет.

Пока речь — это главным образом наше оружие в борьбе за самоутверждение, но с этой точки зрения среди образцов, приведенных в этой книге, нет ни одного, более отвечающего своему назначению, чем протяжное, агрессивное, повелительное и в то же время внешне столь безличное «и-го-го» Пипа Чезера. Каким бледным кажется рядом с ним «как бы сказать» Эдварда-Альберта, какими искусственными — бесконечные нагромождения ничего не значащих фраз, при помощи которых оратор держит своих слушателей в состоянии пассивного безразличия, покуда ухватит потерянную нить своей аргументации.

Последнее, что способен заметить оратор или писатель, — это свою собственную ограниченность, и критически мыслящий слушатель или читатель должен это учитывать.

Наше повествование, тоже отмеченное этим недостатком, представляет собой упорную попытку воспроизвести жизненные явления — в частности описать одно характерное существование и одну характерную группу — как можно полнее: каждый индивидуум показан здесь со всей доступной искусству автора правдивостью. И вот каждый из них, кроме общей им всем ущербности, оказался также обладателем своей собственной, специфической манеры выражаться, собственных речевых ужимок и запасов словесного хлама. Как и каждый из тех, кого вы знаете.

Итак — и-го-го! Да здравствует веселый шафер!

Вечер накануне свадьбы он провел в усиленном натаскивании Эдварда-Альберта. Он отдавался атому делу с возрастающим увлечением. Он находил в нашем герое какую-то особую прелесть, очевидно, незаметную для прочего человечества. Кроме того, он любил руководить. Как выразилась его жена, он все знал от рожденья, ни разу не уклонился от столь блестяще начатого пути и обладал необычайными познаниями относительно того, где, когда и как в любом случае купить самую изящную вещь по самой низкой цене.

— У нас все до ниточки будет как надо , Тэдди. Перед церковью будут фотографы из отделов светской хроники. Есть у меня один человечек… Там-то ведь не знают, кто мы такие. О, вы будете выглядеть на славу, сумейте только выдержать марку. Будьте покойны — и-го-го — дело верное… Как в аптеке.

Он торжественно прошелся с Эдвардом-Альбертом взад и вперед по спальне. Потом взял его под руку и поставил перед зеркалом.

— Не угодно ли! Пип и Тьюлер, одетые к свадьбе. Ну скажите, разве это не лучше любых похорон?

— Я, знаете, как-то не ожидал всего этого.

— Вот именно. Поэтому-то я и нужен. Ну-ка, милая сиротка, еще разок свою речь. «Леди и джентльмены!» Ну!

Он очень гордился речью, которую составил для своего ученика.

— Никаких там «я не привык выступать перед публикой» и прочей ерунды. Нет. Что-нибудь попроще — мило и непринужденно. Станьте поближе к столу. Теперь начинайте.

Эдвард-Альберт стал в позу возле стола.

— Леди и джентльмены, — произнес он. Потом, помолчав, прибавил: — И вы, моя дорогая Эванджелина…

— Хорошо!

— Я э-э… Я никогда в жизни не произносил речей. Возможно, не буду и в дальнейшем. А сейчас… сердце мое слишком полно! Да хранит вас всех Господь!

— Отлично! Исключительно трогательно! Потом вы садитесь. Мой высокочтимый папашка… он не обижается, когда его зовут «палатка», только «шипучка» выводит его из себя, — итак, мой папашка пускает пробку в потолок и слегка всех вас обрызгивает. В конце концов завтрак ведь устраивает он. Потом поцелуи. Милли вас целует. Разные женщины целуют вас, злодей. Но я вытаскиваю вас оттуда и на вокзал, а потом — дивный Торкэй.

— Вы нас проводите?

— Буду с вами до отхода поезда… А теперь помогите мне развесить вашу фрачную пару. Синий костюм будет ждать вас на квартире у папашки… Я ничего не забыл. Я-то уж не забуду. Что было бы с этой свадьбой, если бы не мое savoir raire[35], это превосходит всякое воображение, говорю вам, превосходит, просто превосходит.

Эдвард-Альберт чихнул.

— Где ваш халат? У каждого мужчины в вашем положении должен быть стеганый халат.

— Меня целый день знобит. Наверно, простудился.

— Вот на такой случай необходимо иметь виски, дорогой мой. Есть у вас лимон? Нет лимона! Надо всегда иметь лимон под рукой. Лягте в постель. Я вам приготовлю грелку, а потом хорошенько укрою вас. Какой там шафер! Я вам и нянька и слуга. Только помолитесь на сон грядущий. Начинайте. «Леди и джентльмены и ты, моя дорогая Эванджелина. Я никогда в жизни не произносил речей…» Дальше… Хорошо! А теперь приступите к виски, ягненочек, приготовленный для заклания… Я поставлю здесь, около вас. Ну, спите, мой Бенедикт. Покойной ночи.

Но именно спать-то Эдвард-Альберт и не мог. Непреодолимый страх перед темнотой и отвращение к себе охватили его.

Что-то в поведении Пипа да и всех окружающих говорило ему, что над ним смеются. Днем он опять был в объятиях Эванджелины и теперь находился в состоянии нервного истощения. Она всегда сперва раздразнит его, а потом ругает. То не так, и это не так. Приятно это слышать мужчине? И потом опять старается распалить его. А теперь вот его разоденут, словно шута горохового… Нет, это уж слишком. Он не желает. Не желает. Будь он проклят, если пойдет на это. Он свободный гражданин в свободной стране. Он пошлет все к черту. Провались они со своим парадным завтраком.

Он встал с постели. Громко чихнул. Да, он пошлет все к черту, — все, начиная с этого цилиндра. Однако при виде безупречного цилиндра его решимость несколько ослабела. В нем опять проснулся раболепный мещанин. Он забрался обратно в постель и долго сидел в ней, уставившись на парадный головной убор. Но через час он уже снова был в бешенстве и твердил, что не женится ни за что на свете. Его силой втянули в это дело. Его завлекли. Он вовсе об этом не думал…

М-р Пип, одетый, как подобает идеальному шаферу, немножко запоздал и выказывал признаки нетерпения. У него была белая гардения в петлице; другую, со стеблем, обернутым серебряной бумагой, предназначавшуюся для его жертвы, он держал в руке. Он звонил целых десять минут почти без перерыва, стучал, колотил в дверь кулаком… Наконец, Эдвард-Альберт открыл ему; он был в пижаме. Глаза у жениха были красные, опухшие, полузакрытые. Не говоря ни слова, он юркнул обратно в постель.

— Это как же понимать? — громко спросил м-р Пип, широко раскрыв глаза от изумления.

Эдвард-Альберт повернулся лицом к стене и превратился в ворох постельного белья.

— Я не могу, — тяжело дыша, прохрипел он. — Страшно простудился. Вам придется как-нибудь без меня…

— Повторите! — воскликнул Пип, не веря своим ушам, но в полном восхищении. — Повторите еще раз.

Эдвард-Альберт повторил, но уже не так громко и еще более хриплым голосом.

— «Придется как-нибудь без меня!» — отозвался Пип, словно эхо. — Какая прелесть! Ну просто чудо! Экий проказник!

Он прыснул со смеху. Заплясал по комнате. Замахал руками.

— Так вот и вижу их. Вижу их всех. Как они обходятся без него.

Он дал два крепких пинка кому из одеял, который представлял собою жених, потом побежал в буфетную за виски.

Вернувшись в спальню со стаканом в руке, он поставил его на ночной столик и угостил дезертира еще парочкой пинков.

— Господи! Что же нам теперь делать? — произнес он. — Мошенник вы — и-го-го — этакий. Привести их всех сюда? Священника, невесту и всех? Не положено по закону. Вызвать карету скорой помощи и отвезти вас туда? Который час-то? Уже двенадцатый! После двенадцати нельзя венчаться. Поднять вас и одеть насильно? Вставайте.

Он попробовал стащить с Эдварда-Альберта одеяло, но тот слишком плотно завернулся в него.

— Говорю вам, не поеду, — закричал Эдвард-Альберт. — Не могу ехать и не поеду! Ни за что не поеду! Я раздумал!

Пип прекратил атаки.

— Вы имели когда-нибудь удовольствие встречаться с инспектором Биркенхэдом, Тьюлер? — спросил он.

— Не желаю с ним встречаться.

— А встретитесь.

И он решил действовать.

— Ну, вот что. У вас — сто пять по Фаренгейту. Я звоню им по телефону. Они пошлют за врачам, и тот разоблачит обман. А потом что? Не знаю. Но — помоги вам бог! Какого черта вы до сих пор не поставили телефон? Я же вам говорил. Придется пойти к автомату.

Когда Пип перестал наполнять квартиру своей персоной, Эдвард-Альберт принял вертикальное положение, превратившись в какой-то кокон из простынь, увенчанный унылой физиономией и всклокоченной шевелюрой, и прикончил поставленное Пипом виски с содой.

— Я совсем забыл про отца, — прошептал он, холодея от мрачного предчувствия.

14. Шипучка — хлоп в потолок

По своей наружности инспектор Биркенхэд представлял как бы квинтэссенцию всех скотланд-ярдских инспекторов, фигурирующих в обширной и все разрастающейся области английской литературы — детективном романе. Да он и в самом деле был родоначальником этой огромной семьи. По своему положению в Скотланд-ярде он должен был вступать в непосредственное общение со всеми журналистами, писателями и просто любопытными, все чаще и чаще являвшимися изучать этот тип на месте. Он занимал первую линию скотланд-ярдской обороны и первый врывался в укрытие, куда забился окруженный преступник. Более тонкие специалисты оставались невидимыми для глаз публики и недоступными ее воображению. Преступники никогда их не видели, ничего не знали о них. Фотографам никогда не удавалось поймать их в свой объектив. От сыщика-любителя они были отделены пропастью, и пропасть эту заполняла собой фигура инспектора Биркенхэда. Эдвард-Альберт уже встречал его в десятках романов под десятками фамилий.

Инспектор был высокого роста и крепкого сложения; человек таких размеров действительно мог воплощать множество людей. Эдвард-Альберт молча смотрел, как он поставил себе стул посреди комнаты, плотно уселся на это заскрипевшее под его тяжестью приспособление, упер руки в колени и выставил локти.

— Эдвард-Альберт Тьюлер, если не ошибаюсь? — спросил он.

От этих сыщиков ничто не укроется.

— Да, — ответил Эдвард-Альберт, чуть не подавившись этим словом. У него от страха пересохло во рту.

Он кинул отчаянный взгляд на Пипа в надежде найти в нем поддержку, но Пип, по-видимому, целиком ушел в восхищенное созерцание «Enfin seuls».

— Мне говорили, что вы сделали предложение моей дочери, но в последнюю минуту, когда все было готово для свадьбы, оскорбили ее и всех присутствующих, не явившись на церемонию. Правильно ли меня информировали?

— У меня была повышенная температура, сэр. Сто четыре с лишним. Пять градусов выше нормальной.

— Пустяки по сравнению с тем, что вас ждет впереди, — холодно ответил инспектор.

— Но ведь мистер Чезер знает… Это правда, сэр.

— Не будем спорить об этом. Не стоит беспокоить из-за этого мистера Чезера. Гляжу на вас и думаю, что она только выиграла бы, развязавшись с вами, если б не…

Инспектор помолчал, не в силах продолжать свою речь. Он побагровел. Губы его зловеще сжались. Он задыхался. Глаза у него выкатились из орбит. Его как будто раздуло, словно он был наполнен сильно сжатым воздухом. Казалось, он вот-вот лопнет, но на самом деле это он производил над собой усилие воли.

М-р Пип Чезер перестал любоваться картиной и, сделав несколько шагов, занял новую позицию, с которой ему можно было лучше наблюдать действия инспектора. Даже в его глазах к выражению веселого любопытства примешалась некоторая доля страха. В комнате стояла, если можно так выразиться, гулкая тишина напряженного ожидания катастрофы.

Было бы бесполезно гадать о том, куда девался переполнявший инспектора воздух. Нас этот вопрос не касается. Факт тот, что, когда инспектор заговорил, его слова звучали сурово и спокойно. Он стал заметно опадать.

— Дочь моя — если только она моя дочь — пошла в мать. Эта женщина… эта женщина опозорила меня. Она была негодяйка. Распутница. И вот… опять. Нет, я не могу допустить, чтобы подобная вещь повторилась.

— Но я действительно женюсь на ней, сэр. Непременно женюсь.

