— В ту отдаленную пору, когда обитатели правого берега Рейна поклонялись еще идолам и высшую славу полагали в разбойничьих набегах, — на левом берегу того же Рейна мало-помалу распространялось уже кроткое учение Христово, смягчая первобытные грубые обычаи и дикие нравы. Среди этих первых прирейнских христиан особенным благочестием отличались родители юной Адельгейды, взрастившие свое единственное детище в той же богобоязни.
— Еще малюткой Адельгейда слышала о чудовищном драконе, жившем на том берегу реки в глубокой расщелине утеса, так и прозванного Драконовым утесом — «Drachenfels».
— Правда ли, что дракон пожирает живых людей? — спросила она как-то отца.
— Говорят, что так, — отвечал нехотя отец.
Но с пытливостью, свойственною бойким детям, девочка не удовлетворилась таким ответом и стала допытывать далее.
— Так зачем же люди даются ему на съедение?
— Даются они, дитя мое, не по своей воле, — объяснил отец: — их приносят чудовищу в жертву.
— В жертву? Это что же такое?
— Это, видишь ли, вот что. Мы тут, на левом берегу реки, веруем в единого Бога Творца и Сына его, Христа Спасителя. Те же, что живут на правом берегу, в невежестве своем не знают еще Христа и молятся разным богам, которых и нет, поклоняются идолам, которых сами себе сделали. Так почитают они и того дракона за богоподобное существо, ниспосланное будто бы им с неба для кары всех злых и преступных. И вот, чтобы умилостивить ужасного дракона, его кормят живыми людьми, — преступниками и пленными врагами.
— Ах, бедные! Ведь между пленными могут быть и добрые люди?
— Еще бы! Но для тех варваров всякий враг — уже дурной человек, особенно всякий христианин, как мы.
— Господи помилуй! Но ведь и нас тоже они могут увести этак в плен…
— Не уведут, дитя мое, не бойся; Бог не попустит. Мы — народ мирный и войной ни на кого не пойдем.
И точно, многие годы Господь хранил эту мирную семейку. Родители маленькой Адельгейды успели уже состариться, а сама она подросла и расцвела прелестной девушкой.
Тут и в их тихий уголок залетела военная гроза. Два могучих князя правого берега Рейна, Горсрик и Ринбольд, переправились с своей дикой ордой на левый берег, — и селения запылали, воздух огласился воплями и криками. Защищавшиеся с оружием в руках были безжалостно перебиты; кто мог, — бежал в леса. Дом родителей Адельгейды точно так же разгромили, но их самих, как беззащитных старых людей, пощадили; всю же пленную мужскую и женскую молодежь, в том числе и Адельгейду, увели с собой в рабство на правый берег Рейна.
Здесь князья-победители приступили к полюбовному дележу награбленного добра и живой добычи. Когда очередь дошла и до Адельгейды, между князьями разгорелся жаркий спор: ни одному не хотелось отдать такую красавицу другому.
— Так пусть же меч решит, за кем ей быть! — вскричал старший князь, неукротимый Горсрик.
Младший, более сговорчивый, Ринбольд, на этот раз не пошел на уступку.
— На твою голову! — отвечал он, выхватывая также меч.
Потекла бы кровь, не вступись в дело присутствовавши при дележе верховный жрец.
— Остановитесь, безумцы! — закричал он. — Стоит ли хоть одной капли вашей драгоценной крови нечестивая христианка, не верующая в наших старых богов? Отрекитесь лучше от неё оба и посвятите ее дракону во славу бога богов, всемогущего Бодана.
Против такого предложения верховного жреца не могло быть возражений, и несчастная Адельгейда с несколькими другими пленными была обречена на жертву ненасытному чудовищу.
