ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1. ТРЕВОГИ ОТЦОВСКИЕ

— Эх, Юозас, Юозас! Ты совсем не думаешь о нас.

— Думаю, отец, думаю. Но не только о нас, о других тоже.

Вечером вся семья собиралась за простым, но прочным дубовым столом, у Варейкисов пили кипяток «вприглядку»: последний осколок сахарной головы лежал неприкосновенным, услаждая лишь взор. Самовар, похожий на пузатого короля в средневековых доспехах, важно пыхтел, будто понимал, о чем разговор.

А разговор был не первым и не легким.

— Да, конечно, сынок, у тебя доброе сердце, я знаю. Но подумай все-таки и о нас. Ну, хотя бы не меньше, чем о других. Хотя бы не в последнюю очередь.

— А чем мы лучше других? Почему о других — в последнюю очередь?

— Потому… что мы здесь, в Подольске, переселенцы. И к нам особое отношение, Юозас, ты ведь знаешь…

Михаил Викентьевич умолк и вздохнул сдержанно. В душе он гордился сыном и сейчас старался не подать виду, что любуется им. Чем плох его Юозас? Чисто выстиранная синяя рубаха с белыми пуговицами ладно сидит на широких плечах, темно-русые волосы густы — не сразу расчешешь. Нос, правда, длинноват, но для парня это не беда. Главное — глаза глядят прямо, ясно, в них — синие блики родного Немана…

Далеко отсюда Неман. Далеко отсюда Ковенская губерния, в которой — Вилкомирский уезд, а в нем — селение Варейкяй, где почти все жители — Варейкисы…

Нелегко там жилось, нелегко было прокормить большую семью. И Варейкисы решили покинуть свою бедняцкую хижину, курную, задымленную, но роднее которой нет и быть не может. Нелегко было покидать Варейкяй, навсегда покидать. Да разве водятся где-либо такие диковинные люди, которым легко покинуть отчий дом, родные края?

И прибыли в Подольск, под Москву, где есть заводы, где требуется множество неслабых рук. Что умел Михаил Викентьевич? Крестьянское дело знал, а вот какому-либо городскому ремеслу обучен не был. Не довелось. И русской речью владел не вполне… Но на цементном заводе нужен был кочегар. Что ж, кочегаром так кочегаром, это он сумеет. Лишь бы при деле, а там — не успеешь оглянуться — сыновья подрастут, все легче станет.

Вот Юозас вырос… А давно ли, когда только-только прибыли в Подольск, парнишка поступил подручным в переплетную мастерскую и стал приносить домой свой скудный заработок? Давно ли, кажется?.. Господи, как время мчится! Не придержишь время — не конь.

Вон родного сына и то придержать нет сил. Конечно, это хорошо, что еще тогда, в переплетной, Юозас обучился грамоте и пристрастился книжки читать, в библиотеку стал хаживать. Это хорошо, спору нет. Но те ли книжки читает? На ту ли дорогу выводит его чтение? Нет покоя отцовскому сердцу. Радоваться бы, что сын окончил ремесленное училище и устроился токарем на писчебумажной фабрике в Дубровицах, неподалеку от Подольска. Да тревога мешает.

— Нет, Юозас. Нет, дорогой. Ты все-таки мало думаешь о нас. Легко ли нам?

— Разве я не работаю, огец? Разве я в тягость семье?

— Господь с тобой, сынок! Какая там тягость? Подспорье! Я не попрекаю тебя, нет. Но я беспокоюсь. Очень беспокоюсь.

Сын промолчал. Подумал о том, что характером отец не похож на брата своего, по имени которого и был назван Иосиф. В Подольске только родные зовут его по-литовски — Юозасом. Вспомнилось, как приезжал к ним в Варейкяй этот замечательный дядя Юозас, чернорабочий из Либавы. Он входил в их темную от дыма хижину — и светлее становилось, и дышалось привольнее. Как занятно описывал он большой город Либаву, какие складные прибаутки отпускал он по адресу несправедливых и бестолковых порядков, даже самого царя-батюшку не щадил порой! Иосиф, бывало, всю ночь, до зари утренней, беседовал с дядей — о самых разных вещах, будь то таблица умножения или воспоминания о русской революции пятого года, в которой дядя не оставался сторонним наблюдателем.

Маленький Иосиф тогда еще по знал, что дядя ого, Иосиф Викеитьевич Варейкис, в канун революции участвовал в забастовке либавских портовых грузчиков, полгода пробыл в тюрьме, а после сражался на баррикадах.

Да, жаль, что отец не похож на брата своего…

— Не понимаю, отец, что тебя тревожит? В чем я провинился?

— Не притворяйся, Юозас! Я ведь… Ты же знаешь, о чем я… Признайся, сынок, ты ведь охранял сходку у Святого колодца?

— Где-где?

— Ну, у Святого колодца. Где родник из-под сосны, которую молнией разбило. Не притворяйся, будто не знаешь.

— Я не притворяюсь. Знаю эту сосну.

— Вот-вот! А сосновую рощу у Дубровиц тоже знаешь, бывал там?

— Было дело, гулял. С барышней!

Ну, как с ним, с таким, разговаривать? Михаил Викентьевич вконец расстроился. Не в первый, не в последний раз. Давно понял, что сын неудержимо идет в революцию. Не исключено, что именно он листовки по цехам разбрасывает. И даже сам их пописывает… Тревожно!

Ну, допустим, добьются они своего — и сын Юозас, и брат Юозас Викентьевич, и дружок ихний с завода «Зингер» — Чижов Николай Георгиевич. Добьются, поднимут народ, как в девятьсот пятом. А где уверенность, что не кончится опять тем же? У царя — сила, войско. А против силы, против войска не попрешь. Листовки, книжки? Листовку шашка в умелой руке на лету рассечет, книжку долго ли штыком пригвоздить… Ладно бы только книжку да бумажку, а если самого Юозаеа… шашкой — по русым кудрям… штыком — в неуемное сердце…

Тут силачу-кочегару делалось от таких мыслей совсем нехорошо — накатывала дурнота непривычная.

— Давай-ка, отец, я тебе кипяточку добавлю, — предлагал сын, и не понять было, подшучивает он над Михаилом Викентьевичем или всерьез заботится. В глазах синих вроде забота неподдельная…

2. ГОСТЬ ИЗ КЛИМОВСКА

— Вам еще жить можно, — говорил рабочий с Климовского завода, заглянувший как-то по весне на пасху к Варейкисам, а точнее, к Иосифу, с которым познакомился на одной из сходок. — Семьей живете, праведно живете…

— А вы не ходите вокруг да около, — предлагал гостю Иосиф. — Говорите, как хотели сказать. Как на сходке говорили. Отцу полезно будет послушать.

— Вот мы с вами по сотке опрокинули в честь праздничка — и ладно. Сидим чинно, беседуем уважительно. А всегда ли так, все ли прочие так же? Кабы все да всегда!.. А то ведь хлещем ее, родимую, не только на пасху да под рождество, не только по престольным праздникам да воскресным дням. Но особливо в получку, под вечер, чтобы заснуть без мыслей.

— А я и так без мыслей засыпаю, — признался Михаил Викентьевич. — Наломаешься за день, только бы поскорее щекой к подушке прильнуть.

— Бывает, от великой усталости и вовсе не заснешь, — возразил гость. — А много пьют, но только у нас в Климовске. Ваши подольские не уступят, пожалуй. Вот которые переселенцы вроде вас, те не так…

— Не так! — повторил Иосиф, встряхивая кудрями. — Будто нам от того легче. Когда вокруг…

— Никому не легче, друг мой, товарищ. Никому!

В голосе климовца звучала такая горечь, которую ничем не подсластишь, Иосиф чувствовал это. И слушал, сдвинув брови, не отводя глаз.

— Не помним себя, откуда что берется, — говорил гость. — Безобразничаем, по канавам валяемся, теряем образ человеческий. Приползаем домой, бранимся непотребно, деремся… Наконец угомонимся кое-как, захрапим в перегарном смраде…

— Зато без мыслей?

— Не насмешничай, друг мой, товарищ, не надо. Да, без мыслей! Но и сон такой тоже, скажу я тебе, не больно сладок. А наутро? Наутро не знаешь, как от самого себя избавиться…

— Не вижу смысла в такой жизни, — будто самому себе отвечая, говорил Иосиф. — Не вижу.

— И мы не видим! — подхватывал климовец. — В том-то и беда, что нету никакого смысла в такой мутной жизни! От получки до получки, от похмелья до похмелья…

— А что директор ваш? — интересовался Иосиф. — Ведь, я так понимаю, ему от таких работников тоже убыток?

— Убыток? — гость впервые за весь вечер рассмеялся. — Директор наш знаешь чего говорит? Пущай, говорит, пропьются до исподнего, покорнее будут. И получка-то наша к нему же в карман возвращается — начальство с торгашами всегда столкуются.

— Это верно, — соглашался Иосиф. — Только для нас это не жизнь.

— Какая уж там жизнь? Ужас, а не жизнь! Вот так-то, дорогой мой друг, товарищ… — и он безнадежно махнул рукой.

Снова и снова вспоминался потом Иосифу безнадежный взмах его руки, особенно когда сам видел и слышал, что творилось вокруг в дни праздников и получек. Не слепой и не глухой ведь был. Разве в одном только пьянстве загвоздка? Это же всего-навсего одно из следствий. А после победы революции в других условиях станет жить рабочий человек. Цель в его жизни появится. Справедливость восторжествует! Чтобы каждому — по заслугам перед людьми, каждому — по его честному труду, а не по нажитому богатству, не по наследству от знатных предков, только по честному труду!

И за ту будущую жизнь, чистую, честную, без неправедно богатеющих и незаслуженно страдающих, да и без пьянства, без какой бы то ни было нынешней мерзости, — за ту новую, прекрасную жизнь неужто не стоит бороться? Денно и нощно. Не щадя ни себя самого, ни тем паче врагов своих.

3. ПРОСВЕТЫ

И все же даже в самой бесцросветной жизни можно найти светлые минуты.

В одиночку это трудно. Но вместе, когда не один ты, когда поддержат тебя, не дадут упасть надежные плечи товарищей, если покачнешься… И тогда, ощутив общую силу, человек легче находит просветы в глухом: своем существовании. Тогда и скупо дарованные рабочему человеку часы досуга не поглотятся ненасытным зеленым змием, а пройдут достойно…

На лугу собралась их недавно сколоченная футбольная команда. И без Иосифа Варейкиса команде не обойтись.

А ему самому, обойтись ему без своей команды?

В игре как в бою: зазеваешься, оплошаешь, не осилишь — и не только сам свалишься, но, главное, и товарищей подведешь.

Поэтому, как ни сбивается дыхание, как ни толкается в самое горло сердце, как ни взмокла спина, он стремительно гонит перед собой крутящийся мяч, обходит одного, еще одного, едва не падает от чьей-то нечестной подножки, неимоверным напряжением всех своих мышц все же удерживается на ногах и не упускает, не отдает мяча, гонит его дальше — к воротам соперника, они уже близко, и мечется в них вратарь, но нет, самому не достать, не завершить начатое, — внезапной пасовкой он откидывает мяч назад и вправо, своему капитану, центральному нападающему, которого даже не увидел, а почувствовал за правым плечом, и тот венчает атаку победным голом…

Впереди много борьбы, надо быть сильным и выносливым, быстрым в решениях и движениях, надо уметь не упасть от нечестной подножки и чувствовать присутствие товарища. Полезное дело футбол!

Хотя, говоря откровенно, мог бы Иосиф обойтись без этой захватывающей игры. Как мог бы обойтись и боз игры на скрипке, столь приятно ублажающей душу. Мало все-таки времени остается у Иосифа для такого удовольствия, и вряд ли получится из него когда-нибудь настоящий музыкант.

Но есть занятие, без которого ему, право, не обойтись. Ну просто никак!

Где бы и когда бы ни оказался под рукой хотя бы огрызок карандаша, хотя бы клочок бумаги — рука сама рисует то леса дальние, то дома, то трубы дымящие, то лица товарищей.

— Нарисуй меня, Иосиф!

— И меня…

— Ух ты, а ведь похоже!

— Неужто это я, Иосиф? Такой тощий?

— Послушай-ка, Иосиф, вот фото моей Нюры. Сумеешь изобразить, чтобы будто под фатой?

С фотографии почему-то труднее, чем с живого лица, хуже получается, сам собой недоволен, а заказчик, напротив, в восторге:

— Ну, здорово! Ну, спасибо! Да у тебя, брат, талантище, мне бы так…

Иосиф рисует охотно. Было бы время… А его-то, времени, все меньше и меньше год от года. Когда уж тут рисовать? Не рисовать надо — писать. Писать листовки. И читать — не только для дела, но и от жажды неутолимой, без чтения ему тоже не обойтись, и это уже навсегда.

— Навсегда, — соглашается Чижов. — Уж эту твою страсть я изучил.

Весело смотрит на Иосифа и поправляет привычным движением пальца интеллигентское пенсне на носу. Не уживается почему-то пенсне с обликом Николая Георгиевича Чижова, с его молодецкими усами да лихим казачьим чубом из-под заломленной фуражки. Но не станичник он. Сын народного учителя, а ныне рабочий завода «Зингер», успевший побывать и на студенческой скамье в Московском техническом училище, и на скамье подсудимых, и на нарах Бутырской тюрьмы — за революционную пропаганду. Чижов одним из первых ввел Иосифа в круг подольских большевиков. Уж кто-кто, а Чижов-то лучше многих ведал, на какие дела тратит его подопечный немногие часы досуга. Поэтому Николай Георгиевич даже оторопел, когда, однажды зайдя к Варейкисам, увидел прикнопленные к стенам рисунки. Принялся их разглядывать. Особенно долго любовался пейзажем, где изображен был храм в Дубровицах — при слиянии Пахры и Десны, нарядное строение над синей водой, под голубым небом, среди зеленых деревьев.

— Не подозревал, что ты такое можешь. Мне говорили, но чтобы так… не представлял! Зарывать талант — великий грех. Учиться тебе надо, Иосиф. И я тобой займусь.

При первой же возможности Чижов свозил юношу в Москву.

Иосифу потом казалось, что не было той поездки наяву, что приснился долгий сон — из тех, что запоминаются на всю жизнь.

…Сказочный терем — весь из красного кирпича да белого камня, истинно московский. Три входа — посередке широкий, по бокам узкие. Будто коренник и пристяжные. Войдешь в любой из трех — и одни картины сменяются другими, а всего их, волшебных, не счесть…

Бровастенькая кружевница прервала работу — замерли умелые пальцы — и глядит на Иосифа, едва приметно усмехаясь…

А Пушкин смотрит мимо, вдаль куда-то, свое что-то видит, ему одному доступное. Курчавый и чуть скуластый. Правнук эфиопа и величайший из русских. Никогда прежде не думалось, что у него такие светлые, голубоватые глаза…

Непринужденно гарцует на лоснящемся вороном скакуне всадница, и маленькая девчурка с темными локонами и в белых панталончиках выбежала из дома полюбоваться…

Но вот — другие кони, без лоска. Другая женщина, другие краски. Крестьянка, высокая и сильная, ведет двух лошадок, волокущих за собою борону, да поглядывает на своего играющего неподалеку младенца…

А здесь поляна свежая, белеют стволы берез, и все это щедро залито солнцем. Сумеет ли когда-нибудь Иосиф вот так же поймать и удержать навсегда солнечный свет?

«Да! Да!» — бодро уверяют грачи на других березках — голых, зимних. «Да, да!» — утешительно звенит старинная медь под светлокаменным шатром колокольни. И тает, темнея, снег, ибо грядет весна…

На другой картине не та ли колокольня? Но летом и с другой стороны. А может, не та вовсе, лишь похожая? Тропинки в мураве, светлоголовые дети, и снова много солнца, и будто слышно, как пчелы жужжат… Не подольский ли дворик? Нет, московский. Того, кто написал эту картину, Иосифу суждено вскоре увидеть…

Чижов позаботился — и они увиделись: старый русский художник Поленов и молодой литовец Варейкис.

Пока старик, рассеянно поглаживая ладонью короткие седые волосы и небольшую под нависшими усами бородку, рассматривал принесенные на его суд рисунки, Иосиф не шевелился и дышал вполсилы. Наконец услышал:

— Ну что ж, дар божий несомненный.

— Вот и я говорю, Василий Дмитриевич, — подхватил Чижов, бывавший здесь, в мастерской Поленова, не раз и потому державшийся непринужденно. — И я говорю, что грешно зарывать свой талант.

— Грешно, грешно, — согласился тот, светлые глаза его глянули с озорным вызовом. — Талант надобно пестовать. Не баловать, а пестовать. В труде и ученье, в труде и ученье. Что, по сути дела, одно и то же. Ибо и труд и ученье равно требуют прилежания.

— За прилежанием дело не станет! — убежденно заверил Чижов. — Я этого парня давно знаю. Могу поручиться.

Иосиф по-прежнему молчал, не зная, что тут надо говорить и надо ли вообще. Здесь, в мастерской знаменитого живописца, не заводской цех, не сосновая роща и не футбольное поле. Здесь он мог лишь молчать, глядеть и благоговеть.

Как много эскизов вокруг — небольших, иные не завершены. На раскрытом этюднике — подмосковный пейзаж, лес да нива. На мольберте — загрунтованный холст, черным намечены очертания фигуры человеческой.

Поленов, судя по всему, понял состояние неразговорчивого гостя, улыбнулся ободряюще. Затем Чижов заговорил о цикле картин «Из жизни Христа».

— Я, видите ли… — Поленов отвечал неторопливо. — Я замысливал этот цикл как философско-этический. И…

— Полагаете, — Чижов недоверчиво покачал головой, — евангелие может дать вам ответ на нынешние философские и этические вопросы?

«Зачем он ого прервал?» — подумал Иосиф.

— Николай Георгиевич, — мягко, но убежденно ответил художник, — каждый ищет ответы там, где предполагает их найти. У каждого художника должен быть свой итоговый труд. У каждого! Да, увы, не каждый успевает. Мне еще столько хочется успеть… Это вот ему, молодому, торопиться некуда. А мне медлить непозволительно. Покуда не иссякла в пальцах сила. Успеть бы, только бы успеть! Ведь приходится и отказывать себе кое в чем.

И Поленов рассказал, что преподавательскую деятельность в Московском училище живописи, где он вел классы пейзажа и натюрморта, пришлось оставить. Чтобы успеть!

Но жить вовсе без молодежи, без учеников старый художник не мог. Остатки сил и времени он отдавал кружковцам, в число которых принял и Варейкиса, — теперь по воскресным дням тот приходит в подвальное помещение на Малой Дмитровке, где разместился основанный художником изокружок фабричной молодежи. Старый мастер живописи станет учить Иосифа основам техники письма, умению передавать перспективу, спокойно и обстоятельно разберет каждую оплошность и тут же сам покажет, как следовало бы сделать. И все будет повторять, настойчиво, неустанно, что надобно учиться у натуры, она… не подведет.

Иосифу правилось, что Поленов словно бы забывал, что перед ним рабочий парень, инородец. Никакой снисходительности, никакого столь унижающего заигрывания и подыгрывания. Василия Дмитриевича прежде всего интересовал сам человек, свойства его души и мера его таланта, а до положения и происхождения ему просто никакого дела не было, ото очень чувствовалось. И было чрезвычайно ценно, ибо в ту пору встречалось не столь уж часто. Чаще судили не по служению, а по рождению. А справедливо бы наоборот. Ибо истинным сыном народа и Отечества должен считаться тот, кто честно и верно служит народу и Отечеству.

Ну что ж, Иосиф. Для тебя жизнь вроде бы не так уж беспросветна?

Для тебя… А для других? То-то и оно!

4. ЧАС ОТ ЧАСУ НЕ ЛЕГЧЕ!

Об этих событиях знал весь Подольск. Многие подробности Иосиф услышал от Чижова и от Маркова, вожака большевиков-зингеровцев.

Началось с того, что на заводе «Зингер», в никелировочном, ввели новые расценки для поштучной работы. И никелировщики забастовали, цех встал. После чего зингеровцы незамедлительно собрались на заводском дворе. С неба плеснуло дождем — промокли вмиг. Но не разошлись, пока не приняли решение — бастовать всему заводу. Не разошлись, пока не выработали требования и не выбрали делегатов от каждого цеха, которым поручили передать эти требования директору завода Диксону.

Требования были такие. Прежде всего — восьмичасовой рабочий день. Восемь часов — в цехе, восемь часов — отсыпаться, восемь часов — сам себе хозяин, итого двадцать четыре часа, как раз сутки. Затем — чтобы никаких изменений в сдельных расценках. А за стачку чтобы ни один человек не был уволен. Да, между прочим, и обращение администрации с рабочими — повежливее бы, поуважительнее, нежели бывало прежде.

Делегаты все эти требования Диксону передали. Теперь ждали ответа. Митинговали ежедневно. И, чего раньше не наблюдалось, на каждый митинг являлся лично Диксон, собственной персоной. Каждого оратора он выслушивал с полнейшим вниманием. Так казалось…

Но оказалось иное. Директор обратился к московскому губернатору за подмогой. И тот — по давней российской традиции — прислал подмогу недвусмысленную. Прислал полицейские части.

А ведь семьи у многих, жены плачут и попрекают, Детишки несмышленые ревут, есть просят. Сердце-то не камень. А тут — команда с ружьями… Как оно еще обернется? Боязно!

Можно ли винить безоружного да семьей обремененного, коли оробеет он перед жестокой силой? Не суди — и несудим будешь…

Нет, не во всех случаях жизни пригодна сия заповедь!

Того, кто заслужил, необходимо судить. Однако осуждения заслуживали не те рабочие, которые заколебались. Осуждения заслуживали провокаторы, которые знай подталкивали колеблющихся, чтобы вовсе упали. Ниц!

Под воздействием провокаторов иные все чаще приходили на свои рабочие собрания под хмельком и кричали, требуя денежной помощи: дескать, бастуем, бастуем, а жрать уже не на что!

— Жрать, говорите, не на что? — отвечали им. — А напились нынче в долг, что ли?

На столь трезвые замечания те грозились, явно подученные кем-то, что если денежной помощи не получат, то завтра же выйдут на работу и поведут за собой, скажем, весь литейный цех.

Ну, откуда, спрашивается, столько денег у стачечного комитета? И сорвалась забастовка.

Директор же, который поначалу демонстративно отбыл за границу, теперь воротился со щитом. Счел полезным обратиться к побежденным зингеровцам со следующим посланием:

«Рабочим завода.

Несмотря на то что завод после продолжительной остановки только на днях возобновил работы, тем не менее, как я имею сведения, среди рабочих находятся злонамеренные люди, агитирующие опять за забастовку.

