У меня было четыре тёти с папиной стороны и одна — с маминой. Её звали тётя Бася. Она приходилась дальней родственницей знаменитому в нашем городе живописцу вывесок Ефиму Заку.
Его яркие, цветистые вывески не давали мне покоя. Я упрашивал отца:
— Папа, отведи меня к Заку! Я хочу учиться у Зака!
Отец отвечал:
— Дурачок, для этого надо же иметь талант! У тебя разве есть талант?
— Есть!
— Глупость у тебя есть, а не талант! Иди!
Я убегал к тёте Басе. Она у нас была фабрикантом. У неё была своя фабрика.
Хозяином была тётя Бася, рабочим — тётя Бася. В первой смене работала тётя Бася, во второй — всё та же тётя Бася.
У фабрики была даже вывеска кисти Ефима Зака:
ПАКЕТЫ, БУМАЖНЫЕ МЕШКИ И КУЛЬКИ
СКОРО!!! ТОЧНО!!! ПРОЧНО!!!
Буквы были замечательные, точно печатные. По краям извивались узоры. Я ныл:
— Тётя Бася, вы же ему родственница, — отведите меня к Заку!
Бася густо смазывает клейстером листы из старых журналов:
— А способность? Хороший пакет тоже не всякий сделает, а тут — художественное дело.
— Пусть он меня испробует.
— Ну хорошо, только положи пакет, не мешай!
У тёти Баси была моя «библиотека». Книг у меня не было, и я читал пакеты.
Попадались очень интересные.
В один пакет я залез с головой — прочитать изнанку. Бася рассердилась:
— Положи! Разорвёшь!
Я взял другой.
«Если на вас, как из рога изобилия, сыплются неприятности, не падайте духом. Наши безвредные укрепляющие капли…»
Остальное было загнуто и заклеено.
— Тётя Бася, что такое «рог изобилия»?
Тётя Бася бросает работу, упирается кулаками в стол:
— Ты перестанешь мешать? Тут срочный заказ для мадам Болтянской, а я ещё половины не сделала!
Вечером я спросил у папы:
— Папа, что это значит: «рог изобилия»?
— Кого рог? — удивился папа. — Изобилия? Хм! У кого мы имеем рога? Мы имеем рога у коровы, у козы, у… — Он задумался, потёр подбородок и вдруг показал на ходики. — Десять часов, а ребёнок ещё не спит… Марш в кровать!
Два дня я ко всем приставал:
— Что такое «рог изобилия»? Бабушка отвечала:
— Мало ли какую чепуху печатают в этих журналах!
Мама отвечала:
— Я тебе сто раз говорила: не читай эти дурацкие пакеты!
Дядя объяснил:
— Изобилие — это, наверное, толстая корова, и это её рога.
А тётя сказала:
— Это такой рожок.
Я побежал к тёте Басе, стал перечитывать:
— «Если на вас, как из рога изобилия…» Бася перебила:
— Сегодня утром я его встретила на базаре. Покупает какую-то олифу.
Я вскочил:
— Ефима Зака?
— Ага!
— Ой! Что он сказал?
Тётя Бася нарочно молчит, смазывая и загибая листза листом. Она сделала полдюжины пакетов и только после этого ответила:
— Он сказал: «Вы же знаете, Бася, у меня одни дочки, и хороший мальчик мне не помешает». Я сказала: «У меня есть для вас хороший мальчик. Лучшего не найдёте: мой племянник, сын щетинщика Липкина». Зак сказал: «Приведите». В пятницу мы с тобой пойдём.
Я побежал домой, рассказал маме про Зака, рассказал папе про Зака и стал собирать для Зака свои рисунки.
В пятницу мама нарядила меня, точно па свадьбу.
— Смотри, будь умным мальчиком, слушайся тёти Баси… Басенька, ты поговори там, упроси Ефима!
— Он будет смотреть только на способность… — ответила тётя Бася. — Идём скорей, а то у меня фабрика стоит!
Она зашагала быстро, как солдат. Я едва поспевал за ней. По дороге нам попадались знакомые вывески — портные, парикмахеры, сапожника, лавочники, — на каждой в углу была подпись: «Художественный салон Е. Зак».
Спотыкаясь, я бежал за тётей и мечтал: «А вдруг когда-нибудь и моя работа будет висеть по всему городу, и все будут читать: «Гирш Липкин, Гирш Липкин»!
Я волновался. Тётя ворчала:
— Каждый час — это полсотни пакетов! Кто мне их вернёт?
Зак жил: Тюремная, угол Мощёной. Мы долго шли вдоль глухого забора. Было лето, цвели каштаны, громадные цветы сияли на них, точно свечи.
— Тётя Бася, вы ему не говорите, что мне девять. Скажите — одиннадцать!
— Что ты меня учишь!
Она толкнула калитку, и я увидел Зака. В тени каштана он писал вывеску:
ДИЧ
Он был маленький, с большой лысой головой.
— А, Баселе? — сказал он и бросил кисти в ведро. — Заходите, фабрикантка. Как у вас там — всё срочно и прочно?
Тётя засмеялась. Зак обернулся ко мне:
— Как тебя зовут?.. Гирш? Гирш — значит олень. Посмотрим, оленёнок, какие у тебя рожки, что ты умеешь.
Я вспомнил «рог изобилия», но спросить не решался и молча подал Заку рисунки. Он посмотрел:
— Молодец! А читать ты знаешь?
Я взглянул на вывеску и отчеканил:
— Дичь! — И вдруг забормотал: — Только здесь, в конце, надо мягкий знак…
Я испугался и спрятался за тётку. Тут сам великий Зак немного смутился:
— Скажите, какой министр! Он даже знает мягкие знаки! Ещё один вопрос, и мы его отпустим. Зайдёмте в салон!.. Шейна, принимай гостей!
В комнате было тесно, грязно, убого. Шейна положила на голый стол ржавую селёдку и две луковицы. Пахло пелёнками, масляной краской, замазкой. Вдоль стены, в углу, затылками к нам стояло пять или шесть оборванных девочек. Они что-то ели — верно, что-то очень вкусное, так как все громко чавкали, причмокивали, облизывались, шумели:
— Ривочка, а я вон то кругленькое съела.
— Нет, кругленькое моё, я его буду есть.
— А этот пряник зато мой! И вон тот! И та рогулька!
— А мой зато с изюмом!
— А я вон ту булочку ем, эту баранку и ещё вон ту халу!..
Они ели с таким аппетитом, что не заметили нас. Зак сказал:
— Разойдись, обжоры!
Дети расступились, и я увидел красивую вывеску. На ней был нарисован громадный, завитый в десять колец бараний рог. Из него дождём сыпались плюшки, баранки, сайки, пирожные, халы, калачи, крендели… Я проглотил слюнку. Зак сказал:
— А это как называется?
— Это… какой-то рог…
И вдруг у меня само собой вырвалось: — Это же, наверное, рог… этого… изобилия!
Зак был потрясён:
— Беру его! Пускай завтра приходит с папашей. Это же готовый профессор!
Бася сияла:
— Я вам говорю — он все мои пакеты перечитал!
Так я поступил к великому Ефиму Заку. С тех пор прошло много лет. Но всякий раз, когда мне попадается выражение «рог изобилия», я вспоминаю детей Ефима Зака — как они, причмокивая и облизываясь, лакомились у нарисованного на железе громадного «рога изобилия».
Моим первым учителем по рисованию был живописец вывесок Ефим Зак.
Его яркие вывески украшали наш скучный городишко.
Для портных он рисовал длинных, тонких дам в невероятно пышных туалетах. У нас таких нарядных дам никогда не было. Мне казалось, что всё это графини или принцессы.
Парикмахерам он изображал широкоплечих, краснощёких франтов с усами, цилиндрами и тросточками. Усатые франты презрительно поглядывали на убогие наши улицы. Я был уверен, что это министры или, по крайней мере, купцы первой гильдии.
Часами я разглядывал вывески Ефима Зака. По ним я учился читать и писать.
Однако всю силу его таланта я понял только тогда, когда к нам приехал «Тропический зверинец братьев Рабинович».
Сначала приехал старший Рабинович. Он заявил:
— Для развёртывания нашего тропического зверинца необходимо большое и художественно разрисованное помещение.
Он стал осматривать город. На Базарной площади возвышался длинный, просторный амбар сеноторговца Антонова. Но стены его были разрисованы-разве только ругательными словами.
Аптекарский ученик Цирельсон, член Общества покровительства животных и большой любитель привязывать к кошачьим хвостам пустые жестянки, сказал:
— Послушайте, а Ефим Зак на что!
Все обрадовались:
— Правильно, Ефим Зак!
— Конечно, Ефим Зак!
— Обязательно, Ефим Зак!
К живописцу отправилась делегация:
— Так и так, господин Зак, приедет зверинец, надо разрисовать антоновский амбар.
— Я согласен, — ответил живописец. — Мне надоели портные «из Варшавы» и сапожники «из Парижа». Но что скажет Антонов? Он хозяин, не я!
Пошли к сеиоторговцу. Антонов, как и полагается купцу, сидел за самоваром. Он удивился:
— Какой может быть зверинец в нашем уезде?
— Тропический!
— Тропический? — Он вынул изо рта мокрый кусочек сахару и положил на блюдце. — А разрешение от полицмейстера?
— Вот оно! — сказал Рабинович.
— А зачем нам зверинец? Конечно, амбар у меня сейчас порожний, но звери нам ни к чему. Вот есть у меня Шарик, хватит!
Шарик гремел цепью и скулил под окном.
— Что вы сравниваете? — обиделся Цирельсон. — Лев, царь зверей, и какая-нибудь Жучка или даже Шарик! Мы ведь ваш амбар разрисуем, картинку из него сделаем!
— Ладно! — махнул рукой купец. — Только мне двадцать контрамарок, а ещё, как взойду, чтобы лев поднимал лапу.
Пришлось всё обещать.
Ефим Зак взялся за работу.
Через несколько дней зверинец открылся. У разрисованного входа стоял и зазывал один из Рабиновичей:
— А вот чудо природы, звери различной породы! Не дерутся, не кусаются, на посетителей не кидаются. Детям — забава, взрослым — наука, билет — гривенник штука!
Я выпрашивал у матери гривенник. Она ругалась:
— Вот ещё зверинец на мою голову! Нету денег, нету! Придёт отец, он тебе покажет зверинец ремнём!
Я тёрся у входа, но Рабинович отпихивал меня своей толстой рукой, продолжая выкрикивать свою «зазывалку».
Я обошёл амбар со всех сторон, разглядывая расписные стены. Все краски, какие только были у Ефима Зака, легли на стены антоновского амбара удивительными животными.