Наступил день жертвоприношений. К вершине Драконова утеса потянулось торжественное шествие: впереди— жрецы в праздничных облачениях; за ними — связанные пленники, окруженные стражниками; за пленниками — воинская дружина в блестящих доспехах, а за дружиной — несметная толпа народа. Как ни привычен был весь этот темный люд к кровавым зрелищам, а трогательный вид пленной красавицы-христианки все же умилил не одно сердце.
— Бедняжка! — слышались сострадательные голоса, — идет ведь, как невинный агнец на заклание!
— Зачем же она не верит в нашего Водана! — отзывались другие.
— А где оба наши князя? Что их не видать?
— Князь Горсрик со злобы и досады еще с вечера ушел в лес на вепря.
— А князь Ринбольд?
— Занемог, говорят; который день уж не выходит из замка!
— Хоть повременили бы, пока наш милый князь опять оправится!
На самом деле, любимец народный, молодой Ринбольд, не был болен; но Адельгейда с первого взгляда ему так полюбилась, что он ни днем, ни ночью не знал уже покоя. Спасти ее от мученической смерти ему нечего было и думать; видеть же её мучения ему было бы слишком горько. Так-то он остался у себя в замке. Однако ему хотелось хоть издали в последний раз еще взглянуть на молодую пленницу, и он взошел на самую вышку угловой башни, откуда открывался вид на дорогу к Драконову логову. Припав лицом к решетчатому окошку и затаив дух, он следил воспаленным взором за поднимавшимся в гору постыдным шествием. Вон, среди стражников, мелькнула её белоснежная одежда… И забыто уже его решение не присутствовать при её казни. Он уже верхом на коне и вихрем мчится туда же, в гору.
Между тем, пленники всходили на вершину утеса. По знаку верховного жреца, Адельгейду первою подвели к позорному столбу. С ангельским смирением дала она привязать себя. Держа перед собой святое Распятие, она не отрывала глаз от лика Спасителя, и черты её лица светились каким-то неземным сиянием.
— И не вопит ведь не прольет ни одной слезинки! — толковал кругом изумленный народ.
— Будто ей вовсе и не страшно, а в особую еще радость помереть за своего Христа.
— Дитя глупое, неразумное: думает, что Христос спасет ее в последний час. Как же, дожидайся! Вон и дракон почуял свежину.
Из темной расщелины утеса выползала исполинская гадина. Безобразная голова покачивалась мерно из стороны в сторону; громадное туловище, покрытое чешуйчатой броней, на кривых коротких ногах волочилось по земле безобразно-вздутым брюхом; а сзади извивался длинный, чешуйчатый же, змеиный хвост. Все тысячи толпившихся кругом зрителей в немом ужасе попятились назад, толкая и давя друг друга.
Тут чудовище завидело привязанную к столбу молодую жертву. Зарычало оно, зашипело от радости и двинулось вперед, гремя звонкой чешуей по скалистой почве.
В это самое время на место казни подоспел молодой князь Ринбольд. Подобно другим, он всегда благоговел перед священным драконом. Но при виде этой разинутой зубастой пасти, готовой поглотить самое дорогое ему существо, Ринбольд понял — не умом, а сердцем, что перед ним только дикий, кровожадный зверь, и он пришпорил коня на смертный бой с драконом. Однако и борзого коня обуял небывалый страх: он весь задрожал и взвился на дыбы.
А что же Адельгейда? — Покорившись выпавшей ей горькой доле, она, с Распятием в руках, творила тихую молитву:
— Христе Боже! на Тебя одного уповаю: Ты можешь совершить всякое чудо…
И чудо совершилось: дракон, как сраженный небесной молнией, испустил отчаянный рев, от которого дрогнула гора, и, отпрянув в сторону, ринулся вниз с отвесной кручи в воды Рейна, которые его и поглотили.
Жрецы и воины и весь простой народ от изумления не знали, верить ли своим глазам. Как! боготворимое ими громадное чудовище не устояло перед изображением христианского Бога?
