Три месяца назад я отослал финальную рукопись этой книги своим редакторам в издательство Чикагского университета. Из-за пандемии коронавируса тот мир кажется таким же древним, как Греция, которую столь преданно любила Симона Вейль. Так много привычек и событий, занятий и забот, казавшихся мне непреложными, успели с тех пор поблекнуть или вовсе исчезнуть.
Сейчас, когда вы держите эту книгу в своих (возможно, одетых в перчатки) руках, эти слова могут казаться вам не менее древними. Мир меняется со скоростью, которая поразила бы даже Гераклита. Гераклит утверждал, что миром правят перемены, и заключил, что в одну и ту же реку нельзя войти дважды. Однако коронавирус преподал нам более свежую истину: в одну и ту же реку нельзя войти даже единожды.
Я, как и все, пытаюсь держать голову над поверхностью вспенившегося потока истории – и помочь своим ближним и родным делать то же самое. Тем не менее даже в этом стремительно меняющемся мире, который мы теперь делим на вещи первой и не первой необходимости, я точно знаю, что работы Симоны Вейль всегда окажутся среди первых. Сила и свобода, несчастье и внимание, сообщество и забота – более, чем прежде, эти идеи нужны в нашу эпоху микробиологических и идеологических инфекций.
Работа с этими идеями привела Вейль по крайней мере к одному из ключевых для нее идеалов. В одной из последних работ, «Укоренении», она писала: «Обязанность по отношению ко всякому человеческому существу возникает уже только потому, что это – человеческое существо, даже если оно не признает никаких обязанностей, и никакое другое условие не должно к этому примешиваться»[2]. Мало какое требование может оказаться более значимым – как для моего времени, так и для вашего. И только время покажет, способны ли мы его выполнить.
Сколько времени в день вы уделяете мышлению?
Более чем три четверти века назад, 26 августа 1943 года, в громоздком викторианском здании лечебницы Гросвенор, расположенной в городе Эшфорд примерно в шестидесяти милях к юго-востоку от Лондона, судмедэксперт завершил осмотр пациентки, скончавшейся двумя днями ранее. Причиной смерти, записал он, стало «ослабление сердечной мышцы вследствие голодания и туберкулеза легких». Но затем клиническая оценка уступает чему-то, что, скорее, напоминает этическое суждение: «Покойная, обладая неуравновешенным рассудком, умертвила саму себя путем отказа от пищи»[4].
Покойную похоронили на местном кладбище. На плоском надгробии, скрывшем ее могилу, выгравировали имя и соответствующие даты:
Отмеченная на карте кладбища могила Вейль стала с тех пор одной из самых популярных достопримечательностей Эшфорда. Отдавая дань постоянному потоку посетителей, вторая мраморная плита сообщает, что Вейль «присоединилась к французскому Временному правительству в Лондоне» и что ее «работы обеспечили ей статус одного из важнейших современных философов».
На надгробии много не напишешь. Особенно это верно в случае Симоны Вейль. Среди биографов уже стало некоторым ритуалом резюмировать ее жизнь чередой противоречий. Анархистка, приверженная консервативным идеалам; пацифистка, которая сражалась в гражданской войне в Испании; святая, отказавшаяся от крещения; активистка рабочего движения и мистик; французская еврейка, похороненная в католической части английского кладбища; учительница, не придававшая значения решению задач; самая своенравная из людей, которая проповедовала уничтожение «Я», – вот лишь некоторые из парадоксов, которые воплощала собой Вейль. Пожалуй, имеет смысл рассматривать эти пары не столько как примеры непоследовательности в работе и жизни Вейль – хотя порой это именно они, – сколько в качестве приглашения поразмышлять об обоих элементах в каждой. В своем блокноте она писала: «Настоящий метод философии заключается в том, чтобы ясно постигать неразрешимые проблемы в их неразрешимости, а затем рассматривать – и больше ничего, рассматривать пристально, неустанно, годами, без малейшей надежды, в ожидании»[5].
