И вот он вплыл на поднятых руках, как голова медведя. Сверху пуддинг покрылся соблазнительной желтой корочкой и изюминки лежали в ней, как драгоценные камни, а внутри он был не менее прекрасен. Я произвел его очень много, каждому досталось по две порции с молоком и сахаром, а первая порция — и со сметаной! Все выражали мне восхищение, а Алексей признался, что я почти обратил его в вегетарианство. Я дал старухе порцию пуддинга, но она сказала, что уберет его до завтра, сейчас ей не хочется есть.

Остатками супа мы накормили голодных деревенских собак, слетелись и вороны, танцуя и подпрыгивая перед нами, норовя стянуть побольше. Я бросил им кое-какие крохи. "Не кормите ворон, — запротестовал Михаил Григорьевич, — это злые птицы, черносотенцы. Лучше кормите голубей, вот благородная птица".

Варвара выразила желание остаться и помочь мне мыть посуду, однако, бабушка не допустила нас до этого малоприятного занятия. В мой еженедельный шиллинг входила и плата за мытье посуды.

Варвара похвалила меня: "Замечательно вы готовите".

"Тем не менее, — ответил я, — это женское дело, мужчина, толкущийся в кухне — абсурд. Мне думается, в невеселом будущем это нас и ждет — мужчина на кухне, женщина в парламенте".

Varvara laughed. "If the women do as well as themen . . ." said she. I felt she had said something that was irresistible.

"I'll tell you what I mean," said I. " When a woman gives one food, she bids one live. From a man's hands food is but bread and wine, but from a woman's, it is already the flesh and blood of life."

This Varvara did not trouble her little head about, and a good thing too. She evaded my remarks and hurried on to say,

" Wasn't I going to the wedding procession in the evening up near Vassily Vassilievitch'slodging ?"

I thought that I was.

~

Глава 14

ДЕРЕВЕНСКАЯ СВАДЬБА

Вечером мы собрались в избушке Переплетчикова в деревеньке Зачапино. Здесь на следующий день должна была состояться свадьба. Прибывающих со всей округи гостей размещали по соседям. Спиртное и пиво лились рекой. Переплетчиков отвел меня в комнату, где стояло множество больших и маленьких оплетенных бутылок водки, галлоны водки. Откупорить ее могли только после торжественной церемонии, а сейчас она была заключена в темницу, как духи в запечатанной бутылке, как ветры в мехах Эола. И завтра, и в последующие дни влияние содержимого этих бутылей будет заметно вдоль и поперек единственной улицы Зачапина. Водка, по крестьянским меркам, стоила целое состояние, но женихова семья считалась самой богатой в округе, и на спиртное ушли сбережения не одного года.

Василий Васильевич приготовил чай, мы сидели, пели песни, нас было в комнатенке человек двенадцать. Приехавший из Архангельска бывший революционер Лев Александрович играл на скрипке. Лев Александрович так полюбил край своего заточения, что после окончания срока остался здесь жить.

Мы вышли на улицу и пошли танцы: вальсы и польки. Девушки и молодые люди плясали босиком. Потом Переплетчиков плясал с Варварой Сергеевной "Камаринского мужика" и более уморительного представления я не видывал. Камаринская — это скорее балет, чем танец. Переплетчиков плясал, уперши большие пальцы рук в пояс, оттопырив все остальные пальцы, с откинутой назад головой, его подвижное лицо гримасничало всеми мыслимыми способами. Варвара Сергеевна, тоже с руками в пояс, исполняла женскую роль: выступала вперед, отступала назад, вся — застенчивость и дерзость. Те, кто видел русские крестьянские танцы в Лондоне, могли составить о них представление: гротескные па, пожатие плечами, время от времени уродливые и резкие движения тела. Русские национальные танцы грубы, но русские их любят.

Вскоре началось уличное гулянье. Стояла прекрасная белая ночь, теплая, идеально подходящая к случаю. Девушки шли сначала по двое-трое, затем по шесть-семь человек. Они пели и причитали, делали вид, что рыдают, и так они неутомимо ходили вокруг деревни, все время обрастая новыми людьми, пока наконец это не стала внушительная толпа.

Женские одежды были призваны прежде всего показать степень зажиточности, а вовсе не предназначены для украшения. Если женщина имела новое пальто, она его надевала, хотя бы стояла очень теплая погода, если она обладала гамашами или галошами, она их носила, хотя земля была совсем сухая. Они несли зонтики от солнца, хотя стояла ночь, а некоторые — зонты от дождя, хотя дождя не было. Многие пожилые женщины были одеты в старинные костюмы, но не потому, что это интересная или старинная одежда, но от того, что у них не было ничего лучше. По их представлениям, костюмы эти были старомодны и неуместны. Слава Богу, они уже были замужем и им не нужно было прельщать молодых людей. Но на самом деле эти одежды очень красивы. Они сшиты из льняного полотна и украшены богатой вышивкой. На каждой женщине — маленькая прямоугольная шапочка, расшитая бусинками и блестящими шелковыми нитками. Юбки напоминают английские детские юбочки и держатся лямками на плечах. С юбкой надевается чрезвычайно короткая блуза, лишь пара рукавов да кокетка, доходящая до груди, а поверх всего этого — роскошная цветастая накидка с проймами.

Процессия называется гулянье, прогулка, она всегда предшествует свадьбе и, как правило, завершает ее, если только мужчины оказываются способными стоять на ногах и сопровождать женщин. Частично это делается в честь невесты, а частично для того, чтобы молодые люди и девушки имели возможность составить новые пары. Нынешний жених в свою очередь встретил девушку, что ему понравилась, на гулянье в другой деревне. Все девушки очень озабочены тем, чтобы выйти замуж, и чрезвычайно редко молодому человеку отвечают отказом. Девушки и сами пытаются сделать предложение, для чего подольщаются к свахам. Сваха — это самый своеобразный тип, какой я встречал на севере России. По темпераменту и характеру они чем-то напоминают повивальных бабок. Достаточно только взглянуть на нее, чтобы понять, как много она знает. И теперь в Зачапине, как и в Кехте, на празднике Иванова дня, девушки прохаживались и показывали себя, надеясь понравиться молодым людям.

Мужик, в доме которого жил Алексей Сергеевич, был женат на женщине, которой до свадьбы вообще не видел. Все дело было устроено по доверенности. Ему в доме нужна была женщина.

Мы наблюдали гулянье до одиннадцати часов, затем я отправился к скалам посмотреть на закат. Горизонт горел рубиновым пожаром, и волны Двины напоминали алые полотнища.

На следующее утро должна была прибыть на лодке невеста с родственниками, семейными иконами и приданым. Я встал пораньше, чтобы встретить их. Дул свежий ветер, превращая рябь на Двине в волны, и лодка, которая больше полагалась на парус, чем на весла, шла не очень устойчиво. Мы прождали целое утро. Небо было пасмурно, но я все же взял свой "кодак", надеясь заснять встречу.

По прибытии из лодки вышли отец и мать невесты, неся перевязанную постель невесты, а за ними невестины родственники несли большие плетеные корзины. Потом шли женщины с венчальными иконами и свечами и, наконец, сама невеста с заплаканным красным лицом в семи или восьми юбках. Подали лучшую в деревне телегу, лошадь была в яркой, позаимствованной для этой оказии, упряжи, поскольку, если пара не выглядит на свадьбе наилучшим образом, нечего и ждать дальнейшего процветания.

The wedding party - father and mother of the bride are holding the sacred pictures

Я сказал, что их сфотографирую, и все выстроились на берегу. Священник уже ждал, церковь была полна народу. Два часа длилась венчальная служба, возложение венцов и благословение. Муж и жена были затем препровождены в дом в Зачапине. Дом был полон гостями, столы ломились от бутылок водки и домашнего пива, и праздничное веселье началось.

На следующий день ранним утром я пошел выпить за здоровье невесты и пожелать ей счастья. Из окон доносился шум буйного веселья. На пороге меня встретил новобрачный. Он вполне твердо держался на ногах и выглядел после ночного пира ничуть не хуже, только лицо сильно покраснело. Новобрачная, как я понял, рано отправилась спать, слишком усталая, чтобы участвовать в Veselaya.

Питье, пение и пляски продолжались всю ночь, и для молодой пары это было выгодно, потому что каждый, кто пил за их здоровье, обязан был сделать свадебный подарок.

Мне поднесли стакан пива, я перекрестился на иконы, пожелал молодому человеку счастья, много сыновей, большого благополучия. Пусть Бог даст ему все это.

Подошел отец новобрачной, держа в двух руках мешок. Он был сильно навеселе.

"Что у вас там, дядюшка?" — спросил я, заглядывая в мешок. Там была ужасающая мешанина из посуды, мехов, продуктов, денег, полудюжины водочных стаканов, берестяных туесов, мертвого вальдшнепа и топора.

"Это уже второй мешок", — сказал новобрачный с улыбкой.

Я бросил рубль.

Здесь я и оставил их, пожелав еще раз счастья, и, переступая через тела тех, кто свалился замертво, поспешил к Алексею Сергеевичу.

~

Глава 15

БЕЛАЯ НОЧЬ В ЛЯВЛЕ

5 июля, 2 часа дня

Стоит тихая ночь, на севере и востоке догорают последние отблески дня. все спит, а я как будто мать, гуляющая по саду, пока ее дети спят в доме. Кусты шиповника усыпаны тёмнокрасными сказочными цветками. В моем утаенном саду цветет розовый куст и каждая роза есть тайна. Чудесный ровный куст, на нем семь роз, они полыхают огнем и дышат волшебством.

Меня всегда волновала тайна воздуха, который я отбираю у природы и возвращаю ей, воздуха, чье совершенство создано для того, чтобы я мог существовать. Сейчас он, кажется, совсем недвижен, отдыхает вместе с природой и когда я возвращался с реки, мне казалось, я иду, раздвигая высокие, нежные цветы. Как стремительно и буйно все растет в такие ночи. Овес, и рожь, и трава, все переливается через край.

На обрыве над Двиной сегодня до полуночи пела какая-то девушка. Я слушал ее пение издалека — оно было исполнено печали. В сумерках мельницы кажутся еще выше, да и я, когда иду, задеваю головой небо. Небеса не родили ни одной звезды. Фью-фью-фью, с розы снялась белая ночная бабочка и полетела по какому-то таинственному делу. Раз она летает, значит, тепло. Мне показалось, я видел ее блестящие глаза.

Меня охватило чувство грусти и одиночества, по мне прошла волна тоски по дому. Только где он, мой дом? Скиталец всюду дома и нигде, даже там, где родился, он в вечном странствии. Мир — странное место.

Замечают ли там, в других мирах, что происходит в саду, где они бросили нас? Тянется долгий летний день нашей жизни, а мы ждем, как потерянные дети, что кто-то придет и выручит нас. И как же мы устали!

Вся деревня спит. Спит художник, спят революционеры, да все. Одна моя ищущая душа пытается вспомнить что-то, что я когда-то забыл. На моей душе поставлена волшебная королевская печать, только вот что она значит? Ведь у каждого человека есть такая печать, но большинство ничего не помнит, один я, фанатик, неудачник, обречен помнить, обречен оставаться непримиренным и неприкаянным.

В Англии мне знаком каждый пейзаж, каждый звук. Английский мир растет вместе с нами и становится неотъемлемой частью нас. Но когда попадаешь в такое ни на что не похожее место, как Архангельская губерния, вдруг поражает чужестранность мира в целом, и ты повторяешь снова и снова: "Какого черта я приехал сюда?", "Какое мне дело до этих темных лесов?". Все мы — Наполеоны на острове Св. Елены.

Англия "прогрессирует", но куда? Разве англичане не такие же дети, заблудившиеся в саду и ждущие, что придет кто-то и спасет их? "Прогресс" — игра, чтобы протянуть время, пока этот "кто-то" придет. Только игроки забывают, как серьезна жизнь, они забывают... А мы, бродяги, наблюдатели, мы помним...

И снова восходит солнце. Старый день смешивается с новым. Выходит бабушка, зовет своих коров — "пуки, пуки, пуки". Утро. Мне надо идти спать — там, где нет темноты, где приходится умолять беспокойный дух уснуть, развиваются дурные привычки. Бодрствуешь ночью и спишь по утрам подобно ночным птицам и бабочкам. Завтра я покину Лявлю, ибо в душе у меня звучит призыв. Кто знает, что я найду в новых странствиях.

Такая ночь, как эта — величайшее украшение нашей будничной жизни.

~

Глава 16

ЕЩЕ ОДНА БЕЛАЯ НОЧЬ

У меня есть несколько записей о белых ночах в Лявле. Я никогда их не забуду. Их зов нельзя отвергнуть и когда-нибудь я обязательно вернусь.

Однажды, долго проплавав в реке, я нашел хорошее местечко на прибрежной лесной полянке. Я улегся на охапку сена на самом солнцепеке и уснул.

Большое желтое солнце поглядывало на меня, как будто мы были знакомы и оно со мной здоровалось. Солнце проложило для меня золотую дорожку по реке. Оно садилось, но не уходило совсем, видимо, не желая оставить подмостки. Мне было тепло и мягко лежать рядом с цветущим кустом шиповника, а запах сена сильно дурманил голову. Я дремал, просыпался, задремывал опять.

Eleven o'clock at night. A fishing party on the Dwina. from a painting by my companion Vassily Vassilievitch Pereplotchikof

Наступила ночь, тихие, прекрасные сумерки, длящиеся бесконечно и все же постепенно переходящие в утро. Пурпурные облачка неспешно проплывали по бескрайнему небу. В листве шелестел ветерок, комары тучами вились среди мелких листьев березы. В лесу журчал ручей. Ели стали темнее, широкая песчаная полоса окрасилась в малиновый цвет. Солнечные зайчики плясали там, где лучи заката касались волн, бесформенный туман подымался из воды и его затягивало в неподвижные лесные ветви.

Выше по реке рыбаки забрасывали сети на семгу и сига. Я видел, как движутся их темные фигуры, но до меня не доносилось ни звука. Солнце коснулось реки, но не погрузилось в нее, его лучи шли вверх от самого горизонта. Дальние мельницы выделялись силуэтами в небе, как меланхолические сторожевые башни. Белая церковь с зелеными куполами почти растворилась в воздухе, купола, казалось, висели в пространстве.

