IX

Около этого времени с графом Хотынцевым произошла странная метаморфоза. Он, считавшийся всю жизнь либералом и сам называвший себя «свободным мыслителем», вдруг оказался ретроградом. В заседании Государственного Совета один из новых министров так прямо и назвал его мнение «ретроградным». Кроме того, он получил неизвестно от кого по городской почте нумер «Колокола», в котором красным карандашом была подчеркнута статья: «Холопы реакции». В конце этой статьи находились следующие строки: «К этой почтенной компании примкнул и граф Хотынцев, которого правильнее можно бы назвать графом Хапынцевым, потому что, будучи нижегородским губернатором, он хапнул здоровый куш с раскольников, да и теперь, говорят, хапает с живого и мертвого» [151] .

Граф так был поражен этой статьей, что даже не заметил, как в кабинет вошла графиня.

– Базиль, я к тебе с просьбой. Марья Захаровна рекомендовала мне на службу очень милого молодого человека, князя Буйского. Нельзя ли ему дать место?

Граф послал за Горичем, который сказал, что в настоящую минуту места нет, но что этого Буйского он будет иметь в виду.

– Ну, а это место, которое вы прежде занимали… секретаря важных дел… оно еще свободно? – спросила графиня.

– Граф велел уже назначить на это место чиновника канцелярии, Сергеева…

– Какого это Сергеева? – воскликнула графиня. – Уж не того ли, который в прошлом году был замешан в это грязное дело? Он украл какую-то шубу, или что-то в этом роде…

– Вы ошибаетесь, графиня; Сергеев ничего не украл, а напротив того: у него украли шубу.

– Ну, это совершенно все равно, он ли украл или у него украли… Главное то, что он был замешан в гадком деле, une affaire de vol [152] , а потому очень странно назначать его на такое видное место… Впрочем, я забыла, что в нашем министерстве теперь люди, как Сергеев, имеют больше успеха, чем люди нашего общества.

Графиня вышла, сильно хлопнув дверью.

Граф Василий Васильевич плотно затворил дверь и, подойдя к Горичу, сказал ему вполголоса:

– Как вам это нравится, mon cher? Все равно: он ли украл или у него украли…

И, хихикая про себя, граф уселся за письменный стол.

– Как же прикажете, граф? Доклад о Сергееве уничтожить?

– Нет, mon cher, погодите. Может быть, еще обойдется как-нибудь… Да вот, кстати, прочитайте, что я получил сегодня по почте. Мне по поводу этого «Колокола», да и по другим разным поводам хотелось бы поговорить с вами… Знаете что, не пообедаете ли вы сегодня со мной у Дюкро?

– У Дюкро? С вами?

– Что же это вас так удивляет? Я, как и всякий другой, не лишен этого права. Приезжайте туда часу в шестом и займите красную комнату внизу…

Граф Василий Васильевич вошел к Дюкро с бокового подъезда, озираясь по сторонам, как тать в нощи, и с высоко поднятым воротником пальто. Он сейчас же отвергнул карту, почтительно поданную ему Абрашкой, и приступил к сочинению «простого и вкусного» обеда. Выбор супа занял минуты две.

– Ты мне дашь, – сказал он внушительно Абрашке, – во-первых, tortue claire [153] .

– Для вас одних, ваше сиятельство, или для двух прикажете?

– Конечно, для двух… Потом ты мне дашь… Граф глубоко задумался.

Горич пошел поболтать с Угаровым, который обедал в общей комнате. Возвращаясь, он увидел в коридоре графа, разговаривающего с мадам Дюкро. Граф говорил тихо, но с таким жаром поднимал и опускал руки, что Горичу пришло в голову, не было ли между говорившими когда-нибудь более важных отношений. Проходя мимо, он услышал следующие слова:

– Surtout, chere madame, n\'abusez pas du citron. Vous me comprenez, n\'est-ce pas? Rien qu\'un soupgon de citron.

– Soyez tranquille, monsieur le comte, vous serez servi comme par le bon vieux temps… [154]

– Oh, oui, c\'est ca… le bon vieux temps… [155]

И граф, вслед за Горичем, вошел в красную комнату. Пока татары подавали закуску, он важно разлегся на диване и счел нужным поговорить о политике.

– Читали ли вы последнюю речь принца Наполеона [156] в законодательном корпусе? Это верх безумия. Удивляюсь, как его не посадили до сих пор в маленькие домики.

