Письмо появилось тогда, когда явилась необходимость в письме. Эта простая фраза передает весьма точно историю сложного вопроса. Сейчас век всеобщей грамотности, но в домашнем кругу вы не станете писать родным записки: «пора обедать», «хочу спать», «пойдем в кино». Все это вы можете сказать словами, не прибегая к перу и бумаге. Однако если дома никого нет, а вам нужно уйти по делам, вы поневоле обратитесь к письму: «вернусь к обеду», «вечером пойдем в кино», «ключи у соседки». Делается это по необходимости: будь кто-нибудь дома, вы то же самое передали бы ему на словах, а не на бумаге.
Человечество долгое время обходилось без письменности. Пока не возникало общей потребности в письме, люди к нему не обращались. Не только общины каменного века, но — в недавнем прошлом — жители глухой русской деревни не испытывали особой нужды во вспомогательном средстве общения. А письмо по отношению к речи носит именно вспомогательный характер.
В самом деле, речь существует вне зависимости от того, закреплена она на бумаге или нет. Письмо же находится в прямой зависимости от речи, которую оно выражает, без нее оно существовать не может.
Чему же было призвано помогать письмо? Каких качеств не хватало речи, чтобы потребовалось искать ей помощников? И когда, наконец, такая помощь стала необходима?
Речь ограничена в пространстве и времени. Самый мощный голос не будет услышан в соседнем стойбище, деревне, поселке. Нельзя также удержать этот голос в воздухе, чтобы его услышали хотя бы через несколько минут. Фонограф и телефон, радио и магнитофон появились совсем недавно. В преодолении пространства и времени долгие тысячелетия слову помогало слово, речи помогала речь.
На рубежах земли отчичей и дедичей начинали мелькать низкорослые лошадки воинов-степняков, предвещая новые набеги, и вот по славянским весям и градам рассыпались гонцы с призывами высылать дружины для общего отпора неприятелю. Кирилл и Мефодий еще не родились, и важные сообщения передавались на словах. Кто помнит картину Н. Рериха «Гонец», тот легко воспроизведет в воображении обстановку и дух той дорюриковской старины.
Люди и события, выходившие из ряда, удерживались в памяти, и рассказы о них передавались из уст в уста, от деда к внуку. Так семь веков повторяли предание о Боже — вожде антов в IV веке, пока оно не дожило до письменной эпохи и не закрепилось в короткой строке «Слова о полку Игореве»: «Готские красные девы… поют время Бусово…» Так повторяли сказания о злокозненных обрах, о Кии-перевозчике, основавшем славный город на Днепре, о вещем Олеге, прибившем свой щит на цареградских воротах, пока эти предания окончательно не запечатлелись на страницах Несторовой летописи. Так, наконец, заученные наизусть, рожденные в глубине столетий, воскресали в передаче заонежского сказителя тысячи былинных строк, повествовавших о давно минувших временах Древнего Киева и Новгорода.
Итак, слово преодолевало расстояния и оставалось жить во времени, но осуществлялось это, как мы видели, с помощью того же слова. Однако здесь были большие неудобства. Выражаясь современным языком, способы передачи и закрепления информации были весьма ненадежны. Гонец мог если не забыть, то исказить посылаемую весть. Мог он в передаче на словах придать сообщению интонацию, противоположную его смыслу. Сказитель, как мы знаем из главы о фольклоре, мог иногда сокращать и дополнять былину по своему усмотрению. Песни, легенды, предания часто забывались или неузнаваемо изменялись. Боян, судя по отношению к нему автора «Слова о полку Игореве», был, по меньшей мере, Державиным XI века, но что, кроме четырех упоминаний в «Слове», дошло от него до нас? Легенда о призвании варягов стала орудием идеологической, а затем и политической борьбы в XIX–XX веках; видно, таким же орудием она была и во времена Нестора, но отсутствие письменных памятников IX–X веков, в которых могло бы сохраниться ее прямое опровержение, весьма затруднило работу ученых, озабоченных восстановлением исторической истины.
Мы рассмотрели самые наглядные, но отнюдь не самые коренные причины, вызвавшие потребность в добавочных средствах к слову. Плохо или хорошо, но гонцы выполняли свой посланнический долг. Плохо или хорошо, но сказители пели своим слушателям былины, мало заботясь о том, как они будут звучать через тысячу лет. Коренные причины возникновения письма надо искать глубже.
Мы найдем эти причины, если вглядимся в странные рисунки, оставленные древним человеком на стенах пещер, на приречных скалах, на каменных глыбах. Иногда они нанесены краской, порой вырублены или выбиты острым камнем. Часто смысл их трудно угадать, но во многих случаях он разгадывается легко. Ключ к разгадке был получен у современных нам племен Азии, Америки, Африки и Австралии, еще недавно пользовавшихся для своих нужд рисуночным письмом. Вот, например, североамериканский индеец сообщает условия обмена добычи своему сородичу, который охотится вдалеке от него. Схематически рисуются тридцать бобровых шкур рядом со знаком ружья: ровно столько он убил на охоте. За разделительным крестом опять же схематически нарисованы бизон, выдра и овца — это то, что хочет получить охотник взамен. Оба индейца соединены одинаковыми интересами, мысли их работают в одинаковом направлении, расшифровка рисунков происходит быстро.
Подобные изображения остались нам и от очень древних времен. Они, как можно догадаться, преследовали весьма определенные цели. Либо они сообщали членам рода о важных происшествиях, случившихся в их отсутствие, либо иллюстрировали и закрепляли в памяти какое-либо яркое событие, например охоту на мамонта, зубра, медведя. Многие изображения напоминали рассказы в картинках, без поясняющих надписей, к которым мы привыкли.
От первобытной живописи рисуночное письмо отличалось прежде всего своим информационным служебным характером. Отсюда схематизм изображений живых предметов, животных, людей в этом письме. Сейчас принято называть его пиктографическим, и мы в дальнейшем будем придерживаться этого термина.
Пиктография была вызвана к жизни реальными нуждами охотничьего коллектива. И родилась она в обстановке привычного быта, когда психологическим образцом для нее служили бесчисленные следы птиц и зверей на сырой земле или выпавшем снегу, по которым человек, еще не видя добычи, узнавал почти все о ней. Точно так по рисункам и значкам он разгадывал весть, оставленную ему одноплеменником.
Надо заметить, что задолго до того человек уже привык к условным знакам, с помощью которых он сообщал или получал информацию. По зарубкам на деревьях он шел по пути, пройденному до него другим охотником. Но зарубки указывали лишь направление, а не цель пути. И вот на стесанных местах стали появляться изображения зверей. По ним легко было догадаться, что тропа ведет в угодья, богатые бобрами и выдрами, оленями и зубрами. Изображение начало нести информацию, появился первый слабый намек на письмо.
В роли передатчиков информации выступали зрительные и слуховые сигналы, различные вещи и предметы, условный смысл которых был шире их обыденного значения. Дым от костра сам по себе значил лишь дым от костра. Но прямой черный столб дыма, замеченный вдалеке, мог обозначать призыв о помощи. Лук и стрелы, привычные предметы охотничьего быта, в руках потрясавшего ими вестника могли означать объявление войны.
Да что говорить о далеких временах, когда в одной книге, повествующей об английской экспансии на Ближнем Востоке в сравнительно недавние годы, я вычитал такой случай. Британский военачальник, желая задобрить арабского шейха, послал тому в подарок дорогую керосиновую лампу. Шейх долго размышлял над смыслом неожиданного дара. Горький опыт убедил его, что от людей в хаки добра ожидать не следует. Наконец он склонился к двум толкованиям. Первое — эта лампа должна освещать пещеру, в которой шейх будет прятаться от огня неприятельской артиллерии. Второе — эта лампа призвана осветить мрак невежества, в котором пребывает его племя. В первом случае подарок означает угрозу, во втором — оскорбление. И шейх в негодовании отослал злосчастную лампу обратно.
Предметное письмо принято считать предшествующим пиктографическому. На наш взгляд, это не совсем так. Различного рода сигнализация, придание условного смысла вещам и предметам могли подготовить человека к тому, что информация может передаваться и закрепляться не только словами. Человек стал привыкать, что сообщение о чем-либо и кому-либо не обязательно должно быть выражено в словах и на словах. Возможны, мол, и другие способы.
Но промежуточные ступени между предметным и пиктографическим письмом нащупать трудно. Я искал, но так и не выискал убедительного примера того, как одно переходило в другое. Рисунки зверей на затесах деревьев являлись именно намеком на письмо, а не элементом письма. По значению они ближе к орудовскому знаку, а не к афише, если брать современные образцы.
