Итак. Официальное начало положено. РОВНОЕ ПЕНИЕ. Прекрасное, на одной, как правило, ноте. На свет появилась музыка — благодаря соединенным усилиям святых Амвросия и Григория. Следующий, на кого стоит полюбоваться в той рубрике истории музыки, что носит название «Фабрика звезд», — это человек по имени Гвидон. Нет-нет, царь Салтан тут решительно ни при чем.
Простите за спешку, но мне еще эвон сколько веков придется отмахать. Так что я позволю себе перескочить через несколько сот лет, идет? Во главе ООО «Британия» стоит ныне король Кнут, и большой популярностью пользуются палочные наказания. Все замечательно. И вот, не успели мистер и миссис Хайям поместить в «Персидских новостях» крошечное объявление о рождении маленького Омара, как в распоряжение музыкального мира уже поступила новая система, изобретенная человеком по имени Гвидон Аретинский. Именно он проложил путь для другого мистически одаренного музыканта — для уже упоминавшейся выше великой «Джулии из Эндрюса».
Как позволяет заключить его имя, Гвидон, или Гвидо, провел значительную часть жизни в итальянском городе Ареццо, стоящем примерно в 30 километрах к северу от Тразименского озера. Он был бенедиктинским монахом, перебравшимся сюда из родного Парижа.
Гвидо придумал слова, отвечавшие каждой из нот, или, как сказала об этом сама королева Джулия: «Начинать надлежит с начала, ибо лучшего почина измыслить не можно. Егда некий человек научается чтению книжному, то первым делом изначальные три знака уразумевает — аз-буки-веди, того для и ты, коегожды петь приступая, починай с „до-ре-ми“». Э-э, et cetera.
Хотя, если честно… примерно к этому все и сводится. Так что, когда будете в следующий раз беседовать с кем-то о «Звуках музыки», попробуйте-ка обронить: «Ах да, старая тоновая система сольмизации, которую ввел в одиннадцатом веке Гвидо д’Ареццо. Или это была все-таки группа „Степс“?»
На самом деле старина Гвидо много чего понаделал. В том же самом году, как раз когда китайцы окончательно довели до ума изобретенную ими симпатичную, пусть и смертоносную, смесь древесного угля, серы и нитрата калия, она же порох, а по всей Европе только и разговоров было, что о поэме с невразумительным названием «Беовульф» (ну, то есть, либо так, либо все они там перепились), наш человек в музыкальном мире придумал еще и маленькую штучку из пяти строк, на которой ныне вся музыка и пишется, — штучку, именуемую «нотоносцем», или «нотным станом». Вот она.
Ни один музыкант, имея ее в руках, с дороги уже не собьется. Если, конечно, он не катает в это время в машине своих развеселых подружек. Как бы там ни было, происхождение нотоносца датируется 1000-м годом.
Удрученным студентам консерваторий потребовалось еще несколько сот лет, чтобы сочинить мнемонические фразы наподобие «Солдат-Сирота Ревет Фальцетом Лакримозу», «Милый Соловей Синице Рекомендует Фагот» или особенно мною любимой «Фатальное Решение: Сироп и Соль в Миксер»[♫] и запомнить с их помощью ноты. Вообще говоря, Гвидо не помешал бы хороший пиарщик, поскольку в большинстве своем люди о нем и слыхом не слыхивали. Возможно, ему стоило бы прибавить к своему имени какой-нибудь энергичный инициал… сейчас, постойте… Гвидо Г. д’Ареццо. Могло и сработать. Его бы сразу заметили. Нет сомнений, живи он в наши дни, ему присвоили бы прозвание вроде «Гвид-о-ктава» — просто для того, чтобы имя его пережило века.
Гвидо д’Ареццо умер в 1050-м. Ровно сорок восемь лет спустя появился еще один музыкант, подвизавшийся в том же примерно мире — проводя дни в молитвах и созерцании. И он тоже внес в музыку значительный вклад — может быть, и не такой осязаемый и долговечный, как у Гвидо с его пятью линейками, но тем не менее важный. Этот человек, родившийся в 1098-м, воистину поднял музыку на новые высоты, заставил всех обратить на нее внимание. Однако более поражает нас в этом композиторе, аранжировщике, поэте и мечтателе одно редкостное качество… он был женщиной!
