Дом на улице Овражной

Идущий вперед — достигнет цели

Ступени крыльца скрипели, и я старался ставить ногу осторожнее: с носка на пятку. Но доски скрипели и от Женькиных шагов, а он не обращал на это ровно никакого внимания.

— Стучи, — приказал Женька, оглядев дверь и не найдя кнопки звонка.

Нам долго не отпирали. А может быть, мне просто показалось, что долго. Где-то далеко-далеко слышался приглушенный гул московских улиц. А здесь было тихо, как в дремучем лесу. Даже не верилось, что мы находимся в самом центре оживленного Краснопресненского района, что рядом широкие шумные городские магистрали, по которым ходят трамваи, ездят троллейбусы, мчатся грузовики, проносятся, шурша шинами, легковые автомобили — «Волги», «Москвичи»…

Наконец за дверью послышалось торопливое шарканье домашних туфель, и сердитый женский голос спросил:

— Кто? Кто там?

— Откройте, мы по делу, — неуклюжим басом отозвался Женька.

Звякнула цепочка, стукнула щеколда. Нас оглядели сквозь щелку. Затем цепочка снова зазвенела, и дверь отворилась. На пороге, запахивая одной рукой полу цветастого халата, а другой придерживая у горла воротник, стояла пожилая женщина и ежилась от холода.

— Давайте живее! — потребовала она вдруг, а что «давайте» — непонятно. — Ну, скорее, скорее. Видите сами, не июнь месяц…

То, что на дворе не июнь, а январь мы с Женькой знали очень хорошо. Во-первых, у нас были зимние каникулы, а во-вторых, мне то и дело приходилось растирать варежкой почти обмороженные уши. Но за кого она нас приняла, ни я, ни Женька не могли взять в толк.

— Ну, что вы уставились? Хотите, чтобы я в сосульку превратилась? Долго мне еще дожидаться?

— Нам узнать надо… — первым спохватился я. — Мы хотели спросить…

Чуть отстранив меня, Женька выступил вперед и решительно спросил:

— Вы в этом доме давно живете?

— Давно, давно, — еще более нетерпеливо и пуще ежась, объявила незнакомка. — На агитпункте знают.

— А с какого года вы тут живете?

Женщина рассердилась.

— Что вы мне голову морочите? Говорите скорее, какое у вас дело? Вы из агитпункта?..

— Нет, мы из Дома пионеров, — растерянно пробормотал я, уже понимая, что нас принимают за кого-то совсем другого.

— Отку-у-уда?

Женька толкнул меня локтем. Мы еще раньше уговорились, если он толкнет, значит, я должен молчать и не вмешиваться.

— Понимаете, — принялся поспешно объяснять он, — мы из исторического кружка… Изучаем историю этой самой улицы… Овражной…

— Тут до восемнадцатого века овраги были… — совсем некстати вставил я.

— В восемнадцатом веке я здесь не жила, — резко ответила женщина и захлопнула перед нами дверь.

С минуту мы стояли молча и слушали, как стукается о дверную ручку запорная цепочка. Потом Женька набросился на меня:

— И во все-то ты лезешь не вовремя! Просили тебя? Высунулся со своими оврагами!..

Вострецов махнул рукой и сбежал с крыльца. Я молча поплелся за ним. Настроение у меня было совсем никудышное.

— Ничего, Серега, — сказал он, и я увидел закадычного моего друга, Женьку Вострецова, живого, восторженного, с жарко горящими глазами. — Ничего! Главное — помни, Серега, нашу поговорку: идущий вперед — достигнет цели…

Это была любимая Женькина поговорка. Он постоянно повторял ее, если у него что-нибудь не ладилось. И, удивительное дело, я и сам не раз замечал, что стоит произнести эти волшебные слова, как тотчас же прибавляется сил, появляется уверенность. Так и кажется, будто бы все получится как надо.

Внезапно Вострецов ухватил меня за руку и потащил за собой через мостовую.

— Здесь! — сказал мой товарищ. — Здесь будет наблюдательный пункт.

Он снова потянул меня за руку, и я уселся на запорошенную снегом скамеечку, дом, где мы только что были, отлично виднелся из тупичка.

Честно признаться, я уже жалел, что связался с Женькой. Третий день приходилось стучаться или звонить в незнакомые квартиры и нарываться на всякие неприятности. К тому же мне не верилось, что из нашей затеи выйдет какой-нибудь толк.

Перед самыми школьными каникулами Иван Николаевич, руководитель исторического кружка в Доме пионеров, на одном из занятий объявил, что отныне нам предстоит изучать историю нашего Краснопресненского района. Он разбил кружок на несколько групп. Одна должна заниматься древнейшим периодом района, другая — предреволюционным временем, а третья — сегодняшним днем.

Несколько членов нашего кружка — коротышка Валя Леонтьев, девочка с пышными косами Зина Грунько, сухопарый и долговязый, вечно брезгливо поджимающий губы, словно он чем-то постоянно недоволен, Лева Огурецкий и еще двое девочек записались в группу, изучающую наше, советское время. Мне же древняя история нравится больше современной… То есть, конечно, сейчас творятся грандиозные дела, однако ведь для того, чтобы разобраться в этом, недостаточно знать теперешнее время, нужно заглянуть и в доисторическую эпоху.

Кто из вас знает, например, как раньше называлась Краснопресненская улица? A-а, ну то-то же! Большая Пресня. И в XII–XV веках она была частью дороги, ведущей из Новгорода в Москву через городок Волоколамск. А почему город Волоколамск носит такое название? Да потому, что здесь была переправа через речку Ламу. За нею и начиналась дорога на Москву. Но пусть те, кто этого не знает, не подумает, будто я хвастаюсь. Просто мне приходилось читать очень много книжек по древней истории.

Я и в исторический кружок Дома пионеров пришел не просто так, а основательно подготовленным. Я, например, знал, что Шмитовский проезд когда-то, в старину, назывался Смитовским, потому что на этой улице стояла фабрика Смита, виднейшего в Москве заводчика. А о Николае Павловиче Шмите я тоже слышал давно от моего отца. Он помогал восставшим рабочим Пресни чем только мог — и деньгами, и оружием… Жандармы арестовали его и замучили в Бутырской тюрьме. Помню, мы с Женькой долго в суровом молчании стояли перед фотографией, на которой Николай Павлович был изображен рядом с двумя тюремщиками…

Мантулинская улица раньше называлась Студеницким переулком. Студень там готовили, что ли? А Большевистская, та, на которой высится здание музея «Красная Пресня», — Большим Предтеченским переулком. На ней до сих пор стоит церковь Иоанна Предтечи… Впрочем, я, вероятно, увлекся. Если перечислять название всех улиц в районе, а потом сопоставить их прежнее название с теперешним, не хватит и толстенной книжищи.

И надо же было вмешаться в дело Женьке Вострецову. Он объявил, что двадцатый век куда интереснее доисторической эпохи.