Ввиду этого нахожу нужным заявить:

если какой-нибудь из цехов прекратит работу, то рабочие этого цеха будут немедленно рассчитаны; если же прекратят работу несколько цехов, то завод будет опять закрыт на неопределенное время.

Что же касается слухов о будто бы предполагаемом по всему заводу уменьшении заработков, я заявляю, что эти слухи ни на чем не основаны…

Директор завода Компании „Зингер“ В. В. Диксон

июля 29 дня 1913 г.

г. Подольск Моск. губ.».

— Он, видите ли, заявляет! — Чижов не снял — сдернул с переносицы пенсне, рывком вытащил из кармана скомканный платок, протер стекла. — Он заявляет!.. Мы тоже кое-что заявим, дайте срок. Верно, Иосиф?

— Чем я могу помочь, Николай Георгиевич? Может, мне перейти к вам на завод? Найдется там место для токаря?

Чижов вернул пенсне на переносицу, ответил не сразу, не спеша:

— Ладно, обмозгуем этот вопрос, решим, где ты нужнее. С Марковым потолкую. А пока что… — не договорив, он только рукой махнул.

— Что, Николай Георгиевич? Час от часу не легче?

— Вот именно!

5. ВЕЛИЧАЙШЕЕ ИЗ БЕДСТВИЙ

У Варейкисов хохотали. Так дружно, так громко, что пламя керосиновой лампы метнулось испуганно, едва не погасло — на стекле затемнели мазки копоти.

— Ну, сынок, потешил! — Михаил Викентьевич, все еще смеясь, вздрагивая костлявыми плечами, подправил фитиль — лампа успокоилась, перестала коптить. — Давно так не смеялся… Еще там есть что-нибудь в таком же роде?

— Сколько душе угодно. — Иосиф ткнул палец в последнюю страницу обложки принесенного им журнала, где печатались объявления и рекламы одна другой забавнее. — Вот, послушайте.

И, подбадриваемый новыми вспышками смеха, он прочитал:

«Наш совет — даром. Если Вы страдаете… робостью, слабою памятью, бессонницею, головными болями, если вы нервны, раздражительны, переутомлены, напишите нам и вы узнаете самый верный способ, как от этого избавиться. Мы ничего не скроем от Вас. В закрытом конверте без фирмы, бесплатно. Требования адресовать: Российско-Американскому Т-ву Аптекарск. Торг. отд. 17/2. С.-Петербург. Почт. ящ. № 371».

— На всю Россию призыв! — заметил Иосиф насмешливо, швыряя журнал на стол. — Только нам этот призыв ни к чему. У нас тут слабонервные не водятся. И немощные тоже.

— Не зарекайся, сынок! — Михаил Викентьевич перестал смеяться, вздохнул озабоченно. — Хворь, она не разбирает, к кому пристать. Сегодня смеемся, а завтра — к аптекарю за лекарством.

— Нет лучшего лекарства, чем здоровый смех, — с веселой беспечностью возразил Иосиф. — Я вас теперь ежевечерне лечить этим лекарством буду. Никакая зараза не пристанет. И вообще, скажу я… У нас, у Варейкисов, крепкая плоть и крепкие души. Уж коли выпала мне, Варейкису, честь родиться мужчиной — я этой чести ронять не смею!

— Ишь ты какой!

— А что? Наш Иосиф и впрямь мужчина хоть куда…

Это все были шуточки… Однако по поводу принадлежности к «сильному полу» вскоре шутить перестали. Большинству мужчин суждено было облачиться в суровые ратные одежды. И Санкт-Петербургу предстояло переименоваться в Петроград.

Ибо уже заряжен был револьвер Гаврилы Принципа и сочтены часы жизни эрцгерцога Франца Фердинанда и его супруги. Уже заряжены были сотни крупповских орудий всевозможных калибров и заканчивался последний мирный день над планетой.

И прежде чем созрела вторая русская революция, по многим полям и дорогам Европы кучерявыми садами — не зелеными, а бурыми — высыпали сотни взрывов. Это взорвался мир. Началась первая мировая война.

Возможна ли жизнь нелегкая российская без песни, тем паче — перед ликом военных испытаний? И фельдфебель Жучин сочиняет солдатскую песню, преисполненную глубокими верноподданническими чувствами и высоким истинно патриотическим пафосом:


Вперед, на грань родного края!

Вперед, на мощный зов царя!

Вперед! Вперед, вся Русь святая!

Вперед, под громкое «ура»!


Но в отправлявшихся на фронт маршевых подразделениях почему-то предпочитали петь иное. Звучало четко, как барабанная дробь, — под такое легче шагалось. Особенно — под припев, с отчаянным присвистом:


Соловей, соловей,

пта-ше-чка!

Канаре-ечка

жалобно поет!


Легко шагалось под такую песню. А дальше… Дальше ждало то, что легким не бывает. И быть не может.

Оставшиеся в тылу певали всякое прочее. Возвращаясь однажды домой после смены, уже затемно, Иосиф услышал звуки двухрядки. Озорной голос невидимого в темноте гармониста выкрикивал:


Не ревите-ка, молодки,

не тужите, милочки.

Больше нету парням «сотки»,

а мужьям — бутылочки!


Иосиф усмехнулся невесело. Так, значит, реагирует народ на введение «сухого закона». Что сказал бы теперь тот рабочий из Климовска?..

Появилась десятикопеечная почтовая открытка Никольской Общины Российского Общества Красного Креста: в уютной чистой избе сидит солдатик в накинутой шинели, в забинтованной руке держит ровненькую палочку, с румяным толстощеким личиком пай-мальчика. На него глядит, его слушает, раскрыв глазки и ротик, тоже румяная и толстощекая пай-девочка в красной косынке. И — надпись славянской вязью: «Не спускала бы я глаз, все бы слушала рассказ». Эти упитанные «детки» умиляли до слез не нюхавших пороху обывателей. Фронтовики же, глядя на подобное, либо усмехались в усы, либо матерились.

Появились в Подольске первые калеки войны — кто на костыле, кто с пустым рукавом. Среди них и дядя Юозас, раненный в ногу. Он привез с собой номер «Социал-демократа» со статьей Ленина о войне, выступил перед подольскими большевиками. Рассказал о фронтовой жизни, о том, как гибнут солдаты из-за бездарности иных генералов, как не подвозят своевременно снаряды — и артиллерия не может поддержать пехоту, идущую на заведомую погибель. О том, что немало горлопанов из тыла приезжает к ним на фронт — звать на смерть «за веру, царя и отечество». А веры ни во что не остается, и царь давно не люб. Что же касается отечества… давненько надо бы навести в нем справедливый порядок, и сделать это могут только рабочие и крестьяне. Те, кто получил винтовку в руки, и те, которые остались у станков, — и те и другие вместе, объединясь. Путь у народа один: добыть себе права и покончить с войной, от которой одним только богатеям барыши, а бедному люду — разорение и гибель пуще прежнего. Эта война должна породить революцию, а революция положит конец самой войне. Так думают большевики. Так говорят они солдатам, разделяя с ними все тяготы окопного бытия. И многие солдаты уже не отмахиваются, как бывало, а прислушиваются. Иные же и сами большевиками становятся.

Дядины рассказы и статья Ленина — все это оседало в душе Иосифа, дозревало, как добрая земля, готовая выбросить навстречу небу живые зеленые ростки. А на первых порах, искренне полагая, что бороться за социальную справедливость можно только в защищенном от внешнего врага отечестве, Иосиф готов был отправиться с маршевой ротой туда, где ежедневно гибли его сверстники, где потребны многие тысячи крепких и смелых парией.

— Пушечное мясо потребно, — возражал ему один из местных большевиков. — И опять же кому потребно? Не нам с тобой. Не рабочему, не крестьянину и не солдату. Нашему брату от войны одни убыток, а царям да буржуям слава и прибыль. Министрам царским и жандармам тоже выгода. Дескать, народ против них не выступит, другим делом занят. Ты вникни…

Иосиф слушал, сосредоточенно сведя брови, старался вникнуть. А тот растолковывал терпеливо:

— Стравить меж собой народы, чтобы друг на дружку, как стенка на стенку, шли, — глядишь, своих господ в покое оставят. Господа будут жрать до икоты да благоденствовать до одури, а из рабочего и крестьянина последние соки выжмут — война, мол! Всем теперь беда, всем терпеть приходится… Кабы всем, а то ведь — кому пироги и пышки, а кому… не тумаки и шишки, а увечья и смерть! Вот так-то, Иосиф. Побереги-ка свою удаль для нашего, революционного дела. Уразумел?

— Стараюсь.

— Старайся, Иосиф, шевели мозгами. Да поживее, время нынешнее торопит. А мы, откровенно сказать, на тебя рассчитываем. Пишешь ты бойко, листовку сочинить у тебя получается. Нам сейчас антивоенные листовки позарез нужны. Только как тебе поручить, если сам ты еще не постиг простой истины. Что война есть величайшее из бедствий…

Читая в газетах и журналах сообщения о боевых действиях, Иосиф представлял себе мчащуюся на врага казачью лаву, идущие в штыковую атаку цепи пехоты, белые дымки шрапнели над желтеющими полями, бессчетные колонны войск на дорогах. Но, слушая рассказы дяди и вникая в сказанное другими, начинал видеть нечто совсем иное.

Кто исчислит дни и ночи нелегкого труда крестьянского, всю меру тревоги мужика: уродит нынче земля или не уродит? Уродила, слава богу! Быть хлебу в доме. Ты сберег его, хлеб свой насущный, еще на поле — от града и от засухи, от прожорливого жучка кузьки и от приставучей спорыньи. Но прошла твоим полем неудержимая конница — и вмиг растоптаны долгожданные плоды трудов тяжких…

Каким бы убогим ни был твой дом, но каждое бревнышко в нем, каждая трещинка в том бревнышке, каждый вбитый гвоздик — все это роднее не сыскать. Но одно лишь попадание снаряда — и все это, столь близкое душе, становится прахом, перестает быть…

Воистину величайшее бедствие!

И, главное, во имя чего?!

— …Вот почему, Иосиф, наша партия решила объявить войну самой войне. Непримиримую войну! Вот в какой войне должен ты принять участие. Вопросы ко мне есть у тебя?

— Один вопрос. Что надо делать?

— Ну, давно бы так! Надо сочинить такую листовочку, чтобы чертям в пекле тошно стало…

Вскоре появились в Подольске первые антивоенные листовки, написанные двадцатилетним большевиком Иосифом Варейкисом.

6. ПЕРВОЕ ДЕЛО ПРАПОРЩИКА ЧЕРКАССКОГО

Ждали команды. Пехотный взвод сосредоточился за железнодорожной насыпью. Солдаты сидели кучно, каждый — в обнимку со своей длинной, привычной, безотказной трехлинейкой. Разрешено было курить. Один не садился, стоял во весь свой немалый рост, опираясь на винтовку; примятая с боков фуражка — набекрень, усы лихо подкручены.

— Присел бы, Фомичев! Чего подставляешься?

— Никак не подставляюсь. Полотно-то выше.

Среди солдат был и прапорщик Черкасский, вчера только прибывший в роту и тут же заменивший убитого перед тем взводного. Достается взводным! Возможно, что и его сегодня тоже… Он еще ни разу не бывал в деле…

Прапорщик сидел на корточках, упершись выбритым подбородком в жесткий ворот застегнутой доверху шинели, и, стараясь отвлечься от невеселых дум, глядел на фасонные носки своих черных хромовых сапог, из-под которых выбивались перезимовавшие багряные листики какого-то низкорослого кусточка, и это сочетание черного с багряным пробудило в измаявшейся душе щемящее воспоминание, поначалу неосознанное… Багряное с черным… Где же?.. Когда?.. Наконец припомнилось.

Багряным были выкрашены степы и колонны Киевского университета, а над колоннами чернели ионические капители. С каким благоговейным трепетом поднимался он по просторным ступеням, проходил меж величественными колоннами, вступая в храм света и разума. Дабы в стенах аудиторий, еще помнивших голос профессора Костомарова, посвятить себя изучению судеб Киевской Руси, познанию сокрытых в глубинах веков славных деяний предков… Мечты несбыточные!

Несбыточные, потому что грянула, вторглась в судьбу отчизны и в его собственную судьбу зловещая дата: первое августа. Теперь стало не до Перуновых времен история вершилась сейчас, сегодня. Мог ли он лишь наблюдать да выжидать? Странный вопрос! Полгода школы прапорщиков и — на позиции!

Черкасский перестал глядеть под ноги, и окружавшие его солдаты в который раз подивились редкостным глазам нового взводного — серым с черной каймой и в черных ресницах. Чего ждать от таких глаз?

Неподалеку проследовал на рысях эскадрой дивизионной конницы.

— Накрошат нынче капусты! — уверенно предрек, подходя к Черкасскому и оглядываясь вслед эскадрону, помкомроты Лютич, подпоручик. В нарядной куртке синего сукна, отороченной седой смушкой, весь в ремнях. Глядя на его кривые ноги, Черкасский подумал, что так же выгнуты лапы бульдогов и ножки стульев стиля рококо. Прикрыть бы подпоручику подобную красу полами шинели, а не щеголять в куцей курточке.

— Встаньте, прапорщик! — то ли приказал, то ли посоветовал Лютич. — Сыро. Поясницу простудите, не разогнетесь после.

— А как же прочие? — спросил Черкасский, поднимаясь.

— Серую скотинку никакая хвороба не возьмет, — убежденно заявил подпоручик и вдруг повернулся к ближайшему солдату: — Эт-та что еще?! Офицеры стоят, а он… Вста-ать!!!

Солдатик суетливо вскочил, вытянулся. Его лпцо, безусое и скуластое, по-девичьи порозовело. От резкого движения фуражка надвинулась на уши — вндать, не по мерке была.

— Фамилия?!

— Митрохин, — едва не шепотом выдохнул тот.

— Не слышу ответа. Па-автарить!

— Митрохин! — выкрикнул несчастный.

— Па-авта-арить! Я научу тебя отвечать, морда!

Черкасский даже не заметил движения руки подпоручика — до того скор был удар. Увидел только, как дернулось лицо солдата, как съехал на сторону козырек. Явно велика была фуражка…

— Митрохин, вашвысобла-ародъ!

— А ну, еще разок!

— Митрохин, вашвысоблаародь!

— Та-ак… — бульдожьи ноги Лютича переступили на месте, упершись в землю еще прочнее, и снова невидимое движение руки, и снова мотнулось напрягшееся сверх предела лицо солдата и проступила алая влага в углу сжатого рта.

— Значит, знал, как положено отвечать? Знал?!

— Так точно, вашвысоблаародь! — из открывшегося рта алое сбежало на подбородок, капнуло на шинель.

— А ежели знал, — не унимался подпоручик, — то па-ачему не ответил как положено? А? Значит, не желал, растуды и разэтак!..

Весь взвод теперь был на ногах. Ничего, впрочем, непривычного не происходило, солдаты знали, как себя вести. Они угрюмо молчали. Иные поглядывали на нового взводного, будто ждали чего-то.

А Черкасский вдруг ощутил то, что случалось с ним еще в детстве. Не часто, но бывало. Когда накатывала из неведомых глубин души неуемная ярость, накатывала неудержимо, до слепоты в глазах. В семье говорили, будто прадед его бывал таким же…

И еще одно движение кулака Лютича, но быструю и сильную руку успела перехватить не менее быстрая и не менее сильная рука. Ярость глаз одного была встречена неизмеримо большого яростью глаз другого.



Некоторое время офицеры оставались напряженно недвижимы в единоборстве. Наконец Черкасский отпустил Лютича и, задыхаясь, процедил:

— Извольте бить тевтонца, подпоручик! А не своих!

— Чтэ-э? — Лютич тоже тяжело дышал. — Чтэ тэкое?! На старшего по званию?! При нижних чинах?! Да за тэкое…

— Пускай меня расстреляют, подпоручик, но… Даю вам слово офицера, я успею избавить от вас российскую армию!

— Да я… да я вас!.. — Лютич схватился за кобуру. Черкасский — тоже.

— Прекратите, господа! — между ними решительно втиснулся поспешивший на шум немолодой ротный. — При солдатах… Перед делом… Полноте, господа, опомнитесь! Я приказываю!

— Слушаюсь! — Черкасский перевел дыхание, первым снял руку с кобуры и, нарушая субординацию, не удержался, добавил: — А вы, подпоручик, запомните! Хоть вы и старше по званию… Еще раз подобное — и я пристрелю вас. Всенепременно!

Лютич снова вскинулся было, но что-то смутило его в серых с черной каймой глазах дерзкого прапорщика. Он заставил себя сдержаться и, обращаясь к ротному, заметил:

— Вот она, дисциплинка в нынешней русской армии… Впрочем, по-моему, он просто психический. А может, из этих, из…

— Пойдите к первому взводу, подпоручик, — сухо отозвался ротный. — Побудьте с ними.

Тот козырнул, повернулся по уставу и ушел прочь на своих гнутых бульдожьих ногах.

Ротный укоризненно глянул на Черкасского усталыми глазами, сказал негромко:

— Разве можно так, прапорщик?

— Простите.

— Я-то прощу… Но… Но ведь мы с вами не только военные, мы же воспитанные, интеллигентные люди.

— Так, если воспитанные, если интеллигентные, прикажите лапки кверху перед всяким дерьмом?

— Угостите-ка лучше папироской, — ротный вздохнул. — Благодарствую… А с Лютичем, право, не связывайтесь. Вы-то у нас новичок, а мы в полку ему цену знаем.

— Он, что же, из влиятельной фамилии?

— Где там! Из грязи в князи… Такие Скуратовы порой заносчивее самих Рюриковичей. И опаснее. Тут, скажу я вам, особая психология… Ага! Вон и сигнальная ракета! Опять без артподготовки, без огневого вала. Стволов достаточно, а снарядов не подвезли. О выбритой земле и не мечтай! Нет, не мечтай… Ну, храни вас бог, прапорщик!

Да, это было его первое ратное дело. Поначалу все шло привычно, как на ученьях. Одно лишь оказалось в новинку: то и дело мимо ушей стремительно проскакивали невидимые пчелки. И то здесь, то там солдаты залегали без команды и не поднимались. И чем ближе к затуманенному кустарнику, в котором предполагался противник, тем чаще не вставали солдаты, тем чаще проскакивали мимо стремительные пчелки.

Все труднее заставлять себя двигаться, не позволять себе броситься ничком на землю, чтобы вжаться в нее и — будь что будет! Нельзя! Если ляжет, не увидит своего взвода, не заметит, как все чаще оборачиваются к нему встревоженные лица, будто ждут от него чего-то, да не просто ждут — почти требуют.

Команды ждут. Команды требуют. А какой команды? Что именно должен он скомандовать?

Ну, шевели же мозгами, прапорщик! Ведь тебе людей доверили, целый взвод. Чему учили тебя? Мало ли чему учили… Открывать огонь? По какой цели? Противник-то укрыт! Продолжать атаку? Но ежели и дальше так, до тех кустов заклятых взводу не добраться, ни один солдат не встанет. А что же сосед слева и сосед справа?..

— Взво-од! — заорал он, стараясь погромче, а получилось тонко, визгливо. — Ла-ажись! Применяйся к местности!

Взвод будто едва дождался этих слов — залег тотчас же, дружно.

Надо бы теперь и взводному залечь, к земле тянет неудержимо. Но нельзя, стыдно. Что солдаты подумают?

И в тот же момент дюжие руки сваливают прапорщика наземь. Рядом — лихие усы Фомичева, а над усами — неожиданно добрые, почти нежные глаза солдатские.

— Уж не взыщите, ваше благородие! Скосят ведь…

7. НА БЕРЕГУ ПАХРЫ

Конечно, узенькой Пахре далековато до полноводного Немана. Но любая река хороша, когда чистым утром поднимается над поймой туман и все четче видны кусты ивняка, а вдали, где повыше, где нет тумана, там желтая листва осеннего прибрежного леса залита красноватым светом зари. Местами в чаще темнеют тенистые провалы…

Написать бы этот пейзаж — остановить прекрасное мгновение, чтобы потом не раз усладило взор! Да где этюдник, где кисти, где тюбики с красками и пузырек с разбавителем? Не до них теперь, не до того… Прости, Василий Дмитриевич, прости, старый учитель… Жизнь щедра не только на прекрасные мгновения, в ней много такого, что к пейзажной лирике никак не относится. Об этом-то и размышлял Иосиф, выйдя на берег Пахры и невольно залюбовавшись увиденным. Его теперь заботило иное.

Небывалому по протяженности фронту требовались снаряды, снаряды и снаряды. В Подольске создавался еще один завод — «Земгор»,[1] снарядный. Быть может, под воздействием захлестнувших было его на первых порах патриотических настроений Иосиф и желал бы поступить на тот завод — изготовлять снаряды для фронта. Но теперь решал не он — решала партия. А она решила, что токарь-инструмеитальщик Варейкис в новых, усложнившихся условиях борьбы должен оставаться там, где к тому времени уже работал и освоился, — на Подольском заводе швейных машин американской компании «Зингер». Там же, где Чижов…

Иосиф вздыхает, поеживается, решительно одергивает перетянутую ремнем синюю блузу под пиджаком, приглаживает вздыбленные прохладным ветерком длинные волосы — они тотчас снова разлетаются — и шагает дальше, вдоль берега Пахры, к месту встречи с товарищами.

Обычно они собирались в «моргаловке» — полуподвале маленького домика с незрячими оконцами. Нынче же решили встретиться подальше от города, на берегу Пахры, где вряд ли помешают городовые и не выследят сыщики. К тому же назначили встречу не поздним вечером, как бывало, а с утра пораньше, когда царские ищейки отсыпаются после трудов неправедных.

Нет, не воскресенье сегодня. Но в цехах сейчас делать нечего.

Сейчас молча стоит у окна в инструментальном токарный станок Варейкиса — самоточка американского производства, на таком Иосиф все, что бы ни потребовалось, выточить сумеет. Но не сейчас. Сейчас его станок — без жизни, без движения. Не работают и соседние станки, станки его товарищей по цеху — молчуна-сухаря Завгороднего, шустренького Кузнецова… Стоят станки всего инструментального цеха. Стоит весь завод швейных машин компании «Зингер». Не покидают заводской территории красавицы машины — черным лаком покрытый златокрылыми сфинксами разрисованные. Ждите, женщины, новых машин фирмы «Зингер», терпеливо ждите!

А у тех, кто делает для вас столь красивые и удобные машины, терпение на исходе. И потому на заводе «Зингер» еще одна стачка. Не первая за последнее время.