— Советую. А не то…

И обычным своим голосом, спокойным, солидным тоном человека, привыкшего пользоваться самыми учтивыми выражениями, он произнес следующие, отнюдь не учтивые слова:

— Я превращу вас в отбивную котлету, сэр. Поняли?

— Да, с-сэр, — ответил Эдвард-Альберт.

— Так как же мы это устроим? Зло сделано. Все разладилось и пришло в полный беспорядок. Все ее знакомые узнают и начнут судачить. Мистер Чезер, она говорит, что вы мастер по части устройства всяких дел. Она говорит, вы можете уладить что угодно. Да и знаете всю эту публику лучше, чем я. Хотя как вы сможете уладить все это, не представляю себе. Что теперь делать?

— Если вы спрашиваете меня… — начал Пип.

Он подошел поближе и некоторое время стоял, открыв рот и почесывая подбородок.

— И-го-го, — произнес он громко и протяжно. — В том, что произошло, нет ничего непоправимого. Прежде всего существует эта ложь насчет температуры.

Эдвард-Альберт забормотал какие-то возражения.

— Ложь? — воскликнул инспектор и пристально поглядел на Эдварда-Альберта, но больше ничего не прибавил.

— Совершенная ложь, — продолжал Пип. — Я ее выдумал, мне ли не знать. У него не было никакой температуры. Он — и-го-го — труса праздновал… Но нам теперь придется ее поддерживать. И чем скорей Эванджелина проявит беспокойство по поводу его болезни, тем лучше. Можно будет сказать, что она уже ездила к нему и вернулась страшно расстроенная. Ну да, я знаю, что это неправда, но — и-го-го — мы можем это сказать. Потом мы можем сказать, что произошло недоразумение с числами. И что я куда-то девал кольцо и совершенно растерялся. Свалим все на меня. На то шафера и существуют. Пустим в ход любую выдумку, и чем больше их будет, тем лучше. Будем наводить туман. Одному скажем — дело в том, а другому — дело в этом. Так что каждому будет известно больше, чем остальным, и мы скроем правду в общей неразберихе. Вот что — и-го-го — подсказывает здравый смысл. Факт получился неприятный. А как вам известно, сэр, как известно вашим преступникам, чем некрасивее факты, тем более необходимо их запутать. Над нами, слава богу, не будет такого следователя, как вы, сэр. И чем скорей мы обладим все это дело, тем лучше.

— Вот с этим я согласен, — объявил инспектор. — И требую, чтобы именно так и было.

— Я займусь этим и все устрою, — сказал Пип, снова входя в свою роль Пэка.

— Но если опять начнется какая-нибудь канитель…

— Тогда капут! — смачно произнес Пип и повернулся к жениху. — Вы поняли?

Эдвард-Альберт кивнул в знак согласия.

Инспектор медленно встал и надвинулся на своего будущего зятя. Вся грозная сила Скотланд-ярда сосредоточилась в его поднятом пальце.

— Эта девушка будет, как полагается, благопристойно обвенчана независимо от ее желания, или вашего, или чьего бы то ни было… — Он помолчал, словно в нерешительности. — Я не допущу, чтобы честь моего семейства была во второй раз заляпана грязью. Вы на ней женитесь и будете подобающим образом с ней обращаться. По характеру это настоящая мегера, не спорю, но все-таки она образованная молодая леди, и вы этого не забывайте. Она леди, а вы не джентльмен…

Теперь уж он не обращался к Эдварду-Альберту. Он говорил сам с собой, глядя поверх Пипа.

— Мне часто приходило в голову, что если б я шлепал ее иногда… Или кто-нибудь другой шлепал бы ее. Но над ней не было женского глаза… Ну, да снявши голову, по волосам не плачут. Когда она была ребенком… Если б только она могла навсегда остаться ребенком… Она была таким славным ребенком…

Родительский вопль, звучащий на протяжении веков!..

Так, в результате спутанных объяснений, свадебное торжество вновь заняло свое место на календаре, и в назначенный срок Эдвард-Альберт вместе с Эванджелиной предстал перед священником, отличавшимся почтенной наружностью и необычайной быстротой речи. Пип встал за спиной Эдварда-Альберта, как чревовещатель за своей куклой; три неизвестно откуда взятые подружки держали шлейф Эванджелины. На одном из передних мест находился инспектор Биркенхэд; он придирчиво следил за всем происходящим, явно решив при малейшем намеке на колебание со стороны жениха превратить его в отбивную котлету.

Старичок священнослужитель мчался, как на пожар. Эдвард-Альберт не мог ничего разобрать в дикой скачке непонятных слов…

Вдруг он почувствовал, что они обращены непосредственно к нему.

— Берешь ли ты в жены эту девицу и будешь ли ей мужем, пока вы оба живы? — словно из пулемета, поливал священник.

— Как? — переспросил Эдвард-Альберт, не разобрав, чего от него требуют.

— Скажите «да», — подсказал Пип.

— Да.

Брандспойт повернулся в сторону Эванджелины. Та очень внятно ответила:

— Да.

— Кто вручит невесту жениху?

Быстрый обмен взглядами между инспектором и Пипом. Звук одобрения со стороны инспектора и что-то вроде «О'кей» со стороны м-ра Чезера, который ловко делает шаг вперед и вкладывает руку Эванджелины в руку священника. Тут происходит небольшая заминка, и священник нетерпеливым рывком соединяет правые руки жениха и невесты, продолжая бормотать непонятные слова.

— Повторяйте за мной. Как имя?

— Эдвард-Альберт Тьюлер, сэр.

— Я, Эдвард-Альберт Тьюлер, беру тебя — как имя?

— Эванджелина Биркенхэд.

— Эванджелину Биркенхэд в жены…

Наступил главный момент.

— Кольцо? — со старческим нетерпением произнес священник.

Но м-р Чезер был на посту.

— Здесь, сэр. Все в порядке, сэр.

— Ей на палец.

— На безымянный , нескладеха, — послышался отчетливый шепот Пипа. — Смотрите не уроните.

— Повторяйте за мной. Сим кольцом обручается…

— На колени, — прошипел Пип, давая Эдварду-Альберту легкий ориентирующий толчок.

Таким путем древняя торжественная церемония была доведена до благополучного конца. Эдвард-Альберт пролепетал молитвы и ответы с помощью неожиданно всунутого ему в руки молитвенника. Последовало еще некоторое количество сверхскоростного бормотания, а затем Эдвард-Альберт зашагал по приделу с цепко держащей его под руку Эванджелиной — под аккомпанемент исполняемого помощником органиста свадебного марша из «Лоэнгрина».

— Великолепно! — прошептал Пип. — Просто великолепно. Я горжусь вами. Выше голову.

Поскольку в нем еще сохранилась способность чувствовать что бы то ни было, Эдвард-Альберт и сам гордился собой.

За дверями церкви — толпа незнакомых людей. Черт возьми! Он забыл дать знать лизхолдовцам. Забыл известить Берта.

Пип подал ему цилиндр и втолкнул его в первую карету. Она была обита черным, но черные, как уголь, лошади были обильно украшены белыми розетками.

Эдвард-Альберт тяжело дышал. Эванджелина сохраняла полное спокойствие.

— И-го-го! — произнес Пип, чувствуя, что надо что-то сказать по поводу совершившегося факта. — Это было величественно. Просто величественно.

— Прекрасные цветы, — поддержала Эванджелина.

— Все папашка, — заметил Пип.

И они тронулись в путь — к дому папаши Чезера.

Эдвард-Альберт сразу понял, что это элегантный дом самого лучшего тона. Ему еще ни разу не приходилось видеть такого количества цветов, кроме как на цветочной выставке. Шляпы, пальто и трости у гостей принимали специально приставленные к этому делу горничные в чепчиках и фартучках. Близкий знакомый семьи, очень юный джентльмен, одетый, как администратор в универсальном магазине, исполнял роль швейцара. Подружки появились вновь, на этот раз как сестренки Пипа. Комнаты были полны народу.

— Большой — и-го-го — прием, — заметил Пип. — Улыбнитесь. Ну вот. То-то же.

М-сс Дубер что-то сказала молодым; потом от них была оттерта какая-то стремившаяся привлечь их внимание неизвестная дама. Потом какой-то высокий толстый дядя с удивительным смаком целовал невесту. Когда он разжал объятия, то оказался обладателем круглой красной физиономии, похожей на физиономию Пипа, но более мясистой и увенчанной белой шевелюрой.

— Так вот он, счастливец. Поздравляю, дорогой мой. Поздравляю. Вы похищаете наше сокровище, а я поздравляю вас! Но раз она счастлива…

Он протянул огромную руку. Эдвард-Альберт не нашелся, что ответить. Он просто дал ему свою руку для пожатия.

— Добро пожаловать, — продолжал папаша Чезер. — Даже солнце сегодня радуется вашей свадьбе.

— Это правда, — ответил Эдвард-Альберт.

— Хоть сам я в церкви не присутствовал, — продолжал папаша Чезер, — но душой был с вами.

— Ваши цветы — очарование, — заметила Эванджелина.

— А сын мой разве не очарование?

— Нужно признать, наша свадьба удалась на славу. Правда, милый Тэдди?

— Я радуюсь всей душой, — ответил Эдвард-Альберт.

— А-а! — воскликнул м-р Чезер, протягивая огромную руку крикливо разряженной толстой даме. — Счастлив вас видеть! Ваши цветы и мое шампанское…

Эванджелина отвела супруга в сторону.

— Он все великолепно устроил. Правда, дорогой? Ты должен поблагодарить его. Может быть, вставишь фразу в конце речи?

Эдвард-Альберт поглядел на нее встревоженно.

— Что это? Мне уже, кажется, и сесть нельзя, не рассыпаясь в благодарностях.

— Два слова о великодушии и гостеприимстве, — шепнула Эванджелина. — Будет великолепно. Ты прелесть.

И их опять разделили.

Все шло страшно быстрым темпом, как обычно бывает во время свадебных завтраков. Столовая тоже была вся в цветах. Весь стол был уставлен бутылками шампанского. Громко застучали ножи и вилки. Захлопали пробки, и языки развязались. Но Эдвард-Альберт не мог есть. Губы его шевелились. «Леди и джентльмены и ты, моя дорогая Эванджелина. Никогда в жизни я не произносил речей…» Он осушил стоящий перед ним бокал шипучего, почувствовав при этом уколы иголок в носу. Но все же это как будто придало ему бодрости и самоуверенности. Кто-то опять наполнил его бокал.

— Не пейте слишком много, — тотчас произнес Пип, не отходивший от него ни на шаг.

Роковой момент приближался.

— Ладно, — сказал он, вставая. — Леди и джентльмены и ты, моя дорогая Вандж… Неванджелина… Ты, Неванджелина…

Он умолк. Потом немного быстрее:

— …никогда в жизни не произносил речей.

Очень быстро:

— …в жизни не произносил речей. А?

— Сейчас слишком полно сердце. Храни вас Бог.

Громкие продолжительные аплодисменты.

— Садитесь, — сказал Пип.

Но жених не садился. Он не сводил глаз с невесты.

— Не могу сесть, не выразив благодарности папашке… Папашке… Шип…

Пип сильно ударил его по спине и встал рядом с ним.

— И-го-го, — заржал он изо всех сил. — Великолепная речь. Великолепная. Превосходная.

Он насильно усадил Эдварда-Альберта на место. Потом сделал подчеркнуто широкий жест, держа бокал шампанского в руке, и при этом пролил немного Эдварду-Альберту на жилет.

— Леди и джентльмены! Выпьем за здоровье и за счастье молодых. Гип-гип-ура!

Последовали неуверенные аплодисменты. Все немного растерялись. Потянулись к Эдварду-Альберту и Эванджелине чокаться. М-р Чезер-старший запротестовал, обращаясь к сыну:

— Не нарушай программы, Пип. Что это такое? С какой стати? Уж не пьян ли ты, милый?

— Простите, папаша! Я пьян от радости. И-го-го!.. От радости!

Тогда, чтобы произнести торжественную речь, поднялся со своего места старик Чезер. И один только Пип знал по-настоящему, какая страшная опасность нависла над праздником и миновала.

— Леди и джентльмены, мистер Тьюлер и дорогая моя девочка! — произнес старик Чезер. — Я счастлив приветствовать и принимать вас здесь, у себя, в день бракосочетания — бракосочетания той, которая всегда была и, я надеюсь, всегда будет всем нам дорога, моей милой, веселой, умной и доброй крестницы Эванджелины. Я вручаю сегодня моему молодому другу, нашему молодому другу Тьюлеру прелестное и неоценимое сокровище…

— Разве я сказал что-нибудь не так? — шепнул Эдвард-Альберт своему самоотверженному руководителю.