Там были замечательные лиловые львы с ярко-зелёными гривами и оранжевыми хвостами. Свирепые красные тигры с чёрными полосами раскрывали багровые, как огонь, пасти. Синие обезьяны висели в фантастических позах на причудливых тропических деревьях. Великолепные жёлтые слоны с непомерно длинными хоботами стояли в голубой пустыне. Пёстрые, в крапинку, крокодилы высовывали из небесно-синей воды зубастые челюсти.
Тропические звери сводили меня с ума. Пять раз обошёл я амбар справа налево и слева направо — нигде ни щёлочки, ни дырочки. Я поплёлся домой. Потом мама послала меня за хлебом. Я взял корзинку и вышел на улицу. Ноги сами собой привели меня к Базарной площади. Завидев разрисованные стены, я не выдержал: пускай ругают, пускай без хлеба, пускай ремнём — теперь всё равно!
Я купил билет и прошёл в зверинец.
Там было полутемно и душно. Постепенно я стал различать клетки и надписи на них.
Вот самая главная надпись: «Царь зверей — африканский лев». Под ней, за решёткой, в тёмном углу спал и сам «царь» — дряхлый, облезлый лев с вытертой гривой, худой и невзрачный.
В клетке рядом скучала обыкновенная рыжая кошка, над ней была надпись: «Не дразнить — карликовый тигр».
В клетке с надписью «Слон временно заболел» — сидели два зайца.
Ещё там был «кровожадный орангутанг» — забитая мартышка, вроде тех, что вытаскивают «счастье» у шарманщиков.
Под вывеской «Белый арктический медведь» сосал лапу бурый медвежонок. А вместо «сибирского волка-материка» по клетке металась лохматая дворняга.
Помню, я чуть не заплакал и побежал к выходу. Там стоял Рабинович:
— Меня за хлебом послали, а я сюда… Отдайте деньги!.. Я не знал…
— Что? — Рабинович засмеялся, потирая руки. — Проваливай, не то брошу тебя льву в клетку!
Я закричал:
— Разве это лев?! Это обман, а не лев! Вон там на стене настоящие львы и тигры, а здесь обман, и отдайте мне десять копеек назад!
Рабинович щёлкнул длинным бичом:
— А ну, марш отсюда, пискунчик!
Я выскочил на улицу. Домой идти без хлеба я боялся и всё бродил вокруг амбара и всё смотрел и смотрел на нарисованный зверинец, который оказался в тысячу раз лучше настоящего. Потом отец нашёл меня возле амбара, привёл домой и отстегал ремнём. Я заснул в слезах. Зато мне всю ночь снились лиловые львы, малиновые тигры, жёлтые слоны, синие обезьяны и пёстрые крокодилы — весь «тропический зверинец» великого Ефима Зака.
Весь угол от комода до маминой кровати носит гордое название: «моя комната». Здесь я хозяин! Стенку я залепил картинками из газет и журналов. Тут всякие. Вот слон Ямбо из Одессы. Вон артистка иллюзиона Вера Холодная. Вот мировой силач Мацист. Вот красавица с замечательным именем Метаморфоза. От неё вкусно пахнет мылом. Вот танцующая парочка, а под ней стихи:
Падекатр танцевать—
Всё одно маршировать:
То налево, то направо,
А руками хлопай браво!
Мама каждую пятницу соскабливала картинки, ругалась:
— Опять налепил! Опять клопов разводить!
Но я их снова наклеивал. Доставать картинки было нелегко, особенно виды. Это такие открытки: с одной стороны пишется, кому что надо, а с другой — картинка.
Один вид я выпросил у нашей соседки Матильды Казимировны; ей прислал жених из Варшавы. Там были нарисованы какие-то заграничные фрукты, цветы, ваза, даже ковёр. На обороте была напечатана непонятная надпись.
Я показал вид Ефиму Заку.
Зак бросил работу — у него был срочный заказ для уездной управы — и долго любовался чудесной картинкой:
— Оранжевые — это апельсины. Тёмно-красные — это гранаты. А это, если я не ошибаюсь, настоящие ананасы… Да, Гиршеле, это мастер! Он мог бы сделать бакалейную вывеску первый сорт!
— Учитель, а что там на обороте?
— На обороте? «Моя золотая, бесценная Матильд очка, я…» К нам не относится, Гиршеле, не будем соваться в чужое дело.
— Нет, там ещё печатными! Внизу!
— Печатными — другой разговор. — Он снова стал читать — «Ант-вер-пен-ский му-зей». Так! «Не-из-вест-ный ху-дож-ник сем-на-дца-то-го века»… Такой мастер и вдруг — неизвестный! «На… на…» — Он запнулся. — Дальше, Гиршеле, напечатано на докторском языке, на котором пишут рецепты… Постой! — Он позвал старшую дочку: — Мира, сегодня твой Цирельсон придёт?
— Почему «мой»! — смутилась Мира. — Придёт, наверное.
— Скажи нам тогда. И не красней, пожалуйста!
Цирельсон, аптекарский ученик и друг Миры, пришёл к обеду. Зак показал ему вид:
— Прочитайте-ка «рецепт»!
Цирельсон прижал к рыжеватым бровям пенсне на шнурочке и с важностью произнёс:
— На-тюр-морт!
Мира гордо улыбнулась. Зак спросил:
— А что это такое?
— Натю-ююр… — протянул Цирельсон. — Это, скорей всего, натура, а «морт» — значит мёртвый! Всё?
— Не совсем, — отозвался Зак. — Что же это всё-таки значит?
Мира покраснела. Цирельсон размахивал шнурочком:
— Ммм… Я ж вам объяснил… А если хотите подробней, зайдите как-нибудь в аптеку. Сейчас мы с Мирочкой торопимся.
Он бросил открытку на стол и увёл Миру в иллюзион. Зак почесал голову, на которой когда-то росли пышные волосы, и сказал:
— Что же мы имеем? Мы имеем «натуру» и «мёртвый». Мёртвая натура? Я знаю, натура бывает широкая, испорченная, сильная, но… мёртвая?
Я разглядывал апельсины. Вдруг меня осенило:
— Учитель, помните, вы говорили: надо рисовать с натуры и…
— Умница, — перебил Зак, — золотая голова! Ну конечно же, всякие штуки — фрукты, посуда, вещи — это же мёртвая натура. Натюрморт!
Я был польщён. Набравшись храбрости, я сказал:
— Учитель, а мы тоже неизвестные художники! Давайте наберём всякую мёртвую натуру, разложим, как на картинке, и нарисуем. А что?
— Для Антверпенского музея? — засмеялся Зак. Он стал внимательно изучать открытку. — Какие краски! И это у них называется неизвестный художник! А где мы с тобой найдём такие ананасы и апельсины? Греческую вазу? Персидский коврик? Впрочем, постой! — Он живо отодвинул «срочный заказ», вышел из комнаты и через минуту вернулся с тремя большими луковицами:
— Вот тебе апельсины. Разложи их справа, как на картинке. А я схожу за этими… за гранатами.
Он сбегал в кладовку и принёс несколько красноватых картофелин.
— На картинке они слева, и у нас они будут слева.
Он снова взглянул на открытку:
— Посерёдке у этого неизвестного художника написан кавун. Этого добра у нас много. Это же, слава богу, не ананас.
Мы с Заком пошли на базар и выбрали хороший, могучий арбуз, не хуже, чем на открытке.
— Теперь, — сказал Зак, которому затея стала нравиться, — ты должен раздобыть приличную греческую вазу.
Я побежал домой, долго тёрся на кухне. Как только мама отвернулась, я схватил высокий глиняный горшок, в котором она маринует селёдку, выплеснул остатки и, обняв его, понёс к. Заку.
Учитель был доволен:
— Как раз то, что нужно. Настоящая музейная вещь! Ставь сюда!
И он торжественно опустил в «вазу» бумажную розу, которая обычно висела над зеркалом Миры.
Теперь у нас почти всё, как у неизвестного художника семнадцатого века. Дочки Зака — Сонечка, Басенька, Ривочка — с жадностью следили за нашими приготовлениями. А когда мы вырезали арбуз, как на открытке, и положили ярко-красный, сочный кусок около «вазы», поднялся рёв:
— Папа, дай! Папа, арбузика!
Но Зак выставил всех за дверь и накинул крючок:
— Нет, Гиршеле, ты посмотри, какой у нас получается натюрморт. Это же прелесть что такое!
Мы быстро набросали контур и взялись за краски. Весело блестели луковицы. Красным фонариком сияла роза. Зак, не отрываясь от работы, говорил:
— Мой знаменитый земляк Исаак Левитан[9] учил меня: «Главное, Ефим, это натура! Без натуры художник высыхает!»
За дверью плакали дети. Зак время от времени покрикивал:
— Тише там! Сонечка, уведи Ривочку!.. И ещё он говорил: «Искусство требует жертв. Потому что…»
В дверь забарабанили изо всех сил. Зак взмолился:
— Детки, перестаньте стучать!
Но это были не «детки». Это была сама жена Зака, Фейга.
— Ефим, открой сию минуту!
Зак побледнел и сладким голосом сказал!
— Фейгеле, мы сейчас немножко заняты.
— Открой сию минуту, или ты получишь такой скандал!..
Зак поднялся, виновато посмотрел на меня и откинул крючок. Фейга ворвалась в комнату:
— Ищу, ломаю голову: где лук? «Дети, где лук?» — «Папа взял!»
Она шагнула к натюрморту. — Фейгеле, — сказал Зак, — не трогай. Это же апельсины!
— Апельсины? — Она засмеялась. — Дети, он решил стать городским сумасшедшим. Уездная управа будет ждать, а он будет представлять цирк. — Она схватила луковицы. — Апельсины на твою лысину!
И вышла. Зак печально улыбнулся: — Ничего, Гиршеле, Искусство требует жертв…
Вдруг я услышал голос мамы: — Фейга, мой бездельник у вас?
— У нас, у нас! Зайдите полюбуйтесь на эту сумасшедшую парочку!
Мама, пугливо озираясь на Зака, вошла в комнату и зашептала:
— Ты брал маринованный горшок?
— Мама, горшка я не брал. Я взял только греческую вазу и скоро верну!
— Что? — Она растерялась и холодной рукой пощупала мой лоб. — Там же были две селёдки и ещё хороший хвост.
Тут она взглянула на подоконник:
— Ой, вот же он стоит! Извиняюсь, Ефим, но я его забираю… Куда ты девал селёдки, я тебя спрашиваю? Подожди, папа всё будет знать!
Она взяла нашу «вазу» и шагнула за дверь. Я побежал за ней:
— Мама, отдай! Мама, нам только дорисовать!
Она отвечала на ходу:
— Больше ты у Зака не работаешь. Кончено! Сумасшедший сын мне не нужен.
— Мама, постой! Мама, я ж тебе объясню!
Она не слушала. Я бежал за ней до самого дома. Там у нас с папой вышел крупный разговор. Под конец он взялся за ремень — он слишком любил маринованную селёдку…
Но я удрал к Заку.
