ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1. «НАС ЕЩЕ СУДЬБЫ БЕЗВЕСТНЫЕ ЖДУТ»

Позади — неповторимый год семнадцатый. Впереди — новый год и новый этап борьбы. Новый этап самой жизни. Ибо что такое жизнь без борьбы?

При всей живости своего воображения Иосиф Михайлович даже представить себе не может, как это так — жить и не бороться, ни с кем и ни с чем. Возможно ли такое? Нет, невозможно.

Как бы то ни было, и в наступившем году надо продолжать борьбу, с первых же дней, не медля. Только не в Подольске и не в Екатеринославе, а в Харькове — теперь партия направила его сюда секретарем обкома. Работы хоть отбавляй, нелегкой, непростой. И в редколлегии газеты «Донецкий пролетарий». Но страшился ли он работы, чурался ли ее?

Судя по рассказам местных товарищей, путь ими за последние месяцы был пройден нелегкий. Иосиф Михайлович считал себя обязанным настолько представить себе этот пройденный другими путь, чтобы хоть мысленно ощутить и себя участником недавних событий.

Он представил себе, как напряжена была здесь обстановка.

…На Дон — под знамена атамана Каледина — спешили остатки разгромленных офицерских соединений, ударные батальоны корниловцев. Их путь лежал через Левобережную Украину, через Харьков.

В окрестностях города разбойничали гайдамаки Центральной рады, — этих Иосиф Михайлович хорошо узнал в Екатеринославе и теперь вполне представлял себе, с чем эту публику едят, как говорится.

В Харьковском гарнизоне было немало частей, на которые никак нельзя было полагаться в борьбе за власть Советов. Так, в Украинском автоброневом дивизионе хозяйничали эсеры, а сводный 28-й Украинский пехотный полк состоял в основном из гайдамаков-петлюровцев. Большевики же могли рассчитывать на 232-й и 1-й саперный полки. Еще летом прибыл сюда из Тулы 30-й пехотный запасный полк, где во главе полкового комитета стоял большевик Руднев — молодой прапорщик, впоследствии взявший на себя военное руководство и красногвардейскими отрядами.

Иосиф Михайлович недавно повидался с Рудневым — первое впечатление осталось весьма благоприятным. И невольно припомнился другой офицер, с которым довелось общаться в Екатеринославе. Оба молоды, оба прапорщики. У обоих, похоже, кровь не рыбья. И еще, пожалуй, интеллигентность — в наилучшем смысле слова, та интеллигентность, от которой делу рабочего класса одна лишь польза. Но в то же время была и некая разница: Руднев — большевик, свой, надежный, а тот… так и не определился — ни богу свечка, ни черту кочерга.

По распоряжению Ленина на подмогу харьковским и донецким большевикам в их борьбе против Центральной рады и Каледина направлялись революционные отряды, оружие и боеприпасы — из Петрограда, из Москвы, из Тулы. Овеянные славой победы над Красновым, прибыли в Харьков солдаты и матросы под командованием Антонова-Овсеенко, который недавно еще был помощником подполковника Муравьева, а теперь они как бы поменялись ролями: вчерашний главком был взят своим бывшим помощником на должность начальника штаба… Подходили с севера кавалеристы и пехотинцы Сиверса, еще одного прапорщика-большевика.

10 ноября минувшего года Харьковский Совет рабочих и солдатских депутатов принял резолюцию о переходе всей власти в руки Советов. 21 ноября исполком Харьковского Совета был переизбран, большевики получили в нем более половины всех мест. Председателем Совета стал бывалый большевик Артем. Его знали, ему верили. Одни на него надеялись, другие его побаивались, Иосифа Михайловича он с первых же встреч покорил. Крепкий, надежный. Выражение широкого лица показалось чересчур твердым. Но достаточно было взглянуть в его глаза, чтобы успокоиться. Внимательные, несуетливые и будто готовые вот-вот сдержанно улыбнуться тебе, если ты — свой. Именно так и улыбнулись они Варейкису при той первой встрече.

— Жаль, не было тебя чуть раньше, — посетовал Артем. — Одно только совместное заседание партийных комитетов чего стоило… Кого там не набралось, всякой твари по паре. Как в Ноевом ковчеге. Меньшевики и бундовцы, просто эсеры и эсеры украинские… А от большевиков пришлось мне выступить, Как говорится, коли взялся за гуж…

Теперь Иосифу Михайловичу представлялось, будто он все-таки был на тем заседании и слышал, как Артем, будто молотом, вбивал в уши присутствовавших одно требование за другим:

— Первое. Не выселять насильственно из Киева русских солдат и вообще русских граждан. Второе. Не препятствовать свободному продвижению отрядов Красной гвардии в Донбасс, на помощь местным рабочим в их борьбе против Каледина. Третье. Не мешать свободному пропуску хлеба в Россию для снабжения голодающего русского пролетариата. Четвертое. Не чинить препятствий свободному пропуску в Россию сырья и топлива…

Кто бы осмелился открыто возразить ему? Молчали эсеры украинские и просто эсеры. Помалкивали меньшевики и бундовцы. Делать нечего, пришлось принимать вызов самому Симону Петлюре, прибывшему как раз перед тем в Харьков.

Высокий и тощий, в распахнутой шинели, вышел Петлюра на трибуну. Он понимал, чувствовал, что пафос его газетных статей — стиль в данном случае неуместный. Ибо преимущество спокойного, деловитого стиля Артема будет явным. Приходится с этим считаться.

— Пропустить отряды Красной гвардии в Донбасс? — вопрошал Петлюра. — Не возражаем. Но при условии, что нас предупредят о таком передвижении. Выселять из Киева русских граждан не станем. Ну, а что касается пропуска сырья и хлеба в Россию… Что ж, препятствовать не будем, пожалуй. Но и содействовать — тоже…

Словесная баталия затянулась до поздней ночи. А тем временем большевистскими силами — красногвардейскими отрядами и революционными частями гарнизона — были заняты почта и телеграф, банки и вокзалы…

Иосиф Михайлович уже неплохо узнал город, успел побывать в различных его районах, общался со многими участниками тех событий — картина передвижения боевых сил большевиков виделась с предельной ясностью.

Еще днем по улицам в направлении к вокзалам двинулись красногвардейские дружины — это был отвлекающий маневр: будто Красная гвардия покидает Харьков. Ночью же красногвардейский полк Южной железной дороги под командованием Исаева вышел на заранее намеченные позиции, окружив казармы автоброневого дивизиона. Чтобы избежать бессмысленного кровопролития, в казармы направили парламентеров — с предложением добровольно сдать оружие. В дивизионе поначалу уперлись, даже вознамерились было оказать сопротивление. Но, услышав убедительные голоса красногвардейских пулеметов, передумали — сдались.

Командование 28-го полка оказалось менее сговорчивым. Пришлось начать подготовку к штурму казарм, причем так, чтобы полк не успел покинуть их и развернуться для боя. Сюда же подтянулись и управившиеся с автобронедивизионом красногвардейцы-железнодорожники.

Рабочие Губалов и Сергиенко предложили использовать два бронепоезда — один из них занял позицию на железнодорожной линии вблизи Кардовского сада, другой — за корпусом одного из заводов, откуда в случае нужды можно было обстрелять казармы. От Карповского железнодорожного моста до Новоселовки, в районе Москалевки и вдоль реки от завода Шиманского разместилась красногвардейская пехота. Узнав, что казармы окружены, командование 28-го полка предпочло улизнуть. И этот гайдамацкий полк был разоружен.

К утру 9 декабря в Харькове установилась Советская власть. После чего здесь состоялся Первый Всеукраинский съезд Советов, провозгласивший Украину советской республикой, торжественно заявивший о ее нерушимом союзе с Советской Россией и объявивший недействительными все распоряжения Центральной рады.

Так что теперь ждет Иосифа Михайловича на новом боевом посту? Как поется в «Варшавянке», «нас еще судьбы безвестные ждут».

2. ЛЕСОПАТОЛОГ ЮДАНОВ

Киев стоит на горах — поэтому в городе немало таких мест, откуда видно далеко-далеко.

В бесконечность уходящие дали открывались с того высокого места на Левашовской улице, где в полутораэтажном желтокирпичном домике жил с семьей Илья Львович Юданов. Зимой дали эти подергивались морозной дымкой, летом трепетали в раскаленном мареве. Илья Львович, хотя и прожил на белом свете более полувека, все не уставал вглядываться, и порой чудилось ему, будто видит он не только даль пространственную, но и даль временную. А время и пространство, как известно, сродни одно другому, ибо и то и другое не ведают пределов. Вглядываясь в размытые очертания далекого окоема, обращаясь мыслями к «делам давно минувших дней, преданьям старины глубокой», Юданов размышлял о судьбах родного города, соотнося их со своей собственной судьбой.

Он вырос в Киеве и знал его, как знают лицо близкого человека: каждый штришок, каждую морщинку, каждое родимое пятнышко. Здесь, в Киеве, когда-то окончил он гимназию и поступил в университет — уже после того, как дверь этого храма науки открылась пошире для разночинцев. Однако стипендии на долю студента Юданова не досталось, от платы за обучение освободиться не удалось, а помощь всяческих благотворительных организаций была почти неощутима… К счастью, прошло без особых последствий участие Ильи Львовича в нескольких студенческих сходках. А после был введен новый, более жесткий статут — ликвидирована автономия университета, отменена выборность ректора, деканов и профессоров… Теперь все это позади, Илья Львович Юданов — опытный специалист по лесному делу, авторитетный консультант-лесопатолог.

Казалось бы, что за дело было ему — врачевателю деревьев — до многовековой отечественной истории или до политических баталий начала нового века? Но тем и отличалась, как правило, российская интеллигенция, что никогда не ограничивалась рамками профессиональных интересов и узких служебных обязанностей. В этом, кстати, принципиальное отличие русского интеллигента от чиновника. Вот почему лесопатолог Юданов снова и снова обращался думами и сердцем к истории родного города.

На высотах при слиянии Десны с Днепром, в благоприятных природных условиях, люди поселились еще в незапамятные времена. Отсюда, с приднепровских высот, «пошла русская земля», как выразился летописец. Здесь зародилось древнерусское государство…

Глядя на вознесенные над зеленью садов и парков многоярусные золотые купола древних храмов, любуясь разнообразнейшими, щедро украшенными лепниной фасадами более поздних киевских строений, Илья Львович снова и снова вспоминал о «делах давно минувших дней», однако еще чаще задумывался о событиях не то что последних лет, но даже, если хотите, последних месяцев. Какое участие принимал он сам в тех событиях? Можно сказать, никакого. Потому что сплошь и рядом сталкивался с актами насилия и не позволял себе принимать в них участия, ибо оставался убежденным противником какого бы то ни было насилия пад человеческой личностью.

И конечно же величайшим насилием в его глазах была длившаяся более трех лет небывалая по масштабам война. Но коль скоро война уже шла, избавление от нее Юданов видел лишь в одном: скорейшем ее завершении. Победоносном для России, разумеется. То есть получалось — помимо его воли — нечто парадоксальное: для избавления от насилия следовало довести это насилие до предела? Что-то не складывалось, рассыпалось беспорядочно в переутомленной сомнениями голове Ильи Львовича.

9 ноября ему удалось побывать на площади, где у памятника Богдану Хмельницкому состоялся парад войск, посвященный провозглашению «Украинской Народной Республики». Киев всегда славился обилием ясных дней в году — осеннее солнце, как говорится, светило, да не грело. Оно отражалось в золоте бессчетных куполов Софийского собора и соседнего с ним Михайловского монастыря. Сияло золото погон, аксельбантов и холодного оружия на офицерах, на зарубежных военных атташе. Среди множества воинских мундиров и средневековых одеяний духовенства Илья Львович разглядел ничем особо не примечательные цивильные пальто руководителей Центральной рады, с трудом узнал издали коренастого Михаила Грушевского и тощего жердяя Симона Петлюру.

Еще до войны Юданову доводилось читать труды Грушевского по истории Украины. Там было немало любопытного, но слишком уж назойливо подчеркивались «специальные украинские интересы», искусственно противопоставленные интересам общероссийским. Что же касается Петлюры, то припоминалась его довоенная журналистская деятельность, в частности — обзор украинских: журналов, где особое внимание уделялось «национальному возрождению украинского народа». Говорили, будто отец Петлюры был простым извозчиком, что сам он бывал то газетчиком, то бухгалтером… Еще поговаривали, что в душе Симон Петлюра ярый антисемит и стоит ему дорваться до власти — жди погромов. Вот и дорвался…

Гарцевали нетерпеливые кони охранных казачьих сотен. Гарцевала, била копытом по граниту постамента осаженная бронзовая лошадь под тяжелой фигурой Хмельницкого, похожего здесь на Тараса Бульбу (на сохранившихся портретах он совсем иной). Казалось, прославленный гетман тоже принимает парад, хотя булаву свою простер в сторону Москвы и Петрограда, где победили большевики. В этом жесте позеленевшего бронзового всадника можно было усмотреть известное его «покраснение», однако некоторые истолковывали на свой лад: дескать, гетман Богдан зовет проходящие перед ним полки в поход на мятежные столицы России. Что по сему поводу думал находившийся тут Грушевский, сказать затруднительно, так как в трудах своих он деятельности Хмельницкого вообще не одобрял, предпочитая нахваливать гетмана Мазепу…

Все это вспоминал теперь Илья Львович, направляясь к своему дому с перекинутыми через плечо двумя вязанками дров, добытых на Бессарабке. Уплатил он за них втридорога, торговаться отродясь не любил и не умел.

Здесь и там поблескивала под неплотным снегом коваряая наледь, ходить по крутогорьям киевских улиц было тяжко. Хорошо, что галоши еще не истерлись, почти не скользили. Поднимаясь от Крещатика по Лютеранской, Илья Львович, всегда преисполненный сострадания к какой бы то ни было божьей твари, помог поднять поскользнувшуюся лошадь. Для чего пришлось снять с плеча вязанки. Благодарный извозчик предложил подвезти — задаром! Но чудак Юданов отказался, попросил только подать вязанки на плечо.

Он подходит к своему желтокирпичпоиу домику на Левашовской. Ставни с окон сняты: в городе пока тихо. Он топает ногами у дверей, сбивая налипший снег, хотя все равно снимет галоши в прихожей. Звонок давно не работает, сломан. Придется постучать. Впрочем, ведь у него с собой ключ. В каком же он кармане?..

В прихожей хозяина встречает улыбающийся матерый волк. Чучело. Было время, когда дверь можно было не запирать: волк был изготовлен мастерски, казалось — живой и вот-вот с улыбкою набросится. Теперь времена не те, на испуг не возьмешь, могут даже из револьвера пальнуть — в чучело…

Илью Львовича встречают также жена и дочь, они помогают ему снять с занемевшего плеча дрова, помогают раздеться. Неля — младшая его дочурка — вся в мать: такая же синеокая и светловолосая, с гордо вздернутым носиком и надменной нижней губкой. Да, именно так выглядела Елена Казимировна давным-давно, когда ей было лет восемнадцать, когда студент Юданов впервые преподнес ей цветы — белые и красные гвоздики. Он помнит, как она снисходителыто приняла их тогда, небрежно удивившись: «О, червоне с белым, цвета флага Ржечи Посполнтой? Дзенкую пана…» После Елена Казимировна разъяснила и без того покоренному Илье Львовичу, что в жилах ее течет благородная кровь польски королей, и любит напоминать об этом по сей день. Неля — такая же, только характером чуть помягче.

Он преходит в свой кабинет, садится в кресло, переводит дух. Здесь он не просто работает — здесь он живет. Помимо обширного двухтумбового стола, крытого зеленым сукном в созвездиях чернильных клякс; кроме невысокого шкафа, в котором уживались книги и одежда; кроме этажерки с журналами и прочих кабинетных атрибутов… кроме всего этого здесь помещался еще и крытый вытертым ковром пружинный матрас, водруженный на козлы, — ложе хозяина. А на письменном столе — словари и справочники, папки с тесемками и вырезки из газет, тут же небольшой чернильный прибор с латунными крышками на двух стеклянных чернильницах, похожими на купола киевских церквей.

На одной из стен, оклеенных выцветшими сиреневатыми обоями, висел увеличенный фотопортрет самого Юданова — в студенческой форме, еще без бороды и лысины, с вызывающе закрученными усиками. Рядом — такой же величины и в таком же паспарту — смеющийся военный, без головного убора, коротко остриженный, похожий на Илью Львовича. Да разве сын не должен быть похож на своего отца? Но разве отец должен пережить своего сына?! Будь проклята эта война! Будь прокляты все войны — прежние, будущие, все без исключения!..

Пониже — поменьше размером, но в дорогих деревянных рамках — три женских портрета. Два из них — Елены Казимировны и Нели. На третьем — Ася, старшая дочь. Она недавно вышла замуж за юриста, и молодожены вскоре уехали в Симбирск — к его родителям. Как будто в Киеве юристам делать нечего! Или Днепр хуже Волги? Черт знает что! Хорошо, что хоть Неля осталась. Надолго ли? Едва успела гимназию окончить, так теперь, видите ли, в лазарет ее тянет, сестрой милосердия стать желает. Дело, конечно, благородное, но… не для такой же девчонки! Там же, в лазаретах… там мужичье сплошное вокруг, обидят — и заступиться некому… Был у Нели заступник, студент-историк, славный такой, да тоже на войну ушел. Жив ли он, цел ли, бедный мальчик? А ведь Илья Львович к нему, как к сыну, привязался. Особенно после потери своего, единственного… Неужели растреклятая война отнимет у него и этого? Дочь по ночам слезы льет, тайком. Но от отца разве скроешь? И не настолько уж отец недогадлив, чтобы не сообразить, отчего она так в лазарет стремится. На случай надеется, глупышка…

На другой стене — большой портрет графа Льва Николаевича Толстого, маслом, но в простой, без позолоты раме. В одном из ящиков стола хранится несколько писем великого гуманиста. Случилось как-то Юданову поработать в знаменитых дубравах под Тулой и заночевать в Ясной Поляне. Чем-то привлек тогда чудаковатый лесовод внимание Льва Николаевича, они беседовали долго, а после и переписка завязалась.

В углу кабинета белеет чистым кафелем высокая печь, а на печи, почти под самым потолком… Там возлежит пятнисто-полосатый зверь с лениво свисающими мощными лапами. Это Бузук, полноправный член семьи Юдановых, отпрыск дикого кота, возможно, последнего в том лесу, где довелось однажды побывать Илье Львовичу и подобрать осиротевшего головастого котенка.

— Вот такие у нас с тобой дела, Бузук, — произносит Илья Львович со вздохом. — С дровами теперь туговато. А перезимовать надо, альтернативы нет.

Бузук все понимает. И не возражает.

Пора закрывать окна ставнями. И поужинать. Что-то долго не зовут, хотя запах из кухни доносится аппетитный: его любимая картошка в мундире…

Вдруг раздается резкий, решительный стук в дверь. Бузук — шерсть дыбом, уши прижаты — тяжело спрыгивает с печи на шкаф, оттуда на пол и поспешно уползает под ковер, исчезая в пружинных джунглях матраса.

— Я сам, — говорит Юданов всполошившимся домочадцам и храбро направляется к двери. Прислушивается — там, за дверью, тихо. И вопрошает по возможности грозным тоном:

— Кто?

— Откройте, Илья Львович, — слышится голос, вполне приятный и удивительно знакомый. — Это я, Черкасский, Откройте, пожалуйста.

Юданов поспешно отворяет дверь и видит перед собой серую шинель в темно-коричневых ремнях, серые глаза под черной папахой, черные усики на бледном лице…

— Не может быть! — Илья Львович пятится от двери, повторяя, как загипнотизированный: — Не может быть… Не может быть…

— Это я, — офицер улыбается, — Мирон. Не узнаете?

И, стянув перчатку почему-то зубами, протягивает руку — не правую, а левую. Правая же так и остается в черной кожаной перчатке.

3. ИХ ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА

Эти большевики начинали все больше раздражать Муравьева. Всюду совали свой нос, то и дело хватали за руки, ставили палки в колеса. Ведь до того обнаглели, что вознамерились при его штабе большевистскую ячейку создать. Попробуй-ка повоюй! Явилась их целая команда во главе с неким Зефировым и давай его уговаривать. А Муравьев не девица, нечего его уговаривать! И сам он уговорами заниматься не намерен. Да он просто выгнал того Зефирова со товарищи из своего вагона. И для острастки пригрозил еще, что расстреляет каждого, кто самовольно сунется к нему в штаб…

А то вдруг, видите ли, товарищам большевикам для чего-то автомобиль потребовался. Однако автомобиль тот предоставлен в личное распоряжение Муравьева, а не для… коллективного пользования. Вместо автомобиля он дал тем просителям такого жару… в другой раз не попросят!

Или он уже не вправе по своему усмотрению распоряжаться приданным ему транспортом, будь то штабной вагон либо автомобиль? Даже такого права не заслужил? А кто обеспечил победу над Красновым? Кто взял Гатчину? Что бы делали они все без подполковника Муравьева? Так нет же, вся слава, все овации достаются не главкому, а одному из его подчиненных, простому матросу Дыбенко… Конечно, кое-что из лаврового венца перепало и главкому, этого Михаил Артемьевич отрицать не может. Но — несоразмерно! Объедки с пиршественного стола…

А ведь не отпала нужда в Муравьеве, нужен ведь пока еще. Дамоклов меч над революцией не убран. На Дону — атаман Каледин, на Украине — Центральная рада, заигрывающая то с Антантой, то с немцами, но только не с Петроградом и Москвой. Потому-то и создается на Юге группа революционных войск, призванная управиться и с Калединым, и с Центральной радой. И его посылают в Харьков, где разместился штаб. Опять главкомом? Ан нет! Главкомом утвержден Антонов-Овсеенко, большевик. Тот самый, который был всего-навсего помощника и при главкоме Муравьеве. И теперь снизошел, видите ли, оказал величайшую милость: взял бывшего своего командующего к себе, начальником штаба. И на том, как говорится, спасибо.

В беседах с новым командующим Михаил Артемьевич всего этого, разумеется, не высказывал, держал свои мысли и чувства при себе. До поры до времени…

А воевать он будет, как и прежде, не за страх, а за совесть. Он еще покажет, на что способен. Он еще докажет. Еще спохватятся! Только бы сейчас не подрезали ему крыльев.

Надо взять Киев? Извольте! Муравьев возьмет Киев. С теми частями, которые ему вверены. Но пусть уберут из вверенных ему частей всех этих беспокойных большевистских комиссаров, хотя бы на время операции.

К кому бы обратиться по такому вопросу? К своему главкому? Нет, не к нему: он сам из тех же умников. Так к кому же?

Всякое дело надо начинать с разведки. Михаилу Артемьевичу подсказали, что обращаться ему, по всей вероятности, придется, хочешь не хочешь, а тоже к большевику — к секретарю обкома ихней партии. К некоему Варейкису. Уже сама фамилия секретаря не понравилась Муравьеву. То ли еврей, то ли латыш, хрен редьки не слаще. Этот же Варейкис, говорят, и в газете «Донецкий пролетарий» верховодит. А сам-то, поди, к пролетариям имеет такое же отношение, как Муравьев — к буддийским монахам. Наверняка какая-нибудь подслеповатая канцелярская крыса, чернильная душонка, предпочитающая изводить бумагу в своем комитете, вместо того чтобы отправиться под пули на позиции. Почему-то именно таким представил себе Михаил Артемьевич этого Варейкиса, хотя знавал совершенно иных большевиков.

Ему говорили, будто секретарь любит засиживаться в обкоме допоздна. Вот и надо будет нагрянуть попозднее, когда у того мозги устанут и нервишки поистреплются — податливее будет. В каждом деле своя тактика требуется…

Зимние дни короткие. Давно уже погрузилась в сумрак Университетская горка — древний центр Харькова, темное небо поглотило изящные очертания златоглавой колокольни Успенского собора, едва белеет под мостами замерзшая речка Лопань. В этот поздний час Михаил Артемьевич приближался по коридору к кабинету секретаря обкома. Разведка доложила, что секретарь на месте.

Начальника штаба фронта сопровождала отборная свита. Адъютант и телохранитель по имени Нестор — вооруженный до зубов кавказец, готовый без колебания и промедления пристрелить каждого, кто покусится на неприкосновенную особу его командира. Бывший подпоручик Лютич, тоже из левых эсеров, гнутоногий и франтоватый, недавно прибывший из-под Киева и оказавшийся личностью во многих отношениях весьма полезной. Да двое отчаянных матросов-анархистов — из братвы, лично отобранной Муравьевым еще под Гатчиной. Свита выглядела достаточно внушительно. В тишине почти опустевшего к ночи здания грозно звучал дружный топот сапог, четкий, грубый, да позванивали шпоры самого Муравьева — в такт шагам: динь-дзин, динь-дзин… «Пускай послушает секретарь нашу приближающуюся неотвратимую поступь, — подумал Михаил Артемьевич. — Пускай трепещет и готовится».