— Что-нибудь не так! Хорошо, что у меня сердце здоровое, а то я бы умер на месте.

Он издал еле слышное ржание и прибавил:

— Слушайте оратора… И не налегайте на шампанское.

Эдвард-Альберт сделал вид, что внимательно слушает речь.

— Было много разных толков и говорилось много вздору. Лучше не вспоминать об этом. Произошли кое-какие недоразумения, и, говоря по правде, они были поняты превратно. Но все хорошо, что хорошо кончается. Я счастлив, что вижу сегодня у себя за столом такую замечательную и выдающуюся фигуру нашего лондонского общества, как прославленный инспектор Биркенхэд (аплодисменты). Ему мы обязаны тем, что нас не грабят и не режут в постели. Но… к сожалению… к сожалению…

Выжидательная пауза.

— Я должен сообщить ему об одном только что совершенном преступлении, о грабеже.

Всеобщее изумление.

— Оно совершено его родной дочерью, Эванджелиной. Она похитила наши сердца и…

Конец фразы потонул в бурных аплодисментах и стуке кулаками по столу. Кто-то разбил бокал, не вызвав этим никакого неодобрения. Единственное, что можно было еще услышать, это слово «Торкэй». Папаша Чезер весь сиял от своего ораторского успеха. Пип Чезер похлопывал его по спине. Видимо, старик либо вовсе не заметил маленькой обмолвки Эдварда-Альберта, либо забыл о ней. Да и сам Эдвард-Альберт теперь уже сомневался, имела ли она место. Он осушил свой вновь наполненный и унизанный пузырьками бокал за здоровье хозяина прежде, чем Пип успел помешать этому…

15. Муж и жена

— Не робейте и будьте — и-го-го — ласковы с ней! — крикнул Пип, махая-рукой вслед отходящему поезду.

Потом он исчез за окном, и для молодой четы начался медовый месяц.

Эдвард-Альберт тяжело опустился на сиденье.

— Хотел бы я знать, кто это кинул последнюю туфлю, — сказал он. — Я весь в синяках… Наверно, кто-то нарочно швырнул ее мне прямо в лицо. Ох!

Он закрыл глаза.

— Женился, — прибавил он и умолк.

Она села напротив него.

Некоторое время они не говорили ни слова.

Она была взволнована только что случившимся маленьким происшествием. Один из железнодорожных служащих, сияя, предложил им свои услуги, провел их по платформе и ввел в отдельное купе.

— Желаю счастья, — сказал он и остановился в ожидании. Эдвард-Альберт с тупым недоумением поглядел на жену.

— Видно, хочет получить на чай, — сказал он, порылся в кармане и вынул шесть пенсов.

Тот кинул на монету мрачный взгляд и не двинулся с места. Положение создалось напряженное.

— Ничего, Эванджелина, я улажу, — вмешался Пип, увел обиженного из купе и на платформе устроил так, что лицо его снова прояснилось.

— Кажется, — икнув, промолвил Эдвард-Альберт в ответ на ее безмолвный протест, — я имею право распоряжаться своими деньгами.

— Но он ждал больше! Ведь мы так одеты! У него был такой удивленный и обиженный вид. Он рассердился на тебя, Тэдди.

— А я, может, сам на него рассердился!

Он, видимо, решил, что инцидент исчерпан. Но заявление его о том, что он желает распоряжаться своими деньгами, прозвучало, как отчетливая формулировка положения, которое уже и без того совершенно ясно обозначилось. Очевидно, он тщательно все обдумал и пришел к непоколебимому убеждению; власть денег в его руках. Он настоял на своем праве самому оплатить все, о чем не успел еще позаботиться Пип (свой счет Пип должен был представить позже).

Сидя против Эдварда-Альберта, Эванджелина всматривалась в его угрюмое лицо. Ему ни разу еще не случалось напиваться, и временный приступ веселья, вызванный угощением папаши Чезера, сменился теперь угрюмым упрямством.

Первым ее побуждением было оставить его в покое.

Но уже несколько дней она ждала этого момента и готовилась произнести маленькую речь, которая должна была поставить их отношения на здоровую основу. И этот замысел еще так привлекал ее, что одержал верх над благоразумием.

— Тэдди, — промолвила она, — послушай.

— В чем дело? — спросил он, не открывая глаза.

— Тэдди, мы должны как можно лучше выйти из создавшегося положения. Конечно, я была дура, что влюбилась в тебя, ну да, я была в тебя здорово влюблена, но разлюбила еще быстрей, чем влюбилась. Получилось похищение малолетнего, как сказала эта… Ну, как ее? Блэйм. Detournement des mineurs[36]. Ты меня слушаешь? Надо смотреть правде в глаза. Ты молод, Тэдди, даже для своего возраста. А я — взрослая женщина.

— Не желаю спорить… Что сделано — то сделано… Хотел бы я знать, кто швырнул эту туфлю… Не может быть, чтобы Пип… Пип на это не… не способен.

Говорить было больше не о чем. Она откинулась на спинку и перестала обращать на него внимание. Она чувствовала себя мучительно трезвой, жалела, что не взяла пример с остальных и не позволила себе лишнего по части «шипучки». Старалась собраться с мыслями. Вот для нее наступила новая жизнь, в которой уже не будет еженедельного конверта с жалованьем. Раньше она об этом не думала, а теперь пришла в ужас от такой перспективы…

Она вышла в коридор и стала смотреть на проплывающий за окном пейзаж. Потом оглянулась и пошла в уборную, где можно было запереться и побыть одном. Там она пересчитала свои наличные деньги. Оказалось всего 2 фунта 11 шиллингов 6 пенсов. Не слишком много. И неоткуда ждать больше.

Она вернулась в купе.

Он сидел теперь на другом месте, посредине купе, положив руки на ручки кресла и производя странный звук: нечто среднее между храпом и всхлипыванием, — наполовину спящий и совершенно пьяный. Она долго сидела и глядела на него.

— Tu l'as voulu, Ceorges… как его? Dindon?[37] — прошептала она еле слышно. — Он всегда говорил мне это и смеялся. А что он еще говорил и тоже смеялся? Ах, да. Коли девушка упала, пускай лежит… Только мне теперь не до смеха…

Да, перед ней трудная задача, и надо во что бы то ни стало ее решить. Взглянуть на противника — так в нем нет ничего страшного… Она посмотрелась в длинное зеркало над сиденьем и нашла, что серое дорожное платье очень ей идет. Она одобрительно кивнула своему отражению. Начала позировать перед зеркалом, любуясь собой и испытывая к себе нежность. Видела себя блестящей, великодушной, пылкой, несчастной, но не сдающейся.

— Я не имею права ненавидеть его, — думала она. — Но нелегко будет удержаться от ненависти. Эта история с деньгами. Это что-то новое. Ты ведь и представить себе этого не могла, милая Эвадна. Это надо как-то уладить. Пораскинь-ка мозгами. Сегодня уложи его спать, а завтра поговори с ним как следует.

На вокзале в Торкэй она уже прочно овладела положением. Добилась хороших чаевых для носильщиков, заявив: «У них такса полкроны», — и таким же способом благополучно уладила вопрос с извозчиком.

— А Торкэй кусается, — заметил супруг.

— За хорошее не жалко заплатить, — возразила она, адресуясь отчасти к нему, а отчасти к швейцару отеля.

И, утихомирив своего властелина, она уложила его в постель, а сама долго лежала около него, не смыкая глаз и погрузившись в мечты.

В ее растревоженном воображении проходила целая процессия прекрасных женщин прошлого, которые были вынуждены отдавать свое тело королям-карликам или безобразным феодалам, богатым купцам, сановникам, миллионерам, испытывая при этом еще меньше наслаждения, чем довелось испытать ей. Все женщины в этой процессии были удивительно похожи: среднего роста, брюнетки, с живыми темными глазами и теплой, смуглой кожей; дело в том, что все это был ее собственный образ в тысяче разных прелестных костюмов, всегда жертвенный, но гордый и полный достоинства. Впрочем, одна особа на белой лошади была совсем без костюма: леди Годива. На Венере — жертве Вулкана — тоже было надето немного. Зато на Анне Болейн — богатый наряд. Великолепна была Эсфирь, омытая, умащенная, в чрезвычайно откровенных и роскошных одеждах, звенящих, словно систр, подчиняющая себе царя своей смуглой прелестью, сильная своей покорностью. Она всегда больше покорялась, чем дарила себя, храня драгоценное сокровище самозабвения, которое принадлежало только ей, составляло ее собственную, никому не доступную сущность. Она руководила чудовищем, направляя его к высоким и прекрасным целям.

Может быть, это в конце концов и есть назначение жены?

Да, для большинства женщин это, может быть, именно так.

Существует ли где-нибудь настоящая любовь между мужем и женой? Эти отношения заключают в себе обязательство, а обязательство — смерть любви. Сожительство супругов всегда чересчур тесно. Мужа видишь слишком близко. Amant имеет то преимущество, что с ним не надо жить вместе.

Был один человек, которого она старалась забыть, но французское слово «amant» уступило место более привычному «любовник», и все ее существо охватила жажда любви… Настоящей любви.

Игра воображения прекратилась. Некоторое время она упорно смотрела во мрак, потом тихонько застонала, заплакала и долго плакала беззвучно.

— О мой милый, — прошептала она наконец. — Мой милый.

Выплакавшись, она почувствовала себя гораздо лучше.

К утру она совершенно успокоилась и даже приготовилась вкушать наслаждения, которые ей сулил Торкэй. Она придумала много таких вещей, которые должны были в корне изменить положение. Она встала с постели, накинула парижский халат и стала любоваться морем — очаровательно! Потом позвонила, потребовала «chocolat complet»[38], пояснив, что «M'sieu mangera Plutarch»[39]. Но возвращенная испуганным взглядом горничной в добрую старую Англию, перевела:

— Чашку шоколада, булочки и масло. Муж еще спит.

«Пусть остается его привилегией оплата, — думала она, — но заказывать буду я».

Она стала одеваться и во время одевания пересматривала в уме текст своей речи, которую сочинила в поезде. Она произнесет ее позже, днем, когда он умоется и будет испытывать угрызения совести. После этого шампанского всегда бывают угрызения совести. Он напился первый раз в жизни, а ей известно, что на другой день бывает так называемое похмелье, когда падшее человечество жаждет прикосновения холодной руки ко лбу. Она жалела, что ее сведения о способах опохмеляться слишком недостаточны.

Она спустится в бар и узнает как следует.

Получилось великолепно. Буфетчик оказался очень толковым и любезным. Она попробовала коктейль, который. По его словам, он сам изобрел. Это проясняло мысли и бодрило. Она поступила против собственных правил: выпила еще один.

Посреди дня ей удалось произнести свою маленькую речь — в саду отеля, под зонтиком, который она держала над головой мужа, — и добиться его унылого, но безропотного согласия.

Говорить ли о деньгах? Ни слова, пока они не вернутся в Лондон и она не начнет вести хозяйство. А вернулись они стремительно, едва только Эдвард-Альберт получил первый счет за неделю.

Счет был довольно крупный, но медовый месяц — это медовый месяц. Эдвард-Альберт нашел счет невероятно огромным. При таких условиях никаких достатков не хватит. Он принялся его проверять, пункт за пунктом.

— Почему они называют этот номер королевским?

— Они считают, что хорошо нас устроили.

— Хорошо устроили!

Он побледнел, и на лице его выступил пот. Он был слишком потрясен, чтобы кричать в голос.

— Устроили! — прошептал он. — А что это за расходы швейцара? Это та навязчивая балда внизу?

— Он заплатил за кое-какие вещи, которые я купила в магазинах. Так всегда делают в отелях.

Она пробежала счет.

— Все правильно.

— А парикмахер? Маникюрша?

— Это здесь же, в отеле.

— К чертовой матери! — воскликнул Эдвард-Альберт, без малейшего колебания пуская в ход это некогда столь страшное ругательство Нэтса Макбрайда.

Он горько задумался.

— Я встречал в газетах объявления людей, которые отказываются нести ответственность за долги своих жен.

Она ничего не сказала.

Они вернулись в Лондон третьим классом и почти всю дорогу молчали.