На сей раз зингеровцы потребовали пятнадцатипроцентной прибавки к зарплате. Если господин Диксон уступит хоть половину, считай, дело выгорело. Куда ему деваться, директору? Похоже, что уступит. Теперь не узнать стало Диксона, сговорчивее сделался, тоже соображает, что иные времена наступили.

Главное — не та, что прежде, а несравненно большая сила у большевиков Подольска. Ощутимое пополнение составили и прибывшие на новый снарядный завод латыши — народ в большинстве своем организованный, политически развитый и активный. Неплохо было придумано и с использованием драмкружка при клубе — отменная ширма для партийной деятельности. Из четырех тысяч зингеровцев здесь, в кружке, вместе с Иосифом уже участвовало с полсотни молодых товарищей.

Да, новые времена настали. Иосиф не сомпевался, что затеянная стачка увенчается успехом. И дело, разумеется, не только в прибавке к зарплате. На повестку дня партия выдвинула такие политические требования, как активная революционная борьба — вплоть до свержения власти, не только продолжающей беззастенчиво угнетать и грабить народ, но и втянувшей его в безумную мировую бойню, которая уже оборачивается для страдалицы России голодом, кровью, горем…

Солнце появилось над берегами Пахры, насыщая красками пожухлые прибрежные травы.

— Тэ-экс! — будто выстрелом в затылок. — Еще одна пташка попалась!

Мгновенно оглянувшись, Иосиф увидел сверкнувшие пуговицы, бурые усы над желтыми, злорадно оскаленными зубами, кокарду над черным козырьком. Узнал старшего городового Карасева — свирепейшего и тупейшего из российских городовых.

Справа, слева, везде, надвинулись вплотную… Облава! Значит, кто-то предал!..

Грубо схватили запястья, нажали на локти, вывернули руки — боль дьявольская! — невольно пришлось согнуться в унизительном поклоне… Не поддаваться! Он напрягся весь, вырвался на миг, успел намертво сцепить пальцы перед грудью (спасибо дяде Юозасу, обучившему когда-то этому приему!), — теперь ломайте руки, изверги! Если сумеете…

Но их много, они тоже многое умеют и могут — все так же злорадно скалясь, городовой Карасев стремительно вбивает в беззащитное лицо Иосифа свой кондовый кулак…

8. НЕПРЕДУСМОТРИТЕЛЬНО!

Голос Черкасского давно был сорван, да и любой одинокий человеческий голос не пробился бы сквозь добросовестное тарахтенье «максимов» и неумолчный грохот гаубиц. Поэтому, увидев третью сигнальную ракету и заметив благословляющий взмах руки ротного, он не стал ничего кричать, а просто дунул что было силы в свой роговой свисток, притороченный тонким ремешком к портупее. Солдаты услышали знакомую трель и деловито полезли на брустверы. Он тоже выпрыгнул, споткнувшись правой ногой (дурное предзнаменование!), выждал, Убедился, что никто не отстал и не остался, привычно выхватил из ножен шашку и рванулся вперед в промокших легких сапогах, обгоняя свой тяжело бегущий взвод.

Взвод! Одно название осталось. Из «стариков», самых надежных, всего двое уцелели — Митрохин да Фомичев, недавно произведенный в ефрейторы. Вон они, как всегда, чуть впереди прочих, держась поближе друг к другу, выставив перед собой бывалые трехлинейки с гранеными иглами штыков. Фомичев бежит, не сгибаясь, лихо выпятив грудь с новеньким солдатским «Георгием». Рядом с высоченным ефрейтором Митрохин кажется приземистым, хотя сам по себе не ниже остальных. К тому же солдат еще и пригнулся, а плечи приподняв — скатка левое ухо закрыла. Его белобрысое скуластое лицо напряженно устремлено навстречу невидимой пуле и неведомой доле. Оба заприметили обогнавшего их взводного, первыми крикнули «ура!» — прочие подхватили.

Теперь Черкасский бежал впереди, не оглядываясь, уверенный в своих людях. То и дело взмахивал тяжеловатой шашкой, подбадривал, звал за собой. Только для того и нужно было ему сейчас это созданное для смотров и столь неудобное в пешей атаке нарядное оружие. Рубануть шашкой живую плоть прапорщику еще не доводилось, в рукопашной надежнее был наган — загодя расстегнутая и сдвинутая вперед кобура в случае чего под рукой.

А шашка вдруг выдернулась из ладони да взвилась, блеснув, полетела бог весть куда в поднебесье. За ней вослед взвился и полетел невесомо Черкасский — так ему почудилось, на самом же деле он просто упал, ударившись о землю только что пробитой правой кистью…

Очнувшись, он услышал тишину и увидел над собой, на фоне блеклого неба, тонкий вороненый штык, а поближе — лихие усы Фомичева, прищуренные глаза Лютича, озабоченное лицо ротного фельдшера.

— Где взвод? — произнеслось тише, чем старался, как бывает в тяжком сне.

Увидел, как раскрылся под ефрейторскими усами рот. Но ответа не услыхал. Потому что в тот самый момент фельдшер щедро плеснул в развороченную кисть прапорщика настойкой йода, и сознание, спасая от нестерпимой боли, тух же снова покинуло его. Черкасский не почувствовал, как расстегнули на нем гимнастерку — послушать сердце. И как раз там, где лучше всего прослушивается биение, фельдшер обнаружил сложенный листок помятом бумаги. Тогда проявил особый интерес подпоручик Лютнч: должно быть, письмецо от невесты?

Впрочем, нет. Насколько бдительному подпоручику было известно, невесты имеют обыкновение писать письма посредством собственных нежных пальчиков, измазывая оные чернилами. А здесь, однако, типографский шрифт…

«Господа офицеры!

Постыдная трусость перед начальством и боязнь за свою карьеру — вот что делает вас недругами народа. Наберитесь же не только воинского, но и гражданского мужества! Защищайте свой народ, помогайте ему вооружаться и организовываться для восстания, готовьтесь выступить его военными вождями в последних решительны к битвах!»

Эх, прапорщик, прапорщик! Как же это непредусмотрительно, как легкомысленно — идти в дело, имея при себе такую бумаженцию!

9. КОНЕЦ ЗИМЫ В ПОДОЛЬСКЕ

Огражденные стеной корпуса завода «Зингер». Два корпуса новых, сплошь в стекле, один повыше, другой пониже. За ними — угловые башни старого корпуса, похожего на крепость. Далее — еще корпус, под двускатной кровлей, и еще строения… Высоченная труба коптит серое небо. Порывы студеного ветра рвут в клочья черный дым, взвихряют снег на пустыре и крышах. Последние судороги обреченной зимы…

В ночь на 28 февраля вернулся из Москвы посланный за новостями представитель подольских большевиков. И сразу после утренних гудков по цехам заводов «Зингер» и «Земгор» пролетело в шапке-невидимке будоражащее слово: «РЕВОЛЮЦИЯ!»

Пошла по рукам только что доставленная из Москвы свежая листовка! «Товарищи, бросайте работу! Солдаты! Помните, что сейчас решается судьба народа! Все на улицы! Все под красные знамена революции!»

— Революция, товарищи! Слышите?! — Иосиф, опшалев от радости, метался по цеху меж станков, хватал инструментальщиков за плечи, тормошил. — В Петрограде революция! В Москве революция!

— Кончай работу! Все — во двор!

— Бросай работу, ребята, выходи!

Оборвался гул машин. Тихо стало, непривычно. Но тут же — конец тишине, снова возгласы:

— Все — во двор! Все — под красное знамя революции!

Скинута шапка-невидимка — слово теперь не только слышится, но и видится. Всем. Всюду. Во всем.

Тысяч семь собралось к исходу утра на площади у главной конторы, здесь и зингеровцы и земгорцы. Над толпой — пар дружного дыхания, над трубой — ни дымка, труба не дышит.

Приволокли дощатый ящик — стук-постук молоточком! — и трибуна готова. А ведь прежде — никаких трибун, Иосиф выступал здесь еще в дни той осенней стачки, взобравшись на пожарную лестницу, что у стены, — рассказывал про предательство, про облаву, про городовых… В тот раз рабочие победили все же: Диксон уступил — дал прибавку к зарплате, никого не уволили и всех арестованных выпустили. Знать, чуяли, что недалек час. Вот он и настал!

На трибуну-ящик полезли желающие, один за другим. Орали кто во что горазд.

— Свобода, товарищи! — срывался в рыдание голос одного. — Свобода, дорогие! Долгожданная! Да здравствует Учредительное собрание!

«Эсер, наверное», — подумал Иосиф.

— Главное, чтобы без кровопролития, — подчеркивал другой. — Главное, чтобы бес-кров-но. Да здравствует бескровная революция!

Этого Иосиф знал: из меньшевиков. И, нетерпеливо стремясь ответить, тут же взобрался на ящик, кашлянул — прочистил горло, — о удовлетворением ощутил, как громко звучит голос.

— Товарищи! Сейчас здесь передо мной выступали эсер и меньшевик, Провозглашали здравицу Учредительному собранию, революции. Бескровной притом. Но почему-то ни слова не сказали о своем отношении к той кровавой бойце, в которую мировая буржуазия втравила народы…

— Скажи ты! Кто не велит?

— Уже говорю! Не первый раз говорю. Большевики давно сказали свое слово о войне. А меньшевики и эсеры? После девятьсот пятого они тяв-тяв — и в кусты! Потом то и дело ставили палки в колеса революционному движению, путались в ногах. А теперь, когда царю дают по шапке… по шапке Мономаха… теперь они снова за революцию? Теперь они снова, видите ли, с рабочими, с народом! Так пускай выскажутся, как они относятся к войне. Тем более что они за бескровную революцию…

— Да, за бескровную! — с вызовом крикнули из толпы.

— А кто, собственно, жаждет крови? — отозвался Иосиф. — Кто среди нас кровожаждущий? Кто? Нету здесь таких! Но если вынудят… что ж, и крови не испугаемся. Не из пугливых. И вкус своей крови во рту нам знаком. И не пристало нам страшиться красного цвета, цвета наших знамен! Пускай враги страшатся!..

Одни аплодировали, другие кричали что-то, третьи отмалчивались.

— Братцы! — будто подхлестнутый, выскочил на трибуну после Иосифа анархист с «Земгора», подбросил шапку, поймал, снова подбросил. — Товарищи! Долой тиранство распроклятой царской власти! Да здравствует свобода и ренолюция! Ур-ра!

Многие охотно поддержали земгорца, покричали «ура!».

— Даешь свободу слова! Даешь свободу печати и собраний! Долой самодержавие!

А о войне опять ни гу-гу! Зато все без исключения — за свободу и революцию… — Да здравствует…

— Ура-а-а-а!!!

Иосиф, простоволосый — густая шевелюра заменяла шапку, — снова взобрался на трибуну. Наговорил без крику, деловито, но и не слишком тихо, чтобы всем слыхать было:

— Товарищи! Революция еще только начинается. Не дайте себя обмануть…

— Кто нас теперь обманет? Не те времена!

— Сами с усами!

— Не дайте себя обмануть, — упрямо повторил он. — В истории не раз случалось, когда у народа обманным путем отнимали плоды его побед. Помните, товарищи, революция только начинается. А вот войну пора кончать. Чтобы навсегда конец войне, будь она неладна! Нам, рабочим, война эта ни к чему…

— Верно, товарищ! — поддержал кто-то из земгорцев. — Долой войну!

— До победного! — одиноко и хрипло крикнули с другого края. — До победного конца!

— За Р-ру-усь! — исторично завопила там же.

— Вот и шел бы в окопы, — кинул в ту сторону Иосиф, покидая трибуну-ящик. — А здесь чего зри глотку драть?

Сказал не так уж громко, но там услышали — тот же хрипло тотчас откликнулся:

— Ты, длинноносый! Немцу продался?! За сколько сребреников купил тебя кайзер?

Шумок в том краю толпы вспыхнул и погас. Крикуны угомонились. И — звонко, распевно, как строевая команда:

— По цеха-ам… р-раз-берись!

— А чего разбираться-то? И без того цеховики не врозь.

— Тихо, товарищи! — послышался голос Чижова. — Московское областное бюро ЦК РСДРП призывает всех нас выбирать в Совет рабочих депутатов. Пускай каждый цех выберет своих представителей. Прямо сейчас. Прямо здесь, на дворе.

Приступили, теперь без суеты. И — дивное дело — никто не разгонял, не хватал и не бил. Митингуй, выступай, выбирай — пожалуйста. Никаких помех. Уж не во сне ли такое?

Иосифа радовало, что видел среди избранных: Чижова и Мурзова, Зотова и Широкова, Матрозова, Бурова, Карпова… Бунгша и Эвальда… — все свои, знакомые, надежные. Но тревожило, что вместе с большевиками в избранном Совете оказались также меньшевики, эсеры, анархисты — с этой публикой его душа никак не могла примириться. Припомнились слова любимого баснописца: «Когда в товарищах согласья нет, на лад их дело не пойдет…» Понял, что затевать сейчас межпартийную усобицу означало бы заведомо погубить дело в самом его начало. А ведь, когда выступал с трибуны-ящика, задирая меньшевиков, эсеров и прочих, сгоряча не подумал об этом. Теперь, спохватившись, он приказал себе сдержаться, не проявлять своих чувств прежде времени и не к месту. Он не собирался уступать, нет. Но — оставаясь непримиримым — не раскрываться безответственно…



Мороз, однако, никакой революции признавать не желал. Хотя и обреченный теперь, в самом конце февраля, а упрямился — за компанию с царем… Посему решено было на морозном ветру без нужды не мерзнуть и разойтись наконец хотя бы по цехам. К работе же пока не приступать и ждать, что решат только что избранные депутаты.

Депутаты же, сотни полторы от обоих заводов, от всех цехов, собрались в рабочей чайной. На всякий случай выставили караульных у дверей, мало ли что… Перво-наперво решили не терять связи с Москвой. В подобных случаях связь — дело важности первостепенной, ответственнейшее, не всякому доверишь, Послали в Москву на сей раз Мурзова и Яковлева, оба товарищи надежные.

Затем принялись решать, как быть с солдатами. Их там девятьсот серых шинелей при снарядном заводе. И, как выяснилось, работу сегодня они не бросили, на общем митинге не присутствовали, Дескать, не смеют нарушать присягу. Правда, тайком от своего начальства передали, что против рабочих ни в коем разе не пойдут. Что ж, оставалось лишь принять это к сведению. И на том, как говорится, спасибо.

Еще один вопрос предстояло решить: насчет демонстрации. Мирной, разумеется. Чтобы пройти всем рабочим по Подольску, организованно, сегодня же.

— Что скажете, товарищи?

— Не откладывать в долгий ящик.

— Так и решим. Сейчас все разойдемся по своим цехам, позовем рабочих, построимся и…

— А если полиция? — спросил Иосиф.

— Да, надо быть готовыми к любому повороту. Придется разъяснить рабочим, как вести себя в случае нападения.

— Пусть Варейкис и займется этим делом, опыт у него уже есть.

— Все займемся. А у Иосифа нос-то после карасевской ласки еще длиннее стал.

Варейкис парировал:

— Главное, чтобы в сторону не свернулся…

Двое городовых, которые, как всегда, все еще стояли на посту у заводских ворот, завидя приближение из глубины двора несметного множества людей, благоразумно и своевременно скрылись в сторожке: там все же потеплее и вообще…

Не бывало еще подобного в Подольске.

Семь тысяч рабочих, ряд за рядом, бодро и решительно двигались от заводов к центру города. Впереди, соединявшись руками, шли вожаки-депутаты — полторы сотни — от «Зингера» и «Земгора», от каждого цеха, свободно и честно избранные. Шли первыми, подставляя открытые лица неласковому февральскому ветру, беря на себя ответственность за судьбы тех тысяч, которые им доверились. Иосиф был с ними.


Смело, товарищи, в но-огу!

Духом окрепнем в борьбе-е…


Прошагали по Рабочему переулку, свернули налево и, пройдя по Вокзальной, вышли на Большую Серпуховскую. Здесь решились и подняли над передовой цепью красное полотнище — оно забилось, вступив в поединок с холодным ветром. Древко неспокойно дергалось в крепких ладонях знаменосца.


Мы пойдем в ряды страждущих братии,

Мы к голодному люду пойдем;

С ним пошлем мы злодеям прокля-атья,

На борьбу мы его позовем…


Скрывались за дверьми лавок встревоженные городовые, не решались оставаться на постах: плетью обуха не перешибешь…

С Большой Серпуховской — через Почтовый переулок и Зеленовскую — вышли на площадь перед собором. Здесь остановились и открыли митинг. Снова шумели ораторы, будоража души непричесанными речами. Выкрикиьали лозунги:

— Вес силы на дело свободы! Да здравствует республика!

— Долой войну!..

Живые голоса человеческие отдавались чутким звоном в замерзших колоколах — там, высоко под куполами, на вечном сквозняке времен.

— Товарищи! Сейчас мы все! Организованно и спокойно! Разойдемся по своим домам! А завтра по гудку! Все по своим цехам! Все по своим местам! К работе не приступать! Ждать решения депутатов!..

Циферблаты часов показывали четыре часа пополудни. Депутаты вновь собрались все в той же заводской чайной. Заседали допоздна.

К вечеру стало известно, что в Москве началась всеобщая забастовка. К центру древней русской столицы отовсюду стекаются колонны демонстрантов под красными знаменами. Введено осадное положение, но гарнизон переходит на сторону демонстрантов, по улицам разъезжают грузовики с вооруженными солдатами и младшими офицерами, примкнувшими к революции.

— Что будем делать, товарищи подольчане? Поддержим?

— Уже, можно сказать, поддерживаем.

10. НАЧАЛО ВЕСНЫ

В следующую ночь февраль сдал пост, развернулся по уставу через левое плечо и, вдалбливая четкие шаги в податливый снег, уплел в Историю, уводимый Временем-раяводящим. Март, принявшим пост, взял винтовку на ремень. На штыке — флажок красный.

Прогудел первый мартовский гудок. Зингеровцы и земгорцы, собравшись по цехам, к работе не приступали, ждали решения депутатов. А те — еще в шесть утра — собрались на заседание Совета.

— На повестке дня два вопроса: результаты переговоров с солдатами «Земгора» и разоружение подольской полиции. Слово предоставляется товарищам, проведшим переговоры с земгорскими офицерами и солдатами.

Чижов доложил:

— Офицеры, понятно, сперва замялись. Но в конечном счете приняли наши предложения. И оружие сдали. Работу свою на заводе они пока прекратят. Выступлению солдат на нашей стороне препятствовать не станут.

— А сами солдаты что? — спросил Иосиф.

— Пришлют к нам в Совет четверых делегатов — Квитко, Висящева, Воронова и Голубева. Для начала…

Заседание оживилось:

— Теперь дело пойдет!

— А чтобы дело пошло, — предложил Иосиф, — не будем просиживать штаны и терять время…

И, не теряя времени, отправились брать оружейный склад. Обнаружили там семьдесят пять винтовок и боеприпасы к ним. Раздали тем, кто умел владеть оружием и собой. Теперь можно было заняться полицией.

Вывели из цехов рабочих, построили все на том же вместительном дворо, у главной заводской конторы. Но тут услышали приближающийся мерный топот сотен сапог. Иосиф насторожился: неужели прислали карателей?

— Спокойно, товарищи! — предупредил он. — У кого есть оружие, приготовиться! Без команды не действовать! Главное — выдержка…

Тем временем из-за угла корпуса показались ровные ряды серых шинелей. Над светлыми папахами — темные штыки.

В напряженной тишине послышалась команда. Колонна четко притопнула и — раз-два — встала, Первая шеренга раздалась, пропуская вперед солдата.

— Да это же Голубев! — воскликнул, приглядевшись, Чижов. — Это же делегат солдатский. Нашего полку прибыло!

Солдат подошел к не убранному еще со вчерашнего дня ящику-трибуне, ловко взобрался и повернул к притихшей толпе веселое раскрасневшееся лицо.

— Товарищи рабочие! Мы, солдаты снарядного завода, прибыли, чтобы примкнуть к вашим революционным рядам…

Неистовое «ур-р-ра-а-а!!!» прервало его. В этом ликующем кличе сказалось все — и облегчение после недавней тревоги, и радость единения, и неведомое прежде, непривычное ощущение своей неодолимой силы.

Когда затихли, солдат продолжал:

— Мы примыкаем к вам, потому что мы такие же рабы самодержавия. Я заявляю вам от лица этой массы, одетой в серые шинельки… Нас здесь восемьсот штыков… Нашего брата посылали на позиции, нам говорили «иди и защищай отечество». Мы шли и защищали… Так я заявляю, что с этой винтовкой, — тут он потряс своей трехлинейкой, — да, с этой же винтовкой солдат может защищать не только свое отечество, но и свою революцию!

И снова неистовый, ликующий, долго не смолкающий клич над площадью.

Иосиф кричал «ура» вместе со всеми. Казалось, не хватит голоса, не хватит дыхания… Он оглянулся, увидел рядом с собой столько знакомых лиц. Вот пенсне чубатого Чижова. Кольман в заячьей ушанке. Мурзов, курносый, ясноглазый, весь в движении… Не выдержал Иосиф, полез на ящик, с которого только что соскочил солдат.

— Товарищи! Прекрасные слова сказал с этой нашей трибуны товарищ Голубев, Мы верим, что так же думают и все явившиеся с ним солдаты. Мы приветствуем их в наших революционных рядах!

Взглянул на суровый, однотонный солдатский строй — увидел веселые зубы на обветренных лицах, Хватанул холодного воздуха, продолжил:

— Обреченная мировая буржуазия втравила трудящихся в кровавую бойню. Как говорится, мертвый хватает живого. Но что дает нашему брату война? Ничего, ровным счетом ничего! Кроме гибели и разорения, А что она дает эксплуататорам? Новые прибыли! Вот почему наша революция должна быть направлена против войны, против тех, кто жиреет на крови народа!

— Верно! — откликнулись голоса из солдатских рядов.

— Так точно!

И чей-то истеричный взвизг:

— Поражения России желаешь?! Христопродавец!

— Не поражения России! — загремел Иосиф, его синие глаза сверкнули. — Не меньше, чем тебе, крикун, мне дорога Россия! Не ее поражения..! А поражения ее правителей, которые меньше всего заботятся об интересах своего народа. Их заботит только собственное сверхблагополучие, Они, нынешние правители России, хуже всякого внешнего врага…

— Уж это точно! — снова поддержали солдаты.