Могут заметить, что изображения предметов, имеющих условное значение, вошли в пиктографию многих народов. Трубка и томагавк — знаки мира и войны у североамериканских индейцев — часто встречаются в их пиктограммах. Но человеческое мышление развивалось от частного к общему, а не наоборот. Пиктограммы с трубкой и томагавком принадлежат уже к историческому периоду, когда человек привык мыслить обобщениями. Первобытные пиктограммы могли выражать лишь самые простые и конкретные понятия. Привнесение знаков, имеющих расширительно-символический характер, имело место, видимо, уже в более позднее время.
Вернее было бы заключить, что передача и закрепление информации посредством сигналов и предметов способствовали рождению пиктографического письма из первобытной живописи, но не предопределили это рождение.
В самом деле, там, где люди стали развивать и усложнять предметное письмо, оно так и не перешло в письменность в нашем понимании этого слова. Древнее Перу знало узловую информацию «кипу». Шнуры с различными узлами, узелками и сплетениями заключали в себе разнообразные сообщения. Величина, расположение, окраска шнуров и узлов обозначали и передавали определенные числа и понятия.
Происхождение кипу нетрудно установить. Мы до сих пор завязываем концы носового платка «на память». Так же завязывали перуанцы узлы на шнуре, чтобы запомнить какое-нибудь важное происшествие или обстоятельство. Этот способ запоминания показался удачным и со временем развился в целую систему. С помощью кипу вели счет, фиксировали даты, передавали сообщения.
Но кипу было, разумеется, весьма ограничено в своих возможностях. Фиксируя событие, узлы не могли рассказать о его ходе и подробностях. Сообщению требовался истолкователь — гонец, чиновник, жрец, который должен был расшифровать и дополнить его на словах. Такие дополнения намного превышали объем информации, зафиксированной в кипу. Подобный способ передачи сообщений мог быть полезным определенное время, но он не заключал в себе перспективной идеи. Развитие было суждено лишь пиктографическому письму.
В пиктографии рисунок предмета означает сам предмет, и ничего больше. Изображен медведь — так и понимай «медведь». Изображены бегущие от него люди — так и расшифровывай: люди бежали от медведя. Но человеческое мышление усложнялось, и среди значков-рисунков, изображавших конкретные предметы, стали появляться такие, которые уже стали означать не сами вещи, а свойства, связанные с ними. Значок солнца — кружок с лучами — обозначал уже не просто солнце, а жар или тепло. Медведь мог символизировать силу, лисица — хитрость, заяц — трусость, значки с их изображениями несли информацию об этих качествах. Это уже следующий этап развития пиктографического письма, когда знак означает уже не предмет, а идею предмета. Такие знаки называют идеограммами, а письмо, составленное из таких знаков, идеографическим.
Вот почему изображения трубки и томагавка у североамериканских индейцев были, на наш взгляд, явлением позднейшим и представляли собой не вторжение предметного письма в пиктографию, а сравнительно новые идеограммы.
Идеограммы могли быть очень разнообразными и остроумными. Две шагающих ноги — значило «идти», рука с веслом — «грести», глаз с тремя волнистыми линиями внизу — «плакать», два соединенных сердца — «любовь», человек с крыльями вместо рук — «ловкость», заячьи уши — «трусливый», бегущий олень — «быстрый», лев с поднятой лапой — «сильный», «могучий», «великий». Здесь уже представлены основные части речи; письменность начала определяться как письменность, но лишь на ранней ступени своего формирования.
Круг передаваемых таким письмом сообщений расширился, но круг этот был по-прежнему замкнутым. Идеограммы могли фиксировать конкретные понятия, но абстрактные передавали с трудом, а многие отвлеченные представления вовсе были непередаваемы в этом письме. Нельзя было также выразить идеограммами конструкцию фразы, ее грамматический строй, синтаксические особенности.
Я открыл наудачу философский словарь и наткнулся на статью о самосознании. Это одна из самых легких для усвоения статей. Вот ее начало: «Самосознание — осознание человеком себя как личности, осознание своей способности принимать самостоятельные решения и вступать на этой основе в сознательные отношения с людьми и с природой, нести ответственность за принятые решения и действия».
Попытка передать такую фразу пиктограммами и идеограммами натолкнулась бы на непреодолимые трудности. Такие же трудности возникли бы при попытке передать с их помощью любое стихотворение. Ну, например, начало светловской «Гренады».
Мы ехали шагом,
Мы мчались в боях
И «Яблочко»-песню
Держали в зубах.
Если первые строки можно бы еще выразить пиктограммами и идеограммами, то две последующие, в которых содержится поэтический образ, передать подобными средствами нельзя. Получилась бы нелепица и неразбериха.
Нельзя в таком письме зафиксировать и ритм и рифму: склонений и спряжений по родам и временам пиктограммы и идеограммы не передают.
Но пиктография и идеография несли в самих себе тенденцию будущего прогресса, чего не было, например, в перуанском кипу. В чистом виде такое письмо недолго сохранялось у народов, вступивших на путь исторического развития. Чем сложнее становилась жизнь, тем сложнее делалась информация о ней. Потребность в передаче и получении такой информации возрастала, и эту возрастающую потребность должно было удовлетворить письмо. Но для этого ему следовало преодолеть два основных препятствия.
Первое — неустойчивость смысла рисунка, которым выражалось понятие. Пиктограммы, а затем и идеограммы допускали здесь множество вариаций. При этом, как мы сказали бы сейчас, неизбежно возникали разночтения. Одно племя, покровителем которого считался волк, могло вкладывать в изображающий его значок смысл силы. Но другое племя, тотемом которого являлся медведь, обозначало понятие силы значком медведя, а значок волка определял в данном случае понятие коварства и злобы.
Второе — и сам знак волка изображался по-разному различными людьми. Не каждый обладал способностями к рисованию, и под рукой иного дилетанта волк начинал смахивать на лисицу.
Следовательно, нужно было перейти от меняющегося рисунка к постоянному знаку, причем так, чтобы знак выражал вполне определенное понятие. Это прежде всего достигалось упрощением формы — глагол «идти» стали изображать, например, не в виде двух шагающих ног, а двух сходящихся вверху под углом черточек. Волка стали изображать тоже двумя-тремя ломаными линиями, и они обозначали именно волка, а не лисицу — спутать было нельзя. Объединение родов в племя, а племен в единый народ способствовало установлению общих представлений. Понятие силы выражалось теперь одним значком: либо волка, либо медведя. Разнотолкованиям наступил конец.
Практическая деятельность общества требовала новых и новых изменений в письменности. Ее прикладной характер определялся тем резче, чем дальше она уходила от рисунка. Развитое хозяйство заставляло вести учет продуктов и ценностей — письменность тут же предлагала свои услуги. Организованное земледелие зависело от соблюдения астрономического календаря, определявшего смену времен года, — письменность фиксировала наблюдения за светилами и звездами. Рождающееся государство подтверждало старые и вводило новые законы, оно взимало налоги и пошлины, набирало армию для набегов и войн, содержало поначалу примитивный, а затем разветвленный чиновничий аппарат — письменность всюду оказывалась необходимой.
Прежний материал — камень и дерево — оказался слишком громоздким, чтобы служить повседневным нуждам. Да и сам процесс нанесения на них знаков слишком трудоемким. Наконец, они вовсе не годились для многих случаев: посылать каменные глыбы или бревна с высеченными и нарисованными на них распоряжениями — явная бессмыслица. И на смену камню пришел более удобный и портативный материал. В Египте это был папирус, в Месопотамии — глина. Монументальная письменность осталась служить для религиозных и особо важных целей. На каменных стенах гробниц она рассказывала о деяниях фараонов и о путешествии душ в царство мертвых, на обелисках и монументах она увековечивала государственные законы и международные договоры.
Идеографическое письмо к тому времени прошло долгий путь развития. В нем появились знаки для передачи отдельных звуков. Эти знаки должны были поначалу восполнить не заполненный идеограммами пробел — написание собственных имен и географических названий. Древний писец, легко справлявшийся с обозначениями конкретных предметов и отдельных понятий, поначалу становился в тупик, когда ему нужно было выразить имя или название. Хорошо, если это прозвище типа Великий Лев или Могучий Слон, — тогда дело обстояло просто. Но если то были имена, образное выражение которым невозможно подыскать? Ну что-нибудь вроде наших уменьшительных: Ваня, Петя, Коля? Как записать их, чтобы стало понятно читателю, привыкшему к идеограммам?