Ранее других пришел в себя, уверовал в нового Бога молодой Ринбольд. Сойдя с коня, он отвязал Адельгейду от позорного столба, и затем преклонил колено перед Распятием. Примеру любимого князя последовала его дружина, а примеру дружины и простой народ. Тут и жрецам ничего не оставалось, как сделать то же.
— Слава Всевышнему во веки веков! — сказала Адельгейда. — Теперь, князь, у меня одна к тебе просьба: отошли меня назад к моим родителям.
— Нет, моя дорогая, — отвечал Ринбольд: — я вызову их к нам. Здесь, на этом самом месте, я выстрою себе новый замок, и княгиней этого замка будешь ты, моя богоданная невеста!
— Так-то на Драконовом утесе воздвигся новый замок, откуда затем по городам и весям правого берега Рейна все далее и далее распространялось учение Христово. Много поколений рода князя Ринбольда и княгини Адельгейды жило потом в этом замке, пока, наконец, в 1530 году род их совсем не пресекся. До сих пор, однако, на Драконовом утесе сохранились еще развалины княжеского замка. Плывущие по Рейну путешественники любуются на них издали с палубы парохода; иные же сходят и на берег, чтобы меж виноградников подняться к развалинам по зубчатой железной дороге и окинуть с вышины восхищенным взором ту самую реку, которая протекала некогда столь же живописно под ногами Ринбольда и Адельгейды.
В ХIII-м веке от Рождества Христова в городе Кельне на Рейне жил некий искусный зодчий. Своим редким уменьем строить всякие здания древних и новых стилей заслужил он себе почетную известность не только в своем родном городе, но и далеко по течению Рейна. Но для его ненасытного честолюбия этого было мало. Ему хотелось создать такой памятник зодчества, чтобы имя его прогремело по целому свету и прославлялось затем из века в век в потомстве. И вот, судьба, казалось, сжалилась над честолюбцем и послала ему желанный случай.
Однажды его потребовал к себе высокопреосвященный Конрад, архиепископ кельнский.
— Мы пришли к решению, — молвил владыка, — дать богоспасаемому граду Кельну такой храм, коему равного по величине и благолепию не имеется еще во всем христианском мире. Первой лептой на то я отдаю все мое собственное, немалое достояние. Не сомневаюсь, что на столь богоугодное дело доброхотные приношения потекут к нам обильно как от наших добрых горожан, так и из иных мест, близких и дальних. Остается лишь найти строителя. Но о тебе, мой сын, как о таковом, я давно уже наслышан. Возьмешься ли ты начертать нам на пергаменте подходящий план для такого собора?
От лестного предложения у зодчего дух в груди заняло, голова закружилась. Но в безмерной самонадеянности он ни минуты не задумался над ответом.
— Берусь, владыка, — сказал он с поклоном. — А какой срок даете вы мне на изготовление плана?
— От сего дня и часа годичный срок. Тем временем соберутся и деньги, подвезут материал. Это — моя забота. Твое дело пока — план. Так что же, сын мой, берешься?
— Берусь, — повторил зодчий.
Приняв благословение святителя, он с победоносным видом пошел восвояси. Итак, заветная мечта его сбывалась: он мог создать теперь на общее удивление нечто небывалое по величию, красоте и блеску. Ничто другое не должно было вперед отвлекать его от великого дела. И, отказавшись от всяких других, самых выгодных работ, он весь отдался этому единственному делу. Наяву и во сне мерещился ему новый собор. Но над ним тяготела точно какая-то враждебная сила: то, что так ярко и отчетливо рисовалось перед его духовным взором, тотчас расплывалось в воздухе обманчивым маревом, как только он брался за карандаш и бумагу. Тогда он напрягал всю свою память, чтобы насильно вызвать опять перед собою забытое. Отчасти ему это, действительно, удавалось, и в конце концов, после многих переделок, из-под умелой руки его выходило нечто очень красивое, даже величественное. Но самого его оно все-таки не удовлетворяло, и, окончив план, он всякий раз опять разрывал его на мелкие клочки.