Из всего, что имело отношение к аббатисе, композитору, «сновидице» и вообще всесторонне эксцентричной даме по имени Хильдегарда Бингенская, мне всегда казалось особенно удивительным одно, а именно — она вовсе таковой не была. Это я насчет «Бингенская». Она и не родилась в Бингене, и не жила в Бингене, и не в Бингене умерла. Если, узнав об этом, вы решите, что можете с не меньшими основаниями именовать ее Хильдегардой Бэйсингстокской или Хильдегардой фон Симондс-Иейт, что ж, дело ваше. Нет, все-таки родилась она в Рейнгессене, а скончалась в Рупертсберге, и по крайней мере Рупертсберг, стоящий в шестидесяти примерно километрах к юго-западу от Штутгарта, расположен рядом с Бингеном. И отлично. Рад, что так понятно все объяснил.
Хильдегарда была женщиной безусловно замечательной, женщиной, с таким же удовольствием помогавшей советами епископам — и даже папам, — с каким она готовила припарку из травяных настоев, смешанных по ее собственному рецепту. С самых юных лет Хильдегарду посещали видения, и из-за них ее, совсем еще молодой женщиной, определили в анахоретки. Анахоретки представляли собой что-то вроде гибрида монахини с инструктором спецназа по выживанию — так что Хильдегарда, приняв постриг, тут же попала в одиночное заключение.
В возрасте сорока двух лет ее посетило видение, давшее ей, по ее же словам, полное понимание религиозных текстов, и начиная с этого времени она стала записывать все свои сны и наития. Ныне главными ее достижениями почитаются музыкальные. Она оставила большое число хоралов, слова для которых нередко сочиняла сама — вместо того чтобы перелагать на музыку распространенные в то время тексты. Мне и теперь представляется печальным, что Хильдегарда известна ныне не только потому, что она была одним из первых значительных композиторов, оставивших нам музыкальные записи, но и потому, что она была среди них ЕДИНСТВЕННОЙ женщиной. Ну что же. Как сказал мистер Браун[*], это мужской мир.
Ах, если б этот шарик был лишь нашим.
Но он, увы, не значит ничего,
Нет, ничего… без женщин и монашек.
Во всяком случае, мне кажется, что слова были такими. Трудно сказать, уж больно он кричит.
История ее представляется еще более замечательной, когда начинаешь размышлять о том, с какими, наверное, трудностями было сопряжено в то время не просто существование женщины-композитора, — господи, да это и сейчас дело не из легких, — но, чего уж там, существование женщины, ХОТЬ ЧТО-ТО СОБОЙ ПРЕДСТАВЛЯВШЕЙ. «Да, я женщина. Да, я композитор. Да, так уж вышло, у меня бывают видения, которые я стараюсь сразу записывать. Э-э, нет, как ни странно, я не ведьма, большое вам спасибо!»
Я о чем говорю-то? Давайте возьмем в одну руку портрет Хильдегарды, а в другую — наполненный вином кубок, покажем себе крупным планом 1179-й и провозгласим тост за ее ничуть не ведьмячью, эксцентричную музыкальность. Или за что-нибудь еще.
А кстати, у нее действительно сидела бородавка на левой щеке?
Итак. 1179-й, год кончины Хильдегарды Бингенской, или Рупертсбергской, — зависит от того, насколько вы помешаны на точности. Фактически именно в этом году по миру начала бродить самая первая музыкальная шутка. До наших времен она дошла в виде анекдота про Бинга Кросби и Уолтера Диснея, однако в оригинале, как вы увидите из приведенного ниже текста, относилась именно к Хильдегарде. Выглядела она примерно так (произносится с шотландским акцентом):
lnterrogatio: Quod differentum est trans
Hildegard von Bingen et Waltus Disnius?
Repondatum: Bingen singen, sed Waltus
Disnius![*]
М-да… Может, вам и стоило бы там побывать. Это я о двенадцатом веке. Вероятно, в то же время появились и первые шуточки насчет барабанщиков и ударников вообще. Примерно в таком роде: «Каково расстояние, на котором средний барабан способен оглушить слушателя? Футов десять примерно, дальше его не забросишь».