«Судя по такому критерию, – заключает Вейль, – философов мало. Мало – еще слабо сказано»[6]. Неудивительно, что к миссии философа она предъявляет суровые требования: эта миссия, утверждает она, воплощается «исключительно в действии и на практике». Вот почему о философии так трудно писать – по словам Вейль, это как писать «трактат о теннисе или беге»[7]. Кроме того, именно по этой причине ее собственная жизнь была так расчерчена противоречиями. Они показывают, с каким напряжением неизбежно сталкивается человек, пытаясь жить в полном согласии со своими идеалами, – ведь рано или поздно эти усилия приводят к краху. И все же сама попытка Вейль примирить эти противоречия, как и природа ее идеалов, заслуживают пристального внимания. Стремление соответствовать своим идеалам не уступало ее готовности нести ответственность за любую признанную истину. Своим ученикам она часто говорила, что не терпит компромиссов – ни с самой собой, ни с другими людьми[8]. Соответственно, вряд ли нам удастся провести длительное время в ее суровой компании, не почувствовав себя весьма неуютно. Так и должно быть. В современности – да и, строго говоря, в любую эпоху – редко кто-либо действительно проживал свою философию в той же мере, что Симона Вейль.
Вторя отчету вымышленного судмедэксперта о смерти иезуита в романе Альбера Камю «Чума», можно сказать, что кончина Вейль – «случай сомнительный»[9]. Для Вейль смерть не была ни средством, ни целью занятий философией. Она, скорее, была одним из возможных последствий – во всяком случае, если философию понимать не как научную дисциплину, а как образ жизни. Как заметил современный философ Костика Брадатан, «философствование имеет дело не с мышлением, речью или письмом… но с кое-чем иным: с тем, чтобы поставить собственное тело на кон»[10].
Вслед за Сократом и Сенекой, Бенедиктом Спинозой и Яном Паточкой Вейль обязывает нас вспомнить не только о цене философской жизни, но и о ее предназначении. Я знаю, немногие из нас способны поставить перед собой такие требования. Как писал Стэнли Кэвелл, Вейль уникальна в своем отказе «уклониться» от действительной жизни. И все же эта неспособность уклониться – дар или проклятие, от которого большинство из нас с радостью бы отказалось. Что есть, то есть – возможно, так и должно быть.
Эта книга посвящена пяти ключевым понятиям в мысли Вейль. Хотя я и уделяю внимание некоторым эпизодам из ее жизни, хронологии я следую не настолько последовательно, как хотелось бы моему внутреннему историку. Поэтому позвольте мне на следующих нескольких страницах изложить траекторию жизни Вейль.
Вейль родилась в Париже в 1909 году, за пять лет до того, как разразилась Первая мировая война. Ее родители, Бернар и Саломея (Сельма) Вейль, были состоятельными и решительно нерелигиозными евреями, которые высоко ценили парижскую культурную и литературную жизнь. Родившись в богатой купеческой семье в России, Саломея Рейнхерц (сократившая свое имя до Сельмы) в 1882 году вместе с родителями бежала от погромов – сначала в Бельгию, затем во Францию. В ее семье было много поэтов и музыкантов, да и сама Сельма отлично пела и играла на фортепиано. Бернар Вейль происходил из семьи преуспевающего страсбургского предпринимателя. Когда Германия аннексировала Эльзас по итогу франко-прусской войны в 1871 году, семья Бернара выбрала французское гражданство. Хотя его родители соблюдали все предписания иудейской веры, сам он в молодости склонялся к анархизму и атеизму – от атеизма он так и не отказался, но анархистские симпатии был вынужден оставить ради успешной врачебной карьеры. Спустя год после свадьбы, состоявшейся в 1905 году, у них родился сын Андре, еще через три года – Симона. Вскоре после рождения дочери семья переехала в роскошную квартиру на фешенебельном бульваре Сен-Мишель, где Бернар и Сельма окружили детей вниманием и любовью и, растя их в обстановке, подобающей высокой буржуазии во Франции Прекрасной эпохи, стали воспитывать в них соответствующие этому классу стремления.
В детстве Симона не только воспринимала родительские ценности, но и восставала против них. Во время семейных обедов они с Андре принимали участие в дискуссиях о музыке и литературе, беседуя помимо французского на немецком и английском. Еще не умея читать, она уже учила наизусть услышанные от матери стихи и декламировала их перед гостями семейства. Когда ей было пять, они с братом зачитывали и ставили сцены из пьесы Эдмона Растана «Сирано де Бержерак»; делала она это с таким драматизмом, что вся семья, по воспоминаниям мадам Вейль, хохотала до слез. Впрочем, не все выдумки Симоны и Андре казались родителям столь же забавными. Однажды, к примеру, брат с сестрой принялись обходить округу, выпрашивая у пораженных соседей еду: их родители, объясняли они, оставили их умирать с голоду[11].