Хотя граф считал себя знатоком русского языка, но нередко грешил подобными галлицизмами.

К обеду он приступил с лицом серьезным и даже строгим; первые три блюда ел с большим аппетитом, запивая их соответствующими винами, и не был способен ни к какому обмену мыслей, кроме разговора об обеде. Насытившись, он до остальных пустяков – блюда три-четыре, не больше – еле дотрогивался, и то скорее из любознательности, чтобы узнать, так ли они приготовлены, как он объяснял.

– Ну, что, mon cher, – спросил он, окончив с чувством стакан лафита 1848 года, – прочли вы, как меня отделали?

– Да, граф, прочел; но неужели эта глупость могла вас рассердить или огорчить?

– Действительно, она меня более удивила, чем рассердила. Уж если они хотели про меня написать какую-нибудь гадость, то могли бы выдумать что-нибудь более правдоподобное. В Нижнем я не только не мог ничего хапать, но в три года, что я там был губернатором, я истратил около ста тысяч своих на балы и обеды, потому что жена моя хотела непременно перещеголять губернскую предводительшу. А предводителем был Пронин, известный миллионер. Но дело не в том, а я хочу на эту статью написать возражение. Как вы посоветуете мне это сделать?

– Я бы вам посоветовал вовсе не отвечать. Да и где же можно печатать возражение? В Лондоне печатать не захотят, а у нас о «Колоколе» запрещено даже упоминать в печати. Да не стоит и отвечать на такую глупость, которой не только никто не поверит, но и на которую никто даже не обратит внимания…

– О, как вы ошибаетесь в этом! как видно, что вы неопытны и юны! Начать с того, что многие поверят. Есть люди, которые верят всему гадкому. А другие хотя и не поверят, но все-таки будут меня считать как бы опозоренным. Люди, ко мне расположенные, ce qu\'on appelle les amis [157] , – будут меня защищать, но все-таки не удержатся, чтобы не рассказать про этот пасквиль тем, которые еще не знают. Поверьте, mon cher, что если бы мой тезка дон Базилио [158] пожил в Петербурге, он бы еще более убедился в могуществе клеветы…

После спаржи, которою граф остался недоволен, так как она была слишком разварена, разговор его принял еще более меланхолический характер.

– В странное время живем мы, mon cher. Быть министром теперь то же, что лишиться всех прав… В старину, когда я начал служить, у нас была известная система. Я вовсе не сторонник этой системы, но, по крайней мере, мы – слуги правительства – знали, как нам поступать, и всегда могли рассчитывать на поддержку. Теперь нас ругают со всех сторон, а поддержки у нас никакой, и мы даже не знаем, чего от нас хотят. Вот слободский предводитель подал по крестьянской реформе проект, в котором пошел дальше той точки, на которой теперь стоит правительство… И что же? Его сослали административным порядком. Скажу вам про себя. Я нисколько не ретроград и рад сочувствовать всяким новым мерам, но дайте мне право рассматривать эти меры и не заставляйте меня бежать слепо за тем, кто громче кричит. А тут еще кругом какие-то подпольные интриги… Я хотел взять себе в товарищи Дольского. Вы его знаете, это – человек умный, дельный и проникнутый самыми современными идеями; но против него начался целый крестовый поход, и эта старая карга, княгиня Марья Захаровна – n\'en deplaise a ma femme [159] , которая ее обожает, – подсунула мне Сергея Павловича Висягина – известного ретрограда. Ну, чем же я виноват?

– Почему вы называете Сергея Павловича ретроградом? Он теперь только и бредит реформами и на днях рассказывал одному губернатору, что в молодости был совсем красный…

– Ну, знаете, теперь не разберешь: кто красный, кто белый, кто консерватор и кто либерал. Я знаю только одно, что пора мне убираться подобру-поздорову, а то, пожалуй, дождешься вот этого…

И граф сделал рукой выразительный жест, изображающий, как выталкивают за дверь.

Когда подали кофе, граф пожелал выпить рюмку fine champagne [160] . Дюкро сам принес бутылку, всю покрытую песком и пылью, объясняя, что этот коньяк такого времени, когда даже название fine champagne не существовало. Выпив две рюмки этого необыкновенного коньяку, граф не то чтобы опьянел, но как-то размяк.