Если вы полагаете, будто я несправедлив к ударникам, так позвольте вам сказать: это всего лишь моя работа. Меня уверяли, что существует давняя, насчитывающая — сами видите — немало столетий музыкальная традиция, которая определяет, и всегда определяла, поведение всех музыкантов. Традиция, стоящая в одном ряду с такими основными принципами, как «будьте неизменно внимательны и старайтесь понять, где вы сможете получить следующую вашу работу», — последнее принимает в интересующем нас бизнесе такой вид: «будьте неизменно грубы с ударниками». Рекомендации наподобие «выжимайте из скрипачей последние соки» и — к ней, хоть она и не менее важна, сказанное относится в меньшей мере — «играя в пабе на духовых, не забывайте сгибаться в три погибели» стоят в том же ряду. Ударникам просто-напросто следует приучить себя к мысли, что они непременно окажутся мишенью для «музыкальных шуток»[♫]. Дабы облегчить им жизнь, я составил короткий список самых лучших «ударных» острот, правда, одна из них слишком груба для печати.
1. В. Как узнать барабанщика по стуку в дверь?
О. Он стучит быстрее всех прочих.
2. В. Как вы назвали бы человека, который вечно ошивается рядом с музыкантами?
О. Барабанщиком.
3. Эта шутка для печати не пригодна.
Так или иначе, пошли дальше. Нам еще нужно добраться до 1225-го, до, как это принято теперь называть, «следующей большой сенсации» в истории музыки. А по пути позвольте мне попытаться пересказать все то, что вам следует знать. В 1184-м в Модене был освящен собор, остававшийся непревзойденным до тех пор, пока три года спустя достойные горожане Вероны не построили свой собственный. По сути дела соборы — это такие большие надгробные памятники. И не в одном лишь буквальном смысле. Каждому хочется иметь свой. В Бамберге заложили один, в Шартре другой, да и светившиеся охряными крышами дома Сиены с нетерпением ожидали, когда на них падет теплая тень их собственного собора. Понятное дело, я говорю вам об этом не просто для того, чтобы скоротать время, у меня на то есть причина. Однако о ней — чуть дальше.
Напомните мне, чтобы я рассказал вам о carmina burana, и лучше прямо сейчас. Составлена она была году примерно в 1200-м. И представляла собой сборник монастырских песенок, из которых многие имели основой довольно смачные латинские и немецкие стихи, найденные в Бенедиктбейрне, что расположен в той части нынешней Баварии, которая в ту пору именовалась Богемией.
Несмотря на монастырское их происхождение, — а скорее всего, по причине монастырского их происхождения, — стихи эти трактуют темы любви, и… пьянства, и… как бы это сказать… любострастия! Эти похабные баллады сочинялись примерно в то же время, когда был основан Кембриджский университет, однако оставались относительно малоизвестными добрых восемь столетий с лишком, пока родившийся в Мюнхене композитор и педагог Карл Орф не использовал их в своем сочинении 1937 года, которое назвал просто: «Кармина Бурана». Я тут записал себе для памяти, что надо будет упомянуть о нем, когда мы доберемся до того времени, а пока — двигаемся дальше.
Эстрадные комики. Они тоже появились примерно в это время. Скорее всего, назначение их состояло в том, чтобы дать музыкантам передышку, позволить им принять по рюмочке в баре, что-то в этом роде. Разумеется, называли их тогда придворными шутами, а популярность они начали приобретать где-то в начале тринадцатого столетия. Кроме того, подрастало многое множество кафедральных соборов[♫]: работы велись в Реймсе, Солсбери, Толедо, Брюсселе и Бургосе, а заодно сооружались новый собор в Амьене (старый сгорел — небрежное обращение с огнем!) и фасад Нотр-Дама. В общем и целом, если на твоей визитной карточке значилось: «Кит Дешевка — строитель кафедральных соборов», ты, сколько я могу судить, даже при столь неказистой фамилии зарабатывал приличные деньги. Что и приводит меня, пусть мне того и не хочется, к 1225-му, к «следующей большой сенсации».
Первым делом попробуем помедлить немного в 1225-м и на скорую руку оглядеться. Так вот, Великая хартия выходит третьим изданием. Совсем неплохо для сочинения с таким унылым концом и без стоящей интриги. Что касается знаменитостей этого времени, то, с одной стороны, у нас имеется Франциск Ассизский, которому осталось прожить один год. С другой стороны — что с другой, то с другой, — наличествует мистер Хан, друзья называют его Чингисом. Это время последних крестовых походов, монгольского покорения Руси и сыплющихся дождем папских отлучений. Собственно, шагу невозможно было ступить, чтобы вас не отлучили. Стоило вам, скажем, всего-навсего вторгнуться в Шотландию, и тут же — ХРЯСЬ! — отлучение.