Учитель, хмурый, невесёлый, сидел на крылечке. Он погладил меня по голове:
— Гиршеле, ты не расстраивайся… Получился маленький погром. Я вышел на базар поискать другую вазу, а когда вернулся…
Я не дослушал учителя и толкнул дверь…
Всё было кончено! Груда арбузных корок украшала подоконник. Бумажная роза валялась на полу. Дети Зака ходили с мокрыми, сияющими рожами. Учитель подолом испещрённого всеми красками халата покорно вытирал щёки то Сонечке, то Басеньке, то Ривочке…
Я подобрал бумажный цветок:
— Учитель, а как же наш… натюрморт?..
Зак сел на табуретку, взял палитру и, размазывая чёрную краску, сказал:
— Пока что, Гиршеле, надо закончить вот этот «натюрморт». А ты свой вид спрячь. Когда-нибудь… в другой раз…
Он придвинул к себе начатую вывеску и стал ловко выводить прямые чёрные буквы: УЕЗДНАЯ УПРАВА.
Этот шрифт у нас назывался «двойной губернаторский».
А я поплёлся домой и прилепил варшавский вид к стене — между мировым силачом Мацистом и душистой красавицей Метаморфозой.
В десяти, верстах от нас, в губернском городе, открылось «Художественное Имени Ея Императорского Высочества Великой Княгини Терезы Константиновны Училище».
Я тогда состоял учеником при живописце вывесок Ефиме Заке. Он относился ко мне хорошо. Он верил, что из меня выйдет второй Исаак Левитан.
Он говорил:
— Если ты не поступишь в это самое «имени княгини такой-сякой» училище, я тебя знать не хочу!
— Разве они меня примут?
— А ты пробуй, лезь, добивайся! Как только закончим корову, я сам поеду с прошением!
Корову заказал мясник Лейзер Бланк.
— Вы понимаете, Ефим, — объяснил он, — мне хочется, чтобы это была медальная корова. Чтобы все части выделялись. Чтобы хозяйки не могли оторваться!
Намечая углём
МЯСО ЛЕЙЗЕРА БЛАНКА
Зак говорил:
— Вывеска, Гиршеле, должна кричать. Если она молчит, она не вывеска.
— Кричать?
— Только! Например: у тебя разболелись зубы, ты лезешь на стенку, ты бегаешь по улицам как сумасшедший. И вдруг среди вывесок ты находишь большое чёрное: «ЗУБ». Ты бежишь туда. Помогут ли тебе там, это другой вопрос… Значит, вывеску для дантиста делай: чёрный прямой шрифт на белом, крупно: «ЗУБ» и мелко, косым: «ной врач». И она будет кричать!
Он бросил уголёк и стал искать подходящую корову. Мы долго перелистывали замызганный букварь, откуда Зак часто срисовывал разное для вывесок. Хорошей коровы там не было. Зак сердился. Я сказал:
— А что, если я схожу в стадо и попробую срисовать с живой коровы?
Зак улыбнулся:
— Золотая голова! Иди добивайся!
Я схватил папку и побежал за город, на луг. Коров я очень боялся. А там ведь не одни коровы, там ещё настоящий бык. Всё-таки я смело шагал по кочкам.
И вот я добрался до стада. Пастух Трофим спал под вербой. Коровы с удивлением посмотрели на меня.
Я выбрал самую толстую, самую рыжую и стал выполнять её портрет во весь рост.
Сначала я то и дело озирался на лежащего в стороне быка. Везде мне мерещились страшные кривые рога. Но скоро я позабыл обо всём и только старался возможно точнее передать все изгибы коровьего тела.
Рыжая позировала хорошо. Я весь вместе с папкой отражался в её выпуклом тёмном глазу. Иногда она передвигалась по лугу, и я, спотыкаясь, бежал за ней по кочкам и коровьим «блинам». Злющие мошки и голосистые комары одолевали меня. Я даже не отмахивался — я работал!
Скоро портрет был готов.
Зак радовался:
— Какая тушёвка! Какой глазомер! Вот тебе мои кисти, пиши корову сразу на железе. И, если ты не подашь прошение, я тебя выгоню!
Не веря своему счастью, я корову расчертил, увеличил; наколол по контуру дырочки, толчёным мелом перебил рисунок на грунт и стал разрабатывать масляными красками. Я сделал круглый синий глаз, в котором отражаются зелёный луг и голубое небо. Розоватыми белилами тронул хвост, ноги, вымя. Коричневой умброй наметил причудливые пятна на спине. Рога сделал голубые, с зелёными кончиками. Зак подправлял, советовал:
— Ярче! Чище клади краску! Чтобы она кричала! Чтобы она пела, наша вывеска!
То и дело он вырывал у меня кисть, и я бормотал, суетясь и приплясывая около учителя:
— Я сам, я сам… Корова вышла на славу.
Когда мы вешали её над лавкой Лейзера Бланка, мясник стоял внизу и, вытирая фартуком руки, говорил:
— Эта блондинка мне нравится!
Зак показывал на меня:
— Ему, ему кричите спасибо! Ого, вы ещё о нём услышите! Лейзер, вы завтра поедете на городскую бойню? Захватите меня.
— С удовольствием! — отвечал Бланк, не отрываясь от вывески.
И Зак поехал в город, и привёз оттуда два листа гербовой бумаги, и уселся писать прошение.
Его Превосходительству господину директору художественного имени… —
выводил он буковку за буковкой своим самым лучшим шрифтом, «королевским рондо», —
Покорнейше прошу принять…
Он сам отвёз прошение в город и вернулся важный, озабоченный:
— Гиршук, послезавтра экзамен. Мясник нас подвезёт… Спросят домашние работы… Где твоя корова?
— Я её всю тогда исчертил, испортил…
— Эх ты, цыплёнок! Возьми зеркало, рисуй себя, чтобы завтра была домашняя работа.
Я рисовал себя в зеркале: унылый нос, испуганные глаза, космы вдоль ушей. Зак всё забраковал. Домашней работы так и не получилось. Пришлось ехать без неё.
Рано утром мы пошли к Лейзеру. Городишко ещё спал, хотя петухи уже давно будили его. Мясник выкатил дряхлую окровавленную телегу. Солнце снизу освещало бродячих собак около домика Лейзера, вывеску над крылечком. Зак долго смотрел на неё и вдруг закричал:
— Бланк, я хочу украсть у вас вывеску!
— Ша! — шёпотом отозвался Лейзер. — У нас ещё спят… Вы с ума сошли!
— На денёк! — уговаривал Зак. — Надо же помочь мальчику. Вы сами видите его работу. Эго же второй Левитан! Будьте хоть раз человеком, а не только мясником!
Он подтолкнул телегу к дому, забрался на неё и стал снимать с крюков вкусно пахнущую краской вывеску. Бланк шипел:
— Я подам в суд! Я буду жаловаться! Вы мне испортите торговлю!
— Ничего, ничего, — утешал его Зак. — Вечером ваша красавица к вам вернётся.
Мы уложили вывеску на телегу, прикрыли мешком, уселись, и Лейзер погнал лошадь. Всю дорогу он ворчал:
— Ефим, вы ненормальный… Н-но, скотина!.. Нормальные так не поступают… Н-но, чахотка!
А Ефим Зак за его спиной подталкивал меня локтем, веселился:
— Теперь у нас есть домашняя работа. Пускай полюбуются! Такая корова!
Через два часа мы подкатили к зданию с колоннами, над которым желтел двуглавый орёл. Швейцар с возмущением посмотрел на наш «парадный выезд».
Мясник сказал:
— Чтобы вечером вывеска была на месте, Левитаны!.. Н-но, мешок с костями!
Зак сбегал в канцелярию.
— Сейчас начнётся, — сказал он, вернувшись. — Экзамен лёгкий: кого-нибудь срисовать. Когда тебя примут, я тебя устрою здесь, у сестры. И, когда ты станешь знаменитым, Янкель-Гирш, не забывай старого Ефима Зака, из которого тоже мог бы получиться второй Левитан и… не получился. — Он обнял меня. — Ну, иди!
Он остался внизу, около вывески, а мы все, податели прошений, поднялись по широкой лестнице и разошлись по классам. На стенах висели белые гипсовые носы, уши, рты. Я искал: кого рисовать?
Но все уже взялись за работу. Податели прошений усердно вырисовывали носы и рты. Мне стало не по себе. Как это рисовать отдельное, точно отрезанное от громадного трупа ухо!
Мне достался нос. Большой, прямой, белый, как сахар. Нос — и больше ничего!
Справа и слева, сзади и спереди скрипели угольки и тушевальные карандаши. Я тоже стал срисовывать висящий передо мной холодный, бессмысленный нос. Я не слишком вглядывался в его белизну. Скорей избавиться, скорей на улицу, увидеть что-нибудь живое — собаку, лошадь, корову!.. Ломая угольки, я торопливо выводил громадный нос и тёмные дырки ноздрей.
Через час раздался звонок, захлопали подставки, задвигались стулья. Служитель стал собирать рисунки. Я побежал к Заку.
— Ну? — спросил он издали.
— Нос.
— Что-о?
— Нос… Я рисовал нос…
— Чей нос? Что ты болтаешь?
— Отдельно нос… и больше ничего.
Зак растерялся:
— Это, наверное, такая новая система. Ничего… Ты забыл про это! — Он щёлкнул пальцем по железу вывески.
И, когда нас позвали в актовый зал на заседание художественного совета, Зак сам понёс нашу вывеску. Под портретами Николая II и «той самой» княгини сидели люди в мундирах и эполетах. Я боялся на них смотреть — они были слишком важные, но Зак их не боялся. Как только председатель вызвал «Липкин Гирш», Зак вскочил и весело сказал:
— Он здесь, вот… Это, извиняюсь, мой ученик…
— А вы кто?
— Кто я? Я живописец вывесок… Тут, из местечка… Исаак Левитан тоже из нашего местечка…
— Домашние работы представлены?
— Сейчас… — Зак взгромоздил закутанную в мешок вывеску на крытый зелёным сукном стол. — Одна минута…
Мешок упал на сукно. Рыжая корова с голубыми рогами спокойно смотрела на председателя. Стало тихо. Кто-то громко и раздельно прочитал:
— «Мясо Лей-зе-ра Блан-ка».
— Что?! — Председатель махнул рукой, и корова с грохотом полетела на пол. — Да как… да как вы… смеете?
Зак побледнел.
— Извиняюсь… если это не подходит… Я думал, но ведь мой ученик рисовал ещё нос.
Председатель платком вытирал руку:
— Николай, подайте лист Липкина Гирша!
«Мой нос» появился на столе.
— Николай, гипс номер два!.. Спасибо… Теперь, господа, сравните этот благородный греческий нос, — он приподнял бумагу за уголок и показал всему залу, — с этим… горбатым уродством. — Он повернулся к нам. — Ваш ученик, господин маляр, нарисовал свой… свой нос! Да, это он сделал талантливо. Но нас, господа, такой нос не устраивает!