— И еще, товарищи! — голос Иосифа срывался, но его слушали. — Наши классовые враги рассчитывают перессорить меж собой рабочих разных стран. Они хотят заставить нас убивать друг друга и не трогать тех, кто паразитирует на нашем труде. Втравливая нас в эту бойню, они рассчитывали, что тем самым обеспечат свою безнаказанность, а нас обескровят и еще туже скрутит. Они просчитались! Народ, получивший в свои руки оружие, теперь знает, против кого это оружие направикть!

И снова «ура!» И новые ораторы на ящике-трибуне.

Невесть когда и откуда появившийся духовой оркесгр грянул «Марсельезу». Как только не примерзнут губи трубачей к холодной меди? Знать, живое дыхание сильнее последних морозов…

И, по-вчерашнему построившись, тем же путем — но на сей раз под музыку и вместе с солдатами — двинулись в город. И было их не меньше, чем вчера.

Устали трубачи — зазвучала песня:


Долго в цепях нас держали,

Долго нас голод томи-ил,

Черные дни минова-али,

Час искупленья пробил!


Иосиф пел вместе со всеми. И думал: да, час искупленья пробил, но нелегкая борьба еще впереди… Надо уметь радоваться и надо уметь не терять головы от радости. Чтобы не загубить дело недопустимой беспечностью.

Теперь шагали по Думской улице, к Базарной площади. И увидели, что навстречу бежит, размахивая револьвером и шашкой, старик в мундире. Когда приблизился, узнали урядника Дубровицкого, прозванного Домовым.

— Господа! — кричал он, задыхаясь. — Господа! Я старый дуралей!.. Тридцать лет служил государю верой и правдой… А теперь… теперь я отказываюсь! Вот мое оружие, господа, возьмите…

Слезы текли из его воспаленных глаз — быть может, от мороза, у стариков такое часто случается.

Шедшие впереди депутаты, добродушно усмехаясь, приняли у Домового револьвер и шашку.

— А мне куда же теперь? — спрашивал разоруженный урядник, не заботясь утереть слезы. — А как же я, господа?

— Пристраивайся, — посоветовал кто-то весело. — К колонне нашей пристраивайся, с нами не пропадешь!

— Слушаюсь! — ответил вполне серьезно растерявшийся старик и поспешил в хвост колонны.

Свернули с улицы за угол на площадь, выстроились перед фасадом побеленного двухэтажного здания, где помещалось полицейское управление. Впереди — с оружием на изготовку, позади — безоружные.

У парадного входа стоял в безнадежном одиночество старший городовой Карасев, при кобуре и шашке. На шинели — кресты, то ли впрямь за ратные подвиги, то ли… Этого в колонне помнили многие, не только Иосиф. Зароптали, не суля давнему знакомцу ничего доброю. Иосиф сжал кулаки и, обращаясь не только к другим, но и к себе самому, в который раз предупредил:

— Выдержка, товарищи, революционная выдержка!

Из первой шеренги вышли трое — один посередине с наганом, двое по бокам с винтовками наперевес — и направились к городовому:

— Сдавай оружие!

Карасев как окаменел. Подкрученные усы бурели на побледневшей физиономии. Так и не шевельнулся, пока снимали с него портупеи, отстегивали шашку и — заодно уж! — сорвали погоны и награды, бросив их небрежно под ноги, на истоптанный снег.

В окне полицейского управления тем временем открылась форточка, оттуда потянуло белым паром. За побеленными морозом стеклами не видать было, есть ли там кто внутри. Но не сама же форточка открылась.

— Эй, там! — крикнули из колонны. — Сдавайтесь!

Никакого отклика.

— Сдаетесь или нет? Последний раз спрашиваем!

Молчание.

— Слушай команду, товарищи! Приготовиться к штурму!

И тогда из форточки раздались голоса:

— Сдаемся!

— Сдаемся! Сейчас все выйдем…

Двери парадного растворились. Первым в них показался уездный исправник Цветков — собственной персоной. За ним — околоточный надзиратель Зубков, следом — городовые, стражники…

— Господа! — заявил с порога исправник. — Мы верно служили царю и отечеству. Мы готовы так же верно служить народу и отечеству. Мы приветствуем демократическую революцию и примыкаем к народу…

— Оружие сдавайте!

— Извольте, господа, извольте…

Все оружие подольской полиции было тотчас сдано рабочим. Беспрекословно. Без единого выстрела.

У Иосифа отлегло. Неудержимо захотелось сделать что-нибудь этакое, озорное. Незамедлительно! Умял в ладонях плотный снежок, швырнул в свисающую с карниза сосульку — попал, сшиб.

— Мальчишка! — засмеялся Чижов и — чего от него уж никто не ожидал — запустил снежком в Иосифа.


Над Подольском, над Москвой, над Петроградом, над вознесшимися к небу дворцами и храмами, над вросшими в землю избами и хатами, над зарывшимися в землю дивизиями, над всею необъятною Российской империей ветер — пока еще студеный, но все-таки уже весенний — разносил, вперемешку с последними снегами, нечто прежде неслыханное:

«В дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу родину, господу богу угодно было ниспослать России новое тяжкое испытание. Начавшиеся народные волнения грозят бедственно отразиться на дальнейшем ведении упорной войны. Судьба России, честь геройской нашей армии, благо народа, все будущее дорогого нашего отечества требуют доведения войны во что бы то ни стало до победного конца.

Жестокий враг напрягает последние силы, и уже близок час, когда доблестная армия наша совместно с славными нашими союзниками может окончательно сломить врага, В эти решительные дни в жизни России сочли мы долгом совести облегчить народу нашему тесное единение и сплочение всех сил народных для скорейшего достижения победы, и в согласии с Государственной думой признали мы за благо отречься от престола Государства Российского и сложить с себя верховную власть…

Да поможет господь бог России.

Николай.

2-го марта 1917 года, 15 часа, в гор. Пскове.

Скрепил министр императорского двора Фредерикс».

— Бо-оже, от царя храни-и!

— Не кощунствуй, дур-рак! В зубы дам!

— А пошел ты…

11. КАРЬЕРА МУРАВЬЕВА

Оно, конечно, плох тот солдат, который не мечтает стать маршалом. Иные, бывало, все же умудрялись пройти долгий и нелегкий путь от солдата до маршала. Известно также, что «маленький капрал» скакнул — с непревзойденной скоростью и дерзостью — в великие императоры. Такое, согласитесь, не часто случается.

Что же касается капитана Муравьева, то в императоры он покамест не торопился. Тем паче что столь высокий титул в России только что был…. ну, мягко говоря, упразднен. И все же…

А складывалась карьера Михаила Артемьевича Муравьева поначалу хотя и не как у большинства, но кае у многих.

Он не принадлежал ни к одной из ветвей многовекового родословного древа дворян Муравьевых, давших российской истории немало представителей, одни из которых прославились верноподданнейшими чувствами, другие, напротив, делами крамольными. Выходец из крестьян Костромской губернии, Михаил Артемьевич стремился во что бы то ни стало вырваться из своего круга, пробиться в «верха». Удалось поступить в духовную семинарию. Окончил ее успешно, однако какого-либо призвания к миссии священнослужителя в себе не ощутил — влекло иное, мирское, суетное. Вместо рясы надел мундир с погонами и за год до начала нового, двадцатого века вышел из стен Казанского юнкерского училища — теперь не серым крестьянским сыном, а блестящим представителем офицерского состава. Позднее — после службы в 1-м пехотном Невском полку — он вернется в знакомые стены родного училища уже в должности курсового офицера.

Двадцати четырех лет от роду Муравьев принимает первое боевое крещение на сопках далекой Маньчжурии, проявляет себя не трусом и спустя несколько лет попадает на германский фронт уже бывалым, обстрелянным. Фуражка набекрень, грудь в боевых наградах, румяные щеки выбриты, усики подстрижены, темные глаза сверкают отвагой — за таким «отцом-командиром» солдаты пойдут без опаски. Дамы млели, заглядываясь на «душку-военного». Мальчишки пытались подражать его походке и жестам. Господа офицеры отдавали должное доблесгям бравого капитана Муравьева и принимали к сведению исключительную вспыльчивость его характера, подозревая в ней проявление столь нередкой на Руси примеси южных кровей, но многое прощали, поскольку забияка был отходчив и умел грубоватой армейской шуткой внезапно разрядить им же только что накаленную атмосферу.

Таким и застал нашего капитана год семнадцатый. Что и говорить, не все русские офицеры одинаково восприняли происходящее. Ну, а Муравьев?

Живым и гибким рассудком, всей своею темпераментной душой он, удивляя многих однополчан, принял революцию не только безболезненно, но даже, можно сказать, с энтузиазмом. Что тут сыграло роль? Подсознательное ли влечение к новым веяниям, осознанное ли упование на открывшиеся возможности проявить себя и выдвинуться в изменившихся обстоятельствах? Пожалуй, и то и другое. Сам Муравьев не утомлял себя чрезмерно подобными вопросами. Не было времени для самоанализа и рассуждений, настала пора решительных действий, и упустить такой момент было бы, с его точки зрения, попросту непростительно.

Он только успел подумать о том, что, если бы капитан Бонапарт в переломном и решающем для себя тысяча семьсот девяносто третьем году предавался бесплодным переживаниям, сомнениям и колебаниям, он не взял бы Тулона и не был бы тут же произведен в генералы. И более столетия спустя никто, в том числе и капитан Муравьев, не вспоминал бы о Наполеоне-генерале, Наполеоне — первом консуле, Наполеоне-императоре…

Теперь солдаты не столько воевали, сколько митинговали. Капитан Муравьев — всегда с ними. Сегодня капитан, а завтра — кто ведает?.. Революции нуждаются в полководцах и рождают полководцев. А полководец без войска, как известна, пустое место, дырка от бублика. Значит, надо быть заодно с солдатами. Но, разумеется, без панибратства.

— Солдаты! — обращался он к ним. — Вы меня знаете, и я вас знаю. Вы храбро шли на смерть, когда я: вынужден был посылать вас навстречу смерти. Посылать и вести! Да, вы знаете, ваш капитан сам шел вместе с вами и не прятался за ваши спины. А сегодня всем нам засветил пробившийся сквозь мглу порохового дыма яркий луч великого солнца свободы. Наши души переполнены, ищут выхода в горячем, идущем от сердца слове. Никто не имеет права, никто не смеет лишать солдатскую душу голоса. Да здравствует право голоса! Пусть каждый говорит так же смело, как смело шел он в штыковые атаки!

Солдаты говорили. Впервые в истории русской армии говорили вволю, без опаски. Неумело и яростно. И капитан Муравьев не оставался в стороне от разговора.

— Люди от пули гибнут, — гудел неторопливым шмелем сумрачный бородач в потертой папахе. — А кони с голодухи дохнут. На дохлых конях снарядов не подвезешь. А нету подвоза снарядов, то нечем заряжать орудия. Вот отчего молчит артиллерия. И мы, пехота, идем на немца без артиллерии. Идем не на выбритые позиции противника, а на собственную верную погибель. Одно остается — заройся в землю, как крот.

— Не только от немца гибнем, братцы! Вши нас губят, совсем эаели. Не только у коней ребра торчат. Мы вроде тоже жиров не нагуляли. Два фунта хлеба и то не каждый день, и то с соломой…

— А откуда хлебу взяться, ежели сеять его и нечем и некому? Из дому вон пишут, мужиков на селе вовсе не осталось. Три года толчемся здесь, конца-краю не видать…

— По домам пора! Землю поделим да засеем, тогда и хлеб на Руси будет.

— Говорят, в самом Питере и то голодно.

— Кому голодно, а кому и сытно, — заметил изможденный солдат с лицом шинельного цвета. — Толстопузых на нашу шею везде хватает. Была бы шея, а хомут найдется! Я бы всех этих… которые на учетах скрываются да в штабах и канцеляриях… всех бы в окопы загнал, нам на смену. Пускай порастрясли бы жирок-то. Это ихнему брату, может, война нужна, а мы навоевались, будя!

— Ты что же это мелешь, дядя? Разве они, жирняги эти, удержат немца? Россию загубить желаешь?

— Да хватит стращать нас немцем! — огрызнулся тот. — Свои паразиты хуже всякого немца. Ихняя Россия пущай себе гибнет, а мы свою, новую, построим. И соблюдем. Без них! Не впереди наш враг, а позади, в тылу…

— А ты не большевик ли часом? — вмешался Муравьев, чувствуя, как исподволь поднимается в нем гневный протест против этой явно затянувшийся болтовни.

— Нет, господин капитан, не большевик я. Фронтовик я.

— Фронтовик, говоришь? — Муравьев уперся в солдата загоревшимися глазами, злобно оскалился. — Так и я, между прочим, не тыловая крыса! И я тебе так отвечу на такие речи… Перед лицом собравшихся здесь солдат, боевых моих товарищей… Отвечу! Не знаю, большевик ты или кто там еще. Но дезертир и провокатор, это факт! Расстрелять бы тебя, сукиного сына, за такие речи…

— Полегче, ваше благородие! — предупредил чей-то недобрый голос. — Теперича не царский прижим.

— Что-о?! — Муравьев вскинул подбородок, Но тут же почуял, что надо иначе. Как в бою: делай не то, чего ждет от тебя противник. Солдаты возбуждены до крайности, они ждут от него привычного офицерского окрика — и тогда… Нет, их надо ошарашить чем-нибудь этаким…

И он ошарашил. Внезапной снисходительной усмекой. Негромким, почти ласковым голосом:

— Во-первых, никакое я не благородие. И никакой не господин. А просто гражданин. Или товарищ, как кому больше нравится. Эх, братцы, не привыкнем никак!.. А во-вторых, посудите сами. Толковали вы тут верно, насчет всяких безобразий. Ведь я, братцы, отчего взвился? Что мое душу взбаламутило? Заявление, будто враг — не перед нами. Но скажите на милость, разве германцы увели свои войска? Ушли с наших исконных земель? Но стреляют больше в нас, а? Разве они скинули своего Вильгельма, как мы — Николая?

Солдаты притихли растерянно, внимали непривычным речам. Муравьев же, тотчас приметив перелом и ощущая знакомый сладкий вкус успеха, продолжал все горячей и громче:

— А знаете ли вы, братцы, что кайзер Вильгельм Второй — мать его так и этак! — еще в пятом году помогал Николаю Кровавому удушить первую русскую революцию? Что ж, давайте покинем наши позиции? Завтра же! Откроем фронт и — кто куда, по домам, к бабам на печки? Откроем фронт, откроем дорогу немецким дивизиям, дадим Вильгельму возможность удушить и потопить в морях крови новую русскую революцию? Что? Думаете, он не посадит нам на шею ничтожного Николашку с его немецкой супругой? Здесь один из вас верно сказал, что была бы шея, а хомут найдется… И насчет царского режима было тут сказано. Так вы снова желаете его, так, что ли? Этого желаете вы? Что молчите? Язычок проглотили? Хотите пособничать Вильгельму и Николаю? Отвечайте!

— Да что вы, госпо… гражданин капитан? Да кто из вас такое говорит?

— Кто? — Муравьев вытянул руку в сторону давешнего солдата с серым, как шинель, лицом. — Вот этот! Большевик он или меньшевик, шпион немецкий или просто дурак, сами разберетесь, без меня. А я говорю, как думаю. Свобода слова — она для всех. И если вам отныне дозволено свободно высказываться от всей души и чистого сердца, то отчего же мне нельзя?

Некоторые засмеялись, отзываясь на последние слова. Шутник капитан! Но кто-то возразил, упрямо и без робости:

— И вес же согласитесь, гражданин капитан, что и в тылу у нас врагов не счесть.

— До черта их в тылу! — согласился Муравьев. — Думаете, не знаю? Знаю. Но великая русская демократическая революция покончит с этими врагами, со всеми до единого! Для того она и свершилась. Для того и существует новая, народная власть…

— А нам отсель не видно, какая она, та власть. Народная или не народная.

— Точно! Может, хрен редьки не слаще.

— А мы здесь прозябаем без толку! Вся Россия нас худо-бедно, однако кормит да одевает. Кто мы есть? Были хлеборобы, стали хлебоясть…

— Хлебоясть, говоришь? — Муравьев снова не выдержал, вмешался. — А кто же будет Россию от врагов оборонять — и от германцев, и от доморощенных, тыловых? Только армия, больше некому! А вы… вы что же предлагаете? Распустить армию?

— Так ведь… как нам-то быть прикажете?

— Не прикажу, а разъясню, — маневрировал Муравьев. — Будем зорко следить за правительством, с винтовкой в руке. Где надо — поддержим. А в случае чего… скажем свое весомое армейское слово! Но и о германце не забывать. Ибо, повторяю, впустим германца — никакими своими внутренними делами заняться не сможем.

И тут — надо же, бесстрашный и настырный какой! — снова выскочил все тот же изможденный солдат с серый лицом. И опять за свое:

— Хватит стращать нас немцем, будя! Немец, он такой же крестьянин и такой же рабочий. Только лопочет по-своему да обмундирован иначе. И дел у него дома не меньше нашего. И кайзера своего он, глядя на нас, тоже скинет, дайте срок. И не полезет к нам тогда немец, своими заботами займется. А нам с вами тоже Босфоры и Дарданеллы ни к чему, Россия и без них велика…

— Велика Федора, да дура!

— Не обзывай Россию, прикладом схлопочешь!

Муравьев теперь помалкивал, не вмешивался больше, слушал перебранку, выжидал, Выждать подходящий момент и затем решительно действовать — вот его тактика, в бою, в полемике, в политике. Выждать и действовать! В такой тактике — гарантия успеха.

Солдаты продолжали митинговать и спорить меж собой.

— А я так понимаю, что надобно держать фронт, но в наступление не ходить. И требовать от Керенского, чтобы добивался замирения. А нет, так пускай сам в окопы идет.

— Керенского не трожь! Он жизнь готов за народ отдать! Он сам говорил, что на фронт пойдет…

Последние слова наивного солдата несколько развеселили Муравьева, даже не успел сдержать улыбки: представил себе фигуру Керенского в рукопашном единоборстве с рослым германцем. Ему доводилось видеть Александра Федоровича, когда тот прибыл на их участок фронта. «Вождь революционной армии» оказался одновременно и сдержанным и порывистым. Муравьев и сам был таков, потому и почувствовал и понял этого человека в модном френче и галифе, с нездоровыми глазами и короткой стрижкой. Близкого по духу человека всегда легче почувствовать и понять. Пожалуй, надо будет при первой же возможности обзавестись таким же френчем и подстричься так же — под ежика… А жестами новый вождь напоминал Наполеона, хотя в остальном, особенно внешне, был совершенно иным, Получится ли из него российский «первый консул»? Время покажет… Говорил же Керенский складно и зажигательно — юрист, как-никак! Этому можно у него поучиться.

Таково было впечатление при той встрече. Вспомнилось, как, вдохновленные пламенной речью, несколько офицеров подхватили Александра Федоровича, понесли на руках. Муравьев на миг испытал желание принять участие, но увидел, что места для него там не осталось, а бежать пристяжным или где-то в хвосте ему претило. Вот и наблюдал ту весьма трогательную сцену со стороны. Несомый офицерами Керенский улыбался, приветственно махал фуражкой. При том одно лишь покоробило Михаила Артемьевича: как не по-военному держал в руке свой головной убор новый кумир войска российского. Но покоробило всего на миг. Ибо вспомнил, что даже знаменитый византийский император Юстиниан Великий самолично ни разу меча не поднял, однако немало земель завоевать сумел. Потому что был у того императора такой полководец, как Велисарий.

Сей исторический экскурс породил в душе капитана Муравьева мысль предерзкую: а отчего бы не быть и при Керенском кому-то вроде Велисария? Так сказать, верный меч в руке российской революции… И чем не подходит для подобной миссии такой вояка, как Муравьев? Для начала…

Оказалось — подходит, вполне подходит.

Прошло совсем немного времени, отшумели первые солдатские митинги, ушли с фронта первые толпы дезертиров, а к фронту по всем дорогам России зашагала новая ратная сила, на которую решил опереться Керенский, — добровольческие ударные батальоны.

Шла по мощеной улице провинциального городка, мимо одноэтажных домишек под высокими зелеными деревьями, разнокалиберные добровольцы в поизношенных гимнастерках и фуражках — только что со складов, — через плечо скатки. Шли беспечно и нестройно, неся чуть: перекосившийся плакат:

«Товарищи!!

Присоединяйтесь в наш „Баталион смерти“ спасать свободную Россию!»

В слове «свободную» была пропущена буква «н», читалось: «свободую»…

А по проспектам Петрограда чеканило шаг, не уступая строевой выучкой царским гвардейцам, совсем новое, небывалое в российской истории воинство: «Женский батальон смерти», личная гвардия Керенского, в состав которой он сам был зачислен «почетным ударником». То ли не приняли во внимание мужеский пол зачисленного, то ли припомнили кстати строку из песни: «Восемь девок — один я»… Бравые воительницы шагали слаженно, как в кордебалете, поднимая стройные ноги в сапогах и обмотках, дерзко вздернув нежные подбородки, в лихо сдвинутых фуражках на коротко остриженных головках. Новенькие гимнастерки до предела стянуты ремнями, на иных вскоре закрасуются Георгиевские кресты, а на иных расплывутся кровавые пятна… Здесь, в одном строю, в одинаковых одеждах, под строгим командованием прапорщика Бочкаревой шагали наивно-романтические выпускницы женских гимназий и грубовато-циничные жрицы любви из домов терпимости. Им, несостоявшимся женам и матерям, объединенным патриотическим порывом, но таким несовместимо разным, предстояло уживаться под одной казарменного крышей, в одних палатках и окопах… Было что-то противоестественное в этой доведенной до абсурда эмансипации…

Шагали и шагали к фронту добровольцы-ударники, батальон за батальоном.

А по тыловым городам двигались в четком строю юнкера-манифестанты, неся плакаты: «Война за свободу до победного конца!»

О какой, собственно, войне речь в данном случае? Понимай как знаешь…

Выслушав всевозможнейших ораторов, рвал на себе гимнастерку вконец запутавшийся Митрохин:

— Чего на войну взъелись? Через войну я, можно сказать, в разум вошел. А тут, окромя вшей, шпиёны развелись. Мутить нашего брата? Англичанин и хранцуз с нами, мериканцы за нас. Вот она, победа, поднажать только — и сомнем немца! А вы — нам нож в спину? Вильгельму спасаете от штыков русских? Долой шпионов!

Но почему-то помалкивал угрюмо ефрейтор Фомичсв, прежде такой словоохотливый. И — что удивительнее всего — подошел к Митрохину на своих гнутых ножках подпоручик Лютич, алея революционным бантом, взглянул побывало ласково и сказал так, чтобы всем было слышно:

— Молодец, Митрохин! Молодец, солдат! Лучше всех высказался. И если было когда что не так меж нами… то не со зла я, поверь! То треклятый царский режим калечил наши души.