Не постучав, они резко распахнули дверь в кабинет (момент внезапности тоже должен действовать на психику противника!), вошли и увидели стоявшего у стола доброго молодца в незастегнутой солдатской шинели, без шапки. Под шинелью на перехватившем гимнастерку ремне угадывалась кобура. Густые темно-русые волосы, крепко сжатые челюсти, темно-синий взгляд — в упор, исподлобья. Орел! Наверное, из охраны. Переманить бы к себе такого…

— Мне нужен секретарь обкома! — с порога потребовал Муравьев.

— Я секретарь обкома, — просто ответил тот.

«Ну да, — сообразил Михаил Артемьезпч, — ведь секретарей может быть несколько».

— Мне нужен товарищ Варейкис, — уточнил ол. — И немедленно!

— Я Варейкис.

Муравьеву стоило немалого усилия не показать, что растерялся. Ведь он настроился на схватку с совершенно иным противником. Недоработка разведки! Впредь будет наука. Теперь же придется перестраиваться по ходу разговора, менять тактику. Но как, с чего начать разговор? Ах ты, черт побери!..

Начать разговор помог Варейкис:

— Вы ко мне? Что ж, присаживайтесь, товарищи. Располагайтесь, можете курить. Раздеваться не предлагаю, печки остыли.

— Благодарю, — угрюмо буркнул Муравьев, уселся в кресло и закурил — как-никак выигрыш времени. Сопровождающие остались стоять, настороженные. Сам секретарь присел на угол своего стола и теперь молча ждал. Если бы он суетился, нетерпеливо поглядывал на часы, тогда дело другое, тогда было бы проще.

— Я начальник штаба фронта Муравьев.

— Догадываюсь.

— Мы, как известно, собираемся наступать на Полтаву и Киев.

— Знаю.

Вот чертушка! Придется сразу раскрывать карты. Но с какой идти? Во всяком случае, не с козырного туза…

— Извините, что так поздно и бесцеремонно ворвались, — теперь Михаил Артемьевич говорил ивым тоном. Что-что, а быстро менять интонации он умел. — Но день выдался небывало суматошный. Забот полон рот… в связи с предстоящим наступлением.

— Значит, дело неотложное? — опять все же помог Варейкис.

— Именно! — Муравьев ухватился за этот наводящий вопрос. — Только потому и осмелился потревожить в столь поздний час. Нам, видите ли… Впрочем, не стану финтить. Лично мне…

— Требуется моя помощь? — подсказал секретарь. — Слушаю вас.

Михаила Артемьевича подкупала догадливость и невозмутимость Варейкиса. Однако видел, что секретарь все же не из военных, это чувствовалось. Именно здесь Муравьева явное преимущество. Значит, здесь и надо наносить главный удар.

— Да, помощь требуется, — подтиердил он. — Именно от вас. И, откровенно говоря, на вас вся моя надежда. От вас, можно сказать, сейчас зависит успех либо неуспех готовящегося наступления…

— Я вас слушаю, — повторил Варейкис, и прозвучало это как напоминание: «Ближе к делу!»

— Вы, мне сдается, не служили? — доверительно и, как ему представилось, достаточно внезапно спросил Муравьев.

— Так в чем все-таки заключается ваша просьба? — уклонился Варейкис.

Теперь Михаил Артемьевич больше не сомневался, что хотя секретарь и не служил, но и на обычных рябчиков похож не был, что финтить с ним — дело безнадежное. Но легко ли, спрашивается, так вот запросто требовать от большевистского секретаря обкома, чтобы отозвал из частей своих же собратьев по партии?

— Как вам, вероятно, известно, — начал Михаил Артемьевич, теперь неторопливо и обстоятельно, — в военном деле все зиждется на единоначалии. Еще Наполеон Бонапарт… а что бы там ни говорили, согласитесь, что в военном деле он кое-что смыслил… так вот еще Наполеон утверждал, что лучше один плохой командующий, чем два хороших…

Варейкис слушал внимательно, не перебивал, только сам сел за стол и сделал знак остальным, чтобы тоже садились. Те, успокоившись, не стали упорствовать и разместились на свободных стульях.

— И вот представьте себе, — продолжал Муравьев, — что, допустим, в решающий момент штурма Киева… Короче говоря, дело ожидается очень и очень нелегкое. И вот в такой нелегкой ситуации командир отдает приказ, берет на себя ответственность за жизни солдат. Более того, если требуется, сам идет впереди, увлекая за собою остальных. Но скажите, пожалуйста, если в такой момент кто-то начнет оспаривать приказ командира, полемизировать… если в такой ответственнейший момент кто-то примется дублировать функции командира, инспектировать каждый его шаг и каждое его слово… Вы представляете, как отразится это на успехе дела? Какой кровью, какими невосполнимыми потерями будет оплачено подобное игнорирование, дублирование, инспектирование! Представляете?

— Я хочу представить себе, товарищ Муравьев, — серьезно ответил Варейкнс, — какая конкретная помощь требуется вам от меня как от секретаря обкома?

— Вот это деловой разговор! — Михаил Артемьевич радостно хлопнул ладонью по колену. — С таким секретарем просто приятно дело иметь!

Радость его была отчасти показной. Как-то не верилось, чтобы такой явно не лыком шитый малый, каким оказался секретарь обкома, мог бы так запросто капитулировать и высказать готовность… А впрочем, почему бы и нет, собственно говоря? Подполковник Муравьев умеет убеждать, он может принудить к покладистости хоть кого — и не таких обламывал. И все же… Ишь, как глядит, не глаза — два дула револьверпых! Нет, надобно продолжить разведку боем, не идти ва-банк, придержать козырного туза.

И Михаил Артемьевич закашлялся. То ли от глубокой ватяжки, то ли простыл. Но закашлялся так натужно, что верный Нестор вскочил со стула, посмотрел сострадательно на мучительно хрипящего начальника и обратил выразительный взор к хозяину кабинета:

— Чайку бы горяченького, товарищ секретарь?

— В коридоре направо каморка, — сказал Варейкис, — там самовар, лишь чуток раздуть. А кружку вон на подоконнике возьмите. И вот еще два стакана. Хватит трех посудин на всех на шестерых?

— Конечно, хватит! — повеселел адъютант, поглядел вопросительно на все еще хрипящего Муравьева — тот кивнул: действуй, мол! Нестор стремглав выпорхнул в коридор.

За чаем обстановка разрядилась, секретарь не торопил и за язык больше не тянул, а Муравьеву того и надо было.

— Спасибо, голубчик, превеликое спасибо! Если вы и в остальном так же поможете мне… И знаете что, зовите-ка меня запросто Михаилом Артемьевичем. Ведь мы, военные, тоже устаем порой от всяческой субординации и всего тому подобного…

Он был сейчас обаятелен, подполковник Муравьев, начальник штаба Южного фронта. Он умел быть обаятельным.

— Все мы изрядно утомились за день, — говорил он, обращаясь к Варейкису и передавая адъютанту подстаканник с опорожненным стаканом: — Слетай-ка, Нестор, принеси еще. Все уже напились, кроме хозяина. А пока хозяин промочит горло, разрешите мне рассказать старый армейский анекдот. Я слыхивал его еще в бытность свою на сопках Маньчжурии. Был тогда молодой, как вы сейчас… Генералы у нас там были, прямо скажем, большей частью бездарные. Вот им-то более всего и доставалось в анекдотах. Придвигайтесь-ка поближе, товарищи, слышнее будет.

Спутники Муравьева заскребли ножками стульев, придвигаясь.

— Итак, представьте, некий генерал от инфантерии… короче говоря, упился. Настолько, что стошнило его, пардон, прямо на мундир. Кресты испачкал! Доставили болезного на квартиру. Ну, а перед денщиком-то ему неловко, стыдно. Так выдумал версию. Было когда-то в русекой армии звание майора, после отменили. А генерал запамятовал, что отменили, и… «Ах, — возмущается, — свинья майор! Пить не умеет! Сам напился как свинья и даже мне вот мундир испачкал. Ты уж, Терентьич, будь любезен, почисти его. Ух, свинья майор! Да я его… я ему!..» И уснул. Наутро пробуждается наш генерал в чистенькой постельке, в чистеньком бельишке. Денщик вносит чистенький мундир; «Пожалуйте, вашвысокобродь!» А тот все вспомнил и давай сызнова придуманного майора честить: «Ах, свинья майор! Уж я его и так и этак!..» — «Так точно, вашвысокобродь! — подливает масла в огонь денщик. — Так его, туды и растуды! Он вам, вашвысокобродь, не только мундир замарал. Он вам, извиняюсь, и в исподнее наложить умудрился».

И Муравьев, довольный, захохотал. Раскатился звонко Нестор — адъютант. Затрясся беззвучно подпоручик Лютич, притопывая от удовольствия гнутой ножкой. Дружно и откровенно заржали матросы-анархисты.

А секретарь? Хмыкнул непонятно. Затем отставил недопитый чай и спросил бесстрастно:

— Так я слушаю. Какая же помощь требуется вам от обкома?

Деловито так. Будто и не было только что никакого чаепития, никакого анекдота. Ну, чем проймешь такого? И Михаил Артемьевич рискнул.

— Может быть, — сказал он, — наша просьба прозвучит несколько… э-э… дерзко. Но вместе с тем… Я прошу обком и прежде всего лично вас, товарищ Варейкис… Я прошу отозвать ваших комиссаров из частей, которые отправляются отсюда на позиции.

— Вот оно что! — секретарь не скрыл удивления. — Ин-те-рес-но… А что же командующий фронтом? Эта просьба согласована с Антоновым?

— У командующего хватает забот.

— А у начальника штаба разве мало забот?

— Нет, конечно, не меньше. И одна из них та как раз, которую я вам сейчас изложил… Иначе вся ответственность… и я не поручусь…

— Это что? — Варейкис резко встал, не выходя, однако, из-за стола. — Ваша просьба к обкому или ультиматум?

— Если хотите, требование, — по возможности спокойно ответил Михаил Артемьевич, теперь уже с откровенным вызовом глядя в синие глаза секретаря. Терять было нечего: карты раскрыты, слово сказано.

— Чье требование? Командования фронтом? Штаба фронта? Или ваше личное?

— Поверьте, товарищ Варейкис, что идеалы революции есть мои личные идеалы. А враги революции есть мои личные враги.

— По-нят-но… Такое требование, товарищ Муравьев, обком удовлетворить не сможет. — И Варейкис в свою очередь уставился в глаза начштаба.

То в молчанку, то в гляделки! Михаил Артемьевич ощутил, как с нарастающей быстротой, будто вскипающее молоко, поднимается в душе негодование. Едва сдерживаясь, почти шепотом заговорил:

— Вы берете на себя страшную ответственность! Мое требование преследует лишь одну цель — разгром врагов революции, освобождение Полтавы и Киева. Если эта цель не будет достигнута…

— То виноваты в этом будут, — прервал Варейкис, — не наши комиссары, не большевики. Завтра же я доложу…



— Я тоже доложу! — взорвался наконец Муравьев, затеребив дрожащими пальцами кобуру. — Будет тут мне еще каждый… молокосос! Каждый сопляк!..

Адъютант мгновенно выхватил маузер. Приблизился напрягшийся Лютич, вскочили со стульев матросы.

— Освободите помещение! — секретарь побледнел, но голос его не дрогнул. — Здесь обком партии, а не… Покиньте кабинет!

— Что-о?! Выставлять за дзерь меня? Героя Гатчины? Ты… ты был там, на Пулковских высотах? Нет, тебя я там не видел. А вот они… — Муравьев ткнул пальцем, будто стволом револьвера, в сторону готовых на все матросов. — А вот они были! И эти герои революции не позволят выставлять из кабинета того, кто был там, на подступах к Петрограду, рядом с ними! Под дождем и ветром! Под пулями и шрапнелью! Не по-зво-лят!!!

— Прекратите истерику! Военный человек, героем себя считаете, а закатываете истерики, как кисейная барышня. Стыдитесь! — Варейкис перевел дыхание. — Разговор наш предлагаю считать несостоявшимся. И ваше неприемлемое требование будем рассматривать как следствие переутомления… Все, товарищи! Я вас больше ае задерживаю.

Одному лишь богу известно, каких немыслимых усилий стоило Михаилу Артемьевичу не пристрелить тут же этого Варейкиса и послушно покинуть его кабинет. Несолоно хлебавши.

А Иосиф Михайлович после этой первой своей встречи с прославленным Муравьевым думал о том, что вот ведь не обмануло предчувствие, когда еще заочно не испытывал доверия к этому подполковнику от левых эсеров. И вместе с тем не отказывался от прежнего убеждения, что без опытных боевых офицеров революционному пролетариату не обойтись. Знал и понимал: как бы ни был велик энтузиазм красногвардейцев, их отряды еще во многом несовершенны, уязвимы. Нужны опытные инструкторы, умелые командиры. Жаль, не удалось в Екатеринославе удержать инструктора-прапорщика. Сейчас такой пригодился бы здесь, в Харькове. А ведь он должен быть не за горами, тот непутевый прапорщик-левша. Если добрался тогда до Киева. Нашел ли он свою невесту?

4. ПРАПОРЩИК-ЛЕВША

В те зимние дли киевляне обратили внимание на появлявшуюся то здесь, то там фигуру молодого прапорщика, сероглазого и черноусого, в черной папахе и черных начищенных сапогах, в потемневшей амуниции поверх длинной светлой шинели. На нем были также темные перчатки, причем правую он никогда не снимал. И кобура на ремне располагалась у самой пряжки — таким образом, чтобы выхватывать револьвер не правой, а левой рукой. Видимо, прапорщик был левша.

Некоторые даже видели, как он выхватил свой наган именно левой рукой, а не правой. Произошло это среди бела дня, на белом снегу, сплошь покрывшем дорожки и могилы кладбища на Байковой горе. С незапамятных времен покоились на этом кладбище бессчетные поколения киевлян, и отыскать чью-либо могилу нередко бывало еще затруднительнее, чем иголку в сене. Прапорщик, однако, нужную ему могилу отыскал и долго стоял перед нею, сняв папаху на морозе. Могила была недавняя и почему-то без креста, просто холмик заснеженный. А неподалеку высился старинный мавзолей над чьим-то родовым склепом, и какие-то двое пристроились у самого входа справить нужду, а прапорщик заметил, живо надел папаху и направился к ним. Что он сказал и что услышал в ответ — неведомо. Только наблюдавшие эту сцену издали уверяли после, будто видели, что разговор был отнюдь не любезным, те двое даже начали наседать на офицера, и тогда в его левой руке мгновенно возник наган…

Другие видели его не раз на Левашовской улице входяшим в полутораэтажный домик желтого кирпича либо выходящим оттуда. Однажды он вышел вместе с барышней, синеокой и курносенькой, симпатичной такой. Оба направились в сторону Александровской, наверно, в парк погулять. В парке их тоже видели — то в беседке, то на безлюдных аллеях — и один раз — весело бросающих друг в дружку снежки. Прапорщик бросал снежки только левой рукой, и весьма неловко. Глядеть на эту пару было приятно. Жить бы им да поживать! Кабы не война…

Еще в декабре было заключено в Брест-Литовске перемирие. То-то ликовали повсюду! Радостное «ура!» гремело вдоль всего нескончаемого фронта и в тылах, крутились поднятые на штыках папахи и фуражки, взлетали в воздух… Но затем переговоры в Бресте были прерваны.

Нашлись такие, которые предлагали не только войну прекратить, но и армию распустить, однако при этом мира с германцем ни в коем случае не подписывать. На что надеялись? На мировую революцию: будто со дня на день по всей Европе пролетариат восстанет, и тогда уж… Что это было — недомыслие, наивность, простота первозданная? Иная простота хуже воровства, верно говорят в народе. Народ зря не скажет…

Прапорщик-левша в мировую революцию не верил. А в революцию русскую… Свершившийся факт веры не требует. И еще до свершения, как и после, не раз пытались приобщить прапорщика к революционному делу. На позициях приезжал к ним в полк большевистский агитатор Чудновский. И в своем же взводе ефрейтор Фомитсв осторожно закидывал удочку. Особенно же энергично обрабатывали в Екатеринославе, когда он, едва выписавшись из лазарета, согласился обучать красногвардейский отряд, получив таким образом возможность натренировать левую руку. Уговорил его один молодой большевик по фамилии Варейкис — их свел товарищ по офицерскому лазарету, оказавшийся тоже большевиком. А Варейкис с первой же встречи приглянулся, произвел впечатление человека вполне интеллигентного — даже не верилось, что всего-навсего токарь.

При первом знакомстве, услыхав фамилию прапорщика, Варейкис поинтересовался:

— Черкасский? Вы что же, княжеского роду?

На такой вопрос приходилось отвечать не раз. И ответив то, что отвечал в подобных случаях всегда:

— Нет, я не из князей. Те князья из кавказских черкасов выходцы, оттого и фамилия такая. Но черкасами еще правобережных украинцев называли. Здесь, довыше, по Днепру, и город есть такой — Черкассы.

— Знаю, — сказал Варейкис. — А ьы, значит, из этих мест, с Поднепровья?

— Да. Мои деды испокон веку на Киевщнне обитали. Но пролетариев в нашем роду не было, предупреждаю.

— А зачем предупреждать? Мы и так видим. Нам важно не ваше родовое прошлое, а ваше личное, сегодняшнее отношение к делу освобождения пролетариата. Если относитесь сочувственно и согласны помочь нам…

Насчет сочувствия прапорщик тогда умолчал, не посмел кривить душой. Но помочь согласился.

Теперь же не торопился с выводами.

Не забыл, как в первый же день его выхода из лазарета трое с красными повязками на рукавах сорвали с него погоны. Могли он отбиться одной рукой? Хорошо еще, что не дошло до стычки… А вскоре согласился обучать таких же, как те, что посягнули на его боевые погоны — личное знамя офицера!

Вновь надел он их, как только возвратился в родной город. И при полной форме явился в штаб Киевскою военного округа, где потребовал, чтобы его отправили на фронт, желательно — в тот же полк, где служил и был ранен. О своих екатеринославских экзерсисах, разумеется, умолчал.

— Но вы же непригодны к строевой. Уж оставайтесь при нашем штабе.

— В штабе и без меня офицеров хватает. А на фронте воевать некому.

— Без намеков, прапорщик! Мы здесь тоже… не в бирюльки играем. И среди нас, штабистов, немало есть увечных, вроде вас. И даже георгиевских кавалеров… хотя теперь все эти награды — детишкам играть. А что они кровью заработаны — кому интересно?.. Ладно, мы отвлеклись! Вернемся к вашему рапорту. Ведь вы… вы даже на спусковой крючок, простите, пальцем на давить не сможете.

— Я левую натренировал, бью без промаха. Могу продемонстрировать…

— Оставьте, прапорщик, оставьте! Здесь не стрельбище. Уясните же, наконец! Вы отвоевались. Сидеть бы вам да не высовываться, понимаете… Ну, пейте горилку в свое удовольствие. Могу даже компанию составить… Или женитесь, черт побери! Мало ли вокруг хорошеньких киевляночек? Мне бы ваши лета… И благодарите господа, что дешево отделались, могло ведь и всю руку оторвать, и ногу…

— И даже голову. Сам знаю. Однако настоятельно прошу направить меня на позиции. Я не возьму рапорта назад.

Седой подполковник, с которым велся этот разговор, еще раз взглянул на лежавший перед ним рапорт и заметал, что все буквы клонятся в неположенную левую сторону. Отсюда нетрудно было сделать вывод, что писался сей документ собственноручно. Стало быть, и в писании натренировался упрямец, успел! Подполковнику правился этот сероглазый прапорщик, оттого и не прервал его в самом начале разговора привычным окриком.

— Ну хорошо. Допустим, удовлетворим мы вашу прооьбу. Полагаете, тем самым отечество будет спасено и война закончена победно? Да знаете ли вы, наивная душа, что, покуда вы изволили по лазаретам кочевать да приучать свою левую руку писать и стрелять… знаете ли вы, что за это время фропт, мягко выражаясь, видоизменился? Части вымотаны и обескровлены, требуют смены и пополнения. А где взять смену, где взять пополнение? Где? Когда здесь, в тылу, все кому не лень предпочитают развлекаться усобицами, столь роковыми для нас еще ее времен сыновей Мономаха…

— Вот потому-то я и… Мое место на фронте.

— Да что вы заладили одно и то же, как попугай! — вконец рассердился подполковник. — Что за недопустимые пререкания! Вы что же, полагаете, в Киевском гарнизоне боевым офицерам дела не найдется? Да в ближайшие же дни, уверяю вас! Пусть только большевички начнут первыми… да мы их прихлопнем одним ударом. И покончим наконец с этой затянувшейся усобицей!

— Разрешите взять рапорт обратно?

— Что?.. А… Ну да, понятно. Не желаете проливать кровь соотечественников? Угадал я?

— Так точно.

— Тут и угадать нетрудно… Что ж, извольте. Вольному воля… Не будь вы увечным… ваше право конечпо же… А жаль! Очень жаль. Нам такие, как вы, нужны… Возьмите свой рапорт. А передумаете — милости просим, боевым офицерам всегда рады.

— Нет уж, господа! — прапорщик скомкал в левой ладони свой возвращенный рапорт. — К чертям вашу политику! Если мой солдат, закрывавший меня от тевтонской пули, вдруг окажется с большевиками, я в него стрелять не стану! Раз не направляете на фронт, то уж лучше…

В тот же день, поближе к вечеру, увечный прапорщик Мирон Яковлевич Черкасский сделал предложение юной киевлянке Неле Ильиничне Юдановой.

Здесь уместно будет обратиться к недалекому прошлому и поведать кое-что о событиях, предшествовавших упомянутому только что поступку.

Еще до войны Черкасские занимали квартиру в добротном коммерческом доме на Лютеранской, неподалеку от ее пересечения с Левашовской, где стоял домик Юдановых. Семьи дружили издавна. В одной семье росли два сына, в другой — две дочери. И — редкостный случай! — взаимные симпатии детей не противоречили заветным чаяниям родителей.

Но в течение одной лишь недоброй ночи братья Черкасские осиротели: их родители не проследили за печью и уснули, а угарный газ, как известно, запаха не имеет и разит людей коварно, исподтишка, чаще — спящих… Оба брата в ту ночь дома не ночевали: взрослым парням дозволяется иногда заночевать у друзей после холостяцкой пирушки. А наутро — хуже похмелья…

Вскоре началась война. Старший из братьев, едва окончив Политехнический институт и успев вступить в РСДРП, ушел вольноопределяющимся, попал во 2-ю армию генерала Самсонова и в конце августа первого же года войны пал в сражении под Танненбергом, как раз в том самом историческом месте, то есть в тех самых лесах, где еще в пятнадцатом веке объединенные силы славян разбили тевтонских рыцарей… Ася, старшая дочь Юдановых, некоторое время погоревала о погибшем женихе, но затем утешилась с неким расторопным юристом, забавно окающим волжанином, которого прихотливая Фортуна, сговорившись с Фемидой, забросила зачем-то в Киев.

Младший Черкасский, Мирон, так и не окончив университета, но окончив школу прапорщиков, тоже отправился в действующую армию. Политических взглядов своего погибшего брата он не разделял, однако всегда был готов без колебаний ввязаться в любую потасовку, если попахивало какой бы то ни было несправедливостью. И эта черта нередко сводила его весьма близко с революционерами. Теперь же, вернувшись в родной город, он застал такое обилие партий и программ, что воспринял все это как сплошную неразбериху, и определить, где правые, а где не правые, покамест не сумел. На фронте ему было все несравненно яснее — туда он и стремился, хотя полное право демобилизоваться и зализывать раны.

После визита в штаб округа Мирон Яковлевич сам себе приказал в политические схватки не ввязываться. И — с подсказки доброжелательного подполковника — решился на шаг, о котором давно уже подумывал, то есть сделал предложение Неле.

Предложение было благосклонно принято. Илья Львович даже прослезился, а Елена Казимировна не преминула в который раз напомнить о своем королевском происхождении. Со свадьбой же решили повременить до более спокойных времен.

Что же касается такого немаловажного в жизни человека обстоятельства, как место проживания, то… Квартира Черкасских на Лютеранской была безвозвратно потеряна: пока Мирон воевал, хозяин умудрился сдать его квартиру другой семье. Видимо, рассчитывал, что младший брат по примеру старшего с поля брани не вернется. Однако прапорщик Черкасский вернулся, не отказал себе в удовольствии угостить перепуганного мерзавца левым апперкотом,[3] извинился перед ни в чем не повинными новыми жильцами, забрал немногие чудом сохранившиеся книги и — по приглашению Юдановых перебрался на Левашовскую, в комнату, где до недавнего времени обитали Ася с мужем, ныне укатившие в Симбирск.