Он усмехнулся. И все — сидящие за столом, и вдоль стен, и в креслах, и служитель у двери, — все засмеялись. И под этот смех мы с Ефимом Заком, неся «Мясо Лейзера Бланка», вышли из Художественного Имени Ея Императорского Высочества Великой Княгини Терезы Константиновны Училища…
Работы не было. Жена Зака, Фейга, говорила:
— Ефим, что ж это будет? Надо за что-нибудь взяться! Ты изверг над детьми…
Зак стоял у окна, слушал и пальцем рисовал на запотевшем стекле разные узоры. Потом он широкой ладонью смазал всё нарисованное и сказал:
— Не надо нервничать. Кажется, я что-то придумал.
Он взял кусок слоновой бумаги, написал на ней красивыми буквами:
ХУДОЖЕСТВЕННОЕ УВЕЛИЧЕНИЕ
Сходство гарантируется.
И повесил плакат над крылечком. Слезая с лестницы, он сказал:
— Хорошо, если пришёл бы какой-нибудь богатый, бородатый клиент! Какой-нибудь коммерсант.
Я спросил:
— Почему бородатый?
— Бородатый клиент, — ответил Зак, — это лёгкий клиент. Сделаешь ему бороду, усы — и сразу будет похож. Очки тоже хорошо.
Но клиенты не шли — ни бритые, ни бородатые. Время было тяжёлое — война! Никто не хотел увеличиваться.
Но вот один раз Фейга, открывая форточку, закричала:
— Ефим, встречай! Клиентка идёт!
Зак открыл дверь. В комнату вошла молодая, чисто одетая женщина.
— Здесь делают портреты? — спросила она, не вынимая рук из белой муфточки.
— Здесь, здесь, пожалуйста! — засуетился Зак. — Фейга, стульчик мадмазель!
— Не беспокойтесь! А можно посмотреть образцы?
— Образцы? Мммм… конечно. Фейга, образцы мадмазель… Нет, постой, я совсем забыл: я же их послал на выставку… эту… в Академию художеств.
— В Академию? — почтительно повторила клиентка и присела на краешек табуретки. — А долго это — увеличиться?
— Для вас недолго. Сегодня закажете — завтра готово. Тем более, ваше лицо…
— Нет, не моё…
— Ну, значит, кавалера. Тоже недолго…
Клиентка засмеялась, достала из муфточки карточку и протянула её Заку. Я заглянул. Там была изображена кудлатая собачья морда.
Зак испугался:
— Да-а-а… Это кавалер…
— Видите, — стала объяснять клиентка, — у моей хозяйки умер пудель Бижу. Мадам очень убиваются. Они хотят повесить большой портрет Бижу у себя в спальной. Кругом они просили сделать рамочку, обвить её веночком, а внизу подписать: «Спи спокойно, незабвенный друг!»
Зак покосился на карточку:
— Сказать по правде, собачьих портретов я ещё не делал. Собак я не люблю…
Ефим! — закричала Фейга. — Ефим, ты любишь собак!.. Не верьте ему, он очень любит собачек…
— Ну ладно, оставьте, — смягчился Зак, — я подумаю.
Клиентка ушла. Фейга всплеснула руками:
— Ефим, а тебе не всё равно! Собака так собака! — Она оглянулась и закричала: — Ой, кажется, ещё клиенты идут!
Мы кинулись к окну. Длинный, костлявый и сутулый старик поднялся на крылечко. За ним ковыляла толстая, закутанная в платок старуха с красным, одутловатым лицом.
— Можно ей присесть? — спросил старик, войдя. — У неё больные ноги… Блюма, сядь… Эти самые, ну, эти портреты. Это вы делаете?.. Сядь же, Блюма!
Блюма села. Старик тоже сел, но сразу же вскочил:
— Зачем ей портрет! Просто — женский каприз. Ведь это же грех! Ведь ещё пророк Моисея на горе Синайской сказал: «Не сотвори себе подобия своего…» И как — это выгодное дело?
— Золотое дно! — усмехнулся Зак.
— Это всё её выдумки! — Старик оглянулся на Блюму. — Понимаете, у нас есть сын. Или был сын. Мейлах, способный мальчик, открытая голова, учился на провизора. И вот его забрали в солдаты. И, когда началась война, его погнали в самый первый бой. А потом мы получаем такую открыточку с красным крестом: «Рядовой Шифман Мейлах пропал без вести».
Блюма часто-часто закивала головой. Слёзы покатились по её неестественно красным щекам.
— Блюма, не надо! — стал утешать её старик. — Блюма, а если бы написали, что он убит, тебе было бы легче?
— Не знаю! — всхлипывала Блюма. — Я хочу его видеть.
— В том-то и дело. Она хочет его видеть. Я вам говорю: женский каприз! — Он передохнул и спросил: — Так на чём вы их делаете? — Он пощупал слоновку. — Как будто прочная! И получается похоже?
— Сходство гарантируется! — твёрдо сказал Зак.
— А сколько это будет стоить?
Старик долго торговался, советовался с женой, потом вздохнул:
— Делайте!
— По рукам! — сказал Зак. — Давайте карточку!
— Какую карточку?
— Карточку вашего Зореха… или, как его, Мейлах а.
Старик удивился:
— Будь у меня карточка, я бы к вам не пришёл. Когда он был дома, он никогда не снимался.
Зак рассердился:
— Два часа вы мне морочили голову! До свиданья!
Старик растерялся. Старуха поднялась и с трудом подошла к Заку:
— Милый человек… Я вас прошу, сделайте! — Она схватила его за рукав. — Он же был у мае красавчик. Сделайте!
Фейга не выдержала:
— Вам же объясняют — без карточки нельзя!
Зак задумался:
— Фейгеле, подожди… Скажите, может быть, он у вас носил бороду? Хотя бы небольшую бородку?
— Бородку — нет, — ответила Блюма. — Он носил усики, которые он так закручивал… Он же был красив, как весенний день!
— Усы были? Это хорошо. Может быть, очки?
— Пенсне! Пенсне на шнурочке. Он же учился на провизора.
— Тоже хорошо. Брюнет? Блондин?
— Волосы не очень тёмные, а глаза чёрные… — начал было старик.
Но Блюма перебила его:
— Что ты говоришь, Ойзер! Светлые волосы, как золото, и мягкие, как пух. А глаза, как две звёздочки! Правда, тёмненькие.
— Худой? Или скорей полный?
— Кругленький, как солнышко! — торопилась старуха. — Щеки румяные, как яблочко.
— А на кого похож?
— На меня! — ответила гордо Блюма. — Вылитый я!
— На неё! — подтвердил старик. — Её нос, её глаза, её рот. Только характер мой.
— Ну хорошо, — сказал Зак, пристально вглядываясь в лицо Блюмы, — попробуем. Только никакой гарантии. Похоже будет — хорошо, а нет — как хотите… Закройте дверь. Фейга закрыла за стариками дверь:
— Тоже мне клиенты! Зачем ты с ними связался?
— Фейгеле, — ответил Зак, — ты ведь тоже мать. Имей сердце, Фейга!
Он взял бумагу, приколол её к фанерке, очинил тушевальный карандаш и стал набрасывать контуры молодого черноглазого солдатика в бескозырке, с усиками.
— Ефим, когда ты возьмёшься за собаку? — ворчала Фейга.
Но Зак не отвечал, увлечённый работой. Он то и дело поправлял рисунок, растирал пальцем полутона, растушёвкой смягчал переходы, остреньким угольком старательно выводил брови, ресницы, усы.
На другой день пришли старики. Блюма опустилась на табуретку и, переводя после каждого слова дыхание, спросила:
— Ну как?.. Что-нибудь… получается?
— Что-нибудь! — ответил Зак.
Он поставил фанерку с портретом на стол. Старик и старуха долго смотрели на круглое, весёлое лицо Мейлаха, на лихо подкрученные усики, на сдвинутую к уху бескозырку. В комнате стало тихо, и только слышно было тяжёлое дыхание Блюмы. Потом она повернулась к мужу и тихо сказала:
— Ой, это он!
Старик пригнулся к рисунку, покачал головой:
— Это наш Мейлехке? Если бы ты мне не сказала, я бы его не узнал.
— Ойзер, это он! Мой красавчик, моё солнышко!
Она не отрываясь смотрела на весёлого солдатика. Старик обернулся к Заку:
— Если ей правится, пускай будет он!
Он полез в карман за деньгами. Зак сказал: Когда он вернётся, я с него сделаю другой… Как живой будет!.. С гарантией… Дайте, я заверну.
Но Блюма вцепилась в портрет, не отдавала его. Так она и унесла его, с фанеркой.
Зак проводил их, достал карточку Бижу и весело сказал:
— Фейга, придёт эта собачья заказчица, отдашь ей. Скажи, пускай несёт куда хочет… Хоть к ветеринару.
Он бросил карточку на стол и засмеялся:
— Спи. Спи спокойно, незабвенный друг!..
Настало голодное время. Мы давно обменяли на картошку два стула, комод и гардероб с зеркалом. Дома пусто, тоскливо… Я без толку слоняюсь по комнатам. Отец придумал мне обидное прозвище:
— Эй, министр без портфеля! Принеси крапивы!
Обжигая пальцы, я рву злые стебли. Мать варит из них суп. Пробуя и отплёвываясь, она ворчит:
— В художники ему захотелось, в маляры!.. Вот и сиди теперь. А пошёл бы к сапожнику в ученики — по деревням ходил бы, каблуки там, набойки, стельки, я знаю!.. Хлеба приносил бы…
— Или портным! — подхватывает отец. — «Духовный и статский портной». Чем плохо?
Я убегаю к своему учителю, знаменитому живописцу вывесок Ефиму Заку. Его замечательные вывески украшают наши узкие улицы.
Заку тоже приходится туго. Его жена ноет, точь-в-точь как моя мать:
— Люди достают хлеба, люди достают муку, а меня бог наказал! Ну, что ты лежишь, как султан?
Учитель, поджав ноги, сидит на скрипучем топчане, курит махорочную цигарку, вздыхает:
— Никто нам с тобой не закажет хорошей вывески. Никому не нужны плакаты: «Булочные изделия прима», «Сморгонские булочки», «Виленские баранки»., Олифу изжарили, краски сохнут…
— Чтоб ты сам иссох! — не унимается Фейга. — Люди пшено достают! Сапожник Илья, например…
— Ну, я не Илья, — перебил Зак. — Ну, что ты от меня хочешь? Где я тебе возьму работу? Если учреждения сами себе пишут вывески… Чернилами на бумаге!
Он нагибается к коптилке прикурить, громадная его тень закрывает потолок.
— Ничего, Фейгеле, война кончится, ещё какая будет жизнь, ого! Все будем кушать булочные изделия прима и все будем от такие толстые!
