К низинам низин{60}

В половине шестого вечера Деннис Флэндж по-прежнему пьянствовал с мусорщиком. Мусорщика звали Рокко Скварчоне, и около девяти утра, едва завершив маршрут, он прибыл прямиком к дому Флэнджа, в рубахе с прилипшей апельсиновой кожурой и зажимая в мощном кулаке, перемазанном кофейной гущей, галлон домашнего мускателя.

– Эй, sfacim![5] – заревел он из гостиной. – Я принес вино. Выходи.

– Отлично! – заорал в ответ Флэндж и решил, что на работу не пойдет.

Он позвонил в адвокатскую контору Уоспа и Уинсама и наткнулся на чью-то секретаршу.

– Флэндж, – сказал он. – Нет. – (Секретарша принялась возражать.) – Потом, – сказал Флэндж, повесил трубку и уселся рядом с Рокко, намереваясь до конца дня пить мускатель и слушать стереосистему стоимостью 1000 долларов, которую заставила его купить Синди и которой, на памяти Флэнджа, она пользовалась разве что в качестве подставки для блюд с закусками или подносов с коктейлями.

Синди являлась женой Флэнджа – миссис Флэндж, – и нет нужды говорить, что она не одобряла затею с мускателем. Впрочем, она не одобряла и самого Рокко Скварчоне. Да, собственно говоря, и любого из друзей своего мужа. «Не выпускай этих уродов из игровой комнаты, – могла завопить она, потрясая шейкером для коктейлей. – Ты долбаный член общества защиты животных, вот ты кто. Хотя сомневаюсь, что даже в этом обществе примут тех зверей, которых ты таскаешь домой». Флэнджу следовало бы ответить – хотя он этого никогда не делал – что-нибудь вроде: «Рокко Скварчоне не зверь, он мусорщик, который, помимо прочего, обожает Вивальди». Именно Вивальди – шестой концерт для скрипки с подзаголовком Il Piacere[6] – они и слушали, пока Синди бушевала наверху. У Флэнджа создалось впечатление, что она швыряет вещи. Временами он с интересом представлял себе, какой была бы жизнь без второго этажа, и удивлялся, как это люди умудряются обитать на ранчо или ютиться в одноуровневых квартирках, не впадая в безумную ярость – ну, примерно раз в год. Жилище самого Флэнджа было расположено на скале высоко над проливом. Постройку, смутно напоминавшую английский коттедж, соорудил в 1920-х годах епископальный священник, по совместительству контрабандой возивший спиртное из Канады. Похоже, все жившие тогда на северном берегу Лонг-Айленда были в той или иной степени контрабандистами, поскольку кругом обнаруживались отмели и бухточки, проливчики и перешейки, о которых федералы не имели ни малейшего представления. Священник, должно быть, находил во всем этом своеобразную романтику: дом вырастал из земли, как большой мшистый курган, и цветом напоминал волосатого доисторического зверя. Внутри были кельи, потайные ходы и комнаты со странными углами; а в подвале, куда попадали через игровую комнату, во все стороны расходились бесчисленные туннели, извивавшиеся, как щупальца спрута, и сплошь ведущие в тупики, водоотводы, заброшенные канализационные трубы, а иногда и потайные винные погреба. Деннис и Синди Флэндж жили в этом причудливом замшелом, почти естественном могильнике все семь лет брака, и сейчас Флэндж стал ощущать, что прикреплен к дому некой пуповиной, сплетенной из лишайника, осоки, дрока и утесника обыкновенного; он называл его утробой с видом и в редкие минуты нежности напевал Синди песенку Ноэля Кауарда{61} – отчасти для того, чтобы напомнить о первых месяцах совместной жизни, отчасти просто как любовную песнь дому:

И заживем мы, не ведая горя,

Как птички в ветвях над горами и морем…

Впрочем, песни Ноэля Кауарда с реальностью, как правило, связаны мало – Флэндж, раньше этого не знавший, быстро в этом убедился, – и если через семь лет выяснилось, что он не столько птичка в ветвях, сколько крот в норе, виновата в этом была не столько его обитель, сколько Синди. Психоаналитик Флэнджа – тронутый и вечно пьяный мексиканец-нелегал по имени Херонимо Диас, – разумеется, многое мог высказать по этому поводу. Раз в неделю Флэндж в течение пятидесяти минут выслушивал между порциями мартини громогласные рассуждения о своей матери. Тот факт, что за деньги, потраченные на эти сеансы, он мог купить любой автомобиль, любого породистого пса или женщину на том отрезке Парк-авеню, который был виден из окна докторского офиса, волновал Флэнджа гораздо меньше, чем темное подозрение, что его неким образом надувают; возможно, это происходило из-за того, что он считал себя законным сыном своего поколения, и поскольку Фрейда это поколение впитало с молоком матери, Флэндж чувствовал, что ничего нового не узнаёт. Но иногда ночами, когда снег, который несло из Коннектикута через пролив, напоминанием хлестал в окно спальни, он ловил себя на том, что спит в позе зародыша; он заставал себя с поличным за кротоуподоблением, которое было не столько моделью поведения, сколько состоянием души, когда снежная буря не слышна вовсе, а храп жены представляется журчанием и капелью околоплодных вод где-то за покровом одеяла, и даже тайный ритм пульса становится простым эхом сердечного стука самого дома.