Всего этого, разумеется, не могли знать те киевляне, чьи любопытствующие взоры были привлечены прапорщиком-левшой. Не знали они, понятно, и того, что столь демонический в их представлении прапорщик был безоговорочно признан Бузуком — экзотическим котом, обитавшим в доме Юдановых. Кот не только не прятался от нового жильца, но — более того — терпеливо ждал его в прихожей под дверьми, а дождавшись — терся о сапоги и приветствовал пришедшего коротким басистым кряхтением, поскольку мяукать не умел.

5. «ЧЕРВОНЦЫ»

Вступая когда-то в партию, работая в Подольске, Иосиф Михайлович тогда еще, разумеется, не задумывался о таком политическом явлении, как местный национализм. Здесь же, на Украине, с этим явлением пришлось столкнуться. Не на живот, а на смерть. И потому поневоле пришлось немало думать о таких прежде неведомых ему явлениях, как петлюровщина и гайдаматчина.

Какие корни питали их? В чем источник их силы и где их слабость? Что противопоставляет им революция?

Иосиф Михайлович вспоминал немало исторических примеров, свидетельствовавших, что никакая власть не может долго продержаться, не опираясь на реальную военную силу. Конечно, такая сила могла быть наемной. Даже заемной. Бывали в истории и примеры, когда власть держалась исключительно на копьях или штыках войска пришлого. Но власть, которая не желает быть преходящей, должна рано или поздно опереться на плечи соотечественников, на силу своего народа. Это Иосиф Михайлович в достаточной мере понимал.

Но можно ли утверждать, что того же не понимали политические противники большевиков? Скажем, те же деятели украинской Центральной рады? Конечно, понимали! Никогда не надо считать противника глупее себя — нет более опасного заблуждения, нет более верного пути к поражению.

Не оставляя надежд на поддержку заемных немецких штыков, Центральная рада приступила к спешному созданию собственных, национальных вооруженных сил. И, надо отдать ей должное, преуспела в этом деле.

По селам и хуторам Украины собирались отряды крепких и простодушных хлопцев, ошалевших от возможности покрасоваться в новом нарядном обмундировании и почувствовать себя прямыми наследниками славы запорожского казачества. Иосиф Михайлович не разделял бытовавшего уже в ту пору суждения, будто эти отряды «вильного козацьтва» состояли исключительно из куркульских сынков. Он знал — не только на основании собственных наблюдений, но и по отзывам местных товарищей, — что не так-то все здесь просто. Наслушавшись старинных песен бандуристов и вообразив себя единственными, незаменимыми защитниками «самостийной» Украины, забыв при этом, за что и против чего воевали прежние гайдамаки, садились на коней и хватались за сабля даже бедняки и батраки. Из таких казачьих отрядов формировались гайдамацкие полки — в короткий срок Центральная рада получила в свое распоряжение реальную вооруженную силу, отнюдь не малую.

Одновременно с формированием верных Центральной раде полков «вильнго козацьтва» и в противовес им поднималась на той же Украине другая сила. Речь шла не только о революционных солдатах и красногвардейцах.

Иосиф Михайлович знал, что еще за месяц до его прибытия в Харьков туда же прибыл двадцатилетний большевик Виталий Примаков, сын учителя и близкий друг семьи писателя Коцюбинского, знаток древнеримских авторов и лихой наездник, еще до революции выступавший против войны и осужденный на вечную ссылку в Сибирь. Тотчас по прибытии в Харьков этот молодой человек умудрился разоружить 2-й Украинский запасный полк атамана Волоха, где задавали тон петлюровцы.

Иосифу Михайловичу не раз и охотно рассказывали, как все это было проделано. Поначалу Примаков сагитировал 3-й батальон полка, затем — опираясь на этот батальон и под прикрытием присланного Антоновым-Овсеенко броневика — совладал с остальными. После чего, подкрепив 3-й батальон красногвардейцами-добровольцами, Примаков в течение недели сформировал 1-й полк Червонного казачества и сам возглавил его.

Сейчас, в январе восемнадцатого года, «червонцам», как их тотчас окрестили в народе, предстояло первое боевое дело.

— Пахаря узнают по его первой борозде, — говорил Примаков, обращаясь к своим хлопцам, — а воина по первому бою…

Иосиф Михайлович смотрел на карту, чтобы представить себе предстоявший «червонцам» путь из Харькова на Киев через Полтаву, — в этом направлении и предстояло нанести главный удар по Центральной раде. На правом фланге, с севера — от Брянска и Курска, двигались семь сотен красногвардейцев. Им на подмогу с северо-запада — от Гомеля на Бахмач и через Новгород-Северский на Конотоп — наступала двумя колоннами сильная группировка под командованием Рейнгольда Берзина в составе трех с половиной тысяч солдат, четырехсот матросов и дюжины орудий. На левом фланге действовали красногвардейцы Екатеринослава, недавние соратники Иосифа Михайловича. А из Харькова прямиком на Полтаву — согласно приказу главкома Южного фронта Антонова-Овсеенко — двинулась главная ударная группа, возглавляемая лично Муравьевым.

Иосиф Михайлович невольно улыбался, вспоминая свою недавнюю стычку с темпераментным подполковником: как ни бесновался Муравьев, а комиссары-большевики из частей отозваны не были.

Итак, группа войск Муравьева наступала на Полтаву. Впереди шел бронепоезд. В середине его, неузнаваемый под склепанными стальными листами, энергично пыхтел и дымил паровозик «ОВ», или попросту «Овечка», его четыре пары ведущих колес были сравнительно малого диаметра и без пробуксовки брали с места непомерную тяжесть панцирного состава. Спереди и сзади паровоза по четырехосной бронеплатформе, на каждой из них по концам две вертящиеся башни, в каждой башне пушка и два пулемета, с каждого борта еще по два «максима», а в центре крыши граненая башенка со смотровыми щелями. Прогибались рельсы и вдавливались в насыпь шпалы под тяжестью грозной боевой махины.

За бронепоездом в эшелонах следовали отряды солдат и красногвардейцев — нз Москвы, Харькова, Люботина… в каждом отряде — до тысячи штыков да еще шесть орудий. И, кроме того, в передовом эшелоне шел на Полтаву курень, то есть батальон червонных казаков Примакова. Против «вильного козацьтва» Центральной рады — революционная рать «червонцев». Иосиф Михайлович следил за ними с особым волнением: понимал, сколь немаловажный это фактор в сложнейшей обстановке разгоревшегося на Украине противоборства.

Пути, по которым шли бронепоезд и эшелоны, неоднократно портились, но их быстро приводили в порядок полтавские большевики-железнодорожники. Они же заблаговременно передали Муравьеву план Полтавы и дислокацию находившихся в городе частей, — это была неоценимая помощь.

Вместе с тем, как ни гордился Иосиф Михайлович действиями местных железнодорожников и «червонцами» Примакова, он отдавал себе отчет в том, что силы все же пока неравны. Шести с половиной тысячам наступавших советских войск противостояли более двадцати тысяч вооруженных до зубов казаков, солдат и офицеров Ценральной рады, из которых тысяч двенадцать (то есть вдвое больше всех красных сил) сосредоточилось в одном лишь Киеве — испокон веков неприступном.

Но как бы там ни было, а начинать надо было с Полтавы и взять ее во что бы то ни стало.

Подкатив под вечер к городу, бропепоезд открыл огонь по станции Полтава-Южная и на всех парах, минуя семафоры, ворвался на ее территорию. Стоявший на пристанционных путях бронепоезд неприятеля тотчас, не принимая боя, ретировался. Тут же подоспел на параллельный путь эшелон с «червонцами». Казаки расторопно выгрузились и, оставив по два часовых при каждом вагоне, а с собою прихватив четыре «максима», двинулись пешими цепями на город. Их встретил неуверенный огонь, гайдамаки явно не ожидали столь скорого появления красных. Далее курень разделился: одна сотня направилась к почтамту и телефонной станции, другая — к Виленскому военному училищу, а третья — очищать прочие улицы. Вот когда пригодился своевременно переданный полтавскими большевиками план города!

Следует заметить, что в так называемых по традиции «сотнях» у Примакова насчитывалось по две с половиною сотни бойцов.

Оборонявший Полтаву гайдамацкий полк имени Богдана Хмельницкого откатился почти без сопротивления, остальные части тоже сопротивлялись весьма вяло. Не потому ли, что рядовые гайдамаки не испытывали особого желания драться с «червонцами» — по сути дела, такими же хлопцами, можно сказать — своими братьями? У Иосифа Михайловича такое предположение невольно возникало, но торопиться с окончательными выводами было пока преждевременно, слишком сложна была ситуация на Украине.

Самыми упорными оказались юнкера, но к утру и с ними было покончено. Над Полтавой поднялся красный флаг.

Первое свое боевое испытание «червонцы», оправдав и одежды своего молодого командира, выдержали с честью. В освобожденной Полтаве они, как и положено казакам, сели на добрых коней, захваченных у гайдамаков. Здесь же Примаков, не теряя часу, сформировал из полтавчан еще пеший курень и новый конный полк Червонного казачества, усилив его конно-пулеметной сотней.

Но — по меткому украинскому выражению — не говори «гоп!», пока не перепрыгнул.

Левые эсеры, хозяйничавшие в исполкоме Полтавского горсовета, потребовали, чтобы войска оставили город. Что тут оставалось делать перед лицом такой наглости? Решение, которое было принято большевиками, пришлось по душе Иосифу Михайловичу: левоэсеровский исполком распустить и передать всю власть тут же созданному ревкому. Необходимость такой чрезвычайной меры разъяснили населению в специальном воззвании, где, в частности, было сказано:

«Ясно, что ни один из прибывших отрядов не мог двинуться дальше, пока у него не было уверенности, что в тылу все спокойно, что в тылу все налажено, что подкрепления будут непрерывно прибывать…»

Иосифу Михайловичу интересно было бы знать, как воспринял все эти события левоосеровский подполковник.

А Муравьев в эти дни испытывал двойственное чувство. С одной стороны, ему, как левому эсеру, следовало бы защитить распущенный большевиками Полтавский исполком и не поддерживать учрежденного ревкома. Но с другой стороны, как военачальник, который только что одержал еще одну победу и был весьма заинтересован в победах последующих, он понимал, что без уверенности в оставленной за спиной Полтаве он не сможет вести войска на штурм Киева, что и здесь большевики — нравятся они ему или нет — оказались объективно правы. Михаил Артемьевич нервничал, раздираемый противоречиями, ссорился с новыми властями Полтавы, выступал с резкими заявлениями и издавал приказы один грознее другого.

Когда Иосиф Михайлович прочитал текст одного из таких приказов, он насторожился и встревожился. И не он один. А в том приказе явно обезумевший Муравьев повелел «беспощадно вырезать всех защитников местной буржуазии». Так и было сказано! «вырезать»! И это — терминология новой власти?!

Дилетантство в политике, да еще опирающееся на вооруженную силу, — опаснейшее явление, чреватое непредсказуемыми последствиями…

Полтавчане перебудоражились, большевики возмутились, и Антонов-Овсеенко, узнавший обо всем из откровенного донесения самого же Муравьева, категорически запретил ему выступать с какими-либо политическими декларациями и вмешиваться в деятельность местных советских органов.

Получив такой запрет, Михаил Артемьевич затаил обиду. Но, делать нечего, пришлось смирить гордыню. Тем более что главкомом всех войск Советской Украины был назначен знакомый Муравьеву еще по Гатчинской операции Юрий Коцюбинский — сын известного украинского писателя, по возрасту мальчишка, по уже офицер с боевым опытом и участник штурма Зимнего, а закадычным другом нового главкома был как раз тот самый Примаков, который со своими «червонцами» находился в подчинении у Муравьева. Все это приходилось учитывать. И при взятии Полтавы червонные казаки Примакова проявили себя как серьезная боевая сила — с этим тоже нельзя было не считаться…

Развивая успех, части Муравьева без боя заняли Ромодан, а оттуда двинулись на Бахмач и Черкассы. Одновременно удалось войти в Кременчуг, где сразу же был сформирован 3-й полк Червонного казачестза — до семи тысяч штыков и сабель плюс десяток станковых пулеметов. В районе Кременчуга удалось также форсировать Днепр, захватить плацдарм на правом берегу и — после длившегося почти сутки упорного боя — разгромить и обратить в бегство тысячи четыре офицеров, юнкеров, солдат и «вильных казаков» Центральной рады. При этом были захвачены богатые трофеи: орудия, пулеметы, железнодорожные составы.

Муравьев ликовал. Но опять-таки права народная мудрость: не говори «гоп!»…

Откуда ни возьмись, через Кременчуг, оставленный ушедшими вперед войсками, двинулась трехтысячная колонна противника при трех орудиях. На предложение сдать оружие ответили недвусмысленным матом. Чувствовали свою силу. Пришлось оставить город и отойти на Полтаву. И черт его знает, как теперь сложится столь блестяще развивавшаяся карьера Муравьева: не пришлось бы вслед за Кременчугом оставить и Полтаву — тогда о штурме Киева и мечтать не придется. Мпхаил Артемьевич был вне себя, спешно требовал подкрепленый, слал телеграмму за телеграммой. «Потеря Полтавы, — сообщал он в Харьков, — произведет ужасное впечатление и подорвет веру в нас». Антонов-Овсеенко на это ответил: «Обывательски преувеличена опасность у Кременчуга, меры приняты, будьте спокойны и по-прежнему решительны».

По приказу красного командования двинулись на Кременчуг эшелоны с красногвардейцами — ввинчивались в морозный воздух горячие паровозные дымы, звонко стучали колеса на стыках. Шли форсированным маршем сотни третьего куреня 1-го полка «червонцев» — пар шел от заиндевелых коней, вылетали куски льда и пригоршня снега из-под крепких копыт. И, как ни сопротивлялись те обнаглевшие три тысячи при своих трех орудиях, их вышибли из Кременчуга.

Успокоившись и вновь обретя решимость, Муравьев повел войска на Киев. Под его командованием продвигались вслед за рано заходящим солнцем красногвардейцы из Харькова, Полтавы, Сум, Люботина и других украинских городов. Шагали прибывшие на подмогу солдаты 11-го Сибирского стрелкового полка. Грохотали на неровных заснеженных дорогах орудия и зарядные ящики конной артиллерии. Катились по ровным рельсам три бропепоезда: один настоящий, бравший Полтаву, и два самодельных. Лишь под Березанью задержались они у взорванного моста…

Вскоре в Харькове стало известно: вся Левобережная Украина стала Советской. Иосиф Михайлович радовался безмерно.

Он не сомневался, что немалую роль здесь сыграли «червонцы» Примакова. Воображение художника рисовало Иосифу Михайловичу, как шли, курень за куренем, сотня за сотней, «червонцы» Примакова, готовые преодолеть, смести любую преграду на своем пути.

Железные мундштуки и прочные поводья в сильных и чутких пальцах всадников сдерживали и направляли нетерпеливую силу боевых коней. Железная воля, сила духа и душевная чуткость командиров-большевиков сдерживали и направляли необузданную молодую удаль и ярость червонных казаков.

Червонели ленты в гривах и челках коней, на лихо заломленных смушковых папахах всадников, червонели лампасы, значки на пиках и полотнище штандарта. Червоный цвет — цвет революции. Эхо цвет пролитой в боях крови, одинаковой у рабочего и крестьянина, у солдата и студента. Одинаковый у русского и украинца, у поляка и еврея. В куренях и сотнях Червонного казачества стремя в стремя с украинскими хлопцами шли проливать свою кровь дети многих народов, для которых Русь веками была и осталась родной Отчизной, единственной и незаменимой.

6. НЕ ТОЛЬКО НА ПОЗИЦИЯХ

А борьба с врагом, как известно, идет не только на позициях. И порой не знаешь, где, когда и как попытаются ударить тебя в спину. Иосифу Михайловичу не раз уже доводилось сталкиваться с такими неожиданными попытками. Но на сей раз… Такой, казалось бы, на первый взгляд сугубо мирный, далекий от боевых дел участок…

Еще в Подольске, рисуя пейзажи, он не раз примечал: незадолго до перелома погоды, перед дождем, дым от заводских и паровозных труб не улетает в небо, а льнет к земле, расползается повсюду мутной мглой, от которой лишь в горле беспокойство — кашель неудержимо просится. Видел он такое в Екатсринославе, а особенно в Харькове, где заводских и паровозных труб — не счесть.

А сегодня разлилась по городу мутная мгла — слухи. Не к дождю — к иному ненастью. Из каких же нечистых труб они выбрались?

— Сусидка, а сусидка? Кажуть, усих наших диточок у школу нэ допустять. Чи чулы?

— А то як же! Уси про це говорять. И нэ тильки пэ допустять, а хто у школу увийдэ, того звидты прикладами по потылыци…

— Не верю! Я сегодня должна дать диктант. Программа есть программа!

— Да вы вообразите только озверевший солдат или этот… как его… ну, пролетарий с ружьем… вот-вот, красногвардеец… и против детей! Пожелавших, видите ли, учиться…

— Ироды!

— Нет бы германца победить — со школярами воевать надумали!

— А вы как полагали, почтеннейший? Школа, ученье — это все, видите ли, буржуазные предрассудки, проклятое наследие старого мира. Революционерам такая роскошь, как просвещение, ни к чему — одна только помеха в ихней классовой борьбе…

— Брось брехать, товарищ!

— Гусь свинье не товарищ. А брешут собаки.

— Что бы ни было, я пойду в школу. Я педагог, мое место там, с учениками. Что бы ни было!

— Не советую, пан вчитэль. Зря на рожон лезете. Бо, як кажуть, бережэного бог бережэ.

— Мадам Дзюба! Вы пустите сегодня своего Стасика в школу? Я свою Наталочку не пущу. Боюсь!

— Ось побачитэ, громадянэ, до чого ще дойдуть бильшовыки. Сами дойдуть та й нас довэдуть…

Если бы Иосиф Михайлович знал об этих разговорчиках лишь по сообщениям товарищей! Но он сам слышал, своими ушами, в самых разных местах города. Понимал: очередная провокация.

Но в душе все кипело. Легко ли остудить ее, когда слышишь подобное, когда сталкиваешься с ложью и наглостью? Душу остудить трудно. А голову — нужно.

Чтобы большевики были против просвещения? Чтобы Советская власть закрывала школы? Чтобы красногвардеец замахивался прикладом на ребенка?! Можно ли вообразить что-либо нелепее, противоестественнее?

Другое дело — закрыли все кабаре и кафешантаны в Харькове. И рестораны — только до одиннадцати вечера. Винные склады опечатаны. Это правильно, это по-большевистски! Но чтобы — школы… Чушь какая-то собачья! Какому олуху царя небесного придет подобное в голову?

Но, возможно, все это придумано отнюдь не олухами. Иосиф Михайлович никогда не заблуждался насчет того, что враг — вовсе не дурак. Понимал, что в данном случае провокационный слух придуман и пущен, чтобы сорвать занятия в школах, нарушить нормальный ход мирной жизни граждан. И конечно же обвинить в этом большевиков. Хитро затеяно!

Лучшее средство борьбы с любой клеветой, с любыми обывательскими слухами — открытое, недвусмысленное слово правды. Именно к такому средству должна в подобных случаях прибегать партия большевиков и власть Советов. Для того, кстати, существует своя пресса — надежное оружие в борьбе с неправдой. И грех это оружие не использовать. Таково было его мнение.

И вскоре с газетной полосы прозвучало:

«Ввиду того, что по городу упорно распространяются слухи о предстоящем будто бы разгоне силою оружия учеников из учебных заведений, считая слухи эти чисто провокационными, бьющими на то, чтобы подорвать правильное течение занятий в учебных заведениях, Исполнительный комитет постановил через посредство печати оповестить педагогический персонал, родительские комитеты и учащихся всех учебных заведений Харькова о том, что слухи эти ни на чем не основаны…»

7. ЕЩЕ ОДИН ПОСЕТИТЕЛЬ

В кабинете запахло нафталином. Так ощутимо, что Иосиф Михайлович даже притронулся пальцем к своему длинноватому носу.

Запах шел ог посетителя, точнее — от его пальто. Знать, никакие зимние ветры не выдули этого стойкого запаха, от которого якобы изводится моль и, следовательно, сберегается одежда. Однако пальто на посетителе не выглядело сбереженным. Котиковый воротник, когда-то черный и блестящий, теперь потускнел и поистерся до красноватого оттенка. На ногах у посетителя серели стоптанные боты — от двери через весь кабинет протянулись мокрые следы. Говорил посетитель с астматической одышкой, комкая рукавицы и ушанку.

— Простите, товарищ Варейкис, это я… это снег… Но я вытирал ноги у входа, поверьте!

— Не сомневаюсь, — успокоительно ответил Иосиф Михайлович. — Присаживайтесь. Я вас слушаю.

Лицо посетителя, болезненно-одутловатое, судя по всему, не менее двух суток отдыхало от бритвы.

«Ему тяжко сейчас, — определил Иосиф Михайлович, глядя в утомленные, припухшие глаза. — Очень даже тяжко. Он не привык переносить такие тяжести, это с ним впервые». Хотелось думать, что посетитель — не поверженный враг, а мирный обыватель. Глядя на его больное лицо и столь «ароматное» пальто, видя его унылые глаза, слушая натужное дыхание, Иосиф Михайлович испытал чувство простой человеческой жалости. И решил, коль скоро это не окажется почему-либо невозможным, всячески помочь бедняге, поддержать его. И повторил как можно ласковее:

— Так я слушаю.

— И на том спасибо, как говорится, — несчастный улыбнулся кривовато. — Помните, у Чехова… Это такой очень интересный беллетрист…

— Я читал Чехова.

— Простите, я не… Извините, бога ради!.. Так у Чехова, если читали, помните такую поучительную новеллку…

— Вынуждеп прервать вас. Если можно, поближе к делу. Ведь вы пришли ко мне с каким-то делом?

— Да, я пришел к вам. Именно к вам, товарищ Варейкис… Я буду говорить тривиальности. Народ сказал метко: голод не тетка. Я осмелюсь добавить: и вообще не родственник. А если говорить проще, то, поверьте, очень это плохо. Очень плохо, когда нечего есть. Когда нечем кормить семью. Когда нет хлеба. Очень плохо тогда. Такая тривиальная истина…

— Да, это истина. И вовсе не тривиальная. Но у нас, вы знаете, норма. И у меня — такая же, как у большинства. А в России рабочие голодают.

— Знаю, знаю! Вы меня превратно поняли. Я не пришел просить хлеба. Я свою норму… свою жалкую норму!.. имею. И не прошу большего. Я хотел лишь сказать, что если человеку плохо без хлеба, то… Ну, вы сами понимаете, без одежды тоже неуютно…

— Конечно, — согласился Иосиф Михайлович, снова взглянув на пронафталиненное пальто и невольно сравнив его — хотя и проеденное молью, но все же более теплое — со своей легкой шинелишкой.

— Да, да, товарищ Варейкис! — перехватил и весьма точно истолковал его взгляд посетитель. — Я ведь вижу, что вы не в собольей шубе щеголяете. Я ведь… потому и пришел к вам… Но нет, не поймите меня превратно! Я не пришел просить одежду…

— Если можно, пожалуйста, покороче. Я понимаю, вы применяете метод исключения, вам так легче. Но, пожалуйста, постарайтесь, изложите вашу просьбу сразу. Без преамбул.

— Без преамбул? Метод исключения? — судя по оживившимся глазам, разговорчивый посетитель был приятно поражен тем, что представитель новой, рабоче-крестьянской власти пользуется столь изысканной лексикой! — Да, конечно, понимаю… Да, вы правы, я посягаю на ваше драгоценное время. Прошу извинить. Вы правильно поняли, методом исключения мне действительно легче. Знаете, есть люди, которым ничего не составляет обращаться с просьбами. Я к этой категории, увы, не отношусь. Мне легче оказать помощь другому, чем попросить о помощи. Но страдают от этого близкие, страдает семья. И я… буквально заставил себя… Вот и верчусь и кручусь вокруг да около, вместо того чтобы сразу и прямо… Да поймите же, товарищ Варейкис, это… это унизительно!

— Успокойтесь, гражданин. Давайте сделаем так. Я помогу вам высказаться. Я буду задавать вам вопросы, а вы просто отвечайте на них. Такая форма не заденет вашего самолюбия?

— То есть… вы предлагаете… как на допросе? Что ж, лучше уж как на допросе, чем как на паперти.

— А вас когда-нибудь допрашивали?

— Никогда, слава богу!.. Простите, я, кажется, сказал бестактность? Спрашивайте, товарищ Варейкис! Я готов отвечать, мпе так и впрямь легче будет. Я только хотел сказать, что без жилья тоже плохо. Спрашивайте!

— Ну вот! — Иосиф Михайлович облегченно рассмеялся. — Вы нуждаетесь в жилье?