Что может сравниться с покачиванием на ладонях Земли? Перестаешь смотреть на природу, то природа смотрит в тебя, не глядишь на небо, а небо отражается в твоей душе! Земля, моя нежная мать, я люблю ее, ласкаю ее. Как она добра, что зачала меня, благодаря ей я вижу этот чудесный мир, существую. Грудь Земли мягко колышется подо мной.

Не знаю, как долго я оставался на берегу. Мне не хотелось уходить, но вдруг я почувствовал себя одиноким и испугался этого чувства. В ветвях растущей вблизи сосны послышался незнакомый звук: клак-клак, клак-клак. Лесной бродяга? Разбойник? Злой дух? Здесь говорят, что в лесу живет какой-то страшный черт, высокий, как молодая сосенка, и весь покрыт заплетенной корой. У него широкий морщинистый желтый лоб и он не умеет говорить, а только хлопает деревянными руками — клак-клак, клак-клак.

Разумеется, это просто дерево со сломанной веткой, хлопающей в воздухе, но я не осмелился пойти и взглянуть. Глупый страх овладел мной. Я тихонько поднялся с сена, соскользнул с крутого берега и припустился бежать по твердому песку у самой кромки воды. На реке мне было спокойнее, чем на опушке заколдованного леса.

Прочь, прочь! Песок отлетал от моих каблуков. Я вернулся в спящую Лявлю, попытался перемахнуть через высокие ворота, но не смог, закоченел. Выбежавшая откуда-то собака залаяла на меня, решив, что я вор, только никого мы не потревожили, ни она, ни я, караульный перед полицейским участком, и тот спал и даже храпел. И какие могли быть воры в Лявле, где так верят в человеческую честность, что никто не запирает двери и даже деревенская лавка стоит с открытым окном!

~

Глава 17

ОТПРАВЛЯЮСЬ В ПИНЕГУ

Как раз в то время российские власти задержали английский траулер "Онвард", который они вскоре освободили да еще заплатили штраф в 4000 фунтов. Случай этот наделал в Архангельске много шуму, мне пришлось выслушать множество разных мнений. Меня постоянно спрашивали, не начнется ли война, а один мужик заявил: "Коли войны не будет, так потому, что генералы боятся, вдруг вам японцы помогут".

Революционеров очень радовало, что русское правительство заставили раскошелиться, как вообще все, что дискредитировало бюрократию, выставляло ее в смешном свете. Они были уверены, что меня вскоре арестуют.

Николай Георгиевич наставлял меня в своей характерной манере: сквозь зубы, задерживая дыхание, точь-в-точь Ричард Третий:

"Если вас задержат, не стесняйтесь: возмущайтесь, кричите, протестуйте. Напишите в Лондон министру иностранных дел. Заставьте их помучиться — напишите в газеты, расскажите вашим друзьям, расскажите евреям — тысяча чертей! Если б только мне до них добраться, я бы дух из них выпустил".

Эта речь утвердила меня в уже сложившемся мнении относительно характера Николая Георгиевича и его дальнейшей судьбы. Через год кончался его срок, он намеревался продолжить ученье в Харьковском университете, но при этом должен был остаться под надзором. Еще пара таких неосторожных высказываний, и ему конец. В России и у травы есть уши. Ни об одном человеке из стана революционеров нельзя с уверенностью утверждать, что он не Азеф, не платный шпион. Вот и я, дружелюбный, общительный исследователь их жизни, вникающий во все подробности, записывающий на недоступном языке, разве я не мог быть тайным агентом, предающим их каждый день и час?

"Я вам скажу, почему бы я не стал участвовать в ваших политических схватках. Все русские — лжецы, больших лжецов свет не видывал".

"Вы говорите, как немец, — отвечал мне революционер. — Вы думаете, что-то или "есть", или его "нет". А мы сердцем знаем, что и "есть" и "нет" одновременно".

"Согласен. Но разве можно хоть что-то сделать, если любой человек среди вас, даже самый значительный, может оказаться Азефом или отцом Гапоном. Вот возьмите такого смутьяна, как Николай Георгиевич — а вдруг он просто играет роль, чтобы вытянуть из вас ваши подлинные мысли и сообщить куда следует".

"А мы никогда не открываем свои подлинные мысли", — сообщил Алексей не без гордости.

"Как же вы тогда сотрудничаете?" — удивился я.

Ответом мне была та тонкая, всеведущая русская усмешка, что сбивает собеседника с толку, а ее обладателя спасает от нехватки аргументов.

Еще до исхода лета у нескольких ссыльных закончится срок, они смогут вернуться домой. Освобождаются Карл Улич, Михаил Григорьевич, Горбун, Николай Александрович. Возможно, я встречусь с ними зимой в Москве. Карл Улич получил документ об освобождении и уехал тремя днями раньше меня. По этому поводу устроили пирушку, его комната была полна народу. Здесь была вся Лявля, кипели три самовара, на столах лежали груды пирожков и конфет, привезенных из Архангельска, сосиски, икра. После "обжорки" вся компания вывалилась на улицу, откуда-то взялись музыкальные инструменты и мы целым оркестром прошлись по деревне: скрипка, две гитары, две балалайки, старая гармошка, Переплетчиков изображал тромбон, Сева выступал в качестве барабана. Белокурая сирена, певшая белою ночью на скалах, тоже объявилась среди нас, выводя визгливое соло. Студенты не меньше часа плясали с девушками па-де-спань, а потом закружились в вальсе. Затеялись самые разные игры типа "игры в почту". Душой всех игр, несомненно, была Варвара Сергеевна.

На следующий день компанией в одиннадцать человек мы поднялись под парусом на барже по реке Смердь и оказались на другой стороне Двины в деревне Смердь, где обосновались обрусевшие немцы, ведущие в этой лесной глуши жизнь вполне в немецком духе. Окрестности поражали красотой, река образовывала здесь тысячи темных заливчиков. Немецкая семья оказалась в отлучке, но мы видели их капустное поле, единственное вокруг Архангельска, их свиней, цыплят — все это было большой редкостью. Железная ограда и покрытое плиткой крыльцо тоже выглядели чужеродными в крае камня и дерева. Латышская прислуга угостила нас хлебом с маслом и молоком и поговорила по-латышски с одним ссыльным, который был из Прибалтики и знал язык.

Ночь мы провели в деревенской школе, лежали, завернувшись в оленьи шкуры, не без любопытства наблюдая за парочкой влюбленных ссыльных, они просидели рядышком всю ночь, шепотом делясь своими секретами и бросая друг на друга влюбленные взгляды — без сомнения, им эта ночь принесла немало радостей. В три часа ночи под проливным дождем мы снова забрались на баржу и поплыли к другому берегу, скрытому за серой пеленой дождя. Ночью в Лявле из-за нас произошел переполох, полиция уже собиралась снаряжать поисковую партию, подозревая, что мы совершили побег, ведь наша компания прилично удалилась из разрешенных пределов. Тем не менее, когда мы вернулись, промокшие до нитки, никто нас ни в чем не упрекнул.

Назавтра было намечено мне отправиться в путь. Я получил рекомендательные письма от Василия Васильевича, Алексея Сергеевича, Горбуна и других ссыльных, а данных мне советов и пожеланий хватило бы на десятерых.

Когда я объявил о своем намерении двинуться дальше, было выражено немало сожалений и предупреждений о грозящих мне опасностях — ограблении, убийстве, аресте и так далее. Но такие предостережения я слышал от русских не впервые и понимал, что предстоящее путешествие не так рискованно, как мой путь по Кавказу. Надо еще сказать, русские поразительно мало знают свою страну, они предпочтут попасть в тюрьму, чем скитаться по родимой стране. Бродяга с литературными наклонностями — не менее редкое явление, чем, скажем, черный лебедь.

Я завершил все приготовления, уложил заплечный мешок, передал Переплетчикову излишний багаж, чтобы он отвез его для меня в Москву, забрал накомарник, зарядил фотоаппарат пленкой, всунул книжонку, чтобы в дороге было что читать. Все дела были сделаны.

"Пойдешь до Пинеги пешком?" — медленно вопросила бабушка, вглядываясь в меня, как бы силясь понять, что я за человек такой. "Пешком? А почему не на почтовых? Дорого тебе?"

"Дорого, — согласился я. — И людей мне хочется посмотреть, а кого я увижу, проскакав на тройке?"

"Пешком до Пинеги, — снова повторила старуха. — Это тебе неделя выйдет. Подумать только, неделю идти до Пинеги. И городишко-то худой, дня на него жалко".

"После я пойду до Котласа и Устюга", — добавил я.

Те места ей были неведомы. Пинегу она знала хорошо, то был "hoodaya gorodishka", не стоящий, чтобы в него ходить. Ни постоялых дворов, ни лавок, одни пьяные самоеды да зыряне. Там еще холоднее, чем в Архангельске, но, разумеется, не так холодно, как в старину.

"Что хорошего туда ходить. Худые людишки, грязные и воруют. Коров держат на кухнях, и нет, чтобы по субботам мыть полы с мылом, а соскребут грязь голиком, и ладно".

Она подняла руку в драматическом жесте, как бы показывая, что нечего о пинежанах и говорить. Неисправимые.

Наутро я двинулся в путь.

The Northern Dwina. My Journey show in Red

~

Глава 18

РАССУЖДЕНИЕ О ПЬЯНСТВЕ

Утром перед отправкой в путь я получил письмо, в котором мне признавались в любви и заклинали остаться. Я решил, что это сочинение Николая Георгиевича и Горбуна, но потом выяснилось — его написала девушка, певшая на скалах. Остаться я не мог, ибо впереди меня ждал путь в тысячу верст, и если осенние дожди захватят меня в двухстах-трехстах милях от железной дороги, в хорошеньком положении я окажусь. Дороги становятся так плохи, что путник увязает по колено в грязи, пробираясь по залитым водой тинистым пастбищам. Больше, чем человека или зверя, я боялся непогоды.

Правда, в тот день небеса отнеслись ко мне весьма благосклонно. То было, наверно, самое жаркое утро за все лето, а знойный безветренный день напоминал июльские дни на Кавказе.

Вся деревня вышла проводить меня, даже прекрасная незнакомка, с которой я столь нелюбезно обошелся. Переплетчиков захватил мою руку в обе свои и по-матерински тряс ее, а остальные сгрудились вокруг, веля писать, не забывать и обязательно разыскать их в Москве. Крестьяне говорили: "Приезжай снова, milosti prosim!" Я со всеми распростился, услышал в ответ благословения, замахали платки. И вот я уже за околицей. Легче пройти тысячи миль, чем пережить волнующий миг расставания.

По пути я опять зашел в Боброво, навестил своего хозяина, выпил с ним домашнего пива. Я попал на его "день ангела", именины, и, несмотря на его прежние уверения в воздержании, он изрядно напился. У него сидел приятель, только что вернувшийся из паломничества на Соловки.

"А вы туда попали?" — спросил я. Нередко по причине пьянства матросов-монахов богомольческое судно не достигало цели.

"Не попали. Господь не допустил в наказание за грехи, послал нам шторм".

"С чего бы это? Неужто богомольцы такие грешники?"

Он глянул исподлобья и проворчал: "Студент один был на судне, играл на балалайке".

Он, очевидно, имел в виду историю со ссыльным, который для того, чтобы отлучиться, разыграл приступ религиозных чувств, но среди богомольцев повел себя как на увеселительной прогулке. Я улыбнулся про себя и подумал: "Да, напиться на богомолье можно, но играть на балалайке — упаси Бог!"

Я немного задержался в Боброво, хозяйка принесла самовар и пирог с черникой. Мужик с другом выпили неимоверное количество пива и водки, а потому передать их разговор на бумаге нет никакой возможности.

Дорога пошла через густой лес к Косково, куда я прибыл часов в десять вечера. Голову я плотно укутал в накомарник, вокруг тучами вились мельчайшие насекомые. Было слишком поздно, чтобы проситься на ночлег, да мне и не хотелось тревожить сон деревенских жителей. Ночь была теплой и я попытался уснуть в какой-то деревянной сараюшке на берегу реки.

Ночь я провел ужасно. Не было темноты, которая смягчила бы впечатления дня, не было звезд и луны, чтобы смотреть на них, один тусклый бесчувственный полусвет да холодные туманы, крадущиеся по речным берегам. Ночь была теплой, но в моей сараюшке оказалось холодно и я дрожал крупной дрожью, мечтая о груде одеял или укромной пещере в горах. В четыре часа утра я сдался и перебрался в громадный сарай, стоящий у самого края воды. В нем обнаружилось вдоволь сена и соломы. Сарай стоял рядом с домом паромщика. Я проспал все утро, а когда пошел искать хозяина сарая, чтобы попросить завтрак, стоял уже полдень.

По улице Косково двигалась странная процессия — священник, деревенские старики, пара нищих. Они несли домодельные иконы и кресты, пели что-то божественное. Я спросил, в чем дело, и мне сказали, что несколько лет назад в этот же день священник отправлял службу, прося Бога сохранить коров, среди которых свирепствовала эпидемия. Целый день обходили деревню кругом и молились, в результате Господь смилостивился, коровы поправились, зараза ушла. В благодарность священник самостоятельно утвердил новый праздник исключительно для деревни Косково, и теперь каждый год в годовщину того знаменательного дня по утрам устраивается крестный ход, а днем двери всех домов распахиваются настежь.

Иконы возвратились в церковь. К своему дому спешил паромщик. Поначалу он глянул на меня сердито, но когда узнал, что меня нужно накормить, сразу подобрел, должно быть, прикинул, что я как раз оплачу ему выпивку.

Внесли самовар, кашу и молоко. Хозяин подвинул ко мне свою табуретку и произнес с располагающей улыбкой:

"Проси, чего хочешь, все подадим".

"А яйца у тебя есть?" — спросил я.

"Нету, да ты прикажи, я достану".

"Не стоит".

"Может, лучше прикажешь чего выпить?"

"А что именно?"

"Что-нибудь горячительного для нас обоих".

"То есть водку. Я ее не пью".

Мужик очень опечалился. "Я ведь тебе дал чаю, каши, молока. А ты не хочешь со мной выпить".

Я ответил, что дам ему двадцать копеек за еду, а он волен их тратить на что хочет.