Здесь на помощь писцу пришла омонимия — то явление языка, которое мы разобрали в третьей главе. Омонимы, как вы помните, — слова, звучащие одинаково, но разные по смыслу. И вот, встретившись с необходимостью записать имя фараона Нармера, писец подыскивал к нему омонимы. Если разделить его имя на два слога, то первый будет звучать по-египетски как «рыба», а второй — как «бурав». Значит, имя Нармер можно выразить двумя значками — рыбы и бурава. Так оно и было записано; в таком виде мы и прочитали его на стенах древней усыпальницы спустя пять с лишним тысячелетий.
Омонимы стали употреблять в идеографической письменности не только для обозначения собственных имен. Они вводились теперь для передачи понятий и слов, имеющих отвлеченное значение. Не всякий, например, глагол так легко воспроизвести в изображении, как упоминавшийся нами глагол «идти». Как опять-таки, к примеру, изобразить слово «быть»? Но по-египетски этот глагол звучит так же, как слово, означающее жука-скарабея. И вот значок скарабея стал передавать глагол «быть». В Месопотамии, у древних шумеров, слово «жизнь» передавалось знаком стрелы. Не символическое изображение, а всего лишь омоним. «Жизнь» и «стрела» по-шумерски звучали одинаково, как наше «ти».
Но как установить, что именно хотел сообщить писец — имя фараона или понятия рыбы и бурава? Имел ли он в виду именно «жизнь», а не просто стрелу? Такой вопрос возник, видимо, сразу, едва применили это новшество. И выход был найден: к подобным знакам стали присоединять идеограммы, являвшиеся смысловыми определителями. Они поясняли, что данное изображение надо понимать не буквально, а в значении, которое несет его омоним: то есть смотри на стрелу, а думай о жизни.
Введение знаков омонимического характера явилось шагом к звуковому письму. Человек начинал привыкать к возможности выразить знаками звуки и слова, которые прежде не поддавались выражению. Ум его стал работать в этом, направлении, стал все более изощряться в приискании новых способов точной фиксации и передачи своей речи.
Ранние системы письменности запечатлели этот процесс во всей его первозданной хаотичности. Сплошь и рядом соседствуют в них остатки пиктографического письма, многочисленные идеограммы. И наконец, знаки, выражающие уже отдельные слоги и звуки.
Словозвуковое письмо — так иногда называют эту смешанную систему — во многих случаях переходило постепенно в слоговое письмо. Этот переход наблюдается в языках, где содержится много односложных слов, а многосложные легко разделяются на отдельные слоги. Осуществлялся такой переход тем способом, который мы только что разобрали. Знак омонима приобретал постоянное звуковое значение и использовался в дальнейшем как обозначение определенного слога. Поразительное открытие, сделанное молодым английским исследователем Вентрисом в начале 50-х годов XX века, подняло завесу, скрывавшую доселе письменность Древнего Крита. Так называемое линейное письмо оказалось слоговым древнегреческим письмом, на котором изъяснялись предки гомеровских героев.
Слоговым письмом является японская азбука «катакани», созданная в VIII веке и бытующая до сих пор в Японии. Древнеиндийское письмо Брахмы, на основе которого созданы многие письменности современного Востока, тоже было слоговым.
От слогового письма развитие шло к буквенному, которым пользуемся мы с вами. Здесь наблюдались два пути: первый из них предполагал как бы проглатывание гласной в открытом слоге. Так, например, «ра», «ла», «та» преобразовались постепенно в соответствующие «р», «л», «т». Но такой путь оказался не тем генеральным путем, по которому пошло развитие письменности. Честь установления чисто буквенного письма принадлежит финикиянам — небольшому, но чрезвычайно активному народу торговцев и мореплавателей, жившему на средиземноморском побережье Аравийского полуострова. Их суда бороздили моря по всем направлениям, достигая далеких Оловянных островов — теперешней Англии, огибая Африку мимо нынешнего мыса Доброй Надежды и Европу — мимо современного Гибралтара. Некоторые исследователи предполагают не без оснований, что они — правда, без возврата назад — пересекали Атлантический океан и добирались до Америки. При такой кипучей деятельности, когда нужно оперативно и точно вести счет своим прибылям и убылям, когда учет и калькуляция товаров требовали ведения подробной отчетности, прежние системы письменности стали малопригодными. Необходимо было революционизировать старое письмо, чтобы оно отвечало новым условиям.
И эта революция произошла. Путешествуя по белу свету, финикийские купцы могли присмотреться к разным способам письма. Торговые документы составлялись и на египетском, и на ассирийском, и на хананеянском языках. Можно было сравнивать и, сравнивая, отделять лучшее от худшего. Принцип акрофонии знаком был еще древним египтянам. Что это такое, легко представить, вспомнив наш современный способ диктовки труднопроизносимых слов по телефону: «Девушка… девушка! Я говорю: „санкция“. Не станция, а санкция! Диктую по буквам: Сергей, Анна, Николай, Константин, Цезарь, Иван, Яков. Понятно? Очень хорошо, пошли дальше…» Короче, акрофония — обозначение звука по тому слову, которое он начинает.
У египтян имелись такие знаки, выражающие отдельные звуки, но они не выделялись среди знаков, представлявших идеограммы, слова и слоги. Финикийцы впервые и последовательно провели принцип акрофонии через все письмо. «Бет» — дом по-финикийски, и значок, восходящий к изображению дома, стал означать звук «б» и ничего больше. То же самое произошло с другими словами, начальные звуки которых запечатлевались в знаках. Создали первый полностью фонетический алфавит, но состоящий пока из одних согласных. В семитических языках, к которым принадлежал финикийский, гласные звуки выражаются слабее, чем согласные, а изобретатели первой азбуки, видимо, считали, что возможные разночтения будут сведены к минимуму контекстом. Для ясности обратимся к русскому языку. Если бы наш алфавит состоял из одних согласных, сочетание «сн» можно было прочитать как «сан» и «сон». Однако из окружающего контекста мы установили бы, какое именно слово следует иметь в виду.
Но отсутствие гласных, разумеется, явилось серьезным недочетом новой системы. Недочет восполнили в своей письменности древние греки. Они сделали это как бы походя, не подчеркивая своей особой заслуги в развитии письма, целиком отдавая приоритет своим учителям. Миф о Кадме, сыне финикийского царя, привезшем в Элладу новые письмена и обучившем греков искусству письма, свидетельствует о такой преемственности. Введение греками букв, обозначающих гласные, не только устранило возможность разночтений в корнях слов, но — что особенно важно — позволило точно фиксировать падежи и глагольные окончания. Для индоевропейских языков это представляло первостепенное значение. Попробуйте прочитать без гласных фразу: «К мн пршл ссд». То ли: «Ко мне пришел сосед», то ли: «Ко мне пришли соседи», — два разных смысла. Можно подыскать и более разительные примеры.
Финикийцам принадлежала также заслуга сведения письменных знаков в один последовательный ряд. Греческий алфавит, славянские «аз», «буки», «веди», «глаголь», «добро» и наши «а», «б», «в», «г», «д» восходят к той первой азбуке, которую создали мореходы Тира и Сидона.
Первоначальные буквы стали мирными солдатами, которые, переправившись через горы и моря, завоевали весь свет. Они в отличие от иероглифов и клинописи были легко, но изящно экипированы. Строгая и простая форма стала воистину походной формой — в ней они прошли через десятки стран и государств. Множество позднейших алфавитов, в том числе и наша кириллица, произошли в конечном счете от двадцати двух финикийских букв.
Мы проследили развитие письменности от первых рисунков каменного века до первых азбук финикийцев и греков. Намеренно мы взяли самую прямую и короткую линию, не обращая внимания на параллельные и боковые. Мы придерживались примерно такой схемы: откуда произошло наше письмо? Из греческого. А греческое? Из финикийского. А финикийское? И так далее, до его древнего предка — пиктографического письма. Это все равно что эволюцию жизни на Земле мы стали бы рассматривать, принимая в расчет одних лишь прямых пращуров человека. Ни древние мамонты и птеродактили, ни современные кони и львы не попали бы в поле нашего зрения.
Но перед нами стояла иная задача. Мы хотели дать читателю общее представление о том пути, который был пройден человечеством в настойчивых поисках запечатленного слова. Ибо только оно могло помочь преодолеть пространство и время, протянуть связующие нити между людьми, никогда не видавшими друг друга, между прошлым и настоящим. Лишь с появлением и закреплением письменности можно говорить о возникновении литературы в собственном смысле этого слова, происходящего от латинского littera — буква.