Митрохин глядел на подпоручика, на его алый бант и бестолково моргал светлыми ресницами.

…А из глубины России движутся к фронту все новые и новые ударные батальоны. Вот она, свежая сила, идущая на смену переутомленным и разлагающимся фронтовым частям, реальная вооруженная сила, на которую можно рассчитывать и опереться в любом наидерзновеннейшем политическом мероприятии! Такие мысли будоражили неугомонного Михаила Артемьевича Муравьева, который будет вскоре назначен председателем «Центрального исполкома по формированию революционной армии из добровольцев тыла для продолжения войны с Германией». За особые заслуги в формировании ударных батальонов и в борьбе против разлагающих армию антиоборонческих настроений Керенский присвоит капитану Муравьеву звание подполковника.

12. ПОПРАВКА К РЕЗОЛЮЦИИ

Семьдесят шесть подольских большевиков собрались июльским утром, чтобы обсудить свои дела. Председательствующий Матрозов объявил весьма насыщенную повестку дня, секретарь Калнин приготовился вести протокол.

Иосиф сидел сосредоточенный, обдумывая свое предстоящее выступление и в то же время слушая других товарищей. Время для обдумывания еще оставалось: его вопрос был в повестке девятым по счету.

События последнего времени сами подсказывали, что предлагать и что делать. Теперь не оставалось никаких сомнений в том, что Временное правительство не имеет ничего общего с революцией, более того — враждебно ей. И, следовательно, должно быть лишено какой бы то ни было государственной власти. А разоблачать его надо с исключительной решительностью, до полной наготы. Временщики обанкротились буквально во всем. Куда ни ткни — всюду все расползается, как подгнившая дерюга.

Взять, к примеру, экономику. Ничего нового — повторялось то же, что было и при Николае: вся экономика страны подчинялась военным нуждам, это неминуемо приводило к необратимому процессу хозяйственной разрухи, и в результате сами военные нужды неизбежно не удовлетворялись. Образовался порочный круг. Временные горе-правители не выдумали пороха, пытаясь еще в марте выйти из этого порочного круга с помощью так называемого «Займа свободы».

«…Облигации сего займа выпускаются на 55 лет и погашаются по нарицательной цене, в течение 49 лот, тиражами, производимыми один раз в год, в декабре, начиная с 1922 года. До 16 марта 1927 года не будет приступлено к досрочному погашению ни посредством усиленных тиражей, ни путем конверсии или выкупа…»

Размахнулись: пятьдесят пять лет… сорок девять лет… экий, право, исторический оптимизм! А на каком основании, спрашивается? «Не будет приступлено» до двадцать седьмого года? Да вообще «не будет приступлено» — никогда! Ни «посредством усиленных тиражей, ни путем конверсии». Не то что до двадцать седьмого или до двадцать второго — до восемнадцатого года не просуществует такой заем! Потому что не просуществуют выпустившие его временщики, Иосиф убежден в этом.

На что же они рассчитывали? Хотел бы он знать… А на что рассчитывают все им подобные — на обилие доверчивых. Доверчивость… она порождается природным свойством человека: в лихую годину не терять надежды на лучшее будущее, на удачу. Доверчивых в России хоть отбавляй. Только с каждым новым разочарованием их становится все меньше. И все больше появляется таких, которые начинают понимать: никакой добренький дядя не выручит, надо надеяться только на свои силы — на свои руки и глаза, на свой разум и свою волю. «Никто не даст нам избавленья — ни бог, ни царь и не герой…» А герои, между прочим, революции нужны, и она их породит. Непременно!

Во Временном правительстве что-то не видать героев. Керенский? Этот зачинщик злополучного июньского наступления? Он еще наломает дров, только дайте ему безраздельную власть, к которой он так откровенно рвется.

И теперь все эти неудачи пытаются свалить на большевиков?

Еще бы! Политическим банкротам всегда позарез требуется козел отпущения — лишь бы уберечь свою заживо гниющую шкуру.

Иосифу припомнилась нелепая, злая карикатура, которую он видел на днях в одном журнале. Некая мрачная фигура — на фоне светлого облака и серого силуэта Петронавловки. Поднят волосатый кулачище. В другой руке, прижатой к боку, — листы «Правды». По всей одежде — одно и то же слово: «долой», «долой», «долой»… Звероподобная морда громилы. И надпись: «Идеал большевика». Иосиф оглянулся, посмотрел на лица товарищей — нет, ни одно из них даже отдаленно не похоже на к изображенный зловредным карикатуристом «идеал»: разные лица у подольских большевиков, но все одинаково одухотворенные, с чистым, открытым взором. А вот на физиономию черносотенца, с которым Иосифу как-то пришлось не только словами переведаться, нарисованный монстр явно смахивает. Не исключено, кстати, что вскоре снова доведется столкнуться с ему подобными: денечки начинаются горячие…

Вспомнились недавние события июньского кризиса, уже второго за этот год политическою кризиса в России. Как не быть кризису, когда противоречия между рабочими и солдатами, с одной стороны, и буржуазией — с другой, становятся все более непримиримыми! Временное правительство затеяло наступление на фронте, чтобы отвлечь народ от революционной борьбы. А народ все настойчивее требует мира… В те кризисные дни на Первом Всероссийском съезде Советов большевики потребовали прекращения войны и передачи всей власти Советам. Но преобладавшие на съезде меньшевики и эсеры большинством голосов отклонили большевистские требования. Трудящиеся массы возмутились пуще прежнего — забастовали двадцать девять петроградских заводов, рабочие и революционные солдаты собирались выйти на улицы. Однако — под воздействием меньшевистско-эсеровского большинства — съезд Советов демонстрацию запретил, и, чтобы не противопоставлять себя съезду, большевики сумели удержать рабочих и солдат от выступления. Ни легко ли удержать пар в котле, когда стрелка манометра перешла за красную цифру? Боясь потерять голоса избирателей, эсеры и меньшевики дали согласие на мирную демонстрацию — для возложения венков на могилы жертв Февральской революции, надеясь, что это будет демонстрация доверия Временному правительству. Они просчитались. Полмиллиона рабочих и солдат, буквально наводнивших улицы Петрограда, пошли за большевиками и потребовали: ХЛЕБА, МИРА, СВОБОДЫ! Над колоннами демонстрантов рефреном звучал большевистский лозунг: «Вся власть Советам!» И если к этому полумиллиону питерцев прибавить еще те тысячи и тысячи, которые под теми же лозунгами вышли в те жо дни на улицы Москвы, Минска, Иваново-Вознесенска, Твери, Нижнего Новгорода, Харькова… Иосиф понимал: это нарастает вторая волна революции! У него не было сомнений: пора! Пора устранять несостоятельных временщиков и брать всю власть в свои руки. Вся власть Советам!..

Голос Матрозова прервал ход его мыслей:

— Переходим к вопросу о политике наступления. Слово предоставляется товарищу Варейкису.

Он вышел, твердо зная, о чем и как говорить. Прежде чем начать говорить, он еще раз оглядел утомленные, но внимательные лица товарищей. И снова отметил, что ни одно из них никоим образом не похоже на ту морду громилы, изображенную в журнале как «идеал большевика»…

А после принимали резолюцию. И к третьему ее пункту Иосиф внес поправку, настаивая на недвусмысленной формулировке: «Немедленный переход государственной власти к Советам Рабочих, Солдатских и Крестьянских Депутатов». Поправка была принята лишь при одном голосе против. И этот единственный несогласный придал результатам голосования еще большую достоверность и убедительность.

13. ТРИЖДЫ ДРОГНУЛА ДУША

Подполковник Муравьев был разочарован. И не в ком-нибудь, а во вчерашнем своем кумире, в Керенском.

С чего же началось?

Да, в феврале армия ясно проявила свои революционные возможности. Иначе… все было бы иначе. Но нельзя все время митинговать и демонстрировать — функция войска не в этом. Взбаламученные части надо было успокоить. Надо было «замирить» армию внутри. С тем чтобы не допустить какого бы то ни было «замирения» вовне, том более что такая угроза была реальной, случаи братания на фронте участились, Бог свидетель, подполковник Муравьев сделал все, что от него зависело, чтобы «замирить» армию внутри и не допустить «замирения» с германцем. Он даже сделал более того. И не стесняется признаться в этом. Ложная скромность есть кокетство, а кокетство, как известно, не украшает мужчину. Мужчину украшают шрамы, знаки отличия и боевые награды. Всеми этими истинно мужскими украшениями Муравьев не обделен.

Припомнилось, как после февраля была создана при тогдашнем военном министре Особая комиссия, чтобы разработать новые уставы и положения для армии и флота. Комиссию возглавил генерал Поливанов… Припомнился и подписанный Гучковым приказ № 114 — «Об организации армии на новых началах». Откровенно говоря, эти «новые начала» мало чем отличались от старого конца.

Некоторую новизну пытался все же ввести Керенский, когда 11 мая подписал приказ об основных правах военнослужащих. Но Муравьев не забыл, как окрестили этот приказ солдаты, — «декларацией бесправия». А ведь Александр Федорович — юрист, мог бы так продумать текст, чтобы комар носу не подточил. Ну, пускай военный из него не получился, но хоть бы от его юридических знаний прок был!

Не было проку, не было, теперь у Муравьева на этот счет никаких сомнений. По сути дела, уже в июне все было ясно. Одно лишь могло тогда спасти престиж Временного правительства и поднять акции Керенского — ощутимая победа на фронте. В интуиции Александру Федоровичу не откажешь, он чувствовал и, возможно, даже понимал ситуацию, когда настоял на июньском наступлении. Михаил Артемьевич тогда еще верил в счастливую звезду этого взметенного на гребне исторической волны коротко остриженного человека в модном френче, с его воспаленным взглядом из-под утомленно набрякших век. Верил… но до чего же скоро изверился!

А ведь задумапо всо было — не придерешься. В случае виктории — все лавры Керенскому. В случае копфузии — все шишки на его политических противников. Поддавшиеся на большевистскую агитацию и отказавшиеся наступать солдаты и офицеры были арестованы незамедлительно — это должно было вразумить остальных. И войска, вчера еще не желавшие сражаться «за веру, Царя и отечество», теперь готовы были снова идти в бой и драться до победы — во имя революции и скорейшего мира. Надо отдать должное эсерам — партии Керенского: они немало потрудились, обрабатывая солдатские мозги в сердца. Если бы военная сторона дела была так же продумана и подготовлена, как политическая!

Муравьев считал, что нельзя было основываться на планах, утвержденных еще в начале года, еще при царе. Надо, надо было внести поправки! Не внесли… Командующий Юго-Западным фронтом генерал Гутор, которого позднее сменил Корнилов, двинул на Львов — согласно все тому же старому плану — две армии — седьмую и одиннадцатую. Двинул и… ни с места! Тогда — опять же по старому плану — вводится в дело внушительная вспомогателыгая сила: десять дивизии восьмой армии, которая должна была наступать на Калуш и Болехов. После этого вроде сдвинулись с мертвой точки. Прорвали вражескую оборону, захватили семь тысяч пленных и до полусотни орудий, взяли Галич, Станислав, Калуш и вышли на рубеж речки Ломницы. Тут уж пошли в наступление армии других трех фронтов — Северного, Западного и Румынского. Два дня подряд пятая армия на севере и десятая на западе продвигались вперед. Неудержимо наступали части Румынского фронта. Вот тут-то и нужна была личность, равная Бонапарту, чтобы координировать все эти действия фронтов, проследить за неустойчивым настроением войск, быстро и решительно вносить коррнктивы, предугадать встречные замыслы противника, развить и закрепить успех.

Такой личности не нашлось. Претендовавший на эту роль Керенский не оправдал надежд, возлагавшихся на него частью офицерства, в том числе и подполковником Муравьевым.

Началась катастрофа с того, что противник нанос внезапный контрудар на Тарнополь. Одиннадцатая армия не сумела удержать позиций, после чего седьмой и восьмой армиям ничего иного не оставалось, как откатиться. За неполный месяц эти три армии потеряли почти шестьдесят тысяч. Сорок тысяч потеряла на Западном фронте одна только десятая армия, а оставшиеся в живых наотрез отказались ходить в атаки и вернулись в окопы, откуда их уже никакими речами и лозунгами выманить не удавалось. Так же поступила и пятая армия на Северном фронте. Противник начал усиленно контратаковать и на Румынском. Против фактов не попрешь, и Керенскому ничего другого не оставалось, как отменить наступление.

Подбили бабки: потери более ста пятидесяти тысяч, Галиция оставлена.

Свалить все беды на большевиков не удалось, более того — их влияние в войсках теперь резко возросло. И не было ничего удивительного в том, что двенадцать полков столичного гарнизона в том же июне вышли на улицы Потрограда под большевистским лозунгом: «Долой войну!» Не прошло и месяца, как начались волнения в первом пулеметном полку, также расквартированном в самой столице, Муравьев слыхал, будто большевики — публика трезвая и рассудительная — пытались удержать пулеметчиков от выступления. Но, видать, там взяли верх анархисты — горячие головы, мастера подливать масла в огонь. И нетерпеливые пулеметчики все же выступили, а за ними — ряд других полков… За солдатами двинулись на улицы толпы рабочих.

Что тут оставалось делать большевикам, считавшим выступление преждевременным? Могли бы умыть руки. Однако они мужественно примкнули к демонстрантам и терпеливо уговаривали не применять оружия, не давать властям повода для расправы. Большевиков поддержали гренадеры — пулеметчикам пришлось поостыть, угомонились и прочив полки. А через день почти весь гарнизон — безоружный! — опять вышел на улицы, и снова с ними несметные тьмы рабочих. Вот тут-то и проявил себя Александр Федорович…

Когда надо было командовать, он болтовней занимался — «главноуговаривающий»! Как в басне Крылова «Кот и Повар»: тратил речи по-пустому там, где надо было «власть употребить». И вот доболтался… Но ведь что характерно: когда привыкшие болтать в конце концов бывают вынуждены действовать, то с непривычки к действиям они тотчас же перегибают палку. Именно это и случилось с Керенским: не придумал ничего лучше, как руками генерала Половцова расстрелять мирную демонстрацию! Притом, что Петроград не забыл еще девятое января и Николая Кровавого… Страх — плохой советчик и для военного и для политика, Какой истерический фальцет слышался в зове вчерашнего «вождя революционном армии», когда он «категорически настаивал», чтобы министр-председатель Львов дал санкцию на разоружение «бунтующих частей» и предание суду «всех зачинщиков и мятежников»! Разве так формулируются приказы и требования в столь решительные моменты?

И все-таки Муравьеву тогда еще казалось, что Керенский способен избегнуть дальнейших крайностей, что он сумеет вернуться к провозглашенным эсерами демократическим лозунгам и в то же время проявить необходимую твердость и выдержку. Поэтому не хотелось расставаться с надеждой, хотелось еще найти оправдание обрушившимся на армию репрессиям. Михаилу Артемьевичу даже казалось порой, что, будь он сам на месте Александра Федоровича, не исключено, что тоже издал бы приказ о запрещении в армии митингов и собраний, о применении оружия против нарушающих сей запрет отдельных военнослужащих и даже целых частей. Не исключено, что — подобно Керенскому — он поторопился бы отправить на позиции более ста ненадежных полков, убивая одним дуплетом сразу двух зайцев: тыл освобождался от вооруженной крамольной силы, а фронт получал почти миллионное пополнение. Да, в ту пору Муравьев еще не терял надежды на Керенского. Человеку свойственно цепляться за надежду и не торопить расставание с ней…

Расставание с надеждой на Керенского было между тем неминуемо и наступило в августе, когда все взоры обратились к Лавру Георгиевичу Корнилову. Во-первых, не какой-нибудь штафирка, а боевой генерал. Даже имя-отчество — в отличие от такового у Керенского — не только не вызывало непристойных ассоциаций со свергнутой императрицей Александрой Федоровной, но, напротив, ассоциировалось с такими любезными офицерскому уху понятиями, как лавровый венец и Георгиевский крест.

Короче говоря, вся надежда была теперь на Корнилова: он один сумеет избавить войска от большевистской скверны и довести войну до победяого конца. И если вчера еще — стыдно вспомнить! — таскали на руках «вождя революционной армии» Керенского, то сегодня тем же привычным манером носили на руках Корнилова, которого сам Родзянко приветствовал как «верховного вождя русской армии». Верные Корнилову кавалерийские полки, юнкерские училища и — возлюбленные чада подполковника Муравьева — ударные батальоны приводились в состояние повышенной боевой готовности. И душа Михаила Артемьевича впервые дрогнула…

Одно лишь смущало его, порождая недобрые предчувствия и сомнения, Это действия Корнилова под Ригой. Снять с Рижского направления сразу несколько полков? Открыть противнику путь на столицу России?! Ну да, он понимал, что здесь был определенный расчет: обречь на гибель преданные большевикам русские и латышские части, руками противника военного уничтожить противника политического. Но не слишком ли дорогою ценой? Не слишком ли вообще все это? Душа русского офицера Муравьева дрогнула вторично…

И ведь, поди-ка, кто бы мог подумать! Большевики, эти «агенты Вильгельма», якобы стремящиеся разложить войско российское… Распропагандированные ими солдаты и офицеры, не желавшие воевать «до победного конца», и вдруг именно они, а не кто-нибудь, встали насмерть в порядках двенадцатой армии на Рижском направлении, путая Корнилову все карты и вынуждая германцев остановить свой продвижение к Петрограду. Парадокс! Уж на что не отличался расположением к большевикам Борис Викторович Савинков, умнейший из эсеров, даже он был вынужден признать в своем докладе Временному правительству: «Наши полки под Ригой вплоть большевистские, они сражались с исключительным мужеством и потеряли до ¾.своего состава, в то время как другие полки не выдержлрали ни малейшего натиска противника». И душа подполковника Муравьева дрогнула в третий раз.

А когда Корнилов так и не сумвл въехать в столицу на белом аргамаке, на чужих ли штыках, на своих ли, Михаил Артемьевич почувствовал даже некоторое внутреннее облегчение. Однако прежние его симпатии к Керенскому теперь были утрачены окончательно и безвозвратно. Не то что стричься под Александра Федоровича — самого его имени двусмысленного слышать увольте, копнчено!

Еще корчил из себя Бонапарта, безвольную руку за борт френча совал! Жалкий подражатель… Наполеон был до мозга костей военным человеком, его любила Ника, крылатая богиня победы. А этот… Ничтожный шпак!

Нет, если бы волна русской революции подняла подполковника Муравьева, допустим, до наполеоновских высот (а отчего бы и нет, собственно говоря?), он бы даже в маршалы не взял к себе Александра Федоровича. Взвода бы не доверил!

Неповторимый год семнадцатый близился к своему исходу, накатывались новые революционные волны, еще мощнее и выше прежних, грозящие все смести на свеем пути. На какие высоты поднимут они Муравьева, к какому берегу вынесут его?

А берега-то у Истории — не песчаные пляжи, чаще — сколы суровые. Здесь нельзя полагаться на волю стихии, нельзя пассивно отдаваться волкам и ветрам: швырнет и расшибет! Но к какому берегу прибиться? К какой партии? Партий вон сколько, а Муравьев один.

Михаил Артемьевич вспомнил родное Бурдуково и, учитывая сельское свое происхождение, решил отдать сердце и шпагу левом эсерам. К тому же его впечатлительную натуру потрясла и покорила их предводительница, Мария Александровна Спиридонова, — монашески-черным одеянием, неистовым взором великомученицы, хватающими за душу речами и столь редкостным для женщиаы героическим прошлым.

14. ИМ БЫЛО БЫ О ЧЕМ ПОТОЛКОВАТЬ

Иосиф давно уже имел представление об истории революцинного движения в России. Это движение неостановимо. И на смену павшим поднимались новые поколения борцов. Новые поколения… Сколь разные они! Поначалу — одни только дворяне, нередко — представители самых аристократических семей. Затем — не одни только дворяне, но немалое число, а то и преобладающее — разночннцев. А нынешние? Поколение российских революционеров, к которому имеет право причислить себя и большевик Варейкис? Здесь уже, как правило, рабочие. И не только рабочие… У всех прежних поколений есть некая общая черта, роднящая их с нынешними революционерами: борьба не ради себя — ради народа. Пускай по-разному понимались пути этой борьбы, неодинаково виделись конечные цели. Но всегда неизменным оставалось и передавалось, как эстафета, как заповедь: не для себя — для народа! Иосифу видится некий геральдический щит с гербом: красное поле и девиз — «Не для себя — для варода!» Можно бы даже картину такую нарисовать: изобразить в одном строю рыцарей революции, сражавшихся в разное время и различным оружием, на щите которых начертан сей девиз. Можно бы — списав с известного портрета — одному лицу придать черты Николая Гавриловича Чернышевского, революционного демократа а просветителя. И рядом — написанное с натуры лицо другого Николая, Чижова, подольского большевика. И — Герцена с Огаревым, чья клятва прозвучали в Москве с высоты Воробьевых гор… И многих еще можно бы изобразить, чьи честные души откликнулись в ту пору на призывный набат «Колокола», а позднее — на «Манифест Коммунистической партии», всколыхнувший Европу до самых восточных ее окраин… И еще одно лицо хотелось бы изобразить на том холсте — человека, о котором до недавнего времени Иосиф даже понятия не имел…

Лишь недавно узнал он, что летом 1861 года выступал перед крестьянами Подольского уезда студент Московского университета Петр Заичневский. Сын помещика, он призывал крестьян к свержению помещичьего гнета! Вот уж воистину — не для себя…

Спасибо давним друзьям из Подольской городской библиотеки: они помогли Иосифу разузнать некоторые подробности этой чрезвычайно заинтересовавшей его судьбы.

Как выяснилось, Заичневский и его друзья-соратники сумели объединить вокруг себя революционно настроенных студентов Москвы, издавали и распространяли нелегальную литературу. Заручившись поддержкой прогрессивных профессоров, добились создания в Москве бесплатных воскресных школ для народа. Преподавая в этих школах, студенты-революционеры умело сочетали легальное просвещение с нелегальной пропагандой. Учись же, Иосиф, тактике такого сочетания! А вот чему не надо учиться у Заичневского — это излишней горячности и доверчивости, столь свойственным молодому возрасту. Благородное стремление во всех случаях действовать с открытым забралом, увы, лишь облегчает задачу жандармским ищейкам. Именно так и приключилось с Заичневским: он был арестован и предан суду, На суде держался достойно и мужественно, проповедовал свои убеждения. В тюремных стенах умудрился написать и передать на волю прокламацию «Молодая Россия». Иосифу удалось раздобыть ее переписанный текст, составленный более полувека назад. Особенно потрясли слова: «Больше же ссылок, больше казней! Раздражайте, усиливайте негодование общественного мнения, заставляйте революционную партию опасаться каждую минуту за свою жизпь; но только помните, что всем этим ускорите революцию и что, чем сильнее гнет теперь, тем беспощаднее будет месть».