"Давай сразу, я пойду за бутылочкой, хорошо посидим", — предложил он. Я выдал ему деньги. Минут через пятнадцать мужик вернулся с бутылкой водки и поставил ее в шкаф, а сам снова сел к столу.

"Так ты не будешь пить?" — изумился я.

На лице паромщика отразилась битва между разумом и желанием. Поколебавшись, он достал бутылку из шкафа.

"Вот, — сообщил он, — вот что они заставляют нас, бедолаг, пить. А не будем, так в тюрьму посадят".

"Что ты такое говоришь?"

"Правду говорю".

"Этого не может быть".

"Хочешь, присягну? Лавка-то — вот она, и куда нам от нее деваться? Трать денежки да пьянствуй, а потом снова трать. Лавка под рукой. Начни — не остановишься".

"Сколько деревня выпивает водки за год?" — спросил я.

"Кто его знает, должно быть, не одну тысячу бутылок. Батюшка, и тот пьет. Сегодня на крестный ход и то был пьян. Люди говорят, для того и праздник устроил, чтобы по домам ходить, пить да не платить".

"А вот ты, к примеру, сколько за год выпиваешь?"

Он ухмыльнулся, явно подозревая, что я каким-то образом заманиваю его в ловушку.

"Я бы сосчитал, кабы на трезвую голову, а сейчас — сам видишь..." Он провел двумя пальцами по красной шее пониже уха, прищурил один глаз, выкатив другой, все эти вульгарные жесты, видимо, означали какой-то намек на сильную степень нетрезвости.

"И все же, — настаивал я, — ты, ведь, наверно, часто слышал в винной лавке, как идет торговля. А что, лавочник сам никогда не напивается?"

"Нет, в монопольке никогда ни о чем таком не говорят, да и за прилавком там мужика сроду не бывало. Одни бабы. Раньше туда брали мужиков, только бабы оказались надежнее".

"Что же, бабы не пьют?"

"Ни капли. Только выпьют стакан водки и ничего в голове не остается — skonfusny (новое для меня русское словечко, видимо, означает, "смущаются"; и откуда крестьяне только его взяли!). Одни уличные пьют да в городах".

"Интересно. А вот в Англии многие женщины пьют, и сильно, особенно в Лондоне, вообще в городах. У нас говорят, что английские дети пьяны еще в утробе".

Крестьянин снова резко постучал себя пальцами по горлу, показывая, что он слишком пьян, чтобы что-то понимать.

"Вы, русские, поколение за поколением остаетесь сильными и здоровыми, хотя отцы неизменно пьянствуют, только потому, что женщины ваши живут в трезвости и чистоте. Здоровье нации зависит больше от матерей, чем от отцов".

Обязанностью моего хозяина было переправлять паром через реку туда и обратно. Он состоял на службе и потому переправлял каждого, кто попросит, в любое время дня и ночи и бесплатно. За это он получал восемь рублей в месяц от земства, местного совета. Его, очевидно, тяготила служба, поэтому он часто предоставлял крестьянам переправляться самим.

"Ох, беда, беда, — приговаривал он, — стучат в два часа ночи, и давай перевози какого-нибудь чиновника".

"Надо думать, тебе на выпивку перепадает", — предположил я.

"Когда как. Важные люди часто ничего не дают, а как с него спросишь?"

Было ясно, что чаевые сильно способствовали развитию у него привычки пить. Водка, которую он покупал на эти подачки, только разжигала его аппетит. Так он и растрачивал свою жизнь.

На следующий день после коровьего праздника паромщик был сильно угрюм, страдал похмельной тоской и заводил со мной разговоры о своей бедности, нужде, в которой живут его жена и дети, о собственном неумении жить. Строил планы, как бы, не приложив рук, получить с меня приличные деньги. "Если прикажешь", он покажет мне поповский дом, "если прикажешь", он пошлет за треской, а жена ее зажарит и так далее. У него не было и полпенни за душой, из жены ничего не вытрясти, только и оставалось выколачивать деньги из меня.

Я зашел к его шурину, щуплому веснушчатому огненно-рыжему человеку по прозвищу Икра. Очевидно, его так прозвали из-за лица. От него я узнал, что паромщик постоянно теряет свой паром. Раз в месяц паром пропадает, людям приходится переправляться на частных лодках, пока пропажу не поймают ниже по течению реки и притащат на буксире. Не далее как вчера трое крестьян, переправляясь на свой страх и риск, перевернули паром и утопили весло. А в прошлом году на пароме было тридцать человек, каким-то образом столкнули ребенка, он утонул. Были большие неприятности.

Пока я беседовал с Икрой, зашел приземистый кряжистый мужик по прозвищу Лайка, названный так по породе собак, что водятся в Архангельской губернии. Он предложил отправиться вечером на рыбную ловлю. Погода стоит жаркая и тихая, клев должен быть хороший. Я согласился.

~

Глава 19

НОЧНАЯ РЫБАЛКА

Нас было четверо мужчин и две женщины, все босиком, мужчины закатали штаны до колен, женщины — в коротких нижних юбках. Большая лодка под двумя парусами весело прыгала по мелкой волне. На борту находились сети, корзина с черным хлебом и соленой треской, чайник и горшок, два берестяных короба для пойманной рыбы, тяжелые куртки из оленьего меха для обогрева. Мужчины сидели праздно, гребли женщины. Лениво разговаривали.

"Отчего летом идет так много рыбы вверх по Двине?"

"Какая-то муха ее гонит".

"Не пойди она, худо нам придется".

"Господь посылает муху, чтобы рыбу гнать, чтобы бедному мужику прокормиться".

"Верно, верно! Слава тебе, господи!"

Женщины спорили, подымается или спадает прилив: если вода еще прибывает, мы ничего не поймаем, одни "плевки", мелкую рыбешку, или вообще ничего. Мы надеялись, что вода спадает.

К восьми вечера мы причалили к острову посреди Двины, бросили якорь, подготовились бросить на глубину снасти. Сети, пятьдесят ярдов в длину и десять футов в ширину, были сильно спутаны, а привязанные по всей длине каменные грузила еще больше затрудняли работу. Мы с час распутывали грузила и поплавки, затягивали большие дыры, через которые, по мнению женщин, уйдет от нас лучшая рыба. По четырем углам сети были привязаны веревки — для вытаскивания сети. Сын Икры и Лайка ухватились за два конца, Икра и две женщины подняли сеть на борт, выбрасывая сеть по мере движения. Вслед за нами до берега тянулся длинный хвост из поплавков и канатов, а на берегу двое все еще держались за концы. Женщины гребли, а я помогал выбрасывать сеть.

Достигнув подходящего места, мы развернулись и стали грести к берегу, заставив плавучий ряд поплавков и канатов образовать полукруг. Выйдя на берег, мы вытащили наши концы и потянули за них. Тянули и юный Икра с Лайкой. Невод оказался очень тяжелым, вытягивался с трудом, можно было подумать, что мы захватили из воды всю рыбу. Но это сопротивлялась река, а не сети с уловом. Мы обвязали веревки вокруг пояса, отклонились назад и тянули, как в перетягивании каната.

Наконец, мы приблизились к тем, кто тащил сети навстречу нам. Волнения и ожидание росли по мере того, как полукруг уменьшался и исчезал, мелкие рыбки сновали в темной воде.

Увы, нас ожидало разочарование. Рыбешка попалась сплошь мелкая, "плевки", и мы согласились, что прилив еще не пошел на убыль.

Только на третий раз удача выпала на нашу долю. Мы опять медленно тащили невод, сближаясь. На этот раз мы увидели, как бьется большая рыба, и Икра-младший не выдержал, кинулся в воду, пытаясь ухватить рыбу, пока она не выскользнула. В результате прекрасная щука выскочила из ловушки обратно в реку. Раздались восклицания: "ОХ, ох, рыба на три фунта, нет, на четыре!"

По счету "раз, два, три" мы вытащили на берег тяжелый невод со всем содержимым: грязью, илом, водорослями, ракушками и бьющейся, скользкой рыбой.

Великолепное зрелище явилось нам — три крупных белых сига разом, с полудюжину запутавшихся в ячейках сети рыб немалых размеров и множество окуня, камбалы, плотвы. Мы смеялись и веселились, как дети.

К одиннадцати часам, когда небо загорелось первыми красными всполохами заката, мы успели закинуть невод шесть раз и были довольны уловом. Двое из нас отправились посмотреть, не созрела ли дикая черная смородина, остальные расселись кружком на песке, ели хлеб и рыбу. Вдруг на песчаный берег вынеслось десятка два диких лошадей, они с любопытством на нас поглядели, но когда я попытался к ним подкрасться, ускакали сломя голову.

Река оставалась идеально спокойной. Низкие лучи солнца окрасили желтый песок в малиновый цвет. Прибрежные деревни спали, ни одного суденышка не было видно на реке, казалось, мы одни во всем мире.

Наконец, вернулись наши спутники, объявив, что ягод в этом году нет совсем. Лучше уж заниматься рыбной ловлей.

Удача оставалась с нами — Господь давал рыбе ловиться, как выразился один из мужиков. В невод попалось множество щучек, вывалянной в иле камбалы, а также толстоватая, похожая на семгу рыба, не знаю ее названия, да еще десятка два сигов длиною более фута. Временами выпрыгивала и уплывала какая-то крупная рыба, и мы каждый раз клялись, что беглянка была раза в три больше, чем оставшиеся.

В час ночи на севере и востоке все еще рдела полоса заката. Воды реки сияли пурпурными и малиновыми красками, песок же снова окрасился в коричневый цвет. Скоро начнется рассвет.

В три часа стало холодно и мы устроили на берегу костер из веток кустарника. Костер трещал, дымил, горел и обжигал наши босые ноги, никак не согревая тела. Зато чай оказался хорош.

Небеса были полны провозвестниками утра и, пока мы пытались согреться у костра, выкатился животворительный источник тепла. Два полусвета слились воедино. Затем наступил удивительный момент — солнце поднялось над черным лесом, превратив верхушки сосен в огненный узор. Зрелище было так поразительно, что мы бросили сворачивать сеть и подняли глаза к востоку, к сияющим лучам.

В шесть утра я уже засыпал в своем сарае и в мозгу, перед тем, как мне провалиться в сонное царство, вспыхнула последняя мысль: "На обед будет рыба".

~

Глава 20

БРОДЯЧИЙ МУЗЫКАНТ

Крестьянин, перевезший меня на другой берег, спросил, куда я держу путь, и я ответил. "В Пинегу, а потом в Сею". Я предложил ему десять копеек за труды, но он отказался их взять, добавив: "Будешь в Сее, сходи в тамошний монастырь, поставь за меня свечку перед иконой Николы-Чудотворца".

Крестьянин высадил меня на пустынной песчаной полосе. Глубокие тележные колеи указывали путь к местам обитания и я шел по ним, увязая в песке и гравии, пока не обнаружил почтовый тракт на Холмогоры. Я присел на берегу, решая, двинуться ли мне по тракту или попытать счастья по берегу Двины.

Вокруг меня, казалось, нет ни живой души, но пока я рассматривал карту губернии, откуда-то взялся забавный хромоногий человек с гармошкой. Спросив меня, куда я иду, он явно возымел намерение составить мне компанию.

Он решил вопрос за меня, поскольку знал дорогу по берегу, и я отбросил идею идти на Холмогоры прямиком. Музыкант, хоть и волочил ногу, как будто она висела на нитке, оказался быстрым ходоком. То был низкий одноглазый человек с бледным, изрядно измазанным лицом. Глаз он потерял еще мальчишкой на фабрике, от несчастного случая. "Фабрика-то немецкая, — говорил он, — а они хотят, чтобы ты работал да работал. Когда фабрику построили, говорили, у всех будут деньги. Только я на фабрике глаз потерял да и пошел по дорогам. Отмерял от Херсонской до Архангельской губернии. Брожу я, брожу и никогда голодом не сижу, в тюрьму частенько попадаю, да всегда веселый!"

Забавную пару мы с ним составили — я, высокий и широкий в плечах, с громадным грузом на спине, и он, маленький, хромоногий, без всякой поклажи, только заржавевшая гармошка, на которой он постоянно наигрывал.

Музыкант продолжал: "Мастер-немец мне говорил: "Не верю я нищим, бродячим музыкантам и прочим таким, все должны работать, что-то делать". Вот это по-немецки. Им человек нужен, чтобы делать. О самом человеке они не думают. А вот из меня они гармониста сделали. Три года как я из дома ушел, и все иду — от деревни к деревне, из города в город, тысячи верст, земляк".

"В Херсоне сейчас чума, не боишься возвращаться?"

"А там всегда чума, мой дедушка от нее умер".

"Неужели? Я думал, она вывелась".

"Никогда она не выведется. Когда никто ею не болеет, все равно она там. Господь ее уберет, Господь и вернет, так всегда было. И с холерой так".

"А много сейчас холерой болеют?" — спросил я.

"На Севере — нет, — был ответ. — Здесь жидов нет, Господь и доволен. Только вот в Чухчереме, говорят, нашли изверга холерного, Kholershtchik. Человек один туда пришел, картины рисует, чистый такой, одежда хорошая, раньше таких и не видывали, показывал трубки, говорил, в них краски, и вот один мужик-пьяница всем и сказал, что это холерщик, принес с собой холерный порошок и сыплет его по деревне. Тут зыряне и бросили молодчика и все его добро в Двину. Если кто думает, что я — нечистый дух, я свой крестильный крест показываю. А ты как?"

У меня не было такой возможности доказать, что я чист, поэтому я очень надеялся, что минует меня чаша сия.

За разговором мы дошли до Чухчеремы, где и произошел несчастный случай, и переправились в деревню через реку. Деревня выделяется красивой деревянной церковью, украшенной девятью маленькими куполами. Она была крестьянами построена и крестьянами украшена — девять куполов символизировали девять ангельских чинов, так мне говорили. В поведении людей ничто не указывало на то, чтобы они были способны сотворить такую нелепость, о которой поведал мой спутник. Тем не менее мы не задержались здесь, а пошли в Ровдино и далее в деревню, где родился поэт Ломоносов, она теперь называется Ломоносовская.

Church of the prophet Elijah, Chuck-Cherema - with nine domes

2) Church at Ust-Pinega (with separate belfry)

"На дороге весело", — заметил я.