– Вы не поверите, mon cher, – говорил он, закуривая огромную сигару, – как мне приятно вот так пообедать с вами и поговорить на свободе. Ведь я совсем не рожден быть министром. Все эти почести я никогда не ставил в грош… Моим идеалом всегда была тихая, беззаботная жизнь, хорошая книга, хороший обед, несколько приятелей, с которыми можно поболтать приятно, – de temps en temps le sourire d\'une jolie femme… [161] Вот и все. И не только ничего этого у меня нет, но я не имею даже того, что имеет каждый столоначальник, то есть спокойного домашнего очага… Я не могу пожаловаться на свою жену, это во многих отношениях достойная женщина, но у нее столько причуд, столько капризов, такие странные мысли… Образчик ее воззрений вы слышали сегодня утром, а меня она каждый день угощает чем-нибудь в этом роде. Но это бы еще куда ни шло, а главное – ce qui me rend la vie dure [162] ,– это ее невыносимый деспотизм. Ведь она следит за каждым моим шагом, она…

– Мне кажется, граф, что вы преувеличиваете, – остановил его Горич, боявшийся, что граф, под влиянием вина, пустится в признания, в которых потом сам раскается. – Мы говорили с вами о Висягине…

– Нет, позвольте, mon cher, я не преувеличиваю нисколько, я даже многого не хочу говорить. Но чтоб вы видели, в каком я положении, расскажу вам, так и быть, один факт. Вот мы с вами обедали у Дюкро, а где я сегодня обедал официально, как вы думаете? В Царском Селе.

– Отчего в Царском Селе?

– Оттого, что скажи я, что обедаю у Дюкро, особенно с вами, она ни за что бы меня не пустила, и я должен был ехать в своей карете сначала на царскосельскую машину [163] , а оттуда в извозчичьей карете сюда. Ну, разве это не унизительно?

– Право, граф, вы смотрите в увеличительное стекло. Конечно, графине, может быть, приятнее, что вы в Царском у вашего племянника…

– Как, у Алеши? Оборони бог! К Алеше она бы пустила меня еще менее. Я должен был ей сказать, что еду к Петру Петровичу. Вы знаете, что Петр Петрович вышел в отставку и будирует правительство. В старину les mecontents [164] поселялись обыкновенно в Москве, где представляли известную силу, имели prestige [165] . Но теперь времена не те, да и состояние у него не такое, чтобы можно было faire figure [166] в Москве. Там для этого им большое состояние нужно или разве уж такие заслуги, как у Ермолова… [167] Вот Петр Петрович переселился в Царское Село, будирует оттуда и составляет оппозицию.

– Но отчего же графиня одобряет ваши поездки к Петру Петровичу? Сколько я знаю, у нее воззрения крайне консервативные и не допускают никакой оппозиции…

– Вот этого, mon cher, я и сам понять не могу. Назвал кто-то Петра Петровича: le venerable exile [168] – с тех пор это и пошло в ход. А какой же он exile, когда каждую субботу ездит в Петербург и обедает в Английском клубе? Все к нему ездят в Царское на поклонение и, как говорит моя супруга: «c\'est bien vu dans le monde» [169] . А кем это – bien vu, почему bien vu, – кто их разберет.

– Чем же занимается Петр Петрович в Царском?

– Он пишет мемуары, и в этом – entre nous soit dit – весь секрет его успеха. Всякий думает: «а ну, как он отшлепает меня в своих мемуарах?» – и спешит задобрить его на всякий случай. А Петр Петрович, когда захочет отшлепать, сумеет это сделать, да и вообще умеет заставить почитать себя. В клубе ему теперь такое почтение оказывают, что вы себе представить не можете. У нас все так. Григорий Иваныч в таком же положении, как и он: также вышел в отставку, но живет себе тихо и скромно, и никто на него внимания не обращает. А Петр Петрович объявил, что он – оппозиция, и из него героя сделали. Но я вас спрашиваю: какая же это оппозиция, когда он преисправно получает от правительства двенадцать тысяч в год?

Граф выпил еще одну «последнюю» рюмку и опять заговорил о своей супруге.

– Знаете, mon cher, – система графини Олимпиады Михайловны самая ложная. Когда за вами такой бдительный надзор, всегда хочется его обмануть. Мне всего приятнее сидеть здесь именно оттого, что она считает меня в Царском. Если бы не мои лета и положение, я бы даже предложил вам поехать к какой-нибудь кокотке. Вот до чего может довести ее деспотизм. Поверите ли, иногда этот гнет доводит меня до таких мыслей, что потом мне самому делается страшно. Граф оглянулся на дверь и произнес вполголоса:

– Il y a des moments, ou je commence a comprendre les revolutions! [170]

Потом граф начал рассказывать разные любовные похождения своих молодых лет. На камине раздался бой Часов.