Письменность, как мы отмечали, имела поначалу целиком прикладное значение. Археологи, обнаружившие множество табличек с письменами Древнего Крита, могли рассчитывать, что перед ними лежат неизвестные «Илиады» и «Одиссеи». Но когда Вентрис отыскал ключ к их прочтению, оказалось, что это лишь инвентарные списки дворцовой бухгалтерии. Множество древних памятников письменности рассказывают нам в первую очередь о хозяйственной, военной, политической деятельности. Однако говорят они и о той стороне жизни, которая представлялась в то время чрезвычайно важной, — культурно-религиозной. И вот здесь нас ожидали неоценимые находки. К богам обращались моления и гимны, представлявшие образцы высокой поэзии. Древние мифы, носившие характер священного предания, удивляли богатством фантазии и мудростью мысли. Размышления о смерти, свойственные богобоязненным людям, соединялись с размышлениями о жизни и иллюстрировались живыми ее картинами, где находилось место любви и гневу, состраданию и жестокости, покорности и мятежности.
Со стен усыпальниц фараонов, со строк полуистлевших папирусов с нами вдруг заговорили живые люди, отделенные от нас тысячелетиями. Я был в Египте и навсегда запомнил то странное ощущение, которое испытал вблизи ступенчатой пирамиды Джосера. Это самая древняя из пирамид, предшественница знаменитых, которые известны каждому школьнику. Осыпающимися уступами поднималась она прямо передо мной и, по мере того как я подходил к ней, закрывала и, наконец, закрыла все небо. Мне не думалось о том, насколько она велика и насколько я мал в сравнении с ней, — это чувство не рождалось во мне. Но родилось другое глубокое ощущение — я в сравнении с ней секунда, ну самое большое минута. Как будто я остался с глазу на глаз с самой историей рода человеческого. «Прах тысячелетий, — подумал я, коснувшись рукой щербатой стены и увидев на пальцах коричневую пыль, — прах тысячелетий».
И вот из праха зазвучали голоса. Они плакали и смеялись, горевали и радовались — это были голоса пирамид. Прочитанные на стенах каменных покоев, на свитках папирусов, хранившихся в гробницах, слова людей древности дошли до нас. Образцы этой древнейшей литературы я хочу здесь привести. Вот строки из «Гимна солнцу»:
Ты — жизни источник для множества стран и народов.
Великому Нилу ты дал в небесах уместиться.
Над горными кряжами ходят волны его,
Под стать исполинскому морю,
И поливают пажити возле селений.
Вечность подвластна тебе, мудрости полон твой промысел.
……………………………………
Влагой небесного Нила ты одаряешь
Людей и животных повсюду в краях чужедальних.
А подлинный Нил между тем истоки берет в преисподней
На благо Египту, возлюбленной богом стране.
Лучами твоими любое взлелеяно поле.
Восходишь — и всходят побеги во славу тебе.
Каждому времени года установил ты черед
На пользу твореньям своим:
Зиме — чтобы их освежала,
Лету — чтоб лучше познали тебя.
Свод небесный ты создал — блистать в нем
И созерцать с вышины деянья свои.
Ты един!
В «Плачах по усопшим» содержатся древнейшие примеры, как бы мы сейчас сказали, философской лирики:
Пристало смерти имя: «Приходи!»
Кого ни призовет к себе — приходят,
И смертный страх объемлет их сердца.
Лица ее увидеть не дано
Ни людям, ни богам. Ее рука
Равняет знатного с простолюдином.
Ни от себя, ни от кого на свете
Ее перста вовек не отвести.
У матери она похитит сына
Охотнее, чем старца приберет,
Готового переселиться в вечность;
К мольбам трусливых не склоняет слуха;
К отчаявшимся не спешит на зов;
Подарки ни к чему ей, неподкупной.
Среди мрачных сетований и торжественных гимнов папирусы сохранили застольные и любовные песни, исполнявшиеся во время заупокойных пиров. Некоторые из них содержат такие еретические мотивы, которые плохо вяжутся с традиционным почтением к загробному миру, а некоторые по тону ничем не отличаются от озорных песенок нашей поры. Удивительным вольномыслием проникнута «Песнь из дома усопшего царя Антефа, начертанная перед певцом на арфе».
«…Я слышал слова Имхотепа и Джедефгора,
Слова, которые все повторяют,
А что с их гробницами?
Стены обрушились,
Не сохранилось даже место, где они стояли,
Словно никогда их и не было.
Никто еще не приходил оттуда,
Чтоб рассказать, чтó там,
Чтоб поведать, чего им нужно,
И наши сердца успокоить,
Пока мы сами не достигнем места,
Куда они удалились.
А потому утешь свое сердце,
Пусть твое сердце забудет
О приготовленьях к твоему просветленью.
Следуй желаньям сердца,
Пока ты существуешь,
Надуши свою голову миррой;
Облачись в лучшие ткани.
Умасти себя чудеснейшими благовоньями
Из жертв богов.
Умножай свое богатство.
Не давай обессилеть сердцу.
Следуй своим желаньям и себе на благо.
Свершай дела свои на земле
По веленью своего сердца,
Пока к тебе не придет тот день оплакиванья.
Утомленный сердцем не слышит их криков и воплей,
Причитания никого не спасают от могилы.
А потому празднуй прекрасный день
И не изнуряй себя.
Видишь, никто не взял с собой своего достояния,
Видишь, никто из ушедших не вернулся обратно».
Этот вольтерьянец жил не в XVIII веке новой эры, в XIV веке до новой эры.
А вот озорная песенка, которая свидетельствует уже о других чувствах:
Твоей любви отвергнуть я не в силах.
Будь верен упоенью своему!
Не отступлюсь от милого, хоть бейте!
Хоть продержите целый день в болоте!
Хоть в Сирию меня плетьми гоните,
Хоть в Нубию — дубьем,
Хоть пальмовыми розгами — в пустыню
Иль тумаками — к устью Нила.
На увещанья ваши не поддамся.
Я не хочу противиться любви.
Здесь живо ощущается связь с фольклором, это древнейшая вариация мотива, звучащего и до сих пор в современных частушках. Помните:
Тетя с мамой больно ловки,
Меня держат на веревке,
На веревке, на гужу —
Перекушу да убежу!
Времена пирамид и сфинксов ожили в песнях и гимнах, рассказах о войнах и путешествиях, поучениях и наставлениях. Литературный труд осознавался уже как профессия, писцы ощущали себя не просто переписчиками старого, но и творцами нового знания. Об этом красноречиво свидетельствует «Прославление писцов», созданное в XIII веке до новой эры, блестящий апофеоз интеллектуального творчества.
Мудрые писцы
Времен преемников самих богов,
Предрекавшие будущее,
Их имена сохранятся навеки,
Они ушли, завершив свое время,
Позабыты все их близкие.
Они не строили себе пирамид из меди
И надгробий из бронзы.
Не оставили после себя наследников,
Детей, сохранивших их имена.
Но они оставили свое наследство в писаниях,
В поучениях, сделанных ими.
Писания становились их жрецами,
А палатка для письма — их сыном.
Их пирамиды — книги поучений,
Их дитя — тростниковое перо,
Их супруга — поверхность камня.
И большие и малые —
Все их дети,
Потому что писец — их глава.
Построены были двери и дома,
Но они разрушились,
Жрецы заупокойных служб исчезли,
Их памятники покрылись грязью,
Гробницы их забыты.
Но имена их произносят, читая эти книги,
Написанные, пока они жили,
И память о том, кто написал их.
Вечна.
…………………………………
Стань писцом, заключи это в своем сердце,
Чтобы имя твое стало таким же,
Книга лучше расписного надгробья
И прочной стены.
Написанное в книге
Возводит дома и пирамиды в сердцах тех,
Кто повторяет имена писцов.
Чтобы на устах была истина.
Человек угасает, тело его становится прахом,
Все близкие его исчезают с земли,
Но писания заставляют вспоминать его
Устами тех, кто передает это в уста других.
Книга нужнее построенного дома,
Лучше гробниц на западе,
Лучше роскошного дворца,
Лучше памятника в храме.
История любит парадоксы, и культ мертвых в Египте способствовал запечатлению жизни. Древнейшие образцы литературы, приведенные нами, прочно связаны с религией. Но, обращенные к загробному миру, они повествовали о мире живых. Гимны, посвященные солнечному божеству, восхваляли землю, которую оно освещает. В надписях, рассказывавших о жизни покойного, увековечивались его деяния — войны, строительство, путешествия. Застольные песни на погребальных пиршествах были наполнены земными чувствами.
В главе о «забытом мире», забегая вперед, мы говорили, что первые литературные произведения, дошедшие до нас из глубины веков, были, как правило, созданы на материале мифологии. Мифы рассматривались как священные предания, им придавался культовый характер. И письменность, когда она стала возникать, вскоре же обратилась к мифам, запечатлевая их как наиболее ценное и важное для сообщения потомству.