— Да я бы со скуки помер, если бы жил в то время! Ты представляешь, пригласили бы тебя на новогодний… папоротник, что ли… или хвощ!.. Вместо лампочек — головешки!.. Дед Мороз — в мамонтовой шкуре… И подарок — вместо мандаринов и конфет кусок жареного ихтиозавра!.. Или каменный топор!..

— Да кто тебе сказал, что я собираюсь заниматься изучением древнейших времен?

— А то каких же?

— Ну, конечно, не самых давних…

Примирил нас все тот же Иван Николаевич. Однажды он пришел к нам в кружок и торжественно положил перед нами какую-то загадочную бумагу.

— Это первый лист судебного дела, — сказал он.

Мне отчетливо было видно изображение двуглавого орла, символа царского самодержавия. Внизу под ним я увидел печатные буквы «Московская Судебная палата по уголовному департаменту».

— Давайте разбираться вместе, — произнес Иван Николаевич. — Видите цифру здесь наверху?

— Одна тысяча девятьсот семь, — вслух прочитал Валя Леонтьев.

— Правильно. А что же это был за год?

— Это было время столыпинской реакции, — горячо объявил Женька Вострецов.

Ну, конечно, он был прав. После вооруженного восстания в Москве в 1905 году, когда царские войска подавили поднявшихся на борьбу измученных нелегкой, беспросветной жизнью рабочих, премьер-министр Столыпин издал закон, по которому бунтовщиков, то есть революционеров, стали преследовать еще сильнее. Их сажали в тюрьмы, угоняли на каторгу, везли в ссылку… Многих в ту пору казнили…

Какая-то странная это была фотокопия. Один уголок у листка был оторван, другой с противоположного конца обожжен. По всему листку были разбросаны рукою какого-то судебного писаря хитрые завитушки. Обвиняемой была женщина двадцати двух лет. Звали ее Ольгой. Дальше кусок листка был сожжен: по копии проходила ясно отпечатавшаяся бахрома.

Следующая строчка начиналась с половины фразы: «…ющей мҍстожи…» — и опять обгорелая бахрома. Внизу, слева, оторванный уголок, и снова строчка, начинающаяся с половины слова: «…ражной».

— Дело в том, — объяснил Иван Николаевич, — что в феврале семнадцатого года архив, где хранятся судебные документы, горел. Отсюда такой вид у этого листка.

Женька сидел с пылающим лицом.

— Она жила на Овражной улице, — охрипшим от волнения голосом объявил он.

— Правильно, — подтвердил Иван Николаевич.

Дальше в загадочной бумаге было еще несколько оборванных строчек. Нам удалось разобрать лишь слово «сословiя». Ни фамилии, ни отчества этой Ольги в бумаге не оказалось. Зато очень явственно была проставлена мера наказания, к которой эту несчастную приговорили — пятнадцать лет каторжных работ. Видно, судебному писарю доставляло особенное удовольствие указывать сроки наказания.

— Надо фамилию узнать, — в наступившей тишине снова произнес Вострецов.

— Не только фамилию, — возразил Иван Николаевич. — Ведь ни номера дома, ни отчества этой женщины в документе нет. Вот работники Историко-революционного музея «Красная Пресня» и хотят обратиться к нашему кружку за помощью. Не скрою, дело это не из легких. Но постараться стоит. — Иван Николаевич смотрел теперь на нас с Женькой. — Я предлагаю поручить это дело Сергею Кулагину и Евгению Вострецову.

Вокруг нас зашумели ребята, а Иван Николаевич продолжал:

— Вот что, ребята. Надо узнать, что стало с этой женщиной после суда. Музей предполагает, что она выдержала испытание столыпинской каторгой, участвовала в Октябрьской революции, воевала на фронте в гражданскую войну… Но об этом после. Сейчас необходимо заняться поисками. Возможно, вам придется очень трудно. Но ведь у вас есть настоящие помощники, члены нашего кружка. — Он обвел всех присутствующих жестом. — Да и в музее есть знающие люди. Так вы уж, пожалуйста, не стесняйтесь, обращайтесь к ним. Я совершенно убежден: они вам не откажут, всегда придут на помощь…

Все это припомнилось мне, когда мы с Женькой сидели возле дома на улице Овражной, в тупичке на запорошенной снегом скамеечке, неизвестно чего и кого дожидаясь.

Дневник

До чего же я люблю нашу столицу! Особенно наш Краснопресненский район. Мне иногда говорят, что ничего, мол, хорошего в нем нет. Но я-то знаю, что район этот очень хороший. И прежде всего, конечно, потому, что в Москве я родился. Здесь совсем маленьким бегал бесчисленными проходными дворами, гонял по крышам сараев, играя с мальчишками в прятки… Здесь пошел в школу, в первый класс, гордясь новой формой, которую моя заботливая мама всю ночь подшивала, укорачивая брюки и курточку, делая их, как она сама говорила отцу, на вырост. Но, пожалуй, самое главное, что в школе тогда же, в самый первый день, я подружился с моим добрым товарищем и неизменным соседом по парте — Женькой Вострецовым…

Конечно, в каждом городе, в каждой, даже маленькой, деревеньке есть своя особенная прелесть. Но не за это я люблю Москву. Люблю я ее за какую-то необъяснимую теплоту, которую словно бы излучает каждый камешек ее мостовых, каждая тумба возле ворот. Как же она хороша… Особенно в летнюю пору… Да и зимою она тоже совсем неплоха. Я еще в дошкольном возрасте научился ездить на коньках да махать клюшкой, играя в хоккей…

Люблю наш огромный, шумный Краснопресненский универмаг, что возле заставы. Он занимает не только самое высокое здание на площади, но и нижние этажи в домах на Пресненском валу и на улице Красная Пресня.

На этой же улице, напротив станции метро «Краснопресненская», разместился зоопарк. Мы с Женькой не раз ходили туда, чтобы полюбоваться на разных диковинных зверей и птиц. Мне нравились и разноцветные, беспрерывно галдящие попугаи, и задумчивые косули, пережевывающие траву, и могучие зубры, и лошади Пржевальского… А на новой территории, там, где крутой пирамидой возвышается террариум, вокруг него — открытые вольеры. Там помещаются хищники.

Раньше по нашей улице ходил трамвай. А до этого рельсы были проложены по улице Красная Пресня. Мне об этом рассказывал отец. Я-то сам уже не помню. Трамвай шел по Шмитовскому проезду, мимо Дворца культуры имени Ленина к Тестовскому поселку.

Как-то неприметно для меня улицу Красная Пресня расширили. Вероятно, я не обратил на это внимания, потому что каждое лето ездил в пионерские лагеря. А зимой мне и вовсе было не до того: начинались занятия в Доме пионеров.