"Всегда весело, земляк", — откликнулся он, наяривая на гармошке бодрую мелодию.

"А где ты больше денег набираешь — в городе или в деревне?"

"В городе. Иногда в пивной набежит два с полтиной за вечер. Если хозяину понравишься, он говорит: "Приходи завтра, приходи на следующий праздник". Мне разрешают спать в лавке, экономия выходит. Я в Соловецком монастыре был, играл богомольцам, насобирал не одну сотню копеек. Нам, беднякам, не дают умереть другие бедняки. В больших городах играю для нищих, и подают".

"А полиция? Она тебя не беспокоит?"

"Бывает. Им мнится, я не только гармонист. Обыскивают, ищут листовки, чужие книжки, западни мне ставят, под мужиков оденутся и давай меня выпытывать. Да только никаких секретов у меня нет".

"Здесь староверов много, — продолжал мой спутник, — и баптистов тоже. Скрываются, прячутся. Я тут встретил одного, на балалайке играл, так он богохульствовал, поносил иконы и церковь. И всюду-то пролез, хитрый такой, да только полиция его поймала, я их и навел".

"Вот как! Он что, революционер был?" — спросил я.

"Нет, баптист. Учил людей грамоте, библию раздавал. Он мне про баптистов рассказывал, какие они хорошие, вроде жидов. Говорил, он целые деревни в свою веру перевел, только я не поверил. Куда им с церковью тягаться".

Я спросил его, думал ли он сменить религию, но в ответ музыкант энергично закачал головой. Раскол его явно никогда не привлекал.

Мы приблизились к деревне Ровдино на берегу Двины, то было сборище изб, похожее на Лявлю. По всему было видно, что деревня зажиточная, с большими чистыми домами, украшенными снаружи мазками красной краски над окнами, а краска здесь немалая роскошь. В некоторые дома входили через старое резное крыльцо Мы остановились в доме, где жаждали послушать музыку, и инструмент моего компаньона обеспечил пропитание нам обоим. Меня тоже приняли за странствующего музыканта, пришлось после многих настояний спеть "Правь, Британия" и перевести собравшимся слова. Я с удовольствием произнес: "Британец никогда не будет рабом!"

"Спой "Та-ра-ра-бумбию", — попросил мой спутник.

"Что?"

"Та-ра-ра-бумбия", английская песня, я в Одессе слышал".

Я спел единственное, что знал:

Как-то я зашел к Гладстону,

В саду деревья он рубил,

Люблю я важные персоны

И про гомруль его спросил. Та-ра-ра-бумбия...

Мужики ничего не поняли. "А, Гладстон, он дружит с армянами, я видел", — сказал мой музыкант.

"Как, ты видел Гладстона?"

"Нет, армян. И в Одессе, и в Ростове, они точно, как жиды".

Мы ушли из Ровдино и двинулись к Ломоносовской. Очень мирное местечко, человек двести жителей. В ходу были деревянные плуги, они пахали землю под посев озимой ржи. Мужики и бабы трудились на сенокосе, по длинной бревенчатой дороге неспеша передвигались самодельные телеги. Новенькая церковь, выглядевшая ничуть не хуже от того, что она новая, представала олицетворением религии и знаком благоволения Господа к своим "верным рабам", вовсю колосящийся ячмень созревал, казалось, на глазах. Среди ячменя звездочками сияли васильки, а вдоль перевязанной пеньковыми веревками деревенской изгороди тянулись красные заросли иван-чая, буйство красок.

Мы сидели на бревне у церкви, жевали черный хлеб, а перед нами тянулась длинная песчаная полоса в полмили шириной, она шла параллельно деревне — желтая, монотонная, унылая. Песок пересекала полоска, казалось, застывшей реки, а за песком, рекой, лесом над верхушками деревьев бледный купол церкви вонзался в свинцовое облачное небо.

Деревня, родина одного из величайших русских поэтов, Ломоносова, оказалась очень красивой. Здесь глазу представали весьма приятные картины — например, возвращающиеся после тяжких трудов деревенские женщины, одетые в алые одежды, несущие на плечах старые деревянные грабли и вилы.

Одновременно с этим моим глазам предстала другая картина, для большинства англичан перечеркнувшая бы очарование первой: девочка-нищенка в бурых лохмотьях переходила от избы к избе, постукивая посохом по окнам, из которых ей выбрасывали куски черствого хлеба. Но и нищенка входила составной частью в гармонию русского мира.

Выйдя за деревню, мы наткнулись на незаконченный стог сена и, поскольку ночь была теплой, зарылись в него и проспали в нем лучше, чем на пуховой перине.

~

Глава 21

КОРЕННЫЕ ОБИТАТЕЛИ ТУНДРЫ

На следующее утро мы отправились в путь на Холмогоры, то двигаясь по песку и болотам, то переправляясь вновь через Двину. Когда-то Холмогоры были вполне приличным городком, английские компании держали здесь склады, но за последнюю сотню лет он пришел в упадок. Крушение Холмогор обусловлено расцветом соседнего Архангельска, порт которого гораздо более удобен, и туда постепенно переместилось все движение. Было время, когда вверх по Двине к старинному городу подымалось множество судов, теперь же нет ни одного, все купцы и торговцы исчезли, их деревянные обиталища разрушились. Осталась одна грязная кривая улица да два-три собора. Время окончательно сотрет и их с лица земли. Уже сейчас здесь почти нет лавок, постоялых дворов, нет даже брадобрея — вообразите себе, город без брадобрея!

"Как жизнь в Холмогорах?" — спросил я у одного крестьянина.

"Худо, — ответил он. — Хуже не бывало. Сеем мало, зерно покупаем, да дорогое. Лес вокруг весь свели, одна поросль осталась. Вот мужики и уезжают туда, где валят лес".

"А ты чем живешь?" — продолжал я выпытывать.

"Землю пашу, коров держу, рыбу ловлю, дороги мощу, деготь варю... И все бедняк".

Вот и все, что можно сказать о Холмогорах, бывших когда-то одной из торговых столиц России, а теперь — трущобе без Уэст-Энда. Холмогоры до сих пор славятся по всей империи своей породой коров, причем большинство и не подозревает, что это имя не коровы, а города.

Мой музыкальный знакомец сделал здесь остановку, чтобы помолиться, и поскольку наши дороги далее расходились, мы расстались. Он намеревался пойти по Петербургскому шоссе, а я направил стопы по почтовому тракту, ведущему к городку Пинеге.

Я взял путь на деревню Матегоры. Бредя по песку и мелколесью, я добрался до перекрестка, откуда повернул на Усть-Пинегу. Ночь в Усть-Пинеге выдалась холодной и сырой, но я снова устроился на ночлег под открытым небом, на этот раз облюбовав лавку на деревянной пристани у реки. Там расположилась весьма веселая компания, два-три десятка мужиков, они собирались укрыться на ночь под лодками, раскиданными по песку. То были крестьяне-туземцы, не русские, а зыряне, и они пользовались такой дурной славой, что приютить их на ночь мог только кто-нибудь их же роду и племени. Зырян нанимали на какие-то работы в устье Пинеги и теперь они ждали парохода, чтобы отправиться домой, в свои деревни.

Я повстречал здесь человека, знавшего Переплетчикова, когда тот год назад писал здесь этюды деревенской церкви — и у нас завязался весьма серьезный разговор насчет религии англичан, наших праздников, наших святых. Он, разумеется, предполагал, что мы христиане, но у него явно роились сомнения относительно того, спасемся ли мы. Я перевел разговор на людей, ютившихся на песке.

"Это зыряне, — прошептал он, — да это не люди, говно". Для усиления своего презрения он махнул рукой, пожал плечами. "В дома мы их не пускаем, это же скотина. Напьются и как бешеные. Поначалу-то начальство обрадовалось, что можно сбывать им спиртное, а потом уж боялись и продавать. Их пригласи в дом, а они принесут водки и пошли топать да петь до утра. А то прикинутся, что спят, и потом среди ночи подымутся и ну приставать к нашим бабам, глядишь, и обесчестят. Начнут столы да лавки ломать, самовары из окон выбрасывать. Чистые черти. Теперь и винной лавки у нас нет".

"Как же так?"

"Была раньше, а мы написали прошение, чтобы убрали".

"И власти действительно ее закрыли?"

"Не сразу. Поначалу и ухом не повели. Ну, ты знаешь, лавка закрывается в четыре. И вот как-то она закрылась, а с реки пришли зыряне, да с топорами, порубили все и всю водку унесли. Начальники послали полицию, солдат, только ничего хорошего не вышло, зыряне-то живут среди болот непроходимых, а деревни их — на казенных картах и не отмечены, вроде бы их и нет. А люди они все похожие один на другого, мы их не различаем. Паспортов у них почти не водится да и фамилий-то никаких. Полиция поарестовывала и их, и нас, да что с того? Зыряне-то ворвались в трактир и вот по всей улице пошла драка, да дубинами. Нельзя было вечером пойти помолиться, а женщинам пойти в баню — они и туда забирались и такое творилось... Мы опять писали прошение".

"А вы как перенесли, что закрыли винную лавку?" — спросил я.

"Да ничего. Мы хоть водку и любим, да не хотим. Мы ее пьем потому, что она под рукой, а отказаться не можем".

"И лавку все-таки закрыли?"

"Теперь уж закрыли. Видят, что толку дать не могут, и закрыли".

"И что, зыряне с тех пор ходят трезвыми?"

"Что ты, откуда? Посылают вверх по реке за водкой, еще хуже стали. Русские —пьяницы и самоеды — пьяницы, только ты их рядом поставь, так русский-то сразу трезвым покажется. Раз ночью они церковь окружили, и орали, и выли, и всякого прохожего задирали, а один хотел поцеловать бабу Медведкину, Медведка-то — брат мой. В лавку вломились, забрали съестное. А потом по улице в грязи валялись. Говорят. "Пьяному зырянину-то и на четвереньках не пройти".

"А что это они сегодня такие мирные?"

"Боятся. По прошлой осени сход был, и вот вечером после схода все мужики вышли с ружьями, топорами, дубинами да и вышибли их из деревни. Погнали мимо церкви да к реке, и всех бы утопили, да полиция ввязалась".

"Чем кончилось?"

"Мы верх взяли. Зыряне нас больше не трогают. Полиция, верно, много из нас после этого денег вытянула".

"Убили кого?"

"Нет, никого не убили. Как же, убьешь их. Они круглый год под голым небом живут, на снегу зимой спят".

"Дома у них есть?"

"Так-то есть, худенькие, да они ведь, знаешь, напьются, а потом спят, где упали, такой у них обычай. Скотина, а не люди. Я сам видал, их бабы осенью валяются в грязи, воют, встать не могут. Русские тоже не больно чистые, только зыряне..." Он опять отчаянно махнул рукой.

"Когда винную лавку еще не закрыли, они норовили пробраться в окно, а не через открытую дверь. Вот ведь какие люди... Будешь здесь ночевать, так смотри, чтобы они тебе чего не сделали. А лучше шел бы ты в деревню".

"Зачем? Я их не боюсь".

"На то твоя воля, — сказал мой собеседник. — А я остаться не могу, так Господь с тобой".

Я еще понаблюдал за странной компанией дикарей, сидящих на песке по соседству с перевернутыми лодками. Смеркалось, шесть костров из сосновых поленьев полыхали малиновым светом, отделяясь от темного песка. Там явно шло разгульное веселье, до меня доносились обрывки пения, более похожего на рев. Мне пришли на ум Аларих и древние готы.

Усть-Пинега, похоже, деревня зажиточная. Три-четыре лавчонки, большая часть домов имеет по три этажа. Как и по всей Двине, здесь процветает разведение молочного скота. Маслодельные заводы, закупая сливки у крестьян, обеспечивают им постоянное занятие. Холмогорские коровы дают море молока, а заводики производят горы масла. В усть-пинежских лавках можно купить здешнее масло, аккуратно расфасованное и завернутое машиной по фунту и по полфунта, и лучшего масла не сыскать по всей России. Большое количество этого масла попадает и на стол англичанина. Я, надо сказать, ничего не имею против потребления масла, только должен заметить, что в этой местности необычайно много больных туберкулезом коров, и у меня большие сомнения в требовательности и честности русской санитарной службы.

Бродяга в масле особо не нуждается, вот уж без чего он может обойтись. Все же я купил четверть фунта да еще полудюжины сваренных вкрутую яиц и немного белого хлеба. Прихватив все это добро, я зашел в один из домов, попросил самовар и напился чаю. Яйца внутри имели явный розовый оттенок и это навело меня на мысль, что лавочник держал их свежими так долго, как только мог, а потом сварил в целях экономии, что показалось мне весьма ловким способом продлить жизнь яйца.

Налив себе чаю, я присел у самовара и стал писать письма. Я плохо спал и ощущал какую-то вялость. Погода стояла жаркая, душная, теплый юго-восточный ветер был как чье-то несвежее дыхание. Атмосфера, мое здоровье, все настраивало на пессимистический лад. Все меня не устраивало — собственные планы, русские деревни, литература.

Был день церковного праздника, и представители мужской части населения деревни кто располагался в свободных позах на песке, кто прогуливался по деревенской улице. С два десятка девок стояли кружком, перекидывая друг другу тряпичный мяч.

Мне не хотелось пока пускаться в путь, а потому я занял лодку и проплыл вниз по Двине до Чухчеремы, чтобы снова взглянуть на прекрасную старую церковь с ее девятью куполами. Каждый купол был похож на свечу, а все вместе они напоминали глаз, глядящий искоса из потаенного, сонного прошлого. Пока я там был, разыгрался сильный шторм, небо, казалось, переполнилось небольшими тучками, жавшимися друг к другу, как на одной из картин Переплетчикова. Я пытался понять, что имел в виду художник, когда изображал эту "битву добрых и злых облаков". Но тут с юга налетел ураганный ветер, заколотили по лицу крупные капли дождя. Я вытянул лодку на берег и побежал искать укрытие, каким оказалась одиноко стоящая мельница. Я взобрался по расшатанной лестнице и очутился вровень с крыльями. На галерейке, где стояли мешки с зерном, можно было примоститься, и оттуда открывался вид на Двину. Шторм длился два часа, и за это время мягкий обедник (юго-восточный ветер) сменился на резкий полуночник (северный), шел дождь, град и даже снег (представьте — снег в июле!). Южная сторона горизонта затянулась грязной пеленой, а северная приобрела серо-синий оттенок, и посреди дня наступили сумерки. Такого ливня я еще не видывал, и поблагодарил Бога, что нахожусь в укрытии, пусть и не совсем надежном. Меня поражали лиловые молнии, охватывающие все небо, как будто вспыхивало громадное количество пороха сразу.