Все это лишь кое-какие подробности, касающиеся 1225-го, ну, мы словно бы забрались на самую высокую гору и поозирались по сторонам. А как же само «время»? Каково оно на вкус, на запах? — если вы понимаете, о чем я. И каким оно было в отношении музыкальном? Так ведь я потому и распространялся о том, что куда ни глянь, везде подрастают кафедральные соборы. Давайте-ка на минутку влезем в шкуру человека Средневековья.
Соборы — о соборах необходимо знать две вещи. Они далеко не дешевы, а возведение их отнимает чертову пропасть времени. Их не продают в разобранном виде — уложенными в плоскую коробку, вместе с написанной какой-то бестолочью инструкцией и неполным комплектом шурупов. Возведение соборов растягивалось на сроки жизни нескольких поколений. И это позволяет нам понять, в чьих руках находились в 1225-м все деньги. А также — в каком состоянии пребывал музыкальный бизнес в 1224-м. Дело, видите ли, в том, что для заполнения соборов требуются не только люди, но и музыка. В 1225-м слово МУЗЫКА состояло по преимуществу из девяти букв и писалось так: ЦЕРКОВНАЯ музыка. Хотя для уличных охламонов музыка была также и изустной, не лишенной сходства с герпесом, — в том смысле, что и она передавалась из уст в уста. Ладно, ладно, сходство не шибко полное, но вы же меня поняли. Разумеется, существовали места, в которых вы могли получить музыку и в записанном виде — если были человеком достаточно состоятельным. Но вообще говоря, норму составляла в то время компания темных личностей с физиономиями, сильно смахивавшими на коровье вымя, распевающих в продуваемых всеми ветрами зданиях нечто однотональное. Немного похоже на нынешнюю фолк-музыку.
Ну вот, а теперь «следующая большая сенсация». Опять-таки, если вы были человеком достаточно состоятельным, вы, пожалуй, сказали бы, что следующей большой сенсацией стала «бумажная ткань», которую как раз в этом году и начали производить испанцы. Но если вы достаточно состоятельным не были — чем, надо признать, отличалось подавляющее большинство населения, — для вас «следующей большой сенсацией»[♫] почти наверняка стало музыкальное произведение, которое называлось «Sumer is icumen in».
Прочтите-ка вот это:
Sumer is icumen in,
Lhude sing, cuccu
Groweth sed and bloweth med
And springeth the wude nu
Sing cuccu[♫]
или в вольном переводе:
Весна пришла,
Громче, кукушка, кукуй,
Семена проросли, и луга зацвели,
И в лесах распустились листочки,
Кукуй, кукушка.
«Sumer is icumen in» — прекрасные слова, не правда ли? — это важная часть великой музыкальной схемы мира, часть немалая, хотя бы потому, что она просто-напросто существует и до сих пор — достижение для любого музыкального произведения той норы редкостное. Могу себе представить, как историки всего мира вопят в оргазменном восторге, откопав где-то датируемый 1225 годом обрывок нотной бумаги, на котором помечено поверху: «Чижик-пыжик, где ты был?» Так что великим представляется уже сам тот факт, что сочинение это у нас имеется. Однако «Sumer» — надеюсь, он не против того, что я называю его просто по имени, — значителен еще и вследствие его чрезвычайно передового характера. Это подобие канона — песни, в которой все голоса выпевают примерно одну и ту же мелодию, но каждый в свое время, что-то вроде «Братца Якова», — состоящее из шести партий, четырех теноровых и двух басовых, форма для того времени до крайности сложная. Оно датируется серединой тринадцатого века и написано на прекрасном, немного неряшливом среднеанглийском. Если вы не говорите на среднеанглийском — а по чести сказать, среди тех, кто не носит имя Гэндальф, говорящих на нем насчитывается всего ничего, — попробуйте прочитать его с корнуэльским акцентом. Оно почти наверняка вышло из-под пера монаха, состоявшего в аббатстве Ридинг и известного ныне просто как Джон Форнсетский. Песнопение это задумывалось как весеннее, предвещающее наступление лета и по стилю сильно походило на народные песни. Статус «следующей большой сенсации» оно приобрело потому, что было для своего времени совершенно новаторским. Петь такого рода вещи в 1225-м никому просто в голову не приходило. Собственно говоря, некоторые ученые считают, что никто их и не пел. Один совсем уж ученый господин по имени док Манфред Букофцер[*], взглянув в 1945 году на ноты, мгновенно решил, что написаны они во времена куда более поздние. И все-таки. При всех выпавших на его долю неприятностях, это произведение сумело сохранить свое место в истории музыки, а там значится, что написано оно около 1225-го. Вот и все, что я имею сказать о старом добром «Sumer».