Это сразу подтверждается на примере египетской, а также других древних письменностей. Почти одновременно с культурой Нильской долины возникла цивилизация в междуречье Тигра и Евфрата, двух рек на севере Аравийского полуострова. Природные условия там иные: ни камня, ни дерева в нужном количестве у человека под рукой не было. Зато вдоволь было глины и тростника — болотистые равнины в изобилии снабжали ими людей. Из такого материала жители Междуречья — шумеры — строили жилища и храмы. Жилища из тростника, храмы и дворцы из сырцовых кирпичей. И на глиняных таблицах шумеры писали тростниковой палочкой свои первые письмена. Глина определила форму этих письмен — мы назвали их клинописью. Знаки действительно напоминают клинья и клинышки. Тростниковой палочкой их легко наносить на глину.
И здесь письменность вначале служит строго определенным целям. Писцы составляют хозяйственные и юридические документы, записывают молитвы, описывают деяния царей. Но и здесь мифы, служащие ритуальным нуждам, ложатся в основу начинающейся литературы. Таким мифом, образовавшим ядро древнейшего на земле эпоса, является миф о Гильгамеше.
Гильгамеш, как теперь будто бы установлено, реальное историческое лицо. Он жил около 2800–2700 годов до н. э., правил в Уруке, воздвигал храмы в Ниппуре, о чем свидетельствуют недавно отысканные таблички. Как порой происходило с выдающимися личностями (об этом мы говорили во второй главе), Гильгамеш был после смерти обожествлен, его образ включен в мифологическую цепь и вобрал в себя черты, подсказанные народным воображением. Шумерские цари возводили свой род к Гильгамешу, и первые записи фольклорных сказаний о нем могут объясняться намерением упрочить авторитет современной власти авторитетом далекого пращура. Но Гильгамеш стал народным героем, и образ его пережил династию. Раз закрепившись в письменности, он стал достоянием рождавшейся литературы. На протяжении тысячелетия миф-предание подвергался многочисленным переработкам и осмыслениям, пока не отлился в совершенную форму эпоса о Гильгамеше.
В последней редакции, дошедшей до нас, мы имеем дело, конечно, не с записью мифа, а с литературным произведением, созданным на его основе. Это «Фауст» Марло рядом со средневековой «Легендой о Фаусте». Содержание его глубоко философично. Юный властитель Урука Гильгамеш, не зная, куда девать силы, бесчинствует в трепещущем городе. Жители взмаливаются богам, и те в противовес Гильгамешу создают богатыря Энкиду. Он живет среди диких зверей, вместе с ними охотится и ходит на водопой — Энкиду нецивилизованный человек, но в отличие от цивилизованного Гильгамеша он добр и великодушен.
Юный царь, прослышав про Энкиду, решает заманить его к себе и подсылает к нему храмовую блудницу. Та укрощает ласками неотесанного дикаря и приводит его к Гильгамешу. Происходит единоборство, кончающееся ничьей — оба героя равны силами. Соперничество превращается в дружбу. Под воздействием Энкиду молодой властитель перестает враждовать с горожанами и направляет свою энергию на более достойные цели. Он побеждает чудовищ и вступает в спор с богами — все это вместе с верным другом. Но тот видит вещий сон, обещающий ему близкую смерть. Он в самом деле тяжко заболевает и перед смертью пророчит Гильгамешу тоже неизбежную гибель. Гильгамеш, сам убивавший зверей, чудовищ, людей, потрясен силою смерти, отнявшей у него друга и грозящей отнять жизнь и у него. Он направляется к Утнапишти — единственному из смертных, обретшему бессмертие.
«Я спрошу у него о жизни и смерти!» — восклицает Гильгамеш, начиная тем самым вереницу вечных вопросов, среди которых мы потом услышим шекспировское «быть или не быть?» и лермонтовское «зачем?». Преодолев бесчисленные опасности, Гильгамеш достигает обители мудреца Утнапишти, которому суждено было стать прообразом библейского Ноя. Подобно Ною (а вернее, Ной подобно ему), он соорудил ковчег, на котором спас «всякой твари по паре» во время всемирного потопа. В награду за это боги даровали ему бессмертие. Утнапишти советует ему спуститься на дно океана и сорвать траву бессмертия, название которой он ему открывает. Гильгамеш достает ту желанную траву, но встретившаяся на обратной дороге лукавая змея похищает бесценную находку. Гильгамеш, потеряв последнюю надежду, возвращается в Урук и обращается к богам за единственной милостью — дать ему увидеть тень Энкиду. Боги выпускают на землю тень, и два товарища, один из мира живых, другой из царства мертвых, заканчивают поэму скорбным диалогом о всевластной смерти.
Эпос о Гильгамеше, сохраняя фольклорно-мифологическую основу, являет уже все черты законченного литературного произведения. Характеры даны в развитии (Гильгамеш в начале эпоса совсем иной человек, чем в конце его), вводные эпизоды поддерживают главную идею (всеобщая гибель человечества во время потопа подчеркивает единичную неповторимость бессмертия Утнапишти), наконец, героическая линия властно подчинена философской (сюжет целиком поставлен на службу мысли). Миф в эпосе о Гильгамеше не пересказывается, а осмысляется и даже переосмысляется. Трагичность конечного вывода о всевластности смерти противоречит фольклорно-сказочным канонам, по которым герой почти всегда выходит победителем из любых ситуаций.
Это произведение, обобщившее и подытожившее ряд первоначальных версий. Как происходило такое обобщение и подытоживание, какая роль принадлежала здесь коллективному и индивидуальному началу, мы будем еще говорить в главе, посвященной эпосу. Пока же мы ограничимся констатацией того, что эпос о Гильгамеше является первым литературным произведением крупного масштаба, дошедшим до нас из глубины тысячелетий. На нем можно проследить, как миф и фольклор влияли на литературу в самых ее ранних истоках. Он запечатлел могучие усилия человеческого духа, едва вышедшего из тьмы предыстории и уже дерзновенно ставящего вечные вопросы.
Древнейшим памятником буквенного письма является Библия. Точнее, первая ее часть — Ветхий завет, написанный на древнееврейском языке и создававшийся на протяжении многих веков до новой эры. Вторая часть Библии — Новый завет, куда входят вместе с другими произведениями четыре евангелия, — принадлежит уже к первым векам новой эры.
Ветхий завет представляет собой огромный свод знаний древнееврейского народа, выраженный в религиозных установлениях, юридических и ритуальных кодексах, исторических хрониках. В Библию (этим словом обозначают преимущественно Ветхий завет) вошли множество созданий народного творчества — мифы, сказания, песни и проза. Многие литературные жанры впервые оформились как жанры на страницах Библии. Это обстоятельство содействовало их дальнейшей популярности и развитию: евреи, а затем христиане признали Библию священной книгой, и все, что заключалось в ней, получило характер религиозного канона. Таким образом были освящены скептические раздумья и любовные гимны, приписываемые царю Соломону. Они стали тем авторитетом, на который можно было ссылаться, что потом делали, и не без успеха, скептики и лирики средневековья, защищаясь от нападок церкви.
На примере Библии мы можем еще раз убедиться в том, что возникавшая письменность всегда служила злободневным нуждам общества. Подробная, даже мелочная регламентация быта, тщательная разработка религиозного ритуала, бесчисленные запреты и редкие позволения, наконец, этическая суть моисеевских законов — все это было необходимо еще не упорядоченному обществу, вводило его жизнь в крепкие и твердые берега. Но вместе с решением утилитарных задач письменность давала возможность человеку оглянуться на свое прошлое и заглянуть в будущее.
Оглядываясь на прошлое, люди не только записывали события, удержанные в памяти поколений, но и пытались доискаться начала начал: «Как возник человек, как началась жизнь на Земле, откуда появились солнце, месяц, звезды?» Заглядывая в будущее, они, озабоченные неустройством своей жизни, строили схемы жизни будущей, передавая реализацию своих надежд в руки господа. Эти пассивные схемы таили в себе, однако, весьма активное зерно. Сама мысль о неправедности существующего порядка вещей и о возможности иной, идеальной структуры могла быть интерпретированной по-разному. Официальная церковь приспособила ее к проповеди смирения, получающего награду на небесах. Но революционные анабаптисты в Германии в XVI веке и солдаты Кромвеля в XVII веке, объявив себя исполнителями воли божьей, ломали существующий порядок и устанавливали новый порядок вещей, ссылаясь на Библию.