Непокорный дух Вейль заявил о себе рано и с тех пор не угасал. Во время войны она отправляла свои порции сахара и шоколада пуалю[12] французским солдатам, воюющим на передовой[13]. Спустя пару лет десятилетняя Вейль сбежит из просторной квартиры своих родителей, чтобы присоединиться к забастовке рабочих, которые шагали колонной по бульвару Сен-Мишель у них под окнами и пели «Интернационал». Неудивительно, что, когда они с семьей были на летнем курорте и Вейль узнала, какие гроши платят работающим там людям, она попыталась убедить их организовать профсоюз[14]. Когда одноклассник в начальной школе обозвал ее коммунисткой, девочка надменно ответила: «Pas du tout! [15] Я большевичка»[16].
Пока Вейль рвалась в мир политики, ее старший брат осваивал мир математики. Андре Вейль быстро обнаружил в себе математическое дарование, и сестра не без оснований сравнивала его с мыслителем XVII века Блезом Паскалем. В одном письме много лет спустя она призна́ется, что гений брата был для нее источником не только восхищения, но и страдания. Сравнение своих перспектив с перспективами Андре заставило ее поникнуть и едва ли не сломаться. «В четырнадцать лет, – писала она, – я впала в одно из этих бездонных отчаяний юности и всерьез думала о смерти по причине посредственности моих природных дарований… Я скорбела не о внешних успехах, но о том, что у меня вовсе нет надежды быть допущенной в это царство трансцендентного, куда дано войти только людям подлинно великим, где обитает истина. Я предпочла бы умереть, чем жить без нее»[17].
Поиск истины стал той лебедкой, которая вытянула Вейль из трясины отчаяния и удерживала над ней – пусть и не без срывов и сбоев – до самой ее смерти двумя десятилетиями позже. Она надежно держала Симону во время ее учебы в престижном лицее Генриха IV и после, когда она поступила в наиболее прославленное высшее учебное заведение страны – Высшую нормальную школу. Одногруппники Вейль, в которых ее кантианская суровость вызывала или благоговение, или раздражение, дали ей прозвище «категорический императив в юбке». Директор Высшей нормальной школы Селестен Бугле, без сомнений, в частных беседах находил слова посильнее. Эта блестящая студентка пыталась организовывать протесты против призыва в армию, а карманы ее унылого серого пальто всегда топорщились от свернутых копий анархистской газеты La Révolution prolétarienne и сатирического издания Le Canard enchaîné. Бугле, вынужденный отвлекаться на все это, называл ее «красной девой». После выпуска Вейль получила преподавательскую позицию в Ле-Пюи, маленьком городке в глубинке отдаленного региона Овернь. Возможно, Бугле надеялся, что больше о ней не услышит, однако последнее слово осталось за Вейль. Вскоре после начала учебного года Бугле пришла почтовая открытка с изображением огромной бронзовой статуи Девы Марии, стоящей на скале с видом на Ле-Пюи. Вейль не было необходимости подписывать открытку: под изображением располагалась надпись: «Красная Дева Ле-Пюи»[18].
Для директора школы в Ле-Пюи активизм Вейль стал не меньшей головной болью, чем для Бугле. Когда Вейль не занималась преподаванием философии Декарта и Канта лицеисткам – пятнадцати девушкам, совершенно пораженным и очарованным кротостью и пылкостью своей новой учительницы, – она выясняла, в какой помощи нуждаются местные рабочие. Городской совет предоставлял нетрудоустроенным мужчинам возможность за крохотную плату дробить камень в местном карьере – помощь, которая больше напоминала издевку, чем жест человеколюбия. Узнав о тяжелом положении рабочих, Вейль присоединилась к их протестным демонстрациям. Ее присутствие среди них – а она к тому же ходила пить с ними вино в кафе – шокировало светские круги Ле-Пюи. В одной из местных газет остро́те Бугле придали антисемитский оттенок: «Мадемуазель Вейлль [sic], красная дева из колена Левия, несущая московскую „благую весть“, промыла этим несчастным мозги»[19]. Когда директор школы в Ле-Пюи вызвал Вейль на допрос, коллеги и студенты устроили акцию в ее поддержку, а сама она отчитала администрацию за то, что та укрепляет «кастовое общество» и обращается с рабочими как с «неприкасаемыми»[20]. Директор уступил, городской совет – тоже, и рабочие наконец получили прибавку к зарплате, которую требовали.
