В принципе с утра наивно полагала походить по фойе, по просмотровым кабинкам, понакатывать бионы с трейлерами. Врала себе, что интересно, мол, что другие привезли, но на самом деле, конечно, хотела лишний раз взглянуть на собственную морду в «Дикой жизни» (просмотр в третий день, в четыре тридцать, включен, конечно, в конкурсные списки, но шансов мало, объясняет Бо, а в основном – просто чтобы засветиться, чтобы лишний раз увидели актеров, чтобы критики чиркнули пару-тройку рецензий). Я сама тут напоказ, и это, признаемся, безумно приятно – они меня таскают день-деньской на все мероприятия, где можно оказаться в толпе коллег или в хорошем кадре. До Иерусалима, если честно, я не слишком хорошо понимала масштаб заинтересованности Бо с компанией во мне, размер, что ли, ставки, которую они на меня делают. Мне всегда казалось – ну, у нас же узкая область, какой там рынок на зоусов? – и только здесь, когда в самолете добралась наконец до программки фестиваля, обнаружила с несказанным изумленьем, что с зоусами той или иной формы – будь они центральной темой, отдельной фишкой или побочными персонажами – едва ли не пятьдесят процентов фестивальных фильмов. Даже думала сначала, что передо мной только часть программы, посвященная зоусам, что не хватает остальных страниц, – как-то так.
Но когда вошли в фойе – за час до церемонии, не раньше, – произошло совсем черт знает что: да здесь же все, ох, совершенно тебе чужие, ни одной – совсем! – знакомой морды, какие-то ливрейные лягушата по стенам стоят, все чего-то пьют, о чем-то бодро, весело лопочут, все время жрут, целуются друг с другом, ведут себя как гости в доме, где уже пятнадцать лет бывают каждый вторник и знают каждое пятно на кафеле и каждый волосок ковра, и кто-то посмотрел на меня, как на столб, а потом ринулся целоваться с невероятной красоты девочкой, перекинувшей через руку огромную копну собственных рыжих волос, и она так ему улыбнулась, как будто они с детства на одних качельках катаются, – и все грохотало вокруг, все грохотало, и тут я поняла, что это не барабаны в другом конце фойе, а мое сердце грохочет; что перед глазами у меня туман, а под коленками сидит какая-то нелюдь и дергает за ниточки сухожилий, и коленки – ррраз! – подгибаются, еще один удачный «дерг!» – и я тут сяду посреди фойе и, кажется, уже никогда не встану.
До туалета добралась едва ли не в слезах, держала только мысль о макияже – но все-таки добралась. Быть в зале надо через семь минут, а я стою тут белая как стенка и думаю: не может быть, совсем, никак не может быть, что это – я, я, Вупи Накамура, психобиолог по образованию, блестящий менеджер, жесткий, карьерный человек, стою здесь, в туалете, за семь минут до открытия Международного фестиваля эротических фильмов в Иерусалиме, и через семь минут среди прочих трейлеров на гигантском, видном за четыре километра экране мелькнет и моя щека, на которой мохнатый палец с длинным когтем осторожно рисует спермой поблескивающий цветок. Все это совершенно нереально, и нереальнее всего то, что я умудрилась три секунды назад так ловко наклониться к зеркалу, что с хрустом разошелся шов на рукаве, о господи, не удается так вывернуть шею, чтобы до конца понять масштаб катастрофы, о господи, вот это – то, чего мне нынче не хватало, о господи, Бо, это женский туалет, откуда ты тут взялся?! – о господи, я слышу, я иду.
