Президентство Дональда Трампа началось со споров о количестве, в частности о количестве людей, присутствовавших на его инаугурации. В тот вечер газета «The New York Times» опубликовала цифры, согласно которым гостей на церемонии оказалось примерно втрое меньше, чем было на вступлении в должность Обамы в 2009 году, число которых, по некоторым оценкам, составило 1,8 млн человек. В подтверждение тому на суд публики явились изображения Национальной аллеи, куда более пустынной, чем в 2009 году. Это спровоцировало первую из множества пресс-конференций тогдашнего пресс-секретаря Белого дома Шона Спайсера. Он обвинил журналистов в стремлении «минимизировать беспрецедентную поддержку», которую снискал президент, и заявил, что собравшаяся толпа на самом деле была «самым большим собранием в истории инаугураций, и точка». В тот же день на собрании в штабе ЦРУ Трамп сообщил, что количество присутствующих было где-то между 1 и 1,5 млн человек.
Самые разные СМИ не замедлили подвергнуть Спайсера осмеянию. Не в последнюю очередь потому, что пресс-конференция проводилась в стиле пропагандиста, монотонно транслирующего линию партии, без разрешения журналистам задавать вопросы. Но в результате упорство Белого дома лишь возросло, что выразилось в появлении новых, пугающе философских оправданий. Советник Трампа, Келлиэнн Конуэй, резко опровергла обвинение Спайсера во лжи, заявив, что тот всего лишь озвучил факты, «альтернативные» тем, в которые верили журналисты. Через день на очередной пресс-конференции Спайсер сказал, что «иногда мы можем быть несогласны с фактами». Всего через 72 часа после принесения Трампом присяги создалось впечатление, будто Белый дом решил игнорировать понятие базовых критериев истины.
Начавшийся конфликт со СМИ как будто раззадорил президента, дав ему повод вернуться к эмоциональному и моральному популизму, так помогшему ему в ходе избирательной кампании. Фактически обоснованные, казалось бы, заявления прессы о посещаемости Трамп воспринял как предвзятость, элитизм и травлю. «Они нечестно унижают меня», – сказал он в интервью репортеру ABC News через несколько дней, подведя его к одной из галерей фотографий с инаугурации, видимо отражавшей столпотворение гостей под более подходящим углом. «Я назвал это морем любви», – сказал президент про фото. «Эти люди проделали путь из всех уголков страны, – а может быть, и мира, – непростой путь. И они были в восторге от моих слов». Для Трампа это не было простым «несогласием с фактами». Это было противопоставление двух эмоций: наглых ухмылок его критиков и любви его последователей. Хотя бы в этом он был прав.
Официальных данных о посещаемости инаугураций не существует. Служба национальных парков США перестала предоставлять свои оценки размеров толпы после скандала, разгоревшегося из-за численности участников «Марша миллиона мужчин», что в 1995 году привлек в Вашингтон множество афроамериканцев. Тогда служба насчитала примерно 400 000 посетителей, что (по очевидным причинам) дало повод слегка сомневаться в успехе этого события. Политические разногласия вокруг подобных обстоятельств побудили органы внутренних дел впредь более не заниматься никакими подсчетами.
Даже вне политики показатели численности толпы обычно весьма приблизительны: количество посетивших королевскую свадьбу в Лондоне, где в 2011 году венчались принц Уильям и Кейт Миддлтон, по разным оценкам, варьировалось от 500 000 до более чем миллиона человек. Самым объективным источником всегда были фото с аэростатов и спутников, сделанные по технологии, раньше созданной для слежки за советской армией, но и они не идеальны. Съемкам со спутника могут мешать закрывающие обзор облака, а плотность толпы искажается отбрасываемой телами людей тенью и цветом ландшафта, где они стоят.
Одной из ключевых особенностей толпы является то, что ее внешний вид может резко отличаться по плотности и размеру в зависимости от того, откуда на нее смотреть. Нет сомнений, что, выступая на фоне Капитолия в роли только что присягнувшего президента США, Трамп на самом деле видел уходящее вдаль тесное столпотворение. Так бы все и выглядело. Возможно, ему даже казалось, что посмотри журналисты с его точки зрения, они бы с ним не спорили. Организаторы маршей и протестов всегда были заинтересованы в завышении числа участников. Но, кроме этого, толпа выглядит (или кажется) гораздо больше с точки зрения тех, кто в ней участвует, чем тех, кто смотрит со стороны. Это можно считать неким подобием оптического обмана, но не обязательно обманом сознательным.