Не раз приходилось мне пробегать, когда я направлялся к моему другу Женьке Вострецову, мимо неказистого одноэтажного домишки, стоящего не как все остальные здания на Большевистской улице, а перпендикулярно к ней. Возле этого домика ноги мои как-то сами собой замедляли шаги: здесь с давних пор помещался Историко-революционный музей «Красная Пресня».

Впервые вся наша историческая группа, все двенадцать мальчишек и девчонок, явились в этот старый домик. Мы тогда только записались в исторический кружок. Нас туда привел руководитель этого кружка Иван Николаевич. Была зима, и в декабре отмечалась годовщина первой русской революции.

Тогда, признаюсь честно, домишко этот не произвел на меня должного впечатления. Мне показалось, что он попросту тесноват для музея. В нескольких залах, которые и залами-то назвать было нельзя, осматривая экспонаты, прохаживались посетители.

Иван Николаевич предложил нам раздеться в гардеробной и, проведя нас по лестнице наверх, принялся вдохновенно рассказывать нам о подвиге броненосца «Потемкин», действуя своею тростью, как указкой. Потом он рассказывал нам о возникновении социал-демократической партии, а мы переходили следом за ним из одного зала в другой. «Лучше бы уж он рассказывал о древних мамонтах, — думал я, — или о доисторических носорогах, или хотя бы о саблезубых тиграх…»

Я с удивлением смотрел на Женьку, который буквально впился глазами в руководителя кружка. Я замечал, что некоторые взрослые посетители музея подходили к нам и останавливались в некотором отдалении, внимательно вслушиваясь в то, что говорил Иван Николаевич…

Затем возле одноэтажного домика построили высокий забор и что-то принялись за ним возводить. Нас с Женькой это мало беспокоило. Мы уже привыкли к тому, что по всей Москве воздвигают строительные леса. Мы тогда и не подозревали, что за этим забором строится новое здание музея «Красная Пресня».

Помню, как первый раз мы с Женькой робко вошли в просторные залы только что открывшегося здания этого музея. По сравнению с прежними они казались мне более просторными. И посетителей в нем гораздо больше, чем в старом зеленоватого цвета домишке. У стен под стеклом были расставлены экспонаты. Висели портреты, фотокарточки и разные диаграммы…

В центре первого зала помещался широкий застекленный стол. На нем лежал фабричный гудок, возвестивший, как указывалось в справочной табличке, начало Декабрьского восстания и принадлежавший железнодорожным мастерским… И хотя все предметы мы уже видели в старом здании, они казались нам с Женькой новыми и еще ни разу не виданными: и оружие дружинников, участников баррикадных боев — бомбы, гранаты, шашки, очевидно отнятые у городовых, — и остро отточенные напильники, применявшиеся защитниками как наконечники пик, и нагайки, которыми жандармы разгоняли бастующих рабочих, и кандалы — ими сковывали руки и ноги арестантам.

Но особое впечатление произвела на меня огромная книга с плотными да еще и застекленными страницами. В прежнем здании она мне как будто на глаза не попадалась. Листы у книги были такими толстыми, что переворачивать их одному было довольно-таки тяжело. Таких страниц было, наверное, с десяток. И на каждой — то фотокарточки, то списки оштрафованных и неблагонадежных рабочих…

На одном из листков имелся перечень заработков людей за месяц. Вот, например, сколько получал за работу тот, кто числился в бумагопрядильном цехе Прохоровской мануфактуры (теперь эта фабрика повсюду известна не только тем, что на ней поднялись восставшие рабочие в 1905 году, но еще и тем, что эта фабрика — одна из лучших в стране, вырабатывающая хлопчатобумажные ткани; она стоит на самом берегу Москвы-реки и называется «Трехгорная мануфактура» имени Дзержинского): мужчина зарабатывал 16 рублей в месяц; женщина-работница и того меньше — 9 с половиною рублей. А ребятишкам, которые тогда не могли учиться, а тоже работали, платили и совсем крохи — 7 рублей в месяц. И ведь взрослым рабочим приходилось трудиться не так, как сейчас, по семи — восьми часов в сутки, а по двенадцати — четырнадцати часов…

Мы увидели в той беспощадной книге документальные фотографии ночлежных домов, где спали рабочие Прохоровской фабрики. Ячейки, похожие на гробы. Никаких одеял и простыней и в помине не было. Кое-где, правда, были подушки. Да и те без наволочек.

В другом зале Женька молчаливым кивком указал на одну из фотографий. На ней была изображена группа девушек-курсисток. Человек шесть. Мы долго рассматривали их открытые лица, еще совсем молоденькие… Ни одного некрасивого лица на снимке не было.

— Может быть, среди них есть та, кого мы ищем? — раздумчиво произнес Вострецов.

Я решил, что это шутка, и со вздохом подтвердил:

— Может быть, и так.

Хмурые и молчаливые возвращались мы в тот день из музея. Переулками вышли на улицу Заморенова. Начиналась вьюга. Мела колючая поземка, свиваясь в крутые жгуты.

— Понимаешь теперь, почему рабочие подняли восстание, — произнес Женька, поднимая воротник и загораживаясь от ветра. — Я бы и сам восстал на их месте…

— Все-таки хорошо, что мы живем не в то время.

Женька спросил:

— Ну так как завтра?

— А как завтра? — Пожал я плечами. — С утра на Овражную.

Мы уже успели обойти несколько домов на Овражной. Но, к нашему величайшему огорчению, ни в одной квартире не оказалось ни единого человека, кто бы мог рассказать нам что-нибудь об этой невесть куда исчезнувшей Ольге. Мне даже стало казаться, что ее никогда и на свете-то не было, что Иван Николаевич просто над нами подшутил. Впрочем, мысли свои я держал про себя.

А Женька ничуть не унывал. И я не раз слышал его девиз: «Идущий вперед — достигнет цели», и она как-то успокаивала меня. Он и не надеялся, что нам вот так сразу же повезет. Тем более, что иные дома на Овражной были построены совсем не в дореволюционное время, а в наше, советское. В некоторых было по пять, а то и по девять этажей… Разумеется, жильцы, переехавшие к нам в район из других мест, и понятия не имели о тех, кто жил здесь в 1905 году. Да мы и сами больше ориентировались на маленькие домишки в один или в два этажа, вроде того, где раньше размещался музей.

Но назавтра нас ожидало такое событие, о котором сейчас, спустя многие месяцы, я вспоминаю с неясной дрожью во всем теле.

Дело в том, что во время каникул занятия в Доме пионеров прекращались. Фраза, сказанная Иваном Николаевичем о том, что в архиве есть еще один документ, который может нас заинтересовать, прошла мимо нашего с Женькой внимания. А нам следовало бы о ней помнить.

На следующий день у нас в квартире зазвонил телефон. Мама взяла трубку, и я услышал ее спокойный голос: «Сейчас попрошу», и передала ее мне. Я думал, что сейчас услышу голос Вострецова, и уже приготовился приветствовать его громкими кликами, но вместо Женькиного голоса услышал глуховатый баритон Ивана Николаевича:

— Сереженька, я попрошу тебя сегодня быть у меня дома ровно в тринадцать ноль-ноль.