Несколько дней настроение на Торрингтон-сквер было ужасающее. Денег на хозяйство не выдавалось. Эдвард-Альберт ходил завтракать и обедать в ближайшие пивные. Но Эванджелина завтракала и обедала дома и даже покупала свежие цветы. И вот как-то раз, вернувшись домой после одной из своих ресторанных трапез, Эдвард-Альберт обнаружил, что его квартиру заполонил тесть. В тот момент, когда Эдвард-Альберт входил в комнату, инспектор что-то строго говорил дочери. Отрывистым жестом предложив зятю сесть и подождать, пока до него дойдет очередь, он продолжал свою речь:

— Ты с каждым днем становишься все больше похожа на свою мать — и наружностью и поведением. Но, насколько это зависит от меня, я не допущу, чтобы ты покрыла себя тем же позором, что она. Зачем ты все это затеяла? Я сделаю для тебя все, что смогу, и не дам тебя в обиду. Но так нельзя. Да… А теперь у меня дело к вам, молодой человек. Что это за мода не признавать хозяйственных счетов и не давать жене ни гроша?

— Деньги мои, — проворчал Эдвард-Альберт.

— Но не тогда, когда у вас есть долги, юный мой приятель. И не тогда, когда вы взяли на себя определенные обязательства. Да-с. Имеется такая штука, как хозяйственные расходы; и она должна регулярно получать на это деньги. На починку вещей, на покупку новых, если что сломается или износится, наконец, для расплаты по счетам торговцев.

— Счета я сам могу оплачивать, — возразил Эдвард-Альберт.

— Лучше установить бюджет, кто бы этим ни занимался. И если вы поручите это ей, то не будет никаких споров. Потом она должна получать известную сумму на туалет. Помесячно или поквартально, — но ни один уважающий себя муж не отказывает жене в этом. Наконец, ее личные деньжата на случайные расходы. Вы ведь хотите быть примерным мужем, Тьюлер, насколько это для вас возможно, а все это такие вещи, в которых ни один джентльмен не может отказать. Надо было заранее составить брачный договор, чтобы не ввергать ее во все эти неприятности. Но лучше поздно, чем никогда. А все остальные деньги — ваши, и вы можете распоряжаться ими, как вам будет угодно. Так, значит, на какой же сумме мы договоримся?

— А я что ж, не имею права голоса?

— Нет, — спокойно, но грозно отрезал инспектор.

Что-то отдаленно напоминающее проблеск юмора и даже как будто какого-то сочувствия промелькнуло в лице этого огромного мужчины.

— У меня нет оснований хорошо относиться к вам, молодой человек, — сказал он. — И вы вообще не из тех, к которым можно чувствовать расположение… Но я немножко знаю свою дочку — и ее мамашу… Так что чем скорей вы урегулируете этот щекотливый вопрос и внесете в него полную ясность — в своих собственных интересах, учтите это, в своих собственных интересах, — тем более будете мне благодарны впоследствии. Ведь ты, наверно, продолжаешь делать заказы торговцам? — обратился он к Эванджелине.

— Конечно, — ответила она.

— Ну вот видите?

Эдвард-Альберт мог бы обедать дома и сберечь все потраченные деньги.

Они сделали расчет, и инспектор записал его крупным разборчивым почерком.

— Будьте добры поставить свою подпись, — предложил он Эдварду-Альберту и остановился в ожидании.

Эдвард-Альберт подписал.

Встав над ним во весь рост, инспектор могучей рукой потрепал его по плечу.

— Вы оба будете мне за это благодарны, — сказал он.

И, отказавшись от угощения, ушел, что-то напевая себе под нос.

Эдвард-Альберт закрыл за ним дверь и вернулся к своему семейному очагу. Он сел взбешенный и засунул руки в карманы.

— Ну уж, дальше некуда! Проще переехать опять в пансион. И это мой дом. А?

Эванджелина обнаружила намерение быть ласковой и великодушной.

— Я не звала папу, — сказала она. — На этот раз он сам надумал и пришел. Я не просила его вмешиваться.

— Хм-м, — неопределенно промычал Эдвард-Альберт.

— А все твоя неопытность, Тэдди. Каждый уважающий себя муж поступает именно так… Это в порядке вещей. Надо смотреть реально на жизнь, дорогой мой. Почему бы нам не примириться с тем, что есть, и не зажить дружно? Ведь еще не поздно…

16. Сломанная арфа

Но никак нельзя было сказать, чтобы она или Тэдди делали сколько-нибудь серьезные усилия жить дружно. Он глубоко затаил нестерпимую обиду на нее, а она глубоко затаила нечто еще более горькое: нестерпимую обиду на самое себя. Весь ее жизненный путь был вымощен добрыми намерениями.

Они, то что называется, сожительствовали — и только. Их жизнь была похожа на их совместные обеды — примитивную функцию, выполняемую с грехом пополам. Бывали периоды перемирия и даже дни дружбы. Они ходили в кино и мюзик-холлы. Пробовали безобидно подшучивать друг над другом, но характер его юмора выводил ее из себя. Потом возникали бессмысленные ссоры — без всякого повода, причем она затевала их чаще, чем он. Гости у них бывали редко. Раз или два зашел Пип; Милли Чезер осталась верным другом. Два-три школьных товарища пришли по приглашению на чашку чая. В Лондоне не делают визитов. Только духовные особы приходят с визитом к тем, кто более или менее регулярно посещает церковь или причащается. Эванджелина гордилась своим домом, возможностью иметь собственную обстановку. Ей хотелось бы видеть у себя больше народу. Два или три раза к ней приходили пить чай м-сс Дубер и Гоупи; м-р Чезер принес чучело совы, которое по рассеянности купил в одном аукционном зале на Стрэнде, а потом решил, что это самая подходящая вещь для их передней. Фирма, в которой Эванджелина служила, прислала ей в виде свадебного подарка золоченые бронзовые часы. Но никто из ее прежних сослуживцев ни разу не явился. Что-то мешало им.

Недели складывались в месяцы. Эванджелина стала оказывать предпочтение халатам и домашним платьям, днем сидела дома, а гулять ходила после наступления темноты. Они договорились, что рожать она будет в частной лечебнице. Эдвард-Альберт то терзался мыслью о расходах на лечебницу, то приходил в ужас от зрелища бесчисленных мокрых пеленок, развешанных для просушки, которыми пугали его воображение Эванджелина и Милли. Под конец Эванджелина стала более сумасбродной, капризной и требовательной. К ее чувственности стала примешиваться раздражительность. И вот наступил день, когда она заявила ему: «Теперь кончено» — и оправдала это на деле. Заперла перед ним дверь. «Это из-за ее положения, — решил он. — Как только появится ребенок, все опять наладится».

Уже задолго до этого рокового момента он возненавидел свое сексуальное порабощение почти с той же силой, с какой прежде ненавидел неполноценные утехи предсвадебного периода. Он готов был заплатить деньги — даже деньги! — лишь бы получить возможность отклонять ее капризы, ее припадки искусственной влюбленности, но это было выше его сил. Ах, если бы только он мог вдруг заявить: «Спасибо, мне что-то не хочется. У меня найдется кое-что получше».

Неплохая была бы ей пощечина…

Он предавался мечтам о неверности. Подцепить где-нибудь девушку, славную девушку. И начать двойную Жизнь. У него теперь будет сколько угодно свободного времени для таких отношений. Но необходима осторожность. Чтобы не нарваться на какую-нибудь охотницу до чужих денег. В мечтах он изменял в грандиозном масштабе, но чуть только доходило до дела, между ним и посторонним женским полом оказывалась колючая изгородь. Его по-прежнему преследовали гигиенические кошмары д-ра Скэйбера, да и едва ли это даст ему большое превосходство над Эванджелиной — спутаться с уличной женщиной. Он часами бродил по городу в смутной надежде встретить изящную, но доверчивую красавицу, с которой ему удастся заговорить. Иногда он шел за какой-нибудь женщиной, и она явно замечала это и бывала заинтригована. При этом она задерживалась на нем взглядом ровно настолько, насколько требовалось, чтобы увлечь его за собой. Несколько раз он доводил приключение до решающего момента; став рядом с женщиной, он спрашивал ее: «Не позавтракать ли нам где-нибудь?» Два раза приглашение было принято, но в обоих случаях у дамы после завтрака оказывалось неотложное дело, чем он был столько же огорчен, сколько и обрадован, так как он решительно не знал, куда ее отвезти, чтобы одержать над ней окончательную победу. Кельнерша, улыбавшаяся ему в баре, притягивала его, как магнит. Вокруг каждой кельнерши, хочет она или нет, всегда увиваются любители улыбок и беседы вполголоса. Потому что, если говорить о нерешительных, сексуально пассивных Тьюлерах, то имя им — легион.

Дома все время менялась прислуга. В пансионе м-сс Дубер Эдвард-Альберт смотрел на беспрерывно менявшихся служанок с глубоким ужасом, к которому все больше примешивалось желание. Он не мог позабыть своего первого знакомства с этой разновидностью непристойного. Теперь, в положении хозяина дома, он невольно смотрел на разнообразные усилия Эванджелины найти подходящую прислугу, как на что-то, что в результате должно приблизить к нему доступное существо женского пола. Он жадно следил за каждой из этих девушек, и они это чувствовали.

Эванджелина брала прислугу через контору по найму, а конторы по найму получают свои доходы не от устройства идеального работника на идеальное место. Подобная сделка, раз состоявшись и будучи оплаченной, не сулит в дальнейшем никаких выгод ни от той, ни от другой стороны. Наоборот, плохая прислуга или привередливая хозяйка через месяц-другой появляются опять и участвуют в новой сделке. Контора, с которой имела дело Эванджелина, числила в своих списках целый батальон благообразных, но никуда не годных прислуг и богатый выбор любезных, элегантных, но вздорных хозяек, без которых она не могла бы существовать. Неприятности возникали по разным поводам. Две девушки довольно резко выразили недовольство, что «этот м-р Тьюлер» весь день шатается по квартире: «Не поймешь, что ему надо… Ходит и ходит за тобой — и в спальню и повсюду». Другие не желали работать одной прислугой у хозяйки, которая никогда не зайдет на кухню и не скажет ласкового слова. Одна не хотела подавать м-сс Тьюлер шоколад и какао в постель и так далее. Одна женщина была недовольна тем, что ее заставляют надевать чепчик и фартук, а другая так сопела, что Эванджелина просто не могла вынести. Эта текучесть персонала грозила уже принять хроническую форму, как вдруг одна приятельница Милли Чезер рекомендовала исключительно подходящего человека — некую м-сс Баттер.

Насчет этой особы были сделаны кое-какие предупреждения: ее нельзя было звать просто по имени, а надо было называть «миссис Баттер»; и числиться она должна была «домоправительницей». И если эти условия будут приняты, она будет сама предупредительность.

— Дело в том, что она просто хочет побольше быть одна, — пояснила Милли Чезер. — У нее в жизни была драма. Она говорит, что хочет работать, чтобы забыться. И чтобы не приходилось с людьми разговаривать. Ей необходим заработок. В детстве она осталась сиротой и жила у тетки, которая терпеть ее не могла, потому что у нее были свои дочери. Подвернулся какой-то жених, она вышла за него, а он оказался страшный мерзавец. Страшный, дорогая. Отнял у нее все, что она имела, до последнего гроша, пьянствовал, избивал ее. Избивал по-настоящему. Бил и колотил, когда она ждала ребенка. Ее отвезли в больницу. Бедный ребеночек через месяц умер — он его как-то покалечил. Она чуть с ума не сошла и пыталась покончить с собой. А когда стала поправляться, то узнала, что муж в тюрьме. И он вовсе не был ее мужем: он был двоеженец. Женился на ней только для того, чтобы завладеть ее грошами. Но тут уж она от него освободилась. Она немножко не в себе. Но очень милая, очень кроткая.

— А как ее настоящая фамилия?

— Да именно Баттер. Это ее девичья фамилия, но в то же время она миссис, а не мисс.

М-сс Баттер явилась в назначенный срок. Это была молодая женщина, моложе Эванджелины, в простом коричневом платье, бледная, с каштановыми волосами, круглым лицом и ясными, добрыми глазами. Она осмотрела квартиру и договорилась с хозяйкой о своих обязанностях.

Эванджелина знала, что ее не надо слишком подробно расспрашивать, и поэтому говорила о себе.

— Дело в том, что… я жду ребенка.

М-сс Баттер вздрогнула, но сохранила спокойный вид.