Распространение интеллектуальной техники в городской среде позволяет собирать больше данных для оценки перемещений людей, но это все еще неровня точной диаграмме. Можно отследить количество сигналов мобильников на определенной территории в конкретный момент времени или оснастить уличную инфраструктуру (например, фонарные столбы) специальными устройствами, но полученная информация по своей природе останется неточной. Это полезно для обнаружения резких скачков активности или движения, на что и нацелены технологии «умного города». Но тем не менее толпа так и остается стихией, не поддающейся объективной оценке.
Как бы абсурдно ни звучали заявления Трампа, Спайсера и Конуэй, все это в той или иной мере указывает на тот факт, что споры вокруг инаугурации явились иллюстрацией следующей темы: событие большого эмоционального значения, при котором эксперты оказались сравнительно бессильны в разрешении противоречий. Дело не просто в том, что толпа плохо поддается научным методикам обзора и подсчета. Слишком много стало голосов, не желающих подобного подхода в целом, среди которых организаторы, ораторы и прочие участники массовых собраний. Объективную, нейтральную точку зрения непросто найти и трудно отстоять.
Массовые шествия – явление столь же старое, как сама политика. Но после глобального финансового кризиса 2007–2009 годов они пережили новый всплеск популярности, в особенности на левом политическом фланге. Возникший в 2011 году протест против банков, движение Occupy Wall Street сделало массовые собрания центром своего политического предназначения, взяв холодный научный язык статистики и превратив его в знаменитый лозунг «Мы – 99 %». Политики левых взглядов, такие как Алексис Ципрас в Греции, Пабло Иглесиас в Испании и Джереми Корбин в Великобритании, дали новую жизнь тактике, где делается ставка на возможность собирать в публичных местах большие массы людей. И в этом случае масштабность шествий возбуждает ряд эмоций как у сторонников, так и у противников: энтузиазм, презрение, сопереживание, заблуждение, надежду и отвращение. Акции сторонников Корбина много раз сопровождались жалобами его последователей на некорректное их отражение в СМИ, несмотря на их видимую массовость.
Так какой же все-таки меркой можно оценить важность конкретной толпы? Насколько массовым должно быть шествие, чтобы считаться достойным освещения в СМИ? Что следует считать доказательством? Появление в сети Twitter фотографий, заявляемых как одно шествие, но на деле изображающих другое (обычно намного большее), только сгущает туман вокруг политики толпы. Насмешки идут со стороны тех, кто считает такие акции политически бессмысленными, исходя из контраста между успехами на улицах и успехами на избирательных участках. С другой стороны, анализ, последовавший за неожиданно высокими показателями Корбина на выборах 2017 года в Великобритании, показал, что его шествия оказали должное влияние на затронутых избирателей[5]. Но кто мог бы объяснить, как и почему?
Впечатление того, что мы вошли в новую эпоху власти толпы, усиливается ростом социальных сетей и их влияния. С XVIII столетия газеты и издательства обеспечивали сообщение по принципу «от одного ко многим», предоставляя информацию отдельным аудиториям читателей. Получатели в этих взаимоотношениях были в основном пассивны и, как следствие, в некоторой мере предсказуемы. Начиная с ранних 2000-х годов социальные сети обеспечили (а кое в чем и дополнили) данную систему связью по принципу «многие – многим», где информация гуляет по сети, подобно вирусу, намного менее предсказуемыми путями. Отдельные идеи или образы могут распространяться как будто сами по себе, заставая экспертов врасплох и вызывая экстраординарные ситуации в избирательных процессах. С целью обуздать вирусные и подражательные процессы в распространении контента были изобретены новые техники маркетинга и месседжинга. Со времен древности толпа была частью политики, но только в XXI веке в ее руках оказались средства для координации в реальном времени.
На первый взгляд споры вокруг размеров толпы, посетившей инаугурацию Трампа, могут показаться смешным конфликтом между фактами и вымыслом, реальностью и фантазией. Несерьезным противоречием, которое легко разрешило бы экспертное мнение, если бы только к нему отнеслись с должным вниманием. На деле же это служит нам отправной точкой к пониманию того непростого политического ландшафта, куда мы попали. Ландшафта, где нейтральные точки зрения пасуют перед куда большей значимостью чувств. Важность конкретной толпы в значительной степени существует лишь в восприятии наблюдателя. Где же в таком случае оказывается политика? И прослеживается ли в этой новой, хаотичной среде хоть сколько-нибудь заметная логика?