— Непременно буду, — произнес я, удивляясь, почему это он звонит мне и не ждет, когда мы соберемся после каникул на очередное занятие кружка.

Я положил трубку, совсем позабыв спросить, будет ли на этой экстренной встрече мой товарищ Женька Вострецов. Впрочем, Женьке ведь можно позвонить прямо сейчас же и все немедленно выяснить.

Вострецов подошел к телефону. Услышав мой голос, он сказал, что сам собирался мне позвонить и не знаю ли я, чего это нужно от нас Ивану Николаевичу. Я ответил, что мне ничего об этом неизвестно. Как бы там ни было, мы с ним уговорились встретиться в половине первого у касс метро «Краснопресненская».

Ехать было недалеко, до «Киевской». Там, в новом двенадцатиэтажном доме, жил со своею семьею Иван Николаевич. Мы поднялись на девятый этаж, и Женька надавил кнопку звонка.

— Раздевайтесь, ребятки, — встретил нас Иван Николаевич.

В кабинете, куда мы с Женькой вошли, стояло два стула. На столе мы увидели раскрытую общую тетрадь, исписанную мелким почерком. Записи были заметно выцветшими.

— У меня для вас сюрприз, ребята, — Иван Николаевич осторожно похлопал ладонью по тетради. — Я вам уже говорил, что имеются еще некоторые сведения о дальнейшей судьбе Ольги…

Он положил тетрадь перед нами так, чтобы нам удобнее было ее просматривать. Но строчки от волнения расплывались перед моими глазами, и лишь одна, в которой говорилось о каких-то бандитах и кровопийцах, мелькала перед ними.

На первой странице стояла надпись: «И. И. Мещеряков, подпоручик».

— Этому человеку принадлежала тетрадка, — глуховатым голосом произнес Иван Николаевич. — Он был белогвардейским офицером и служил в армии Колчака. Позвольте, я покажу вам, откуда нужно читать. — Он ловко разгладил пожелтевшие от времени странички, испещренные «ерами» и «ятями». — Вот с этой строки.

«5 мая 1919 года», — было выведено в левом верхнем углу страницы.

Конечно, после мы с Женькой прочитали и начало дневника. Прочитали о том, как этот самый И. И. Мещеряков удирал со своим братом, поручиком Георгием, из революционного Екатеринбурга, — так раньше назывался город Свердловск… Но в тот день Иван Николаевич куда-то спешил, и нам было не совсем по себе.

«Кажется мне сейчас, — было написано в дневнике, — будто бы все на земле посходили с ума. Сотни тысяч людей бросили все: дома, уютные, обжитые в продолжение многих лет уголки, — и мчатся прочь, подальше от хаоса, в котором исчезла, словно в кошмарном водовороте, наша прежняя жизнь с ее надеждами, чаяниями, привычками, милыми сердцу людьми… Надя! Наденька! Что же теперь будет со всеми нами? Ты не слышишь меня, не можешь мне ответить!.. Но всегда с тобою моя бессмертная, моя неизменная любовь. И всегда со мною моя ненависть к бандитам и кровопийцам, разлучившим нас!..

Я догадался, что так И. И. Мещеряков называет членов большевистской партии, рабочих, крестьян, солдат… Одним словом, весь бедный, измученный работою люд.

В начале ноября Мещеряковы добрались до Омска. В Сибири, за Уралом, в то время иностранные империалисты собирали армию, чтобы двинуться смертельным походом на запад, на Москву, на революционный Петроград… Правда, Мещеряков в своем дневнике почти ничего об этом не писал — просто я сам это знаю. А он больше горевал о своей разбитой юности, ругал Красную Армию да сочинял скучноватые стишки про луну, про туман и любовь. Четыре строчки я помню до сих пор:

Луна плывет в сиреневом тумане,

Качается, как лодка на волне,

И снова я с сердечной раной

В разлуке вспомнил о тебе…

Над каждым стишком стояли буквы «N. R.».

Потом стихи стали попадаться все реже. И большевиков И. Мещеряков больше не ругал. Видно, разгадал наконец, какие на самом деле звери его дружки — колчаковцы. Вот что он написал в своей тетрадке:

«Нет, никогда я не привыкну к тем порядкам, которые заведены у нас в армии! Может быть, это малодушие, трусость, никому не нужная гуманность?.. Подполковник Белецкий, начальник контрразведки нашей дивизии, потешается надо мной, называет сопляком и мальчишкой. Это за то, что я весь побелел от гнева, увидев, как два здоровенных унтера истязают седую старуху. Два ее сына служили в красных частях. Она кричала… О, как она кричала!.. До сих пор этот нечеловеческий крик боли и страдания стоит у меня в ушах.

Подполковник Белецкий уверяет меня, что простые люди, мол, ни малейшей боли не чувствуют, что их хоть режь на куски, все равно они остаются равнодушными ко всяким болям… А я слушал его и думал о моей матери, оставшейся там, далеко, в Екатеринбурге…

Недавно у нас появился мой товарищ по училищу, тоже бывший юнкер, а теперь подпоручик, Валечка Косовицын. Он рассказал, что большевики не тронули ни одной семьи, из которой мужчины ушли в армию «сибирского правителя». Почему же мы режем, вешаем, убиваем, пытаем наших противников?.. Говорят, что красные офицеров и тех-то не всегда расстреливают. А солдат, захваченных в плен, как правило, оставляют в живых. Наши же ставят к стенке всех без разбора: и командиров, и рядовых солдат Красной Армии…

Что же происходит? Боже, вразуми раба твоего! Может быть, я чего-нибудь не понимаю…»

Потом в тетрадке все чаще стали попадаться такие размышления. Стихов с литерами «N. R.» больше не было. Зато мелькали названия деревень и других населенных пунктов, где после того, как там побывали белые, оставались трупы людей, сочувствующих красным, пепел, мелькали фамилии белых офицеров, покончивших с собой.

Однако все это мы прочитали уже после. А тогда, дома у Ивана Николаевича, мы пробежали всего несколько страничек, начав с той, где стояла дата: «5 мая 1919 года».

«С юга приходят малоутешительные вести. Красные заняли Бугуруслан, Сергиевск и Чистополь… Многие наши офицеры успокаивают себя тем, что у нас это временные поражения. Но мне кажется, что планы нового командующего большевистскими войсками на юге, некоего Фрунзе, гораздо глубже и дальновиднее, чем мы это себе представляем.

Все чаще задумываюсь я над навязчивой в последнее время мыслью: для чего все это? Для чего мы сожгли, разграбили и разрушили столько деревень? Для чего наши карательные экспедиции расстреляли, повесили и замучили столько людей? Порою мне кажется, что весь мир обезумел и катится, катится куда-то вниз, в бездонную пропасть, все быстрее, быстрее, не в силах уже остановиться.