— Да! Именно в жилье! И не просто нуждаюсь, а… Иначе я бы не…

— Понимаю. Разрешите задать вам еще несколько дополнительных вопросов. У вас большая семья?

— Да, не слишком маленькая. Моя престарелая мама, она парализована и не только не может ходить, но и… Раньше была сиделка, была прачка, была горничная. А теперь… Нет, я не ропщу, я все понимаю!

— Так вы начали перечислять состав семьи, — вернул его в русло Иосиф Михайлович. — Мать и жену вы уже назвали. А еще?

— Да-да, простите, вечно я отвлекаюсь… Еще четверо детей. Сашенька — гимназист. Но какая теперь учеба? Нет, я понимаю… Анечке — четыре годика, Манечке — три, а Сонечке — и двух не наберется.

— Значит, вы единственный кормилец в семье?

— А что делать?

— А где и кем вы работаете?

— Уже нигде и уже никем. Но я не прошу денег, товарищ Варейкис!

— Я и не могу их предложить, при всем желании. Я помню, вы просите жилье. А где и кем вы работали прежде?

— Я дантист. У меня была частная практика, я принимал пациентов на дому.

— Значит, у вас была своя квартира?

— Разумеется. Иначе я не смог бы практиковать. А теперь. С кого теперь брать свой скромный гонорар? С рабочих? Если ко мне придет с кариозным зубом красногвардеец — мне не только неловко брать с него гонорар, мне даже негде его принять! А явится матрос со щекой, раздутой от флюса, я кое-как найду уголок, чтобы оказать ему неотложную помощь, но вынужден буду причинить ему боль — так он, чего доброго, усмотрит в этом контрреволюционную провокацию и, не задумываясь, пристукнет меня прикладом…

— Так уж сразу и прикладом? — Иосиф Михайлович покачал головой недоверчиво. — А если спасибо скажет? А?.. Так куда же все-таки девалась та прежняя ваша квартира?

— Туда же, куда девался мой кабинет, где я работал. И, поверьте, работал добросовестно! Старался избавить людей от страданий…

— Вас что, уплотнили?

— Именно! Оказалось, что я не врач, а зажравшийся паразит, сосущий кровь… Но мало того, теперь меня и мою семью должны выставить даже из той единственной комнаты, в которой мы все ютимся, все семеро. Выставить как злостного задолжника по квартплате. А чем, спрашивается, могу я погасить этот долг? Чем?! Нет, я все понимаю…

— Я тоже все понял. Задаю последний вопрос. Хотите работать?

— По профессии?

— Да. Но не в домашнем кабинете, а в советском медицинском учреждении.

— А это… такое возможно? Вам это… нужно?

— Это нужно прежде всего вам. И, полагаю, вполне возможно. Потому что нам тоже нужно. Если согласны, я помогу вам устроиться.

Безработными Харьков был наводнен. И с жильем в городе дело обстояло не легче. Готовился декрет по этому вопросу — в частности, предполагалось освободить от какой-либо квартплаты таких безработных, как этот бедняга дантист; таких нетрудоспособных, как его мать; таких учащихся, как его сын. Иосиф Михайлович быстро написал несколько строк, сложил бумагу пополам, передал посетителю, деловито сказал:

— Здесь указан номер комнаты, в нашем же здании. И фамилия товарища, которому передадите эту записку. Он позаботится и о вашем жилье.

— Огромное спасибо, товарищ Варейкис! Я знал-таки, к кому надо идти!

— Ничего вы не знали. Я-то как раз этими вопросами не занимаюсь… Впрочем, если что не так — известите меня.

Он хотел было добавить, что, по сути дела, нет таких вопросов, которыми не призван был бы заниматься партийный руководитель. Но говорить этого не стал. Лишь ощутил — уже не впервые — то согревающее душу чувство осознанного удовлетворения, когда удается сделать доброе дело, удается помочь тому, кто в твоей помощи чуждается и, главное, помощи заслуживает. Чувство это оказалось, пожалуй, не слабее того, которое не раз доводилось ему испытывать, проявляя непримиримую твердость перед наглостью недруга.

8. ДИАЛОГ

Диалог сей имел место зимним вечером в доме Юдановых на Левашовской улице занесенного снегом Киева.

Женщины в этот час хлопотали на кухне и потому не присутствовали. Зато в разговоре принимал молчаливое участие великолепный кот Бузук, мудрейший из мудрейших. Многозначительно жмурясь и подергивая усами, он вслушивался в знакомое звучание хозяйского голоса.

— Итак, дорогой Мирон Яковлевич, занесло меня однажды за пределы Малороссии, в так называемые Тульские засеки — широколиственные леса. Тянутся они от низовий реки Упы через всю Тульскую губернию и в давние времена не раз защищали Москву от набегов. Свое стратегическое значение засеки со временем потеряли. И Петр Великий издает указ, по которому все эти утесные угодья отдаются Тульскому оружейному заводу. Тогда же, при Петре, в засеках создаются лесничества, первые в России. Учреждается лесная стража. Любопытно, что до сей поры лесные кордоны там называются «казармами», а лесников величают «солдатами».

— Да, действительно, весьма любопытно.

— Это что! А ведомо ли вам, сколько прославленных наших художников побывало в тех благословенных краях? Репин, Шишкин, Ге… Если бы вы увидели эти пышные кроны вековых деревьев, таинственные заросли кустарников вдоль прохладных оврагов…

— Там, должно быть, и охота знатная?

— Да, дичи полно, сам Тургенев наезжал поохотиться… Но это все присказка, Мирон Яковлевич, сказка только начинается. Есть в Тульских засеках такой уголок… Торжественная тишина царит в нем. Только птицам да грозам летним дозволяется нарушать ее. Там, под сенью ветеранов-дубов, под скромным зеленым холмиком, без креста, без каменного надгробья… там спит великий человек…

— Догадываюсь, Илья Львович, Граф Толстой?

— Он! Лев Николаевич Толстой, Вы знаете, что сказал о Толстом знаменитый Кони? Послушайте, я выписал: «Он мог иногда заблуждаться в своем гневном искании истины, но он заставлял работать мысль, нарушал самодовольство молчания, будил окружающих от сна и не давал им утонуть в застое болотного спокойствия», Великолепно сказано! И очень верно! Я бесконечно благодарен провидению, занесшему меня тогда в Тульские засеки. Мне посчастливилось побывать в Ясной Поляне и даже беседовать с этим великим человеком. И те немногие письма его… я храню их как бесценную реликвию… Я их покажу вам сейчас. Я их мало кому показываю, но вам…

Юданов отпер ящик стола, достал потертый кожаный бювар, вынул из него несколько распрямленных листов, исписанных крупным, с наклоном почерком. Каждый лист начинался одинаково: «Дорогой Илья Львович!..»

— Даже не верится, что это он — мне! Что это его рукою начертано! И вот сегодня, когда его уже нет… Ну что я мелю! Его не может не быть, он есть, он всегда будет!

Илья Львович убрал письма обратно в ящик, вынул огтуда какие-то страницы, полистал, нашел нужное место и прочитал торжественно:

— «Верю я в следующее: верю в Бога, которого понимаю как Дух, как любовь, как начало всего. Верю в то, что истинное благо человека… в том, чтобы люди любили друг друга и вследствие этого поступали бы с другими так, как они хотят, чтобы поступали с ними… Я не говорю, чтобы моя вера была одна несомненно на все времена истинна, но я не вижу другой — более простой, ясной и отвечающей всем требованиям моего ума и сердца; если я узнаю такую, я сейчас же приму ее». Вот что ответил Толстой синоду. Вот что такое его вера, его мораль!

— Его мораль, если не ошибаюсь, непротивление злу?

— Да. Он считал, что добро, утвержденное злом, перерождается в новое зло. Ибо зло порождает зло.

— Добро тоже способно породить зло, Илья Львович. Если добро не противится злу, оно неизбежно порождает новое зло. А вы, судя по всему, надеетесь одной лишь воскресной проповедью убедить волка, чтобы он не резал себе на ужин овечку и предпочел поужинать травкой? По для этого надо, чтобы желудок у волка был устроен так же, как у овцы.

— Но Толстой…

— Я немало читал Толстого. Подставь вторую щеку, не так ли? Однако в своем ответе синоду, на который вы сейчас ссылались, он отнюдь не подставляет второй щеки.

— Ну, не в щеке суть. Главное же… Вот он и мне пишет то, что неустанно повторяет и твердит каждому… — тут суматошный старик снова полез в стол за письмами. — Вот, пожалуйста: «…счастье в том, чтобы не противиться злу и прощать и любить ближнего». Не мне одному он так писал. А я… я целиком… целиком и полностью разделяю эту прекрасную мысль. И не вижу в ней каких-либо противоречий. Я вижу в ней точнейшее определение понятия счастья, над которым человечество билось тысячелетиями. Дайте-ка иное определение, болео точное и всеобъемлющее, попытайтесь. Не сможете!

— Отчего же? У меня, например, свое представление о счастье. Это максимальное приближение к осознанному идеалу.

— Заумно! Заумно, друг мой, и большинству недоступно. А определение Льва Николаевича понятно любому неграмотному мужику. Отсюда и небывалая для России прижизненная популярность. А что творилось на его похоронах!..

— С неграмотного мужика какой спрос, с бедняги? А вот мне, грамотному, в его столь популярном, как вы уверяете, определении счастья ничегошеньки не понятно.

— Что же вам непонятно? В чем усмотрели вы тут противоречие?

— Попытаюсь объяснить. Давайте рассуждать. Скажите, пожалуйста, Илья Львович. Смею ли я считать вас своим ближним?

— Безусловно! Как и я вас. Значит, если вы способны испытывать чувство любви к ближнему… Так ведь и Лев Николаевич призывает к тому же!

— Минуточку! Весь вопрос в том, что Толстой тесно увязывает любовь к ближнему с непротивлением злу. Вот в этой увязке и заключено противоречие. Представьте себе, что некто имярек причиняет зло вам. Вам, которого я люблю. Следуя завету Толстого, я не должен противиться этому злу, которое причиняется вам. Не должен противиться имяреку, а должен позволить ему беспрепятственно причинять вам зло?

— Нет-нет… Ну, право, кто и какое зло может мне причинить?.. Ваш пример звучит несколько… абстрактно, да.

— Еще конкретнее? Извольте! Я не стану особенно распространяться о своем отношении к вашей дочери, к Неле. Вы знаете. Но… не дай бог мне оказаться Кассандрой… но представьте себе на миг такую ситуацию. В нынешних наших обстоятельствах вполне, к сожалению, возможную… Мы с Нелей прогуливаемся по аллеям Александровского парка. И вдруг нам навстречу группа преступных негодяев. Они начинают приставать к Неле с оскорбительными домогательствами. Они намереваются причинить ей страшное зло. Как же в таком случае прикажете поступить мне? Послушаться графа Толстого и не противиться злу? То есть малодушно, подлейшим образом ретироваться и оставить свою невесту, вашу дочь, в лапах этих мерзавцев? Или — еще подлее и отвратительнее — остаться, дабы стать немым свидетелем, но только не противиться?!

— Вы говорите жуткие вещи! Успокойтесь, на вас лица нет!

— Нет уж, Илья Львович! Коли решился начать, доведу до конца. Уж будьте любезны выслушать, как ни задевает это ваши чувства. О своих не говорю… Так в чем тут мое счастье? В любви к ближнему или в непротивлении злу? Совместимо ли такое непротивление злу с любовью к ближнему? Возможно ли совместить несовместимое? Вот где главное противоречие! А вы утверждаете… Нет, Илья Львович! Такого счастья мне не надобно, увольте! Я в подобном случае лишь могу поблагодарить судьбу за то, что остался хотя бы при левой руке… которая способна удержать наган… и барабан его еще не пуст!..

— Успокойтесь же, ну успокойтесь, я прошу вас… Не надо таких примеров, не надо! Налить вам заварки? Вы же голос сорвали, нельзя же так…

— Спасибо, я лучше из-под крана… Я сам, спасибо…

Мирон Яковлевич вскоре вернулся, вытирая платком усы, все еще бледный. Сел молча, сокрушенно мотнул головой.

— Прошу простить меня, Илья Львович… сорвался… Ни к чему это…

— Ну, и слава богу! — обрадовался добряк Юданов. — Давайте полемизировать… но без эмоций. Не надо… Давайте разберемся… пускай без равнодушия, оно невозможно, но и без излишней горячности. Ладно?

Тот молча кивнул, соглашаясь. Поощренный этим кивком, Илья Львович продолжал:

— Те примеры, которые вы привели… Ведь гений Толстого предугадал такие возражения. И ответил на них. Да, представьте себе! Когда речь зашла о всяческих… ну, скажем, разбойниках. Так он призвал нас не к убийствам, не к казням. Нет! Он призвал нас просвещать этих разбойников. Убедить их перестать быть разбойниками. Вот истинная гуманность великого человека!

— Гуманность? По отношению к кому? К так называемому разбойнику, который наверняка ведает, что творит? Или к его ни в чем не повинной жертае?

— Разве одно непременно исключает другое? Ну да, опять же, чтобы волки сыты и овцы целы… Вам все время хочется примирить непримиримое.

— А разве это так уж недостижимо? Нелегко, согласен. Особенно в России. Давно ли у нас на каждую книжную лавку приходилось едва ли не полсотни винных?.. Но разве не величайшее счастье — преодолеть все трудности и просветить народ, в том числе и разбойников? Пробудить в злодее дремлющие разум и совесть — вот в чем счастье!

— Ценою скольких несчастий? Ценою скольких невинных жертв? Не знаю, Илья Львович, не знаю…

— И я не знаю. Но если Россия не станет лучше, если народ не просветится, жизнь не станет справедливее, и люди не станут счастливее… Для чего же тогда все это… вся эта… революция? Столько жертв, столько ненависти, крови! Я понимаю, точнее — пытаюсь понять… Дескать, что толку говорить о лесовозобновлении на площадях, не очищенных от сухостоя и валежника… Да, именно это — очищать! И вы, Мирон Яковлевич, так и тянетесь к топору… то бишь к револьверу. Очищать! Но, прежде чем рубить или стрелять, задайтесь вопросом: научены ли вы отличить больное дерево от здорового? Не получится ли так, что вы подвергнете санитарной рубке здоровые деревья, а больные, рассадник всевозможных гнилей, оставите на корню? Ответьте мне!

— Спросите что-нибудь полегче, Илья Львович. Но согласитесь, что, прежде чем просвещать разбойников, надо просветить… дровосеков? Вы сами к этому подвели. Я вам отвечу вопросом на вопрос. Всевозможных революционных партий у нас нынче — как во французском Конвенте, даже больше. К которой из них вы считаете себя ближе? Чья программа вам по душе?

— Моя программа, — заявил старый упрямец, — это программа непротивления злу насилием, программа Толстого. Не знаю, есть ли такая политическая партия и как она называется… Слушайте! Что это? Опять стреляют?

Бузук, услышав донесшиеся звуки, стремглав бросился под матрас.

— Да, — подтвердил Черкасский, прислушиваясь. — Похоже, что шрапнель. Со стороны Лавры…

9. ШТЫК ПРОТИВ ШТЫКА

Ночью было морозно. Но встало в заводских дымах безотказное светило — пригретый его лучами снег подтаял и перестал скрипеть. Иосиф Михайлович подумал, что зима в Харькове все же не столь упорная, как, скажем, в Подмосковье.

Подходя к Ващенковским казармам и увидев у входа часового в непомерном тулупе поверх шинели, опершегося на длинную винтовку с тонким русским штыком, он перестал думать о зиме. Мысли его приняли совсем иное направление.

Мастерская была создана при Ващенковских казармах для проверки и ремонта оружия. Оно поступало сюда со станции, где откатившиеся с фронта остатки старой армии разоружались и расформировывались. Проверенное и починенное оружие направлялось на заводы либо в здание Дворянского собрания, где теперь, при Советской власти, находились военные склады.

В эту мастерскую при казармах и направился сегодня с утра пораньше секретарь обкома Варейкис, чтобы побеседовать с рабочими и солдатами. Когда учуял знакомый запах смазки, увидел привычные глазу станки, промасленную ветошь и поблескивающую металлическую пыль, когда ощутил родственную приязнь к окружавшим его бесхитростным лицам, — тогда мысли перестали бестолково суетиться, построились, подравнялись, и теперь не так уж трудно было высказать их.

— Товарищи! — начал он и сразу же предупредил: — Не подумайте, будто я пришел сюда работать языком. К вам, работающим руками. Руками, вы знаете, и я действовать привычен. Но всем нам с вами надобно уметь трудиться не только руками, а также и головой…

Засмеялись почему-то. Почему? Даже рассердился.

— Ну что тут веселого? Я ведь не веселить вас пришел, для этого клоуны в цирке имеются. Я пришел о деле толковать.

Перестали смеяться. Теперь можно приступать к делу.

— Вот шел я сейчас к вам сюда. Гляжу, часовой стоит, как положено. Подумал: это хорошо, что часовой при входе, что винтовка при нем и штык при винтовке…

— А Декрет о мире еще лучше, — перебил его кто-то бойкий. — А руки при мирном деле и вовсе замечательно.

Здесь народ за словом в карман не полезет. Что ж, Иосиф Михайлович тоже не косноязычный. А с таким бойким народом, если сам не размазня, столковаться всегда можно.

— Согласен с вами, товарищ! Да, мир лучше. И от своего Декрета о мире власть Советов не отказывается. Но вот такая, к примеру, ситуация. Вы желаете мирно трудиться у станка и мирно ходить за плугом. А тут является к вам некто и наставляет свой штык — того и гляди заколет. Что станете делать? Продолжать свое мирное занятие, не обращая на угрозу никакого внимания? А он вам штык в спину всадит! Чем ответите? Увещеванием?

— На штык, товарищ Варейкис, только штыком и отвечать.

— Штык против штыка, только так!

— Верно, товарищи! Молодцы! Лучше не скажешь. Да, штык против штыка! Вы знаете, о первых же дней нашей революции, невзирая на то, что мы сразу же заявили о своем стремлении к миру, кто только не пытался всадить свой штык в Советскую власть. В нас с вами, товарищи. В каждого из нас. Вы это знаете. Поэтому мы вынуждены, мы обязаны быть всегда на посту. И всегда при винтовке. И чтобы при винтовке всегда был штык…

— И патроны!

— И патроны тоже. Чтобы штыком и огнем ответить на штык и огонь контрреволюции. Да, снова и снова повторяю, Советская власть — за мир между народами. Но никакого примирения с классовым врагом! Советская власть — не добренькая бабушка, готовая стерпеть любую обиду и погладить по головке любого негодяя. Вы знаете, большевики считают необходимым ввести трудовую повинность для всех паразитов и тунеядцев…

— Самим работы не хватает, товарищ Варейкис!

— То особый вопрос, и его тоже будем решать. Но и паразитов трудиться заставим, работать за них, кормить своим трудом всяких дармоедов не будем! И мы не намерены церемониться со всеми, кто так или иначе мешает Советской власти выполнять свой долг перед трудящимися. Мы будем непримиримы и беспощадны к контрреволюционерам всех мастей! Мы не смеем забывать ни на минуту, что революционным завоеваниям пролетариата угрожает штык доморощенной контры и мирового капитализма. Противопоставим же этой угрозе свой штык — штык рабочих и солдат, поднявшихся против насильников. Штык против штыка! Вот почему, товарищи, так важно то, что вы здесь, у себя в мастерской, делаете. Вот об этом хотел я с вами потолковать, для этого и пришел…

Когда выскажешь все и слово твое доберется до тех, к кому оно обращено, — насколько легче становится… До самого конца дня, начавшегося с беседы в мастерской при Ващенковских казармах, настроение у Иосифа Михайловича было приподнятым, дела ладились, помехи устранялись, хотелось передать заряд бодрости другим, верилось в самое светлое и отнюдь не такое уж далекое будущее.

10. БЕЗДЕЛИЦА

Приподнятое настроение сохранилось у Иосифа Михайловича и на другой день. Но какой-нибудь пустячок, этакая мелочишка, безделица, черт знает какая чепуха досадит внезапно — и прежнего настроения как не бывало. Настрой души человеческой, оказывается, штука тонкая…

Вместо давешнего пальто на нескладной фигура дантиста нелепо сидела явно тесная ему шинель. И щеки были выбриты, и глаза ожили. Значит, записка тогда подействовала — бедняге помогли. Отрадно! Однако что жо в таком случае снова привело его к секретарю обкома? Новая просьба? Ведь сказка Пушкина о волшебной колотой рыбке и ненасытной старухе вряд ли когда-нибудь устареет. Так неужели этот дантист… Жаль! Не хотелось бы так думать. Но никакого другого объяснения повторному визиту Иосиф Михайлович пока не находил.

Он суховато поздоровался с вошедшим, не предлагая присесть, сам поднялся из-за стола и вышел навстречу, как бы давая понять, что на долгие разговоры временем не располагает, но и никак не ущемляя человеческого Достоинства посетителя.

— Здравствуйте. Слушаю вас.

— Вы узнали меня, товарищ Варейкис? Я был у вас…

— Да, я не забыл. Надеюсь, все в порядке? Вам помогли?

— Еще как помогли! И вторую комнату… и работа — при госпитале… и обмундирование… и от квартплаты освободили! У меня нет слов! Я так вам признателен, товарищ Варейкис, так признателен!

— Спасибо за признательность. Но — не мне лично, а Советской власти. Так будет справедливо.

— Нет, товарищ Варейкис, нет! И вам лично тоже. Уж позвольте…

— Не позволю.

— Но могу я задать вам всего один вопрос?

— Спрашивайте.

— Когда у вас день рождения?

— Зачем это? — насторожился Иосиф Михайлович.

— Ну, может ли… смеет ли рядовой гражданин республики… имеет ли право поинтересоваться, когда родился один из руководителей республики? Что здесь какого?

— Действительно, что здесь такого? — Иосиф Михайлович пожал плечами и, с трудом подавляя вскипевшее раздражение, повторил: — Что здесь такого? В моем дне рождения… Да, для близких, для друзей — естественно… Но для всех граждан?..

— Но для всех гразкдан вы — один из руководителей республики!

— Я не считаю, дорогой товарищ, что мой день рождения является событием в истории республики.

— Товарищ Варейкис! — не унимался дантист. — Я не согласен, но не смею настаивать. Я все понимаю… Но поймите и вы. Мне так хочется от души поблагодарить! Я хотел это сделать ко дню вашего рождения. Но раз вы не желаете… Тогда позвольте мне сегодня, сейчас же…

Тут он засуетился, добывая из-под шинели какой-то сверток. Затем, настырно тыча сверток в руки хозяина кабинета, залопотал отрывочно:

— Позвольте… в знак признательности… из семейных реликвий, не успели продать… просто статуэтка, забавная такая безделица…

Иосиф Михайлович отступил на шаг, быстро убрал руки за спину и негромко отчеканил:

— Прошу немедленно покинуть помещение.

Дантист посерел выбритыми щеками, решительно положил сверток на стул и молча направился к двери. Со спины, в тесной шинели с растопыренной складкой над хлястиком, он показался таким жалким, таким обиженным…

— Стойте! Вернитесь. Вы забыли свой сверток.

— Я не забыл. Я ничего не забыл!..

— Забыли, дорогой товарищ. — Иосиф Михайлович почувствовал, что нет в нем больше гнева — одни, лишь досада и сожаление, они и прозвучали теперь в его голосе: — Забыли свой сверток. Заберите же его. Пожалуйста. Хотя бы из уважения ко мне…

Эх, дурень, дурень! Так испортил настроение.!.

11. БОЙ ЗА КИЕВ

В середине января в помещении Коммерческого института собрались депутаты Киевского Совета. Большевики предложили объявить общегородскую стачку и поднять вооруженное восстание против Центральной рады. Их предложение было принято…

А тем временем спешили к Киеву лихие «червонцл» Примакова, успевшие одолеть под станцией Круты отборные силы пехоты и конницы, которыми командовал сам Петлюра. Осененные красным штандартом, шли на рысях, обгоняя солнце. За червонными казаками поспевали отчаянные балтийские матросы, бывалые солдаты революционных полков, отряды беззаветно преданных рабочему делу красногвардейцев.

Не стали дожидаться киевляне, поднялись. Арсенальцы, как всегда, начали первыми: разоружили охрану, опоясали заводскую стену окопами и баррикадами. Сюда, к «Арсеналу», стягивались отряды повстанцев, чтобы получить оружие и боеприпасы, продукты и медикаменты. Но еще до рассвета их внезапно атаковала пехота Центральной рады, поддержанная двумя бронеавтомобилями. Атаку, правда, удалось отбить, однако противник подтянул подкрепления и блокировал мятежный завод, отрезав его от прочих районов города. От осажденного «Арсенала» во все концы и обратно, под носом у осаждающих, сновали без устали подростки с неустоявшимися голосами, сегодня добровольные связные революции, а завтра — защитники баррикад, гавроши Киева…

Киевские железнодорожники, расправившись с патрулями петлюровцев, объединились в отряд силою до трех сотен штыков. Красногвардейцы Демиевки — с деревообделочной фабрики, снарядного и пивоваренного заводов — гнали гайдамаков вдоль Большой Васильковской едва ли не до самого Крещатика, оттягивая на себя таким образом часть вражеских сил, затем объединились с путейцами и закрепились на Байковой горе, где установили несколько орудий, прикатили «максимы» и открыли пальбу по железной дороге, тревожа вечный соя погребенных в толще горы неисчислимых предков. Эта пальба вынудила торопившиеся к городу резервы Центральной рады спешно выгрузиться из эшелонов и продолжать движение в пешем строю, под прицельным огнем красногвардейских орудий и пулеметов.