– Сколько бьет, mon cher? Восемь?

– Нет, граф, уже десять.

– Как! неужели десять? Позвоните, mon cher. Абрашка, давай счет – и как можно скорее.

– Отчего вы так заторопились, граф?

– Как мне не торопиться? Вы забываете, что я должен ехать на царскосельский вокзал. Поезд приходит в одиннадцать часов, а карета моя приедет раньше, следовательно, я должен приехать еще раньше, потом вмешаться в толпу и идти как будто из Царского. Dieu, quel ennui! [171]

Горичу сделалось и смешно, и жалко. Он предложил графу проводить его на вокзал.

– Как это мило, что вы меня не покинули! – говорил граф, брезгливо усаживаясь в грязную, оборванную четырехместную карету, – будьте до конца свидетелем моего печального или, если хотите, смешного положения. Это мне напоминает какие-то стихи, – кажется, Пушкина:

Все это было бы смешно,

Когда бы не было так грустно… [172]

Извозчичьи лошади, несмотря на понукания кучера, ехали почти шагом.

– Боже мой! – волновался граф. – Мы никогда не доедем. Вот увидите, моя карета приедет раньше, и при входе я буду встречен моим глупым Иваном. Cela sera du propre! [173] Ну, да и карета хороша. Это какой-то гроб, а вовсе не карета. Знаете ли, таких лошадей и такой экипаж нигде в мире нельзя найти, кроме наших железных дорог…

Однако они приехали вовремя. В одиннадцать часов пришел поезд, но вмешаться в толпу граф не мог, потому что ее не было. Приехало не более десяти пассажиров. Первым выскочил из вагона Алеша Хотынцев.

– Где вы сидели, дядюшка? Я в Царском обшарил все вагоны и не нашел вас.

– Вот видишь, мой друг, я по рассеянности вошел в вагон второго класса, да и остался там. А отчего ты знал, что я в Царском?

– Мне об этом тетушка написала. Она прислала в Царское курьера с просьбой приехать вместе с вами и ужинать у нее. Что у вас такое?

– Право, не знаю; я ни о каком ужине не слышал.

Горич видел, как граф и Алеша сели в карету и как глупый Иван, с пледом в руке, перебежал на другую сторону кареты и отворил дверцу.

– Что ты тут делаешь? – раздался голос графа. – Отстань, пожалуйста.

– Ваше сиятельство, графиня мне приказала непременно укутать ваши ножки.

Мысль об ужине явилась графине внезапно после отъезда мужа, и она немедленно привела ее в исполнение. Матримониальная нерешительность Алеши ей надоела, и она решилась покончить с ним в этот вечер. Предлог для ужина был очень хороший: обеды у Петра Петровича были скудны, и граф, возвращаясь из Царского, всегда жаловался на голод. Теперь, когда граф был переполнен яствами и винами Дюкро, один вид изящно накрытого стола, уставленного бутылками, привел его в содрогание.

– Нет, знаешь, Olympe, – сказал он, усаживаясь в столовой около жены, – сегодня обед у Петра Петровича был очень недурен, а главное, пресытный, так что я вряд ли буду в силах есть что-нибудь…

– Вот вздор какой! Что же было за обедом?

– Был суп tortue claire, потом – soudac a la normande, потом – selle de mouton [174] , потом – еще кое-что…

– С чего же это наш бедный Петр Петрович так раскутился? Но есть ты все-таки будешь, потому что я велела приготовить твои любимые блюда.

Поневоле графу пришлось притворяться, что он ест, но пить он отказался наотрез, ссылаясь на головную боль. Зато Алеша ел с большим аппетитом и пил за троих. Графиня была с ним очаровательно любезна и даже выпила бокал шампанского за его здоровье. Когда подали кофе, графиня выслала людей и сочла своевременным начать атаку.

– Кстати, Alexis, вы знаете, что весь город говорит о том, что вы женитесь на Соне?

– Да, ma tante, я слышал об этом, – отвечал, слегка покраснев, Алеша.

– Что же вы скажете об этом?

– Что же я могу сказать? Я могу только дать честное слово, что я в этих слухах не виноват, что я ни одному человеку об этом не говорил.

– Конечно, я не могу сомневаться в вашем честном слове, но однако… откуда же взялись эти слухи?