Сесть прямо и плотно прижаться к спинке кресла, чтобы сбоку не было видно дыру. Четвертый ряд, место по центру – нас тут, кажется, весьма уважают. Спасибо, Бо, я совершенно в порядке, я просто думаю, что я совсем не я. По крайней мере, что я частично не в своем уме. Возможно, в Мэри-Эннином. Возможно…
…Я никогда не видела ни-че-го подобного! Ух! Уууух! Я даже не думала, что можно делать холо таких масштабов! Его же, небось, видно за сто пятьдесят километров! Ух ты! Я думала, они сейчас торжественно ввезут экран или там с неба его спустят, но холо! Последний раз я видела большой холофильм, когда мне было лет семь, когда некоторые голливудские студии пытались выстоять с помощью холо перед наплывом бионного кино. Естественно, это не сработало, и холо стал уделом уличных реклам (интересно, торчат ли из дырки на платье нитки?). И вот сейчас – роскошный, огромный холо, здесь, под открытым небом, яркий, как детская картинка, – круговая панорама Иерусалима, все крутится волчком, и в самом центре сижу я, и слева от меня проплывает мечеть Омара, ух ты! – мой дед бы плакал от счастья, если бы увидел мечеть Омара, а я, кажется, сейчас буду плакать от счастья по совершенно неизвестной мне причине (черт, надо ровно держать плечи, тогда дырка не так заметна), – да что с тобою, Вупи, что за дикий раздрай, то счастье, то несчастье, – как малое дитя! – a я и чувствую себя, между прочим, как малое дитя, как на салюте, как на дне рожденья, как – ух ты! – как в цирке, когда вполне, возможно, понимаешь, что тебя окружает ужасный китч (золотые ангелочки ебутся по стенам), что все происходящее вульгарно (из-под земли выезжает золотая лестница со сценой на самом верху), что затеи плоски (огромный голографический член эякулирует настоящими, застревающими у публики в волосах золотыми блестками, а потом превращается в золотой перчик – символ фестиваля), что в целом тут дурно пахнет (чрезмерно сладкие духи соседки слева), – но все это повергает тебя в экстатический восторг, потому что это – иной мир, такой, какого нет и не может быть снаружи; потому что тут все создано для блеска – ух ты! – потому что ты – главный гость этого цирка, потому что ты – часть этого мира, возможно, слишком яркого, не слишком чистого, слишком шумного, не слишком изящного, слишком двуличного, не слишком безопасного – но зато полного славы, власти, денег, перспектив – ух ты! – всего, что ты так любишь, дорогая, всего, за чем ты готова гнаться, как белочка больная, скача по кабинетам ли хай-бай-индустрии, по съемочным ли площадкам порностудий. Тут нечего стыдиться, детка, тут нечего стыдиться. Не думай ни о чем сейчас, наслаждайся цирком, отдыхай от всего на свете, как следует отдыхай, детка, отдыхай, расслабься. Хлопай, отбивай ладоши – вон как вдруг взорвался весь зал, ух ты!
– Бо, чего это все так взорвались?
– Это Хельга Брауншвайц!
– Которая? Они же все одинаковые!
– А, ты же не знаешь. Вдоль лестницы всегда стоит пятьдесят одинаковых девок – ну, или мужиков, – морфированных под Человека Года. Значит, Человек Года – Брауншвайц.
– И их каждый год морфируют???
– Вупи, какая разница? Ох, какого черта Брауншвайц? Ей же триста лет!
– Они выглядят на шестнадцать.
– Ну, было бы странно!
– А почему плохо, что она?
– Да потому, деточка, что если они сейчас будут награждать пятидесятилетних баб, то до тебя еще двадцать лет не доберутся!
Однако.
Вон она сидит за три кресла от нас, в третьем ряду, вон все, кто может до нее достать, лезут к ней обниматься и целоваться, вон она пускает слезу (о господи, у нее два ряда грудей вдоль живота, по три груди в каждом, – и три, соответственно, декольте. И ни одного лифчика). И ты, как маленькая девочка, лыбишься во весь рот и машешь ей ручкой, и с ужасом слышишь, как – крррак! – еще сильнее расходится кошмарная дыра на твоем платье, о которой ты совсем, совсем забыла. Ух ты.