Фейга злится:
— Что будет через сто лет, ему интересно! А мне интересно, что будет завтра с детьми… — Она ставит на стол горшок с мутной бурдой. — Иди к столу, султан!.. И ты тоже иди, помощничек!
Зак ест.
— Этот замечательный суп, — говорит он, вытирая рот, — в парижских ресторанах называется «бульон консоме, пшенина за пшениной гоняется с дубиной».
Он снова садится на топчан, курит, обволакивается дымом, думает…
Я ухожу к себе.
Утром прибежала младшая дочка Зака, Евочка.
— Гиршеле, вас папа зовёт! Я тороплюсь к учителю.
Он сидит у окна и рисует на фанерке речку. Она изгибается правильными кольцами. На зелёных берегах стоят кудрявые, точно завитые, берёзки. Вот появилась лодочка. Ещё мазок — розовая тучка. Другой, третий — стайка белых птиц. Скорей всего это лебеди.
А вот аккуратный красный кружок — это солнце. Мягкой кистью Зак во все стороны разбрызгивает весёлые малиновые лучи.
Евочка шепчет:
— Ай, речка! Ай, птички!..
Зак оглядывается:
— Ну, как твоё мнение, помощник?
Мне странно видеть эти горячие, праздничные краски здесь, в убогой, затянутой дымом комнате.
— Учитель, это… это замечательно!
— Конечно, — разводит руками Зак, — здесь нет перспективы, но ничего! Называется: «Лето». Нет, «Летнее утро». Пейзаж! А теперь, Гиршеле, живо, садись делай копии!
— Зачем?
— Надо. Штук пять.
Мы стали делать копии. Зак рисовал, я раскрашивал. Зак рисовал, я раскрашивал. К вечеру уже были готовы пять одинаковых «Летних утр».
Зак выстроил их около печки:
— Пускай подсохнут. Эх, если бы я знал перспективу! Фейга, ты там полегче у печки — ты нам испортишь всю выставку!.. — Он повернулся ко мне. — Завтра придёшь пораньше, слышишь?
— Слышу, учитель.
Я пришёл рано-рано. Из дому я захватил мешок — будто пошёл за крапивой.
Зак уже не спал. Он укладывал в корзину всю нашу выставку:
— Ну, помощник, неси!
— Куда?
— Куда надо!
И вот я с корзиной на плечах покорно шагаю за учителем. Летнее утро занимается над мёртвыми трубами нашего города. На улицах тихо: не поют петухи, не кудахчут куры, не лают собаки.
Куда он меня ведёт? Ей-богу, на базар! Ну конечно, на базар! Вот же каланча, вот пожарная бочка, рундуки, ларьки.
Правда, это уже не тот базар, что раньше. Магазины закрыты. С виноватым видом висят над запертыми дверями знакомые вывески — слишком знакомые! Ведь на каждой в углу подпись: «Художественный салон Е. Зак».
Нет крикливых, краснорожих торговок. Никто не кричит: «Только у нас! Эй, навались, у кого деньги завелись!» Крестьяне из-под полы, озираясь, меняют каравай на пиджак, горсть пшена на зеркало, ведро картошки на граммофон. Одинокая старушка застыла около кучи ржавого хлама.
Зак остановился рядом с ней:
— Тише! Выставка пейзажа открывается… Гирш, выкладывай!
Одно за другим наши «утра» легли в густую грязь Базарной площади. На улице краски засверкали с новой силой.
— В парижских ресторанах, — сказал Зак, — это называется вернисаж…
Я отвернулся. Народ шёл мимо нас, и серая пыль садилась на белые берёзки, голубую речку и малиновое солнце.
Крестьянин в рыжем зипуне подошёл к нам. Он долго разглядывал «выставку».
— Натуральная ручная работа! — сказал Зак. — Только что рама не золотая. Бери, кум!
— Хороши!.. — вздохнул крестьянин. Он оглянулся и тихо спросил — А того… чёботов… у вас нема?
— Чёботов! — усмехнулся Зак. — Ни, чёботов нема. Так без чёботов меньше хлопот, а то ещё мазать, обуваться…
Крестьянин улыбнулся, махнул рукой, отодвинулся. Подошли две молодицы — в кумачовых платках, в полусапожках, с кошёлкой. Зак оживился:
— Купляйте, красотки! Имеете картину всеми красками под названием «Летнее утро».
— А богато просите?
— Ни! С вашей ручки хоть мешок мучки. А что у вас в кошёлке?. — Та ничого! — А например? — Та мерочка бульбы!
— А ну сыпь её сюда, сыпь! — Зак подставил корзинку. — Сыпь, кума, не журись!
Картошка с приятным грохотом покатилась в нашу корзину.
— Самое главное, — сказал Зак, — это почин. Теперь дело пойдёт!
Старушка с хламом сердито щурилась на нас:
— Штоб вас квочка забодала! Штоб вас буря вывернула!..
Зак отшучивался:
— Меньше хмурься, бабуся, дальше побачишь!
…К концу дня мы разделались со всеми нашими «летними утрами». Добыча не влезала в корзинку: пшено, огурцы, картошка, три кочана капусты…
Зак отвалил мне львиную долю. Я помчался домой, прижимая к груди мешок. Отец открыл дверь.
— Ша, — сказал он, — министр без портфеля явился!
Мать сердито спросила:
— Почему крапивы не принёс, бездельник?
Я опустил мешок и грохнул изо всех сил капустой:
— Вот вам крапива!
Я вывалил картошку на пол:
— Вот вам духовный и статский портной!
Стукнул огромным огурцом:
— Вот вам сапожник Гирш!
Хватил другим огурцом:
— Вот вам министр без портфеля!
Отец с матерью кинулись ко мне, к продуктам… О чём-то заговорили, но я их не стал слушать. Я убежал к учителю.
А там — пир на весь мир! Дети сидят за столом, посередине, как султан, возвышается Зак. Он гладит Миреле по голове и неторопливо рассуждает:
— Ничего!.. Война кончится… Все будут сытые, нарядные. И все будут художники с образованием, которые знают перспективу и анатомию…
Фейга кивает головой, поддакивает и то и дело подбегает к печке, где в громадной кастрюле весело вскипает крупная золотистая бульба.
В годы гражданской войны Ефим Зак торговал на базаре «лунными ночами» и «малиновыми восходами». Свой товар он выносил обычно в солнечный день. При этом он говорил мне:
— Ты, Гиршеле, мой второй помощник!
— А кто же первый?
— Первый — это солнце. Обыкновенное местечковое солнце, которое светит нам сквозь базарную пыль и дым лачуг. Оно помогает мне подобрать колер, сдать заказ, показать вещь лицом. Краски, Гиршеле, — это же целая химия!
Но вот настал день, когда «первый помощник» светил вовсю, а Зак на базар не вышел. И никто не вышел. Город притаился, все спрятались кто куда, потому что ждали белых. Мы сидели в погребе. Наверху стреляли из винтовок, из пулемётов и даже из пушек. Мама причитала:
— Ой, когда уже перестанут стрелять эти пули!
А папа шептал:
— Только тише, только ещё тише!
Потом стрельба кончилась, где-то заплакала женщина, зазвенело стекло, грянула пьяная песня…
— Пришли! — вздохнул папа. Мама снова запричитала. А я сказал:
— Давайте вылезем! Посмотрим, что за белые!
Мама изо всех сил дёрнула меня за рукав:
— Сиди, сумасшедший! Разве ты не слышишь, что там делается?!
Но не век же тут сидеть, в темноте! Потихоньку мы выбрались из погреба. Горячее солнце ударило в глаза. Я долго щурился, мигал, жмурился, потом, улучив минутку, улизнул к Заду.
На улице было пусто — все ещё прятались. Прижимаясь к заборам, я добрался до Базарной площади. Там хозяйничали белые.
Какие же это белые! Обыкновенные солдаты, грязные, потные, бородатые, в зелёных штанах и рубахах, с погонами. Только на рукаве у каждого разноцветный уголок: полоска белая, полоска синяя, полоска красная. Я знаю, это царский флаг. Царя уже два года нет, а они всё ещё за него.
Одни белые поили из брезентовых вёдер худых лошадей, над которыми клубился пар. Другие прикладами ломали ларьки и рундуки, ковырялись штыками в замках, отдирали двери и ставни. Стук прикладов, ржание лошадей, треск, окрики, грохот стояли над площадью.
Один солдат гнался за курицей. Я сразу узнал её — это была пёстрая несушка Ефима Зака. Она вопила так, как будто её уже резали, и мчалась прямо на меня. Солдат, стуча сапогами, крикнул:
— Держи, коли хочешь жить!
Жить мне хотелось. Я растопырил руки, пригнулся и ухватил бедную курицу за хвост. Она так и затрепыхалась. Солдат проткнул её штыком и понёс. Я опрометью бросился к учителю. Он как ни в чём не бывало сидел у окна и писал «лунную ночь».
— Учитель, белые пришли! Они убили вашу…
— Кого? — вскочил Зак, впиваясь в меня глазами.
— Вашу пёструю куру…
Зак успокоился:
— Фу, как ты меня напугал! Что значит курица, когда убить человека для них тоже не вопрос.
— Кругом стреляют, — сказал я, — а вы себе рисуете…
Зак стал размешивать краску:
— Однажды, Гиршеле, древние римляне захватили греческий городок Сиракузы. А греческий философ Архимедус задумался и не слышал, что кругом идёт бой. Он чертил себе свои фигуры на песочке…
Шум за дверью перебил его.
— Кто там? Фейгеле, ты? — спросил Зак.
Дверь открылась, и в комнату ввалились двое: один с наганом и с шашкой, наверное офицер, другой с винтовкой, наверное простой солдат. Но оба с погонами и с трёхцветными полосками па рукавах: полоска белая, полоска синяя, полоска красная…
Я забился в угол. Тот, который с наганом, сказал:
— Кто тут малярных дел мастер? Хайка, ты?
Зак ответил не сразу:
— Хайка — это женское имя. Меня зовут Ефим Зак, живописец вывесок.
Он поставил свою картину лицом к стене, выпрямился, и солнце скользнуло по его круглому и сейчас бледному лицу.
Офицер достал из военной сумки бумажку и концом нагана расправил её.
— К утру изготовишь плакат. Вот рисунок для образца. — Он стал дулом водить по рисунку. — Это наше трёхцветное знамя. Под ним напишешь воззвание: «Все честные люди, идите сражаться под это славное боевое знамя!» Большими буквами надо, понятно? Живей, малярная душа, принимайся за дело!.. Харченко, — обернулся он к солдату, — неси фанеру.
Солдат втащил четыре листа фанеры. Офицер сказал:
— Большой сделаешь, на все четыре листа. На площади его поставим. Если к сроку не поспеешь, мы из тебя, господин живописец, кишки выпустим и на штык намотаем!.. Правильно я говорю, Харченко?
— Так точно, господин прапорщик! — деловито отозвался солдат.