– Послушай, Olympe, – вмешался граф, – не обвиняй, по крайней мере, Алешу в этих сплетнях. Я несколько раз просил тебя быть осторожнее…

– Ну, да, я так и знала. Я одна окажусь виноватой. Что бы ни случилось, я всегда виновата во всем.

Составляя утром план действий, графиня решила даже не подать вида, что она желает этой свадьбы. Она только попросит Алешу прекратить ухаживание за Соней, и это заставит его высказать свои чувства. Но вмешательство графа так ее рассердило, что все мысли ее спутались, и она обратилась с горькими упреками к Алеше.

– Что мой муж ко мне несправедлив, – это в порядке вещей. Обязанность каждого мужа – быть несправедливым к жене. Но почему вы против меня, этого я не могу понять… Погодите, не перебивайте меня. Я всю жизнь доказывала вам свое расположение. Когда вы еще были пажом, и Базиль сердился на вас за шалости, я всегда за вас заступалась. Наконец, еще недавно, когда все были против вас, – a propos de cette femme que je ne veux pas nommer [175] ,– я одна стояла за вас горой. Я сделала бал, просила вас дирижировать, чтобы сблизить вас с обществом, pour vous rehabiliter aux yeux du monde… [176] И что же? Вы не только не цените моего расположения, но даже не щадите мою бедную Соню. Разве вы не знаете, что это ухаживание, sans but [177] , и эти толки о свадьбе могут погубить молодую девушку в глазах света?

– Но что же я могу сделать? – воскликнул с непритворным отчаянием Алеша. – Просить руки княжны я не смею, потому что не имею никакой надежды…

– Боже мой, какая скромность! Отчего же это?

– Оттого, что я вижу, что княжне многие нравятся гораздо больше, чем я.

– Кто же это, например?

– Ну вот, например, Константинов.

– Pardon, Alexis, но вы начинаете говорить глупости. Что такое Константинов? Il s\'est bien battu a Sebastopol, il raconte joliment про Федюхины горы [178] , mais voila tout [179] . Вспомните этот его ужасный тик, а главное, – le nom qu\'il porte… [180] Разве это имя? Le joli plaisir de s\'appeler madame [181] Константинов!

«А не хватить ли мне сейчас предложение? – мелькнуло в голове у Алеши. – Во-первых, тетушка от меня отстанет (самым горячим желанием Алеши было в эту минуту, чтобы тетушка отстала). Во-вторых, княжна действительно прелестная девушка, а в-третьих, я никогда еще не был женат; может быть, это и не так дурно».

– Вот видите, ma tante, я прежде всего съезжу в Москву, чтобы устроить кое-какие денежные дела, – начал было Алеша; но графиня поспешила прервать его речь и этим испортила все дело.

– Что касается ваших денежных дел, мой милый Alexis, то о них вам беспокоиться нечего. Вы считаетесь наследником Базиля, но у меня свое довольно большое состояние, которое я оставлю Соне, так что в случае вашей женитьбы вы получите все…

При этих словах графини Алеша весь вспыхнул. Ему показалось ужасно обидным, что его соблазняют деньгами. Он хотел ответить, что он себя не продает, но нашел, что это будет слишком грубо, и удержался. Потом он хотел сказать, что княжна Софья Борисовна слишком привлекательна сама по себе, чтобы нуждаться для привлечения женихов в тетушкином состоянии, но этот более мягкий ответ пришел ему в, голову слишком поздно. Потом – как это всегда с ним бывало при сильных душевных потрясениях – ему захотелось громко смеяться, но он удержался и от этого, не произнес более ни одного слова и, как-то странно улыбаясь, смотрел на графиню. Графиня одна говорила пространно и красноречиво на тему семейного счастья и ужасного положения неженатых молодых людей. Граф Василий Васильевич не мог выдержать этого потока красноречия и неожиданно захрапел. Графиня посмотрела на него с сожалением и сказала:

– Это всегда с ним бывает, когда он обедает в Царском. Le chemin de fer le fatigue trop… [182]

Алеша встал, молча поцеловал руку графини и исчез. Графиня разбудила мужа.

– Базиль, можешь меня поздравить, дело кончено. Не позже как через неделю Алеша сделает предложение.

Через неделю Алеша Хотынцев получил четырехмесячный отпуск и уехал с Павликом Свирским на охоту в свою казанскую деревню, ни с кем не простившись в Петербурге.

Загрузка...