Херонимо Диас был абсолютно безумен, но у него была милая и безобидная разновидность тихого помешательства, не соотносившаяся ни с одним из известных примеров сумасшествия, – Херонимо невменяемо плавал в некой плазме иллюзий, глубоко убежденный, например, в том, что он Паганини, продавший душу дьяволу. В столе он держал бесценную скрипку Страдивари и, дабы доказать Флэнджу, что эта галлюцинация на самом деле реальна, пилил по струнам, извлекая жуткий сиплый скрежет, потом отшвыривал смычок и говорил: «Видишь? С тех пор как я заключил эту сделку – ни одной ноты не могу взять». И затем в течение всего сеанса зачитывал вслух таблицы случайных чисел или эббингаузовские списки бессмысленных слогов{62}, игнорируя все, что пытался рассказать ему Флэндж. Эти сеансы были невыносимы; контрапунктом к исповедям о неуклюжих сексуальных играх юности шли непрерывные «зап», «муг», «фад», «наф», «воб», и время от времени звякал и булькал шейкер для мартини. Но Флэндж упорно приходил снова и снова; он понимал, что, раз уж обречен провести остаток дней в безжалостной реальности утробы именно этого дома и только с этой женой, ему нужна поддержка, а поддержкой ему служило ирреальное безумие Херонимо. Вдобавок мартини наливали бесплатно.

Помимо психоаналитика, у Флэнджа была только одна отрада: море. Или пролив Лонг-Айленд, который временами достаточно приближался к образу шумной серой стихии, сохранившемуся у Флэнджа в памяти. В ранней юности он то ли где-то прочел, то ли от кого-то услышал, что море – это женщина, и метафора покорила его, в значительной степени сделав таким, каким он стал сейчас. Сначала она предопределила его трехлетнюю службу офицером связи на эсминце, который весь этот срок только и делал, что патрулировал побережье Кореи, причем Флэндж был единственным, кому это не надоедало. И она же в конечном счете заставила Флэнджа после демобилизации вытащить Синди из квартиры ее матери в Джексон-Хайтс и найти дом у моря – вот эту большую, наполовину вросшую в землю халабуду на вершине скалы. Херонимо педантично растолковал ему, что поскольку вся жизнь зародилась из простейших организмов, обитавших в морской воде, и поскольку затем формы жизни становились все более сложными, то морская вода выполняла функцию крови до тех пор, пока не появились кровяные шарики и масса прочего добавочного хлама, создавшие ту красную жидкость, которую мы имеем сейчас; а если так, значит море в буквальном смысле у нас в крови и, что еще важнее, именно море – а не земля, как принято считать, – является истинным образом матери для всех нас. В этом месте Флэндж попытался вышибить своему психоаналитику мозги скрипкой Страдивари. «Но ты же сам сказал, что море – это женщина», – защищался Херонимо, вспрыгивая на стол. «Chinga tu madre»[7], – прорычал разъяренный Флэндж. «Ага, – просиял Херонимо, – вот об этом и речь».

Таким образом, бушующее, стонущее или просто плещущее в ста футах под окном спальни море было с Флэнджем в трудные периоды его жизни, которые случались все чаще; миниатюрная копия Тихого океана, невообразимое волнение которого постоянно кренило память Флэнджа градусов на тридцать. Если богиня Фортуна властна над всем по эту сторону Луны, думал Флэндж, значит некой странной и нежной силой или качанием должен обладать и Тихий океан, представляющий собой, как говорят некоторые, расселину, оставшуюся, когда Луна оторвалась от Земли. В таком накренившемся воспоминании обитал в одиночестве своеобразный двойник Флэнджа: маленький эльф, дитя Фортуны, лишенный наследства отпрыск, юный и нахальный, самая соленая морская душа, какую только можно представить, – твердый подбородок, желваки на скулах при скорости ветра шестьдесят узлов в шторм, и в дерзко оскаленных белоснежных зубах зажата видавшая виды трубка; он несет на мостике ночную вахту, совсем один, не считая сонного штурмана, верного рулевого, сквернословящей радарной смены, картежников, режущихся в покер «красная собака» в будке акустика, и беглянки Луны, и лунной дорожки на поверхности океана. Правда, не очень понятно, что там делает Луна при шестидесятиузловом шторме. Но так ему это запомнилось. Вот каким был Деннис Флэндж в расцвете лет без нынешних признаков среднего возраста, и – что гораздо важнее – настолько далеко от Джексон-Хайтс, насколько вообще возможно, хотя он и писал Синди каждый божий вечер. Впрочем, тогда его брак тоже был в расцвете, а сейчас у брака выросло небольшое пивное брюшко, волосы начали выпадать, и Флэнджа до сих пор немного удивляло, почему это произошло, – а тем временем Вивальди рассуждал об удовольствиях и Рокко Скварчоне булькал своим мускателем.

На середине второй части в дверь позвонили, и Синди маленьким блондинистым терьером стремительно скатилась вниз на звонок, успев по дороге бросить злобный взгляд на Рокко и Флэнджа. То, что обнаружилось за открытой дверью, больше всего напоминало толстую и приземистую обезьяну в морской форме с похотливо-плотоядными глазками. Синди потрясенно выпучилась.

Загрузка...