Таких зерен, из которых в разные времена проклевывались самые неожиданные ростки, раскидано по страницам Библии великое множество. Она вобрала в себя исторический опыт, надежды и прозрения древнего народа. Так как, по сути, это была первая энциклопедия человечества, влияние ее на последующие поколения огромно. Она была злободневной книгой для своего времени, но именно это сделало ее книгой вечной.
Вечными являются чувства любви и страсти, выплеснутые в поразительной книге «Песнь песней Соломона». Разбирая эпос о Гильгамеше, мы обращали внимание на то, как литература возникала из сказания, философия — из мифа. Но здесь первый случай рождения лирического произведения прямо из человеческого сердца. Забыты мифы, не нужны сказания, отброшены традиции. Он и она — вот единственный миф, я и ты — вот новое сказание, наша любовь — вот исчерпывающая традиция. Идет вдохновенный диалог возлюбленного и возлюбленной; не ищите точного порядка в прерывистых словах, вы без ошибки различите, когда говорит мужчина и когда — женщина. Но и различать не нужно — у них один язык, язык нежности и страсти, нетерпения и любви.
Дщери Иерусалимские! черна я, но красива, как шатры Кидарские, как завесы Соломоновы.
Не смотрите на меня, что я смугла; ибо солнце опалило меня: сыновья матери моей разгневались на меня, поставили меня стеречь виноградники, — моего собственного виноградника я не стерегла.
О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! глаза твои голубиные.
О, ты прекрасен, возлюбленный мой, и любезен! и ложе у нас — зелень.
Чтó лилия между тернами, тó возлюбленная моя между девицами.
Что яблонь между лесными деревьями, то возлюбленный мой между юношами. В тени ее люблю я сидеть, и плоды ее сладки для гортани моей.
Он вел меня в дом пира, и знамя его надо мною — любовь.
Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви.
Левая рука его у меня под головою, а правая обнимает меня.
Заклинаю вас, дщери Иерусалимские, сернами или полевыми ланями: не будите и не тревожьте возлюбленной, доколе ей угодно.
Голос возлюбленного моего! Вот он идет, скачет по горам, прыгает по холмам.
Друг мой похож на серну или на молодого оленя.
Вот он стоит у нас за стеною, заглядывает в окно, мелькает сквозь решетку.
Возлюбленный мой начал говорить мне: встань; возлюбленная моя, прекрасная моя, выйди!
На ложе моем ночью искала я того, которого любит душа моя, искала его и не нашла его.
Встану же я, пойду по городу, по улицам и площадям и буду искать того, которого любит душа моя; искала я его и не нашла его.
Встретили меня стражи, обходящие город: «Не видали ли вы того, которого любит душа моя?»
Сотовый мед каплет из уст твоих, невеста: мед и молоко под языком твоим, и благоухание одежды твоей подобно благоуханию Ливана!
Запертый сад — сестра моя, невеста, заключенный колодезь, запечатанный источник…
Поднимись ветер с севера и принесись с юга, повей на сад мой, — и польются ароматы его! — Пусть придет возлюбленный мой в сад свой и вкушает сладкие плоды его.
Заклинаю вас, дщери Иерусалимские: если вы встретите возлюбленного моего, что скажете вы ему? что я изнемогаю от любви.
Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее — стрелы огненные; она — пламень весьма сильный.
Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее. Если бы кто давал все богатство дома своего за любовь, то он был бы отвергнут с презрением.
Мы сделали компиляцию из восьми глав «Песни песней», выбирая ключевые строфы, каждая из которых предвосхитила соответствующий мотив мировой лирики. Вспомнив стихи о любви близких вам поэтов, вы без труда разыщете их первоподобия в приведенных строках. Дело, разумеется, не в заимствовании или подражании, а — как бы мы сейчас сказали — в открытии темы.
Повторяем: возникшая письменность фиксировала в первую очередь документы острой необходимости. Богослужебные тексты входили в их число. В них, в свою очередь, мифы, гимны, предания, притчи. Они были тесно связаны с народным творчеством. Наконец, их заключительная редакция создавалась усилиями высокоодаренных людей. Язык текстов был богат и выразителен, весь словарный запас народа обычно использовался для целей, считавшихся священными. Таковы Библия, Коран, Веды. Историки, философы, социологи рассматривают их со своих точек зрения, мы здесь смотрим на них как на древнейшие памятники литературы.
Показательно, что переводы той же Библии на национальные языки в ряде случаев стали событиями первостепенной важности. Молодые народы Европы выявляли в этих переводах силу и гибкость своей речи, расширяли словарный запас, создавали впервые литературный язык. Это содействовало развитию и укреплению национального самосознания; способствуя распространению грамотности, становилось общенародным культурным достоянием. Католическая церковь резко противилась переводам Библии на национальные языки. Богослужение велось на латыни, непонятной простым людям. Перевод самой популярной в то время книги на родной язык неизбежно привел бы к широкому распространению грамотности и открыл бы возможность критического толкования текстов. В этом католическая церковь была не заинтересована. Мартин Лютер, возглавив реформационное движение в Германии XVI века, счел задачей особой важности перевод Библии на немецкий язык. Его перевод утвердил нормы национального языка, стал крупнейшим явлением немецкой культуры.
Неразрывно связано с переводом Библии рождение и развитие славянской письменности. Поскольку для нас с вами этот вопрос представляет особый интерес, остановимся на нем подробнее. Создателями славянской азбуки были Кирилл и Мефодий, родные братья, родом из Солуни. В 1963 году в Болгарии и других славянских странах широко отмечалось 1100-летие их великого культурного подвига. Оба брата являлись образованнейшими людьми своего времени. Солунь, теперешние Салоники, — славянский город, бывший под византийским управлением, где отец братьев занимал крупную военную должность. Родным языком генеральских детей был славянский. Воспитание они получили греческое.
Большую притягательность вызывает фигура младшего из братьев, Кирилла. Мирское имя его Константин, а то, под которым он вошел в историю, взято им перед самой кончиной, с принятием схимы. Рос он живым и любознательным ребенком и еще в солунской школе обращал на себя внимание своими способностями. «Спеяше паче всех учеников в книгах памятью вельми скорою, яко и диво ему быти» — говорит о нем предание. Слух о юном «диве» дошел до Константинополя, и мальчика взяли ко двору императора Михаила III в соученики его сыну. Этот обычай держался при царских дворах вплоть до недавнего времени. Известно, что поэт А. К. Толстой был таким соучеником у Александра II, когда тот являлся наследником престола. Разумеется, к подобным детям, одним из которых являлся будущий земной бог, приставлялись лучшие наставники. Воспитателем детей Николая I был знаменитый Жуковский, воспитателем детей Михаила III — известный Фотий, крупный ученый и видный дипломат. Долгое время спустя, неожиданно для себя став патриархом Константинопольским, Фотий с явной тоской вспоминал о своем мирном педагогическом прошлом, составлявшем резкий контраст с последующей церковной деятельностью. «Радовался я, видя, как одни изощряли свой ум математическими выкладками, как другие исследовали истину с помощью философских метод. Учение не пропадает бесследно для учащихся. Уроки не растериваются по стогнам града. Знания слагаются в убеждения, в юных умах зарождаются идеалы жизни; в молодых сердцах зажигаются искры возвышенных стремлений, и на поприще истории являются великие нравственные силы».
Надо сказать, что царственные ученики в обоих случаях не оправдали надежд своих воспитателей и конец их был одинаково драматичен: одного казнили народовольцы; другого, не дав взойти на престол, убили во время дворцового переворота. Но их соученикам наука пошла впрок. Конечно, никому не придет в голову даже сравнивать заслуги этих людей, отделенных друг от друга целым тысячелетием. Мы привлекли пример из XIX века лишь для того, чтобы по возможности приблизить IX век к нашему пониманию.
Юный Константин изучил математику, риторику, астрономию, музыку, философию и античную литературу. Ввиду исключительности положения все эти предметы он усвоил в наибольшем объеме и глубине. Из церковных писателей он тяготел к Григорию Богослову, выдающемуся стилисту, наделенному яркой образной речью. Богословие считалось тогда венцом наук, и без него нельзя было никуда шагу ступить. Но рамки его были не так узки, как нам сейчас представляется. И каждый выбирал произведения по склонности. Мы говорим сейчас: «Я люблю Лермонтова больше Некрасова», или, наоборот: «Некрасова больше Лермонтова». Так и тогда можно было питать привязанность к Григорию Богослову большую, чем, например, к Василию Великому или Иоанну Златоусту. Крамолы в этом не усматривалось. Григорий Богослов самый поэтичный из отцов церкви, и симпатии к нему будущего создателя славянской азбуки свидетельствуют о его собственных душевных качествах.