Когда я оглядываюсь на пройденный нами путь — от Явгельдина, Верхнеуральска, Оренбурга почти до самой Волги, — в мое сердце закрадывается ужас. Еще три месяца назад, в Омске, когда я и бедный, ныне павший бесславной смертью, брат мой Георгий были зачислены во второй уфимский корпус Западной армии генерала Ханжина, был убежден, что мы призваны действительно навести порядок в многострадальном нашем отечестве. Но день за днем это убеждение сменялось в душе моей другим: я перестал верить в это призвание. Мы больше похожи на шайку бандитов и грабителей, на общество мародеров и пьяниц, чем на доблестную армию освобождения русской земли от «красной заразы».

Часто я спрашиваю себя, боюсь ли я смерти. Пожалуй, нет. Но глупо погибнуть просто так, даже не зная, за что умираешь.

7 мая. После перегруппировки чаще стали поговаривать о предстоящем наступлении. Сегодня на рассвете наш батальон наконец занял позиции у реки Зай, южнее Бугульмы.

Наступление как будто назначено на послезавтра. Точно еще никто не знает. Из штаба пришел приказ Белецкому ни в коем случае не расстреливать пленных командиров. Командующему группой генералу Войцеховскому, очевидно, надо знать, какие контрмеры готовятся красными на нашем участке.

2 часа дня. Большевики, опередив нас, начали наступление на левом фланге 6-го полка. Туда брошено несколько эскадронов казаков. Красные отступили. Удалось захватить пленных. Я видел их, направляясь в расположение 3-го батальона из штаба полка. Двоих мужчин и женщину конвойные вели в штаб, на допрос к Белецкому. Как раз в тот момент, когда они показались за поворотом дороги, я почему-то стал искать по карманам спички. Очевидно, это случилось от волнения.



Пленные поравнялись со мной. До чего же измученный у них вид! Все трое, видимо, ранены — еле передвигают ноги. Лицо женщины невольно приковало мой взгляд. Ее ясные глаза, обведенные синими кругами, взглянули на меня как-то странно. В них не было ненависти. Я увидел только немой укор. Конвоир толкнул ее прикладом. Совсем легонько, без особой злобы. Она качнулась вперед и пошла дальше. Другой конвойный, увидав, что я мну в руке папиросу, вытащил из кармана зажигалку и сказал, указывая на женщину концом штыка: «Важная птица. Большевичка… Комиссарша, что ли…»

Все время меня неотступно преследует взгляд этой женщины. И сейчас, когда я пишу эти строки при мигающем свете керосиновой лампы, ее сожалеющий взгляд, в котором застыл немой укор, так и стоит передо мной. Сколько ей лет? Двадцать три, как и мне? Тридцать?..

Когда вечером я по какому-то делу пришел в штаб, то сразу же наткнулся на помощника подполковника Белецкого капитана Астахова. Он сказал, что пленные молчат. За три часа пыток Белецкому, который сам устал как собака, не удалось выжать из них ни единого словечка.

Кажется, Астахов злорадствует. Он, конечно, так же, как и я, ненавидит Душегуба, как зовут у нас в дивизии Белецкого. А тот, вероятно, задыхается от злобы, от бессильной ненависти к пленным. С какой бы яростью он всадил в этих красных весь барабан из своего револьвера. Но приказ генерала Войцеховского сдерживает его. И ведь не хватит его удар, мерзавца!

8 мая. Если бы Белецкий узнал, что произошло час назад, он бы повесил меня, ни секунды не раздумывая.

За полночь я вышел на улицу. Допоздна засиделся за составлением топографических карт. Ночь тихая. Сияют мелкие майские звезды. Я остановился, глядя на них с завистью. Какие они все-таки счастливые… Там не бывает никаких бурь, никаких катаклизмов, как на нашей несчастной планете!.. И снова передо мной вспыхнули будто звезды глаза той женщины, комиссарши. Они не молили о помощи. Они грозно и безмолвно твердили: «Смотри, запоминай, ты соучастник!»

Мне почудилось, что сейчас, еще несколько секунд, и я сойду с ума. Хотелось выхватить револьвер и пустить себе пулю в лоб. Но мне не хотелось умирать. «Трус!.. Трус!..» — в отчаянии твердил я. И вдруг будто бы что-то подтолкнуло меня. Какая-то невероятная сила повлекла на край села, к амбару, где были заперты те трое.

Часовой у амбара окликнул меня. Я вытащил из кармана первую попавшуюся бумажку. Впрочем, часовой, знавший меня в лицо, очевидно, решил, что у меня в руке пропуск от Душегуба. Но на всякий случай сказал: «Пускать не велено, ваше благородие».

Я намекнул, что у меня есть задание подслушать, о чем будут толковать между собою пленные. Он отошел в сторону. Я велел ему оставаться возле двери, а сам обошел постройку и приник к сырым от росы доскам. Сердце билось так, что я не слышал ничего, кроме этих частых ударов… Потом стал различать приглушенные голоса.

Первым заговорил мужчина.

— Мурыжат, гады… — И еще, спустя несколько секунд: — Лучше бы уж сразу в расход…

Потом раздался другой голос, низкий и хриплый:

— Петро, ноги-то у тебя как?

— Плохо, — раздалось в ответ. — Тот черный, с молотком, ка-ак ударит… Ни одной живой косточки нет…

Опять наступило молчание. Затем женский голос прозвучал чисто и твердо, а у меня от него дрогнуло сердце:

— Первое условие — не падать духом. Если сломлен дух, так и знайте — пропал человек… Осталось несколько часов… Верьте, наши выручат.

Отозвался тот, кто говорил вначале. Голос его прерывался. Очевидно Душегуб (черный, с молотком — это, конечно, он) истязал пленников больше других.

— Знаем, Оля. Несколько часов осталось… До гибели…

— Что ты, Ваня, не думай так! Выручат наши… Непременно подоспеют…

— Ясное дело, — подтвердил второй, с хриплым голосом. — Рано еще говорить о смерти. Еще и я к себе в Сосновку попаду… И ты, Оля, у себя дома побываешь, на Овражной…»

Мы с Женькой разом остолбенело взглянули друг на друга. Потом наши взгляды столкнулись на лице Ивана Николаевича. Он с удовлетворением покивал головой. А мы снова склонились над тетрадкой-дневником.

«Послышался смех. Да, эти люди, стоящие на краю могилы, были так сильны, так несгибаемо сильны, что могли еще даже шутить, несмотря на беспощадную боль!.. Дрожь охватила меня при мысли, что, может быть, сегодня на рассвете их, всех троих, выведут к обрыву у реки, как выводили уже многих, и тупые равнодушные пули, просвистев, оборвут биение этих мужественных сердец. Мне нестерпимо захотелось сейчас же, не медля ни мгновения, ободрить их, уверить, что судьба у них может измениться к лучшему. Невероятно смелая мысль внезапно промелькнула в голове: спасти их, помочь бежать!..