В следующие семьдесят примерно лет в музыкальном мире набирали все большую силу кое-какие немаловажные вещи. То был период, когда явление, известное как «ars antiqua», все еще оставалось в моде. Название это означает, собственно, «старое искусство» — термин, используемый применительно к тому, что воспринимается ныне лишь ретроспективно. Собственно, и название-то свое оно получило только после того, как кто-то выдумал термин «ars nova» — новое искусство, — означавший, по существу, освобождение от всех стилей и некоторых норм «ars antiqua».
Большую тройку мира «ars antiqua» составляли Леонин, Перотин и Роберт де Сэбилон. Леонина часто именуют «optimus organista»[*], то есть «отменным сочинителем прелестных средневековых на слух благозвучий», — многое из написанного им дожило и до наших дней. Перотин был одно время заправилой парижского собора Нотр-Дам. Де Сэбилон тоже подвизался в Париже, вытворяя с независимыми мелодиями такое, что и поверить нельзя. По сути дела, Париж стал к этому времени городом далеко не маленьким, а собор Нотр-Дам — так и вовсе большим. В Париж стекалось множество трубадуров и менестрелей, а заодно с ними — монахов и ученых мужей. Поразительным представляется мне его сходство с Парижем начала двадцатого века, городом, в который опять-таки стекались художники, музыканты и мыслители, создавая эротичную, богемистую «культуру кафе». Все это привело к тому, что город наложил свой отпечаток на искусство вообще — и в те времена, и в эти. Впрочем, одно можно сказать с определенностью: и в те времена, и в эти капуччино там почти наверняка стоил дешевле.
Другими светилами, которые отбрасывали затухающий свет на «ars antiqua», были люди наподобие Франко Кёльнского[♫]. Франко Кёльнский — я понимаю, звучит это так себе, но хорошо уж и то, что он устоял перед искушением записаться в генералиссимусы, — был человеком, которому приписывают заслугу установления длительности нот. Сейчас об этом и говорить-то, пожалуй, странно, но ведь кто-то же должен был этим заняться. Подобно тому как Григорий Грандиозный навел порядок в ровном пении, Франко, всерьез взявшись за ноты, постановил, каким образом надлежит указывать длительность каждой. И разложил все это дело по полочкам — в небольшой книжке, названной «De musica mensurabilis», или, если угодно, «О музыке и мерках»: похоже на заглавие утраченной рукописи Джона Стейнбека, не правда ли?
До той поры принятая повсеместно система указания длительности нот отсутствовала. Франко же стандартизировал «бревне» как единицу музыкальных измерений.
Полубревис выглядит так: — и длится четыре доли.
А вот это — минима, она длится две доли.
Ну и так далее, вплоть до , крючок (одна доля), и миловидной, хоть и получившей странное название «полу-деми-семитрель» — своего рода феи Тинк среди нот: хотите верьте, что она существует, хотите нет.
Теперь о трех главных именах в музыке, какой она была после 1300 года. Машо, Данстейбл и Дюфаи. Первый — носивший романтическое имя француз, поэт и композитор: Гийом де Машо. Опять же прошу простить за очередное отступление, но какое все-таки прекрасное имя. Вот произнесите его сами — Гийом де Машо. Великолепное имя. Машо родился в 1300-м и довольно быстро понял, что обладает дарованиями не только поэтическими, но и музыкальными. К году 1364-му, когда у него впереди было еще добрых четырнадцать лет жизни, его уже вполне можно было простить за то, что он жил себе спокойненько, мирно занимался своим «ars nova» и вообще получал от жизни удовольствие. Я что хочу сказать: если честно, в те времена дожить до шестидесяти четырех — это уже было своего рода достижение, особенно если учесть тогдашнюю новую чернуху… или, как ее, «черную смерть». («Ух ты, дорогуша, роскошно выглядишь, сдохнуть можно… А… так ты уже сдохла».)