Эта логика, несомненно, есть, но, чтобы понять ее, нам следует отнестись к чувствам серьезно. В то же время мы должны временно вынести за скобки комфортные допущения представительской демократии. В знакомых нам идеях о власти в руках масс большинство людей согласно остаться дома и делегировать свои полномочия избранному представителю, судье, профессиональному критику, эксперту или комментатору. Предполагается участие профессионально управляемых партий, агентств, газет и издательств, через которых улаживаются разногласия, а правила игры для всех едины. Но чтобы это работало, большинство должно согласиться на молчание и довериться тем, кто говорит за них. Что, судя по всему, встречает все меньшую поддержку. По мере того как по всему миру падает доверие к политикам и к СМИ, растет популярность идей прямой демократии[6]. И нет оснований полагать, что эта тенденция в ближайшем будущем угаснет.
Когда политикой овладевает логика толпы, политика все меньше сводится к мирным выборам представительства и все больше – к мобилизации. На улице или в сети толпы не являются представителем кого-то другого, как то парламент для электората или судья для системы правосудия. Толпа не ставит цели высказываться от лица общества в целом, словно некая «генеральная совокупность» для социального опроса, как инструмент формирования представления, о чем думает нация. В чем толпы действительно значимы, так это в глубине чувств, что собрали столь много людей в одном месте и в одно время. Как и войны в воображении националиста, толпы позволяют всякому индивиду ощутить себя частью чего-то большего. Это обстоятельство необязательно значит что-то плохое, но оно сопряжено с рисками и оттого играет на наших нервах.
Критический вопрос с точки зрения политики в данном случае – кто или что обладает силой поднять народ? Как показал ряд мейнстримных политических кампаний, которые в последние годы спасовали перед лицом бунтов и новых конкурентов, обращение к объективности и доказательности редко мотивирует людей физически или эмоционально. Так что же толкает их на столь прямое противодействие и что ими при этом руководит? Этот вопрос волнует маркетологов, специалистов по брендам и связям с общественностью, не говоря уж о политиках. Социальные сети соревнуются за «взаимодействие» с аудиториями, стремясь удерживать наше внимание максимально долго, предлагая контент лишь как наживку. Когда слова и образы уже не более чем средство, чтобы мобилизовать или привлечь народ, не важно, насколько верно или объективно они отражают реальность. В этом и есть суть истерии вокруг «ложных новостей» и пропаганды. Однако все это мы уже проходили.
В 1892 году французский врач, исследователь медицины и по совместительству антрополог Гюстав Лебон ехал по Парижу верхом, но вдруг оказался сброшенным с лошади и чуть не погиб. После этого случая Лебон долго размышлял – а почему так произошло? Можно ли получить ответ на этот вопрос, изучив повадки лошадей? В поисках зацепок он принялся рассматривать фотографии животных, надеясь обнаружить физические признаки их психологии. Лебона сильно вдохновлял Чарльз Дарвин, чьи труды по выражению эмоций также опирались на визуальный анализ изображений. Рождение фотографии позволило науке объективно анализировать лица и эмоции. Впервые в истории даже мимолетное выражение лица можно было запечатлеть и изучить. Там, где раньше имелось место лишь теориям и описаниям, стал возможен гораздо более научный подход к изучению эмоций. Изучение лошадей все дальше увлекало Лебона в сторону вопросов психологии и того, как объяснить человеческое поведение исходя из физических и биологических факторов. Областью психологии, заинтересовавшей его в наибольшей степени, оказалась та, в которой он сегодня шире всего известен: поведение толпы.
Лично испытав на себе, как толпы могут влиять на инстинкты и поведение, Лебон жил в глубоком страхе перед их потенциалом. Получив в 1860-х годах в Париже медицинское образование, в начале Франко-прусской войны в 1870 году он возглавил полевой медицинский отряд. Унизительное поражение в войне и последовавшие летом 1871 года действия Парижской коммуны привили Лебону глубоко консервативные политические взгляды. Ему казалось, что Францию подвел дух пацифизма, привнесенный социалистическими идеями. Вера демократов и социалистов в народ означала отречение от военной силы и национальной гордости, которое, по мнению Лебона, необходимо было всячески пресекать. Под влиянием новых теорий об эволюции он подкрепил свою неприязнь к социализму рядом весьма сексистских и расистских идей о национальной культуре и военной мощи. Некоторые из них он почерпнул из лженауки тех времен, известной как краниология. Большую часть 1880-х годов Лебон провел в путешествиях по Азии и Северной Африке, где обнаружил массу антропологического материала для подобных изысканий.