В те жестокие и смутные времена заниматься наукой и искусством было нелегко. Относительные гарантии для такого рода занятий представляло священство и монашество. Образованные люди раннего средневековья — писатели, ученые, живописцы, — как правило, священники или монахи. Константин был, конечно, глубоко верующим человеком, но стремление к научной деятельности тоже подсказывало ему нужный выход. Если бы мы с вами вдруг оказались в IX веке, то не знаю, как вы, а я бы надел монашескую рясу. Где бы, как не в монастыре, отыскал я любезные моему сердцу книги? Для нас с вами это шутка, а в те времена это была проблема.
Так или иначе Константин принял священство и вскоре за свою приверженность к знаниям получил прозвище Философ. Он действительно преподавал философию, участвовал в ученых спорах, учил несведущих и сам продолжал учиться. Затем обстоятельства подвигнули его к деятельности, ставшей преддверием главного дела его жизни. Вместе со своим братом Мефодием он был направлен к хозарам для миссионерской проповеди. Вблизи хозар жили славяне, наши с вами прямые предки. Миссия братьев в Хозарии имела лишь частичный успех: там в ту пору укреплялось иудейство. Но в Корсуни, теперешнем Херсонесе в Крыму, Константин у одного русина увидел Евангелие и псалтырь, написанные «русьскими письменами». Что это за письмена, можно только догадываться. Ненадолго остановимся на наших догадках.
Старейшее сообщение Черноризца Храбра, болгарского монаха, жившего на рубеже IX–X веков, говорит о том, что славяне до принятия христианства пользовались для гадания и счета «чертами и резами», но своей азбуки еще не имели. По тому же свидетельству, они записывали свою речь греческими и латинскими буквами «без устроения», то есть вне какой-либо системы. Заметим также, что многие славянские звуки не находят соответствия в латинских и греческих буквах, обозначения этих звуков приблизительны, что тоже ощущалось как «неустроение».
Корсунское Евангелие не могло быть написано пиктографическим способом, «чертами и резами», знаки рисуночного письма не в силах выразить мало-мальски сложных понятий. Но другой способ, описанный Черноризцем Храбром, для этой цели подходил. Восточно-славянские племена до официального принятия ими христианства насчитывали в своей среде уже немало людей новой веры. Крестились купцы и мореходы, крестились целые дружины. Тот же Фотий упоминает о крещении русов под 860 годом, то есть за сто двадцать восемь лет до крещения Руси Владимиром Святым. Эта христианская прослойка нуждалась в богослужебных книгах на родном языке.
Далее, если договоры между славянскими племенами могли быть еще устными, то сношения с той же Византией требовали оформления дипломатической документации на обоих языках — греческом и русском. И дошедшие до нас в позднейшем изложении договоры князей Олега и Игоря, относящиеся к первой половине X века, подтверждают вышесказанное. В них, в частности, упоминается о посыльных и гостевых грамотах, которые вручались русскими князьями людям, отправлявшимся в Византию. Да и сами тексты договоров Олега и Игоря должны были быть зафиксированы в русском переводе.
Все говорит за то, считают ученые, что «русьские письмена», применявшиеся нашими предками до введения кириллицы, были греческими буквами, приспособленными к славянской речи. Это были, так сказать, кустарные попытки решить трудную проблему. Видимо, форма греческих букв была приведена в соответствие с примелькавшимися уже «чертами и резами» — этим можно объяснить, что они названы именно «русьскими письменами». Возможно также, что среди тех письмен были уже знаки, выражавшие славянские звуки, отсутствовавшие в греческом языке. Видимо, возможно, вероятно… Однако прямых доказательств нет, кроме самого упоминания факта существования «русьских письмен».
Мы тем не менее можем вывести одно серьезное заключение. Знакомство с «русьскими письменами» не прошло бесследно для Константина Философа и помогло ему в дальнейшем осуществить свой великий культурный подвиг. «Русьские письмена» вряд ли могли стать образцом, но толчком к созданию упорядоченной славянской письменности они послужить могли.
Возвратившись из Хозарии, Константин возобновил научные занятия, а Мефодий стал игуменствовать в одном из болгарских монастырей. Но репутация умелых проповедников и дипломатов за ними уже стояла, и, когда моравский князь Ростислав обратился в Византию с просьбой прислать христианских наставников, знающих славянский язык, выбор остановился на братьях. Учитель Константина, умный и знающий Фотий, стал к тому времени патриархом. На этот высший в церкви пост его возвели прямо из мирян. В течение нескольких дней он прошел последовательные степени священства — иерея, епископа, архиепископа, митрополита. Примерно так, как если бы нас с вами прямо из скромных штатских произвели бы в генералиссимусы. За Фотием стояла могущественная группировка, да и сам он был сильным человеком, и это объясняет многое. Фотий отлично понимал, какие перспективы открывает перед Византией обращение моравского князя.
Спор между константинопольской и римской церковью за главенство в христианском мире продолжался. Шла ожесточенная борьба за сферы влияния. Европейские народы принимали христианство либо по римскому, либо по греческому образцу. Болгария только что приняла греческий канон, Моравия встала теперь на очередь. Большим преимуществом греческой церкви в разгоревшейся борьбе было то, что она поощряла богослужение на национальных языках. Значение переводов Библии на языки новых народов мы уже подчеркивали.
Моравский князь не случайно обращался к Византии. Германия исповедовала римский канон, и народам теперешней Чехословакии было опасно принимать веру воинственных соседей. Православный Константинополь далеко, и самостоятельность, казалось, легче сохранить, приняв греческий обычай веры.
Константин Философ взглянул, как бы мы сказали, в корень вопроса. «Имеют ли славяне азбуку? — спросил он. — Учить без азбуки и без книг все равно что писать беседу на воде». И, получив отрицательный ответ, который можно было предугадать, решил обратить его в положительный, что угадать уже было трудно. Действительно, никто не требовал от Константина Философа, чтобы миссию проповедника он понял так расширительно. Он же сразу поднял ее до степени просветительской и сам возложил на себя небывалую задачу. К нему полностью оказались применимы слова Фотия, которые мы приводили: «Знания слагаются в убеждения, в юных умах зарождаются идеалы жизни; в молодых сердцах зажигаются искры возвышенных стремлений, и на поприще истории появляются великие нравственные силы». Эти слова адресовались к ученикам, но Константин Философ теперь сам становился учителем славянства, сам явился великой нравственной силой не только своего времени, но и последующих столетий.
Он создал первую славянскую азбуку и осуществил первый перевод Библии на славянский язык с помощью новоизобретенных букв. Подвиг этот вызывает восхищение и преклонение — не боюсь произнести столь высокопарные слова. Взяв за основу греческое уставное письмо, Константин Философ изобрел простую, четкую и удобную форму для начертаний новых славянских букв. Он дополнил азбуку знаками, передающими звуки, свойственные славянской речи и отсутствующие в греческой, например «ч», «ш», «щ» и многие другие. Он расположил буквы в последовательном порядке, придав им, кроме звукового, цифровое значение, и долгие века подряд ими пользовались для выражения простых и многозначных чисел. Своим переводом Библии Константин Философ ввел в обиход славянства множество новых понятий, имевших общественное, государственное, философское значение. Только человеку энциклопедического образования под силу такое предприятие. И оно увенчалось полным успехом — эти новые слова и понятия вошли в славянскую речь, обогатив и приспособив ее к новым, усложнившимся условиям.
Мы все время говорили о Константине, оставляя в тени его старшего брата. Между тем их имена всегда стоят вместе, и лишь в названии азбуки подчеркнут приоритет младшего из них. Мефодий сыграл большую, хотя и не равновеликую, роль в этом подвиге. Старинные предания изображают его деятелем более практическим, чем творческим. Многие годы он служил губернатором одной из славянских областей, подвластных Византии, ряд лет игуменствовал в болгарском монастыре. Такие должности занимать под силу человеку властному и твердому. В обоюдном подвиге просветительства старшему брату принадлежала вместе с творческой по преимуществу организационная роль. В Моравии братьев встретили вражда и интриги католического духовенства, не собиравшегося уступать без боя спорную страну. Но симпатии народа были на стороне славянских просветителей, говоривших с ним на родном языке и принесших ему книги, написанные на знакомом наречии. Увидев первые плоды своей деятельности, Константин Философ скончался. Известны его слова, обращенные к брату: «Мы с тобой, как два вола, вели одну борозду. Я изнемог, но ты не подумай оставить труды учительства и снова удалиться на свою гору». И Мефодий выполнил завет Кирилла — это имя, как мы уже говорили, великий просветитель принял перед смертью.