— Когда? — спросила она.

Эванджелина назвала срок.

— Вам хорошо будет иметь при себе замужнюю женщину.

— Этого-то я и хотела. Это как раз то, что мне нужно. Какая вы милая, миссис Баттер, что поняли сразу. Сейчас я как раз чувствую себя великолепно, но иногда… ах, я так боюсь.

— И почему только мы должны… — начала м-сс Баттер и не договорила.

— Я сама себя об этом спрашиваю.

— Если б еще в этом было что-нибудь приятное, — продолжала м-сс Баттер.

— Если по воскресеньям вы хотите бывать в церкви…

— Я не хожу в церковь, — возразила миссис Баттер. — Там одно издевательство, — прибавила она.

— Мы тоже довольно редко ходим, — сказала Эванджелина.

— Когда вы желаете, чтобы я перебралась? Я совсем свободна.

Лишь через несколько дней Эдвард-Альберт обнаружил м-сс Баттер. Он увидел, что она молода, послушна и относится к нему со спокойным уважением. Но он знал, что она была замужем, и начал действовать. Он стал исподтишка следить за ней. Полторы недели он потратил на то, чтобы привлечь к себе ее внимание. В доме стало как-то приятнее. Все предметы заняли свои места. В комнатах как будто сделалось светлей. Однажды миссис Баттер, окинув взглядом гостиную после уборки, объявила Эванджелине:

— Надо завести кошку.

Заговорили о комнатных животных.

— Они придают дому уют, — сказала м-сс Баттер.

Собак она не любила: они лезут на тебя лапами и норовят лизнуть в лицо. А кошка, славная кошечка, полна достоинства. Кошки всегда знают свое место.

— Не у них бывает столько котят, — заметила Эванджелина.

— Я достану такую, у которой этого не будет, — заявила м-сс Ваттер.

И вскоре у Тьюлеров на коврике перед камином расположился холощеный молодой кот, черный до блеска, с желтыми глазами. Он жмурился, и глядел, как м-сс Баттер раскладывает гренки на бронзовом треножничке, прикрепленном к решетке камина, тоже принадлежавшем к числу ее полезных изобретений.

Через несколько дней, как-то под вечер, она, став на колени, чесала у кота за ухом и играла с ним. В линиях ее склоненной фигуры была приятная женственность. Эванджелина лежала у себя в комнате. И вдруг м-сс Баттер почувствовала, что Эдвард-Альберт прижимается к ней.

— Кис-кис, — промолвил он.

Она заметила, что он весь дрожит. Рука его скользнула ласкающим движением по ее плечу и вниз — по бедру. Он пошлепал ее и попробовал ущипнуть.

Она высвободилась и встала на ноги. Повернулась к нему и устремила на него пристальный взгляд. По-видимому, она нисколько не растерялась и не рассердилась.

Она заговорила спокойно — так, словно приготовила свою маленькую речь еще несколько дней тому назад.

— Я не хочу, чтобы вы считали меня дерзкой, мистер Тьюлер, но если вы еще раз позволите себе что-нибудь подобное, я дам вам хорошую оплеуху, брошу все и уйду из этого дома. Я видела достаточно пакостей от одного — с меня хватит. Не хочу говорить резкостей. Я знаю, что такое мужчины, — другими они, видно, быть не могут. Но чем дальше от них, тем лучше. Займитесь своим делом, я буду заниматься своим, и все пойдет, как надо. Я не хочу устраивать неприятностей. Я хорошо отношусь к хозяйке, и мне жаль ее. Иначе я не осталась бы… Вот она проснулась. Это ее колокольчик.

Она обошла его стороной, как обходят какую-нибудь гадость на ковре.

— Иду! — крикнула она Эванджелине.

Эдвард-Альберт попытался иронически свистнуть, но миссис Баттер не уступила своей позиции ни на йоту. Сомневаться в ее искренности было невозможно. Он решил с этих пор относиться к ней с холодным презрением, и ну ее к черту!

Как жаль, что у него нет приятелей, хороших, веселых приятелей, которые дали бы ему добрый совет, как начать настоящую мужскую жизнь в Лондоне! Он слышал о клубах, но не знал никого, кто, мог бы ввести его в этот мир. Там-то можно сойтись с опытными людьми.

Эта общая мечта всех представителей. Homo Тьюлер в обеих его разновидностях — Англиканус и Американус — сойтись с опытными ребятами и бездельничать с ними в клубе — скоро стала распространяться с помощью печатных машин и захватила весь мир. Великая братская идея.

17. Возникновение Генри Тьюлера

Эванджелине пришлось перенести в лечебнице тяжелые часы. Приступы мучительной боли, сопровождавшиеся неистовыми, но тщетными потугами, то надвигались, то снова оставляли ее.

— Тужьтесь. Потерпите еще немножко, — то и дело повторяли над ней.

Но вот наконец послышался слабый писк, и новый Тьюлер появился на свет, и в положенный срок его, выкупанного, вытертого, поднесли к измученной матери.

Эванджелина кинула на свое порождение враждебный взгляд из-за края простыни. Она не пошевелилась, чтобы коснуться его.

— Я так и знала, что он будет похож на него, — сказала она. — Так и знала.

И закрыла глаза.

Сиделки переглянулись в смущении.

— Завтра он будет лучше выглядеть, — сказала одна из них.

Эванджелина отвернулась, чтобы сплюнуть, потом упрямо произнесла, не открывая глаз:

— Мне все равно… Все равно, как он выглядит. Унесите его. Я рада… рада, что от него освободилась.

Так произошло приобщение Генри Тьюлера к тайнам сознательного существования.

18. Тьюлер отвергнут

Эванджелина вернулась из лечебницы в сопровождений заботливой, аккуратной сестры с резкими чертами лица, розовыми щеками и слишком проницательным, враждебным взглядом, которая с видимым удовольствием объявила:

— Вам теперь придется держаться подальше, мистер Тьюлер. К ней пока нельзя. Можете желать ей доброй ночи с порога, если угодно. Ей нужен полный покой. Она еще нездорова.

Прошел целый месяц вынужденного целомудрия, за ним второй. Уже на вторые сутки м-р Генри Тьюлер перестал выглядеть, как ободранная обезьянка, и стал миловиден. Исчезло косоглазие, на головке появились чрезвычайно тонкие русые волосы. Он утратил всякое сходство с кем-либо из родителей и вступил в тот период, когда легко подменить одного грудного ребенка другим — никто не заметит. Он толстел благодаря тщательно регламентированному искусственному питанию, к которому пришлось прибегнуть, поскольку Эванджелина и не желала и не могла кормить. Он гукал и махал руками, так что вызывал улыбку на лице матери, и в конце концов стал общим любимчиком в доме.

— Он стал хитрый, — говорил счастливый отец. — Похож он на меня, сестра?

— Есть что-то общее в глазах, — отвечала та.

К концу второго месяца сестра ушла, и м-сс Баттер, более всех плененная м-ром Генри, настояла на том, чтобы ей поручили нянчить и беречь его.

— Может быть, это моя бедная крошка ко мне вернулась, — говорила она.

Домашняя работа перешла к новой, довольно неряшливой приходящей прислуге. Эванджелина, уже вполне оправившаяся, весьма деловито занималась хозяйством. Она принялась за свои французские туалеты, в которых перед этим пришлось выпустить швы, и стала приводить их в современный вид при помощи журнала «Mode». Она ходила гулять, каталась на извозчике по Гайд-парку, ходила с Эдвардом-Альбертом в кино. Но вечерних приглашений Эдвард-Альберт все не получал. Как это надо понимать?

Он решил внести ясность в вопрос.

— Ты сегодня хорошенькая, — сказал он.

— Мне теперь лучше.

— Ты очень хорошо выглядишь. Мне хочется тебя поцеловать…

Она подняла брови.

Тогда он поставил вопрос ребром.

— Не пора ли, Эвадна? Или ты забыла, что бывало между нами?

Она с некоторых пор уже репетировала свою роль в этой боевой схватке. Но первая реплика не укладывалась в текст.

— Больше между нами ничего не будет, — ответила она.

— Но ведь ты моя жена. У тебя есть передо мной обязанности.

Она отрицательно покачала головой.

— Но у тебя есть обязанности…

— Теперь все изменилось, — сказала она. — Мое тело принадлежит мне, и я могу распоряжаться им, как мне вздумается. А поскольку это так, у нас с тобой навсегда все кончено, голубчик. Навсегда и бесповоротно.

— Ты не имеешь права .

— Nous verrons[40].

— Но… ты с ума сошла. Ведь это значит идти против божеских и человеческих законов. Ты просто шутишь! Это невозможно! И как же ты обойдешься… обойдешься без?.. Ведь тебе это нужно не меньше, чем мне. Даже больше. Не болтай вздора. И, наконец, ты просто обязана.

— И не подумаю, — последовал ответ.

— Но ты обязана. Это невозможно. Я могу притянуть тебя за это. Ведь существует такая штука, как «Охрана супружеских прав». Я читал в «Ллойд-ньюс». Совсем недавно.

— А чем она поможет вам, мистер Тьюлер? Разве вы не осуществляете и теперь своих супружеских прав? Разве я не хлопочу по дому, не готовлю вам обед, не веду с вами совместный образ жизни, как говорят? Но заявляю вам: тело мое принадлежит Мне. Оно — моя собственность. Неужели вы думаете, что по закону можно прислать сюда парочку полисменов, которые помогли бы вам в ваших операциях, совладали со мной и последили за тем, чтобы все сошло как надо? Неужели вы это воображаете?

Слово «полисмен» натолкнуло его на мысль.

— Я… я напишу твоему отцу. Он этого не потерпит…

— Славное выйдет письмецо, Тэдди, — засмеялась она. — Ты мне его покажешь?

— Ты все это говоришь несерьезно, — продолжал он. — Еще одна нелепая выдумка. Ну что же, я ждал, придется еще немного подождать. Но я вас теперь знаю, как облупленную, сударыня. Вы еще одумаетесь… Только не томите меня слишком долго. Предупреждаю: я могу тебе изменить.

На лице ее ясно выразился тот ответ, которого она так и не произнесла.

— Ты… — начала было она и сразу остановилась.

Он вытаращил на нее глаза, пораженный новой, еще более отвратительной мыслью.

— Так твое тело принадлежит тебе, говоришь? — медленно произнес он. — И ты вправе распоряжаться им? Это что же такое означает? Расскажи мне подробно: какую глупость ты задумала? За этим что-то скрывается. Кто-то…

И лицо его стало таким же безобразным, как самая мысль.

Она пожала плечами и не произнесла ни слова.

— Я узнаю. Допытаюсь. Буду следить за тобой… Если ты думаешь, что это тебе пройдет…

Она радостно улыбнулась — нарочно, чтоб обозлить его. Но она была полна решимости.

— Все эти поганые суфражистки. Со своими избирательными бреднями. Стая крикливых ведьм. Новая женщина и все такое. Подрывают этакими иде-еями религию и благопристойность… Черт бы их побрал — все эти идеи! Ну а теперь по крайней мере мне все ясно.

— И мне все ясно. Eclair… — как это? Eclaircissement[41]. Тут больше моей вины, чем твоей, но нам придется расхлебывать это.

— Уж я постараюсь, чтобы ты расхлебала! — ответил Эдвард-Альберт самым свирепым тоном, на каком только был способен. — Доберусь до тебя. Попомни мои слова. Вышибу вас отсюда прямо на улицу, сударыня!

— Вышибайте, мистер Jusqu'au bout[42]. Вышибайте.

Тут они заметили, что в комнате находится м-сс Баттер и хочет что-то сказать. Им обоим сразу стало стыдно своего поведения.

— Я собираюсь купать ребенка, сударыня, — сказала м-сс Баттер. — Он сегодня такой хорошенький. Выдумал хлопать себя ручонкой по губам. Ну просто прелесть!

Эдвард-Альберт пошел за ней. Эванджелина сперва тоже хотела пойти, но потом решила полюбоваться на те, что делается за окном.

Это был поворотный момент в процессе становления Homo Тьюлера, Англикануса. Весь тип медленно, ни отчетливо обозначился в нашем экземпляре и теперь находится перед нами со всеми своими ярко выраженными особенностями. Несмотря на первоначальные изъяны, Эдвард-Альберт достиг полного развития. Мы проследили весь процесс его полового воспитания — эту своеобразную смесь целомудрия и предприимчивости, благодаря которой англичанин стал лучшим в мире любовником; мы наблюдали естественное пробуждение в нем империалистических наклонностей, видели, как он стал любителем крикета, а также терпимым и не слишком ревностным, но безусловно верующим посетителем церкви. Мы отметили растущее в нем влечение к клубной жизни и стремление сойтись с опытными людьми. А теперь отмечаем момент, когда в нем зародилось понимание крайнего вреда всяких «идей» — понимание, более всего способствовавшее превращению Англии в то, что она теперь собой представляет.