Иосиф не признает чувства мести. В начале года, при аресте старшего городового Карасева, он не дал этому чувству проявиться. И все же ему нравится эта прокламация, даже самый стиль ее — горячий, мужественный. Сумеет ли он так писать?

Как гневно, как непримиримо обличается автором прокламации прогнивший социальный строй, «в котором все ложно» и «при котором немногие… являются распорядителями участи остальных»! Как бескомпромиссно осуждается «невыносимый общественный гнет, убивающий лучшие способности современного человека»!

Иосифу удалось разузнать, что царский суд лишил тогда крамольного студента всех прав состояния и приговорил к каторге с последующей пожизненной ссылкой в Сибирь. Он представил себе печально известную «Владимирку», заснеженную, по которой сани увозили осужденного — в сопровождении двух жандармов. И такую картину можно бы написать. Маслом — пастель тут неуместна. Правда, «Владимирку» уже изобразил Левитан, но — бесснежную и безлюдную, Иосиф видел ее в Третьяковской галерее. Впрочем, пустые все мечты и прожекты! Не до занятий живописью нынче. Царя-то свергли, но борьба продолжается. Буржуазии удалось удержаться у власти. И не видать конца войне…

Привлекало внимание вот что: Заичневскяй искренне полагал, что полуграмотный, запуганный народ способен лишь встать на «стороне совершившегося факта», когда правящая камарилья будет свергнута изделию законспированной и для того немногочисленной когортой заговорщиков, состоящих из представителей интеллигенция и офицерства. Нет, в этом вопросе большевик Варейкис никак не мог согласиться с Заичневским — с этим русским бланкистом. Большевик Варейкис обращался к своему вождю, который — отдавая должное мужеству и революционным заслугам отдельных бланкистов и самого Луи Огюста Бланки — выступил против этого политического течения как такового, ибо считал его несовместимым с марксистской теорией и практикой. «Восстание должно опираться на революционный подъем народа… — писал Ленин. — Восстание должно опираться на такой переломный пункт в истории нарастающей революции, когда активность передовых рядов народа наибольшая, когда всего сильнее колебания в рядах врагов…» Вот где виделось принципиальное расхождение с тактикой бланкистов.

Жаль, безмерно жаль, что не дожил Петр Заичневский до семнадцатого года!.. Иосиф Варейкис непременно встретился бы с этим выступавшим когда-то в Подольском уезде революционером. Им — убеждеенсму большевику-ленинцу и честному бланкисту — было бы о чем потолковать.

15. КОМИССАР ЕРЕМЕЕВ

Десятый месяц года был на исходе. Безукоризненно распланированные проспекты и улицы северной столицы насквозь продувались немилосердными ветрами. И не все зябнущие осознавали, что это неистовствуют очищающие ветры Истории. Одни подставляли суровому ветру лицо, надвинув поглубже шапку. Другие, не выдержав, отворачивались, поднимая воротник и сутулясь.

Под холодным дождем и ветром, по раскисшим от воды дорогам один за другим уходили в сторону Пулкова полки — навстречу наступавшим на Петроград казакам генерала Краснова, на которого возлагал теперь свои надежды Керенский.

Командующим красными войсками только что победившей социалистической революции, призванными не отдать победу обратно в руки буржуазии, был назначен Михаил Артемьевич Муравьев. Подполковник, левый эсер, предложивший свои услуги новорожденной Советский власти.

Помощником при Муравьеве назначили большевика Антонова-Овсеенко, начальником штаба — полковника Вальдена, комиссаром — Константина Степановича Еремеева.

Михаил Артемьевич снова и снова вспоминал, как его впервые провели в Смольный. У входа стояло человек десять с винтовками, на поясах — патронташи. Немало здесь было штатских, в пальто и сапогах, в разнообразных шапках, а один даже в шляпе и с бархатным юротничком на пальтишке. Что могут эти рябчики?.. Впрочем, тут же и солдаты, все в шинелях и папахах, — с этими как-то привычнее, спокойнее. Невысокий усатый красногвардеец в солдатской фуражке и цивильной куртке, с наганом в кобуре проверил пропуск…

Подполковник успел переоблачиться: вместо бывалого фицерского френча надел черную кожаную куртку — первый крик революционной моды. Такая же куртка, только более поношенная, оказалась на одном из большевистских лидеров — Якове Свердлове, — в его пристальном сквозь пенсне взгляде Муравьев ощутил почти нескрываемое недоверие. Что ж, вполне естественно…

И все-таки доверили! Правда, пристегнули комиссара, уж это неизбежно. Впрочем, на комиссара, можно сказать, повезло: спокойный голос, скупые движения, отсутствие какой бы то ни было суетливости — все это благотворно действовало на нервическую натуру Михаила Артемьевича.

Комиссара своего он встретил ненастной ночью под Пулковом, куда приехал в сопровождении группы офицеров на предоставленном в его распоряжение автомобиле. Они, помнится, догнали направлявшуюся на позиции колонну. Солдаты, в полной походной выкладке, устало месили сапогами дорожную грязь. Но в полку чувствовался порядок, все офицеры были на своих местах.

К автомобилю командующего подошел коренастый человек в чуть заломленной смушковой папахе, с трубкой в зубах. Ручной фонарь осветил весьма приятное лицо, суровую складку меж изломанных бровей, светлые, с поволокой глаза, темные усики.

— Комиссар Еремеев, — назвался он.

Главком Муравьев представился в свою очередь и попросил доложить обстановку. Тот доложил кратко и толково, сразу угадывалась военная косточка.

— Ладно, сейчас разберемся, — сказал Михаил Артемьевич и тут же послал своих офицеров подыскать помещение для штаба.

Выяснилось, что штаб уже существует — в неказистом домике на краю поселка. Там их встретил полковник Вальден, начальник штаба. Он тух же, поскрипывая деревянной ногой, расстелил на столе карту и начал помечать на ней данные прибывшего полка.

— Пускай солдаты отдохнут после марша, — распоряжался Муравьев, — после перегруппируем. Скоро подойдут матросы, поставим их на правом фланге. А Красную гвардию — на левый. В центре — только солдаты. Прибудет еще полк — в резерв. Ваше мнение, полковник Вальден?

— Полагаю, — неторопливо заговорил Вальдея, поглядывая то на главкома, то на карту, — что надо обеспечиться от фланговых ударов. Количественный перевес у нас, а у противника явное преимущество в маневренности: кавалерия и легкая артиллерия. Ударять в лоб им невыгодно. Поэтому рабочих лучше поставить в центре, а кадровые части — на левый фланг. Если до утра противник не вылезет, значит, все так и останется. Тогда поднапрем на Царское с флангов, а рабочие ударят в центре…

— Рабочий полк, — вмешался Еремеев, — еще не полк в полном смысле этого слова. Многие не обучены строю. Они могут действовать только отрядами, иначе возможна путаница и неразбериха.

Муравьев живо стрельнул глазами в сторону говорившего: этот комиссаришка рассуждает, как заправский вояка!

Начальник штаба терпеливо ответил комиссару:

— Именно это я имел в виду. Конечно, необученным рабочим трудно маневрировать. Поэтому, повторяю, им лучше быть в центре, вдоль шоссе. Лишь бы стреляли, большего не требуется, А в маневр запустим солдат и матросов.

— Ладно, — уступил главком. — Составляйте диспозицию, готовые и рассылайте приказ. И разведку, разведку мне!..

Разведчики уверяли, будто в Царском — никакого движения.

— Странно, — пожимал прямыми костлявыми плечами Вальден. — Прямо неправдоподобно. Вполне боеспособный противник, и никакого шевеления? Что-то здесь не то… Нет, пешая разведка не годится. Нам бы хоть сколько-нибудь конницы… Но, увы, конница вся у Краснова. Хорошо бы послать кого-нибудь в ВРК за обстановкой.

— А что? — Муравьев тут же принял решение и обратился к Еремееву неофициальным тоном, как к давнему знакомому, такие внезапные перемены в обращении должны впечатлять: — Константин Степанович, поезжайте вы, привезите нам обстановку, а? Уж пожалуйста. Камень с души свалите.

— Постараюсь вернуться поскорее, — просто ответил тот и еще больше понравился главкому. Были бы все комиссары такие! Нет, надобно им сойтись поближе, непременно. И Михаил Артемьевич тут же принял второе решение:

— Пожалуй, и мне полезно будет поехать с ним. Ваше мнение, полковник?

— Вполне, — согласился Вальден. — Если даже зашевелятся, то часа через полтора-два, не раньше. Вполне успеете вернуться. Да и мы тут дремать не будем… А вы поторопите их там с полевым телефоном. Чтобы не ездить по каждому вопросу.

— Поторопим, полковник, поторопим. Поехали, Константин Степанович!

Через полчаса автомобиль главкома прибыл в город.

— Я выйду у штаба округа, — предложил Муравьев. — Чтобы не терять времени. А вы езжайте прямо в Смольный, выясняйте обстановку и ждите меня там. Встретимся — сравним данные.

В штабе Муравьев особенно задерживаться не стал. Обстановка была ему теперь в целом ясна, четче обрисовались перспективы. Весьма заманчивые перспективы. Ради таких перспектив, право, не стоило жалеть энергии.

Прежде всего, удалось привлечь к работе кадровых офицеров, с ними Муравьеву было легче столковаться, с ними как-то спокойнее было на душе, даже в самых беспокойных обстоятельствах. Где только было возможно, он вернул офицерский состав на места — кого в строй, кого в штаб. Теперь можно было двинуть на позиции значительную часть гарнизона, и эта задача также была в основном решена. Оставались частности.

Не мешало также привести в чувство население столицы — успокоить одних и предостеречь других. Поэтому на стенах домов появились листовки с его приказом:

«Приказываю всем штабам, управлениям и учреждениям продолжать свою обычную работу так, как она велась всегда. Гражданам столицы объявляю, чтобы за порядок в столице они не беспокоились. Будут приняты беспощадные меры к восстановлению его, если таковой будет нарушен врагами революции».

Пусть услышат питерцы мужественный голос главкома Муравьева, вышедшего в решительную годину революции на арену истории!..

Ну, а всяческая там прочая политика… с деликатными политическими проблемами вполне управятся его помощник Антонов-Овсеенко и комиссар Еремеев. А то, что оба они помимо всего прочего и в военном деле не новички, тоже хорошо. Новоиспеченный главком не мог не отдать должное большевикам, хотя сам принадлежал к другой партии. Именно благодаря поддержке большевистского руководства на фронт были отправлены двадцать восемь орудий с прислугой из путиловцев. Не завязли бы только в распутице… Да четыре автомобиля с зенитными пушками, еще столько же — с боеприпасами и два санитарных, да две походные кухни… Две сотни вооруженных путиловцев, четыре сотни заводских женских сандружин… Это — не считая еще полутысячи путиловцев, брошенных на строительство укреплений, в их числе полсотни плотников со своим инструментом. Они же, путиловцы, главный резерв большевиков, взялись снабжать фронт горючим и смазкой, наладили ремонт автомобилей. И к тому же отправили бронепоезд и блиндированные платформы… Большевиками же были также приданы фронту четыре бронеавтомобиля из Петропавловки, ручные гранаты из Зимнего, отряды матросов из Кронштадта, рабочая сила для рытья окопов.

Нет, не зря левый зеер Муравьев сделал ставку на большевиков, не зря явился в Смольный! Теперь в его распоряжении насчитывалось свыше десяти тысяч солдат, матросов, красногвардейцев. А у Краснова? Немногим более тысячи. Перевес почти десятикратный! Очень даже можно воевать…

Михаил Артемьевич даже не подозревал, что в Смольном в его отсутствие мог состояться такой примерно разговор:

— Что же ты, товарищ Еремеев, оставил его одного? А может, он еще куда заглянул, кроме штаба? Черт его знает, из офицеров, да к тому же левый эсер, тут нужен глаз да глаз! Это тебе не наш брат рабочий.

— А на каком основании мог я ему возражать? Где мой мандат?

— Мандат вот он, готов, еще печать не просохла. Держи. И не теряй революционной бдительности.

— Не потеряю. Мы с ней давно сроднились, с революционной бдительностью, еще в Варшавской крепости… И когда провокатору дал палкой по ноге, еще в девяносто шестом, на окраине Вильны…

— По ноге? А что же не по башке?

— По голове убить можно.

— Так он же вооружен был, поди?

— Был, разумеется. «Смит — Вессон» отнял я у него тогда… А мандат, между прочим, прошу переписать заново.

— То есть?!

— Здесь указано полномочие: в случае измены или каких-либо вредных действий главкома отстранить на месте. Не надо этого писать. Пускай само собой подразумевается. А то предъявлю Муравьеву мандат, прочтет он такие слова, неудобно получится. Зачем обижать человека авансом?

Ничего этого Михаил Артемьевич, понятно, не знал. Когда прибыл в Смольный, Еремеев доложил ему, что от Вальдена тревожных вестей пока не было и по обстановке тоже ничего нового здесь не предполагают.

— А я в штабе обстановочку прояснил, Константин Степанович. Завтра вся шайка будет у меня в руках, вместе с Керенским… Конечно, он некоторым образом тоже эсер, арестовывать его мне мало удовольствия. Но политическая необходимость требует! Да и, между нами говоря, Керенский слишком далеко отклонился от нашей партийной программы. Не только левые, даже правые эсеры осуждают его.

Большевик Еремеев спокойно, почти равнодушно выслушал эти откровения и показал свой новенький мандат:

— Вот, Михаил Артемьевич, читайте. Наэначение комиссаром при вашей особе оформлено.

Муравьев демонстративно не стал читать и поспешно протянул комиссару руку:

— Это хорошо, Константин Степанович! Очень даже превосходно! А ведь я сам выпросил вас к себе. Лично товарища Подвойского уламывал.

Еремеев зорко прищурил светлые глаза и то ли просто дернул своей зажатой в зубах трубкой, то ли действительно усмехнулся. Неужели догадался, что главком приврал?

На рассвете в том же автомобиле они помчались обратно к Пулкову.

Впервые за все эти дни дождь прекратился, ветер гнал по светлеющему небу обрывки туч, то и дело проглядывало выбравшееся из-за леса солнце — осеннее, ленивое, негреющее. Похоже, стало еще прохладнее. Всюду виднелись небольшие костры, окруженные красногвардейцами и солдатами — невыспавшимися, продрогшими.

Главком и комиссар остановились у одного такого костра.

— Как настроение, товарищи?

На вопрос ответили вопросом:

— Скоро пойдем в дело?

— Скоро, — заверил Муравьев. — Нынче.

— Скорей бы! — вздохнул кто-то.

— А куда торопиться? — возразили ему. — Куда рвешься? Жить, что ли, надоело? Из боя не все возвернутся.

— Чего каркаешь, дура? — огрызнулся первый. — Не меньше твоего жить желаю! Чтобы на новую жизнь поглядеть, на справедливую.

— Молодец! — похвалил Муравьев. — Мы с вами еще дождемся новой жизни, товарищи. Да, впрочем, новую жизнь не дожидаться, а завоевывать надо. Верно?

— Верно, товарищ командир.

— Эх, братцы, знать бы хоть, какая она будет, эта новая наша жизнь!..

— А вот это, дорогой товарищ, — вступил в разговор Еремеев, — от нас с тобой зависит. От нас самих зависит. Новую жизнь, как новый дом, ставить надо. Сколотим сруб покрепче. Накроем понадежнее. Окна да двери вставим, печи сложим. А уж после стены побелим, мебелью обзаведемся.

— Скоро ли?

— Смотря как работать будем, — комиссар вынул из костра догорающую с одного конца, обломанную ветку и поднес огонь к своей затухшей трубке. — Если приналяжем артельно… От самих, повторяю, зависит. И главное, чтобы порядок в том нашем доме был, справедливый порядок. И чистота. Чтобы распределение было правильным, без обиды, чтобы добро нажитое, честным трудом нажитое, в жадных руках не скоплялось…

Муравьев слушал и дивился. Ну и комиссар! Хоть по боевой части, хоть по политической, на все руки мастер. И вперед командира не выскакивает, не подменяет, не подсиживает. С таким не то что воевать — побеждать можно!

Поехали дальше. Муравьев снова обернулся к Еремееву, спросил оживленно:

— А ведь вы, Константин Степанович, похоже, бывали в деле?

— Приходилось.

— Оно и чувствуется. Нет у нас этого плохо скрываемого страха перед боем, как у необстрелянных. Рад, что не ошибся. Комиссар-боягуз мне, откровенно говоря, был бы только в тягость.

— А ведь я боягуз, Михаил Артемьевич.

— Шутите!

— Напрасно не верите.

— Но верю. Потому что вижу: ни черта вы не страшитесь, ни пули-дуры, ни шрапнели.

— Насчет пули и шрапнели… тут у нас с вами все еще впереди. Сами увидите… А вот чего всегда боялся смертельно, так это мышей и пауков. Ничего ужасное нет для меня на свете.

Тут складка меж бровей комиссара стала глубже, в глазах увиделось страдание, даже боль скрытая. Наверное, припомнилось что-то. Так предположил Муравьев и не ошибся. Но откуда было знать ему, что, начав с шутки, с пауков да мышей, бесстрашный его комиссар вспомнил, как мерещились ему всюду эти омерзительные твари в те невыносимые дни, когда умерла его маленькая дочурка… Откуда было знать такое Михаилу Артемьевичу? Заповедные глубины своей души комиссар Еремеев главкому Муравьеву не показывал. И показывать не намеревался.

16. ЗАРЫТЫЙ ТАЛАНТ

Подольский большевик Чижов говорил, что зарывать свой талант — великий грех. И Поленов утверждал то же самое. Так не запечатлеть ли Иосифу окружающую натуру — и на непросохших этюдах отобразилось бы оживление екатеринославских пристаней, неудержимое движение днепровских вод, отразились бы неповторимые краски окрестных пейзажей, столь отличающихся от подмосковных…

О победе первой в истории социалистической революции Иосиф узнал, будучи уже на Украине, здесь, в Екатеринославе. Еще в августе прибыл он сюда по заданию партии — для участия в работе местной большевистской организации. Обстановка тут к его приезду была сложнейшей: мало того, что находившаяся пока у власти буржуазно-националистическая Центральная рада безоговорочно поддерживала Временное правительство, так еще вставляли палки в колеса меньшевики и эсеры. Дел и забот хоть отбавляй. Особенно с того момента, когда его избрали членом Екатеринославского комитета РСДРП (б).

Да ведь и зарабатывать на хлеб насущный приходилось. Устроился, правда, без особых хлопот; местному машиностроительному заводу Мантеля требовались опытные токари. Кстати, снова оказался в большом рабочем коллективе — было на кого опираться…

Предприятий в Екатеринославе действовало немало. Здесь, на пересечении железнодорожных линий с древнейшим Днепровским путем, по которому еще киевские князья хаживали в Византию, промышленность развивалась особенно интенсивно. Так, еще в конце предыдущего века зажглась первая доменная печь Александровского завода, завершилось строительство трубопрокатного, и тогда же двинулись первые локомотивы по новой дороге Кривой Рог — Донбасс. Возникали первые марксистские кружки, и высланный из Петербурга Бабушкин, ученик и соратник Ленина, создал местный «Союз борьбы за освобождение рабочего класса», названный после I съезда РСДРП «Екатеринославским социал-демократическим комитетом». Отсюда, можно сказать, поднялся на трибуну 4-й Государственной думы большевик Петровский. Еще в дни первой русской революции здесь был создан городской Совет рабочих депутатов…

Вести из Петрограда и Москвы доходили сюда не сразу, нередко разрозненные, а порой даже искаженные. Но все же доходили. И Иосиф иногда ощущал внутреннюю готовность, более того — потребность изобразить на холсте тот или иной эпизод, который он как бы воочию видел взглядом прирожденного художника.

…Небо низкое, угрюмое, мчатся наперегонки тучи, сизые, как перья дикого голубя вяхиря… рябь то и дело проносится по лужам, почти сплошь покрывшим дорогу… и на дороге, трепетно отражаясь в колеблемой ветром воде, стоит подбитый броневик, недвижимый… он прикатил из Петрограда к Пулковским высотам, чтобы защитить революцию, но бой есть бой — и его подбили, и он стоят без движения — цвета жухлой травы, на мокрой бурой дороге… люки задраены… живы ли там, внутри?.. Никаких признаков жизни… и полусотня казаков Краснова в полевой форме, похожих на обычных солдат, а не на ярко-нарядных станичников, начинает окружать безмолвную боевую машину… враги подкрадываются со всех сторон, приближаются, намереваясь захватить, впрячь коней, увезти в свое расположение, и вдруг поворачивается молчаливая башня, оживает в ней пулемет и начинает дышать громко, часто-часто, выдыхая огонь и гибель недругам…

Вот этот бы момент запечатлеть! Иосиф не только будто глазами видит, он пальцами ощущает тонкую кисть, кладущую краску вдоль намеченной углем линии — черной линии поверх белой грунтовки. Но в пальцах не теплое дерево кисти — холодная металлическая заготовка. Привычные пальцы закрепляют ее в шпинделе станка, прилаживают резец, еще движение — шпиндель вертится и вертит заготовку, и тянется из-под резца витая красавица-стружка… И это мог бы он изобразить — так подобрать краски, чтобы заиграл своим блеском металл. А сумел бы так написать, чтобы увиделось стремительное вращение? Может, сумел бы…

Нет, Иосиф Варейкис, не кисть суждено тебе держать — древко знамени!

17. В ШТАБЕ И «В НАТУРЕ»

Муравьеву не терпелось. Упредить удар противника, не ждать у моря погоды! Двинуться по шоссе, за Большим Пулковом развернуться и — вперед!

— Успех неминуем, — убеждал он остальных, сняв фуражку и нервно почесывая начавшую седеть голову. — Надо только захватить казачьи батареи прежде, чем их установят на позиции. Быстрота и натиск! Так ведь учил Суворов? Ваше мнение, полковник?

Темные глаза главкома лихорадочно горели, блеклые от недосыпания щеки зарумянились. На него глядели с интересом и ожиданием находившиеся тут же прикомандированные к штабу солдаты и матросы.