Тем временем, по распоряжению архиепископа, с Драконова утеса свозились уже каменные глыбы к месту, отведенному для будущего собора. У горожан же только и разговору было, что о новом храме божьем и о его строителе. Уж если он, этот славный мастер, взялся его построить, то храм будет красоты неописанной. И когда, случалось, наш зодчий выходил на улицу, все встречные ему низко кланялись и почтительно давали ему дорогу. Он же, поникнув головой, приходил мимо, никого не замечая и никому не отвечая на поклоны.
— Весь, небось, до макушки ушел в свою великую думу, — говорили прохожие, глядя ему вслед. — Где уж ему до нас, грешных!
А он, в искусство которого все так слепо верили, все более терзался сомнениями, терял уже веру в самого себя!
Так подошел данный ему владыкой годичный срок; оставалось до срока всего три дня.
На дворе с утра еще шумела непогода. Ветер завывал в печной трубе, хлопал ставнями окон. От этого воя и грохота наш зодчий не мог связать двух мыслей. Наконец он не выдержал, схватил с гвоздя шляпу и выбежал из дому. Но на улице он был на виду у всех, а он был бы рад убежать от самого себя. Так очутился он за городом, в лесу, в горах. Небо давно обложило тучами, от чего в лесной чаще было еще темнее. Вот и смерклось, а он забирался все глубже в чащу, все дальше в горы.
Наконец наступила и ночь, черная, непроглядная. Куда же теперь?
Тут собиравшаяся весь день гроза внезапно разразилась. Сверкнула молния, загремел гром, и полил дождь как из ведра. Укрывшись под густолиственным дубом, зодчий стоял точно околдованный: при вспышках молний окружающие вековые деревья представлялись ему грозными великанами, махавшими своими мохнатыми руками, чтобы схватить его, дерзнувшего проникнуть в их таинственное царство.
Вдруг молния разрядилась над самой головой его с таким оглушительным треском, что его отбросило в сторону. От нестерпимого блеска он невольно зажмурился. Когда же раскрыл глаза, то увидел, что молния ударила в тот самый дуб, под которым перед тем стоял он, и весь ствол дерева пылает, как громадная лучина.
Тут, казалось, из самого пламени выступил какой-то человек в красном плаще и с красным пером на широкополой шляпе.
— Славная погодка, чудесная погодка! — заговорил он, подходя к зодчему слегка прихрамывая на одну ногу. — Гулять тоже изволите?
— Вам молнией, никак, повредило ногу? — спросил зодчий.
— Пустяки! — отвечал незнакомец, усаживаясь под ближайшим деревом на старый пень и запахивая ногу плащом. — Не присядете ли вы тоже? Тут сухо.
Присев на соседний пень, зодчий внимательнее вгляделся в лицо незнакомца: из-под нависших полей шляпы светились точно два горящих угля, а на тонких губах змеилась загадочная усмешка.
— Вы как будто расстроены? — начал опять незнакомец. — Уж не горе ли у вас какое? смею спросить.
Зодчий не сейчас ответил; но вырвавшийся у него невольный вздох был самым красноречивым ответом.
— Всякое горе можно залить добрым питьем, — продолжал незнакомец, доставая из-под плаща дорожную флягу. — Отхлебните глоточек, — как рукою снимет.
Принял зодчий от него флягу, отхлебнул, — и словно огонь разлился по его жилам.
— Ну, что, — спросил незнакомец, — каков напиток?
— Напиток дивный, — отвечал зодчий. — На душе сразу стало легче…
— Так что вы тотчас, пожалуй, начертали бы весь план?
— Какой план?
— Да нового собора. Неужели вы думаете, что я не узнал с первого взгляда знаменитого мастера, которому поручено сделать этот план? Но одному вам все же никогда с ним не справиться, поверьте моему слову.