И все же силы были слишком неравными.

Баррикаду за баррикадой, дом за домом, улицу за улицей неустанно штурмовали все прибывавшие и прибывавшие петлюровцы. Вражеские батареи били прямой наводкой, после чего под прикрытием броневиков устремлялась в атаку пехота. Пленных не брали, раненых пристреливали, закалывали штыками и рубили шашками. Уцелевшие повстанцы уходили проходными дворами, стараясь пробраться под защиту стен «Арсенала». В Киеве много проходных дворов…

От крепостных стен «Арсенала» отлетали желтые осколки прочного кирпича — на многие годы останутся темные оспины, покрывшие в те дни лицо революционной цитадели. И когда пролилась на белый снег красная кровь последних защитников цитадели, тогда в бледно-голубой морозной вышине, над золотыми куполами храмов, забелели здесь и там то ли неправдоподобно мелкие облака, то ли неправдоподобно крупные снежинки. Это рвалась шрапнель, посланная с левобережья подступившими к городу войсками Муравьева, с ходу взявшими Бровары и Дарницу.

…С левого берега виден был высокий правый. Над слегами сквозь прозрачные оголенные заросли светлели многочисленные храмы, увенчанные многоярусными главами, — красота невиданная. Иным храмам — почти тысяча лет! Вон слева внизу — нарядный Выдубецкий монастырь. В том месте, сказывали, прибило к берегу деревянного Перуна с серебряной головой и золотыми усами, когда сбросили его в Днепр дружинники князя Владимира, и народ все бежал вослед за плывущим Перуном, еще не осознав новой веры, не в силах тотчас отречься от поверженного кумира, и кричал ему: «Выдыбай, боже, выдыбай!» А там, правее, огороженные крепостными стенами сказочные строения Нижней Лавры, над нею — Верхняя Лавра с колокольней, которую видно было за много верст до подхода к городу. Еще правее, в дымке, виднелись купола Софийского собора, Михайловского монастыря и Андреевской церкви. И за всей той красотой несказанной в глубине города все еще лилась кровь: добивали повстанцев.

Скорей, скорей на подмогу! Успеть бы выручить, успеть спасти! Этой великой заботой были охвачены все — от молодых командиров до пожилых ездовых, завзятые «червонцы» Примакова и донецкие красногвардейцы Жлобы, матросы Полупанова — балтийцы с черноморцами, рабочие Москвы и Харькова, Петрограда и Полтавы, солдаты 1-го Кексгольмского гвардейского полка, 12-го и 13-го Туркестанских полков… все, кто подошел к Киеву с левого, восточного, берега и поглядывал в святом нетерпении на неприступные кручи правого. Там заняли позиции отборные части Центральной рады.

Почти три сотни пулеметов были нацелены с Киевских высот на замерзший Днепр и низкий левый берег. На колокольнях, под куполами, сидели наблюдатели с полевыми биноклями. И четыре десятка зеленоватых орудийных стволов, будто сорок драконьих голов, готовы были изрыгнуть смертоносное пламя.

Правда, не меньше орудия насчитывалось и в войсках Муравьева — тридцать легких и десять тяжелых. Это после того, как к приведенным из Полтавы на конной тяге полевым батареям присоединились поднявшие красное знамя артиллеристы Дарницкого полигона. Да еще артиллерия подошедших к станции бронепоездов… Силища! Михаил Артемьевич невольно вспомнил артиллерийские страсти под Пулковом. Усмехнулся воспоминаниям. И отдал приказ открыть огонь.

Вот тогда-то киевляне и увидели в голубом небе своего города белые разрывы шрапнели. А вслед за тем услышали грохот ответной канонады. Без малого сотня орудийных стволов взревела над Днепром.

А бойцы рвались в бой — выручать погибающих повстанцев. Ждали только команды. И Муравьев дал команду.

Сидевшие на колокольнях наблюдатели увидели несметное множество темных человеческих фигурок, появившихся на левобережье и на льду Днепра, они неудержимо приближались к высоким быкам и фермам Цепного и железнодорожного мостов.

— Ур-ра-а-а!.. А-а-а-а!..

Сорвалась, захлебнулась первая атака: под прицельным пулеметным огнем с правобережья одни залегли и начали отползать на исходные позиции, другие же полегли и не двигались.

Но полтавчане с харьковчанами зацепились все нее за Труханов остров — напротив центра города. Плоский остров простреливался насквозь, голые кусты ивняка не укрывали. Там, где в мирную летнюю пору загорали на песочке пляжа киевляне, теперь лежали убитые, уткнувшись похолодевшими лицами в потеплевший от крови снег. Лежали вперемешку с живыми. И живые упрямо не желали покидать это гиблое место, не желали откатываться обратно в плавни, куда огонь противника не дотягивался.

И отряд Жлобы умудрился не только пересечь по заснеженному льду великую реку, но и вскарабкаться вверх по правому крутому берегу до самых лаврских стен, за которыми — под усиленной охраной — томились в ожидании расстрела почти полтысячи повстанцев. Потеряв чуть больше десятка убитыми и до полусотни ранеными, отряд перебил охранников, освободил приговоренных, вооружил их и — пополненный таким образом — завязал долгий бой с противником. Чуткие колокола лаврских храмов отзывчиво позванивали с вышины, откликаясь на яростную ружейную пальбу. Центральной раде пришлось спешно перебрасывать к Лавре подкрепления с других участков.

А Муравьев был вне себя. В целом лобовая атака по днепровскому льду не оправдалась. Надо было сочетать удар через мосты с обходным маневром. Но где обходить, какими силами? Известно, что обходить лучше всего конницей. Получалось, что сделать это должны червонные казаки Примакова.

Михаилу Артемьевичу по-человечески нравился этот красный атаман с красивым, вдохновенным лицом под сдвинутой на затылок папахой, в ладном светлом полушубке с темной меховой опушкой, весь в ремнях, у левого бедра — не шашка, а какая-то кривая саблюка старинного восточного образца — то ли из музея, то ли от прадеда-сичевика… Они частенько спорили меж собой, но нетерпимый во всех прочих случаях в столь вспыльчивый Муравьев почему-то смирялся перед этим своим подчиненным, который был намного моложе его.

Так и на сей раз. Начавшись с обсуждения тактических деталей, их разговор все заметнее переходил в принципиальную полемику.

— Передо мной цель, Виталий Маркович, — убеждал Муравьев. — Взять Киев. И я возьму его. Любой ценой, любыми средствами. А вам и вашим конникам придется в этом участвовать.

— Участвовать — да, — отвечал Примаков, теребя темляк своей допотопной сабли. — Побеждать — да. Но не любыми средствами. Не любой ценой. Не ценой крови человеческой.

— Вы что же, намерены воевать… без крови?!

— Вез крови в бою не обойтись, Михаил Артемьевич, знаю. Но без лишней крови, без лишних жертв обойтись можно. Я предпочитаю щадить человеческую кровь. В бою — свою. После боя — и чужую.

— А как же мы присягаем, торжественно произносим «не щадя своей крови»? Да вы просто… — Муравьев прищелкнул пальцами, подыскивая слово поделикатнее. — Да это же… мягкотелость какая-то! А мягкотелость и война несовместимы, Виталий Маркович. Так было, так есть, так всегда будет. Командир не может быть братом милосердия.

— При чем тут братья милосердия, при чем тут мягкотелость, Михаил Артемьевич? Извечные законы войны мне известны. И когда требуется, командир должен быть тверже кремня. Более того. Именно мягкотелость порой приводит к излишним, неоправданным потерям. Вот, например, вы мне прикажете вести своих хлопцев в лобовую атаку, в пешем ли строю или в конном. Мы люди военные, я подчинюсь вам и заставлю других подчиниться мне. А в результате что получится?

— Возьмем Киев. — Муравьев пожал плечами. — Вот что получится. Чем плохо?

— Тем плохо, что лучших бойцов потеряем. Взятием Киева эта война не кончится, и потерянных людей нам в последующих боях очень даже будет недоставать. А главное, Киева так не возьмем. Потому что кони — не козы, на кручи по откосам не взберутся. А в пешем строю… Уже попробовали, что получилось, сами видели.

— Вы, — Муравьев нахмурился, — вы хотите сказать, что всему виной я?

— Нет. И если снова так получится, виноваты будете не вы один. Виноват прежде всего буду я. Потому что проявлю мягкотелость, не сумею твердо возразить вам, своему командующему. И погублю отборную революционную конницу. С таким трудом созданную. Которая еще не раз пригодилась бы. Вот как я понимаю, что такое твердость и что такое мягкотелость.

— А как вы понимаете в таком случае свой воинский долг? Свой долг перед революцией?

— Не надо таких высоких слов, Михаил Артемьевич! Высоким словам тоже может грозить инфляция. Уже грозит. Кто только сейчас не божится революцией, на каждом шагу! Не поминай революцию всуе, так бы я сказал сегодня. Что же касается долга… Не словами, а делами я показывал, как понимаю его. И, надеюсь, еще покажу…

— Что же, Виталий Маркович, так уж никаких слов в подкрепление своим делам не находите? Хотя бы и не слишком высоких. При вашей-то эрудиции…

Эрудиция Примакова была общеизвестна, Муравьев втайне даже завидовал такой славе своего подчиненного и не смог сейчас удержаться от соблазна подкусить его. Жаль только, что не при свидетелях. А тот усмехнулся затаенно, как одни только малороссияне усмехаться умеют, и промолвил тихо:

— О долге, Михаил Артемьевич, хорошо сказал когда-то Цицерон: при определенных условиях предпочтение лучшего худшему не противоречат долгу.

Муравьев только руками развел — крыть было нечем. Хорошо, что без свидетелей! Однако надо было немедля овладеть положением, не уступать мальчишке поля боя. И, наскоро собравшись с мыслями, командующий спросил;

— Ну, а какой же лучший вариант с участием вашей конницы предлагаете вы для взятия Киева? Худший мы с вами обсудили. А лучший? Не в лоб, а, скажем, обходным маневром?

Вот так-то, голубчик! Возражать начальству нынче в моду вошло, тут все герои. А ты на деле еще разок проявись, как обещался давеча. Молчишь? То-то!

Но долго торжествовать Муравьеву не пришлось. Потому что молчал этот Примаков, чертушка этакий, не более минуты. И предложил сочетать фронтальный удар пехоты с обходным маневром кавалерии. И как раз в этот момент прибыл главком республики Коцюбинский, с порога поддержавший предложение своего друга…

Как только стемнело, «червонцы» тихо двинулись вдоль левого берега вверх по Днепру. Кони увязали в светлеющих снегах, опытные всадники набирали повод, не позволяя нырять и спотыкаться. Напротив Межигорского монастыря спешились и повели коней через Днепр. Кое-где оказалось слишком тонко — не один казак ушел под лед вместе с конем…

Переправившись, построились и помчались на Киев — со стороны Пущи-Водицы, откуда их никак не ждали. В конном строю ворвались на Подол и Куреневку. Почти отчаявшимся остаткам повстанцев почудилось, что это сон, когда из ночного сумрака возникла неведомая конная рать, неся на поблескивающих клинках спасение и надежду. Воспрянув духом, красногвардейцы-киевляне, не мешкая, принялись возводить новые баррикады. Часть «червонцев», спешившись, заняли боевые позиции на этих баррикадах. Остальные направили коней дальше.

К рассвету казаки Примакова взяли также Сырец, где захватили дюжину аэропланов. Продвигаясь вдоль Днепра на юг, оседлали одну за другой переправы. Тем же утром матросы Полупанова и другие пехотные части ударили из Дарницы по мостам, прошли их и начали подъем на правобережные кручи.

Полки Центральной рады, выбитые теперь из Лавры, «Арсенала» и Мариинского дворца, бешено огрызались, откатываясь к вокзалу и Лукьяновке.

Тогда Муравьев снова ввел в дело артиллерию.

— Громить город беспощадно! — неистовствовал он. — Огонь по Лукьяновке! Огонь по Киеву-Пассажирскому!

И снова ему возражали, снова его не слушались. Попробуй-ка покомандуй в таких обстоятельствах! Да, по его приказу полевые батареи открыли огонь, не молчали и бронепоезда. Но стреляли выборочно, щадя город и жителей, и в этом проявлялось ослушание.

— Моя задача — взять Киев и разгромить противника! — орал Михаил Артемьевич в ответ на возражения. — И вообще, что за бесконечные препирательства в боевых условиях? Черт бы побрал всех этих большевистских умников! Черт бы побрал того Варейкиса в Харькове, который помешал избавиться перед походом на Киев от засилья ревизоров и нянек!

Михаил Артемьевич окончательно терял самообладание, не ощущая даже привычной радости близкой нобеды…

11. ПОГОВОРИМ О ДУШЕ

Революция — дело праведное. Но всегда находятся охотники примазаться к праведному делу — урвать под благовиддым: и благородным предлогом кусок пожирнее да полакомей. Какая только пыль не оседает на истоптанных сапогах революции, какая только грязь не налипает!

Так размышлял Иосиф Михайлович, быстро проходя в свой кабинет, по-прежнему не топленный. Он повесил фуражку на высоко вбитый в стену костыль (что висело прежде на этом костыле — вешалка, зеркало, портрет царя?). Шинель снимать не стал, только расстегнул. Сел за стол, швырнув перед собой чужой револьвер «бульдог», прозванный так за очень короткий ствол, — он тяжело и глухо стукнулся о зеленое в фиолетовых кляксах сукно стола. Задумчиво взглянул на тех, кто вошел с ним вместе. Их было двое.

Безусый паренек в мятой студенческой фуражке без герба, с черными наушниками, а на рукаве темной шинели — красная повязка. Он держал на изготовку артиллерийский карабин, почти упираясь в широкую спину второго.

Этот второй представлял собою фигуру весьма колоритную. Лицо не старое, но уже в склеротических жилках, а блекло-розовые белки глаз придавали ему некоторое сходство с дохлой рыбой. На крупной патлатой голове неприкаянно сидел, сползая набок, цивильный кругловерхий котелок. Вокруг мощной шеи небрежно навернулось шелковое кашне, когда-то бывшее белым, а теперь желто-серое. Из-под расхристанного полупальто виднелся офицерский френч с оборванными пуговицами, из-под френча — полосы матросской тельняшки. Немыслимой ширины синие галифе были вправлены в черные валенки, которые, в свою очередь, были втиснуты в блестящие галоши.

…Сегодня, свернув с Университетской улицы к Бурсацкому спуску, Варейкис заметил в темном закутке между зданием пожарной команды и ломбардом что-то явно неладное. Приблизился и за чьей-то напрягшейся широкой спиной увидел девичье личико, почти детское.

Из-под съехавшего платка выбились волосы, в залитых слезами карих глазах — отчаяние. У обутых в потертые сапожки ног — торба, из торбы высыпались светлые тыквенные семечки, прямо на грязный, затоптанный снег. Лицо девчонки — такого же цвета охры с белилами, как рассыпанные у ее ног семечки.

— Что здесь происходит?

— Не твое собачье дело! Катись, куда катился!

— Зачем же так невежливо? — Иосиф Михайлович подумал, что надо по возможности сдержать свой гнев, полыхнувший неукротимо. Надо разобраться. Он не знал, каким в ту минуту было его лицо, но тот, с широкой спиной, что-то углядел и принял к сведепию. И другим уже тоном, с добродушной даже усмешечкой, заговорил:

— Ну, шо ты привязался? Хочешь в долю? Так бы и сказал. Давай поделимся, я не ласый.[4] Насиння[5] тебе, а ее — мне. Ну, шо зенки вылупил? Не нравится мое предложение? Тогда давай все поровну, по-революционному. Поделим с тобой и насиння и ее.

— Свое делишь? — спросил Иосиф Михайлович, едва сдерживаясь.

— Да ты шо, с луны свалился? Теперь все наше, никакой собственности! За шо ж боролись?.. Стой! — и он мгновенно схватил за руку несчастпую девчонку, попытавшуюся было улизнуть. — Куды? От меня еще никто не уходил!

Девчонка зарыдала в голос, тщетно пытаясь вырваться.

— Ты! А ну, отпусти ее!

Иосиф Михайлович плохо помнил, что произошло в последующие минуты и долго ли они длились. Помнил только, как увидел перед собой черное дуло «бульдога» и налитые злобой глаза с розовыми белками, как удалось перехватить и вывернуть крепкую чужую руку, отведя от себя короткий ствол. Тут подоспел студентик с карабином — вдвоем они быстро управились.

Еще в конце семнадцатого года в Харькове сформировалась боевая студенческая дружина, помогавшая коменданту бороться с бандитизмом. Немало студентов-дружинников стали большевиками, многие из них знали секретаря обкома в лицо.

— Что же вы один, товарищ секретарь, без охраны? — бросил укоризненно студент, когда вели обезоруженного верзилу.

Иосиф Михайлович не ответил. Все думал о той девчонке, о затопленных слезами карих глазах на детском личике, бледном, как тыквенные семечки. Живы ли родители? Может, ей помощь требуется? Да и одной ли ей? Скольких война оставила без родных! И встречаются им, беззащитным, вот такие типы, как этот. К сожалению, не так уж мало вокруг всякой накипи. «За шо боролись?» Надо же, на революцию сослался, сволочуга!.. Теперь стоит здесь, посреди кабинета, приуныл без «бульдога».

— Сядьте! — приказал Иосиф Михайлович, кивнув на стул у стены, — и — другим голосом — студенту: — А вы можете идти, товарищ. Спасибо за содействие.

— Позвольте остаться, товарищ секретарь, — возразил тот, выразительно повернув карабин в сторону усевшегося верзилы и тем самым как бы высказывая опасение, не решаясь оставлять их один на один.

— Не беспокойтесь, в обкоме есть охрана. А у вас я и так время отнял. Извините и еще раз спасибо. Скажите там, на выходе, чтобы прислали двоих.

Студент вздохнул, неодобрительно помотал наушниками своей фуражки и вышел, закинув карабин за плечо.

— Документы есть? — спросил Иосиф Михайлович у задержанного, который сидел теперь поникший, подавленный, сняв с патлатой головы свой неуместный котелок.

— Какие документы? К чему бюрократия, секретарь?

— Бюрократия ни к чему, согласен. А порядок нужен.

— Мать порядка — анархия, — убежденно произнес тот, хотя похоже было, что затвердил механически, не вникая в суть.

В это время явились двое из охраны.

— Присаживайтесь пока, товарищи. Скоро отведете вот этого, хочу с ним потолковать… «Бульдог» у вас откуда?

— Как — откуда? Удивляешь, секретарь. Или я не боец революции?

— Из какого отряда?

«Боец революции» промолчал.

— Ясно! Кустарь-одиночка, значит. Только вот что. На революцию при мне больше не ссылайтесь, не упоминайте ее, так оно лучше будет… Ну, а сражались вы, боец-одиночка, с каким же классовым врагом? Который в юбке да годами еще не вышел? Да еще с «бульдогом» в руке…

Те двое, из охраны, засмеялись.

— Измываешься, секретарь?! — злобно прошипел задержанный. — Над безоружным измываешься?!

— Нет, не издеваюсь. Не имею такой дурной привычки. А вот вам, боец-одиночка… вам издеваться над безоружными и несовершеннолетними… Сестренка-то есть у вас?

— А ты мне в душу не лезь! — надрывно завопил тот, сорвав с бычьей шеи грязное кашне и вытирая им вполне сухие глаза. — Не лезь в душу, прошу тебя!

— Ну вот и расхныкался, — негромко, но жестко заметил Иосиф Михайлович. — Боец-одиночка…

Охрана снова засмеялась. А задержанный скомкал канше, швырнул его на пол и уже тише, но с нескрываемой злобой проворчал:

— Знаю я вас, комиссаров! В душу лезть вы все мастера.

— Вот как? Лично я, например, такому мастерству не обучен.

— Да что с тобой толковать! Вы все чистенькие, не курите, не пьете, с бабами не спите. А мы — грязненькие.

— Интересно. — Иосиф Михайлович откинулся на спинку стула. — Чем же чистенькие не угодили? Ну да, понятно. Если ты сам урод, то красавцы тебя бесят. И тебе хочется, чтобы все вокруг были уродами. Нравственными уродами.

— Это все разговорчики, секретарь! — задержанный вызывающе поднял патлатую башку. — В душу лезете, а души в человеке не признаете.

— Душа, душу, о душе… — секретарь сощурился насмешливо. — Не знаю, есть ли душа у вас, а если есть, то где она помещается и как устроена. А посему лезть в душу к вам, как вы изволили выразиться, никак не могу. Но вот губить невинные души… растлевать несовершеннолетних… да еще именем революции!.. Извините, этого мы вам не позволим! Никому не позволим! Можете не сомневаться. Прошли те денечки, когда всякая нечисть калечила тех, кто послабее. Хватит! Хватит и душеспасительных бесед… Уведите его!

Этот эпизод выбил Иосифа Михайловича из колеи. Но секретарь обкома не имеет права выбиваться из колеи! Так он считал.

Он занялся делами. Их была прорва, неотложных дел. Но мысли снова и снова возвращались к тому мерзкому типу в дурацком котелке и грязном кашне, к разговору с ним. С какой тупостью затвердил он девиз анархистов. «Анархия — мать порядка». Идиотский девиз. Залог порядка в… полнейшем отсутствии какого-либо порядка? В конечном счете что же — вообще не надо никакой власти? И власти Советов, в частности. Вот куда нацелен этот коварный и, выходит, не такой уж идиотский девиз! И сколько же неподготовленных, политически девственных голов забиты сегодня этой анархической демагогией! Значит, надо разъяснять всем, чьи головы засорены, что так не бывает, что рано или поздно вместе «никакой» власти неизбежно придет самая банальная диктатура отдельной личности, какого-нибудь полууголовного вожака…

Иосиф Михайлович вспомнил, что первый контрреволюционный мятеж здесь, в Харькове, затеяли именно анархисты. Еще в декабре минувшего года. Они тогда захватили дом № 57 на Пушкинской улице и устроили там свой штаб (а на черта, если вдуматься, анархистам штаб?). Комендант города Саенко не смог выкурить из того гнездышка вооруженных до зубов бандитов — совладать с ними удалось лишь революционным частям гарнизона. Воинская организованность оказалась все же сильнее анархического хаоса.

Человека мыслящего сам по себе процесс мышления может не то что успокоить, но ввести в колею, возвратить хотя бы душевное равновесие. И об этом тоже подумал Иосиф Михайлович, ощутив, что мысленная полемика с анархистами вновь настроила его на деловой лад.

Он взглянул на часы, собираясь продолжить прерванную работу, и вдруг — вне какой-либо видимой связи с предшествующим эпизодом и недавними размышлениями — подумал, что, быть может, в эти самые минуты червонные казаки Примакова вступают на заснеженную мостовую Крещатика.

13. ВСТРЕЧА У ВЕРТЯЩЕГОСЯ СТОЛБА

Остатки разгромленных в Киеве частей Центральной рады бежали в Житомир. Им вслед, вместе с довершающими сражение выстрелами, уносился на крыльях январских студеных ветров дружный, жизнерадостный смех победителей, — красных бойцов развеселила шуба Петлюры, обнаруженная в одном из множества вагонов, захваченных на станции Киев-Товарная. При шубе находились и часы драпанувшего деятеля…

По неровным улицам древнего Киева шла красная пехота, в шинелях и папахах, волоча за собой тяжелые «максимы». Терзая конскими копытами утоптанный пехотой снег, проносились на рысях стремительные «червонцы». Меланхоличные ездовые лениво покрикивали на богатырских коней, впряженных в зарядные ящики и полевые орудия. Лошадки помельче, напрягаясь на подъемах и скользя на спусках, тащили множество повозок, двуколок, походных кухонь. И снова пехота — полк за полком, отряд за отрядом. И всюду — конники Примакова, то гарцующие на перекрестках, то мчащиеся куда-то вдоль улиц. Поговаривали, что еще две сотни «червонцев» формируются из киевлян.

На другой день возбужденные подростки расклеивали на вертящихся столбах для объявлений только что отпечатанное воззвание.

Заинтересовавшись, Мирон Яковлевич подошел к такому столбу и прочитал:


«КО ВСЕМ ГРАЖДАНАМ г. КИЕВА.