От неловкого движения под моей ногой хрустнула ветка. Голоса в амбаре тотчас же умолкли. Я представил, как настороженно прислушиваются те трое за стеной сарая. И, почти не владея собой, прижавшись губами к сырым доскам, зашептал:

— Товарищи, друзья!.. Вы слышите меня?

Это непривычное, когда-то ненавистное слово сейчас прозвучало для меня неожиданной музыкой.

— Ты кто? — осторожно спросил из-за стены тот, кого Ольга называла Иваном.

Послышался предостерегающий голос женщины:

— Спокойнее, товарищи, это может быть провокация…

— Нет, нет, вовсе не провокация, — с отчаянием принялся уверять я. — Ведь я услышал, что завтра на рассвете вы ждете своих. Клянусь вам всем, что только есть у меня святого… матерью своей клянусь… Я вас не выдам. Только впредь говорите потише… Вас могут услышать и не такие честные уши, как мои.

— Ты наш? — спросил опять хриплый мужской голос. — Партизан?

— Нет, нет! Я служу в армии генерала Войцеховского. Но, верьте мне, я вас вызволю отсюда… Спасу…

Послышались шаги часового. Вероятно, прошло уже немало времени, а я этого и не заметил. Последний раз, приникнув губами к шершавым доскам, я поспешил шепнуть, обращаясь только к ней одной:

— Оля! Оля! (Как все-таки хорошо, что мне стало известно ее имя.) Вы слышите меня? Я вас спасу!.. Убью Белецкого!.. Перегрызу зубами горло каждому, кто причинит вам боль!..

— Я слышу, — негромко отозвалась она, и в ее голосе мне послышалось сдержанное волнение. — Но если вы действительно хотите нам помочь, постарайтесь сразу же, как только в селе появятся красноармейцы, направить их сюда… показать им, где нас держат… Поняли?

Я не успел ответить. Из-за угла сарая показался часовой. За ним неясными тенями шли еще двое. Я отступил за угол амбара и замер, нащупывая сбоку, в кобуре, холодную рукоятку револьвера. Если это пришли за пленными, чтобы вести их на казнь, — будь что будет… Я перебью конвойных, и, может быть, мне вместе с пленниками, вместе с нею удастся бежать…

— Хорошо тебе, Федотыч, — послышался сонный голос, принадлежавший кому-то из солдат. — Стой себе, покуривай да солнышка дожидайся. А нам, можа, будет команда реку переходить… Эх жисть служивая!.. Ну бывай.

Солдаты прошли. Очевидно, это был обычный патруль. Я вытер рукавом взмокший лоб. Часовой потоптался немного, наверное, удивляясь, куда это я запропастился, и шаги его стали удаляться. Я же поспешно повернул за угол амбара и, ступая неслышно, скрылся за деревьями.

Вернувшись к себе в избу, я почувствовал себя совершенно разбитым. Что делать? Что делать? Подвести подкоп под амбар? Рассказать обо всем капитану Астахову и вместе с ним устроить пленным побег? Успею ли я предупредить красных, если они появятся в селе сегодня ночью?.. Не упаду ли, сраженный первой шальной пулей?..»

На этом месте строчки в тетради обрывались. Что произошло дальше с пленными, с Петром, Иваном и Ольгой, что случилось с автором дневника — И. И. Мещеряковым (даже имени и отчества его полностью нам с Женькой узнать не удалось), было неизвестно. А Иван Николаевич снова куда-то торопился. И тетрадь-дневник нужно было оставить у него дома. Женька было принялся поспешно листать странички, но руководитель кружка поднялся с места.

— Это все, что известно архиву.

— А разве больше ничего нет? — осведомился я.

— Ничего. Но дальше уже по истории тех лет известно: войска генерала Войцеховского 9 мая перешли в наступление южнее Бугульмы. Две дивизии красных — двадцать пятая и двадцать шестая — ответили на это наступление контрударами. Одиннадцатого мая части белых отступили за реку Ик. Вот что произошло тогда. А подпоручик Мещеряков, видимо, погиб в одном из этих сражений. А кстати, — внезапно встрепенувшись, всем телом повернулся к нам руководитель кружка. — Кто командовал двадцать пятой стрелковой дивизией?

Мне захотелось тут же спрятаться за спину Женьки Вострецова. А он, вовсе не обращая на меня внимания, удивленно ответил:

— Герой гражданской войны Василий Иванович Чапаев.

Ну как же я мог об этом забыть? Ясное дело! Чапаев! А Иван Николаевич закрыл тетрадь и постучал согнутым пальцем по обложке:

— Вот в каких местах воевала та, кого мы ищем.

— А интересно, — с мечтательным видом произнес Женька, — сам-то Мещеряков Чапаева видел?

Руководитель кружка слегка пожал плечами.

— На этот вопрос мог бы ответить сам подпоручик Мещеряков… если бы остался жив. — И в его голосе я уловил саркастические нотки. — Но пока нас это интересовать не должно. Важно другое. Нам второй раз попадается имя Ольги и название улицы — Овражная.

— Так ее найти надо, Ольгу! — воскликнул я.

— Ну, ее-то вы, может быть, и не отыщете, — сказал Иван Николаевич. — Вы что же думаете, что за столько лет не наводили никаких справок? Ведь у нас под рукою музей «Красная Пресня». И там известно о ней, и в архиве… Но если мы с вами узнаем, в каком доме она жила, разыщем ее родственников, то все остальное прояснить будет уже не так трудно.

— И мы разыщем! — не задумываясь, воскликнул Женька. — Верно, Серега?

— Вот и я этого хочу, — кивнул с улыбкой Иван Николаевич. — Узнавайте. Но только с одним условием. — Он поднял длинный палец с необычайно продолговатым ногтем. — О докладе не забывайте ни на мгновение.

Бабушка Ксения

Когда мы вышли на улицу и направились к станции метро, Женька был возбужден до крайности и говорил не переставая.

— Ну, Серега, это тебе не мамонты или бронтозавры какие-нибудь!.. Еще один пунктик есть. А пока пройдем всю Овражную, их знаешь, сколько появится, этих пунктиков! — Он помолчал с секунду, почесывая переносицу, а потом принялся рассуждать: — Давай, знаешь, как сделаем? Разделим улицу пополам. Ты пойдешь, скажем, там, где четные номера, а я по другой…

Но тут мы очутились под сводами станции «Киевская», я сунул двугривенный в щелку разменного аппарата и протянул Женьке пятак. Но свою мысль Вострецов развивал и когда мы сели в поезд, и когда вышли на станции «Краснопресненская». И потом, когда шли по улице Заморенова…

Распрощались мы с ним как всегда возле нашего подъезда и уговорились встретиться завтра утром и тотчас же пойти на Овражную. А с завтрашнего дня и начались наши приключения.