В 1895 году Лебон написал свою самую известную книгу «Психология масс», предлагавшую исчерпывающий, хотя и пессимистичный, взгляд на механизмы психологии толпы. Главной характеристикой скопившихся вместе людей, утверждал Лебон, является замена множества индивидуальных «я» (а вместе с ними и тех логичных научных характеристик, что философы приписывают разуму человека) одной массовой психологией, потенциально способной заменить обыденное представление индивида о морали. «Существуют определенные идеи и чувства, – писал Лебон, – которые не появляются в сознании или не выражаются действиями иначе, кроме как в случае объединения индивидов в толпу»[7]. Когда это происходит, «способность к анализу и критическому мышлению, наличествующая у каждого из них поодиночке, пропадает»[8]. Предвещая будущие идеи Зигмунда Фрейда, Лебон считал, что толпа раскрыла опасную подноготную цивилизации, обычно скрытую самоконтролем индивида.
С точки зрения Лебона, республиканская Франция наглядно показала, что толпа – это постоянная угроза принципам истины и рассудка. «Когда структура цивилизации прогнила, именно массы всегда обеспечивают ее падение», – заявлял он[9]. Так происходит благодаря ряду механизмов, которые раскрывает «Психология масс». В первую очередь это ощущение огромной силы, создаваемое большим скоплением людей. Оно подталкивает индивидов к участию в действиях, которые в ином случае показались бы им необдуманными, аморальными или неловкими. Размер толпы имеет крайне важное значение, но влияние его заключается не в официальных статистических данных, а в эмоциональном уровне. Это и есть «море любви» Трампа. Именно размер толпы позволяет людям отойти от собственных персональных самоограничений и суждений, давая дорогу чувствам.
Милитаризм и ограниченность взглядов Лебона должны предупреждать нас об осторожности в обращении с его идеями. С его точки зрения, массы парижан отвратительны в своей глупости и недисциплинированности. Пессимизм Лебона в отношении культуры был еще мрачнее. Но его труды дают нам отправную точку для размышлений о политике толп. Для понимания поведения толпы нужно воспринимать ее как отдельный самодостаточный организм, со своими реакциями и странностями, – близко к тому, как когда-то Лебон хотел понять лошадь, что его сбросила. Чтобы стать частью толпы, говорит он нам, достаточно отбросить индивидуальность и погрузиться в общность больше, чем в себя. Из всего этого можно сформулировать такой стиль политической деятельности, где важнее не дебаты и законы, а физическое присутствие в нужном месте и в нужное время.
Но чем же это отличается от участия, скажем, в системе рынка или демократии? В конце концов, индивиды постоянно вступают в социальные институты, что сводят людей вместе, образуя нечто большее, чем просто сумму слагаемых. Согласно трудам Лебона, разница в том, что суть толпы в интимной связи, которую она создает между телами людей. Если в рамках рынка мы взаимодействуем через деньги, а в рамках демократии – через голосования, тексты и речи, толпа это в первую и последнюю очередь явление физическое. Она обеспечивает близость плоти, позволяя разнообразным чувствам проявляться и распространяться. Отдельные тела оказываются связаны в рамках единой нервной системы.
Те, кто 20 января 2017 года собрался на Национальной аллее, формируя «море любви» Трампа, могли посмотреть событие по телевизору или ограничить свое участие голосованием 8 ноября 2016 года, с последующим ожиданием того, какую политику станет вести Белый дом. Но они решили принести свои чувства, свои материальные воплощения на аллею. Аналогично основной целью движения Occupy было не раскритиковать Уолл-стрит, поспорить о финансовом регулировании или пролоббировать альтернативную экономическую политику, но, под стать имени, занять физическое пространство – использовать тела людей, чтобы сделать политическое поползновение неизбежным. Активисты других современных нам протестных движений, таких как Black Lives Matter или Greenpeace, используют присутствие людей, чтобы парализовать стратегически важную инфраструктуру (к примеру, аэропорты или хайвеи). Массовое молчание, в частности ежемесячные бессловесные шествия в память о жертвах пожара в Grenfell Tower в Лондоне, дает мощный посыл просто за счет того, что люди физически вместе. В пику страхам Лебона, история знает бесчисленные примеры мирного протеста толпы против угнетения. Их эмоции не меньше, чем при восстании, просто они другие.
Толпы ни в чем не аналогичны электорату, аудитории или читателям. Они не просто получают информацию, они реагируют. Одним из отличий толпы, считал Лебон, является ее подверженность влиянию процессов, схожих с заражением. В этом утверждении мы снова можем видеть влияние биологии на его убеждения: согласно им, идеи и эмоции распространяются в массах подобно инфекциям. «В условиях толпы любое чувство или действие заразно, – утверждал он, – и заразно в той степени, что индивид с готовностью жертвует своими личными интересами в пользу коллективных»[10]. В отличие от разумного публичного диалога, где для убеждения другого человека использовались бы аргументы и доказательства, в толпе зараза распространяется через ряд сознательных, бессознательных и телесных посылов. В рамках масс индивид не выбирает, принять ли ему идеи и поступки окружающих, его ими уносит. «Зараза столь сильна, – писал Лебон, – что способна навязывать индивидам не только конкретное мнение, но равно и определенные чувства»[11]. Толпа превращается в одну большую нейронную сеть, по которой чувство переходит от тела к телу с невероятной скоростью.