Граждане!

26-го с. м. в г. Киев вступили революционные войска, шедшие сюда во имя установления на Украине, как и по всей России, власти Советов. Рабочих, Солдатских и Крестьянских депутатов.

Отныне власть в г. Киеве переходит в руки Киевского Совета Рабочих и Солдатских депутатов и избранного им Военно-Революционного Комитета. Рабоче-Крестьянское Правительство Украины — Народный Секретариат — по соглашению с Военно-Революционным Комитетом назначило комиссаром по гражданскому управлению г. Киева тов. Григория Чудновского.

Задачей Военно-Революционного Комитета и комиссара по гражданскому управлению является принятие самых решительных мер в полном контакте с революционными военными властями к возможно скорейшему установлению в гор. Киеве подлинно революционного порядка и нормальной жизни гражданского населения города.

Военно-Революционный Комитет и комиссар по гражданскому управлению призывают всех граждан гор. Киева содействовать ему в этой работе во имя блага революции и всего населения. Военно-Революционный Комитет обращается к товарищам рабочим и ко всем трудящимся с горячим призывом и товарищеской просьбой немедленно возобновить нормальную работу на всех фабриках, заводах, предприятиях, магазинах и во всех казенных и общественных учреждениях, помня, что этого требуют интересы революции. В случае каких-либо попыток со стороны администрации учреждений и предприятий воспрепятствовать нормальному ходу работ Воен. — Револ. Ком. просит граждан немедленно доводить об отом до его сведения. Против всех саботирующих будут приняты самые суровые меры.

По всем делам гражданского управления надлежит обращаться к Военно-Революционному Комитету и гражданскому комиссару.

Прием во дворце — правый подъезд — во всякое время дня и ночи.

Председатель Военно-Революционного Комитета

Андрей Иванов.

Секретарь Исаак Крейсберг.

Комиссар г. Киева по гражданским делам

Григорий Чудновский».


Интересно, подумал Мирон Яковлевич, продолжая стоять у столба и глядеть на листок с воззванием, не тот ли это Чудновский, который вел у них на фронте агитацию? Боевой такой… Уже будучи в лазарете, прапорщик Черкасский слышал, будто после Февральской революции Чудновский стал членом корпусного комитета, а после объявился в Петрограде, участвовал в октябрьских событиях и был комиссаром у преображенцев. Если чернявый и с ямочкой на подбородке — значит, тот самый. Можно бы, конечно, пойти взглянуть. До Мариинского дворца — рукой подать. Правый подъезд, в любое время дня и ночи… А зачем? По каким таким гражданским делам? Попросить работу? Но какую? Что сумеешь ты, однорукий? Да мало ли что! Не безрукий же вовсе… И не безграмотный. Да хоть учить школяров, вести историю он сумел бы. Но надо ли это новой власти? И, поди, безработных профессиональных педагогов хватает? Как бы там ни было, но быть дармоедом у Юдановых он тоже не намерен. Ну, а если все же по военной части? Значит, к красным. Другой власти в городе нет сейчас. А чем, собственно говоря, эта власть нехороша? Ну да, рабочие для них — «товарищи», вон на столбе написано. А увечный прапорщик — в лучшее случае «гражданин». Но чем плохо «гражданин»? Или «господин офицер» больше ласкает слух?

— Прапорщик? — окликнул его кто-то негромко и будто даже с радостным удивлением. — Ну да, Черкасский!

Оглянувшись на голос, Мирон Яковлевич увидел подпоручика Лютича. Точнее, бывшего подпоручика. Потому что на светлой папахе — лента красная. И шинель — как и у Черкасского — без погон, но не офицерская, а солдатская, на крючках (наконец-то в шинель переодеться догадался — кривые ножки прикрыты!). Какой уж тут подпоручик? Товарищ Лютич, иначе не назовешь. Улыбается, руку протягивает. Рад или прикидывается? Кто его знает? Чужая душа — потемки… Не слишком торопясь и не снимая перчатки, он протянул Лютичу левую руку.

— Извините, что не правую. И перчатку могу только зубами.

— Помню, дорогой, все помню! — Лютич энергично тряхнул левую руку Черкасского. — Поверите ли, чертовски рад вас видеть. Иду, понимаете, мимо, взглянул и… Господи, да это же наш прапорщик! Столько пережито вместе… Родное лицо…

«Ну, так уж и родное!» — подумал Мирон Яковлевич.

Они медленно зашагали рядом.

— Не глядите так хмуро, Черкасский! — Лютич подмигнул зачем-то. — Вы ведь не все еще знаете. Помните, когда вас ранило, сознание потеряли? Я ведь был при том…

— Да, вы были, — подтвердил Мирон Яковлевич, глядя под ноги. — Помню.

— А что у вас под гимнастеркой было припрятано, помните?

Он помнил. Более того, догадывался, в чьи руки могла попасть тогда прокламация, которую перед самым делом дал ему ефрейтор Фомичев.

— Большевистская прокламация была у вас там, Черкасский. За такую бумаженцию в те дни… сами знаете. Наш эскулап как вытащил ее, так и обомлел. Хорошо, я тут же перехватил. И не дал делу хода. Хотя, сами понимаете, мог бы…

«Вполне даже мог бы, — подумал Мирон Яковлевич. — Еще как мог бы! Если бы не Февральская революция. Она-то и помешала, не что иное».

— Понимаю, — сказал он.

— Экий вы немногословный! — Лютич вздохпул как бы с сожалением. — Еще хуже, чем были. А ведь ротный наш… Помните его? Добрый был старик. После спился, бедняга… Так он ведь любил с вами тары-бары разводить. Его-то вы удостаивали. А от меня что личико по сей день воротите?

— Никак не ворочу, — возразил Мирон Яковлевич И откровенно уперся в Лютича своими серыми глазами. Тот не выдержал, опустил веки.

— Ладно, Черкасский! Злопамятный вы человек. А я вот зла не помню. Я — простой…

Держи карман шире! Иная простота хуже воровства.

— Я простой, — повторил Лютич. — И скажу попросту. Кто старое помянет, тому глаз вон. Больше того скажу. Это проклятый царизм души наши калечил. Но теперь я прозрел. Все мы протерли глазки! И солдаты на меня не в обиде. Они поняли, что подпоручик был такой же подневольный…

— Так вы в полку еще? — Мирон Яковлевич наконец оживился. — Я слышал, будто наш полк где-то под Киевом. Значит, не ушел на Житомир?

— Да, полк был отозван с фронта под Киев. Но раскололся здесь натрое. Одни перешли на нашу сторону, другие ушли с желтоблакитниками на Волынь, а третьи — по домам, к бабам под юбки. Вот то, что мне известно.

— Известно?.. Так вы… Вы что же, не с полком разве?

— Нет, Черкасский, не с полком. С некоторых пор. Когда узнал, что полк наш брошен против красных… Принял решение. И не жалею, нет! Меня лично товарищ Муравьев ценит, при себе держит. Это, доложу я вам, величайший полководец русской революции. Служить под его началом, сражаться под его знаменем — счастье, истинное счастье!

— Что ж, рад за вас.

— Ну, слава богу, наконец-то! Давно бы так, Черкасский! А вы-то сами? Где, что, с кем?

— Нигде, ничто и ни с кем.

— Ну да, понятно. Вы отвоевались. Простите, прапорщик, я задал бестактный вопрос.

— Прощаю, подпоручик. Но не отвоевался я. Хотя и увечный. Еще повоюю. Во всяком случае, не теряю надежды.

— Ого! Геро-ой вы. Похвально. А только… извините, эа кого же воевать намерены? За какую идею? Не бойтесь, если что, — не выдам.

— Я боюсь только щекотки, Лютич. Забыли?

— Бука вы, Черкасский. Букой были, букой и остались. Ладно, я не настаиваю. Я ведь так спросил, по простоте душевной. А что… я не навязываюсь.

— Не обижайтесь, Лютич, — заговорил он как можно мягче. — Просто настроение паршивое. И на вопрос ваш отвечу откровенно. Сам еще не ведаю, за кого воевать. Ведь воевать — не усы подстригать. Приглядываюсь, рослушиваюсь. Размышляю. Трудно! На фронте было проще: впереди — тевтонец, позади — отечество. Какое ни есть, но все же отечество, единственное, незаменимое. Теперь же… Кого ни послушаешь — все эа народ, за революцию. Кому же верить прикажете? Каждый хорош, каждый прав. Но так ведь не бывает, чтобы правый правого изо всех сил старался к праотцам отправить.

— Правый правого, говорите? — переспросил вадумчиво Лютич и неожиданно заявил, с этаким вызовом: — А я вот левый! Я — с левыми эсерами, Черкасский. И Муравьев тоже с ними. Самая революционная партия, поверьте! Анархисты тоже не мямли, но мне, как офицеру, не близки, я все же предпочитаю четкую дисциплину. Не мямли и большевики, спору нет. Но большевики, меньшевики там всякие и все прочие — всех их смоет волнами революционного прибоя, поверьте! А мы, левые эсеры, останемся, вот увидите. Потому что мы с землей крепче связаны, на крестьян ставку делаем, А крестьянство — это главный резерв армии. Армия же — сила, которая решает все. И крестьянин в землю глубже прочих корнями ушел. Поэтому мы не будем смыты. И тот, кто с самого начала был с нами, в наших рядах, тот не прогадает, тот не пожалеет. Так что давайте к нам! Я могу рекомендовать вас. Я вас представлю самому Муравьеву. Будете при штабе, Михаил Артемьевич боевых офицеров ценит и жалует. Только нюням неженкам спуску не дает, но вас-то я знаю… Ей-ей, Черкасский! Хватит вам томиться, решайтесь. Лучшег момента не будет.

— Спасибо, Лютич. Я подумаю.

— Сколько же можно думать? Да не уподобляйтесь вы Гамлету! Сейчас время действий, а не раздумий. Ну же!

Лютич наседал, Черкасский уперся.

— Вы где квартируете, прапорщик? Где можно вас кайти?

«Черта лысого!» — подумал Мирон Яковлевич и ответил уклончиво:

— Покамест кочую — то здесь, то там.

— А хотите, я вас устрою на постой? Меня же можете всегда найти в штабе, на Печерске. Спросите Лгютича, этого достаточно. Приходите-ка завтра, с утречка пораньше, а? За ночь примете решение. Утро вечера мудренее, как сказала Баба-Яга Иванушке. Верно?

— Подумаю. Спасибо.

— Не волыньте, прапорщик, по-дружески советую! Хотите, открою вам военную тайну? Знаю, что вы не проболтаетесь. Более того, считайте это первым актом нашего доверия к вам. В ответ на ваше недоверие… Так вот, на Румынском фронте у нас полнейший бедлам. Дезертирство повальное, дыры затыкать нечем. Вот мы и готовимся уйти из Киева, в еще более теплые края, на Одессу. Михаил Артемьевич поведет туда свои самые верные части. Со дня на день ждем приказа. Так что не теряйте времени, пока мы здесь. Приходите, буду ждать. Вам теперь в какую сторону?

— За угол, направо.

— А мне налево. Я ведь левый… До завтра, Черкасский. Жду!

Каким бы ни был расхваленный Лютичем Муравьев «великим полководцем революции», размышлял Мирон Яковлевич, но если в его свите подвизаются такие типы… Именно это обстоятельство и смущало. А интеллигентный токарь Варейкис тогда, в Екатеринославе, оказался ему настолько симпатичен, что даже посотрудничали немного. И ефрейтор Фомичев, опять же. Большевики… Лютич — не с ними… Они — против Петлюры сегодня и были против царя и Керенского вчера. Все, казалось бы, подходит привередливой душе прапорщика-левши. Но он не торопится. Если сделает выбор — неизбежно придется пролить чью-то кровь. Кровь соотечественников!

Вскоре прапорщик Черкасский увидит и такую бумагу:

«Рабоче-крестьянская Красная Армия создается из наиболее сознательных и организованных элементов трудящихся классов…»

А он-то — «элемент трудящегося класса»? Не пролетарий и не землепашец. Но и не паразит ведь! Или ратный труд уже не требуется Отечеству? Требуется. Иначе не создавали бы Красную Армию. Не писали бы:

«Доступ в ее ряды открыт для всех граждан Российской Республики не моложе 18 лет…

Воины рабоче-крестьянской армии состоят на полном государственном довольствии и сверх всего получают 50 рублей в месяц…»

Стало быть, все же — труд! И он не считает себя нетрудоспособным, невзирая на увечную руку. А полсотни рублей в месяц в семейном бюджете, право, не окажутся лишними. Самому же ему много ли надо? Мирон Яковлевич вспомнил афоризм, который пришелся ему по душе еще в студенческую пору: кто отказался от излишеств, тот избавился от лишений.

И еще будет сказано в той бумаге:

«Товарищи! Бьет час всеобщего мирового восстания угнетенных всех стран против вековечных поработителей. Факел революции в нашей стране зажигает в разных углах Европы мировой пожар, который разрушит старые устои империалистического государства. Вперед, товарищи… Жизнь зовет вас стать в ряды воинов революционного дела. К вам, товарищи воины Красной Армии, взывает мир об освобождении от цепей и оков алчного капитализма. Его конец настал. Во всех концах земли занимается пламя революции!

Идите, все трудящиеся, под знамена рабоче-крестьянской Красной Армии!

Запись производится в Военно-революционном штабе…»

Далее указан будет адрес.

Черкасский дважды прочтет этот текст. Затем подумает, что защита Отечества для него дело понятное и привычное. А вот разжигать некий мировой пожар… Пожмет плечами. По указанному адресу так и не пойдет.


14. УБОГИХ НЕ ЗАБЫВАЙТЕ

Зимой 1918 года на 4-м областном съезде Советов рабочих депутатов Донецко-Криворожского бассейна была провозглашена Донецко-Криворожская Советская республика. В нее вошли Донбасс, Криворожье, Харьковская и Екатериносяавская губернии, промышленные районы области Войска Донского, включая Ростов, Новочеркасск и Таганрог. В избранном съездом обкоме Советов на пять большевиков приходилось три эсера, один меньшевик и двое беспартийных. Зато в Совнаркоме республики, возглавленном Артемом, были исключительно большевики. И в их числе Варейкис, которого, не освобождая от поста секретаря обкома партии, назначили к тому же заместителем наркома, а вскоре и наркомом соцобеспечения.

Иосиф Михайлович, как и его товарищи, в те дни не мог предположить, что создание Донецко-Криворожской республики лишь распыляло силы в борьбе за власть Советов на Украине, что Ленин отзовется об этом шаге неодобрительно, что в недалеком будущем придется исправлять ошибку и войти в состав Советской Украины.

В те дни Иосифа Михайловича тревожило иное.

Вышибленная из Киева Центральная рада заключила договор с Вильгельмом: в обмен на немецкие штыки. Для борьбы с большевиками отдавались богатства Украины — хлеб и мед, говядина и свинина, птица и молоко, руды и уголь. А Троцкий прервал переговоры в Брест-Литовске… И орды изрядно проголодавшихся немецких и австрийских вояк с энтузиазмом вторглись в пределы сказочного края — на «подножный корм».

Привычно держа равнение и ногу, маршировали по зимним дорогам многие сотни бывалых офицеров в островерхих шлемах, за ними — тысячи и тысячи вышколенных солдат в плоских широкополых касках. По пути к вломившимся на Украину германским дивизиям пристраивались полки гайдамаков, дюжих и нарядных, с трезубцами на смушковых папахах, упрямых и безжалостных. Заблудших…

Шли немецкие эшелоны и бронепоезда от Ковеля на Сарны и на Луцк — Ровно — Шепетовку — Бердичев… Под прикрытием бронеавтомобилей спешила вражеская кавалерия по шоссе Луцк — Ровно — Житомир… Ломая плохо организованное сопротивление остатков прежней русской армии, с ощутимой быстротой продвнгались передовые отряды немцев — от каждой дивизии по батальону пехоты, с артиллерией, броневиками, самокатчиками и конницей впридачу. Следом накатывались основные силы противника.

Весь этот тяжелый кулак был в конечном счете нацелен на Киев. Перехватить и удержать его не было никакой практической возможности. Так один акт предательства способен перечеркнуть результаты долгой героической борьбы. Центральная рада предала и продала свою землю и ее народ, именем которого претендовала на власть.

Один за другим пали Луцк, Ровно, Новоград-Волынский, Житомир… Если падет и Киев, тогда настанет черед Харькова и Донбасса.

Вот что тревожило в те дни Варейкиса и его товарищей.

Артем направил кайзеру ноту, в которой недвусмысленно заявил, что Донецко-Криворожская Советская республика к сделкам Центральной рады никакого юридического касательства не имеет. Никто, однако, не тешил себя иллюзиями: ясно было, что плевать хотел кайзер на подобные ноты. И Артем с Рудневым безотлагательно приступили к формированию полков для отправки на фронт.

Иосиф Михайлович хотел идти с этими полками. Он был молод и не слаб, еще в Подольске научился владеть оружием, да и без оружия умел в случае необходимости постоять за себя. И его место там, где трудно и опасно, где, можно сказать, решается судьба революции. Ему же предлагают заниматься вопросами призрения, опекать стариков в младенцев, утирать вдовьи слезы. Тоже, спору нет, нужное дело. Но разве таким делом не мог бы заняться другой товарищ — более преклонного возраста и менее крепкого здоровья? Наконец, из женщин кто-нибудь. Какое-то необъяснимо бесхозяйственное отношение к кадрам, иначе не назовешь!

Все его попытки добиться отправки на фронт, неоднократные обращения к Артему и Рудневу ничего не дали.

— Да знаешь ли ты, — отвечал Артем, — что мы и так отправили на позиции больше половины всех харьковских большевиков? Ни одного нашего агитатора здесь, можно сказать, не оставили. Теперь каждый на счету! Не ты один просишься, и не тебе одному отказываем. Вон Буздалина и Моргунова из горкома тоже не пустили…

Тогда Иосиф Михайлович решил обратиться к самому Орджоникидзе, чрезвычайному комиссару на Украине, как раз прибывшему в Харьков. Неужели этот горячий и героический человек, боровшийся с царизмом на Кавказе, принимавший участие в Октябрьском восстании и защищавший Петроград от Краснова, один из ближайших соратников Ленина, — неужели такой человек не сумеет понять, что попечительство над недужными, утешение вдов и опекание сирот — дело сугубо женское, а молодому боеспособному мужчине в такой момент, как сейчас, место на фронте? Неужели Орджоникидзе не поддержит столь естественной просьбы?

Но не прозвучит ли обращение к чрезвычайному комиссару как жалоба на Артема? Нет, через голову-Артема он ни к кому обращаться не станет. Но ведь Артем уперся и тем самым как бы развязал ему руки? И не просит же Варейкис какой-то поблажки для себя, не просится с опасного участка на безопасный. Наоборот! Так какого же рожна… Нет, нет, все это — самооправдание, так не годится. Как же быть?

Он поступит, как поступал киевский князь Святослав, который, идя в поход, посылал предупреждение: «Хочу на вы идти». Вот таким же образом и он предупредит Артема, что намерен обратиться к Орджоникидзе. Так будет правильно.

Разговор свой с Артемом так и начал, сославшись на честного забияку-князя:

— «Хочу на вы идти…»

Артем же, выслушав до конца, весело сузил глаза.

— Ну что ж, иди к Орджоникидзе. Я не обижусь. А знаешь ли, кто рекомендовал мне тебя на этот участок, в Наркомат по делам призрения?

— Кто?

— Сам товарищ Серго. Ну, что теперь скажешь?

Иосиф Михаилович опешил.

— Ты вот Святослава вспомнил, — продолжал Артем. — Нам, конечно, князья не указ. Но мы, большевики, не гнушаемся учиться у кого бы то ни было, если есть чему. Я, когда кочевал по Востоку, слыхал такую поговорку: и от врагов многому научаются мудрые. Хорошая поговорка, умная… А был в древнем Киеве еще и Владимир Мономах, один из потомков Святослава. Читал его «Поучение»?

— В Подольске.

— Молодец, ты у нас вообще начитанный. Так в том «Поучении» сказано примерно то же, что и в восточной поговорке: «Чего не умеете, тому учитесь». А помнишь, что писал он по поводу вдов и сирот? Притом, что поучал перед врагом не трусить и сам совершил немало ратвых подвигов. Помнишь?

Иосиф Михайлович помиил смутно. И потому в тот же день обратился к библиотекарям. Ему дали «Поучение» Владимира Мономаха, где помимо всего прочего было сказано:

«Всего же более убогих не забывайте, но, насколько можете, по силам кормите и подавайте сироте и вдовицу оправдывайте сами, а не давайте сильным губить человека».

Вспомнилась почему-то девчонка с рассыпанными тыквенными семечками, привиделись ее испуганные, залитые слезами глаза.

15. РАЗОРЕННОЕ ГНЕЗДО

Дверь с выломанным замком косо болталась на одной петле. Валялась на снегу сорванная с окна ставня, зияла угловатая дыра в разбитом стекле. Сквозняком выносило наружу выдранные страницы книг.

В прихожей, на грязном, затоптанном полу, в отвратительной вонючей луже лежало на боку чучело волка, все исколотое штыками. Поверженный зверь все улыбался, он не мог иначе…

А в комнатах… Вышиблешше стекла книжных шкафов и расколотое зеркало на дверце опустевшего гардероба. Сорванные со стены и растоптанные фотографии. Раскиданные изувеченные книги.

Где письма Толстого? Из ящиков стола все вышвырнуто: искали деньги и ценности, нашли совсем другое — обозлились. Не ведали, что нет ничего ценнее тех писем от Льва Николаевича! Ну да, бандиты грелись, топила печку бумагами и книгами…

Содержимое чернильниц растеклось по всему столу. Всюду плевки, мокрые следы сапог. И распоротый матрас.

В соседней комнате было самое страшное: на фоне распахнутых дверец и выдвинутых ящиков буфета, в котором не осталось хрусталя и серебра, а фарфор превротился в осколки, над раздвижным столом, уже без скатерти, за которым лишь сегодня утром дружно завтракала семья, на спускавшемся с потолка оборванном шнуре — вместо привычной люстры — висел в затянутой петле огромный, неестественно длинный кот. Глаза его, прежде мудрые, теперь выпучились, выражали ужас и наводили ужас. Задние лапы повешенного кота едва не касались стола. Казалось, Бузук стоит в нелепой позе, вытянувшись вверх, будто изо всех сил стараясь дотянуться до потолка, с задранной мордой и разинутой пастью, беззвучно взывая к невидимым отсюда небесам.

Тут же на столе, под казненным животным, лежал листок бумаги, выдранный из бювара и придавленный обломком старинной японской вазы. На листке было написано: «Далой буржуев пиющих нашу кров! Анархия мат порядка!» Писали, видимо, чернильным карандашом, то и дело слюнявя его, — пьяно-неустойчивые буквы то бледнели, то вновь набирали яркость.

Все это застали Юдановы и Черкасский, вернувшись в домик на Левашовской.

Только что все они, преисполненные негромкой радости, сошли со ступенек одного из подъездов розово-бирюзового Мариинского дворца, где сам комиссар по: гражданским делам товарищ Чудновский поздравил с законным браком гражданина Украинской Советской республики Черкасского Мирона Яковлевича и гражданку Юданову-Черкасскую Нелли Ильиничну. Только что они намеревались нешумно отметить в скромном семейном кругу это неповторимое событие. И вот…

С Нелей началась истерика — с трудом привели в чувство, теперь лишь тихо и безостановочно плакала. Мирон Яковлевич тщетно пытался успокоить ее. Илья Львович метался в отчаянии по комнатам, все надеялся отыскать письма Толстого (а вдруг все же не сгорели?). Елена Казимировна сперва окаменела, затем — прямая, напряженная — медленно достала ведро, медленно подошла с ним к крану и включила воду.

— Мирон Яковлевич, родной мой! — она в который раз не позволила себе разрыдаться. — Об одном умоляю. Снимите там… Бузука, уберите куда-нибудь. Я не могу…

Черкасский пытался осмыслить случившееся.

С такой откровенной наглостью, почти в центре города, среди бела дня, как раз когда утомленные патрули возвратились в казармы… Слава богу, что не оказалось дома женщин — страшно даже представить себе, что тут могло быть! И в то же время точила досада, что все произошло в его отсутствие: уж он бы не одну бандитскую сволочь уложил на месте преступления.

Судя по записке, здесь похозяйничали анархисты, которые пришли в Киев с войсками Муравьева. Нет, он ни минуты не жалеет, что не откликнулся на предложение Лютича. Водить в бой подобное отребье он не намерен! Однако делать нечего, придется обращаться к нынешним властям, больше не к кому. И Мирон Яковлевич снова отправился в Мариинский дворец.