Они вышли. Я вылез из-за печки. Зак сидел, закрыв лицо руками. Потом он отнял руки и посмотрел в окно на солнце:
— Ну-с, помощники, за работу!
Я шёпотом спросил:
— Учитель, неужели мы будем рисовать этот флаг?
Зак ничего не ответил.
Мы молча разобрали фанеру и разложили её на полу, лист к листу. На одном было написано: «Зода, мило, чернило», и мы узнали в нём стенку одного из базарных ларьков. Потом мы развели в ведре мел и широкими флейцами, нагибаясь к полу, загрунтовали все листы. Я спросил:
— Учитель, а чем кончилось с этим… с философом?
— С Архимедусом? — Зак махнул рукой. — Они его убили, что ты думаешь! Убить человека — это же для них тоже не вопрос.
Он взял линейку, начертил на фанере длинное Древко с острым наконечником и принялся старательно закрашивать его ярко-красным цветом.
— Учитель, неужели вы даёте красное древка под их поганое знамя?
— Помалкивай! — проворчал Зак. — Мастер всегда должен угодить заказчику.
Около древка он нарисовал развевающееся знамя и разделил его на три части. Я не утерпел.
— Я всё-таки не понимаю, почему мы так стараемся?!
Он рассердился:
— Или ты будешь молчать как рыба, или ты уберёшься домой!
Я замолчал. Я уже догадался, почему он так старается. Он просто боится, что его убьют, как того Архимедуса. Учитель между тем закрасил верхнюю полосу на знамени белым. Я взялся было готовить синьку и киноварь. Но Зак забрал у меня горшочек:
— Я сам! Не думай, что ты уже всё умеешь! Вместо обычного ультрамарина он развёл берлинскую лазурь, долго её размешивал и, закрашивая синюю полосу, сказал:
— Я, правда, химических академий не кончал, но мой опыт — это же лучшая академия!
Вот и синяя полоса готова. Зак взялся за красную. Он сделал её чуточку пошире и аккуратно закрасил огненно-яркой киноварью, куда для крепости подбавил краплаку. Плотная краска наглухо закрыла «зоду, мило и чернило». Широкое трёхцветное знамя развевалось теперь па полу мастерской Ефима Зака. Он забрался на стул, посмотрел сверху на работу и, видимо, остался доволен. Потом взялся за шрифт. Жирные и ровные, точно печатные, буквы одна за другой вырастали под его кистью.
— Завтра, — сказал Зак, когда всё было кончено, — почаще бегай на площадь, любуйся нашим знаменем.
Утром я побежал на площадь. Наш плакат уже был прибит к верхушке телеграфного столба и сиял, освещенный горячим июльским солнцем. Нарисованное трёхцветное знамя развевалось над разграбленным городом. Напротив, в синагоге, помещался штаб. Часовые у входа глазели на плакат. Я побежал к Заку:
— Учитель, наше знамя уже на месте.
— А какое оно?
— Вы же сами делали — белое, синее и красное.
— Ладно. После обеда, Гиршеле, ещё сходи. После обеда я снова вышел на площадь, посмотрел на столб — и ужаснулся. Красная полоса сверкала вовсю, ещё сильнее, чем утром. Зато белая и синяя полосы заметно полиняли. Через полминуты я уже был у Зака и, задыхаясь, говорил:
— Учитель… беда! Надо скорей… исправить… а то…
— Тише! — сказал Зак. — Кого исправить?
— Флаг. Он портится. Неправильные краски.
Зак усмехнулся:
— Видно, первый помощник не даром кушает хлеб!.. Успокойся, Гиршеле, а главное — молчи, молчи как рыба.
«Первый помощник» исправно делал своё дело. К вечеру белая и синяя полосы на плакате окончательно выцвели. Я боялся смотреть на столб. И всё-таки меня всё время тянуло на площадь. Но вот наконец настала ночь. Слава богу! Хоть бы она тянулась без конца!
Я плохо спал. За городом стреляли пулемёты красных. Я часто просыпался и всё думал об одном: «Что будет, когда белые заметят перемену на плакате!»
И они заметили. Часовые, которые весь день поневоле пялили глаза на плакат, увидели неладное и доложили начальству.
Утром я, как всегда, направился к Заку. Открывая калитку, я услышал шум в мастерской. Я подкрался к окошку. Тот самый офицер, «заказчик», размахивая револьвером, кричал на Зака:
— Ты что это, малярная душа! Какие краски поставил? К стенке захотел?
Зак посмотрел в окно, заметил меня, отвернулся и сказал:
— Ваше благородие, господин полковник, я извиняюсь, но я же не виноват, что красный цвет — это более прочный цвет!
— Молчать! За ноги повешу! Закрасить сию минуту!.. Харченко, веди!
И они повели моего учителя к Базарной площади. Он шёл медленно, держа в одной руке ведёрко с краской, а в другой — длинную лестницу. По обеим сторонам его шагали белые, точно конвой. Мне было жалко учителя, я хотел его позвать, но не решался и тихонько крался сзади.
На площади была суматоха. К синагоге то и дело подъезжали верховые. Оттуда выносили разные папки, сундуки, ящики и грузили на зелёные повозки. Я взглянул на плакат. От синей и белой полос и следа не осталось. Узкое красное знамя на красном древке темнело над площадью. Зак сказал:
— Ай-я-яй, какой конфуз получился! Какие сейчас делают плохие краски, кто бы мог подумать! Ведь краски — это же целая химия. А откуда мне знать химию, господин полковник?
— Сейчас узнаешь химию! — закричал офицер. — Пошевеливайся!.. Харченко, слетай в штаб, узнай, в чём дело.
Зак долго пристраивал лестницу около столба и стал медленно взбираться по ней, кряхтя на каждой перекладине. Вот он уже наверху. Не спеша он повесил ведёрко на белую, разбитую пулей телеграфную чашечку, окунул в него кисть и стал размешивать краску. Синяя капля упала на землю. Зак посмотрел ей вслед. К офицеру подбежал Харченко, подвёл ему лошадь и что-то сказал. Офицер, ругаясь, сунул револьвер в кобуру, вскочил на коня и поскакал прочь. Харченко за ним. На окраине уже стреляли красные. Я притаился в канаве под мосточком. Другие белые солдаты и офицеры тоже вскакивали на коней и мчались к Варшавской дороге.
Стрельба становилась всё громче. Уже слышно было, как воют, пролетая, пули. Мне стало очень страшно, я заплакал и, не вылезая из канавы, стал кричать изо всех сил:
— Учитель, слезайте, слезайте — в вас пуля попадёт!
— Нет! — закричал он не оглядываясь. — Они же видят, что я около красного знамени! — И он замахал рукой, призывая тех, кого ещё не видел.
А над его головой, освещая узкое красное знамя и буквы: «Все честные люди, идите сражаться под это славное боевое знамя!» — сверкало горячее июльское солнце — первый помощник моего учителя, живописца вывесок Ефима Зака.
— Для красных, — говорил мой учитель, живописец вывесок Ефим Зак, — я все вывески делаю красным. Больше ничего не придумаешь. Раньше я знал: «Оптик» — это глаз, «Сапожник Блюмберг» — это туфля, «Бакалея Мошковской и сыновья» — это сахарная голова в синей рубашке. А теперь? Что я могу нарисовать к слову УИК? Или вот это… — Он ткнул пальцем в начатую вывеску, — УПОЛЗАГ.
Я обрадовался:
— Ой, здесь я знаю, здесь надо, которое уползает. Какую-нибудь змеюку!
— Новая жизнь, новые слова! — махнул он рукой. — Слова непонятные и жизнь непонятная!.. Натри мне, Гиршеле, киновари для…
Но тут жена Зака, Фейга, ворвалась в мастерскую и стала прижимать к груди липкие, в тесте пальцы:
— Ефим, Ефим, что ты сидишь? За тобой уже пришли!
Мы с Заком кинулись к окну. Высокий красноармеец в очках и в добела выстиранной многими дождями гимнастёрке привязывал коня к столбику, на котором красовалась яркая, как пламя, вывеска: «Художественный салон Е. Зак».
Завидев нас, он крикнул:
— А который тут Заков?
— Это… скорей всего… я! — ответил чуточку побледневший Зак.
Красноармеец подошёл к окну.
— Получите… из штаба! — Он снял будёновку, вынул из неё конверт, чернильный карандаш и бумажку, на которую щедро цыкнул: — Распишитесь!
Потом он сел на коня и поскакал, с восхищением оглядываясь на огненную вывеску «салона».
Фейга опустилась на топчан. На груди её отпечатались все десять пальцев:
— Что там, скорей! У меня бьётся сердце! Зак разглядывал письмо:
— У всех оно бьётся, Фейгеле, и это ничего не значит. Гиршеле, подай очки. Посмотрим. Второе письмо за этот год. Что-то меня стали забрасывать письмами!
Он осторожно разлепил конверт, стал читать и вдруг рассмеялся. Фейга бросилась к нему. Я схватил письмо, прочитал:
— «Товарищ Зяк. Просьба к вам явиться в штаб, не откладывая. Комиссар Бубенчик».
Зак засмеялся, протирая очки:
— У них сломалось «а». Я уже стал «Зяком».
Я спросил:
— А как это может сломаться «А» или «Б»?
— Это же напечатано на пишущей машинке, — ответил Зак. — Скоро, наверное, и для вывесок придумают такую машинку, которая сама будет печатать любым стилем «мясо», «часовой мастер», «уик» и «уползаг». И мы с тобой, Гиршеле, останемся без работы.
Он снял заляпанный красками халат, надел пиджак, на котором тоже немало было разноцветных пятен, причесал на лысине три волоска, которые всё равно опять вздыбились, и отправился в штаб.
Он вернулся не скоро. Фейга напекла миску кукурузных блинов, дети успели их расхватать, я натёр гору киновари, а Зака всё не было.
Наконец он пришёл и, перешагивая через порог, снял шляпу:
— Пролетар де ту ле пей, унитеи ву! — Что? Что-о?.. — испугалась Фейга.
— Ничего! — Он сел к столу, снял пиджак, подхватил холодный блин. — Я пришёл, вижу дверь с надписью: «Комиссар». Написано неважно, чернилами… Ты бы, Гиршеле, это лучше сделал. Ведь каждая буква имеет свой закон построения. Возьмите букву «О». Её надо…
— Ефим! — перебила Фейга.
— А-а-а, да. Так я зашёл в ту комнату. И угадай, кого я там встретил? Мусю из Дубравичей! Я говорю: «Мусечка, ты не знаешь, где тут комиссар?» Она говорит: «Знаю». — «Так скажи мне скорей, потому что мне некогда с тобой разговаривать!» А она смеётся: «Придётся, потому что это я, и я вас уже жду. Садитесь!» Я так и сел!
— Я помню её рождение, — сказала Фейга. — Она была семимесячная… Дальше!