«Да кто же мне поможет?» — хотел было спросить зодчий. Но из насмешливых глаз незнакомца посыпались такие зловещие искры, что он должен был потупить взор, и тут заметил снова прикрытую плащом хромую ногу незнакомца.
«Да ведь у нечистого, говорят, лошадиное копыто!» — вспомнилось ему вдруг, и волоса на голове у него стали дыбом, зубы во рту защелкали.
Незнакомец рассмеялся.
— Чего вы испугались? Ученому человеку пугаться, право, не пристало. Я кое-что смыслю также по вашей части.
— Но мне остается до срока всего два дня, — возразил зодчий, — а составить такой сложный план — план целого собора— в два дня и думать нечего.
— Как кому — отвечал незнакомец, приподнимаясь и вынимая из-под плаща пергаментный сверток. — Вот, например, не угодно ли посмотреть.
Зодчий также встал, чтобы ближе разглядеть развернутый незнакомцем свиток, да как взглянул, так в глазах у него зарябило: на пергаменте оказалось мастерски выполненным именно то, о чем он постоянно мечтал, но что самому ему ни за что не давалось.
— Да ведь это мой собственный план! — воскликнул он и хотел выхватить пергамент из рук незнакомца.
— Не торопитесь, любезнейший, — сказал незнакомец. — Пока он мой; но я не прочь уступить его вам, если вы подпишете небольшой договор… Но вас опять, я вижу, трясет лихорадка! Выпейте-ка еще для храбрости.
Зодчий сделал еще глоток из фляги незнакомца, и от волшебного зелья его бросило из озноба в жар и храбрости в груди, в самом деле, прибавилось.
— О чем договор ваш? — спросил он.
— Да вот прочитайте сами!
Незнакомец подал ему дощечку, на которой было написано огненными буквами всего несколько строк. Но, прочитав их, зодчий затрепетал всем телом.
— Чтобы я продал свою душу? Ни за что!
— Ну, так распроститесь и с планом. Таких договоров у меня несчетное число; одним больше или меньше — для меня мало значит. Для вас же впереди или почет, или позор.
— Да ведь у нас нет ни пера, ни чернил… — пробормотал зодчий.
— Вот перо, — сказал незнакомец, снимая большое красное перо с своей шляпы. — А чернила — ваши собственные.
Царапнув руку зодчего до крови длинным когтем своего указательного пальца, он окунул перо в свежую ранку.
— Распишитесь внизу; кроме вашей подписи, ничего мне не требуется.
Зодчий расписался и, взамен расписки, принял сверток. В тот же миг над самой головой его грянул гром, как из тысячи орудий, а в землю перед ним ударила молния. Земля треснула, и из трещины взвился огненный столб с смрадным дымом и охватил незнакомца. Ослепленный пламенем и едким дымом, зодчий закрыл глаза рукой. Когда же он отнял руку, ни незнакомца, ни пламени уже не было. Кругом стояла прежняя тьма кромешная, да в воздухе пахло серой.
После долгого плутания по густому лесу, зодчий, до смерти усталый, выбрался наконец под утро к берегу Рейна.
Укрывшийся здесь от ночной бури в заводи рыбак принял его в свою ладью и благополучно доставил в город. Когда зодчий доплелся до своего дома, то, не раздеваясь, повалился на постель и заснул тотчас, как убитый.
Проспал он так беспросыпно двое суток, да и тогда еще не проснулся бы сам, не растолкай его посланец архиепископа со словами:
— Вставайте, ваша милость, вставайте: владыка зовет вас к себе.
— Владыка? — пробормотал зодчий с трудом собираясь с мыслями. — Да разве уже срок?
— Надо быть что так: — «скажи, — говорит, — что я жду план собора».
Зодчий огляделся: на столе лежал столь памятный ему пергаментный сверток. Значит, все это был не сон, а правда!