Ближе к вечеру, когда снег перестал, и только резкий северный ветер бушевал под темным встревоженным небом, я решил вернуться в Усть-Пинегу, однако Двина так волновалась, что я предпочел не грести, а устроиться на плоту, который вверх по реке тянул буксир. Лодку мою привязали к плоту, а сам я осторожно ходил по нему, подскакивая на сосновых бревнах и чувствуя себя Гекльберри Финном.

A thunderstorm on the Dwina

Далеко на востоке, над лесом, встала полоса жуткого заката, он двигался к нам навстречу подобно какому-то страшному тигру. Свирепый, вызывающий удивление и поклонение, вздымался он над черным лесом. В тот вечер, уже в Усть-Пинеге, он все еще не исчез, а я бродил по песку, повторяя с новым чувством:

"Tiger, tiger, burning bright

In the forests of the night,

What immortal hand or eye

Framed thy fearful symmetry ?"

Часов в одиннадцать вечера к пристани причалил пароходик, зыряне бросили свою лодочную стоянку на песке и сгрудились вокруг капитана, торгуясь о цене проезда. Когда я понял, что пароход пойдет вверх по Пинеге, я побежал к дому, где оставил фотоаппарат и заплечный мешок, спеша составить дикарям компанию.

Когда я вернулся, зыряне толпой перебирались на судно, все еще вопя и выкрикивая во все горло соображения насчет цены. Поначалу капитан предлагал взять тридцать человек за двадцать рублей, при моем возвращении он соглашался уже на девять. Зыряне вопили: "Нет, восемь с полтиной", капитан в ответ грозился столкнуть их с парохода в реку. Тут вперед выступил я и предложил пятьдесят копеек за свой проезд, таким образом все уладилось, и капитан согласился.

Со всеми этими передрягами пароход отчалил хорошо за полночь. Спустившись вниз, я нашел теплое местечко возле двигателя, где и провел ночь на деревянной лавке. Дико пьяные зыряне валялись на полу, на трапах, на лавках. Через них можно было переступать, как через мертвое тело. Иные взобрались на теплые доски, покрывающие машинное отделение, и спали там. Трое-четверо не таких пьяных шатались взад-вперед, задевая головами низкие переборки. На них были фланелевые рубахи в красно-черную клетку, широкие пояса, мешковатые хлопчатобумажные штаны и сапоги выше колен. Пели, орали и пили без передыху. Четверо на соседней лавке несколько часов подряд выводили церковные песнопения, тщательно поправляя друг у друга все ошибки. Песнопения были все больше погребальные, их благозвучие и печаль чрезвычайно популярны в России. Прекратив, наконец, петь, они ударились в разговоры о политике, какая-то безалаберщина насчет нового распоряжения губернатора. Губернатор издал указ касательно охраны лесов, по которому строго карались мужики, похищавшие казенный лес или поджигавшие его. Заметив, что я их слушаю, один из пьяных спросил, не сыщик ли я.

Когда поднялось солнце и стало теплее, я зачастил на палубу. Пинега — сонная река, совсем не такая широкая, как Двина, и очень похожа на мирный пруд, камыши и кувшинки на ее поверхности кажутся неподвижными. Река такая узкая, что можно перебросить камень с берега на берег, а по обоим берегам лес, лес и снова пес, лес без конца и без краю. Река течет на север до Пинеги, а затем снова поворачивает на юг. Пинега расположена даже севернее Архангельска, вообще здесь более суровые и дикие края. К северу и востоку от Пинеги одни непроходимые леса и болота. Там живут лишь зыряне, самоеды, другие туземцы, и только в безнадежный городишко Мезень, что на реке Мезень, загнали несколько несчастных революционеров. Мезень — такая глушь, что иногда за всю зиму туда ни разу не привозят почту. Сюда ссылают тех, кто неважно показал себя в местах получше.

Пароходик исправно полз вверх по реке, окрестности постепенно менялись. Лесистые берега становились круче, появились белые скалы, доходившие почти до Пинеги. По Двине скалы состоят из глины, а на Пинеге — из мрамора. Мраморные скалы! Праздные русские болтают об этом в Москве так же, как и о лигроине из Сольвычегодска. "Ах, если бы Россия была развитой страной, — вздыхают они, — как бы мы все разбогатели!" Но русские предпочитают вечно мечтать, чем что-то делать. Я созерцал мрамор без всякого практицизма, видя в нем одну только невозможную красоту, вознаграждающую за бесконечную монотонность сосен и берез.

Необыкновенное зрелище представляют собой бытующие здесь подземные реки, выливающиеся из пустот в мраморе и впадающие в Пинегу. Некоторые из них текут по пятьдесят-шестьдесят миль под покровом слежавшихся за тысячелетия листьев. Есть здесь реки, пропадающие под землей и прогрызающие-таки себе путь сквозь скалы. По некоторым из них можно плыть на лодке под землей, и туннель оказывается гораздо шире, чем можно было бы предположить по отверстию. В громадных мраморных бассейнах плещутся большие темные озера, и все это под поверхностью земли.

Я высадился вместе с зырянами в месте, что называется Сойла, мне хотелось посмотреть окрестности. Я зашел в избу, попросил поставить самовар и вступил в разговор с хозяином. Он рассказал мне про мужика, рубившего лес и пропавшего в тундре. Партия лесорубов валила девственный лес, как вдруг один из них, Степа, поскользнулся, вскрикнул и пропал из вида на глазах у своих товарищей. Все случилось так внезапно, что нечего было и думать о спасении. Его причислили к мертвым, молились в церкви за упокой — ведь была опасность, что душа его не обретет спасения, раз он не был погребен в освященной земле. Но человек этот вовсе не умер. Каково же было удивление деревенских, когда он объявился на собственных поминках! Он провалился сквозь трясину на дно подземного потока, нащупал во тьме путь вдоль его течения и вместе с ним снова появился на свет Божий.

Вот еще одна история. Между Пинегой и Мезенью раскидано немало зырянских поселений — Мезень, между прочим, называют столицей тундры. Селения обычно находятся среди болот, а потому все лето бывают отрезаны от мира. Зимой по колыхающейся тундре прокладываются дороги. Одна деревня возле Пинеги вообще не имеет названия, ее нет на казенных картах, она не обложена податями, и все от того, что русский топограф выполнял обмеры летом и не смог к ней пробраться.

Прошлогодняя зима выдалась исключительно мягкой, и связь с этой деревней в марте-апреле стала несколько рискованным занятием. Во время распутицы не обошлось без приключений, поскольку в последние морозные дни земная твердь прогибалась и колыхалась подобно подтаявшему льду.

Одна семья все же отправилась в путь. Со многими трудностями проделали они половину дороги и оказались в глухой деревушке, а там, глядь, кругом вода. Что вперед, что назад — сплошная опасность.

" So far advanced from either shore,

Returning were as difficult as go o'er."

Они предпочли вернуться и до вечера отчаянно продирались по грязи и слякоти. Настал вечер, а они все еще были в большом отдалении от деревни, из которой начали свой путь. На их счастье, ночью подморозило и они кое-как добрались до места. Так вот и вышло, что они не могли вернуться домой все лето.

Самое забавное, что эти люди официально как бы не существуют. У них нет паспортов, нет даже фамилий, отец был известен как "Белые усы", а мать — Кулька. И кроме всего прочего, опросивший их касательно вероисповедования священник определил их язычниками!

Какое-то начальство имело с ними следующую беседу.

"Кто вы такие?"

"Белые усы и Кулька с семьей".

"Так ведь это ничего не значит".

"Ничего другого сказать не можем, ваше превосходительство".

"Все равно ничего не значит. Вас вроде и нет, так, одна видимость. А на самом деле вас нет".

В конце концов начальство ухмыльнулось, повернулось к сопровождавшему чиновнику и приказало: "Запиши его Белоусовым, (i.e. son of White-Whiskers) а деревню Белоусовкой".

~

Глава 22

ВОЗНИКНОВЕНИЕ ФАМИЛИЙ

Крестьян Севера знают чаще по кличкам, чем по фамилиям. Так же и улицы Архангельска официально носят одно название, а население зовет их совершенно по-другому. Поскольку крестьяне неграмотны, у них нет почтения к печатному слову.

Несколько лет назад, когда производилась перепись населения, в сферу чиновничьего внимания попали тысячи людей, их зарегистрировали, сделали военнообязанными. Если мужик не знал своей фамилии, чиновник записывал его прозвище и объявлял это прозвище фамилией. А если, случалось, мужик обладал и тем, и другим, прозвище записывали в скобках.

Все фамилии в России — это, в сущности, официально признанные прозвища. "Быков" значит "сын быка", "Переплетчиков" — "сын переплетчика". Фамилия Алексея Сергеевича означает "Вознесение"(Resurrection). Во Владикавказе я знал даму по фамилии "Transfiguration"" (Преображенская) и т.д. Очень распространен обычай давать ребенку имя по тому святому, в день которого ему довелось родиться. Старый адмирал Рождественский, слава Северного моря, есть всего-навсего адмирал Рождество, Rozhdestvo meaning Christmas. Люди получают прозвища по внешности, каким-то личным характерным чертам. Предок Толстого был тучным человеком. "Куропаткин" значит "птица", "куропатка". Мечников происходит от ремесленника, ковавшего мечи, "Победоносцев" означает "сын победителя". Распространенная на Севере фамилия "Карбасников" не что иное, как "сын барочника", "сын карбасника". Мне эта местная особенность представляется очень "живой", реальной, более истинной, чем фамилия.

Цивилизация уничтожила немало явлений, и среди них кличку. Только находясь среди этих примитивных людей, я осознал пропасть, отделяющую нас от предков. Кровь этих людей ничем не хуже нашей, только они отстали на много столетий. Они ближе к земле, мы — к небу. Они обитают в глубокой, темной почве, мы — на бесплодных горных вершинах. Если мы и дальше будем прогрессировать, то наступит время, когда мы откинем даже наши фамилии и примем номера подобно улицам Нью-Йорка. Мистер Браун и мистер Джоунз будут значиться как Б2924 и Дж3213 или что-то вроде.

Русский крестьянин не имеет ни малейшей склонности к математическим символам, цифрам, каким-либо официальным обозначениям. Даже ветер у него — "обедник", "полуночник", такая уж фантазия ему в голову взбрела. Дни в календаре знакомы ему не по числам и месяцам, многие крестьяне не отличают январь от июня. Крестьянин знает дни поста и праздничные дни, каждый день в году имеет свое особое имя.

"Когда у вас в последний раз был крестный ход?" — спросил я у одного.

"В петров пост, на второй неделе", — ответил он.

или

"Когда у вас сенокос?"

"На Петра и Павла или на Илью Пророка".

В Архангельске нелегко найти нужный адрес: все улицы имеют прозвища, по прозвищам их и знают. Нет смысла обращаться даже к жандарму, если вы не знаете ее народного обозначения. И это при том, что табличка с официальным названием висит на каждом углу, как и в Англии. Дело в том, что жандармы не умеют читать. Больше того, в Мезени гласные ставят вместо подписи крестик!

На пристани в Сойле меня ждал привет из Англии — связка кос, все с клеймом "сделано в Бирмингеме". Самые дешевые, самые бедняцкие косы, но, тем не менее, английские. Они находились без всякого присмотра, их просто здесь оставили, как в Лондоне поезда оставляют вечерние газеты.

Косы были предназначены для праздника Ильи Пророка. Каждая имела кольцо и трубку, в которую вколачивается деревянная рукоятка. Крестьяне уже вовсю тесали рукоятки, ни одна из них не держится больше года. И тогда в один день все, мужчины, женщины, дети, выйдут на сенокос.

Я покинул Сойлу, все еще держа направление на север, и дошел по мшистому лесу до красивого монастыря в Красногорске, что стоит над рекой высоко на горе, а оттуда добрался на лодке до маленького городка Пинега.

Вот еще один город без брадобрея, без постоялого двора, без уличных ламп и водоснабжения, без мостовых. Подобно Холмогорам, он возмещает свои недоборы немалым количеством церквей. Я прошел его из конца в конец три раза в поисках ночлега и, наконец, чувствуя себя несколько неловко, зашел в дом и спросил, нельзя ли мне в нем остановиться.

Как всегда, мне повезло. Вышедшая навстречу женщина сказала:

"Ночуй, если не куришь. Ты не куришь ли?"

"Не курю", — ответил я.

"А что это от тебя табаком пахнет?"

"Этого не может быть. Я три недели и не подходил близко ни к кому, кто курил бы".

"Ну так оставайся, коли хочешь".

Я попал в дом к староверам. Староверы почитают курение смертным грехом, как и вообще все новые обычаи, пришедшие с Запада. Меня ввели в красивую комнату, безупречно чистую, с натертыми до блеска полами, постель с белоснежным бельем —слишком белым и чистым для такого бродяги, как я. Они, однако, не обратили никакого внимания на то, какой я грязный и заросший. Напротив, может быть, со своей отросшей бородой я вырос в их глазах потому, что староверы считают грехом и стрижку волос.

Я снял заплечный мешок, плащ, расположился поудобнее. Из соседней комнаты доносился запах ладана, приглушенное пение. Хозяин с семьей творил молитву.

~

Глава 23

МОЙ ХОЗЯИН СТАРОВЕР

На следующий день, проснувшись в полдень, я никак не мог вспомнить, во сколько же я лег. Вроде бы стоял ясный вечер, коровы возвращались домой, но, когда я проснулся через несколько часов, было все так же ясно и солнечно. В Пинеге еще светлее, чем в Лявле.

Мой хозяин оказался наиделикатнейшим человеком. Он умирал от желания войти ко мне, поговорить со мной, и я заметил, как он один-два раза заглядывал в дверь, не проснулся ли я. Но не осмелился нарушить мой сон.