— Сейчас!.. Дай-ка мне ещё блин!.. Нам предстоит большая работа. По эскизам! Это, Гиршеле, самая солидная, самая настоящая работа. Эскиз — это предварительная…
— Ефим! — Фейга стукнула вилкой.
— Да. Она сказала: «Зак, вы должны нам помочь воевать с бароном Врангелем!» Я сказал: «Мусечка, то есть, извиняюсь, товарищ комиссар, стрелять я не люблю. Если выстрелишь и не попадёшь, так нечего было и браться, а если выстрелишь и, не дай бог, попадёшь в человека, так это ещё хуже. Ефим Зак, — сказал я, — человек искусства». Она сказала: «Мы как раз хотим, чтобы человек искусства помог нам». Я сказал…
— «Я сказал, она сказала»!.. — передразнила Фейга. — Оставь хоть один для мальчика. —Она пододвинула миску поближе ко мне: — Ешь, Гиршеле!
Зак смутился:
— «Вы знаете, — спросила она, — что такое агитваг?» Я говорю: «А это случайно не то, что уползаг?» — «Нет, это агитационный вагон. И вы нам должны его расписать. Снаружи! Чтобы каждый, кто увидит этот агитваг, записался в Красную Армию. И надо сделать эскизы. А наверху надо написать…» Сейчас… — Зак достал из кармана бумажку, прочитал: — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Пролетар де ту ле пен, унитеи ву!»
Фейга стала убирать со стола:
— А сколько они дают?
Зак поднялся, зашагал из угла в угол:
— Фсйгеле, это же не «Мясо Лейзера Бланка», не «Сапожник Блюмберг»… Это же агитваг! — Он постоял у окна. — Не обидят! Не такие люди!
— Вагоны красить! — сказала Фейга. — Нет, заказ мне не нравится! — и вышла на кухню.
Я спросил:
— А что же надо нарисовать?
— В том-то и дело! Я её тоже спрашивал: «Что?» Она говорит: «Вы же мастер, вы должны сами придумать». С тем я и ушёл… Давай, Гиршеле, думать.
И вот мы стали думать. Мы всё время думали. По утрам, когда мы встречались, Зак говорил:
— Ну как? Что придумал? — Ничего! А вы?.
— Ещё меньше!
Он садился на топчан, закуривал:
— Давай, Гиршеле, рассуждать! Чего хотят красные? Чтобы не было бедных, чтобы все стали богатые…
— Ага! — подхватил я. — Ой, давайте нарисуем человека и около него много денег! Как будто вот он был бедный и вот он стал богатым…
— Ты думаешь? Нет, это не совсем то. А если, Гиршеле, нарисовать райский сад, эдем? Значит, жизнь на земле будет, как там. Нарисовать Адама, Еву, ну, кто там ещё был…
Он стал набрасывать эскиз:
— Видишь, так вот Адам, здесь Ева, тут яблоки, тут какие-нибудь пальмы… — Он посмотрел на рисунок. — Пойду к Мусс, посоветуюсь. Она же комиссар всё-таки!
Два часа он пропадал в штабе и вернулся весёлый:
— Гиршеле, эдем не годится! Она всё объяснила, всю программу. Никакого Адама не было. Слушай! Диктатура пролетариата! Классовая борьба! Дружба народов! Кто не работает, тот не ест! Очень хорошая программа! И надо делать скорей, потому что эшелон ждать не будет. Теперь я знаю: на одной стенке — дружба народов и ту ле пеи, на другой — союз между рабочими и середняцким хозяйством… Даёшь эскизы, Гиршеле!
Он сел рисовать. Я в меру своих сил помогал ему. Мы торопились. Потом мы аккуратно раскрасили эскизы акварелью и понесли в штаб.
Муся утвердила их. И мы пошли на вокзал выбирать вагон. Нас провожал тот самый красноармеец, высокий, в очках. Его звали Филат.
— Ты сделаешь хорошо, товарищ Заков! — говорил он, перешагивая через рельсы. — Я твою руку видел там, на вывеске около вашей хаты. Удалая работа!
В тупике стоял длинный, необычный вагон.
— Так называемый международный, — сказал Филат и похожим на пробочник ключом отпер дверь. — Раньше в нём самые миллионщики катались!
— Классовая борьба! — ответил Зак.
Мы прошлись по узенькому коридору, посидели на мягких диванах, погляделись в зеркала. Вдруг Зак нахмурился.
— Окна! — закричал он. — Что я сделаю с окнами? Восемь окон — восемь дырок!
Но рассуждать было некогда. Филат поторапливал нас. Он принёс много всяких красок, олифу, сиккатив, кисти, стремянку. В роскошном купе мы устроили мастерскую, развели белила и загрунтовали наружные стенки вагона.
На другой день Зак стал разрисовывать его сообразно с эскизом.
— Окна, окна! — ворчал он. — Зачем столько окон?
По соседним путям сновал маленький маневровый паровозик, расталкивая теплушки. Проезжая мимо нас, машинист высовывался из будки и кричал:
— Эй, художники, быстрее малюйте! Скоро я ваш пульман заберу!
Зак отвечал со стремянки: — Не гони! Не паровозная машина!
Он увлёкся работой. Дотемна он стоял у вагона то на лестнице, то на платформе — красил, подправлял, очищал… Мне тоже доставалось. А ночевали мы в купе, на мягких полосатых диванах. Фейга приносила нам еду на станцию. Развязывая узелок с пайковым хлебом и селёдкой, она сердито сопела:
— Я не могу лазить через ваши рельсы и шпалы. Я же не кондуктор. — Она оглядывала ярко расписанный вагон, качала головой. — Что это за компания?
— Фейгеле, это же дружба народов! Вот еврей, вот китаец…
— Ефим, там пришёл этот… за уползагом…
— Подождёт!.. — отвечал Зак, наскоро съедал липкий хлеб, иногда кукурузный блин, и принимался за кисти. — Теперь, Гиршеле, я хорошо понимаю, чего добиваются красные. Чтобы все — еврей, татарин, какой-нибудь цыган или даже самоед, — чтобы все были равны! Очень хорошая программа! А если барону не нравится, так ему надо утереть нос!
Иногда по главному пути проходили эшелоны с красноармейцами. Они мчались на юг, на Врангеля.
Красноармейцы махали нам руками, кричали что-то громко и неразборчиво. В некоторых составах тоже были «агитваги», только не такие, как у нас. Наш был лучше.
Очкастый Филат приходил каждый день, хвалил: «Аи, добре, аи, ладно получается!»
Один раз он сказал:
— Кончайте, художники! Расписывайтесь! Сегодня комиссар придёт! Погрузка будет… Слыхали, белые напирают!
Зак разволновался:
— Так надо им дать отпор!.. Гиршеле, эту звёздочку поярче крась, поярче!
Дотемна Зак стоял у вагона — красил, подправлял, очищал…
Мне тоже доставалось.
Муся пришла вечером. На ней была кожаная куртка, сапоги, сумка, револьвер. Она быстро шла по платформе, поглядывая на вокзальные часы, которые давно заснули на половине третьего.
Каждая фигура нарисована в простенке, а руки соединяются под окнами.
А наверху, вдоль крыши, под выпуклыми словами «Международное общество спальных вагонов», я написал русскими буквами, как на эскизе: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Пролстар де ту ле пей, упитеи ву!»
— Дружба народов! — объяснил Зак, вытирая тряпкой кисть.
— Очень хорошо! — ответила Муся. Она спрыгнула с платформы, обошла вагон и посмотрела с той стороны.
Там тоже всё готово.
Слева нарисован рабочий в синих штанах, в синей рубашке со сборками на груди. На плече у него громадный молот. У ног — груда пёстрого ситца. А сзади — фабричная труба. Много труб, и они страшно дымят.
А справа, на зелёном поле, крестьянин — с бородой, в панамке, лаптях, в полосатых штанах. На плече у него серп. Около лаптей — пузатые мешки с мукой или зерном. Через всё поле, через красные трубы он протягивает руку рабочим.
— Союз с середняцким крестьянством! — объяснил Зак. — Ещё не совсем кончено!
— Нет, очень хорошо! Больше ничего не нужно!
Муся крепко пожала руку Заку, а потом даже мне:
— Спасибо, Ефим! Вот записка: получите хлеба, крупы немного, селёдки… Филат, беги в комендатуру, скажи: «Всё готово!» Пусть ведёт на посадку. Оружие раздашь ты. Добровольцев — по особому списку. Литературу — сюда… Вы слышали новости, Ефим?
Она зашагала по платформе. Филат побежал вперёд. Из вокзальных дверей повалили красноармейцы. Некоторые были в форме, а некоторые — просто так, в своём. Среди них мы узнали знакомых. Вот подручный мясника Лазарь, вот сапожник Блюмберг, которому белые спалили бороду. Все они бежали к пакгаузу — получали оружие.
Зак позвал:
— Блюмберг!
Но сапожник не ответил. Длинный состав подошёл к нашему вагону и легонько толкнул его. Сцепщик накинул кольцо, свистнул. И международный вагон, с которым мы сжились, который стал для нас вторым домом, двинулся на главный путь. На платформе стало светло, просторно и пусто. Зак посмотрел на пакгауз, потом на меня, подёргал свою закапанную бороду и сказал:
— Гиршеле, вот что… Подержи-ка кисточки!.. Он сорвал с себя халат, кинул его и побежал к пакгаузу.
— Учитель, куда?
Он не обернулся. Вот он скрылся за тяжёлой железной дверью. Вот он снова показался. В руках у него была большая настоящая винтовка со штыком. Он держал её неумело обеими руками, словно лопату, и шагал с ней вдоль эшелона. Красноармейцы в теплушках закричали:
— Папаша, к нам, к нам! У нас баян, папаша!
Вдруг откуда-то из-под вагона вынырнула Фейга:
— Битый час я вас ищу. Я принесла ужин. Картошечка… А где Ефим?
Она оглянулась, увидела Зака, уронила миску и побежала к нему:
— Ефим, что это? Ефим! Отдай сейчас же, Ефим!
Красноармейцы в теплушках засмеялись:
— Тётка, не трогай! Папаша, не поддавайся!
Фейга дёргала приклад, хваталась за штык:
— Ефим, ты же человек искусства! Отдай, или я брошусь под колесо!
Она вырвала винтовку и поволокла её обратно в пакгауз.
— По вагона-ам!
— По вагонам! — откликнулись дневальные у теплушек.
Паровоз загудел. Лязгнули буфера. Состав дёрнулся. Тронулся и наш агитвагон. Еврей, татарин, негр, рабочий, пожимавший руку крестьянину, поехали на фронт.
Подбежала запыхавшаяся Фейга, схватила Зака за рукав:
— Ефим, а они рассчитались с тобой?