Там выслушали его рассказ внимательно и сочувственно. Сообщили, что Муравьев уже отправился под Одессу, на Румынский фронт, с ним ушли и анархисты, последние буквально только что. Вполне возможно, что перед самым уходом и напакостили: дескать, ищи ветра в поле. Но оставлять такого дела, конечно, никак нельзя — революция должна решительно избавляться от любых компрометирующих ее попутчиков. Поэтому попросила написать все, как было, дали бумагу, ручку и чернила. Заметив, что пишет он левой рукой и с превеликим трудом, предложили продиктовать. Хотя надежда на возмездие была почти потеряна, Мирон Яковлевич продиктовал все, что считал нужным для дела, и поставил свою подпись. Росчерк его, естественно, теперь изменился, правой рукой получалось иначе, но это не вмело какого-либо значения.

Понимая, что ничего другого предпринять он больше не может, Мирон Яковлевич заторопился домой.

Вниз по Александровской неторопливо проследовал конный патруль червонных казаков. Томно избоченясь, всадники набирали повод, сдерживая лошадей, скользивших по оледеневшей мостовой. Один из них оглянулся на пересекавшего улицу человека в офицерской шинели и черной папахе. Румяное лицо молодого казака выражало более бесхитростное любопытство, нежели революционную бдительность. Мирон Яковлевич не удержался и по-свойски подмигнул «червонцу». На душе чуть полегчало.

Когда пришел, Неле все еще было худо. Плакать перестала, но дрожала, бедняжка, безудержно. Илья Львович совсем раскис, сидел на стуле поникший, глядел бессмысленно на покосившийся портрет Толстого, на его бороду — всю в прилепленных окурках. Простейшее дело — подойти и хотя бы убрать с бороды своего кумира эти возмутительные окурки, хотя бы с этого начать… Нет, с места не двигался. Даже не оглянулся на вошедшего зятя, ни о чем не спросил.

Только Елена Казимировна, побледневшая и осунувшаяся, держалась все же молодцом, пыталась навести в царившем вокруг кошмарном хаосе хоть какой-нибудь порядок. И даже пыталась пошутить насчет своей королевской крови, но не договорила, чуть было не сорвалась, однако справилась и продолжала мести, вытирать полы и отжимать коченеющими пальцами холодную мокрую тряпку, поднимать и расставлять по местам опрокинутые стулья, а заодно следить за плитой в кухне, где уже готовился наскоро какой ни есть обед…

Птицы покидают разоренное гнездо. А люди? Люди поступают по-разному.

Юдановы не хотели, но решили покинуть Киев. Вечером в тот же день, после недолгого семейного совета, вознамерились — пока не оборвалась железнодорожная связь с Россией — добираться до Симбирска. Безотлагательно, налегке. В Симбирске — Ася с мужем, там далеко от наступающих немцев, как-нибудь устроятся, что-нибудь придумают, не пропадут.

16. ЗАБОТЫ

Заместитель наркома социального обеспечения Варейкис крутнул головой — отросшие волосы упали на лоб, он тут же откинул их привычным движением.

Забот полон рот. Более всего донимает безработица, унаследованная от прошлого и усиленная затянувшейся войной. В одном только профсоюзе харьковских металлистов — более трехсот безработных. А среди торгово-промышленных служащих — до полутысячи.

Что можно сделать сегодня же, без промедления? Дать им бесплатные или хотя бы дешевые обеды? А оставшихся не только без хлеба, но и без крова, разместить по общежитиям? Явно недостаточно! Ну, можно еще организовать общественные работы. Не только можно — нужно! А из каких фондов оплачивать их?..

Иосиф Михайлович начинает шагать по кабинету.

Он уже советовался с наркомом финансов Валерием Межлауком и наркомом труда Борисом Магидовым. Разногласий меж ними вроде не возникало. Но иной раз даже при полном согласии воз не сразу с места сдвинешь.

Шагание по кабинету не помогло — пороха не выдумал. Снова сел за рабочий стол. Принялся за изучение очередной бумаги, которую только что принесли.

Судя по стилю, текст составлял профессиональный писака — не тотчас вникнешь. Пришлось перечитывать.

«Выполнение означенных распорядительных действий… не может не замедлиться ввиду чрезвычайных обстоятельств настоящего момента, и, помимо этого, своевременное оповещение о них страховых присутствий представляется крайне затруднительным ввиду расстройства почтовых сообщений. По крайней мере Областной народный комиссариат труда, к ведению которого также относится социальное страхование, никаких указаний и распоряжений по сему предмету от Совета и Центральной комиссии до сих пор не получил и в точности даже неизвестно, действительно ли означенные учреждения уже организованы…»

Но ведь это явно адресовано Магидову, а не Варейкису. Опять напутали! Передать бы по назначению — пускай нарком труда ломает голову… Однако этак можно превратиться в бюрократа похлеще царских…

А упрек в бумаге, при всей витиеватости изложения, резонный. Но что же они там конкретно предлагают? Ага, вот:

«Ввиду вышеизложенного и во избежание совершенно ненужной задержки, быть может, весьма продолжительной, с осуществлением страховых законов, представляющих величайшую важность для рабочего класса, является совершенно необходимым предоставить страховым присутствиям Донецкой республики право временно, впредь до устранения указанных препятствий, самостоятельно выполнить все те необходимые распорядительные действия по проведению социального страхования, кои по законам и декретам возложены…»

А может, это все-таки не Магидову, а Варейкясу и никто ничего не напутал? Тем более надо разобраться до конца.

«…Впредь до издания Страховым советом и Центральной комиссией страхования безработицы соответствующих распоряжений и указаний…»

Фу ты, аж спина взмокла!

Но в общем-то бумага дельная. Только почему бы то же самое не изложить попроще да покороче?

Интересно, лет этак через десять, когда социализм победит по всей стране и во всех областях жизни, неужели и тогда где-нибудь еще отыщется хотя бы один, который даже самые правильные мысли будет излагать вот таким казенным «штилем»?

И еще. Не целесообразнее ли было бы объединить, во избежание дублирования и путаницы, два наркомата — труда и соцобеспечения? И наркомом оставить Магидова. А Варейкиса — на фронт, от канцелярщины подальше. Снова потолковать с Артемом, что ли? Ведь фронт все ближе и ближе…

17. СПАСИТЕЛЬНЫЙ ГЛОТОК

«Чтоб спасти изнуренную, истерзанную страну от новых военных испытаний, мы пошли на величайшую жертву и объявили немцам о нашем согласии подписать их условия мира. Наши парламентеры 20(7) февраля вечером выехали из Режицы в Двинск, и до сих пор нет ответа… Совет Народных Комиссаров постановляет: …Все силы и средства страны целиком предоставляются на дело революционной обороны… Всем Советам и революционным организациям вменяется в обязанность защищать каждую позицию до последней капли крови… Неприятельские агенты, спекулянты, громилы, хулиганы, контрреволюционные агитаторы, германские шпионы расстреливаются на месте преступления.

Социалистическое отечество в опасности!..

Совет Народных Комиссаров

21-го февраля 1918 года.

Петроград».


Если бы этот ленинский декрет показали Черкасскому, когда он в последний раз приходил в Марианский дворец… кто знает, какое принял бы тогда решение увечный прапорщик?! Но ему без лишней волынки выдали необходимые документы и подсказали, как лучше добираться от Днепра до Волги.

И в то время как прапорщик Черкасский сопровождает свою семью в Симбирск, командующий Муравьев тщетно пытается закрыть бреши на Румынском фронте, а в Харькове занимается вопросами соцобеспечения и продолжает рваться на позиции Иосиф Варейкис, — в это время председатель Совнаркома Ленин ведет отчаянную борьбу, от исхода которой зависят судьбы и Черкасского, и Муравьева, и Варейкиса. Судьбы всого первого в истории социалистического государства и миллионов его граждан. Ленин ведет борьбу за МИР.

Он начал ее, эту борьбу, еще в октябре минувшего года, когда подписал принятый Вторым Всероссийским съездом Советов Декрет о мире — один из первых декретов Советской власти. Он продолжал ту же борьбу, когда Антанта бойкотировала все мирные инициативы Советской России, вынудив тем самым последнюю вступить в сепаратные переговоры с германо-австрийским блоком и подписать с ним соглашение о перемирии.

Противник вел себя на переговорах с наглостью, возраставшей день ото дня. Что, русские предлагают демократический мир без аннексий и контрибуций? Предложение, пожалуй, приемлемое, но… при условии, что и Антанта его поддержит. Что, страны Антанты не желают поддержать? В таком случае германская делегация не связывает себя никакими обязательствами и требует — ни много ни мало! — более ста пятидесяти тысяч квадратных километров российской территории, в том числе земли Украины, Белоруссии, Польши, Литвы, Латвии, Эстонии.

Перед лицом такого беспардонного нахальства приходилось прерывать переговоры, но затем снова возобновлять их — с превеликими усилиями и на еще более тяжких условиях. Германская сторона разговаривала только языком ультиматумов. Как же все это было тяжко, как унизительно! Но разумной альтернативы не существовало, приходилось снова и снова смирять свои чувства.

Заметим, кстати, что сознательное смирение своих чувств, пусть даже самых благородных, порой требует несравненно большего мужества, большей силы духа, нежели следование своим душевным порывам. Не всем это удается. Находились товарищи, полагавшие, что со дня на день грядет революция по всей Европе, что без этого фактора одной Советской России все равно не устоять, а стало быть — и переговоры о мире с якобы обреченными режимами ни к чему.

— Никаких соглашений с империалистами! — кричали горячие головы. — Революционную войну международному империализму!

Иные договаривались даже до того, чтобы рискнуть самим существованием Советской власти в России, — мол, ради мировой революции.

«…Революционная фраза о революционной войне, — возражал им Ленин, — может погубить нашу революцию… Революционная фраза есть повторение революционных лозунгов без учета объективных обстоятельств, при данном изломе событий, при данном положении вещей, имеющих место».

Сколько же требуется выдержки и сил душевных, чтобы, не срываясь, терпеливо вести трезвую полемику с безответственными авантюристами и близорукими фразерами, способными извратить и погубить любое правое дело!

Но крикуны и фразеры не унимались. А кровь на фронтах лилась, старая армия разваливалась, новорожденная Красная Армия едва начинала становиться на ноги и набирать силу, в тылу царили голод и разруха, не покончено было с распоясавшейся уголовщиной, а немецкие аппетиты все возрастали и возрастали. Мир, только мир — любой ценой! — необходим был молодой республике, как необходим глоток воды умирающему от жажды. Все прочее — после, а сейчас — глоток воды, незамедлительно! Пока не поздно…

За этот спасительный глоток, за мирную передышку продолжал бороться Ленин.

«Революционные партии, — напоминал он, — строго проводящие революционные лозунги, много раз уже в истории заболевали революционной фразой и гибли от этого.

До сих пор я старался внушить партии бороться с революционной фразой. Теперь я должен делать это открыто…

Только безудержная фраза может толкать Россию, при таких условиях, в данный момент на войну, и я лично, разумеется, ни секунды не остался бы ни в правительстве ни в ЦК нашей партии, если бы политика фразы взяла верх».

Нужно ли пространно комментировать такое, исполненное неподдельного драматизма и порожденное органическим чувством ответственности, заявление лидера партии и государства?

«Пусть знает всякий, — заявил Ленин, — кто против немедленного, хотя и архитяжкого мира, тот губит Советскую власть».

Он убедил и победил. 23 февраля на заседании ЦК РСДРП (б) за немедленное подписание мира проголосовало семь человек против четырех, при четырех воздержавшихся. В ночь на 24 февраля ВЦИК и СНК РСФСР, одобрив решение ЦК партии, сообщили германскому правительству о готовности подписать мирный договор на предъявленных перед тем условиях, самых тяжелых за все время переговоров. 3 марта в Брест-Литовске советская делегация подписала четырнадцать статей и разных приложений мирного договора. Экстренно созванный в начале марта VII съезд РКП (б) одобрил ленинскую позицию в вопросе о мире. 15 марта Брестский договор был ратифицирован Чрезвычайным четвертым Всероссийским съездом Советов, после чего его одобрил германский рейхстаг и ратифицировал кайзер Вильгельм II.

Советская Россия получила небольшой, но жизненно необходимый, спасительный глоток…

Одна из статей Брестскою мирного договора позволяла немцам продолжать оккупацию Украины — на основании сговора Вильгельма с Центральной радой. Бои на Украине продолжались. Местные большевики старались по возможности не втягивать в борьбу с интервентами Российскую Советскую республику, которая только что с таким трудом и такой немалой ценой завоевала мирную передышку. «Брестский мир, подписанный Советской Россией, — отмечал несколько позднее председатель Народного секретариата Н. А. Скрыпник, — означал: мир для России, война на Украине. Это еще означало — не провоцировать Советскую Россию на новые военные бои против германского империализма, а, наоборот, своей борьбой на Украине, задержав наступление германской армии, дать время российским рабочим и крестьянам организовать свои силы на защиту Советской власти».

18. ФОМИЧЕВ

Рядом с дорогой темнел над утоптанным снегом колодезный сруб с воротом. Оледеневшая добротная бадья была прикована к барабану колодца железной цепью. Тут же валялось деревянное корыто, некстати напоминавшее детский гробик. Вода в колодце не замерзла, можно было опустить в него бадью — просто бросить, барабан сам раскрутится, освобождая намотанную цель, только успей отскочить от бешено завертевшейся железной рукоятки. Но сразу пить остерегись: вода ледяная, обожжет горло — но только голос, но и место в строю потеряешь. А захочешь коня напоить — вдвойне остерегись: запалишь верного товарища, загубишь ни за что, другого такого не добыть тебе…

— Они всенепременно к этому колодцу выйдут, — убеждал Фомичев.

А неразлучный с ним Митрохин добавлял уверенно, обращаясь к остальным:

— Уж это точно!

Остальные — трое молоденьких солдат в новых необмявшихся папахах — прислушивались к словам бывалых товарищей, охотно верили. Перед боем неопытный, малообстрелянный воин с особой остротой ощущает потребность поверить кому-то более бывалому, довериться безоговорочно.

Все пятеро притаились за полуразрушенным сараем, выставили трехлинейки в сторону колодца и дороги, набрались терпения.

Ждать, однако, пришлооь недолго. Вскоре показались направлявшиеся к колодцу всадники. Фомичев и Митрохин тотчас признали вильгельмовских конников: насчитали девять пар. Немецкие кавалеристы восседали на своих высоких с подстриженными гривами лошадях, вытянув выпрямленные в коленях ноги, упираясь каблуками начищенных сапог в стремена, уверегшо выпятив украшенную множеством пуговиц грудь. Рыцарская посадка со средних веков сохранилась, когда на турнире или в бою всадник и зо всех сил стремился не вылететь из седла от встречного удара. Эти и впрямь походили на средневековых рыцарей: в правой руке — длинное копье с ярким двухвостым значком, на голове островерхий шлем…

Прицелились в передовую пару и по команде Фомичева дали залп.

Одна лошадь вздыбилась «свечкой». Другая же, наоборот, рухнула на колени — и мордой в снег. Оба всадника — из седел вон, не помогла рыцарская посадка. Остальные сперва опешили, затем разом поворотили лошадей и — карьером прочь от гибельной засады. Вслед им — уже не залпом, вразнобой — снова ударили русские трехлинейки.

— Молодцы! — похвалил Фомичев. — А теперь…

И не договорил. У самого колодца взметнуло землю из-под снега, грянуло в уши.

— Ложи-ись! — крикнул Митрохин, схватив замешкавшегося солдатика за ремень, сшибая с ног и сваливая на снег. — Ложись, сейчас еще долбанет!

Еще долбануло. И еще. Затем вроде прекратилось.

— Дураки, зря колодец загубили, — заметил Митрохин, приподнимаясь и оглядываясь. — Ни себе, ни людям. Верно я рассуждаю, Фомичев? А, Фомичев? Ты чего?.. Ты чего это, а?!

Фомичов лежал, как лег, лицом вниз. Подтянув правую ногу, будто собрался ползти по-пластунски. Ничего снаружи не было заметно, только свалилась с головы старая фуражка, и снег под темным чубом стал алым.

— Ты чего, а? — тормошил его Митрохин, уже понимая «чего», но продолжая повторять кривящимся непослушным ртом: — Ты чего, а?..

Четыре года подряд не брали солдата ни пуля, ни штык. Ефрейтором стал, Георгия заслужил, в большевики вступил… Какой был герой, какой товарищ! Поищи теперь таких… Ох, война ненавистная, лучших людей ты отнимаешь у народа! Говорят, на место павших новые бойцы встанут. Да хватит ли богатырей на многострадальней Руси? Почти четыре года не выпускаем винтовку из рук, поим землю кровью своей. Кто же у нас останется, если такие орлы улетают?..

Трое молодых, сняв папахи, растерянные и бледные, слушали причитания Митрохина, смотрели, как скатываются по его скулам слезы. Поглядывали на расширявшееся под головой Фомичева алое пятно — будто подстелено уснувшему воину боевое знамя.

— Ну-ка взяли его, — скомандовал Митрохин. — Понесем. Здесь не оставим…

19. ВЕСТИ С ФРОНТА

Начало весны всегда радует, так было испокон веку. Но мартовские дни восемнадцатого года вызывали в душе Иосифа Михайловича не радость, а напряженность. С растущей тревогой воспринимал он каждую новую весть с фронта.

На второй день марта телеграф передал из Киева — всем Советам Украины:

«Имея перед собой превосходную в числе армию противника и не желая давать в г. Киеве бой, мы решили отступить на время за Днепр и оставить Киев. Рабоче-крестьянское правительство Украины выехало в Полтаву… Все Советы должны направлять свои вооруженные отряды в этот город. Спешпость и энергия прежде всего.

Народный секретарь Коцюбинский»

В тот же день другие телеграфные аппараты передали из Брест-Литовска совершенно иной текст — от «Председателя Совета министров Украинской республики» господина Голубовича германскому канцлеру:

«Я пользуюсь случаем своего однодневного пребывания в Бресте в гостях у главнокомандующего германскими войсками на Восточном фронте для того, чтобы с большой радостью сообщить вам о вступлеяии украинских и германских войск в нашу старую и новую столицу Киев… Мы приписываем освобождение нашей страны главным образом помощи, которую мы просили у германского правительства и которую нам оказали победоносные германские войска. Сердечно благодарю вас от имени украинского народа и его правительства. С неподдельной радостью я встретил весть об освобождении Киева… Германские войска еще находятся в нашей стране, но, как только они исполнят свой долг, будет отдало распоряжение об их отозвании».

Чуть позднее Иосиф Михайлович вспомнит это возмутительное послание. Не пройдет и двух месяцев, как германские оккупанты разгонят за ненадобностью призвавшую их Центральную раду и заменят ее другой марионеткой — новоявленным гетманом Скоропадским… Символическая фамилия!.. Не оценили немцы «сердечной благодарности» в свой адрес. И сами оказались неблагодпрными. Такое случается с хозяевами по отношению к холуям.

А сейчас, только что ознакомившись с текстом телеграммы на Бреста, Иосиф Михайлович думает о другом. Господин Голубович распинается в своей любви к Киеву и «от имени украинского народа» выражает «неподдельную радость» по случаю вступления в город вражеских: полчищ, позванных Центральной радой на подмогу, поскольку собственными силами самозваные «представители народа» совладать со своим народом не сумели. В то же время сын видного украинского писателя, первый главком Советской Украины Юрий Коцюбипский скрепя сердце принял решение оставить юрод, чтобы не вести бои на улицах, не превращать в руины неповторимые строения, не превращать в калек и покойников мирное население. Так кому из них дороже Киев? Кому из них блкяе народ? Ответить не так уж сложно.

Чем дальше на восток продвигались интервенты, чем ближе к Харькову продвигалась линия огня, тем острее ощущал нарком соцобеспечения Донецко-Криворожской республики противоестественность своего «тылового» положения, тем нетерпеливее продолжал рваться туда, где красные войска, истекая кровью, вели неравный бой.

Он подходил к висевшей на стене карте и, глядя на ее условные знаки, представлял себе безрадостную картину вынужденного отступления, горящие камышовые кровли хат, взорванные мосты и брошенные на обочинах повозки. Видел, как заливает украинскую землю темная лавина вражеского нашествия.

Австро-германцы заняли Черкассы, Бахмач, Жмеринку, подошли к Золотоноше. Красные части откатывались на Ромодан. У Знаменки, встык между левым флангом передовых кременчугских отрядов и правым флангом армии Муравьева, ударили гайдамацкие полки.

Иосиф Михайлович знал, что едва начавшая создаваться Красная Армия еще слишком немногочисленна, а прежние фронтовые соединения предельно обескровлены. Что же касается красногвардейских дружин — их возможности были ему особенно хорошо знакомы. Поэтому не удивлялся, когда слышал, что держатся красногвардейцы по-разному: отряды, сформированные на крупных предприятиях, сражаются стойко, но собранные на мелких — недостаточно дисциплинированны. Не удивлялся. Огорчался. Удивляло же другое: необъяснимое, непоследовательное поведение чехословацких частей, которые против немцев стояли насмерть, а стычек с гайдамаками всячески избегали. Иосиф Михайлович подозревал, что там ведется какая-то нехорошая агитация…

Война шла преимущественно вдоль железных дорог: разрозненные силы красных, ощущая явный численный перевес неприятеля, пока еще не решались отрываться от своих эшелонов. И эшелоны один за другим откатывались все дальше на восток, все ближе к Харькову. Относительно успешно защищались лишь узловые станции и заводские районы. Не было единой линии фронта, единого командования. Поэтому Иосифа Михайловича обрадовало известие о назначении испытанного большевика Антонова-Овсеенко главковерхом Украинского фронта.

Вселяло надежду и то, что по всей Украине начали действовать партизаны. Один из товарищей Иосифа Михайловича по Донецкому Совнаркому, вожак харьковских красногвардейцев, народный комиссар Кожевников по приказу главковерха приступил к планомерной организации партизанской борьбы. Восемьдесят человек отправились с этой целью в Сумской, Лебединский, Ахтырский, Глдянский, Зеньковский, Полтавский и Богодуховский уезды, провели там многолюдные собрания и митинга более чем в ста населенных пунктах, распространили более тридцати тысяч листовок и прокламаций. Постоянную связь с Кожевниковым поддерживали посредством шифров по телеграфу и телефону, а также через связных. В результате более восьми с половиной тысяч бывших фронтовиков добровольно вступили в создававшиеся части регулярной Красной Армии, а более полутора тысяч, получив оружие и боеприпасы, влились в партизанские отряды.

Запланированная кайзеровским командоваакем легкая и быстрая «прогулка» по богатой украинской земле срывалась. Полковник Штольценберг докладывал вышестоящему начальству; «Имеющиеся в наличии войска недостаточны как по своему личному составу, так и по вооружению. Для продолжения операций необходимы дополнительные части». И дополнительные части оккупантов перебрасывались с запада на восток, в то время как новые формирования Красной Армии и партизанских отрядов в свою очередь продолжали наращивать контрудары по врагу.

Иосиф Михайлович знал, как неустанно следит за событиями на Украине Ленин, как заботится о том, чтобь получившая передышку Россия по возможности поддерживала не прекращавших борьбы украинских товарищей. Знал, что лишь за первые полтора месяца весны в распоряжение Антонова-Овсеенко было отправлено 112 тысяч винтовок, 378 пулеметов, 150 минометов и бомбометов, множество боеприпасов и перевязочных средств.

Валерий Межлаук рассказывал Иосифу Михайловичу, что Орджоникидзе привез от российского Совнаркома несколько миллионов рублей и позже дважды увеличивал текущий счет главковерха, — все эти средства пошли на ведение боевых действий против захватчиков.

И все же, несмотря на все отрадные сдвиги, несмотря на панические доклады немецкого полковника Штольценберга, Иосиф Михайлович осознавал, что силы попрежнему неравны. Слишком неравны! Он уже слыхал, что многодневный бой пятитысячного отряда харьковских и донецких красногвардейцев против двух корпусов германской армии закончился в пользу врага, который занял Полтаву и теперь неудержимо приближался к Харькову.

Доколе же он, боеспособный мужчина, будет просиживать штаны за канцелярским столом и узнавать о сражениях, в которых сам участия не принимал? Его место — на линии огня. Но Артема не переупрямишь, а нарушать партийную дисциплину в такое нелегкое время… нет, этого он себе позволить не может. Что же придумать?

20. ВОЗЗВАНИЕ

Перед Иосифом Михайловичем текст написанного Артемом воззвания Совнаркома Дснецко-Криворожской республики.

«Ко всем!

Движение германо-гайдамацких банд в южные республики делается все более и более упорным. Это движение сопровождается самыми зверскими насилиями над беспомощным и беззащитным населением. Советы разгоняются и расстреливаются. Земли у крестьян отбираются и возвращаются помещикам. Восстанавливается царство попов, крепостников и эксплуататоров. Такая же участь — участь восстановления самодержавия капиталистов, заводчиков и помещиков — грозит и населению Донецкой республики. Кабала грозит крестьянам Харьковской и Екатеринославскоп губерний, рудничная каторга с произволом десятников и ставленников капитала грозит шахтерам. Немецко-гайдамацкие банды несут с собой расправу, произвол и ужасы белого террора.