Когда я, в конце концов, стряхнул сонливость, в комнату вплыл блестящий самовар, а с ним свежие лепешки и пирожки. Очевидно, староверу жилось неплохо.

Я ощущал себя бодрым и готовым к принятию любой предложенной мне еды. Хотя уже было двенадцать часов, в воздухе ощущалась свежесть раннего утра. Яркое солнце светило с абсолютно ясного неба. Солнце здесь совсем близко, вообще Пинега воспринимается как крыша мира. Все напоминало чудесное пасхальное утро, и моя память безотказно воспроизвела образы кафедральных колонн и алтарных лилий. Такова власть ассоциативных ощущений — кто-то жег в моей комнате благовония до того, как я проснулся.

Пока я пил чай, старовер самолично явился ко мне и задал все неизбежные вопросы: "Кто я такой?", "Откуда?", "По какому делу?! и т. д. В ответ я выпытал все о нем. Он возглавлял артель лесорубов и был весьма рассудительным и умным человеком, хоть и мужиком. Но сначала я опишу его внешность. Около шести футов ростом, дюймов сорока в обхвате груди и пятидесяти — по поясу. Лет шестидесяти, страшно заросший и ни малейшей седины в волосах. Вытянутые брови, закрученные усы, борода доходит до самой нижней пуговицы пиджака. Под пиджаком яркосиняя русская рубаха, естественно, не заправленная в брюки, как была бы заправлена рубашка у англичанина, а висящая свободно на два-три дюйма ниже пояса.

Как только я вижу богатого крестьянина, носящего рубаху на бедняцкий манер, я вспоминаю слова Киплинга: "Русский бывает приятнейшим человеком, пока не заправит рубашку". Когда он ее заправит и почувствует себя западноевропейцем, с ним становится чрезвычайно трудно иметь дело.

Мой мужик относился к первой категории, богатство не испортило его. Да старовера и трудно испортить, это консерватор из консерваторов. Он не доверяет ничему новому и стремится к единственной цели — удержать себя и Россию на отметке 1670 года. Староверы так и остались жить во времена Алексея Михайловича, они почти верят, что Петр Великий, резко повернувший на Запад и введший курение, был антихристом.

Добрые рассудительные староверы! Я и сам такой, потому что сердечно расположен к старине и не принимаю то лишнее, что принесла цивилизация.

"И чем же ты занимаешься?" — спрашивал я Зыкова, так его звали.

"Я — старшой над мужиками, — отвечал он. — Мы ходим в лес, валим деревья. Лес далеко от Пинеги, так мы катаем бревна к реке".

"Как далеко?"

"Около двух верст".

"Так вам нужен трактор-тягач".

"Чего?"

"Локомотив".

"Не надо нам, лошади лучше. У нас на две версты проложена дорога из бревен, вроде железнодорожных путей. Оно, правда, медленно, так мы хотим попробовать по воде".

"Каким образом?"

"А там есть подземная река, в Пинегу впадает. Ее бы подкопать. Я сколько раз говорил агенту, да они не хотят платить за копку, вот ничего и не делается. Агенты —дураки. Каждый год отводят новый участок леса под рубку, а ничего снова не сажают. Весь лес уходит вниз по Двине в Архангельск да в Англию. Господу понадобились тысячи лет, чтобы возвести леса, а они за месяц их сводят!"

"А разве лес сам не восстанавливается?"

"Откуда! Ведь молодняку потребна защита старых деревьев. Нельзя сводить все старые сосны, кое-какие следует оставлять, чтобы прикрыть подлесок. Теперь вот каждую зиму дуют студеные ветры, они все и губят, даже и ту поросль, что успела вырасти".

"Значит, там нужно все расчищать и обрабатывать".

"Надо бы, да земля там худа и не наша, да еще болотистая, случаи часто бывают. Места эти в тундру обратятся, до самого Белого моря. И теперь уж в земле есть соль из Белого моря".

"Как это может быть?" — удивился я.

Он объяснил, что Белое море как бы подплывает под леса, постоянно размывая почву и скалы. Потрясающе! А Зыков продолжал:

"Если изволишь, я могу тебя взять в пещеру, покажу подземное озеро. Идешь по нему впотьмах долго-долго и, если не утопнешь, беспременно выйдешь на берег Белого моря, что в двухстах верстах оттуда. Вода никогда не замерзает, соленая, как морская, и приливы там бывают".

Я, разумеется, согласился, тогда Зыков без лишних слов приказал запрячь тележку и мы отправились обозревать пинежское чудо. По дороге он показал рукой в сторону севера:

"Вон там тундра. Живут здесь только самоеды и лопари, разводят оленей. Растят траву, да сено гниет. Там из болот выходит пузырями желтая тина, говорят, в ней железа полно. Приходил прошлым годом человек, брал пробы, так он говорил, что это железо. Только тина та портит все, чего ни коснется".

Оказавшись за городом, мы увидели протяженные бурые скалы, указывавшие на то, что здесь когда-то проходил ледник. Они тянулись на несколько миль и были весьма обрывисты. В скалах виднелось много пещер и я понял, что мы приближаемся к месту, где находятся беломорские пещеры. Когда мы подъехали ближе, я заметил, что скалы состоят из пестрого мрамора и затвердевшей глины, необычное сочетание. Зыков имел разрешение на добычу мрамора. Он получил его от властей пять лет назад, и бесплатно. Настало время, когда следовало заплатить хоть немного за право пользования недрами, и Зыков, добывший мрамора на несколько надгробных памятников да кое-какие мелочи вроде пресс-папье, испытывал по этому поводу немалые опасения. Он поинтересовался, не знаю ли я какого способа расстаться этими самыми правами. Я, к сожалению, не знал. Что же, его заставят держать эти права до смерти? Я опять не мог ответить.

Разговор наш прервал деревенский мальчишка, пригласивший нас подняться, на гору и выпить за здоровье жениха и невесты. Там, в доме наверху, шла свадьба. Зыков резко отказался, но при этом дал непонятное поручение: "Сходи к Гавриле, посмотри, трезвый ли. Коли трезвый, пусть спустится сюда, а коли пьяный, не говори ничего".

Мальчишка вскоре вернулся с неутешительным ответом: "Пьяный". Так я и не познакомился с Гаврилой.

Мы подошли к пещере. Большая дыра неправильной формы и, действительно, там плескалась чистая соленая вода, как будто на морском берегу. Влажные, липкие своды, скользкое ложе. Я зачерпнул воды, она оказалась ледяной и горькой, как лекарство.

"Здесь узкое место, — заметил Зыков, — но дальше озеро расширяется, становится большим, и стены там высокие, мраморные".

Я снял ботинки, носки, прихватил коробок спичек и осторожно ступил в воду. Не успел я далеко продвинуться, как сразу потемнело, поток стал глубже, а дно шире. Я зажег спичку. Кругом поблескивала глина пополам с серозеленым мрамором. Тьма впереди, тьма по обе руки, лишь над головой на липком своде сверкали тяжелые капли воды. Было холодно и сыро, как в могиле. Я двинулся дальше, стараясь поточнее запоминать дорогу. Тут я ступил на более мягкую глину, вспомнил о тундре и остановился, не решаясь идти дальше. Я зажигал спичку за спичкой, пытаясь вглядеться во тьму. Спички горели слабо, то ли от сырости, то ли от недостатка кислорода.

Высоких мраморных стен я так и не увидел. Тем не менее, место казалось заселенным самыми диковинными духами, я ощущал себя погребенным заживо. Чернота ужасала, тишина и уединенность внушали благоговейный страх. Я вслушивался, но сюда не доносились голоса моих спутников, я даже не слышал капанья воды. Полная отрезанность от мира.

Так я стоял, позволяя тьме подземного царства проникать в меня, как вдруг вздрогнул от звуков отдаленных голосов. Непонятно было, откуда они идут, и сердце мое забилось от внезапного ужаса. Но это оказались всего-навсего Зыков с мужиками, их напугало мое долгое отсутствие и они стали звать меня.

Да, пора было возвращаться, я продрог до костей. В потрясении чувств совершенно забыв, где я нахожусь, я ответил по-английски:

"Все в порядке, я иду назад!"

Когда я вернулся к входу пещеры, один из крестьян даже подпрыгнул от радости, истово перекрестился и возблагодарил Господа. Он, видно, уже посчитал меня погибшей душой. Все вглядывались в меня с очевидным любопытством. Они напомнили мне Горацио и Марцелла в сцене, когда Гамлет встречается призраком, и когда один спросил: "Что ты видел?", а другой. "Что ты слышал? мне хотелось ответить: "Нет в Дании такого негодяя, который дрянью не был бы при том». Спутников поразила моя отвага, а ведь и до меня туда входили другие, те, что открыли высокие мраморные стены. Я не мог бы передать свои ощущения похороненного заживо, мертвеца, восставшего из могилы. Тем не менее они поняли, что никаких злых духов мне не встретилось.

Мы пустились в обратный путь. По дороге Зыков рассказывал о свадьбе. По его словам, невеста отправилась плакать на могиле отца, и с ней ее подружки. Меня повезли к дому жениха. Жених, как ни странно, оказался малороссом, революционером, сосланным когда-то в Пинегу. Когда срок наказания закончился, он предпочел остаться здесь. Теперь он брал девушку из северной страны в жены, обручая Север с Югом.

Великолепным человеком он оказался, напомнив мне дядю Николая, принимавшего меня в Малороссии. Жених сжал мне руку в железном рукопожатии и заверил в несказанном удовольствии, которое принесло ему мое посещение. "Англичане — отличные люди", — сказал он. "А малороссы — самые благородные люди на свете", — ответил я.

Принесли бокалы, шампанское и портвейн. Зыков с важностью отказался, но я выпил за здоровье их обоих, а потом за очаровательную невесту. Перед Зыковым стояли нетронутые бокалы с вином, он ими чокался при тостах, дойдя до пределов возможной для него учтивости. Он даже поднес бокал к носу, втянул в себя запах вина. Когда принесли кофе, Зыков его пригубил и отставил. При возвращении он мне поведал, что коснулся кофе только ради малоросса Саши, тот был его ближайшим другом. А вообще он кофе не употребляет.

По главной улице Пинеги двигалась вереница девушек, провожавших невесту к дому и голосивших, чтобы отгонять злых духов. Здесь же слонялись незнакомые люди с физиономиями, которых никак не встретишь в Англии. Широкие, лишенные всякого выражения лица, темные, притененные глаза под бровями треугольником, или светлоголубые датские глаза и яркорыжая шевелюра. Самые необычные расы перемешались здесь на Севере: лопари, финны, монголы, русские, викинги, возможно, и североамериканские индейцы.

Нас с Зыковым ждал обильный обед. Тушеная свинина в черничном соке, каша, пирог с клюквой. После обеда хозяин, пребывавший в прекрасном настроении, отвел меня в свою комнату и показал древние иконы — в темных, таинственных покоях неясные, сумрачные картины сияли зелеными и синими красками. Воздух был насыщен запахом ладана. Я с почтением перекрестился. Иконы эти ручной работы и появились на свет до 1670 года, года Великого раскола. С тех пор они немало испытали.

Мне было разрешено посмотреть старинные рукописные и вручную расписанные молитвенные книги, библии, сборники проповедей, стоившие бы у антиквара целое состояние, а здесь просто служившие повседневным религиозным потребностям доброго человека. Я полистал "Словарь ада", причудливый и любопытный сборник, показывающий муки обреченных, пытки и т. д. Страницы имели заглавия: "Наказание распутникам", "Наказание обжорливым", "Наказание алчным" и тому подобное. Мужчины и женщины были изображены совершенно обнаженными, но без какой-либо разницы в очертаниях. Туловища имели почти прямоугольную форму, бока явно рисовались с помощью циркуля, бедра образовывали тупые углы с животами. У обжор языки и внутренности горели. Черти протыкали глаза алчных раскаленной кочергой. И так далее — каждая иллюстрация представляла собой поучение.

Далее следовал "Словарь Рая", показывающий, напротив, все удовольствия добродетели. Мне, человеку земному, он и вполовину не показался таким интересным. Небеса были исключительно голубыми, а на фруктовых деревьях висели зеленые плоды. Те, кому не дано было туда попасть, вполне могли бы воскликнуть: "Зелен виноград!" Вокруг трона располагались настраивавшие свои арфы ангелы. Апостолы напоминали высших полицейских чинов, под их водительством к вратам стекались сонмы ангелов-жандармов, охранять их от посягательств грешников. Несколько праведников, видимо, только что прибыли и ангелы, как официанты, сопровождали их к месту воздаяния: чистого сердцем к подножию трона, милосердного — к древу Милосердия, which "Dropped tears as fast as the Arabian trees Their medicinable gum," правителя пятью городами стать правителем десяти и так далее до бесконечности.

Как бы я хотел обладать этими книгами! Про себя я помолился, чтобы когда-нибудь мне встретился более испорченный брат церкви, расставшийся бы с ними за вознаграждение... А не заслуживаю ли я наказания за алчность?

~

Глава 24

ИСТОРИЯ ШАНГИНА И ДАРЬИ

Зыков оказался другом Александра Александровича Быкова, моего знакомца —охотника из Архангельска и его правой рукой в многочисленных экспедициях по пинежским лесам. Здесь же, поблизости от Пинеги, жил самоед Шангин, могучий охотник, о котором шла молва, что он бес. Этот Шангин отличался исключительно интересным характером. Быков, неоднократно охотившийся с ним, рассказал мне его историю, а Зыков кое-что добавил.

Когда-то давно Шангин вел обыкновенную жизнь в деревне, плотничал, женился на русской девушке-крестьянке, с которой, по всей видимости, жил вполне счастливо. И вдруг настал внезапный конец их счастью, Шангин ушел из дома и исчез. Найти его не смогли и решили, что он подвергся нападению дикого зверя или просто потерялся в тундре. Он очень любил бродяжить по незнакомым местам.

На самом деле в Шангине зазвучал зов предков, он бросил дом, спустился на пароходе вниз по реке и схоронился в лесу к западу от Двины между железной дорогой и рекой. Он был настоящий лесовик, знал, куда идти, без всякого компаса, ведь и дикие звери это знают. По всей реке лишь несколько человек сумели бы отыскать его след.