Но Зак не ответил, глядя, как всё уменьшается поезд, который увозит агитваг на юг, на барона, на Врангеля…
— Ну вот, уехали… — сказал он потом и невесело улыбнулся. — А мы с тобой, Гиршеле, уползаги, вот кто!.. И ты тоже, Фейгеле.
На Базарной площади стояла огромная пожарная бочка. В пятнадцатом году она загорелась, но её спасли. К её рассохшимся и пробитым пулями бокам приклеивали всякие распоряжения и объявления. Ещё недавно на ней висели грозные приказы белых:
«Немедленно сдать лошадей, несдавшие будут расстреляны. Есаул Серьга».
«Немедленно сдать оружие, несдавшие будут повешены. Атаман Маруся».
Теперь там старая Ариша торговала семечками — по три миллиона за стакан. Я дал ей пять и, получая сдачи, заметил на бочке только что наклеенный плакат:
Губнаробраз.
ОТДЕЛ ИСКУССТВ
Подотдел ИЗО.
1 сентября 20 года.
В бывшем Художественном училище
ВСЕОБЩАЯ ВЫСТАВКА
«Искусство народу!»
Для всех желающих.
Я позабыл про семечки и побежал к своему учителю, живописцу вывесок Ефиму Заку:
— Учитель, вы сегодня читали бочку?
— Нет, а что? — спросил Зак, который деревянной ложкой кормил свою младшую дочь.
— Там же выставка!.. Искусство народу! Для всех желающих…
— Для всех желающих? — Зак стал громадными порциями вбивать в дочку пшённую кашу, потом облизал ложку, крикнул жене: — Фейгеле, я на минуточку! — и побежал со мной к бочке.
Плакат был виден издалека. Голодная коза облизывала свежий клейстер. Зак палкой прогнал её, прочитал плакат и торжественно сказал:
— Гиршеле, твой час пробил!
— Почему только мой? А вы?
— Нет, моя песенка уже спета. — Он отвернулся и снова стал читать: — «Губнаробраз… ИЗО».
— Учитель, а что такое «ИЗО»?
— В городе мы всё узнаем! Давай отбирать экспонаты.
Мы вернулись в мастерскую и притащили ворох своих рисунков. Зак отобрал два автопортрета, набросок с козы, портрет Ариши и эскиз картины: «Мальчик попал в плен к белым, они его пытают, а он не отвечает на вопросы».
— Интересно, что скажет жюри? — проговорил Зак, складывая рисунки в папку с тесёмками. — Это особенное чувство, когда твои работы на выставке. Ты стоишь в толпе, будто чужой, а сам всё ловишь: кто что скажет, кто что подумает…
— Учитель, а вы много раз выставлялись? Зак завязал тесёмки:
— Нет, не приходилось. Но я знаю. Мой земляк Исаак Левитан рассказывал. Давай собираться…
Я побежал домой, нацедил в солдатскую фляжку молока, захватил кусок хлеба и вернулся к учителю. Он повязывал вокруг шеи чёрный бант. Его жена ворчала:
— Куда ты вырядился?
— Допустим, что в город.
— Это же двенадцать вёрст! — ужаснулась она.
— Там будет всеобщая выставка, Фейгеле! Наш Гиршеле будет.
— Чтоб вас обоих выставили оттуда!.. Дети, не пускайте его!
Но Зак шмыгнул за дверь. Я схватил шапку и — за ним. Мы зашагали по старой дороге. Денёк был хороший — синий с золотом. Такие, кажется, бывают только осенью.
— Смотри, Гиршеле, — вздохнул Зак, — какой замечательный пейзаж!
Поля были изрыты окопами, которые ещё не успели зарасти травой. За кладбищем тянулась длинная братская могила. Кое-где, уткнувшись дышлами в землю, лежали зелёные двуколки и военные кухни с заржавленными трубами.
— Конечно, — рассказывал Зак, — будь у меня хороший меценат, я бы давно выставлялся. Помню, приехал к нам богатый лесной торговец: «Ефим, я тебя возьму в Киев, будешь художником, я меценат». Пришёл я к нему в гостиницу, а он сидит пьяный и в компании. Увидел меня, ткнул пальцем в грязную скатерть: «Вот тебе полотно, пиши мой портрет!» — «Полотно, — это я ему, Гиршеле, говорю, — хорошее, но где же краски?» Он схватил горчицу: «Вот тебе краска!» Я говорю: «Краска чудная, но ведь кистей нет!» Он вынул из чемодана кисть для бритья, суёт мне, хохочет. Тут я не выдержал и горчицей прямо на скатерти нарисовал на него карикатуру. А в глазах у меня слёзы — немножко от горчицы, немножко от обиды… Ах, Гиршеле, какие берёзки! Это же прелесть!..
Дорога шла лесом. Берёзы стояли тоненькие и беленькие, будто колонны сказочного дворца. За ними блестела река и синел луг. Далеко было видно, потому что воздух был очень прозрачный. Зак опустился на траву:
— Посидим, сынок! Всё-таки ноги уже не те!
Он взял папку, нашарил в кармане уголёк и стал на обороте моего эскиза «Мальчик в плену…» рисовать с натуры. Я лёг в сторонке, чтобы не мешать. Берёзы позировали хорошо — не качались, не шумели, только изредка роняли оранжевый лист то на лысину Зака, то на рисунок, то на прозрачную воду, и тогда листок медленно уплывал, точно маленькая жёлтая лодочка…
Я позвал:
— Учитель, пора!
— Сейчас, сейчас!.. — А сам всё рисует, всё кряхтит и бормочет.
— Учитель, уже время!
— Сейчас! Какой быстрый!..
Наконец он повалился на выгоревшую траву. Я кинулся к рисунку. Свет, тени, блеск реки, крапинки на белых стволах — всё это было сделано обломком простого, вроде самоварного, уголька. Я осторожно побрызгал молоком на рисунок, чтобы уголь не стёрся. А Зак уже храпел, и чёрный бант на его шее взмахивал крыльями, будто настоящая бабочка.
В город мы пришли вечером. Высокие колонны сторожили парадный подъезд Художественного училища. При свете керосиновых ламп в зале шла какая-то непонятная работа. Стучали молотки, шипели рубанки, кто-то кричал: «Давайте гвоздочков», кто-то горячился, размахивал вилкой: «Прошу меня не учить, я сам футурист».
— Это, наверное, самый главный, — решил Зак и подошёл к нему. — Скажите, коллега, а где здесь жюри?
— Какие вам тут жюри!.. — ответил тот сквозь зубы, так как у него был полон рот гвоздей.
— Надо же записать экспонаты… для каталога…
— Место, место захватите! Это же сплошная стихия…
— Может быть, зайти завтра?
— Интересно, где вы завтра будете вешаться! — сказал главный.
Но мы ошиблись. Главным оказалась наша знакомая Муся из Дубравичей. Она помогла нам отвоевать кусочек стены, и Зак развесил мои работы: эскиз мальчика посередине и рисунки с натуры по бокам. Потом велел подписать: «Гирш Липкин, 13 лет». Ночевали мы в канцелярии, под белой фигурой с отломанными руками. Мне не спалось.
На рассвете я прокрался в зал. Мои рисунки висели такие важные, будто не мои. Я тихонько встал на стул, снял эскиз пленного мальчика и снова увидел на его обороте замечательные берёзы учителя. Оглядываясь, я стал прибивать рисунок к стене. Вдруг открылась дверь.
— Ты что тут делаешь?
Я чуть не упал со стула:
— Учитель, пускай!.. Такой хороший этюд!..
— Кто тебе позволил? — Он взял рисунок и повернул его берёзками к стене. — Это твой лучший эскиз, а ты его будешь прятать!
Я поплёлся в канцелярию. Мы с Заком бродили по залам. Больше всего нас заинтересовала картина футуриста «Обед». Нарисован круг, и в него воткнута настоящая вилка с чёрным черенком.
— Учитель, а зачем она?
— Сейчас спросим у автора, — ответил Зак и пошёл искать футуриста.
А я прокрался к нашему кусочку стены и снова повернул свой эскиз лицом к стене. А под берёзками подписал: «Ефим Зак, 47 лет».
Через пять минут было открытие. Муся сказала речь. Зак увидел свой рисунок и схватил меня за шиворот. Я взмолился:
— Учитель, сейчас уже нельзя трогать. Уже было открытие!
— Тоже меценат нашёлся! — ворчал он. — И вовсе не сорок семь, а сорок шесть! Что ты меня старишь!
Потом мы пошли в столовую. Футурист жаловался:
— Народ не понимает искусства! Из моей картины всё время выдёргивают вилку. Это варварство!
После обеда мы снова мчались на выставку. Однажды мы под этюдом Зака увидели записку: «Приобретено губмузеем».
Зак покраснел:
— Это, наверно, всё твои штучки!
Он побежал к Мусе. Она взяла толстую тетрадь:
— Сейчас выясним. Вот протокол: «…Постановили приобрести этюд с берёзами для музфонда. Автора в счёт развёрстки Наркомпроса направить в Москву, в студию ИЗО».
Зак побледнел, покраснел и налил себе кипячёной воды из графина:
— Я… я не поеду! — Вода в стакане покачивалась и капала на тетрадь. — Учтите, сорок шесть — это уже не тот возраст… Потом мой ученик Липкин…
Муся забрала стакан:
— Липкин? Он ведь ещё мал. Его нельзя отрывать от семьи.
— А я? — сказал Зак. — Я же ему буду лучшая семья!
Он повёл Мусю наверх и заставил сё снять этюд и посмотреть на изнанку, где был изображён мальчик, который попал в плен к белым, и они его пытают, а он не отвечает на вопросы.
— Хорошо, соберём комиссию, — сказала Муся.
Через неделю нам обоим выдали командировочные удостоверения и командировочный паёк: по осьмушке махорки, по две нитки грибов и по фунту детской муки «Геркулес».
Самое трудное было расставаться с семьёй. Фейга плакала:
— Куда тебя, старая лысина, несёт? Что там ещё за ИЗО на нашу голову?!
— Фейгеле, я же скоро вернусь… Я буду посылать… Вот за один рисунок. — И Зак положил на стол грибы, «Геркулес» и семьдесят пять миллионов, вырученных за этюд с берёзами.
Фейга смягчилась и стала собирать мужа в дальнюю дорогу.
Посадка была тяжёлой. Московский поезд был доверху набит пассажирами. Мы с Заком метались по платформе, сзади бежала его жена:
— Ефим, скорей, а то он уйдёт. Пиши письма, ты слышишь!
— Обязательно!
Зак на ходу поцеловал её и махнул мне рукой:
— А ну, меценат, давай на второй этаж!
Он ловко стал карабкаться на крышу вагона. Я едва поспевал за ним; Поезд тронулся.
— Гиршеле, держись за вентилятор! — весело крикнул Зак.
Он с треском распечатал новенькую пачку махорки и задымил не хуже, чем паровоз, который не торопясь вёз нас в Москву, в Центральную студию ИЗО…