— Мое мнение, — отозвался невозмутимый Вальден, поглядывая то на командующего, то на карту, то на аккуратно разложенные поверх нее записочки донесений, — не торопиться. Наша позиция для кавалерии неуязвима. Значит, придется им спешиться. Но спешенный казак все равно не пехотинец, в душе он остается кавалеристом. А посему предлагаю первым делом обстрелять коноводов, этого казаки не выдержат, коней пожалеют. Если же мы оставим позицию и выйдем на шоссе, там они смогут атаковать нас в конном строю. Зачем же предоставлять им такую возможность? Не говорю о том, что еще не вся наша артиллерия подтянулась…

Михаил Артемьевич с трудом выслушивал столь занудные рассуждения. Он то вскакивал со стула, то снова садился. А Валъден неумолимо гнул свое:

— Здесь мы скрыты, нашу численность можно определить, лишь подойдя на выстрел. Зачем же раскрываться прежде времени? Тем паче что численности противника мы тоже толком не знаем. А если у них дивизия в резерве? Долго ли обскакать на конях наши фланги?

— Волков бояться — в лес не ходить. — Муравьев заходил по комнате, стуча каблуками сапог и звеня шпорами. — Войска ждут моего приказа, полковник!

— Я всего-навсего начальник штаба, — сдержанно ответил Вальден. — Моя обязанность — суммировать все данные и высказать свое мнение. Мое дело — оформить вид приказ. А решать и приказывать — вам, вы командующий.

«К чертям! — подумал командующий. — Продиктую приказ о генеральной наступлении». Но все же овладел собой и заставил себя говорить примирительным тоном:

— Все это я знаю, полковник Вальден. Но согласитесь, бывают же моменты, когда выгоднее всего суворовские быстрота и натиск…

— Суворов говорил еще и о глазомере, — напомнил Вальден.

— А вот это уж по вашей части, полковник. Семь раз отмерить — ваша задача. Моя задача — один раз отрезать.

Начальник штаба теперь непроницаемо молчал, и в его молчании не чувствовалось какою-либо согласия.

— Ну ладно! — Михаил Артемьевич вздохнул шумно. — Нашла коса на камень. Давайте спросим у других. Как видите, я не против демократии… Ваше мнение, товарища?

— Да поскорей бы наступать, товарищ командующий! — откликнулся один из солдат. — Пора кончать всю эту волынку.

— Точно, браток! — поддержал его матрос. — Корабли нас заждались, да и мы по ним соскучились, У нас тут в бушлатиках, извиняюсь, ж… мерзнут. Так поскорей всадим штык в ж… Керенскому и — амба!

Против этих двоих высказались трое, им соображения начштаба представлялись резонными.

— А вы что скажете, Константин Степанович? — обратился главком к комиссару, который знай себе помалкивал.

Еремеев неторопливо вынул изо рта трубку и негромко, будиично произнес:

— Что скажу? Скажу, что мнение полковника Вальдена достаточно обоснованно.

Ссориться одновременно и с начальником штаба и с комиссаром было бы, мягко говоря, неразумно, И Муравьев невероятным усилием воли принудил себя продолжать разговор по возможности веселым голосом, как бы о облегчением:

— Вот и отлично! Пишите приказ, полковник…

Не успели разослать приказ, как с правого фланга донеслись звуки нарастающей перестрелки. Все ближе, ближе… Неужто началось?

Муравьев весь подтянулся, насторожился, прислушиваясь. Как боевой конь при звуке трубы, решительно направился к дверям, бросив на ходу:

— Где шофер? Заводи свой драндулет! Поехали со мной, комиссар. Поглядим в натуре.

И, усевшись, как всегда, рядом с шофером, скомандовал:

— Гони на Кузьмино! Чтобы в ушах свистело, мать его в душу!

Еремеев только трубочкой попыхивал, слушая разудалого главкома.

На пригорке они вышли из автомобиля. Пули здесь посвистывали редко и видно было далеко. Вон подтягиваются резервы, вкатываясь в окопы. На правом фланге матросы палят без передышки.

— Взгляните-ка, Константин Степанович. — Муравьев передал комиссару свой бинокль. — Что видите?

— Вижу цепь спешенных казаков за деревьями… Еще одна цепь перебежками подтягивается… А вот и всадники в стороне, тоже за деревьями. Посмотрите сами.

— Ну-ка, ну-ка. — Муравьев снова приник к биноклю. — Ага, вижу! Это… это не коноводы. Это, пожалуй, начальство. Наверняка начальство! Ну, сейчас мы их пуганем…

Он обернулся к расположившемуся поблизости резервному взводу:

— Командира ко мне!

Подбежал взводный, козырнул. Главком указал ему на всадников за деревьями, их и без бинокля было видно, отдал приказание. Молодой офицер, истомившийся ожиданием, обрадовался возможности отличиться и заорал самозабвенно:

— Взво-од! Первая шеренга с колена-а… вторая шеренга стоя-а! Прице-ел!.. Залпами-и!.. То-овсь!.. Пли!!

Взвод грянул дружно, как на учении.

— Залпами их, залпами! — Муравьев не отрывал от далеких деревьев горящего взора. — Возьмите бинокль, комиссар, я и так вижу… Ага, не нравится! Ага, лататы!..

Еремееву видно было в бинокль, как врассыпную удирали всадники.

И вдруг над тылом правого фланга возникло белое облачко шрапнели — как нарисованное, через секунду донесся звук выстрела.

— Ну, сволоча! — главком досадливо оскалился. — Теперь будут жарить, на испуг брать.

— То мы их пугаем, — усмехнулся Еремеев, — то они нас.

— Где же, черт побери, ваши батареи завязли? А это что еще там?! Никак, сдрейфили?

Шрапнель подействовала на красногвардейцев. Иные, покинув залегшие цепи, отбегали — поодиночке и группами — к задам деревни, прятались за сараями.

— Необстрелянные, — вздохнул Еремеев и молча направился к сараям. Михаил Артемьевич не слышал, что он там говорил своим разлюбезным братьям по классу, только увидел, как побежали обратно к покинутым цепям фигурки в перепоясанных цивильных пальтишках. «А что? — подумал он. — Из них еще отличных солдат воспитать можно. Уж если нашу деревню серую, забитую обучили воевать, то этих, городских, бойких…»

Тут главком увидел, что противник выкатил две батареи к самому склону. Ну, наглецы! Одна из батарей тотчас шарахнула по приближавшейся роте прямой нлводкой — солдаты повернули вспять, побежали. Одни лишь пулеметчики не растерялись, залегли и открыли ответный огонь.

— А вот это уже по вашей части, Михаил Артемьевич, — ехидно заметил возвратившийся перед тем Еремеев и повел своей трубкой в сторону драпавших солдат.

Муравьев побагровел. Выдернув из кобуры наган, он помчался наперерез бегущим. Полы шинели развевались, главком скакал по бездорожью, как борзая, длинными энергичными бросками. Сейчас ему удобнее было бы в кожаной куртке, но только позавчера сменил ее на более теплую и более привычную шинель.

— Ротного ко мне! — орал он, размахивая револьвером. — Господа офицеры, мать вошу растуды и разэгак!!!

Офицеры, отбегавшие вслед за солдатами, смутились и спешно начали кое-как собирать рассыпавшуюся роту, с грехом пополам выстраивать. Перед главкомом, держа у козырька дрожащие пальцы, вытянулся ротный в чине штабс-капитана, в новеньком обмундировании, с побелевшим холеным лицом.

— И это… это русские офицеры?! — Муравьев задыхался от бега и ярости. — Под трибунал!.. Расстреляю перед фронтом, так вас и равзтак!! Разжалую всех к такой-то матери и назначу унтеров… Ко всем чертям на рога, к дьяволу!

Рота, собранная наконец и выстроенная, не шевелилась и молчала. Муравьев перевел дыхание, спрятал наган в кобуру, бешено взглянул на солдат — на одного, другого, третьего… И снова — к офицерам, уже несколько потише, но так, чтобы слышно было всем:

— С такими великолепными солдатами, с такими орлами и не сумели расстрелять батарею? — Тут он сорвался и снова перешел в крик. — Ну, что вы стоите столбом, штабс-капитан? Там бой идет, а он здесь торчит, как болван тьмутараканский!.. Приказываю, ведите роту! Колонной, так и растак! На сближение!.. Пальба повзводно, залпами!.. Чтобы этих батарей здесь и духу не было! Исполняйте! Ма-арш!!!

Несчастный штабс-капитан судорожно хватанул воздух, с безукоризненной четкостью повернулся на каблуках, бросив при этом руку от козырька к бедру, и начал в свою очередь выкрикивать команды. Рота двинулась, на ходу подтягиваясь и подравниваясь.

— Даю десять минут! — зычно крикнул вслед Муравьев. — Не прогоните огнем, прикажу идти в атаку и брать батарею штыками, на ура!

Проводив роту взглядом, он повернулся к подоспевшему Еремееву и, неожиданно подмигнув, сказал весело.

— Слыхали, как я их? После моего разноса им теперь никакая батарея не страшна. Ха-ха!.. Фендрики тыловые, Растуды их! Сидят по тылам, пьют, жрут да с мамзелями развлекаются… Ну, ничего, я их научу воевать. Еще с командира полка стружку сниму! Пошли-ка обратно в штаб, Константин Степанович. И в штабе надо быть, и здесь без нас не обходятся, хоть разорвись. А?

Еремеев не ответил, сосал погасшую трубку.

В штабе их встретил встревоженный Вальден: артиллерия и грузовики с боеприпасами застряли где-то в пути, когда прибудут — неясно, а время идет, и Краснов проявляет все большую активность.

Набившиеся в тесную комнату солдаты и матросы возбужденно шумели.

— Здесь штаб или бордель?! — вскипел Муравьев. — Всем посторонним очистить помещение! Расставить часовых! Без доклада никого не впускать!

Солдаты и матросы покидали штаб неохотно, ворчали:

— Опять офицерские замашки! Запрутся тут и втихаря наворотят делов. Начаальство!..

Работать, однако, теперь стало легче. Но по-прежнему не легче было из-за нехватки артиллерии.

— Надо либо получить артиллерию, — сказал Вальден, — либо… Либо атаковать, никуда не денешься. Атаковать обходом с левого фланга.

— Должны же, черт возьми, прийти орудия! — нервничал главком. — Из Петрограда-то они вышли, сам проверял. А на маневр… нет, не решаюсь. Вы же меня тогда отговорили от генерального наступления, а теперь момент утерян… Знать бы хоть, что у Краснова только две дивизии. А ежели больше, ежели резервы за это время подошли и нам сюрприз готовится? Что тогда? Ну, допустим, прикажу сделать маневр. Фронт в результате неизбежно раздвинется. И весь удар противника примет на себя центр, а там красногвардейцы. Видел я их! Одеты кто во что, обуты плохо, боеприпасы на себе таскают — подвоза-то нет. В душе все они герои, не сомневаюсь. Но что умеют? Ну, с пехотой еще кое-как подерутся, не умением — числом возьмут. А против кавалерии? Знаете, как действует атака конницы на пехоту, даже на бывалую? Я-то знаю, изведал в свое время… Нет, пролетариям казачью лаву не сдержать, прорыв фронта будет неминуем. А такое недопустимо, ни в коем случае!

Он походил, звеня шпорами, из угла в угол, вскинул запавшие глаза на комиссара:

— Константин Степанович, выручайте! Отправляйтесь навстречу артиллерии, разыщите ее, приведите. Вся моя надежда на вас.

Еремеев тут же отправился, и Муравьеву стало легче, он верил в этого комиссара. Не в комиссаров вообще, а именно в этого, своего.

Тем временем подкрался со стороны Гатчины бронепоезд и, сам недосягаемый, начал бить через гору из шестидюймовок. Едва ли не по штабу. И все настырнее проявляли себя полевые батареи Краснова. Санитарам и медсестрам сразу прибавилось хлопот. Матросы установили на своем фланге тяжелое морское орудие и лупили из него по вражеским тылам, но этого было явно недостаточно.

— Что делать, полковник? — обратился главком к Вальдену. — Ведь вы артиллерист.

— Взгляните-ка в окно, Михаил Артемьевич.

Со стороны Красного Села на дорогу вылетали упряжки — одна, другая, третья… Противник тоже заметил их и наспех обстрелял — несколько снарядов взметнули землю у самой дороги. Но упряжки шли на рысях, соблюдая достаточную дистанцию, — ни одна не пострадала.

В штаб ворвался запыхавшийся, взмокший Еремеев, в светлых глазах — победный блеск.

— Разрешите доложить? Батареи прибыли! Снаряды — в ящиках…

Муравьев порывисто обернулся к Вальдену:

— Готовы места для батарей, полковник? Давайте приказ!

— У меня все готово, — и безотказный Вальден проткнул главкому бумагу: — Можете подаисывать.

Вскоре прибывшие батареи подали голос.

— Вот это другой коленкор! — радовался Муравьев. — Теперь мне в штабе киснуть незачем, полковник Вальден здесь сам управится. В организации артогня он дока. Пойдемте-ка лучше на позиции, Константин Степанович.

— Поглядеть в натуре? — усмехнулся тот добродушно.

— Вот именно!

Не успели они подняться на все тот же пригорок, как подбежал офицер, козырнул, крикнул:

— Товарищ командующий! Казаки атакуют!

— А вы чего ждете? — набросился на него главком. — Вызывайте резервы и отражайте атаку!

— Не здесь, товарищ командующий! Вон там атакуют… Видите?

— Теперь вижу. За мной, комиссар! — И, не оглядываясь, главком побежал туда, откуда доносились лихой свиет и частые выстрелы. Еремеев не отставал…

Мчавшаяся на окопы казачья лава не выдержала встречного огня, повернула, пронеслась вдоль первых треншей и отхлынула. Лошади спотыкались и, взметнув копыта, грохались наземь. Вылетали из седел всадники, катились кубарем. Иные, тут же вскочив, во все лопатки улепетывали к ближайшему кустарнику. С обеих сторон неистовствовали пулеметы, били орудия.

— Что, не нравится наш ответ? — азартно орал Муравьев. — Ага, притихли! Не верьте им, они позицию мотают! Но давайте установиться, бейте! Не ослаблять огня! Еще батарею сюда!.. Правый фланг, впере-од! В ата-аку-у! Ур-ра-а!

— А-а-а-а!!! — отозвались на правом фланге цепи и перебежками двинулись вперед.

Тогда Краснов сосредоточил огонь по центру. Били его полевые батареи и шестидюймовки бронепоезда. Но теперь было чем отвечать. Огонь противника явно выдыхался, стал беспорядочнее, реже и, наконец, подавленный, прекратился.

Главком, сверкая глазами, оскалив зубы, не кричал — почти пел, растягивая и смакуя каждую гласную;

— Це-епи-и в ата-аку-у! Резервы впере-од! Колонну вдоль шоссе-е!.. Колонну на Большое Кузьмино-о!.. Впере-о-о!..

— О-о-о!!! — откликались цени. — А-а-а!!! — неслось в ответ, теперь уверенно, победно.

…Под вечер, возбужденный и довольный, еще не успев ощутить усталость, Михаил Артемьевич вернулся в штаб. Ульзбнулся осунувшемуся Вальдену:

— Спасибо, полковник, вы очень помогли мне… Сейчас смеркается, необходима осторожность. Наступление на Кузьмино приостановим. Подтянем резервы и разведаем, где противник. А то могут быть засады. И скажите вестовым — хорошо бы нам чаек… Опять дождик пошел, слышите? Ну, к утру все вымокнут. Всем офицерам передайте, чтобы оставались с солдатами, пускай вместе мокнут. А ля гер ком а ля гер, как говорят французы. На войне как на войне. А то знаю я этих столичных фертов, разбегутся по избам греться да к хозяйкам липнуть, а солдату — терпеть… Что, Константин Степанович, правильно я рассуждаю?

— В принципе правильно, — поддержал комиссар. — Разрешите и мне пойти на позиции, к солдатам?

— Успеете. Попейте сначала горяченького. Вестовые раздобыли чаю и хлеба.

Вскоре явились разведчики и доложили, что в Царском Селе казаков нет, а солдаты готовы перейти на сторону Советов.

— Благая весть! — еще больше оживился главком. — Чего же ждать? Вступим в Царское, а? Ваше мнение, полковник?

— Согласен, — ответил Вальден. — Там богатые склады, боепитание будет обеспечено, И плацдарм расширим. Прямой смысл.

— Решено, вступаем в Царское! — Муравьев встал из-за стола, поправил амуницию, подтянулся. — Пишите приказ, полковник. Я сам продиктую. Пишите…

— Кому приказ? — уточнил Вальден.

— Частям Пулковского отряда. Номер, дату, час, место и все такое прочее сами проставьте. Пишите… После ожесточенного боя части Пулковского отряда… одержали полную победу над силами контрреволюции… Которые в беспорядке покинули свои позиции и под прикрытием Царского Села отступают к Павловскому-Второму и… Написали? И к Гатчине. Пишите дальше…

Диктуя, главком все время расхаживал. Звенели шпоры на его сапогах, скрипело перо в руке Вальдена, шумел за окном дождь. Спать хотелось до невозможности, но все бодрились кто как мог. Комиссара, видимо, спасала от сонливости неразлучная трубка.

— Все, полковник. Ставьте мою подпись. Главнокомандующий войсками, действующими против контрреволюционных отрядов Керенского, подполковник Муравьев. Давайте подпишу…

Подписав приказ, он обратился к Еремееву!

— Как вы считаете, Константин Степанович, должен я съездить в Смольный, доложить об успехе?

— Нэ повредит.

— И я так полагаю. Полковника Вальдена предлагаю назначить командиром Пулковского отряда. Нет возражения, товарищи?.. Вот и отлично! Надеюсь, и Смольный возражать не станет. А то я застрял тут на одном участке. Горячий был денек… Но надо по всему фронту проехать, поглядеть в натуре… Когда предполагаете вступить в Царское, полковник?

— Через три часа, — ответил Вальден.

18. НАШИ И НЕ НАШИ

В углу длинного цеха навалом лежала стружка — будто остриженные кудри сказочного. Великана. Отливала синевой.

Пахло смазкой.

Остановленные станки, большие и малые, разных времен и систем, тишины не нарушали.

Рабочие, расположившись кто на чем, кто где, слушали.

Иосиф слышал собственный голос, гулко звучавший в непривычной для такого помещения тишине. Сегодня в этом цехе он рассказывал своим новым товарищам мантелевцам то же, что говорил вчера в другом цехе, завтра повторит на общезаводском собрании, но, повторяясь, испытывает возбуждение, словно выступает впервые. Такое ощущение усиливается еще и тем, что слушают его с настороженным вниманием, не перешептываясь и не прерывая без нужды. Большинство этих людей мыслят и чувствуют одинаково с ним, воспринимают каждую новую весть так же, как и он. С такими людьми легко столковаться.

Иосиф вытащил из кармана залоснившейся спецовки сложенный лист газеты «Правда», развернул, начал читать сообщение, которое — по его же настоянию — большевики-агитаторы читают сегодня на других заводах и фабриках Екатеринослава, в частях гарнизона. В сообщении говорилось: «Войска Керенского разбиты! Арестован весь штаб Керенского с генералом Красновым во главе, Керенский, переодевшись в матросскую форму, бежал… Авантюра Керенского считается ликвидированой. Революция торжествует…»

Тут его впервые прервали. Когда прочитал им эти строки, зааплодировали, несколько голосов даже крикнули «ура».

— «Честь ареста штаба Керенского, — продолжал читать Иосиф, — принадлежит матросу Дыбенко…»

— Це наш! — удовлетворенно откликнулся рослый вислоусый сверловщик и, словно смакуя звучание фамилия, повторил: — Ды-бен-ко! Це наш…

— Все наши, — поправил его Иосиф. — Все, кто с нами, наши. Как бы ни звучала фамилия. Вот я, например, Варейкис. Так что же, я не наш, выходит? Или меня перекрестить надо, сделать не Варейкисом, а… Вареником, что ли? Только тогда и признаете своим?

Засмеялись. На Украине ценят шутку.

— Розкажить про Дыбенко, товарищ Варейкис, — попросил все тот же сверловщик.

— Расскажу, что знаю. В нашей партии Дыбенко давно. Родом из крестьян, с Черниговщины…

— От я и кажу, що вин наш! — вновь принялся за свое упрямец.

— Тю, дурнэ сало! — одернули его. — Слухай мовчки!

Иосиф засмеялся вместе со всеми: ну что с таким дурнем поделаешь, как говорить с ним серьезно?

— Да поймите вы, дорогой товарищ! Ну вот, к примеру, Петлюра — наш или не наш? А здешние гайдамаки, вы их знаете лучше меня, так они что, по-вашему, наши? Здесь надо разобраться, товарищи, чтобы не было в мозгах такой путаницы, как в той куче стружки… Здесь, от города неподалеку, вы знаете, стоит на Днепра знаменитый остров Хортица. Там обитали ваши предки, слявные казаки запорожские. Их еще Гоголь воспел в своих сочинениях. А нынешние гайдамаки воображают себя их прямыми наследниками. День ото дня они все больше наглеют, все больше бесчинствуют. Не мне вам рассказывать, сами знаете… Помните, что стало с оружием, привезенным нами для борьбы с Калединым? Вагоны пришли ночью, а наутро… Помните, что получилось?

— Помним, — отозвался мрачный голос. — Явились к шапочному разбору.

— Вот именно! Потому что не научились еще опережать действия врага. А гайдамаки пронюхали про вагоны и не стали дожидаться. Еще до рассвета забрали себе все пулеметы и револьверы. Не им принадлежащие! Не их руками добытые!

— Ничего, товарищ Варейкис, зато винтовки нам достались.

— Это верно. Но, скрашивается, зачем гайдамакам наши пулеметы и револьверы? Для чего им броневик, привезенный из Александровска? С Калединым бороться? Этого они делать не намерены. Более того, они и нам мешают в этой борьбе…

— Сам не гам и другим не дам!

— Так против какого врага, товарищи, понадобилось им это оружие? Может, против Петлюры? Или против Винниченко?

— Черта лысого! То ж против нас.

— Вот именно! — ощущая поддержку, Иосиф почувствовал себя еще увереннее. — Против нас, против рабочих нужны им броневики, пулеметы и револьверы.

— На Озерном базаре те револьверы из-под полы продавались.

— Знаю. Но не мы их покупали. Так ведь?

— А что же губревком смотрит?

— В губревкоме, — зло ответил Иосиф, — соглашателей развелось, как вшей в немытой голове. А где соглашательство, там и попустительство. Попустительство бесчинствам. Попустительство всегда на руку бесчинствам!