Шангин смастерил себе хижину из лозняка и мха, стрелял пернатую дичь из лука, он был великолепным лучником. Каждый день он готовил себе обед на смолистом костре из сосновых стволов, каждую ночь спал, зарывшись в шкуры и мох. Так Шангин прожил несколько лет, то охотясь для себя, то нанимаясь к богатым охотникам. Он изучил лабиринты архангельских лесов вдоль и поперек, и мог бы, по здешним меркам, стать зажиточным человеком, ибо охота приносит больше дохода, чем плотничанье. Шангин, однако, остался бедняком, поскольку имел одну большую слабость, из-за которой спускал все деньги, как только они у него появлялись — он был пьяница. После удачной сделки он пускался на три дня в запой, а когда у него не оставалось ни копейки, возвращался в свою лесную хижину. Его, с неизменным мешком, видели в деревнях вдоль Двины. В мешке он приносил волчьи шкуры, шкуры рыси, лисий и заячий мех, и такие люди, как мой хозяин в Боброве, скорняк, давали за них хорошие деньги, пусть и бесу. Шангина знали многие богатые охотники, тем не менее, до его жены ничего не дошло, она почитала его мертвым.

Женщинам, однако, предстояло сыграть большую роль в жизни Шангина. Как-то раз в лесу он столкнулся нос к носу с женщиной, закутанной с ног до головы в оленьи шкуры и несущей лук и стрелы. То была женщина-самоедка, такая же красноносая и пьяная, как и он сам. Она тоже одиноко жила в лесах, у нее не было паспорта и она ничего не могла сказать о себе, кроме того, что она самоедка с Печоры. Звали ее Дарьей, правда, деревенские ребятишки дразнили ее Volchitsa.

Эта опустившаяся Диана позволила Шангину перейти к ней жить, и охотник бросил свою хижину, перетащив все добро в ее обиталище. Они обнаружили, что идеально подходят друг другу: вместе готовили, пили водку, пели, охотились на хорька. Дарья умела петь старые самоедские песни, голося на какой-то особый манер, и Шангин был совершенно счастлив.

Это случилось в громадном темном лесу, где сосны стоят, как гигантские армии, мрачными рядами, где непомерно огромные деревья вздымаются к небу, задевая темными гривами саму луну. Далеко внизу, у неохватных серых стволов, расставленных на темнобурой старой почве, Шангин и Дарья жили, словно первобытные мужчина и женщина. Они полюбили друг друга. Они пели свои самоедские песни с дикими азиатскими мотивами, лежали рядом в пышных мехах, пока хижину окружали зимние снега, и с каждым днем становились друг другу все необходимее как верные товарищи, неустрашимые охотники, признавая дарования друг друга, будучи обязаны один другому спасением во многих опасных схватках с диким зверем. Шангину и в голову не приходило бросить Дарью, как бросил он русскую жену.

Так прожили они многие годы, пока смерть не разлучила их. Конец пришел внезапно. Дарья понесла охотничью добычу на продажу. В последнее время ходила всегда она, потому что ее воля была посильнее и она была не так расточительна. Шангин обычно возвращался подвыпивший и без копейки. Дарья тоже любила глотнуть и, хотя она всегда приносила много хлеба и водки, все-таки большую часть денег она оставляла в монопольке. На этот раз она, как обычно, продала шкуры и направила стопы к лавке. Там она набрала спиртного, присела на крыльце и принялась пить. В России не разрешают пить внутри лавки. Деревенские мальчишки выкрикивали: "Волчица! Ведьма" и тому подобные слова, все-таки им было непривычно видеть женщину, пьющую прямо на улице. Дарья не обращала на них внимания, но тут явился полицейский и прогнал ее. Она поковыляла прочь в своих обширных меховых унтах, ворча что-то себе под нос и напевая. В конце концов она добрела до линии Большой Северной железной дороги, что связывает Вологду с Архангельском. Сев на шпалы, Дарья приложилась еще, забыла, где она находится, и заснула, как невинное дитя. Она спала, положив голову на рельсы, пока в тихой ночи с грохотом не налетел курьерский поезд, отрезавший ей голову. Таков был жестокий конец лесного романа.

Shangin and Daria over a dead bear, hunters who lived together in the forest. Photograph by A.A.Beekof

Шангина призвали опознать усопшую, и он, пнув труп, подтвердил, что это и есть Дарья, беспаспортная, охотившаяся на хорьков, не имевшая фамилии женщина, жившая с ним в лесу. И без дальнейших церемоний возвратился в лес к холостяцкой жизни. Он стал пить еще больше, меланхолия овладела им, ибо он очень тосковал по Дарье. Он начинал осознавать, что она значила для него, как хорошо им вместе жилось. До него дошло, что он любил ее. Без нее не стоило жить.

Несколько месяцев Шангин пребывал в меланхолии, и те, кто встречал его тогда, считали, что водка повредила его рассудок, он неважно охотился и вечно ворчал на жизнь. Возвращаясь как-то вечером с рынка, довольно-таки пьяный Шангин разыскал место, где погибла его подруга, и лег там между рельсами. Он решился оставить этот несчастный мир и последовать за своей любимой на небеса, на которые охотники-самоеды попадают уж точно. Он заснул в мирном, хоть и опьяненном состоянии духа, и не переменил решения даже тогда, когда грохочущий паровоз со сверкающими глазами тяжело надвинулся на него. Шангин так и не проснулся, а паровоз, тянущий почтовые вагоны, прогрохотал над ним и унесся вдаль. Возможно, шум поезда каким-то образом вплелся в сон о волках и медведях. Поезд помчался к Архангельску, оставив Шангина между рельс целым и невредимым. Водка и Судьба составили заговор против него.

Проснувшись, Шангин едва ли понял, что произошло, но почувствовал себя разочарованным. Ум его был растревожен, он терялся в догадках, что это было — удача или наоборот. Уныло вернулся Шангин в лес. Только несколько раз основательно напившись, он стал яснее осознавать случившееся.

Никак не получалось Шангину себя утешить, и он снова вернулся на железнодорожные пути, на этот раз вполне трезвым и преисполненным решимости не дать смерти обвести его вокруг пальца. Дождавшись приближения поезда, он торжественно опустился на колени и положил голову на рельсы, целуя землю подобно тому, как мужик уничижает себя перед святыми образами.

"Давай, давай", — приговаривал Шангин, слыша скрежет и пыхтенье паровоза. Казалось, век прошел, пока тот приблизился. Каждую минуту Шангин ждал удара и усекновения головы. У него гремело в ушах, он уже начал нервничать, как вдруг грохот прекратился и воцарилась полная тишина. Шангин был изумлен. Это и есть смерть? Он поднял руку проверить, на месте ли голова. Она была на месте. Он встал, обманутый и разъяренный. Что случилось? Паровоз остановился в десяти ярдах от Шангина. Подошли двое кондукторов и начали поносить его, пьяного дурака, а Шангин продолжал стоять, всем свои видом выражая неодобрение и обиду. Кто-то из пассажиров его узнал. Кондукторы пригрозили, что пришлют из Архангельска полицию, поезд медленно тронулся и Шангин остался один на просеке между еловыми лесами. Блестящие рельсы, казалось, зловеще ему усмехались. Он плюнул на них и ушел к себе в лес.

Так Дарьина душа и осталась неутешной в том мире, а Шангина — в этом. Было очевидно, что ему не суждено порешить себя ради нее и Шангин прекратил попытки. Во всяком случае, до сих пор он их не повторял.

Быков часто нанимал обоих, и Шангина, и Дарью, охотиться на медведя и утверждал, что оба они были весьма умелыми охотниками. Вскоре после Дарьиной кончины первая жена Шангина признала его на рынке в Пинеге, но он не захотел иметь с нею дела.

Тем не менее, когда Быков собрался в последний раз охотиться и послал за Шангиным, тот явился не один, а вместе с оборванной нищенкой, она должна была помогать ему.

"Это что такое, — удивился Быков, — снова женился?"

"Верно, — ответил Шангин. — Не гоже мужику жить одному, вот я эту и нашел. Она добро справляется".

"А как ее зовут? Она самоедка?"

"Таня ее зовут".

То была бедная русская баба, бывшая когда-то выдана замуж за солдата. Муж не вернулся с войны, она осталась без всяких средств и пошла просить милостыню. Приверженная к водке Таня как-то заговорила с Шангиным у монопольки и понравилась ему. Охотиться она не умела, но друзья помогли одеть ее поприличнее. Шангин учит ее ставить капканы, изготавливать обувку, драть бересту и, возможно, со временем ему удастся сотворить из нее лесовичку.

Пока, суть да дело, они ушли жить в лес.

Вот как, бывает, течет жизнь в забытом углу Европы. И вот что нам никогда не следует забывать: есть такие люди, есть такие жизни в темных лесах, есть тьма, не рассеянная светом цивилизации.

~

Глава 25

ИСТОРИЯ УЧИ

Не все самоеды так бедны и дики, как Шангин, многие обладают богатством и пользуются уважением. Живут они по берегам реки Печоры, в деревнях, раскинутых по унылой мурманской тундре (tundras of Murman). Население Новой Земли, насчитывающее сто человек, состоит в основном из самоедов. У самоедов большие семьи, они носят длинные шелковые одеяния.

Самоеды остались почти такими же, какими были на заре развития стран Европы. У них существует устная литературная традиция, предания передаются от деда к отцу, от отца к сыну, и так в течение столетий. Их религия, мифы о возникновении мира и о богах, о Боге, который выше всех других богов — обо всем этом до сих пор толкуют и поют в отдаленных северных деревнях.

Мне рассказали одно такое предание. Вообразите — самоед сидит на камне, вокруг густой сухой мох, над его головой нависли сосны, а над ними — низкое свинцовое небо. Самоед уставился в землю и хрипло, но отчетливо выговаривает:

"Слушайся родителей, не то быть беде.

Однажды на Новой Земле у богатого человека был сын, он очень хотел пойти на охоту. Да только отец сам не охотился, уж очень был богат, другие за него охотились и приносили ему мясо и шкуры. (Самоеды охотятся не ради удовольствия, охота для них чисто практическое занятие). И отец сказал: "Нет, сыновья богатых родителей не охотятся. Если есть у тебя нужда в шкурах, сын мой, пусть твой слуга охотится за тебя. Негоже моему сыну так поступать".

Вот какой ответ был дан сыну. На время он успокоился, но потом снова захотел пойти и стрелять в медведя. И снова отец воспретил ему. А на третий раз, когда сын опять пожелал пойти на охоту, он ничего не сказал отцу, а взял свой туго натянутый лук, взял стрелы, надел унты и кухлянку, оставил дом отца своего и отправился далеко по скованному льдами морю стрелять белого медведя. А имя сына, не послушавшего отца своего, было Учи.

Случилось это весной, когда подули теплые ветры и никто бы не пошел с юношей в такое опасное время года. Когда дует ветер с суши, тогда лед у берегов начинает таять и от скованного льдом моря откалываются льдины.

Вдруг перед Учи появился белый медведь, сильный, ловкий, быстрый, и он бросился бежать от Учи. А тот подумал: "Я убью медведя, именно этого, и принесу его тушу в дом отца и устрою веселье, а больше на охоту не пойду". Далеко-далеко на краю океана, где синие волны накатываются на льды, Учи догнал своего медведя и одолел его, и был собою горд.

"Вот, я сразил Белого медведя", — сказал он сам себе и, поставив ногу на тушу зверя, запел победную песнь. Однако посреди пения Учи остановился, вспомнив слова: "Слушайся родителей, не то быть беде". И его охватил страх, потому что в эту самую минуту он почувствовал на лице дыхание теплого ветра, прилетевшего от родимого дома, и понял, что погиб. Перед Учи простиралось море, зеленое, синее, по нему шла рябь, и Учи увидел, что море одолевает льды, растворяет их, разбивает, расталкивает их.

"Что будет, — думал Учи, — если я окажусь на ледяном острове? Я сгину вдалеке от родины, вдалеке от отцовского дома, на этих безжалостных льдах посреди безжалостного моря". Учи совсем забыл про медведя и пошел по своим же следам назад. Но было уже поздно. Куда бы он ни побежал, повсюду вдруг появлявшиеся волны отрезали его от суши. Он даже не мог разглядеть землю своей родины, потому что от берега оторвался большой ледяной остров, он поплыл на восток. Как Учи ни напрягал глаза, через необозримое зеленое море ему не видно было даже краешка суши.

Сердце Учи упало в отчаянии, но появилась и надежда, он подумал, что приплывет, может быть, к берегу, а потом вспомнил, что ведь у него есть медведь, он, Учи, проживет на его мясе, пока к нему не придет удача. Он освежевал медведя, откатил тушу в центр острова, а сам закутался в шкуру, укрылся кухлянкой и заснул.

Но удача так и не пришла к Учи. День за днем проносился над островом, весеннее солнце все горячело, льда становилось все меньше и меньше. Наступили июньские дни без ночи, когда солнце не встает и не садится, становилось все жарче, большой ледяной остров почти растаял. Учи съел медведя, его мясо, его жир и даже часть шкуры. "Если я не умру с голоду, так утону, — размышлял Учи. — Если не утону, так умру с голоду".

Да только вскоре, однажды утром, когда его остров сократился до двенадцати аршин, к Учи пришло спасение. Он спал, закутавшись в свои меха, когда почувствовал под собой страшный толчок, как бывает на суше, когда земля трясется. Учи вскочил и увидел, что громадная зеленая льдина грозит перевернуть его остров. Уже часть острова была срезана и было ясно, что через несколько минут он окажется в воде. Учи взбежал по скользкому склону, перепрыгнул на льдину. Это его и спасло.

Два дня после этого Учи плавал на льдине, ослабев от голода, потеряв почти всякую надежду, однако на третий день в двух верстах от себя он различил полоску суши и радость овладела им. Радость его усилилась, когда к вечеру небо покраснело, а его гора медленно подплыла к берегу, и Учи решил, что оказался вблизи от родительского дома. "Я вернусь домой, — сказал он сам себе, — и никогда больше не пущусь ни в какие странствования". Ах, теперь-то он знал, что такое родной дом.

Но, увы, Учи оказался вдали от отцовского дома. Он взобрался на прибрежную скалу, увидел вокруг нерастаявший снег и понял, что его занесло далеко на север. Он осмотрелся кругом, но не увидел никакого жилья, только на горизонте — черную полосу леса. И вот тогда, когда надежда снова исчезла, удача прогнала отчаяние. У своих ног Учи увидел на снегу слаборазличимый след от лыж.