Машо был одним из последних великих композиторов, успевших пожить в веке труверов и трубадуров, то есть французского варианта того, что у нас в Англии именовали «менестрелями», а у немцев «миннезингерами», сиречь «певцами любви». Менестрели были хорошо оплачиваемыми свободными музыкантами, ведшими свое родословие от «мимов» Древней Греции и Рима, разогнанных во время вторжения варваров. Изначально они были актерами, бравшимися за музыкальные инструменты лишь для того, чтобы свести концы с концами, даром что в те времена это занятие почиталось довольно сомнительным (впрочем, в этом отношении и сейчас мало что изменилось). Если бы эта книга была Библией, в ней, скорее всего, значилось бы примерно следующее:
Мимы родили шутов; шуты родили жонглеров; жонглеры родили трубадуров; трубадуры родили труверов; труверы родили деревенских скрипачей, а деревенские скрипачи родили менестрелей.
Если у вас возникало — в этом мире трубадуров, труверов и деревенских скрипачей — желание обнаружить в людской толпе менестреля, вы могли воспользоваться одним полезным правилом: трубадуры поют и читают стихи, деревенские скрипачи играют на танцах, а менестрели тают у вас во рту, но не в руках.
Что касается Машо, то он, в соответствии с традицией труверов, прославился при жизни своей и стихами, и музыкой. Бывший в буквальном, более-менее, смысле современником «Декамерона», он родился в Арденнах, однако, ставши и ученым мужем, и священником сразу — а такое, я уверен, возможно, — подолгу и с удовольствием жил при дворах Иоанна Люксембургского и герцогини Нормандской. Но лишь в наваррские свои времена он положил все силы на то, чтобы достичь еще не достигнутого, осуществить еще не осуществленное, сотворить пока еще… не сотворенное. Четырехголосную мессу. Никто до него не создавал мессы, которая разворачивалась бы, следуя «законам» гармонии, а эта еще и звучала как… в общем, хорошо звучала. Для того чтобы создать «правильную» четырехголосную мессу, можно, конечно, в точности следовать принятым правилам, а вот добиться того, чтобы она еще и радовала слух, — это совсем другая история.
Итак, займемся четырехголосной мессой. Может ли композитор добиться того, чтобы четыре разных голоса (т. е. сопрано, альт, тенор и бас, к примеру) пели разные мелодии каждый, создавая при этом совершенную гармонию звучания?
Попробуйте, если получится, представить себе это так. В Реймсе стоит тихий, сырой и теплый вечер — великий миг, в который Машо взойдет на свой Эверест, уже близок. Он и его команда соперничают с итальянцами за звание первооткрывателей музыкального святого Грааля тех времен — четырехголосицы, — однако путешествие это оказалось опасным. То, что представлялось достижениями более ранними, быстренько повторялось другими — и лишь для того, чтобы в них обнаруживалось несколько больших кусков, никакого отношения к четырем голосам не имевших: одни содержали по три, другие по два. Существовал даже ранний прототип, нотная запись там являла все признаки четырехголосной мессы, однако при ее исполнении она оказывалась почти целиком монотонной и распеваемой в унисон[♫*].
Они и так уже отставали, понеся тяжелый урон, и не только в том, что касалось боевого духа, — два члена команды покинули ее, повредив гортань, еще один решил добиться цели в одиночку, а четвертого Машо потерял по причине трагического инцидента с языком, приключившегося при исполнении особенно быстрого, построенного сплошь на полу-деми-семитрелях такта. Однако Машо не сдавался. Он знал, что сможет сделать это. Ни один известный истории композитор пока не смог, и, стало быть, победителя ждут великие почести. Ну что же, наш выход! И в миг, которому предстояло навсегда войти в анналы истории как «то время, когда Гийом де Машо закончил свою мессу», он, явив себя во всем блеске, единым взмахом пера добавил к своему шедевру последнюю тактовую линию. Дело сделано, он знал это. Ему не требовались репетиции. Не требовалось напевать все сочинение маме. Он ЗНАЛ. То была первая в истории четырехголосная месса! Легенда гласит, что Машо, наклонившись к своему начальнику отдела кадров, произнес ставшие ныне бессмертными слова: «Bof! J’ai besoin d’une tasse de thé. Ou peut-être quelque-chose plus fort. Allons! Au tête du cheval». Или в переводе: «Уф! Я не отказался бы от чашечки чая. Или от чего покрепче. Не завалиться ли нам в „Конскую голову“?»
Великий миг. Действительно великий. «Ars nova» в лучшем виде. А сама месса? Ну что же, романтически настроенные хроникеры могли бы заверить вас, что ее в ту же ночь исполнили на коронации Карла V и что тем самым она положила начало недолгому, но обладающему прекрасными формами золотому веку французской музыки[♫].