Разгорячась и веря этим людям, Иосиф повторил им то, что говорил вчера в горкоме и о чем намеревался снова говорить завтра:

— Ведь многие из вас, товарищи, имеют, как я погляжу, самое отдаленное представление о событиях. Не только о событиях в Великороссии, но и на Украине. В том нет вашей вины. В том виноваты другие, всяких маестей соглашатели, саботажники и прочие наши враги. Почему, спрашивается, местная печать до сих пор не опубликовала декретов Советской власти? Значит, кому-то невыгодно, чтобы народ знал правду, знал об этих декретах! Значит, кто-то не желает поддерживать программу мирного строительства на фундаменте, который был заложен Вторым Всероссийским съездом Советов! Значит, кому-то не по душе эти декреты! Иначе их бы обнародовали. Верно?

— Верно, товарищ Варейкис!

— В нашем городе, вы знаете, полно всяких «желтых» и откровенно контрреволюционных газетенок. Почему буржуазные газеты продолжают призывать к войне до победного конца? Еще в сентябре мы получили письмо от солдата 15-го Туркестанского полка, 16-й роты. Он пишет, что на позициях уже тогда рвали эти воинственные газетенки. И правильно делали!

— Прикрыть их!

— Когда возьмем здесь власть, непременно прикроем;— пообещал Иосиф. — И арестуем всех поднявших голову контрреволюционеров.

— Ото дило! Бо двум котам у одний торби нияк нэ можно.

— Завтра же, товарищи, на общем собрании рабочих нашего завода мы с вами вынесем свою резолюцию. Мы поддержим рабоче-крестьянскую власть Советов и ее декреты!..

Дружно зааплодировали, — значит, уже, можно сказать, поддержали.

— Мы заклеймим, — продолжал он, — предательство эсеров, меньшевиков и прочих социал-соглашателей…

То ли пыль попала в горло, то ли устал говорить — закашлялся. Подали железную кружку с прохладной водой — отхлебнул, полегчало.

— Спасибо, товарищ… Так вот я о чем говорю… Центральную раду поддерживает иностранная буржуазия. Чтобы сохранить на Украине помещиков, кулаков и других эксплуататоров. Вот почему Центральная рада, пспользуя гайдамацкие части, пытается разоружить рабочих и революционных солдат. И в то же время поддерживает атамана Каледина, поднявшего мятеж против власти Советов. Но и мы с вами не одиноки, товарищи! Нас с вами поддерживают, к нам идут на подмогу. Из Москвы, Петрограда, из других городов России. Это — наши, наши братья по классу, по революционной борьбе. Независимо от того, как звучат их фамилии!

— Улита едет…

— Эгеж! Дэ ж воны, ци браты? Щось нэ бачимо их…

— Не видно? — вскинулся Иосиф. — А меня видно? Или в тени стою, к окну поближе стать? А может, я не из России вовсе, а из Турции сюда прибыл?

— То ж вы не у счет, бо мы до вас вжо привыкли. Вы ж — наш!

— Дякую, — поблагодарил, усмехнувшись, Иосиф. И озабоченно добавил: — Сегодня наша с вами задача, товарищи, не только вооружиться, но и овладеть оружием. В кратчайшие сроки. Не потому, что мы так уж хотим воевать, нет! А для того, чтобы приблизить мирную жизнь. Начать строить ее на том фундаменте, повторяю, который заложен Вторым съездом Советов и победным Октябрем в Петрограде. И здесь, в Екатеринославе, мы в самое ближайшее время выступим с оружием в руках за власть Советов, против Центральной рады. Придется померяться силами с гайдамаками. И наша сила должна одолеть!

— Одолеем!

— Переможемо!

— К этому надо готовиться. Да не путать божий дар с яичницей, не по фамилиям решать, кто наши, а кто не наши!..

19. К ВОПРОСУ О ДОВЕРИИ

О главкоме Муравьеве Иосифу за последнее время кое-что доводилось слышать, и немало хвалебного. Иные утверждали даже, будто сей бывалый воин в критический момент, по сути дела, спас Петроград и революцию. Хоти Иосиф лично с Муравьевым не встречался и не имел оснований сомневаться в его ратных заслугах и всяческой доблести, однако согласиться со столь завышенной его оценкой никак не мог. Ибо был убежден, что Петроград и революция были спасены не Муравьевым, а рабочими, солдатами и матросами. И фактически главкомом, направившим все усилия оборонявшегося революционною Петрограда, был не кто-либо, а прежде всего Ленин.

Именно Ленин возглавил комиссию для непосредственного руководства ликвидацией мятежа, созданную ЦК РСДРП (б) и Совнаркомом в ночь на 28 октября. Именно Ленин указал Центробалту двинуть на защиту Петрограда флот и вместе с представителями Всенно-морского революционного комитета разработал план расстановки боевых кораблей на Неве, дабы прикрыть подступы к городу. И не кто иной, как Ленин, прибыл в ночь на 29 октября к путиловцам — проследить за подготовкей бронепоезда, изготовлением и ремонтом орудий. А после бессонной ночи он же провел совещание с работниками ВРК и выступил на собрании представителен частей Петроградского гарнизона… Всех этих подробностей Иосиф Михайлович, находясь на Украине, мог пока еще не знать. Но опыт и чутье не обманывали: истинным главкомом там, под Петроградом, был вождь реьолюцил, глава первого в истории Советского правительства.

Сейчас разговор о Муравьеве завязался с немолодым большевиком из городского комитета. Они шагали к пустырю, где обучалась сколоченная Иосифом красногвардейская дружина — более двух сотен штыков! Товарищ должен был убедиться в боеготовности этой не столь уж малой революционной силы.

Первая трудность — добыть оружие — была преодолена. Требовалось немало находчивости, чтобы вооружить рабочие дружины. Скажем, перехватить эшелон, идущий с фронта на Тулу, к оружейным заводам. В таком эшелоне, среди изломанных в боях русских трехлинеек, можно било разыскать и вполне исправные винтовки, отобранные у военнопленных или взятые из захваченных неприятельских пакгаузов. Поэтому вооружение красногвардейцев было весьма неоднородным: русские, немецкие, австрийские винтовки и дажа устаревшие однозарядные берданки…

Вторая трудность заключалась в обучении, ее ещо предстояло преодолеть. Вот и прибыл товарищ из горкома — поглядеть, как она, эта вторая трудность, преодолевается. И, коли возникнет нужда, подсобить.

По пути к пустырю они беседовали о том о сем, больше — о последних новостях из Петрограда. При этом, естественно, упомянули и героя-главкома.

— Не знаю, — признался Иосиф, — не верю я что-то этому подполковнику. Не лежит душа, да и только.

— Потому что офицер?

— Нет, не потому. Мало ли вчерашних офицеров среди нынешних большевиков? Я убежден даже, что бывших офицеров надо активнее привлекать к революции. Ведь у русского офицерства тоже есть свои революционные традиции, не надо пренебрегать этим в нашей работе.

— Что ж, не ты один так считаешь… А удавалось ли тебе привлечь хоть одного офицера?

— Сейчас сами увидите. Бывший прапорщик. Только что из лазарета, правая рука перебита. Так он ежедневно тренируется в стрельбе левой. Мы ему предоставили возможность, ради нее он, собственно говоря, и взялся обучить наших.

— Исключительно ради возможности пострелять?

— Кто его знает? Сказал, будто это для него главное. Но мне кажется, не только это. Человек он неглупый, весьма образованный. Но пока еще не поручусь, еще не созрело яблочко, еще с кислинкой…

— Лишь бы не с червоточинкой. А то падалицу подбирать…

— Поглядим, что из этого прапорщика получится, — сказал Иосиф. — Во всяком случае, дело свое он знает и работает на нас добросовестно.

— Вообще-то, в инструкторах у нас чаще солдаты… Ну, а этому ты доверяешь?

— Не вполне.

— Так я и предполагал. Потому что не солдат?

— Потому что не большевик.

— Ага… — собеседник был явно не лыком шит и с самого начала разговора шел к определенной своей цели, не теряя ее из виду, как бы они ни уклонялись в сторону. — Теперь понятно. Значит, и Муравьеву ты не веришь потому лишь, что он не большевик?

— Возможно, — согласился Иосиф. — Всем этим эсерам, анархистам, меньшевикам и иже с ними… Что хотите со мной делайте, но нет у меня к ним веры. Как нет веры в бога…

— Ну, в огороде бузина, а в Киеве дядько! Ты можешь потерять веру в бога, Иосиф, это естественно. Мы, большевики, не можем не быть атеистами. Но не теряй веру в человека. Не торопись не доверять, это всегда успеешь.

— Ну да! Когда доверия не оправдают, поздно будет спохватываться.

— Это так. Но вот доверил же ты этому прапорщику и оружие, и обучение своих людей…

— Потому что в случае чего никуда он от нас не денется.

— Не скажи. Мы здесь еще не взяли власть. Да и когда возьмем, не все так сразу будет, как нам бы хотелось… Ты говоришь, поздно будет спохватываться. Но бывает поздно и другое: спохватываться, когда не оправдается наше недоверие, а человека потеряли, не вернешь. Бывает такое… Чем больше будешь верить в людей, тем охотнее и легче люди поверят в тебя. Вот, что ни говори, поверил ты в какой-то хотя бы мере этому своему офицеру увечному — глядишь, и он в тебя поверит и сам к нам перейдет…

Иосиф молчал, слушал и напряженно думал. А собеседник его продолжал несколько наставительно, что свойственно многим немолодым людям:

— Суди человека по делам, дорогой товарищ, по фактическим делам. А не по формальной партийной принадлежности. Ведь именно так судишь ты этого прапорщика. Сам говоришь, дело свое он знэет и делает его не за страх, а за совесть. Вот так же и с другими. А то сам в себе культивируешь этакую… абсолютную непримиримость ко всем и вся.

— Не ко всем и вся, — возразил Иосиф. — К политическим противникам — да! Особенно когда политический противник из каких-то своих соображений вдруг становится политическим союзником. Тут какое бы то ни было благодушие особенно опасно. И где это сказано, что в политической борьбе допустимо примиренчество? Где это написано?

— Тю! Опять я ему про Фому, а он мне про Ерему! Кто говорит о беспринципном примиренчестве? О человеке речь, о живом человеке. И мы обязаны это учитывать, работая с разными людьми, привлекая их на свою сторону. Вот к чему я речь-то веду. Понимаешь теперь?

— Не понимаю.

— Жаль… Нет, не сумею объяснить. Может, другие сумеют. Или сам поймешь, когда постарше станешь.

— Может быть, не знаю… — Иосиф иожал плечами, затем упрямо нагнул лицо, будто боднуть собрался. — Одно знаю твердо: финтить никогда и ни с кем не стану. Не сумею! И кидаться слепо каждому встречному на шею, лобызаться с кем попало, как на пасху… Ни-ко-гда! Даже когда стану старше. Хоть до ста лет доживу!

— Дай-то бог дожить тебе до ста…

Иосиф засмеялся неожиданно, помотал головой, вздохнул.

— Нет, до ста, пожалуй, не доживу, Хотя и… очень желательно пожить подольше. Увидеть дальнейшее так хочется! Оно ведь сейчас только наминается… А до ста мне не дотянуть, нет.

На пустыре, к которому они приблизились, человек в черной папахе и светлой офицерской шпнели без погон пятился перед наступавшей на него нестройной шеренгой красногвардейцев и, подергивая ритмично правой рукой на черной перевязи, выкрикивал:

— Р-раз! Р-раз! Р-раз, два, три-и! Не терять равнение!.. Слушай команду-у!.. На р-ру-у-ку!..

Теперь шеренга шла, уставя перед собой штыкастые винтовки, будто готовилась заколоть своего командира. А тот, шагнув в сторону и пропуская красногвардейцев мимо себя, кричал второй шеренге, топавшей следом:

— На р-ру-у… А-атставить! Дистанцию, дистанцию соблюдать! Третий слева, взять ногу!.. Внимание! На р-ру-у-ку!..

За второй шеренгой мимо него преходила третья, за ней — четвертая…

20. ПОСЛЕДНИЕ ДНИ ПОСЛЕДНЕГО МЕСЯЦА

В последние дни последнего в семнадцатом году месяца рабочие дружины Екатерипослава, наспех обученные инструкторами из фронтовиков, померились силами с частями Центральной рады.

У большевиков не было сомнений в том, что появившийся в городе гайдамацкий броневик будет использован не против Каледина или германцев, а исключительно против рабочих. Как это уже было в Полтаве. Ясно также, что не случайно гайдамаки устанавливают на крышах домов пулеметы, вывозят за город пушки и поворачивают их дулами к заводам. Не случайно расторопные связисты тянут провода полевых телефонов к новым артиллерийским позициям.

Иосиф не был фаталистом, он считал непозволительной роскошью пассивное упование на судьбу и предпочитал брать ее решительно, как быка за рога, тем более что рога эти недвусмысленно нацелены на тебя и вот-вот ударят. Когда слащавые тенора пели с подвыванием романс, где челну предлагалось плыть по воле волн, Иосиф злился и в знак протеста начинал напевать упрямые строки из другой песни:


Будет буря: мы поспорим

И помужествуем с ней.


Сформированная им дружина, как и другие красногвардейские отряды, была приведена в состояние боевой готовности. К сожалению, уехал инструктор-прапорщик: сослался на спешную необходимость отправиться в Киев, к невесте. Вот и доверяй!.. Впрочем, какой спрос с офицера, которому интересы рабочего класса не близки? И все же… Что-то такое приглянулось в том прапорщике, вселяло надежды. Не оправдались — жаль! Но надо отдать должное инструктору: свое дело он сделал на совесть — дружина обучена отнюдь не хуже тех, где инструкторами были большевики, будь то солдаты или младшие офицеры.

Всем своим нутром ощущал Иосиф, как накалена обстановка в Екатеринославе. Кабы не зима, можно было бы назвать ее предгрозовой — вот-вот сверкнет и загремит…

Ждать долго не пршплось. Сверкнуло и загремело.

Три десятка красногвардейцев с Брянского завода захватили у перепившихся гайдамаков вышеупомянутым броневик.

26 декабря в десять утра гайдамаки предъявили ультиматум: не позднее полудня всем рабочим Брянского завода разоружиться и вернуть броневик. Брянцы же единогласно постановили: «На позор отдачи оружия врагам революции не идти».

В полдень над Екатеринославом вздрогнуло небо: загодя вывезенные за город гайдамацкие пушки открыли огонь по заводам и рабочим поселкам. Палили беспорядочно — то ли полевой телефон плохо срабатывал, то ли артиллеристы попались неопытные, то ли черт знает почему. Но один снаряд все же попал в барак, где содержались военнопленные австрийцы, избежавшие смерти в окопах и теперь добросовестпо трудившиеся на заводе, — двадцать восемь из них получили ранения, а шестеро были убиты.

К пяти часам пополудни, захватив почту, гайдамака начали пулеметный и ружейный обстрел здания Совета. Один из красногвардейцев неосмотрительно подошел к окну и тотчас был сражен.

Беспечные гайдамаки, уверенные в своем превосходстве, решили было взять здание Совета штурмом и — после особенно яростных пулеметных очередей — пошли в атаку. Их, однако, встретил вполне организованный ружейный огонь. Не предвидя такого отпора и заметив, что при первых же красногвардейских выстрелах один из атакующих свалился замертво, остальные дали стрекача. Даже подстреленного своего товарища не подобрали. В то же время несколько отчаянных красногвардейцев, невзирая на непрекращавшийся огонь со стороны почты, умудрились все же подобрать брошенное тело того гайдамака и втащить его в здание Совета; надеялись, может, жив еще, так зачем зря погибать живому человеку…

Обстрел здания Совета не прекращался всю ночь, но попыток штурмовать больше не было.

Увы, силы оказались явно неравными. А главное, подвергались великой опасности мирные жители. Последнее обстоятельство оказалось решающим для большевиков — они предпочли добиваться перемирия. Даже меньшевики и эсеры поддержали их в этом благородном стремлении.

Но гайдамацкие полковники, чуя на своей стороне изрядный перевес, упрямились, хорохорились, гордо покручивали усы. Наконец согласились приостановить обстрел жилых кварталов и принять парламентеров-брянцев.

Они их приняли, мирных парламентеров. Но как! Продержали всю ночь под арестом, всячески оскорбляли, грозили физической расправой. А с семи утра 28 декабря снова открыли огонь по Брянскому заводу.

Тем же утром отряды красногвардейцев и полки революционных солдат двинулись отовсюду к зданию Совета, все еще находившемуся под обстрелом, и к зданию почты, где — под охраной офицеров и юнкеров — засело гайдамацкое командование. В то же время уже спешили на подмогу рабочие и солдаты из Синельниково — ехали в классных вагонах и в теплушках. Под ритмичный стук колес летела, в обнимку с паровозным дымом, песня:


Пидэм, Галю, з нами,

з намы, козакамы!

Краще тоби будэ,

як в риднои мамы.

Ой ты, Галю,

Галю молодая!..


Лишь два вагона в составе грозно помалкивали, оба бронированные.

Оттуда же, из Сипельниково, прибыли в Екатеринослав бывалые бойцы Московского отряда, усиленного броневиком. Тотчас отбив у гайдамаков еще и тот броневик, с которого все началось, они подтянули обе боевые машины к зданию почты и заняли своими стрелковыми цепями все прилегающие улицы. К вечеру 28 декабря почта, ставшая гайдамацким штабом, была надежно блокирована. Теперь расстановка сил переменилась — господам следовало бы поубавить спеси.

Но большевики не желали кровопролития. И в тот же вечзр в здании Совета приступила к работе мирная конференция. Здесь собрались представители революционных воинских частей, рабочих дружин и Совета. Они предложили засевшему на почте противнику капитулировать на следующих условиях:

«1. В течение получаса гайдамакам и прочим вооруженным лицам, находящимся на почте, приступить к сдаче оружия.

2. Всех офицеров и всех посторонних на почте вооруженных чиновников арестовать до решения их дела пленарным заседанием Совета.

3. Охрана почты принадлежит караулу из равного количества красногвардейцев и сердюков,[2] причем количество караульных определяется военно-революциоинным штабом.

4. Все оружие, находящееся на почте, сдать в распоряжение военно-революционного штаба.

5. Солдаты-гайдамаки до выяснения вопроса должны жить в казармах сердюцкого полка».

Тем временем в рядах войск Центральной рады началась сумятица.

Первыми, как обычно, дезертировали и расползлись тараканами по темным щелям всякие уголовные элементы, извечно примыкающие к той либо иной из противоборствующих сторон, чтобы половить рыбку в мутной водице, поживиться при любой возможности и любыми средствами. Пока суд да дело, они приступили к обычным своим подвигам — принялись терроризировать и грабить безоружных мирных жителей. Красногвардейцам, однако, удалось выловить немало этой нечисти.

Многие в панике покидали здание почты, переодевшись кто во что горазд, даже в женское платье.

Рядовые гайдамаки, так называемые вольные казаки и введенные в заблуждение солдаты некоторых частей, также заколебались.

— Що ж цэ таке, хлопци? Невже своих же братив быты?

— Отож! Паны бьються, а у хлопцив чубы трищать…

Условия капитуляции были приняты. Гайдамацкий курень сдал все оружие — от пушек и пулеметов до винтовок и револьверов. Правда, чтобы ускорить такое разумное решение и помочь колеблющимся, пришлось все же послать парочку снарядов…

К Новому году все было кончено. Более двух десятков убитых, множество раненых — такова оказалась цена…

Скорбная песня звучит над центральным проспектом Екатеринослава. Идут по проспекту поющие — в светлых шинелях, в темных пальто. Над головами — три дубовых гроба, чуть покачиваются. В гробах — павшие бойцы Московского отряда: Шибанков, Смылига, Хомыненко.

Иосиф узнал, что у одного из них два брата погибли во время революционных боев в Москве. И еще один, четвертый, из всей семьи оставшийся в живых, шел теперь за гробом, со слезами на окаменевшем лице.


Вы жертво-ою пали-и в борьбе ро-ковой…


Иосиф не может больше петь, он стискивает зубв сдвигает брози, справляется. В горе — становиться сильнее. Иначе нельзя.

Процессия задерживается у здания Совета. Давно здесь гремели выстрелы? Теперь — звучат голоса ораторов.

— Наши братья москвичи, — доносится суровый, звучный голос председателя Совета Эммануила Квиринга, — принесли себя в жертву, чтобы всем нам проложить путь к светлому будущему…

— Мы заверяем товарищей москвичей! — надсадно, глотая слезы, выкрикивает представитель Брянского завода Аверин. — Знамя социализма будет водружено! Как бы ни свирепствовало черное воронье на Дону и Украине! Давайте же все, здесь, над телами погибших товарищей торжественно поклянемся! Никогда, что бы ни случилось, не выпускать из рук алое знамя социализма!

«Не выпустим!» — мысленно откликается Иосиф. Произнеси он сейчас это вслух — прозвучало бы уверенно и грозно. Только вместе с самой жизнью смогут вырвать у него это святое знамя — пускай попробуют!

И оружия тоже выпускать из рук нельзя. Пока не наступит тот светлый день, во имя которого отданы молодые жизни товарищей. И не давать воли слезам. В горе — становиться сильнее!

И не мириться с врагами никогда — сражаться с ними без устали, пока не останется от них одно лишь поучительное воспоминание… «Это есть наш последний и решительный бо-ой…»


«Революция, — обращается к горожанам президиум Екатеринославского Совета, — побеждая по всей России, побеждает и в Екатеринославе…

Екатеринославский Совет, стоя на страже интересов революции, обращается к товарищам и гражданам с призывом и с приказом немедленно вернуться к мирным занятиям, нарушенным контрреволюционным мятежом.

Все магазины немедленно должны быть открыты, все учреждения немедленно должны приступить к работе, всякое промедление грозит полным разрушением хозяйственной жизни.

Совет, охраняющий революционный порядок, не допустит никаких эксцессов и погромов…

Победа за революцией!»

Иосиф разворачивает свежий номер газеты «Звезда», читает редакционную статью, дважды перечитывает то, что особенно созвучно его мыслям: «Екатеринославскал битва и победа — лишь частица общей борьбы».

Почему-то принято считать, что после победы — отдых. После победы — непочатый край дел, забот, сложнейших задач. Поэтому:

«Военно-революциониын штаб предлагает всем красногвардейцам, не имеющим специальных назначений, немедленно приступить к обычным работам».

Поэтому Екатеринославский Совет призывает:

«Начиная со второго января все рабочие должны быть на своих местах.

Ни одни сознательный рабочий не может уклониться от исполнения своей работы.

Все к станкам!

Все за работу!

Да здравствует свободный труд!

Да здравствует революционный порядок!»

Так завершился в Екатеринославе первый год Великой Революции и начинался ее год второй для члена городского комитета партии большевиков, члена Президиума и секретаря Екатеринославского Совета рабочих и солдатских депутатов Иосифа Михайловича Варейкиса.

Загрузка...