Лебон был убежден, что массы особенно чувствительны к впечатлениям, выражаемым ораторами, особенно теми, кто выглядит доминирующе и физически угрожающе. «Оратор, желающий направить толпу, должен злоупотреблять утверждениями, предполагающими насилие, – писал он. – Преувеличивать, утверждать, повторяться и ни в коем случае не пытаться что-то доказать логически – все эти методы убеждения хорошо знакомы тем, кто выступает на публичных собраниях»[12]. В присутствии подобного демагога массы проявляют заметное послушание, позволяя своим самым темным и примитивным инстинктам обратиться в сторону лидера. Этот популярный культ лидера похож на культуру военных иерархичностью и показательным насилием, но критически слаб, – согласно Лебону, – в дисциплине и организации, с которыми побеждают в войнах. Так, одаренные красноречием, но несдержанные персонажи могут получить в свои руки опасную силу.
В предположениях Лебона есть нечто парадоксальное. С одной стороны, он считал, что современные ему массы сделались под влиянием социалистических идей слабыми и пассивными, что народ более не годен для битвы. Но, с другой стороны, он разглядел скрытую в психологии толпы склонность к насилию, что может прорваться через верхний слой гражданской жизни в любой момент. Загадка масс людей заключалась в том, что те могли быть опасными, но в то же время трусливыми, реагировать как на избыток насилия, так и на его недостаток. Страх и агрессия часто идут рука об руку. Пессимист Лебон заключил, что толпа не годится ни для ведения войны, ни для поддержания мира. Однако более правильный подход к этой двойственности позволяет считать, что массы могут активно использоваться в целях, не относящихся к насилию. В частности, они позволяют выделить личные чувства страха и боли и отобразить их публично. Масса людей может собраться и создать угрозу; но они же способны собраться и продемонстрировать (или выразить солидарность) то, что находится под угрозой. Эта разница играет ключевую роль в создании политических альянсов и опровергает суждения тех, кто считает все популистские движения и действия толпы одинаковыми.
Лебон был прав в определении психологии толпы как отдельной сущности, проистекающей из нашего общего физического бытия, но его предположения о том, к чему это ведет, были излишне мрачными. Человеческое тело и его нервная система все же служат источником не только опасности и страха, но и сострадания. Способность чувствовать боль может спровоцировать паранойю и агрессию, но также сопереживание и осознание общей человечности. Если, как утверждал Лебон, психология масс обнажает те аспекты бытия человека, которые цивилизация подавляет, массы же могут использоваться для полезной терапии путем обращения к боли и страхам, что обычно не признаются. Обращаться к тем сторонам человечности, что издавна воспринимались как «иррациональные» рискованно. Но с ними надо что-то делать.
Столь восторженное отношение к чувствам масс может показаться странным, особенно для тех, кто привык понимать под политикой организацию партий, регулирование и принятие законов. В эпоху представительской демократии физическая мобилизация большого количества людей выглядит устаревшим явлением, интересным разве что меньшинству излишне пассионарных политических активистов. Но те процессы, что исследовал Лебон, можно проследить далеко за пределы политических собраний. Воистину, сегодня они влияют на нашу жизнь в гораздо большем количестве аспектов, чем он мог представить.
Современная нам тенденция «вирусного маркетинга» (скорее преследующая известных личностей, нежели публику в целом) является примером систематически распространяемых инфекций. По мере того, как наше поведение и общение все чаще подвергается цифровой обработке, как быстро продвигается развитие «эмоционального искусственного интеллекта» (или «аффективных вычислений»), становится возможным изучать движение чувств и эмоций внутри толпы с растущей научной точностью. Технологии цифрового «анализа чувств», использующие алгоритмы самообучения на контенте социальных сетей, движениях лиц и прочих телесных посылах, поднимают биологический подход Лебона к психологии на высоту целой индустрии маркетинговых исследований. Эмоциональное наполнение любого твита, взгляда или тона речи теперь может быть зафиксировано и проанализировано. Смарт-камеры способны распознавать лица в толпе, что было применено в пилотном проекте по наблюдению службами безопасности города Чунцин в Китае. В апреле 2018 года полиция города Наньчан применила аналогичную технологию, чтобы обнаружить подозреваемого в толпе на поп-концерте с 60 000 зрителей.