Карл был одним из тех не часто встречающихся монархов, которые любят музыку. При его правлении Франция приобрела положение светоча музыкального мира. С первого же года воцарения Карла и до истечения первых двадцати с чем-то годов пятнадцатого столетия Франция оставалась центром музыкальной вселенной — ее столичным городом, если угодно, блеск которого отражался в раздельных, но соотнесенных мирах французской готической архитектуры и учености, символом коей стал Парижский университет.
Ну хорошо, с Францией все понятно, а как же добрая старая Англия? Кто создавал стандарты создания стандартов в мире музыки? Чтобы ответить на этот вопрос, нам следует обратиться к Данстейблу — городу и человеку.
Джон Данстейбл почти наверняка родился в Данстейбле, и само имя его является, скорее всего, переделкой Иоанна Данстейблского. Ему принадлежат некоторые из прекраснейших сочинений той поры, пусть даже не все они были созданы в Англии. Многие его произведения отыскались со временем в таких городах, как Тренто, Модена, Болонья, и это наводит на мысль, что присутствие англичан в итальянской музыке было в то время весьма реальным. Впрочем, умер Данстейбл все-таки в Лондоне, успев, однако же, посвятить большую часть жизни пропаганде своего пожизненного causes célèbres[*] — естественным ритмам.
До того времени было по преимуществу принято подбирать слова под музыку. Я что хочу сказать — слова считались не такими уж и важными, поэтому вы просто находили хорошую мелодию и приделывали к ней текст. В результате естественное произношение слов полностью утрачивалось, заодно с большей частью их значения. Чтобы понять, о чем я толкую, представьте, что вы разговариваете, прилаживаясь к играющему граммофону. Все ваши слова искажаются, растягиваются и произносятся в конечном счете так медленно и вычурно, что исконное их значение попросту утрачивается. Так вот, Данстейблу это не нравилось. У него от этого с души воротило. И он посвятил кучу времени борьбе за «естественные ритмы», за музыку, в которой слова выпеваются в обычном их ритме — так, как они произносятся.
Да, можно, конечно, сказать, что он мог бы приобрести и большую известность. Но если честно, именно люди, подобные ему, и были, как мы еще увидим, теми важнейшими винтиками, без которых колеса музыки вращаться попросту не могли.
Помимо прочего, Данстейбл сыграл приметную роль в сфере контрапункта. Н-да, вот тут мы попадаем в щекотливую ситуацию. Нынче контрапункт может для вас никакого особого значения не иметь, однако в те времена он был в музыке одной из наиболее спорных тем. И не забывайте, раз он был спорным в музыке, значит, был — во всяком случае, тогда — спорным и для Церкви, а такое положение могло выйти боком всякому, кто лез в возмутители спокойствия. Еще в 1309 году некий Маркетто Падуанский обратился к властям предержащим с просьбой допустить контрапункт в музыке и в 1322-м — с быстротой, поспорить с которой способна лишь телефонная справочная, — получил в виде ответа запрет папы Иоанна XXII. Ну, с другой стороны, не скажешь ведь, что у папы не было времени, чтобы как следует все обдумать. Однако чем уж так нехорош контрапункт? Почему Церковь так его невзлюбила? И еще интереснее — что за зверь, собственно говоря, этот контрапункт? Ладно, хорошо. Займемся контрапунктом.
Начнем с конца. Контрапункт появляется, когда композитору надоедает сочинять всего-навсего одну мелодию и он начинает записывать сразу несколько. Что ж, ему-то хорошо — он, скорее всего, сочиняет их в разное время: одну утром, другую после обеда, а с третьей управляется перед тем, как чайку попить, ну и так далее. Замечательно, классно. Сложности начинаются, когда композитор эти мелодии соединяет, потому что нам-то приходится слушать их все сразу. Слушать, как множество совершенно разных голосов поют разные мелодии — И ВСЕ В ОДНО И ТО ЖЕ ВРЕМЯ. Это немного похоже на джаз, но только без мучимого газами тромбона. Что и может объяснить нам, почему папа Иоанн XXII так гневался в своей «Docta Sanctorium» на композиторов: «Они рассекают мелодии долгими цезурами[♫], затусовывая оные дискантами, а порою втискивая в них вульгарные триплумы и мотеты…» Ну-с, если в сказанном им и присутствовал некоторый резон, его отчасти подпортило неграмотное написание слова «затушевывая». И кстати, «триплум» и «мотет» следует, в этом случае, понимать как сопрано и альт соответственно — полное четырехголосие состояло в то время «из триплума, мотета, тенора и контратенора». И не говорите потом, будто я ничего вам не объяснял.