Приведя в порядок свой наряд, он отправился к архиепископу с неразвернутым свертком: у него недостало духу еще раз взглянуть на план; будь, что будет!
Высокопреосвященный, при виде свертка в руке зодчего, принял его еще милостивее прежнего.
— Ты, вижу, тверд в своем слове, — молвил он. — Но что с тобой, сын мой? Как ты бледен, как печален! Или сам ты недоволен своей работой?
— Мастеру, владыка, трудно судить о своей работе, — уклончиво отвечал зодчий.
— Так дай посудить другим.
Зодчий развернул свой сверток. Владыка ахнул от изумления.
— Ты — великий мастер! Такого храма еще нигде не бывало, где поклоняются святому кресту. Ты себя обессмертил, сын мой, и мы увековечим твое имя на особой доске в самом храме. С завтрашнего же дня можешь приступить к его постройке.
И точно, со следующего же дня постройка началась. Тысячи землекопов, каменщиков и плотников закопошились на отведенном под собор месте. Как по волшебству, в короткое время был заложен фундамент; а когда стали затем возводить стены, в одну из них вделали большую медную доску с вырезанным на ней именем славного строителя.
Но самого его это не утешало; не утешал и успешный ход работ. Ведь чем скорее шли они, тем неизбежнее подходил и роковой час расплаты. Зодчий совсем упал духом и бродил вокруг своего создания рассеянный и хмурый, как осужденный к смерти. Наконец, чтобы облегчить свою совесть, он покаялся во всем своему духовнику.
— Злосчастный! — ужаснулся духовник. — Твое прегрешение так вопиюще, что все мои молитвы тебе не помогут.
— Но что же мне делать, что мне делать?! — в отчаяньи вскричал зодчий.
— Если кто может еще вырвать тебя из когтей дьявольских, так некий старец-пустынник святого жития. Полвека уже спасается он в горах; многократно изгонял он злых духов из грешников. Сходи к нему, попытайся.
— И собрался зодчий к святому старцу. Возложил на него старец тяжелую епитимию, строгий пост и жестокие истязания; сам молился с ним денно и нощно в власянице и веригах. Шли так недели, шли месяцы; зодчий им и счет потерял. От вечных бдений и всяких лишений остались на нем одни кости да кожа, и весь оброс он волосами, как дикий зверь лесной.
— Теперь, сын мой, вернись к своему делу, — сказал ему тут пустынник. — Веди и впредь такой же покаянный образ жизни. Быть может, тогда враг рода человеческого утратит свою власть над тобою.
— Вернулся зодчий к своему делу. Но в его отсутствие между архиепископом и городскими властями возникли крупные несогласия, и постройка собора была приостановлена. Хотя с возвращением строителя, работы и возобновились, но не прекращавшиеся неурядицы тормозили их на каждом шагу. А надломленное уже здоровье зодчего от постоянных новых огорчений еще более подрывалось. Он слабел, слабел, пока не мог уже сделать и шагу из дому. Но об нем уже не заботились, и угас он, всеми покинутый и никем не оплаканный.
— Как только его не стало, из стены недостроенного храма исчезла и доска с его именем. Постройка же собора с тех пор шла крайне — туго, прерываясь иногда на целые годы. Прошли столетия, а начатое с помощью нечистой силы величественное здание все еще не достроено…
— Так гласит народное предание; так повторялось оно в народе еще и в первой половине XIX века. Но благочестивые люди по-прежнему не забывали неоконченного храма своими лептами. Благодаря усиленному притоку их, в 1842 году решено было, во что бы то ни стало, достроить храм. И вот, 15 октября 1880 г. состоялось наконец торжество освящения готового уже собора, одного из гениальнейших созданий зодческого искусства. Тут, спустя 600 лет слишком, вспомнили и о его первом зодчем; в старинной хронике было отыскано его забытое имя: мастер Герард — Meister Gerard, — имя, которое отныне навсегда уже связано с постройкою Кельнского собора.