Он вдруг заметил, что, словно тучей, окружен со всех сторон «идеями», «идеями» всех сортов, всевозможными «измами» и «ологиями» без счета. Книги или журнала нельзя открыть, чтобы на них не нарваться. Не то чтоб он особенно стремился открывать книгу, когда можно было обойтись без этого, но Эванджелина любила читать всякую ерунду, и он иногда видел заглавия или даже пробегал глазами оглавление. Новые Женщины, не угодно ли! Он понял, что отныне вся его жизнь будет посвящена борьбе против злостных покушений на его душевное спокойствие. Покушения эти принимали самые разнообразные формы и выступали под самыми различными наименованиями: феминизм, социализм (конфискуйте заклады, обобществите жен — и что же останется?), марксизм, коммунизм (то же самое, только еще хуже), коллективизм, пацифизм, интернационализм, скептицизм, атеизм, дарвинизм, национализация, викторианство, тред-юнионизм, биология, социология, этнология, археология, Эйнштейн, Бернард Шоу, контроль над рождаемостью, модернизм и прочая пакость. Пакость, о которой раньше и слышно не было, затеянная главным образом международным еврейством и длинноволосыми интеллигентами, развращенными до мозга костей, — это они лезут со всякими предложениями, разрушают веру, сеют недовольство среди трудовых классов, угрожают нашему материальному благополучию, совращают женщин с пути добродетели и покорности.

С тех пор как он в первый раз услышал это жужжание «идей», оно для него уже не прекращалось. Осиное гнездо неверия и свободомыслия подлежало уничтожению.

Слышен гул вам, христиане,

На земле святой?

То шумят полки лидийцев,

Как осиный рой.

Меч возьмите, христиане…

Он фыркал от злости, раздувая свою ненависть к ним. Самым лучшим способом обращения с ними было выкрикивание громким, исключающим всякое возражение, властным голосом слова «вздор». Когда сойдешься с единомышленниками и гаркнешь с ними в унисон «Вздор!» — получается очень внушительно. Жужжание как будто совсем затихает. И битва гаркающих с жужжащими окончена… Но потом она начинается снова.

19. Эванджелина сходит со сцены

Недельки две после этой окончательной размолвки положение оставалось без перемен. Было очевидно, что между м-ром и м-сс Тьюлер произошел разрыв, но, если не считать совершенно определенного желания как-нибудь оскорбить партнера, ни он, ни она не имели ясного представления о том, каков должен быть следующий этап в развитии их конфликта. Эдвард-Альберт отличался той характерной нерешительностью, которая составляет неизбежный результат обычного английского воспитания, а кроме того все еще смутно надеялся, что она передумает. Что же касается ее, то она уже выяснила окольным путем возможности возвращения на прежнюю службу и знала, что если пожелает, то может вернуться. Там ее отсутствие все время очень чувствовали. Но вернуться — это значит возобновить отношения, с которыми она, казалось, навсегда покончила. Ее самолюбие страдало при мысли о дальнейшей зависимости от мужа. Нет, она вернется к прежнему и выдержит испытание. Эдвард-Альберт не единственный мужчина на свете. Уж во всяком случае…

В глубине души она понимала, что именно она сделала несчастным и его и себя. Она ненавидела в нем не только его самого, но еще и свою жестокую ошибку. Трудно приходилось ее самолюбию по ночам, когда ее грызла мысль, что она пострадала от собственной корысти. У нее не хватало духу обвинять во всем только его. Было бы проще, если б она могла свести свои счеты с ним и потом забыть о нем, забыть навсегда. Но как это теперь сделать? Она подавляла в себе всякие признаки естественной привязанности к ребенку, но было бы нехорошо совершенно пренебречь своими материнскими обязанностями. Она должна была знать, что кто-то заботится о нем. И все ее мысли и надежды устремились к м-сс Баттер.

Кризис наступил внезапно, в результате вспышки Эдварда-Альберта. Однажды среди ночи весь дом был разбужен страшным шумом: он стучал и колотил в дверь к жене, требуя, чтобы она отперла.

— Пусти меня, сука! — кричал он. — Это — мое право.

На шум вышла м-сс Баттер в красном фланелевом халате.

— Ступайте спать, мистер Тьюлер. Вы разбудите ребенка.

— Пошла прочь! — заорал Эдвард-Альберт. — Я требую, своего.

— Я понимаю, — возразила м-сс Баттер. — Но сейчас не время поднимать этот вопрос. Ведь уже час ночи. И ребенок проснется.

На него подействовало ее невозмутимое спокойствие.

— Что же это? Так, значит, и отказаться от своих прав? — спросил он.

— Все в свое время, — ответила м-сс Баттер, стоя в ожидании.

— Ах ты черт! Но как же мне быть? — воскликнул он. — Как же быть в конце концов?

И всхлипнул.

— Ступайте в постель, — сказала м-сс Баттер почти ласково.

Утренний завтрак прошел в полном молчании. Потом м-р Тьюлер ушел из дому, хлопнув дверью. Эванджелина некоторое время что-то делала у себя в комнате, потом вошла в детскую и стала молча смотреть, как м-сс Баттер возится с ребенком.

— Так не может продолжаться, — вдруг промолвила она.

— Конечно, не может, — подтвердила м-сс Баттер. — Шш… ладушки, ладушки…

— Что же делать?

— Надо исполнять свой долг, мэм: любить, почитать и повиноваться.

— Но я не могу.

— Вы ведь слышали, что было сказано в церкви, и ответили «да»!

— Не слишком ли вы ко мне суровы, миссис Баттер? Вы же видите, что происходит.

— Доля женщины — нелегкая доля, — ответила м-сс Баттер. — Если я смею сказать, мне жалко вас, мэм. Жаль всех троих. Но, по-моему, вы не имеете права уклоняться от того, что от вас требуют. Уж таковы мужчины.

— Не все мужчины такие, как он.

— Все равно, — настаивала м-сс Баттер.

— Если я здесь еще останусь, мне кажется, я его убью. Я… ненавижу его.

— Надо думать о ребенке. Вот в чем ваша обязанность. Надо сохранять семью, а иначе чти ж это будет?

— Миссис Баттер, я не люблю это… это отродье. Чувствую к нему отвращение. Мне стыдно, что я его родила.

— Вы не должны говорить так, Мэм.

— Но если это правда?

— Это противно природе, мэм.

— Вы его любите?

— Бедный малыш, такой беспомощный! Да, я люблю его, мэм. Может, это вам покажется странным, но этот ребенок очень много для меня значит. Он приносит мне много радости. Словно моя бедная убитая детка вернулась. И тянется ко мне своими ручонками. Теперь есть кто-то, кому я нужна. Я ведь была просто живым мертвецом… Я, старалась вам помочь, мэм… но если вы все разрушите, я вам не прощу… Подумайте только, что получится.

Обе женщины поглядели друг на друга, волнуемые одной и той же мыслью, которую ни та, ни другая не могли бы сразу выразить.

— И вы говорите, что не знаете, что такое страсть? — сказала Эванджелина.

— Я не знаю, о чем вы говорите.

— Ну страсть.

— Может быть, есть чувства, которых я не испытывала.

— Конечно, есть, — настаивала Эванджелина. — Они есть.

— Как у мужчин?

— Послушайте, миссис Баттер. Есть один человек… Я хочу его всей душой и всем телом. Вас это возмущает? Я этого и ждала. А меня возмущает необходимость жить с вашим хозяином. Это проституция. Но теперь кончено. Я решила уйти. Я все равно уйду. Меня одно удерживает. Вот это. Но если вы обещаете мне остаться при этом несчастном существе… Не знаю, как поступит он, но если он прогонит вас, я вам найду место. Вы меня понимаете? Я отдаю этого ребенка вам…

— Вы нехорошо поступаете, — ответила м-сс Баттер, но ее осуждение не было суровым.

— Для тех, кто любит, есть только один закон, миссис Баттер: поступай, как тебе велит чувство. И я поступлю так. Мой властелин и повелитель ушел не в духе. Вряд ли мы увидим его раньше часу. Иду укладываться. Я уже начала. Вы мне поможете?

— И что я должна ему сказать, когда он вернется?

— Скажите что вам вздумается, дорогая. Что вам будет угодно. А теперь помогите мне. Там, наверху, два новых чемодана, которые я брала в Торкей. И потом еще старый, с французскими ярлыками.

М-сс Баттер больше не возражала. Она тотчас принялась хлопотать. Но тут ей пришло в голову одно осложняющее обстоятельство.

— А что мы скажем Дженет?

— Скажите ей, что меня неожиданно вызвали по делу.

Миссис Баттер принесла чемоданы в спальню. Эванджелина уже складывала платья. Упаковка шла быстро. Когда Генри Тьюлер потребовал присутствия м-сс Баттер, помочь хозяйке пришла восхищенная Дженет.

— О-о-о! Вы, значит, надолго уезжаете! — воскликнула она. — Почти все берете с собой.

— Я приеду, может быть, только через несколько месяцев, — ответила Эванджелина. — Трудно сказать.

— Да уж раз такое дело, — согласилась Дженет и замолчала. — А белье, которое в стирке? — вдруг вспомнила она.

— Его можно прислать потом. Я все это устрою.

— Значит, вы не за границу едете?

— Нет, не за границу. Насколько могу предвидеть.

— Вы точно не знаете?

— Точно не знаю. Пока. Меня вызвали неожиданно.

Укладка продолжалась ускоренным темпом, сопровождаемая осторожными вопросами одной стороны и неопределенными ответами другой. Эванджелина ничего не забыла. Она оставила м-сс Баттер адрес м-сс Филипп Чезер, потом пошла проститься с сыном. Он спал спокойным сном. Она стала на колени у кроватки, но не обнаружила особого волнения.

— Прощай, — сказала она. — Дитя de la Mere Inconue[43].

И глубоко задумалась.

— Как знать, может быть, когда-нибудь встретимся. Как в море корабли.

Дженет пошла за такси.

Эванджелина в последний раз поглядела на м-сс Баттер.

— В конце концов для него то, что я сейчас делаю, самое лучшее, — заметила она.

— Может быть, вы и правы.

— Вы сдержите слово?

— Я прекрасно понимаю, какую ответственность взяла на себя.

Дженет ждала со шляпной картонкой в руке. Остальной багаж был уже в такси.

Наступило некоторое замешательство. Эванджелине хотелось поцеловаться с м-сс Баттер, но что-то в лице последней удерживало ее.

— Все письма или если что понадобится посылайте по этому адресу. Меня там не будет, но мне перешлют.

— Понимаю, — ответила м-сс Баттер.

Больше говорить было не о чем.

Вернувшись в час дня, Эдвард-Альберт застал в передней Дженет, которая поджидала его, приятно взволнованная.

— Она уехала, сэр. Уложила все свои вещи и уехала. Совсем, сэр.

— Кто уехал? — спросил Эдвард-Альберт, хотя сразу понял, о чем идет речь.

— Миссис Тьюлер, сэр. Уложила все свои вещи и уехала на такси.

— Куда? — спросил он, по-прежнему сохраняя внешнее спокойствие.

— Я хотела послушать, куда она скажет, но она заметила и велела шоферу ехать сперва просто по Гоуэр-стрит.

Лицо девушки сияло от восторга и любопытства. Она была охвачена свойственной каждому человеческому существу Жаждой осуждать, травить, улюлюкать, преследовать.

— Вы не заметили номера такси?

— Я догадалась, когда уже было поздно, сэр.

М-р Тьюлер пошел к м-сс Баттер.

— Как же вы позволили этой женщине уехать?

— Вы хотите сказать, вашей жене, сэр? Я ведь не сторож ей, сэр.

— Ну ладно, уехала так уехала. Больше она не переступит этого пирога. Сказала она, куда?

— Она оставила вот этот адрес. Но сказала, что ее там не будет. Это только для писем…

М-р Тьюлер вошел в комнату жены и в глубоком молчании окинул взглядом выпотрошенный гардероб, пустой туалетный столик, комод с выдвинутыми ящиками. По полу были разбросаны обрывки папиросной бумаги. Он подумал, не оставила ли она ему письма, но никакого письма не было. А должно было быть. Так же молча пошел он взглянуть на сына. Потом промолвил:

— Надо чего-нибудь поесть.