Хотя Вейль завоевала уважение студентов и выиграла битву с городским советом, она не могла чувствовать себя свободно в отрезанном от остального мира маленьком городке. По окончании учебного года она устроилась в лицей в Осере, а еще через год переехала преподавать в Роан. Оба города оказались столь же маленькими и провинциальными, как Ле-Пюи, им обоим не хватало интеллектуального и промышленного развития, которым мог похвастаться Париж. Хотя Вейль серьезно подходила к своей работе, она понимала, насколько ее деятельность ограничена, элитарна, далека от мира рабочих – мужчин и женщин. «Величайшая человеческая ошибка, – написала она однажды, – это заниматься рассуждениями вместо того, чтобы узнать»[21]. Узнать – значит выйти за пределы школьного кабинета (лаборатории, библиотеки, кафе). Философия была для Вейль деятельной, но деятельность эта всегда была нацелена на истину. Истина же, как Вейль напоминала своим студентам, должна быть «истинностью чего-то»[22] – чего-то прожитого, испытанного. Вслед за древнегреческими трагиками, особенно Эсхилом и Софоклом, Вейль верила: истина – это то, что задевает нас за живое и пробирает до самых костей. Фраза Эсхила τῷ πάθει μάθος («через страдание – обучение») повторяется в ее тетрадях и письмах вновь и вновь, словно вдох и выдох.
Стремление к обучению приводило Вейль к труду на рыбацких судах, фермах и фабриках. В 1934 году, завершив четверть в Роане, Вейль взяла отпуск от преподавания и следующий год провела за работой на трех разных заводах под Парижем. Еще более удивительным, чем само решение наняться на фабрику, стал тот факт, что Вейль удалось это сделать не единожды, но трижды за короткий промежуток времени. Великая депрессия ударила по Франции позднее, чем по большинству стран, так что к 1935 году, когда Британия и Германия уже начали оправляться, она все еще не могла встать на ноги. Безработица за период с 1929 по 1935 годы выросла в четыре раза. Когда Вейль уволили с ее последней заводской должности, больше двух миллионов рабочих из двенадцати оказались безработными, и более половины из трехсот пятидесяти тысяч фабричных работниц Франции уже попали под сокращения[23].
В стенах этих тускло освещенных и оглушительно грохочущих помещений, подсоединенная к машине и принужденная повторять одни и те же движения бесчисленное количество раз, Вейль сделала одно из самых жутких своих открытий: le malheur. Это бесчеловечное состояние, в равной степени физическое и психологическое, лучше всего передается словом «несчастье». Сведенные до механического существования бесконечным однотипным физическим трудом, рабочие едва ли могли помышлять о сопротивлении или о восстании. Более того, эти уроки отчуждения заставили Вейль осознать: на фабрике практически невозможно мыслить.
Однако проклятием Вейль была неспособность – даже при самых ужасных обстоятельствах – перестать мыслить. Разве могло быть иначе? Перестань она мыслить, она прекратила бы быть Симоной Вейль. Всегда с сигаретой в зубах, всегда в одном и том же платье, широко раскрыв глаза за очками в широкой оправе, она напоминала своим студентам об одной простой истине: «Если перестать думать обо всем происходящем, делаешься его пособником. Необходимо совершенно иное: принять свое место в нынешнем положении дел и сделать что-то с ним»[24]. Если философия не привела к такому выводу, она не стоит бумаги, на которой написана. Вейль настаивала (как, вероятно, может настаивать только человек, не имеющий академической карьеры), что философия – это не теория и не дискурс, а практика. Поэтому о философствовании как о деятельности так «трудно писать», отмечала она ближе к концу жизни. Даже труднее, заключала она без тени иронии, чем писать о том, как играть в теннис или заниматься бегом[25].