Современные политики понимают, что общественное мнение и впечатление часто меняют мелкие, с виду неинтересные вмешательства в большей степени, чем громкие формальные заявления. Страны с мажоритарной избирательной системой, как США или Великобритания, особенно подвержены влиянию тактики вирусных кампаний и внезапных столпотворений, коль скоро количество людей, на которых нужно воздействовать в ключевых регионах, чтобы повлиять на результат в целом, обычно довольно мало. Внимание к малозаметным, но влиятельным провокациям также характерно для теории подталкивания, когда законодатели стремятся оказать давление на наши суждения в быту, путем скрытого изменения того, как нам предоставляют возможность выбора. Из вышеприведенного следует, что логика толпы (как называл это Лебон) уже тесно вплетена в нашу повседневную жизнь, даже для тех, кто никогда бы и не подумал участвовать в шествии или пикете.
Многие из нас принимают тот факт, что мы подвержены эмоциональному заражению через повседневное общение. В самом деле, жить легче, когда тебя направляют социальные толчки и не нужно оценивать всякую ситуацию объективно. Было бы странно провести вечер в компании друзей, непрерывно отслеживая их с критической точки зрения, подвергая фактической проверке любое их утверждение и сопротивляясь всякому инстинктивному согласию или общему настрою. Для нас нет секрета в том, как мы физически чувствительны к социальным намекам вроде языка тела и даже к биоритмам, таким как сердцебиение. В личном или интимном общении это не важно. Но подозрения Лебона исходили из убеждения, что демократические движения проистекают из тех же эмоциональных, внушаемых сторон человеческой психики. В такой степени, что толпе важно не то, что было сказано, а какие чувства это вызвало. Фактически подобная заразность присуща не столько словесному, сколько визуальному и физическому взаимодействию. Когда идеи конвертируются в образы, а они влияют на наши чувства, последние начинают путешествовать внутри масс в форме «настроений», переходя от человека к человеку. Современная значимость логотипов и брендов, способных передавать идею или настроение без слов, лишь подтверждает, с какой силой визуальные образы могут влиять на поведение.
Вышеупомянутые принципы впервые стали доходить до будущих специалистов по рекламе примерно в то же время, когда Лебон сам занимался их разработкой. Исследования в области человеческого внимания, проводившиеся психологами в 1880-х годах, предполагали оценку передвижения взгляда в целях определения того, как разум реагирует на разного рода стимуляции. Первые эксперты по рекламе воспользовались этими технологиями, чтобы понять, как образы и бренды привлекают внимание потребителя. В 1928 году американец австрийского происхождения Эдвард Бернейс (племянник Зигмунда Фрейда) в своей работе «Пропаганда» предположил, что аналогичный научный подход достоин применения в политической сфере. Он предупреждал, что в плане анализа эмоциональной стороны общения политика отстала от бизнеса. Пока корпорации активно осваивали силу графики и звука, политики наивно цеплялись за слова, как главный инструмент влияния на публику. Бернейс был убежден, что демократия сможет выжить, только если политики прекратят беспокоиться о требованиях общественности и сосредоточатся на влиянии на настроение, тем самым добиваясь смирения народа со статус-кво.
Бернейс не видел противоречий между демократией и пропагандой, искренне веря, что его взгляд на науку об общественных отношениях необходим для спасения последней. «Нам необходима демократия лидерства, управляемая интеллигентным меньшинством, которое знает, как организовывать и вести за собой массы – утверждал он. – Что же это, власть посредством пропаганды? Если угодно, называйте это властью через просвещение»[13]. Бернейс полагал, что от демократии общество желает ощущения близости с его правителями. Не представительства или возможности высказаться, но чувствовать себя частью власти. Из этого следовало, что демократическими можно считать те правительства, которые понимают, как этого добиться. Альтернативы же были сопряжены с риском роста расхождений между несознательными, как считал Бернейс, желаниями народа и реальной политикой властей. В условиях всеобщего голосования пропаганда есть инструмент, необходимый для удержания демократии от скатывания в хаос.