"Вот, — в очередной раз обратился он к себе, — это след человека". И пошел по этим следам. Он шел, шел и шел без конца и, наконец, набрел на женщину, сидящую на прогалине в лесу и кипятящую на костре горшок. Это зрелище наполнило сердце Учи радостью, он почувствовал, что ему хочется есть еще больше, чем отыскать родительский дом.

После того, как Учи насытился, женщина объяснила ему, что он попал далеко на северо-запад Сибири. Она пообещала показать ему дорогу домой, если он даст ей пятьдесят оленей, но только все равно придется ждать зимы, когда море снова замерзнет, потому что надо будет пересечь море. "Я дам тебе не пять десятков, а пять сотен оленей, — воскликнул Учи, — для моего отца я дороже и пяти тысяч".

Так все и случилось. В начале зимы женщина повезла его домой на санях, запряженных двенадцатью оленями, а сама она сидела впереди и правила. Учи лежал, завернувшись в меха, позади и в мечтах видел свое возвращение домой, падал в отцовские объятия.

Его мечты осуществились, Учи снова обрел свой дом и своего отца. Отец искал его, сотни самоедов искали его, а потом все сказали, что Учи утонул. Отец и сын омочили друг друга слезами и Учи понял смысл слов: "Слушайся родителей, не то придет беда". Старые люди умнее молодых, и пока они живы, надо их слушаться. А когда они умрут, мы сами станем старыми".

~

Глава 26

ПИНЕЖСКИЕ СЫЛЬНЫЕ

В Пинеге тоже живут сосланные революционеры. У меня было к ним рекомендательное письмо от Алексея Сергеевича, я отослал им это письмо и получил приглашение на чай. Алексей Сергеевич просил своих знакомых показать мне самое интересное, что есть в Пинеге, но, разумеется, они не располагали и десятой долей тех знаний, какими обладал Зыков, а самоеды и мужики интересовали их весьма мало. Эти люди целиком принадлежали городу и жизнь вне его стен была для них несказанно скучна.

Они произвели на меня большое впечатление. Эти ссыльные были сильнее, интеллигентнее, закаленнее, чем их собратья в Лявле. Все они сильно пострадали за дело либерализма, все представляли опасность для властей. Малоприятно оказаться отрезанным от всего мира в дальнем городе Пинега на пять лет. За исключением Мезени, здесь самая суровая на Севере зима, холодная, недружелюбная, ветреная. В Пинегу ссылают наиболее опасных и выносливых. Мне показалось, что эти люди — самые ожесточенные во всей России. Их лица несут печать скрытности, неосуществленности, ненависти и несказанной тоски. Сидя с ними за одним столом, я не мог отделаться от мысли, что в будущем их удел — убийства, насилие. Их грызло желание выразить свою ненависть, освободиться от нее, в глазах горела неосуществленная месть, извращенное, ужасное порождение жалости к человеку. Подобная ненависть не может быть результатом одной лишь политики, как это происходит в Англии, она произрастает из напряженного сострадания страждущим, запоротым, замученным. Жестокость полиции сеет семена анархии.

Ссыльные, тем не менее, исполнены доброты к мужикам, занимаются благотворительностью, и местное население считает их хорошими, несправедливо пострадавшими людьми. Особенно доброй славой пользуется один доктор, проведший восемнадцать лет в Шлиссельбургской крепости. Как врач он пользуется такой известностью, что заболевший архангельский губернатор предпочел послать за узником, чем лечиться у собственного доктора. Доктор этот сейчас уже старый человек, вероятно, громадного ума, хотя молодому человеку, конечно, трудно оценивать пожилого. Его лицо напомнило мне карлейлевское описание Данте: "Нежная чувствительность ребенка, отвердевшая в свою противоположность... чувствительность, перешедшая в возмущение; непримиримое возмущение".

Когда я вошел, на меня посмотрели враждебно, даже подозрительно, без малейшего расположения к Англии. "Вероломный Альбион". Меня, как всегда, призвали объяснить либеральную политику сэра Эдварда Грея, и я нашел задачу затруднительной. Все, что мне удалось — это объяснить, что английские либералы ни за что на свете не допустят войны и что мы смертельно боимся даже нынешней российской, находящейся в жалком состоянии, армии. Присутствовавшие женщины так же, как и в Лявле, говорили об английских либералах с необыкновенным презрением.

Неизбежно заговорили о захвате траулера "Онвард Хоу" в Белом море, и один из ссыльных объяснил позицию властей следующим образом:

"Вы полагаете, что они вступились за свои права рыболовства, так оно и есть, но прежде всего и больше всего это политический акт. Власти оттого не желают, чтобы английские и шведские суда подходили близко к берегу, чтобы у нас не было возможности незаметно скрыться. Частенько шведы высаживаются на пустынных берегах, никто им там не мешает, а группы ссыльных подкупают капитана и уплывают прочь. Морская полиция арестовала "Онвард Хоу" для острастки. Власти хотят ввести двенадцатимильную прибрежную зону вместо трехмильной, и они это сделают, потому что им принадлежит все северное побережье Азии, а остальным нечего там делать".

После этого другой ссыльный озабоченно спросил моего мнения, будет ли война. Революционеры сильно надеются на общеевропейскую войну, они тогда получат возможность напасть на власти, измотанные международными распрями. Тщетные надежды, сказал бы я, если только Россия сама не начнет войны.

Я заявил им, что, по моему мнению, времена революций прошли, и один из них со мной согласился, заявив:

"Вот поэтому многие из нас и кончают жизнь самоубийством. Если только мы не победим, так зачем жить на этом свете? В последнее время были случаи, когда революционеры убивали и тут же сдавались властям. Раз дело проиграно, убей какого-нибудь правительственного черносотенца и пусть тебя повесят. Я так считаю".

"Но ведь смертная казнь теперь отменена, — заметил старый доктор. — Вы слышали об убийстве в Кеми, это на Белом море? Очень интересная история".

A street scene of Pinega: a funeral.

На юге России жила семья бомбистов, из которой были казнены отец, мать и сыновья. Осталась девочка двенадцати лет, и одно важное лицо позаботилось о ней, послав под опеку в дальний город Кемь. Ее водили в школу, одевали, как княжну, отменно кормили. Время от времени высокий покровитель навещал ее, вдвоем они прекрасно проводили время. Когда девушке минуло семнадцать, она оставила школу, а важное лицо купило ей дом. Он часто приезжал к ней.

Причины его доброты вскоре обнаружились. Он просил ее стать его женой. Она отказала, и его отношение резко изменилось, он предложил ей большую сумму денег, если она согласится стать его содержанкой. Девушка снова отказалась и тогда ее покровитель напомнил ей, что она целиком в его власти. Неискушенная девушка испытала смертельный страх, однако ей хватило ума просить дать ей время подумать над предложением. Он дал ей три дня на размышления.

Девушка в расстройстве чувств отправилась к своим знакомым, двоим молодым ссыльным, студентам. Ее история их сильно взволновала и, посовещавшись между собою, они заверили девушку, что ей нечего бояться, они сами будут иметь дело с этим господином. Студенты подстерегли ее покровителя в лесу и зарезали его. Героические, благородные люди... они ждали, что их повесят. А вместо этого одного приговорили к трем годам тюремного заключения, второго — к пяти... Странная, оскорбительная мягкость.

Я забыл, как пошел разговор дальше, помню только, что они не одобряли моего образа жизни, не понимали, что за удовольствие можно найти в скитаниях от одной скучной деревни к другой. Я сказал, что свое счастье ношу с собой, внутри, однако ссыльные объявили, что глубже всего в каждом человеке сидит тоска. Здесь к слову один из них пересказал очаровательную историю из Анатоля Франса. Я даю ее здесь так, как она мне запомнилась.

"Один персидский царь приказал своему историку подготовить историю человечества, не пропуская ничего. Историк с помощниками трудился двадцать лет, и вот с караваном верблюдов он привез много тысяч томов. Царь велел сократить труд, ибо у него не было времени все прочитать. Еще через двадцать лет историк вернулся с меньшим караваном и с сотнями томов. И снова ему пришлось сокращать, тогда историк довел свою историю до десяти томов. Но и они показались монарху слишком длинными. В конце концов историк принес один пухлый том к смертному ложу царя, но уже было слишком поздно читать и его. Монарх опечалился, ему так хотелось узнать, как люди жили, о чем они думали, всю жизнь он готовился прочитать эту книгу. Но тут стоявший рядом советник утешил царя, взяв книгу из его рук и сказав: "Ваше величество, я могу еще сократить книгу, так что вы успеете узнать, что содержали в себе те многие тысячи томов. Ваше величество, вы желали узнать, как жили люди на этой земле. Эти знания укладываются в одну фразу — "Они родились, они страдали, они умерли".

Я решительно не согласился с моралью этой истории, но, спустя неделю, ковыляя по архангельским лесам со стертой ногой, я понял, как она верна, и сказал себе: "Я родился, я страдаю, я умру".

~

Глава 27

"К ДАЛЬНЕМУ МОНАСТЫРЮ МОЙ ПУТЬ"

На следующий день я покинул Пинегу. Зыков ни за что не захотел взять с меня денег за гостеприимство, напротив, приглашал приезжать еще. Получив множество благословений, я вернулся в Усть-Пинегу, чтобы оттуда двинуться на юг. Каждому, кто меня спрашивал, куда я держу путь, я отвечал: "В Сею". Крестьянам это было вполне понятно, потому что в Сее расположен монастырь, а поскольку в руках у меня был посох, а на спине — большая котомка, меня и принимали за богомольца. Любому мужику, любопытствовавшему, зачем я иду в Сею, я отвечал очень просто: "Молиться". Я даже понял, что идти в Сею по какой-то другой надобности было бы и неприлично. Из этого я сделал вывод, что раз я должен там молиться, то я и буду молиться, куплю свечу за паромщика из Косково и зажгу ее перед алтарем Николая Чудотворца.

Правда, в первый раз, когда я сказал, что иду молиться, я ощутил какую-то неловкость. Разговор случился с соловецким богомольцем, направлявшимся в другую сторону. Он произнес длинное благословение, а я не смог придумать, как бы мне благословить его в ответ. Я даже не отважился на "Слава тебе, Господи" либо на "Смилуйся, Господь" да в добавок еще перекрестился как католик, а не как православный, и отметил про себя, что если и далее я буду позволять себе столь необычные поступки, меня могут принять за какого-нибудь беса.

Как чудесно бежит вперед дорога, пока ноги еще не устали! Весь первый день после Пинеги я провел в состоянии безмятежной радости. Сияло солнце, дул свежий ветерок, сухая песчаная дорога пружинила под ногами. Впереди меня ждали месяцы безделья, и не важно будет, в какие места я попаду, где остановлюсь. Взбредет мне в голову просидеть час-два на обочине, полдня, целый день просижу и ничто не может мне в этом воспрепятствовать.

Я так и пробездельничал этот день, посиживал на поваленных стволах деревьев в лесу, сдирал бересту, рисовал на ней святые образа и прикреплял их к стволам, давая, без сомнения, основание грядущим чудесам. Потом я это бросил, а вместо этого изготовил себе дюжину визитных карточек, тоже на бересте. Что-то есть восхитительное в том, чтобы писать авторучкой по бересте. Карточки выглядели весьма художественно.

Тем не менее я отмерил немало верст, миновав множество серых деревень, вечером же пришел в место, называемое Большая Торва, где и провел ночь на свежескошенном сене. Утро выдалось совсем холодным. Ветер сменился на северный, по небу ползли облака. Я вскочил и двинулся по дороге, как будто впереди меня ждало нечто важное. На самом же деле мне необходимо было немного разогнать кровь.

Копачево, как множество других деревень, все состоит из старых, простых на вид изб, и они такого же цвета, как тучи. Когда стоит пасмурная погода, на такую деревню натыкаешься как бы ненароком, настолько глаз не отличает ее первоначально от свинцового неба. В это утро деревня имела такой вид, какой русские характеризуют словом "surovy". Какой-то лесной дух отнял у улицы все живые краски, и она осталась серой, однообразной, цвета снятого молока. Я собирался было зайти в какую-нибудь избу и выпить чаю, только не было у меня настроения толковать с мужиками, поэтому я развел костерок, подогрел молоко в котелке, захваченном из Пинеги, и позавтракал горячим молоком с сахаром и черным хлебом.

Едва я покончил с завтраком, как вышло солнце, и я, решительно повернувшись спиной к оставленной мной деревне, устремил взор к лесу. И верно: краски украл злой дух. Вот они все, спрятались в лесу.

То ли горячее молоко, то ли солнце вернули мне хорошее настроение. А может быть, это сделали попавшиеся мне на тропе полевые цветы. Снова я увидел шиповник, полыхание алого и малинового в сплетении ветвей, а в поле — изобилие большеглазых маргариток, желтых лютиков, этой памятки о Кавказе, о знакомой долине, затмевавшей своей красотой самую знаменитую цветочную картину — "Июнь в австрийском Тироле". Впервые я увидел прямо у дороги похожие на драгоценность цветы белозора, ясные, сверкающие белые звезды.

Дорога вела через колосящиеся поля по протяженным заросшим зеленой травой склонам, по берегу над покрытой барашками Двиной. Неподалеку от деревеньки Новинка меня остановила интересная часовенка. Типично крестьянской постройки, стены из сосновых бревен, законопаченных от непогоды мхом, бревенчатая крыша, такая нелепая, как будто ее настилал ребенок. Внутри часовни ничего не было, кроме массивного, срубленного топором креста от пола до потолка, лавки и подсвечника на одну свечу.

За Новинкой тянулись леса к Надеихе, безлюдное пространство протяженностью в десять миль без селений, без жилья. За Надеихой опять леса — не самое безопасное место для одинокого путника. В лесу я увидел крест, а перед ним — стоящего на коленях молящегося. Длинные черные блестящие кудри рассыпались по спине, и я сначала принял его за священника, но это оказался цыган. Он поднялся мне навстречу и спросил, не отвести ли меня в цыганский табор. Я не имел особого желания, ибо в России цыган — прежде всего еще одно обозначение вора, тем не менее согласился.

Загрузка...