Мефодий пережил брата на шестнадцать лет и все эти годы, преодолевая необычайные трудности и претерпевая жестокие лишения, утверждал запечатленное слово на славянском языке. Три года он пробыл пленником в Германии. Его били, выбрасывали без одежды на мороз, влачили насильно по улицам, но не смогли заставить отречься от дела своей жизни. Вырвавшись из плена, Мефодий умело использовал противоречия в политике римской курии и добился у папы Иоанна VIII свободы славянской проповеди.
С именем этого папы связана известная средневековая легенда. Рассказывали, что Иоанн VIII был не папой, а папессой. Неслыханное кощунство с присвоением неподобающих женщине прерогатив было осуществлено дочкой английского миссионера, подвизавшегося в Германии. Она родилась то ли в Майнце, то ли в Ингельгейме и еще подростком, переодевшись в мужское платье, сбежала из дому с монахом из Фульды. Фульдский монастырь, минуя немецкое духовенство, подчинялся прямо папскому престолу. Монахи славились независимостью и образованностью. Судя по спутнику юной англичанки, независимость относилась также к нравственности, а образованность включала Овидиеву науку о «страсти нежной». Будущая папесса, пройдя со своим милым пол-Европы, оказалась с ним на Афоне. Это уже была область константинопольской патриархии, однако дело происходило еще до разделения церквей. Переодетая девушка, надо полагать, прибавила здесь к латыни знание греческого языка. Позже мы встречаем молодую авантюристку уже в Риме, где она служит нотариусом в курии. Степени духовной иерархии быстро проходятся талантливой амазонкой: епископ, архиепископ, кардинал. И — венец желаний — папа римский! Но все, чего достиг талант, погубила женская природа. Во время торжественной процессии, прямо на паперти храма с папой начались родовые схватки. Глава католического духовенства оказался женщиной! Родов она не перенесла, судьба младенца осталась неизвестной. Так говорит легенда. Легенда ли?
В Риме применялось правило определения пола папы перед его посвящением. Это правило выполнялось со ссылкой на драматический прецедент с папессой. Значит, было о чем беспокоиться: второй раз впросак попадать не хотелось.
Исторический Иоанн VIII зарекомендовал себя весьма энергичным первосвященником. Он провозгласил неподсудность низшего духовенства светской власти, возлагал императорские короны, откупался от арабов, устраивавших набеги на Италию. Попытки его ликвидировать разрыв между западной и восточной церковью длительного успеха не имели. Как раз в это время он и пошел на уступки Мефодию.
IX век считается одним из темных столетий средневековья. Но посмотрите, какие яркие фигуры вырывались из этой тьмы. Никто, естественно, не собирается сравнивать легендарную авантюристку с осиянными вечной славой просветителями, но один лишь намек на появление таких фигур, как папесса Иоанна, приводит нас к простой истине, что жизнь била ключом и в те темные времена.
Да и такие ли они были темные? Скорее мало освещенные из-за отсутствия у нас под рукой нужных свидетельств. А так — поглядите — в Византии трудится крупнейший мыслитель Лев Математик и составляет руководство по хирургии врач Никита. В Багдаде это время «1001 ночи» с ее пестрыми и разбитными героями — цирюльниками, водоносами, менялами, своднями. В Болгарии бурлит богомильская ересь, провозглашающая, что гнет и насилие могут быть уничтожены не только на небе, а и на земле. На Адриатике соперничает с Венецией славянский Дубровник. В Англии открывает первые светские школы король Альфред, сам переводящий книги с латинского. В Скандинавии создаются саги, позже составившие «Эдду». Франция переживает так называемое «каролинское возрождение».
Вернемся, однако, к главному предмету нашего разговора. Мы остановились на том, что Рим сделал уступки славянскому просветителю. С удивительной энергией Мефодий воспользовался этой временной возможностью — в 871 году он крестил чешского князя Боривоя с его женой Людмилой и ввел в Чехии славянское богослужение. Оно продержалось там сравнительно недолго и спустя двести лет было окончательно вытеснено католическим, но первая покровительница Чехии святая Людмила была православной.
Мефодий умер глубоким стариком, «созерцая плоды дел своих». Созданная братьями письменность, получившая название «кириллицы», начала свое шествие через страны и века. Долгое время об руку с ней шла глаголица — другая славянская азбука, имевшая почти тот же состав знаков, но иного, более трудного начертания. Мы не будем касаться множества гипотез о происхождении этой азбуки и ее отношении к кириллице. Мы прослеживаем здесь тот путь развития письменности, который привел к современному русскому письму. Глаголица — путь параллельный и едва начатый на Руси. Наша современная русская азбука — прямое продолжение и развитие кириллицы.
Дадим общее представление о ее первоначальном составе. Кроме общих для славянского и греческого языков звуков, в ней получили обозначения чисто славянские: в, ж, з, у, ц, ш, щ, ъ, ы, ь, ять, ю, я, е (йотированное э), юс малый, юс большой, юс малый йотированный, юс большой йотированный — всего введено было девятнадцать новых букв. Вместе с остальными общими для обоих языков они полностью передавали звуковое разнообразие речи наших предков, но, кроме них, в кириллице были еще оставлены семь греческих букв, необходимых для правильной передачи греческих богослужебных слов. К числу их относились фита, ижица и «и» с точкой. С ними кириллица насчитывала сорок три буквы.
Перенесенная на русскую почву (об этом мы еще будем говорить), общеславянская азбука восприняла воздействие русского языка и развивалась применительно к нему. Юсы большой и малый обозначали носовые гласные, исчезнувшие из нашей речи очень рано и перешедшие в звуки «у» и «я». Соответственно буквы, обозначавшие носовые звуки, стали дубликатами «у» и «я» и, продержавшись по инерции до петровского времени, были окончательно оставлены орфографией XVIII века. Буква «ять» передавала средний между «и» и «е» (ученые называют его долгим закрытым «е»): Он сохранился в северных говорах вплоть до нашего времени. В разгаре войны я стоял со своей частью недели две на отдыхе в одной приладожской деревне. Там я слышал произношение буквы «ять» в канонических словах, составлявших мучение дореволюционных гимназистов: «хрен», «бедный», «лес», «редька» и т. п. Характерно, что еще Пушкин иногда рифмовал «ять» и «и», что воспринимается в современной транскрипции чуть ли не погрешностью в рифме. Но в общерусском языке «ять» и «е» стали совпадать еще в XVII–XVIII веках, а к середине XIX века слились окончательно. И букву «ять», к великому облегчению пишущих и читающих, выбросили из азбуки, как лишнюю, в 1918 году.
Интересна судьба «ъ» и «ь», которые означали вначале полугласные звуки, близкие к «о» и «е». Они произносились еще в XI веке, от которого дошли к нам первые памятники русской письменности. В главе о фольклоре, говоря о расцвете Киевской Руси, мы, упоминали о том, что одна из дочерей Ярослава Мудрого была выдана замуж за французского короля Генриха I. После его смерти она стала регентшей Франции и оставила свою подпись славянскими буквами под одной из грамот: Ана Ръина — Анна Королева. «Ъ» стоит в середине иноязычного слова — значит, он ощущался писавшей его как живой знак, заменяющий близкий к нему по звучанию в чужом языке.
Но уже сравнительно скоро «ъ» и «ь» стали терять прежнее значение в речи. Они либо перестали произноситься (например, «ъ» в конце слова), либо переходили в близкие «о» и «е». Но из азбуки они не исчезли, а приобрели другие функции. «Ь» стал обозначать смягчение согласных — это наш мягкий знак. «Ъ» додержался до Октябрьской революции, условно означая твердость окончания в конце слов. Сейчас он употребляется как разделительный знак в середине немногих слов.
Греческие буквы в русской речи не имели соответствий и лишь по традиции применялись в отдельных церковнославянских словах и именах греческого происхождения. Последние из них, фита и ижица, были отменены реформой 1918 года; «и» с точкой — «i» — выдержало упорную борьбу со своим близнецом. Петр I, например, отдавал ему предпочтение, судя по сохранившимся от него бумагам. Но в конце концов возобладало наше теперешнее «и», а «i» было упразднено.
Графика кириллицы Петром I была приближена к латинскому шрифту; после него в нашу азбуку вносились сравнительно небольшие изменения, упрощавшие внешний вид знаков.
Рассказ о славянской азбуке и ее творцах Кирилле и Мефодии — великих просветителях, которых дал миру болгарский народ, естественно, должен перейти в разговор о письменности на Руси — практическое применение кириллицы в огромных масштабах произошло именно на русской почве.