Я вышел из дома без пятнадцати девять. Женька появился минуты через две. Вид у него был донельзя озабоченный. Вместе мы пошли к троллейбусной остановке. Там собралось уже довольно много народу. Женька выбрал самого молодого из всех и обратился к нему:

— У вас нет спичечки?

Кудлатый парень без шапки с желтой сумкой на ремешке через плечо полез в карман брюк и достал зажигалку.

— А спичек нет?

Парень помотал головой. Ко в это время подкатил троллейбус, и очередь медленно всосала нас в салон.

— Зачем тебе спичка понадобилась? — спросил я, когда мы уселись на мягкие подушки сиденья.

— Жребий бросить. Кому какая сторона улицы достанется.

— Да ведь можно и так договориться. Вот ты какую хочешь?

— А ты?

— Ну, скажем, четную, — я вспомнил, что на четной стороне стояли низенькие домишки в два-три этажа.

За разговором мы быстро доехали до нужной нам остановки.

Домом № 6 оказалось невысокое строение в три этажа. Женьке достался огромный дом-новостройка этажей в двенадцать.

— Ух ты, — произнес я, окидывая этот дом взглядом и придерживая шапку, чтобы не упала. — Вот так домик. Пока ты его весь облазишь, я, пожалуй, успею несколько таких, как мой, обойти.

— Иди, иди, — с неудовольствием сказал Женька.

Но меня вдруг охватила робость. Я неуклюже топтался на тротуаре перед подъездом, не решаясь войти. Как-то неловко было стучаться в чужую квартиру и спрашивать, не здесь ли в 1905 году жила женщина, которую звали Ольга, а фамилии мы не знаем. Да на меня посмотрят как на сумасшедшего. И сумею ли я объяснить, кто она такая.

Я оглянулся, ища поддержки у Женьки. Но он уже исчез. «Лучше я его тут, на тротуаре, подожду, — подумалось мне. — И мороз слабый сегодня… Градуса три или четыре…»

— Ну что стоишь? — внезапно услышал я Женькин голос.

Он, хитрец, оказывается, стоял в подъезде и следил за мной. Ему отлично была видна моя нерешительная фигура.

— Раздумываю, с чего начать, — бодрым голосом откликнулся я. — Вот сейчас и пойду.

Я набрался храбрости и толкнул дверь.

Ступенька, еще одна, третья, четвертая… Площадка.

Дверь в первую квартиру была усеяна кнопками звонков. Под каждой белела табличка с надписью. Я принялся читать фамилии: «Николаю и Кириллу Громобоевым…», «Звонить только Альбине Бойко…», «Зезегов Иван Гаврилович…», «Цыпленочкину», «Семенчуку 1 раз, Кубышкиной 2 раза». И крепко приклеенная квадратная бумажка с грозной надписью: «Волкову стучать».

Я читал и перечитывал эти имена и фамилии и размышлял: какую же кнопку нажать? Для чего так много звонков? Наконец я стал присматриваться к фамилии Цыпленочкина. Фамилия была ласковая, добрая. Я так и представил себе старичка, пухленького, лысого, с мягкими руками. Я еще немного потоптался перед дверью и нерешительно ткнул пальцем в кнопку на двери.

Не отпирали долго. Я еще раз надавил кнопку и долго не отпускал. И вдруг совершенно неожиданно дверь распахнулась. Передо мной стоял громадного роста небритый человек в помятых брюках, подтяжках, надетых поверх ночной рубахи, в шлепанцах на босу ногу. Лицо у него было заспанное и злое.

— Чего надо? — хрипло спросил он.

Растерянно и испуганно я глядел на него снизу вверх. Неужели это и есть Цыпленочкин?..

— Ну, чего тебе тут надо? — заорал жилец. — С работы придешь, так и тут выспаться не дают!.. Шляются шаромыжники всякие!..

Я шарахнулся в сторону и кубарем скатился со ступенек в парадное. Мне вослед грохотал сиплый бас:

— Драть тебя некому! От горшка два вершка, а туда же!..

Пулей вылетел я на улицу и едва не сшиб с ног Женьку. Он, оказывается, стоял в подъезде, неслышно подкравшись, и тайком проверял, как я справляюсь с первым самостоятельным заданием.

— Так, понятно, — зловеще прошипел Женька. — Ясно, как ты ищешь…

— Да ведь я, Жень, хотел уже спросить… А он как заорет…

— Заорет! И зачем я только с тобой связался! Ничего не умеешь. Пойдем, я тебе покажу, как надо.

Все еще продолжая ворчать, Женька стал подниматься по уже знакомой мне лестнице. Он храбро нажал кнопку первого же попавшегося звонка.

— Кто там? — спросили за дверью.

— Откройте, пожалуйста. Мы по делу.

Дверь отворилась, и низенькая старушка в аккуратном переднике и ситцевом платке появилась перед нами. Она оглядела нас с хитроватым прищуром, наморщив остренький нос, и вдруг чему-то страшно обрадовалась.

— Заходите, заходите, голубчики вы мои! Смотрите-ка, и выходного дня не пожалели. Ну, молодцы… Вот уж молодцы!

Ни я, ни Женька никак не ожидали такого удивительного приема. А старушка, стаскивая с нас в прихожей шапки и помогая раздеться возле вешалки в коридоре, все твердила, приговаривая радостно и удивленно:

— А ведь не ошибся Иван-то Николаевич. Сказал, что вы зайдете. И правда зашли. Золотые вы мои…

Я просто не верил ушам. Неужели руководитель нашего исторического кружка уже успел побывать здесь и предупредить старушку о нашем особом задании? А она, подталкивая нас вперед по тесному узкому коридорчику, сплошь заставленному сундуками и корзинками, говорила не переставая:

— Вот они, мои комнатки. По нынешним-то временам не богатые хоромы… Но для меня и Павлика этого хватит, даже с избытком.

Она открыла дверь, и мы очутились в комнате, где был такой беспорядок, словно здесь с час назад произошло небывалое по силе землетрясение.

Ошарашенные, стояли мы с Женькой в дверях и смотрели на весь этот беспорядок. А старушка безо всякого промедления нагрузила нас разными делами: Женьке сунула в руки веник, а мне велела повесить занавески на окна.

Притомившись от всех этих забот, она вдруг стала посреди комнаты, потирая ладонями поясницу. Женька принялся остервенело подметать пол. Он поднял такую пылищу, что мне волей-неволей пришлось лезть под самый потолок и браться за занавески.

Внезапно она всплеснула руками:

— Совсем из головы вон! Плитку-то электрическую надо починить. Иван Николаевич говорил, что среди вас есть знатоки электричества. Павлик-то мне до ухода в армию всегда ее чинил. — Она оглядела меня и Женьку. Он, очевидно, понравился ей больше, потому что она позвала его с собой.