Нужны ли вообще выборы или иные механизмы представительства для создания должной психологии масс, неясно. Одним из препятствий для политиков, как считал Бернейс, являлось то, что их общественное положение слишком облегчает привлечение к ним внимания, увеличивая вероятность освещения в СМИ и оставляя мало времени на размышления о более стратегическом подходе в обращениях к публике. Они медлительны в принятии на вооружение новых технологий связи с общественностью в силу своих устаревших представлений о представительской демократии и публичности в целом. Вопрос, которым они должны задаваться, утверждал Бернейс, это как лучше всего сочетать образы, звуки и выступления, чтобы добиться правильного настроения масс. Избрание президентом США бывшей кинозвезды Рональда Рейгана было бы, с точки зрения Бернейса, совершенно естественно. Когда в январе 2017 года в Овальный кабинет въехала звезда телевизионного реалити-шоу[14], закономерность стала еще очевиднее.
Сеть Интернет привнесла в мультимедийный аспект динамики масс новые формы, включая и те, что можно назвать «пропагандой». Тот факт, что Всемирная сеть является сферой как словесного, так и визуального общения, является ключевым в ее способности к влиянию на людей и их мобилизации. «Альтернативно-правое» движение сторонников превосходства белой расы родилось на онлайн-форумах, где посылы и настроения распространялись в виде картинок с мемами. Совсем не так действовали политические движения прошлого, чьей почвой были памфлеты, книги и статьи. Одно из исследований онлайн-пропаганды показало наличие трех десятков государств по всему миру, включая Россию и Китай, которые сознательно пользуются социальными сетями с целью манипуляции общественным мнением и поведением избирателей[15].
Современный страх перед пропагандой на деле указывает на более узкую проблему, в частности того, как быстро информация способна распространяться, если она выглядит и ощущается верной на визуальном и эмоциональном уровне. Исследования показали, что ложь распространяется по сети Twitter быстрее доказанных фактов[16]. И вновь мы оказываемся частью толпы Лебона, которым «фикция значима не меньше реальности». Читатель газеты «The Financial Times» может верить, что опирается лишь на факты, а никак не на образы. Но когда он размещает оттуда диаграмму в сети Facebook, то поступает так из-за уделенного там внимания данным и методологии или потому, что логотип и розовый фон внушают доверие? Становится все более очевидным тот факт, что образованная и проницательная публика обитает в своих отдельных пузырях распространения контента. Статистические же данные указывают на наличие определенных видов эмоционального резонанса, по-разному привлекающих или отталкивающих разных людей. Угроза появления «фальшивого» цифрового контента усиливается с ростом способности искусственного интеллекта к фабрикации видеозаписей.
По мере того как механизм заражения творит чудеса с людскими массами, отходят в сторону основополагающие западные понятия об индивидуальной анатомии («свободе воли»). Лебон уже не столько популярен среди читателей не за свои психологические исследования, сколько за утверждение, что вопрос главенства разума или тела так или иначе неоднозначен. Действия индивида внутри толпы «в гораздо большей степени зависят от спинного мозга, нежели головного», полагал он[17]. Нервная система, что создает боль, возбуждение, стресс, восторг, становится главным органом политической активности. Именно как существа, способные к чувствам, мы стали подвержены заражению настроением, а не как интеллектуалы, критики, ученые или хотя бы граждане. Это ставит под сомнение весь политический идеал информированного, рационального электората. Но для такого человека, как Эдвард Бернейс, это была куда более реалистичная основа для правления при демократии в эпоху всеобщего голосования и СМИ, чем публичные дискуссии. Вопрос в том, будут ли уроки психологии масс (и наука «пропаганды») должным образом усвоены лидерами, что еще верят в демократию, как оптимистично надеялся Бернейс, или это будет сделано их противниками.
Пока динамика толпы пронизывает всеобщую демократию, партии и лидеры должны стремиться мобилизовать, вовлекать общественность не просто на уровне политических предпочтений, но путем провоцирования энтузиазма и глубокого чувства участия. Популистские движения, как левые, так и правые, нарушают статус-кво посредством вливания в политический процесс все более широкого спектра чувств, страхов и физических потребностей. Как предупреждал Лебон, популизм может быть страшен в форме обозленной толпы. Но он же имеет потенциал повысить привлекательность и выживаемость демократии сверх пределов, диктуемых существующими парламентской и партийной системами. Динамика толпы помогает вернуть связь между политикой и глубинными человеческими потребностями, привнося общие чувства, в том числе общей уязвимости, непосредственно в общественную жизнь, не дожидаясь, пока журналисты или политики их там представят. Всплески популизма в Европе и США привлекли внимание к жизни и быту маргинальных слоев населения, до тех пор игнорировавшимся. Здесь определенно имеет место риск, но такова природа демократии.