В 1936 году убеждение, что нужно действовать, привело Вейль в Испанию, где в качестве реакции на военный переворот генерала Франсиско Франко только что вспыхнула гражданская война. Подобно Джорджу Оруэллу – современнику, с которым Вейль объединяло несколько разительных общих черт, хотя он и едва ли был бы рад такому сравнению, – она присоединилась к интернациональной бригаде анархистов, сражавшихся за Испанскую Республику. Будучи совершенно не способной управляться с ружьем или ориентироваться по компасу, она тем не менее требовала, к ужасу официального командования, чтобы ее отправили на передовую. Она пережила несколько вылазок, однако в тылу ей повезло меньше: спустя несколько недель после прибытия она случайно наступила в чан с кипящим маслом для жарки и обожгла ногу. Ее переправили в Барселону, но там она не смогла получить надлежащую медицинскую помощь и вскоре, уступив просьбам родителей, вернулась на лечение в Париж. Ожог в конце концов зажил, хотя на ноге и остались шрамы; но этого нельзя сказать о ее политических убеждениях: Вейль видела, что происходит с мужчинами и женщинами на поле боя, и это навсегда отпечаталось в ее сознании.
Было бы слишком просто сказать, что опыт Вейль в Испании стал для нее поворотной точкой, но он, несомненно, ускорил ее отход от активного участия в политической деятельности. К концу тридцатых годов она начала все больше обращаться к деятельности скорее духовной, религиозной. Однако ее влек не иудаизм, к которому она, пусть формально, принадлежала по праву рождения; нет, последовательность случившихся с ней мистических переживаний – в рыбацкой деревушке в Португалии, в тосканской церкви, в бенедиктинском аббатстве во Франции – привела ее к христианству. В 1940 году, когда Франция была побеждена и оккупирована нацистами, Римская католическая церковь привлекала Вейль все сильнее, хотя усиливались и ее сомнения по поводу церковных институтов. Эта двойственность стала очевидной, когда они с родителями (в ходе массового исхода французских гражданских и, что характерно, военных) прибыли в Марсель. Пока Вейли занимались длительным процессом подачи документов на американские визы, их дочь вступила в столь же длительную череду бесед с Жозефом-Мари Перреном – вдумчивым и добросердечным священником при местном доминиканском монастыре. Хотя Перрену и не удалось обратить Вейль в католичество – она вообще отказывалась вступать в какие-либо сообщества, готовые принять ее в свои ряды, – он получил от нее серию замечательных писем, которые вскоре после войны были опубликованы под заголовком Attente de dieu («В ожидании Бога»).
В Марселе Вейль также познакомилась с Гюставом Тибоном. Как и Перрен, он был католиком – но, в отличие от него, не священником, а крестьянином. Вейль просила Перрена, чтобы он нашел ей работу на какой-нибудь ферме, и тот обратился к своему другу Тибону с вопросом, не наймет ли ее он. Тибон согласился, но без особенной охоты: он был сторонником не только маршала Петена и его режима, но и ультраправого движения Action Française («Французское действие»), которое основал известный своим яростным антисемитизмом мыслитель Шарль Моррас. (Неприязнь к иудаизму, пусть в случае Тибона скорее религиозная, чем идеологическая, несомненно, повлияла на его решение включить антисемитские заметки Вейль в «Тяжесть и благодать» – вышедшее после войны под его редакцией собрание ее мыслей[26].) Их отношения начинались непросто. Вейль отказалась ложиться в одном доме с семьей Тибона и вместо этого спала на сене в полуразвалившейся хижине на участке; они с Тибоном часто вздорили по вопросам религиозным и светским. Несмотря на сложности, за те несколько месяцев, что она провела на ферме, они прониклись друг к другу глубоким уважением, в случае Тибона – граничащим с благоговением; Вейль же, в свою очередь, доверилась ему настолько, что, уезжая, оставила ему с дюжину своих тетрадей с записями.
Заполняла она эти тетради в основном после 1940 года, и они свидетельствуют о том, что последние три года ее недолгой жизни оказались самыми продуктивными – во всяком случае с точки зрения письма. В Марселе она разносила газеты подпольного Сопротивления, регулярно оказываясь на полицейских допросах, – и в перерывах между этими двумя занятиями писала под псевдонимом в литературный журнал Cahiers du sud