Впрочем, Иоанн XXII с его «доктами» на Джона Данстейблского большого впечатления не произвел. До самой его кончины в 1453 году контрапункт оставался, если правду сказать, любимым занятием Джона. Он продолжал писать свои мессы и изоритмические мотеты — те, в которых даже при изменениях в самой музыке повторялся все тот же ритмический рисунок, — и возможно даже, был первым, кто написал для церковной мессы инструментальное сопровождение.
Эпоха Данстейбла была в Италии эпохой Донателло, а заодно и Фра Анджелико с Медичи. Португалия могла похвастаться великими путешественниками Гонцало Кабралом и Хуаном Диасом. А что же Англия? Ну что, в Англии опять свирепствовала моровая язва, принесшая с собой малоприятный, распространившийся на всю страну карантин. Что касается Данстейбла, его влияние признавалось и два-три столетия спустя. Говорят даже, что человеком, на которого он повлиял в наибольшей степени, был еще один Гийом.
Гийом Дюфаи был родом из Геннегау, провинции, входившей тогда в состав Низинных Земель, ныне Нидерландов, однако долгое время прослужил в папской капелле. В то время это было интересной работой, главным образом потому, что двор папы то и дело переезжал, и в итоге Дюфаи удалось повидать не один только Рим, но и множество иных городов. Он даже провел некоторое время в Камбре, это недалеко от Лилля, что во Франции, — городе, в котором папе, как говорят, очень понравился хор — не меньше, чем потом и Нидерланды.
Последние понравились папе настолько, что, вернувшись с двором в Рим, он разработал программу импортирования даровитых людей из Нидерландов. Собственно, какое-то время почти всю папскую капеллу составляли певцы из Низинных Земель (интересно, не называли ль они себя «донцами»?), итальянец в ней насчитывался только один.
В свое время Дюфаи почитался крупнейшим нидерландским композитором, и одно из его достижений, которым была уготована долгая жизнь, состояло в том, что он оказался предтечей современной организации хора, то есть его разбиения на сопрано, альты, тенора и басы, причем басу у Дюфаи отводилось второстепенное, по сравнению с тенором и контратенором, место. Попробуйте на скорую руку прослушать что-нибудь вроде «Ессе ancilla domini», это одна из его последних месс, и вы поймете, насколько блестящей была осенившая Дюфаи идея.
По существу, фигура Дюфаи ознаменовала собой и завершение периода, известного под названием Средневековье, и первые, робкие шаги эпохи совершенно новой — ну ладно, почти, — вечно поющего и вечно танцующего Ренессанса. Родившийся в тот самый год, когда умер Чосер, в 1400-й, Дюфаи принадлежал к поколению, ставшему свидетелем битвы при Азенкуре, появления первых печатных книг и сожжения в Руане Жанны д’Арк. С ходом времени он окончательно обосновался в Камбре, который помог обратить в одну из главных — с тех пор как руанский палач произнес незабываемые слова: «Zut! J’ai perdu mes alumettes!»[*] — тем для разговоров. Ко времени, когда Дюфаи возвратился в городок Камбре, Данстейбл уже скончался, как и Константин XI, вместе с которым прекратила существование Византийская империя. Довольно интересным, а для кофеманов всего мира, возможно, и более важным является то обстоятельство, что расположенный в Юго-Западной Аравии порт Мокка обратился к тому же времени в главный центр мирового кофейного экспорта.
А теперь закройте глаза и представьте себе: голоса играющих детей, плеск воды, невнятное рявканье мегафона. «Так, ладно, всем слушать, сейчас 1450-й. Мне нужна новая эра. Прошу всех, у кого есть на рукавах средневековые красные повязки, покинуть генофонд. Повторяю, сейчас 1450-й, просьба ко всем, у кого есть на рукавах средневековые красные повязки, покинуть генофонд. Наступает эпоха Ренессанса». И затем в сторону, к помощнику режиссера: «Хорошо, впускайте ренессансную массовку». Да-да, я понимаю, все произошло не так, но по крайней мере у нас теперь имеются стартовые колодки.