Не следует думать, будто политика чувств априори предполагает преимущество за деспотичными «сильными» лидерами. Угроза такого исхода существует в отношении одной конкретной эмоции, а именно страха, который способен перерасти в опасность сам по себе. Исходя из всего, что описал Лебон, массы подвержены попаданию в порочный круг страха, где чувствительность к угрозам растет, а вслед за ней и истерия, до тех пор, пока просто ощущение насилия не произведет насилие реальное. Тогда нервные состояния могут балансировать на острие конфликта. Простое ощущение опасности производит растущую потребность в защите, которую деспоты компенсируют угрозами окружающим. Немалая часть нервозности, что одолевает демократию сегодня, проистекает не просто из того, что чувства заняли место рассудка, но скорее того, что возможные источники и природу насилия стало сложнее определить.
Когда 11 сентября 2001 года два гражданских авиалайнера врезались во Всемирный торговый центр, для насилия среди гражданского населения началась новая эра. Создавшийся настрой с тех пор проник в деятельность правительств, граждан и даже самих террористов. Последние и раньше искали способы или угрожали уничтожать здания с целью максимального публичного резонанса, но делали это с помощью средств, специально для того предназначенных: взрывчатки и огнестрельного оружия. 11 сентября отличилось тем, что таких средств не использовалось вовсе. В качестве снаряда применили гражданский самолет.
В дальнейшем террористы использовали таким образом и другой гражданский транспорт, в частности грузовики и легковые автомобили. Тактика въезда на машине в толпу впервые была опробована в Израиле, а впоследствии повторена в ряде таких городов, как Лондон, Нью-Йорк, Ницца и Стокгольм. Это негативно влияет на мирную социальную среду по ряду причин. Во-первых, подобная атака почти не требует от злоумышленника подготовки, тем самым снижая планку для в ином случае безвредного человека. Некоторые акты подобного рода были сразу названы «терроризмом», но оказались действиями психически неуравновешенных индивидов или простыми автоавариями. Во-вторых, такие события провоцируют подсознательное ощущение, что опасность может явиться откуда угодно, привнося риск в обыденные действия, такие как поход по магазинам или прогулка по городу. Более того, даже самое невинное поведение способно спровоцировать паранойю, если воспринимать его соответствующим образом.
Главным эффектом подобных событий является напоминание гражданам об их уязвимости вне зависимости от того, насколько богато или сильно их правительство. Там, где у террористов не хватает обычного оружия или политического влияния, спецслужбам, как ни парадоксально, сложнее с ними справиться. Конечно, несравнимо более разрушительные теракты все еще совершаются в бедных странах с использованием более традиционных средств вроде бомб и взрывчатки. Но эффект от атак в Европе был в первую очередь психологическим, так как привел к подрыву авторитета власти как гаранта безопасности. Когда при насилии отказываются от обычного оружия и используют вместо него другие средства, возможности служб безопасности значительно уменьшаются. Порочный круг страха упрочивается, а чувствительность к опасности растет.
Тенденция к использованию повседневных вещей в качестве оружия стала расхожей частью политического лексикона. Обитателей Кремля обвинили в попытках направить социальные сети на нарушение процедуры выборов и создание сумятицы в СМИ. Как и автомобили с самолетами, Facebook и Twitter могут применяться в качестве инструментов для диверсии или даже насилия, так как дают возможность распространять волнение и страх. Интернет-тролли отыскивают в сети мирные площадки и дискуссии, где изобретают инновационные способы сеять хаос просто потому, что могут. Ключ к использованию обычно безобидного инструмента во вред состоит лишь в том, чтобы рассматривать его с иной стороны, не в обычных целях, а в полном спектре возможных эффектов. В той же степени, при должном подходе, любые мирные занятия можно рассматривать как возможность посеять хаос и насилие, особенно при столпотворении. Службы безопасности просто неспособны предвидеть все возможные варианты того, что в первую очередь опирается на бесконечную изобретательность человеческого воображения.
Медиатехнологии играют здесь важную роль. Атаки 11 сентября 2001 года планировались с расчетом на телеэфир, с учетом которого между двумя ударами по Всемирному торговому центру была сделана пауза в 15 минут. Смартфоны и соцсети существенно расширяют набор действий, которые можно запечатлеть и показать на весь мир. Это позволяет совершать мелкие теракты и диверсии где угодно и рассчитывать осветить их как крупное событие. Когда есть возможность сделать очевидцем весь мир, бесчинства исподтишка становятся еще привлекательнее. Похожая проблема проявляется и в общественных дискуссиях, когда кто-то вмешивается, просто чтобы оттянуть внимание, без оглядки на сопутствующий ущерб. С другой стороны, обвинение выступающего в стремлении использовать какую-то проблему в своих целях предполагает его действия из нечистых побуждений (иными словами, вранья), что типично для политических дискуссий в сети.