Он принимал неизбежное как-неожиданность. После завтрака он долго сидел в гостиной в каком-то оцепенении. Выпив чаю, он немного пришел в себя.

«Надо что-то сделать, — подумал он. — Что я должен сделать? Конечно, будет развод… Уличная девка!»

Он рисовал себе картину скандала, обвинений, ответных упреков, раскаяния, обнаруженной измены, побега, преследования, развода, но не представлял себе, чтобы Эванджелина могла просто раствориться в небытии. Он всячески старался скрыть свою полную растерянность.

Наконец он решил отправиться к Чезерам и попросить совета у Пипа.

20. Развод

М-р Филипп Чезер подробно узнал у Эдварда-Альберта о его подлинном отношении к свершившемуся. Он выведал у него обо всем постепенно, вставляя со своей стороны очень мало замечаний. Он был только что принят в члены «Клуба молодых консерваторов» на Уайтхолл-плэйс и не без известной доли тщеславия повел Эдварда-Альберта туда. Оба считали, что это гораздо более подходящее место для обсуждения возникшей перед ними важной проблемы, чем дом, где была хозяйкой Милли Чезер. Они сели в спокойном уголке огромной курительной комнаты, и м-р Филипп стал предлагать вопросы, словно приступающий к новому делу адвокат.

Выслушав все, он подвел итог. Издав более громкое и протяжное ржание, чем обычно, так что какие-то заговорщики, шептавшиеся в отдалении, замолчали и испуганно оглянулись, он произнес следующее:

— Это обойдется вам недешево. Вы полагаете, что вам должны возместить убытки, — огромные убытки, как вы говорите? Но кто будет вам возмещать их и — и-го-го — о каких, собственно, убытках идет речь? Что она сделала? Уложила чемоданы и уехала — только и всего. Это не повод для развода. Конечно, вы можете добиться вида на раздельное жительство, но, насколько мне известно, от этого никому не легче. Никогда — и-го-го — в жизни не встречал я живущих раздельно мужа или жену. Абсолютно не представляю — ну, аб-со-лютно, — куда они деваются, как живут и устраивают свои дела. Ну да, вы думаете, что вам удастся подослать к ней сыщиков и выследить ее. Но вы ведь не знаете, где она… Нет, я не скажу. Я — и-го-го — дал слово. Вам надо будет узнать, где она живет и куда ходит, и поймать ее — и-го-го — как это называется?.. Flagrante delicto[44]. Долгая и скучная история. А закон требует, чтобы вы вели в это время безупречный образ жизни, — абсолютно безупречный. Вы недостаточно богаты, чтобы содержать кого-нибудь на стороне и наладить — и-го-го — незаметную связь. Между тем имеется такое великолепное должностное лицо, как королевский проктор, располагающий некоторой суммой — и-го-го — для того, чтобы следить, действительно ли вы безупречны. Чуть не целый год, мистер Тэдди. В интересах правосудия, религии и общественного порядка, понятное дело. Она может резвиться, сколько ей угодно, а вам придется только выслушивать сообщения своих частных агентов. Сообщения эти — и-го-го — будут возмутительны, просто возмутительны… Вы этого не выдержите. Так ведь? И что же вы станете делать?

Успокаивающим жестом он положил руку на плечо Эдварда-Альберта.

— Слушайте. Единственно, кто может сделать так, чтобы все устроить дешево и гладко, — это ваша жена. Предположим, у нее уже кто-то есть. Если вы будете настаивать на том, чтобы выкачать из него возмещение убытков, она будет из кожи лезть, чтобы ему не пришлось платить. Это же естественно. Особенно, если он женатый, как я подозреваю. Но если она отправится в какую-нибудь деревенскую гостиницу и пришлет вам оттуда откровенное признание с приложением счета и заявит, что не имеет ни малейшего намерения сообщать фамилию соучастника, то вот вам и законный повод. Ваш частный агент позаботится об остальном. И ваше дело в шляпе.

— Но мне придется ждать еще восемь или десять месяцев.

— Жалуйтесь на закон. На церковь. На законы о разводе. Пишите своему члену парламента. Апостол — и-го-го — Павел где-то говорит: «Лучше вступить в брак, чем разжигаться»; но тут вы можете оказаться и женатым и обреченным разжигаться. Я здесь ни при чем, Тэдди. Я не отвечаю за такое — и-го-го — устройство.

— Вы устроили бы лучше.

— И-го-го! Я же не могу все устроить. К сожалению.

— Гм, — сказал Эдвард-Альберт. — Дурак я, дурак. Испортил себе жизнь.

— Я бы даже не так сказал. А может, не вы — и-го-го — дурак, а мир, в котором мы живем, — дурацкий мир. Может, это он портит нам жизнь, как мы ни изворачиваемся и ни приспособляемся.

— Этого я не понимаю.

— Да если подумать хорошенько — и-го-го, — так я и сам не понимаю. Подумайте как следует, Тэдди… А я и Милли поговорим по душам с противной стороной, так, что ли?

Эдвард-Альберт мрачно кивнул.

— А я должен крепиться… целый год. Пока она… Нет, не могу, Пип.

— Ну, так не попадайтесь. Пусть ваша левая рука не знает о том, что делает правая.

— В один прекрасный день я сойду с ума и убью ее.

— Даже револьвера не купите.

— Покончу с собой.

— Всех нас — и-го-го — переживете.

— Так что же вы советуете?

— Про-о-о… (тут опять вырвалось ржание) …ститутка — вот предохранительный клапан в добропорядочном христианском обществе. Это все, что я могу вам сказать. Анонимность, скромность и тайна. Вероятно, королевский проктор пошлет к вашей жене своего уполномоченного узнать, что ей известно о вас. Если вы не испортите с ней отношений…

— Будь она проклята!

— Вот именно. Если вы не испортите с ней отношений — будь она проклята! — то он уйдет ни с чем. А ваше дело в шляпе.

— И она же еще будет издеваться надо мной!

— Она скорей придет в чувствительное настроение, после того как все будет кончено, и она добьется своего, в чем бы ее цель ни заключалась. И-го-го — не терзайте себя, Тэдди. Такие полюбовные разводы обычно — пустая формальность. Они привлекают так же мало внимания, как хроника рождений, браков и смертей в провинциальной газетке. В них нет ничего пикантного, что могло бы заинтересовать газеты. Вот когда интерес подогрет доказательством неверности — что видела горничная в замочную скважину и так далее — или когда происходит острый перекрестный допрос, вокруг такого дела, конечно, поднимается шум. Но — и-го-го — я думаю, что ни вам, ни ей не придется появляться в суде. Кажется, это не обязательно, хотя тут я, может быть, ошибаюсь. Во всяком случае, рассмотрение не займет и десяти минут.

Всеведущий представитель похоронного бюро оказался прав. Королевский проктор не стал напоминать о своем существовании. И в положенный срок было вынесено желательное решение. Но для Эдварда-Альберта в это время началась уже новая, более счастливая полоса жизни.

21. Миссис Баттер проникается жалостью

Однажды ночью м-сс Баттер проснулась и обнаружила, что находится в объятиях своего хозяина.

— Я не могу заснуть, — бормотал он. — Не могу-у заснуть. Не могу-у больше так.

Она, Сонная, села на постели. Глаза ее слипались, и она открыла их с усилием. Потом вздрогнула и вперила взгляд в неясные очертания льнущей к ней фигуры, не в силах произнести ни слова. В коридоре горел свет, но в комнате было темно. Сквозь ее тонкую ночную рубашку он чувствовал теплоту ее мягкого тела и нежную выпуклость груди. Дыхание ее было приятное, теплое. Она положила руку ему на плечо.

— Я лежу и все время думаю о вас. Я покончу с собой.

Он всхлипнул.

— Мне жизнь не мила. Я люблю вас.

Приблизив лицо к его уху, она еле слышно прошептала:

— Чего вы хотите?

— Не могу больше. Пустите меня к себе. Пустите. Я женюсь на вас, как только стану свободным. О миссис Баттер! Мэри!

— А если у нас будет ребенок?

— Ну вот еще, — воскликнул он. — Я уж теперь ученый!

— Вы можете поручиться?

— Мэри!

— Нет, пока не зовите меня Мэри. Я хочу знать наверно. Как вы сделаете?

Он стал объяснять сквозь слезы. Она не говорила ни слова, но внимательно слушала, и тело ее не отвечало на его объятия. Но это его нисколько не останавливало. Она откинула одеяло.

— Я знала, что так будет, — сказала она, все; еще отстраняя его. — Обещайте мне одно.

— Все, что хотите. Все, что хочешь, дорогая моя.

— Нет, только одно. Пусть этот мальчик будет моим, совсем моим. Вы не озлобитесь на него из-за нее. Такие вещи бывают. Вы никогда не тронете его пальцем. Будете с ним ласковы — всегда. Обещаете?

— А меня ты совсем, совсем не любишь?

— Вы такой беспомощный, мистер Тьюлер. Мне вас жалко. Такой молоденький. Вы оба для меня как сыновья.

— А называешь меня мистер Тьюлер…

— Ну да. И вы зовите меня миссис Баттер, пока мы не поженимся. Если мы станем называть друг друга по имени, прислуга заметит, начнутся толки. Эта Дженет…

Так м-сс Баттер доверила свое тело Эдварду-Альберту.

— Как хорошо! — в восторге промолвил новообращенный. — Теперь мне опять хочется жить. А тебе было приятно?

— Я не люблю таких вещей. Но мужчины, видно, не могут без этого. Так уж природа устроила. Ну, теперь ступайте к себе в постель, мистер Тьюлер, и хорошенько выспитесь, а завтра мне ни словом об этом не заикайтесь. Ни словом. Не к чему толковать о таких вещах. Думала я, что уже навсегда покончила с этим… И не забывайте, что где Дженет, там и стены имеют уши. Мне надо быть осторожной. Я бы от нее отделалась, да не решаюсь. Это покажется ей подозрительным. Ну, покойной ночи, мистер Тьюлер.

— Один поцелуй! — попросил благодарный любовник.

Она подставила ему щеку.

И, когда Эдвард-Альберт уже был у себя в комнате, м-сс Баттер подошла к юному Генри Тьюлеру, поцеловала его, тихо посидела у его кроватки и потом вдруг заплакала.

— Что же мне было делать, мой малыш? — прошептала она. — Видно, так надо.

22. Проспект утренней зари

Через месяц после того, как развод вступил в силу, Эдвард-Альберт женился на м-сс Баттер. Брак был оформлен в отделе записей; в качестве свидетелей присутствовали Пип и Милли. М-сс Баттер не пожелала венчаться в церкви.

— Этого не надо, — сказала она. — Не к лицу нам обоим. Я уже раз венчалась в церкви. С меня довольно.

На этом правдивое повествование о половой жизни нашего героя кончается. Эдвард-Альберт Тьюлер превратился в мужчину, и больше с ним никаких существенных изменений в этой области не происходило… Мелкие подробности его половых реакций менялись и продолжают меняться до сего дня, не внося, однако, ничего нового в ритм его существования. Основные вожделения его улеглись, и если он еще любопытствовал, то делал это для удовольствия, а не ради познания. Бывали у него свои порывы, свои легкомысленные настроения; он самодовольно улыбался всякий раз, как видел что-нибудь привлекательно-женское; но отныне страсти его были в общем вполне удовлетворены. Он разрешил себе позабыть многие этапы своего развития, которые мы имели возможность проследить. С ненавистью думал он об Эванджелине, однако горечь воспоминания постепенно теряла свою остроту. Она была дурная женщина, и он от нее избавился. Наиболее горькие унижения выпали из его памяти и возвращались только по временам во сне. Он перестраивал свою интимную автобиографию до тех пор, пока не получилось почти так, будто Эванджелина была вынуждена потребовать развода. Она надоела ему, и он порвал с ней, потому что влюбился в женщину гораздо лучше ее.