Озабоченный защитой социалистических завоеваний революции, Совет Народных Комиссаров Донецкой республики не видит другого выхода для спасения этих завоеваний, как только в самой решительной борьбе с насильниками.

Борьба с палачами революции и предателями бедноты и рабочего класса — борьба с ними не на живот, а на смерть — это было первым словом Совета Комиссаров Донецкой республики, это же будет и последним нашим словом.

Мы не намереваемся сдать без боя ни одной пяди земля, ни одной позиции рабоче-крестьянского социалистического отечества, мы намереваемся отстаивать со всом пролетариатом и крестьянами Юга каждый мост, каждый переход, каждую деревню и улицу города.

Братья рабочие и крестьяне! Пусть каждый из вас поймет опасность вражеской победы, не скрывайте от себя того, что враг будет захватывать каждый клочок земли, заливая его кровью. Но он зальет кровью, задавит насилиями весь край и тогда, когда население широко откроет ему свободную дорогу.

Вот почему мы не должны без борьбы пустить его. Вот почему мы должны употребить все силы, чтобы сломить его движеаше, разбить его силы, уничтожить его без остатка!

Все для этого должны окружить его беспощадными, неусыпными, вечно подстерегающими со всех сторон нападающими на него отрядами.

Не может быть места для колебаний. Не может бы места для промедления!

Все против разбойников империализма, все протш душегубов рабоче-крестьянской свободы!

Совет Народных Комиссаров Донецкой республика призывает все честные элементы общества, все, что есть лучшего и беззаветного среди идейной молодежи, под ружье для борьбы с врагом.

Есть ли в социалистическом отечестве самоотверженная молодежь?

Совет Народных Комиссаров Донецкой республики объявляет трудовую повинность.

Совет Народитых Комиссаров приступает к ряду мероприятий по ликвидации остатков капиталистических отношений.

Совет Народных Комиссаров объявляет, что в этот критический момент, когда решается судьба Юга, он сам отдаст свои личные силы на дело защиты революции и социализма.

Совет Народных Комиссаров Донецкой республики приступает к образованию Полка совета комиссаров и объявляет, что при первом же известии о приближении к центрам Республики банд врага Совет Народных Комиссаров во всем своем составе выйдет на позицию, чтобы принять в борьбе с врагом непосредственное участие.

Мы хотим отстоять нашу свободу.

Мы хотим разделить судьбу всех наших товарищей, сражающихся на фронте.

Да здравствует социализм!

Да здравствует борьба пролетариата и трудовой бедноты против его врагов!

Совет Народных Комиссаров Донецкой республики

Председатель Артем (Сергеев)».

Ниже шли подписи наркомов.

Чем дальше Иосиф Михайлович читал, тем больше волновался. Разве сам он не причисляет себя к самоотверженной молодежи, разве не стремится ежедневно и ежечасно встать под ружье? И как это правильно, как по-большевистски — чтобы сами наркомы в составе своего полка, вместе со всеми вышли на позицию. Вот в таком первозданном виде, ничего не меняя, надо будет незамедлительно опубликовать это воззвание в «Донецком пролетарии». В набор, время не ждет!

Иосиф Михаилович решительно ставит свою подпись между подписями комиссара финансов Межлаука и комиосара почт и телеграфа Кожевникова.

21. ГОРЕЧЬ И МУЖЕСТВО

Все чаще доносится грохот отдаленной канонады. Иосиф Михаилович невольно прислушивается к пока еще глухим, но будоражащим звукам. И тут же заставляет себя не отвлекаться. Он — на последнем заседании Харьковского Совета рабочих и солдатских депутатов. Выступает Артем.

— Громкие слова ни к чему, — говорит он, и в голосе его горечь и мужество. — Суть в том, что приходится выступать здесь, на нашем пленуме, последний раз. Конечно, каждый из вас, вероятно, думает о том — и, надеюсь, думает так большинство, — что Советская власть, которая взяла в руки управление всей страной, власть, которая стоит во главе Харькова, что она, поскольку могли вы наблюдать, не является кучкой авантюристов, как ее любили называть наши враги, а людьми, преданными делу, за которое боролись и умирали лучшие люди человечества…

«А завтра, — думает Иосиф Михайлович, слушая эти слова, — быть может, настанет и наш черед умереть. И мой, и всех товарищей, кто сейчас вот здесь, рядом, справа и слева от меня. Что ж, я готов. Готов ли? Да, готов, хотя и невесело это, и не хочется, и страшновато даже… Но если нужно… Всем трудно сейчас, не тебэ одному. Вон Артему не легче, даже еще тяжелее, чем нет там».

— Весьма возможно, — говорит Артем, теперь голос его звучит совершенно спокойно, деловито так. — Весьма возможно, что успех, который немцы имели в начале наступления на Киев, на Украину, будет продолжаться. Но около двух дивизий уже завязли в своем стремительном шествии, когда дошли до пределов нашей республики. Это понятно. Донецко-Криворожский бассейн — это не бесформенная страна, это не бесформенное население… Как бы ни были плохи наши отряды, как бы мало они ни были обучены, недостаточно знакомы с техникой военного дела, степень быстроты продвижения немцев сейчас в пятьдесят раз меньше, чем тогда, когда было их наступление на Петроград… Повторяю, весьма возможно, сейчас мы обращаемся к пленуму Совета в последний раз. Придется идти на следующие позиции: базироваться на рабочих Донецкого бассейна — горнорабочих и рабочих металлургической промышленности…

Да, соглашается с этими словами Иосиф Михайлович, надо опираться на рабочих. Сам в недавнем прошлом рабочий, сын рабочего, он не может не соглашаться в этом с Артемом, не может мыслить иначе.

Выступление Артема продолжается.

22. «ВЕЛИКИЙ ИСХОД»

— А с готовой продукцией как быть? — спрашивал представитель завода, коренастый, со степным прищуром. — И с ценнм сырьем? Может, ликвидировать? Чтобы врагу не досталось. А?

— Что еще за настроение! — Иосиф Михайлович хотел произнести эти слова построже — не получилось: челюсти свело неудержимой зевотой. Только и удалось не слишком явно раскрыть рот, отчего выжались непроизвольные слезы.

Он потерял счет бессонным ночам. Хорошо еще, если хотя бы часа три беспокойного сна наскребешь за сутки.

Справившись с еще одним зевком и не пытаясь больше говорить строгим тоном, сказал как сказалось — деловито и устало:

— Товарищ Артем дал четкое указание. Готовую продукцию и ценные материалы упаковать. Будем вывозить. Кстати, много у вас семей фронтовиков?

— Хватает, товарищ Варейкис. Большевики у нас почти все на позициях. И беспартийных рабочих немало.

— Все эти семьи взять на учет. И тоже подготовить к эвакуации. Семьи ушедших на позиции — в первую очередь. Постараемся в пассажирских составах. А товарняки — под оборудование, для воинских частей, с вооружением и боеприпасами…

— Обидно, товарищ Варейкис! — вздохнул тот, опуская свои степные глаза. — Невозможно обидно.

— Знаю, что обидно. — Иосиф Михайлович тоже вздохнул, но глаз опускать не стал, хотя глядеть было больно, будто мелким песком запорошило. — Да иного выхода у нас нет.

— Что же, выходит, так и отдадим город? Без боя даже?

— Нет, товарищ, не без боя. Будем драться.

В эти далеко не радостные, бессонные дни и ночи Иосиф Михайлович держался со спокойной уверенностью. Непозволительно большевику выглядеть скисшим. Тем более что такими бравыми молодцами глядят бойцы вновь сформированных не без его участия отрядов.

Даром, чю иные в пальтишках да фуражках. Не беда, что винтовки и пулеметы разных систем. Главное, все одеты и обуты, накормлены и вооружены. И к казармам своим идут бодро, под развернутым кумачовым знаменем, с лихой старинной песней.


Ой, хмэлю ж май, хмэ-элю!

Хмэ-лю-у зэлэ-нэ-энький…


Тонкий голосок у запевалы — на высоких нотах будто женский, зато слышен во всех шеренгах. И с детства привычные к пению глотки малороссиян зычными басами, с отчаянным присвистом, дружно подхватывают:


Дэ ж ты, хмэ-элю, зыму зымува-ав

та й нэ ро-озвыва-ав-ся!


Теперь все — на казарменном положении. Особенно тесно в Ващенковских казармах, где не так давно Иосиф Михайлович проводил беседы в оружейных мастерских. Вчера они с Артемом были там на митинге. После недолгих речей сформировали Первый Харьковский пролетарский полк — уже не красногвардейский, а красноармейский, с надежным большевистским ядром — коммунистической ротой. Командиром полка избрали товарища Нехаенко, председателя завкома у паровозостроителей. Вскоре его заменит Александр Воронин, тоже большевик, но помоложе… Полку этому, как самому надежному и стойкому, предстояло прикрывать отход красных частей.

Вскоре отход начался. Отходили не сразу, не все…

Ночью, в темноте, почти на ощупь, рота заняла позицию на Холодной горе. Здесь было и впрямь прохладно. Иосиф Михайлович, беря свою винтовку на предохранитель, ощутил правой ладонью неприятный холод вспотевшего от ночной сырости металла. Деревянное ложе в левой руке тоже повлажнело, но все же казалось теплее, не таким неживым.

Еще с вечера на южной окраине Харькова разорвались первые снаряды. А на утренней заре с разных сторон затараторили пулеметы. И, будто вспугнутый ими, рассеялся туман. Теперь Иосиф Михайлович мог видеть Холодногорский мост и склоны самой горы, усеянные томными кучками брустверов. Поначалу ему даже почудилось, будто это лежат убитые, не по себе стало, но в колце концов разглядел, что всего-навсего выброшенная перед окопами земля, не успевшая зарасти травой.

Итак, сбылось наконец-то! Сбылось то, к чему он так упорно стремился: он — на позиции, в руках — винтовка!

Теперь, когда все обрело предельную конкретность — вплоть до неживого холода вспотевшего металла под ладонью, вплоть до кучек выброшенной земли, показавшихся было телами убитых, — теперь Иосиф Михайлович осознал то, о чем прежде как-то не задумывался. Он впервые как следует понял, а точнее — ощутил всем своим еще не насытившимся жизнью существом, что все испытанное до сих пор — в юношеских ли потасовках на задворках Подольска или когда обучался приемам штыкового боя, при встрече ли с громилой-анархистом на улице или с воинственным Муравьевым в кабинете — не идет ни в какое сравнение с тем, что предстояло теперь. И, викуда не денешься, не по себе становилось от изнурительного ожидания зтого предстоящего.

Иосиф Михайлович старался следить за собой, но не знал, что улыбается слишком часто и принужденно, что слишком охотно и поспешно откликается на любое обращение, на любой разговор, что сам говорит больше обычного и с неестественной бодростью. Однако бывалые солдаты, которых немало было в роте, знали, что именно так ведут себя перед первым своим делом многие необстрелянные, они видели состояние своего комиссара, понимали его и относились сочувственно, тактично. В свое время каждый из них сам прошел через такое.

Наконец — скорее угаданная, чем услышанная, — команда:

— А-о-гонь!

И — лихорадочная пальба, когда едва успеваешь ударом ладони двигать уже согревшийся затвор… и пальцы неловко досылают еще обойму и еще… и вот уже нет ни одной обоймы, все израсходованы… Теперь — в контратаку, и опять почему-то не расслышал команды, только увидел, как справа и слева поспешно выбираются из окопов бойцы. И тогда сам — животом на бруствер, винтовку — вперед, помогая коленом встать, тут же устремиться туда, куда все. И делать то, что делают все — справа и слева… И крикнуть «ура!», но при этом не услышать своего голоса, а лишь ощутить его горлом.

И — то, что уже после будет осознано как рукопашная, недолгая и яростная, когда действуешь прежде, чем сообразишь, что именно следует делать. И не до страха в те бессознательные секунды — страх одолевает перед боем и осознается после; вовсе не испытывают никакого страха, наверно, только психи. Главное тут — не уронить себя…

После, возвращаясь на свою позицию, долго не могли отдышаться, торопливо, кашляя, затягивались махоркой, чтобы унять неподвластную дрожь.

— Возьми огонька, комиссар.

— Спасибо, товарищ… Спасибо…

— Ничего, комиссар! Не подкачал…

Для первого такого раза большей похвалы не бывает.

Сражавшийся до последнего дня на Холодной горе Николай Руднев доложил Антонову-Овсеенко:

«Оборонять Харьков было невозможно, немцы глубоко обошли с левого фланга, ценные грузы успели вывезти. Большая часть войск с Основы и Холодной горы вывозится эшелонами на Змиев и Купянск, часть войск отступает походным порядком на Купянск. С правого фланга войска прорвались через Дергачи на Казачью Лопань».

Эшелоны с войсками и беженцами, с оружием и боеприпасами, с продовольствием и обмундированием спешили к донецким копрам — все еще надеялись, что туда немцы не доберутся. Но на войяе всего не предусмотришь…

До ста тысяч красных бойцов — иные с семьями — покидали Украину. Примаков назвал это «великим исходом».

Иосиф Михайлович уходил одним из последних в число товарищей, державших путь на Ростов.

23. ПОЗОР

Четыре неприветливых стены. Неуютная койка. Надежно запертая дверь. Над головой — потолок в причудливых бликах от неяркой лампочки. Нет простора в камере, нет свободы.

Михаил Артемьевич, не в силах успокоиться и совладать с собой, шагает из угла в угол — по диагонали, так все же на какой-нибудь аршин длиннее. Он вспоминает медведей и леопардов, виденных в зверинце: они вот так же без устали шагали туда и обратно по тесной клетке, запрокидывая голову на поворотах. Может, и ему запрокидывать голову на поворотах? Да, этак недолго и рехнуться!

Как случилось, что он, главком Муравьев, отбивший Краснова и Керенского от Петрограда, громивший Каледина, взявший Киев и спасавший Одессу, он — не последний из героев свершившейся резолюции и начавшейся гражданской войны — очутился в ЧК?

Михаил Артемьевич — в который раз уже — вспоминал одесскую эпопею, совсем недавнюю…

Не успел он тогда, зимой, насладиться киевским триумфом, как был переброшен на развалившийся Румынский фронт, где пришлось действовать и против внешнего противника, и против доморощенных частей генерала Щербачева. Кто упрекнет его в том, что он действовал недостаточно энергично?

На всем протяжении фронта от Одессы до Знаменки его части сражались не на живот, а на смерть. Его бойцы, его орлы… они сражались, как львы! Сам Антонов-Овсеенко признал это. И что же? Льва-предводителя — в клетку? За что, спрашивается?!

Ну да, уже в марте Одессу пришлось оставить — 1-я и 2-я армии отходили по суше, а часть 3-й армии морским путем переправилась в Крым и оттуда была переброшена под Лозовую… Да, приходилось отступать. Но не из-за недостатка отваги, в этом ни своих бойцов, ни себя самого Михаил Артемьевич упрекнуть никак не может. И никто не посмеет упрекнуть! Разве не ясна причина оставления Одессы и последующего отступления? Она — в явном военном превосходстве вторгшихся в пределы Украины сил противника. Полдюжины регулярных германских и австро-венгерских дивзий шля на Одессу. Это — не считая гайдамацких частой. Впереди — бронепоезда, бронеавтомобили, мотопехота. Всепробизающий кулак с кастетом!

Спору нет, Совнарком трезво оцэвил обстановку и не ставил перед защитниками Одессы невыполнимых задач. Только две задачи указывались в директиве Совнаркома; максимально затормозить продвижение противника и не оставлять ему в Одессе ни хлеба, ни металла. Кто упрекнет Муравьева в том, что он не сделал все от него зависящее для выполнения этих двух задач? Разве не досталось противнику на правом фланге, на линии Помошная — Знаменка, разве не драпал он к Бобринской? А на ловом фланге, у Слободки, разве не были выведены из строя германские бронепоезда, разве не ретировались немцы до самой Рыбницы, откуда — лишь получив свежие подкрепления — сумели возобновить свое продвижение на восток? Не доставалось разве воякам кайзера от сформированных в самой Одессе отрядов бомбистов? Мало ли захватчиков навсегда полегли под Слободкой и у Бирвулы?

Да, подтянув резервы со стороны Жмеринки и создав угрозу обходного маневра со стороны Бессарабии, противнику все же удалось выбить Муравьева из Одессы. В германских штабах тоже не идиоты сидят, тоже обучены, как развивать успех. И генерал Кош, едва взяв Одессу, тут же посадил свою пехоту на тридцать два грузовика, придал им шесть бронеавтомобилей и, не мешкая, погнал всю эту колонну на Николаев, где находилась база русских военных кораблей. Хитро было рассчитано и дерзко осуществлено! А вслед за Николаевым пал Херсон… Видит бог (если он существует все же), Муравьев делал все, что мог.

И в таких-то условиях требовать от него, чтобы войны велась в белых перчатках? Ах, грабежи! Ох, насилия! Ух, расстрелы! Вот ведь что, как выяснилось, ставится ему в вину.

Но Михаил Артемьевич, пардон, самолично ни одетой девицы не изнасиловал, ни одного обывателя не укокошил и ни одной буржуйской квартиры не ограбил. А что подчиненные ему бойцы, особенно фронтовая солдатня и братва из матросов-анархистов, порой баловались… Так лес рубят — щепки летят! Славнейшие полководцы всех времен и народов поднимали солдатский дух обещаниями всяческих незамысловатых утех в награду за храбрость и смотрели сквозь пальцы, если какой-нибудь бравый герой, только что игравший в кошки-мышки с самой «курносой», вознаграждал себя бесхитростными радостями жизни, единственной своей жизни, которой он ежечасно рискует, добросовестно выполняя предначертания командования. Какой военный не знает и не понимает этого? Разве что некоторые чистоплюи из большевичков? Вот им-то, никому иному, обязан Муравьев своим упижением!

Больше того, иногда — чтобы не потерять авторитета и рычагов управления войсками — он сам приказывал расстреливать особенно распоясавшихся насильншков и мародеров. Но ему даже это ставят теперь в вину: дескать, без суда и следствия расстреливал. Но какой еще суд, какое следствие в боевой обстановке?! Ну, как тут служить, как воевать при таком отношении, в таких условиях? Ни встать, ни лечь, ни боком повернуться!

Михаил Артемьевич устал метаться по камере, присел на заскрипевшую койку, сгорбился, уперся локтями в колени и охватил пальцами голову.

А что же было еще перед арестом? Какая-то мешанина в голове… Неприемлемые предложения Антонова-Овсеенко о новом назначении, явно не соответствовавшем заслугам Муравьева… Поездка в Москву, обращение к самому Троцкому… Попытка назначить Муравьева командующим Кавказской армией сорвалась: воспротивился председатель Бакинского Совнаркома Шаумян, воспротивился так решительно, что даже Троцкий вынужден был пойти на попятную. А чем, спрашивается, не угодил Муравьев Шаумяну? Но не так-то просто сломить Муравьева, он не терял зря часу — отправил свой штаб в Царицын, сам собирался выехать следом… Не успел! Чекисты оказались проворнее.

Теперь его ждет суд ревтрибунала. Работает следственная комиссия. Вот тебе, Михаил Артемьевич, и суд и следствие. Никто не пытался самочинно пристрелить тебя, ссылаясь на военную обстановку. Так-то… А дальше что?

Михаил Артемьевич не знал, что вскоре после взятия Киева в одном из его штабных вагонов собралась группа большевиков и приняла решение: послать делегатов к Ленину — доложить о муравьевском стиле командования.

Не ведал он и о полученном следственной комиссией письме председателя ВЧК Дзержинского, где говорилось;

«О Муравьеве комиссия наша неоднократно получала сведения как о вредном для Советской власти командующем. Обвинения сводились к тому, что худший враг наш не мог бы нам столько вреда принести, сколько он принес своими кошмарными расправами, расстрелами, самодурством, предоставлением солдатам права грабежа городов и сел. Все это он проделывал от имени нашей Советской власти, восстанавливая против нас все население. Грабежи и насилия — это была его сознательная военная тактика, которая, давая нам мимолетный успех, несла в результате поражение и позор…»

Михаил Артемьевич не читал этого письма, но все содержащиеся в нем обвинения от следователя слышал.

Что было делать? Что мог он предпринять в создавшемся положении, на что надеяться? Одна была надежда, последняя. На своих товарищей по партии, на левых эсеров. Неужели они отдадут без боя такую фигуру, как Муравьев?

И надежда оправдалась. Узнав о случившемся, начали хлопотать. За дело живо и энергично принялся левый эсер Александрович, используя свое положение заместителя председателя ВЧК. Упор делался на боевые заслуги Муравьева, на неосознанность допущенных им ошибок и тому подобное. Был еще порох в пороховницах у левых эсеров! Сообща вызволили Михаила Артемьевича.

По рекомендации Троцкого и того же Александровича он чуть ли не прямо из камеры был отправлен в Казань — на должность главкома только что открывшегося Восточного фронта.

Надо сказать, что освобождение и новое назначение Муравьева удивило и насторожило многих военных. «Заявляю самый решительный протест, — телеграфировал в Совнарком Подвойский, — против назначения Муравьева Главкомом, ибо это назначение принесет непоправимые вред Советской республике. Особепно это назначение повредит планомерной работе по организации настоящей армии». Рейнгольд Берзин, бывший поручик, участник мировой войны и боев с войсками Центральной рады, передавал с Западного фронта по прямому проводу: «Не знаю, каковы политические и оперативные соображения, почему он назначен, по его назначение оставило тяжелое впечатление».

Во избежание каких-либо рецидивов и недоразумений при новом главкоме был создан Реввоенсовет в составе трех большевиков — Кобозева, Мехоношина и Благонравова.

24. ВСЕ ЕЩЕ ВПЕРЕДИ

— Ничего, дорогой, у тебя еще все впереди, — темные глаза Орджоникидзе на крупном лице глядели с веселой добротой, а говорил он строгим тоном, с изрядным акцентом, но по-русски правильно, слов не коверкал.

С первых же часов прибытия из Харькова в Ростов Иосиф Михайлович стремился встретиться с чрезвычайным комиссаром с глазу на глаз, чтобы вернуться к прежнему разговору об отправке на фронт. Поскольку Донбасс оккупирован, Донецкой республики как таковой фактически не существует, нет соответственно и ее наркомата соцобеспечения. Числившийся наркомом Варейкис получается как бы полководцем без войска. А главное, он уже побывал в бою, под Харьковом, уже понюхал пороху, и просто грех великий задерживать его по-прежнему в тылу…

Но тут неожиданно Орджоникидзе сам вызвал ого, и Иосиф Михайлович, воспользовавшись случаем, прямо с порога атаковал чрезвычайного комиссара, разом высказав все свои соображения. И услышал в ответ, что все още впереди. Орджоникидзе, немного помолчав, вновь заговорил — теперь не только голос, но и глаза его стали строгими.

— Я тебя выслушал, товарищ Варейкис. Теперь ты послушай, что я скажу, для чего вызвал тебя. С этого нам, пожалуй, и надо было начать, не так ли?

— Извините, товарищ Серго. Погорячился.

— Извиняю. Я и сам не прохладный. Только нам, большевикам, часто приходится свою горячность сдерживать. Как коня. Горячий конь — это неплохо. Но при одном условии: если рука всадника держит его в узде. Я давно знал, Иосиф, что ты не из льда вытесан. Да в твоем возрасте, я бы сказал, нехорошо даже быть с холодной, как у рыбы, кровью. Но мне товарищи говорили, даже уверяли меня, будто ты умеешь сдерживать свою горячность. И я охотно поверил. Скажи, ошибся я?

Иосиф Михайлович оторопел было от внезапно и в упор заданного вопроса. Но быстро овладел собой и твердо ответил:

— Со стороны виднее, товарищ Серго. И если партия требует, горячности своей проявлять не буду.

— Вот правильный разговор! — обрадовался Орджоникидзе. — Да, партия требует, вопрос именно так и стоит.

«Куда он клонит? — подумал Иосиф Михайлович, настороженно слушая чрезвычайного комиссара. — Зачем вызвал?»

А тот, после недолгой паузы, продолжал:

— Итак, о чем речь? Мы вот посоветовались с Артемом и другими товарищами. И решили предложить тебе новое дело, рекомендовать тебя на новый пост. Хотим направить тебя в Симбирск…

— Опять в тыл?!

— Вчера там был тыл, а завтра — фронт. И нам нужны там проверенные, надежные люди. Достаточно мужественные и в то же время достаточно осмотрительные. Инициативные и дисциплинированные. Энергичные и при этом достаточно выдержанные. Как на фронте! Таи сейчас требуется именно такой товарищ. А ты, Иосиф, зарекомендовал себя именно таким.

Загрузка...