Совершенно незаметно более простая и сильная индивидуальность новой м-сс Тьюлер приобрела решающее влияние на внешний уклад его жизни. Именно жена подала мысль о том, чтобы уехать из Лондона и поселиться в деревне. Очень хорошо жить в Лондоне, когда бываешь в обществе, делаешь дела и тому подобное, говорила она, но им-то зачем? Они могут поселиться в каком-нибудь красивом месте, например, на берегу моря, близ какого-нибудь города — только не в самом городе, — и жизнь будет стоить вдвое дешевле. Если выбрать место, где есть поле для игры в гольф, он мог бы выучиться этой игре. Конечно, довольно бессмысленное занятие — гонять с места на место дорогой мячик, пока не потеряешь его, а назавтра опять все сначала; но мужчинам это, очевидно, нравится, и даже есть женщины, до такой степени подлаживающиеся к ним, что играют с ними в эту игру, — сама она никогда не дошла бы до этого. Но при этом мужчина знакомится с людьми и перестает замыкаться в себе, а м-сс Тьюлер № 2 была убеждена, что Эдварду-Альберту нельзя замыкаться в себе.

Можно будет купить хорошенький автомобильчик, и он научится водить его. Почему бы нет? И потом — он должен заняться своими делами более внимательно, чем делал это до сих пор. Он получит возможность улучшить свой перенапряженный бюджет путем экономии и подыскания подходящих закладов. Сможет подружиться с директором своего банка и использовать местные возможности. Если они поселятся возле большого приморского города, можно будет туда ездить — в кино и тому подобное, а Генри сможет посещать школу. И там есть врачи.

Эти перспективы, возникавшие перед ним из разрозненных замечаний второй м-сс Тьюлер, он в большинстве случаев приписывал своему воображению, развивал их и затем предъявлял ей — для неизменно почтительного одобрения. Они стали искать дом, который удовлетворил бы намеченным ею условиям, и нашли такой неподалеку от поля для гольфа в Кезинге, в двенадцати с половиной милях от Брайтхэмптона-на-взморье. Он стоял в ряду других таких же маленьких вилл, составлявших Проспект Утренней Зари, в основном совершенно одинаковых, но отличавшихся друг от друга формой оконных сводов, готической каменной кладкой, шиферной или черепичной крышей, красным кирпичом или белой штукатуркой, так что каждая имела до некоторой степени собственную индивидуальность.

Единообразие, скрадываемое индивидуальными отличиями, — в этом заключалась руководящая идея Кезингской компании по сдаче в аренду земельных участков. Главный директор ее, стремясь как-нибудь отойти от господствующих в поселково-строительной номенклатуре аллей, авеню, стритов, скверов и террас, услышал однажды о Невском проспекте и с решительностью гения ухватился за это название. Проспект Утренней Зари смотрел фасадами на восток, и сады позади вилл днем тонули в солнечном свете. Проспект Вечерней Зари, расположенный параллельно, тыл к тылу, был от него отделен зарослями тамарисков и кривыми соснами. Далее имелся Проспект Ла-Манша с хорошим видом на море, но слишком открытый ветрам, и Проспект Империи — без особых видов; затем Брайтхэмптонский Проспект и Проспект св.Андрея — с видом на поле для гольфа. Все дома были совершенно одинаковы, как поросята одного помета, но благодаря тщательным усилиям удалось избежать точного повторения.

Только в одном пункте воображение директора забрело слишком далеко: он нашел партию статуй, цоколей и решеток в псевдояванском стиле, предназначавшихся для некоего Восточного кафе в Брайтхэмптоне, которое так и не открылось за недостатком средств. Украшения эти продавались по бросовой цене, и он их приобрел. Этот счастливый случай возбудил его воображение до предела: он поспешил создать Небесный Проспект — название, которое многие солидные люди находили либо зловещим, либо кощунственным, — и, желая придать ему еще более восточный характер, поставил все дома на нем вкось, так что получилась не фронтальная линия, а уступчатая. В смысле населения Небесный Проспект никогда не мог сравняться со своими соседями. Он с самого начала привлекал нежелательный элемент — любителей игры на банджо, женщин в брюках, людей, зажигавших по ночам китайские фонарики и устраивавших пирушки при лунном свете, — легкомысленных, ненадежных квартирантов, которые причиняли агентам компании хлопоты в конце каждого месяца. Один из них расписал яванские цоколи самым непристойным образом. К счастью, Небесный Проспект находился в доброй полумиле от Проспекта Утренней Зари и, кроме того, Тьюлерам не нужно было ходить тем путем. До них только время от времени доносились по ночам музыкальные оргии, доставлявшие несравненно меньше беспокойства, чем крик коростелей за полем для гольфа.

У обитателей Проспекта Утренней Зари было много общих черт. Все они жили без забот. Их можно было разделить на две категории. К одной относились две молодые пары, приехавшие сюда ради солнца и воздуха, одна — потому что муж был туберкулезный, другая — потому что туберкулезом страдала жена. Обе были «со средствами». Общественное положение их оставалось неясным. Один из мужей занимался рисованием геометрических узоров для выложенных плитками полов, но мир еще не оценил по достоинству его искусство. Идея глубоко скрытой, невыясненной болезни понравилась Эдварду-Альберту, и, услыхав о своих будущих соседях, он заявил агенту, что его собственное здоровье тоже оставляет желать много лучшего. Во всяком случае, ему некоторое время нужно беречься.

— Врач не может в точности определить, что со мной, — пояснил он. — Но Лондон для меня — неподходящее место. Вот здесь у меня что-то неладно.

И он указал на верхнюю пуговицу жилета.

— Необходима осторожность.

За вычетом этих двух солнечно-воздушных случаев арендаторы были люди спокойные и уже в летах, обладавшие известным достатком. Их обслуживали более молодые жены или незамужние сестры; в каждой семье была какая-нибудь племянница и несколько человек детей. Обе категории в равной мере старались устранить из своего житья-бытья какое бы то ни было беспокойство. И все жители Проспекта, кроме одного человека с пробковой ногой да непризнанного художника, играли в гольф.

Клуб поселка располагал лишь небольшим полем, но на полпути между поселком и Брайтхэмптоном находилось поле Кезингского клуба, а дальше, у самого моря, Брайтхэмптонское городское поле. Так что местность всегда пестрела группками мужчин в мешковатых штанах и под стиль одетых женщин, важно шагающих со своими орудиями в руках в поисках скрывшегося мяча, время от времени обнаруживающих его, останавливающихся, чтобы произвести над ним очередную операцию, и возобновляющих поиски. Изо дня в день во всех концах мира мрачные, сосредоточенные игроки в гольф шагали, ударяли по мячу и шагали дальше, не спеша, без улыбки. В течение нескольких столетий игра в гольф процветала лишь в Восточной Шотландии и считалась чисто местной особенностью. Потом вдруг распространилась по всей земле, как чума. Ни один народ не избежал заразы. Вычислено, что количество миль, ежедневно проходимых игроками в эпоху Гольфа… но статистика нарушит серьезность нашего повествования.

Как я уже говорил, пожилые обитатели Проспекта Утренней Зари были очень похожи друг на друга. Но они все же не были членами одной семьи, а явились из самых различных точек земного шара. Не раз высказывались соображения относительно инстинктов, которыми наделены некоторые насекомые, — инстинктов, помогающих им через огромные пространства добираться до какого-нибудь особенно редкого растения или животного, нужного им, чтобы спариваться, откладывать яйца или питаться. Это чудо отбора напоминает нам видение Сведенборга, в котором праведники и грешники по собственному почину стремятся к назначенным местам: осужденные на вечные муки — в ад, удостоенные вечного блаженства — на небо. А почтенные обитатели Проспекта Утренней Зари собрались в одном месте, повинуясь иссушившему их душу воздействию понедельника.

С тринадцати— или четырнадцатилетнего возраста все они круглый год занимались делом, требовавшим их появления на месте каждый понедельник утром точно в определенный час, и обязывавшим их завтракать, обедать, вообще существовать по строго заведенному порядку. Раз в год они отдыхали примерно недели две или еще того меньше; это были радостные дни, из-за которых остальные пятьдесят понедельников казались по контрасту еще мрачнее.

Всю свою жизнь они трудились, честно служили своим нанимателям, жили с оглядкой и копили деньги с единственной целью — уйти на покой. Не жизнь на широкую ногу, не какие-нибудь открытия или изобретения были предметом их мечтаний, а только одно — покой. Возможность не выходить в понедельник на работу, не спешить по утрам в магазин или контору стала для них идеалом Высшего Блаженства. Верующие толкуют о необходимости чтить день субботний, но эти добрые люди, составлявшие становой хребет того упорядоченного делового мира, который неудержимо рушится в наше время, чтили только дни отдыха как высшее счастье своей жизни.

В эти дни — в одиннадцать часов утра, в три пополудни — они попирали свои сброшенные оковы, испытывая при этом несказанное блаженство.

И вот во всем обреченном мире землевладельцы и строительные компании, словно охотники на мотыльков, приманивающие свои жертвы патокой, стали создавать Проспекты Утренней Зари, куда слетались эти уходящие на покой, располагаясь там в зависимости от своих средств и размеров семьи; и среди них оказались супруги Тьюлер.

Они жили сельской жизнью на Проспекте Утренней Зари до тех пор, пока несчастный случай не положил ей конец в 1941 году, и жили довольно счастливо. Речь Эдварда-Альберта, никогда не отличавшаяся изяществом оборотов, теперь стала еще вульгарнее, он забыл также все, что усвоил из элементарного курса французского языка, кроме произносимой иногда в шутку фразы: Parles-vous francay[45]. У него был хорошенький садик, слишком маленький и песчаный для настоящего садовода, но в котором было приятно возиться. Он подправлял изгородь по фасаду, косил крошечную лужайку миниатюрной косилкой. Читал он все меньше и меньше. Даже детективные романы были для него утомительны. Он пробовал выдумать себе какое-нибудь любимое занятие, но это оказалось не так легко. Сперва он решил заняться плотничьим делом, купил себе стандартный набор инструментов «Дачный № З». Он окрестил свою мастерскую «Приютом славы» и стал удаляться туда для совершения таинственных действий. Выпиливание ему понравилось, и он сделал тройную висячую книжную полку, которую портили лишь некоторая кособокость да отсутствие в доме книг, так что ее нечем было заполнить. Ее повесили у него в спальне. Ему нравилось смотреть на нее. Но он должен был признать, что ручной труд — не его призвание.

Оба они с женой любили кошек. Перевезенный с Торрингтон-сквер черный кот жил у них одиннадцать лет. Потом на его месте появился другой холощеный кот, а за этим — целый ряд других.

Эдвард-Альберт всерьез занялся гольфом. Тут был впервые замечен его астигматизм. Один из партнеров дал ему полезный совет — обратиться к глазнику. Эдвард-Альберт послушался и получил, пару очков, что весьма благотворно отразилось на его игре. Сильные драйвы ему не удавались, так как он всегда инстинктивно боялся, как бы не послать слишком далеко, но паттинги были медленны, осторожны и довольно точны… Как большинство соседей, он был искренним, но не слишком ревностным христианином — иными словами, верил безоговорочно, но от посещения церкви по возможности уклонялся. М-сс Тьюлер в церковь вовсе не ходила и никогда не выражала ни благочестивых, ни нечестивых взглядов. Вера принесла ей слишком глубокое разочарование, чтобы его можно было выразить словами. Церковь в Кезинге, единственная, куда можно было съездить за один день, считалась слишком «высокой», что не вполне соответствовало вкусам обитателей Проспекта Утренней Зари; кроме того, не внушал доверия ее приходский священник, постоянно топтавшийся на церковном дворе и у себя дома в берете и сутане, когда всякий благоразумный человек оделся бы в костюм из тонкой фланели. По временам Эдвард-Альберт вспоминал, что где-то, далеко за пределами Проспекта Утренней Зари, жужжат и гудят «идеи», но достаточно ему было шепнуть: «Вздор!» — и тревоги его рассеивались. Разумеется, с годами у него округлилась талия и все тело увеличилось в объеме.

Зима, весна, лето и осень сменяли друг друга непрерывной чередой. Из года в год великий зверолов Орион торжественно проходил по небосводу со своим Псом, следующим за ним по пятам, и знаки Зодиака чередовались на страже, охраняя, надо думать, благополучие человечества. Жизнь на Проспекте Утренней Зари была подобна неподвижной вершине огромной вращающейся системы или центру гигантского часового циферблата, и если бы вы сказали кому-нибудь из его обитателей, молодому или старому, что это блаженное царство дремоты находится не в центре хронометра, а скорее в центре района, которому угрожает бомба замедленного действия, вас сочли бы самым нелепым и несносным из жужжащих и потребовали, чтобы вы перестали молоть «вздор»!

Загрузка...