Распахнулась еще одна дверь, и я увидел вторую комнату, где была такая же неразбериха. Женька ушел со старушкой туда, но она не притворила дверь, и я, стоя на стремянке, хорошо видел, как Вострецов возится с плиткой.

Повесив занавески, я взялся за веник. Тем временем Женька вернулся в комнату несколько побледневший, с всклокоченными волосами. Он сообщил мне, что старушку зовут бабушка Ксения или Ксения Феоктистовна.

— По-моему, Серега, нас принимают за каких-то других ребят…

— Ну да! А как же Иван Николаевич?..

Вернувшись, Ксения Феоктистовна попросила нас продолжать уборку квартиры, а сама побежала на кухню готовить еду. Есть, честно-то говоря, мне хотелось до чрезвычайности. Тем более, что мы провозились уже до часу. Правда, за работой время летит как-то незаметно.

Когда все было готово, — пол блестел, будто его только что вымыли, а на окнах висели занавески, — старушка вошла в комнату, торжественно неся на вытянутых руках большую кастрюлю с борщом. У меня при виде ее даже слюнки потекли.

— Поешьте-ка моего борща, — говорила между тем старушка, наливая нам в тарелки дымящуюся пахучую и густую жижу.

Борщ, и правда, оказался такой вкусный, что я в один присест очистил целую тарелку. Да и Женька уписывал его за обе щеки. А ведь говорил, что ему совсем не хочется есть. После борща бабушка Ксения принесла из кухни сковородку с котлетами и макаронами.

Наконец с обедом было покончено. Часы захрипели, словно набирая воздух в простуженные легкие, и устало пробили три раза.

— Ну, спасибо вам, дорогие вы мои, — бодро произнесла старушка. — Приходите в гости, когда Павлик мой из армии вернется. А Иван Николаевич возвратится из колхоза, скажу ему, какие у него шефы распрекрасные…

— Какие шефы?! — в один голос воскликнули мы.

— Известно какие. Тимуровцы. Он ведь говорил, когда уезжал: придут, мол, тимуровцы из восемьдесят шестой школы, мои шефы…

— Мы не из восемьдесят шестой вовсе! — откликнулся Вострецов.

— Ах ты, господи! — всплеснула руками старушка. — Значит, и ваша школа над нами шефство взяла!..

— Мы над вашим домом шефства не брали, — произнес Женька. — Мы зашли по совсем другому делу. Нам Иван Николаевич иное задание дал. Мы должны разыскать дом, где жила одна женщина, участница баррикадных боев в девятьсот пятом году…

— В девятьсот пятом? — с недоверием переспросила старушка. — Так вы не из восемьдесят шестой школы?.. А как фамилия того, вашего Иван Николаевича?

— Вознесенский, — хором откликнулись мы.

— А моего Иван Николаевича Корнеев фамилия.

Но Женька не сдавался.

— А вы в этом доме давно живете?

— Только что приехали, милок. А раньше-то мы в Хабаровске жили… А здесь… Я вам сейчас покажу человека, который, не знаю как до революции, но здесь уж, почитай, годков тридцать живет.

Она повела нас по тому же тесному и темноватому коридору мимо кухни, где уже галдели хозяйки, мимо сундуков и висящих корыт, беспрерывно говоря:

— Громобоевы, отец и сын. Хорошие, надо сказать, люди. Отец-то уже пенсионер. А сынок еще совсем молодой, годков сорок будет…

Осторожно постучавшись в одну из дверей, она стала дожидаться.

— Войдите, — раздался из-за нее звучный баритон.

Мы очутились в просторной комнате с двумя окошками. Высокий старик с поредевшими седыми волосами поднялся нам навстречу с низенькой кушетки. Он, видно, отдыхал после обеда. Сложенная газета лежала на ней.

— Не обеспокоили вас, Андрей Ферапонтович? — заговорила старушка тоненьким голоском.

— Заходите, коль пришли.

Старик посверливал нас с Женькой острыми, словно буравчики, глазами. Бабушка Ксения обернулась к Вострецову.

— Вот ты, рыженький, скажи…

Мой товарищ стал объяснять, что мы ищем женщину, участницу баррикадных боев на Пресне в тысяча девятьсот пятом году, и спросил:

— Скажите, вы не знаете, у вас в доме не жила такая женщина двадцати двух лет… Ее звали Ольга…

Андрей Ферапонтович призадумался.

— Ольга… Ольга… — Он потирал себе лоб пальцами в старческих пигментных пятнах. — Да, была Ольга… Дай бог память… Николаевка. А может быть, Никифоровна… Да, точно, Никифоровна. И фамилия у нее какая-то чудная была: не то Серая, не то Белая… Только ей в девятьсот пятом уже немало лет было.

— А вы не помните, — волнуясь, продолжал допытываться Женька, — она в девятьсот седьмом еще судилась… И ее приговорили к пятнадцати годам каторжных работ…

— К пятнадцати годам! — удивился Андрей Ферапонтович. — Да я ее до самой смерти помню. И никогда она под судом не была. Мне-то тогда всего-навсего годков шесть было. А баррикада стояла в конце улицы. Когда стрельба началась, мать нас всех спрятала вот в этой самой комнате и занавески закрыла… А эта самая Ольга Никифоровна богомольной была женщиной. Если какой-нибудь престольный праздник, рождество там, пасха или петров день, с рассветом уходила в церковь…

— А может быть, она не в церковь ходила, а на какие-нибудь собрания подпольные?

— Какой там! — Андрей Ферапонтович махнул рукой. — Она с собой еще соседку брала, тетку Манефу. Ну, доложу я вам, это была такая злыдня, что не приведи господь…

— Значит, не та, — упавшим голосом, со вздохом произнес Вострецов.

— Да вы, ребятки, не огорчайтесь, — утешил нас хозяин комнаты. — Еще отыщете свою героиню.

Когда мы распрощались с Андреем Ферапонтовичем, бабушка Ксения тоже принялась нас утешать:

— Да найдете вы эту вашу Ольгу.

Меня же разбирало зло на Женьку. Я буквально закипал от негодования. И как только мы очутились на лестнице, дал волю своему гневу. Я высказал ему все свои соображения. Я сказал, что если мы станем всюду лазить на стремянки да вытряхивать занавески, то и за десять лет не сумеем разыскать эту Ольгу.

Женька слушал меня молча, а потом сказал:

— А ты хоть на одно мгновение представь, что те ребята из восемьдесят шестой школы не пришли. Что, мы с тобой не помогли бы бабушке Ксении? Пойдем-ка лучше в следующую квартиру, благо она нас обедом накормила.

Нелегкое дело

Но нам не везло ни на второй, ни на третий день, хотя мы обошли уже восемь домов, из которых два было девятиэтажных.

Угловой дом был в три этажа. Но ни в одной квартире не нашлось ни одного человека, которому было что-нибудь известно об этой женщине, участнице баррикадных боев на Пресне. Одни в ответ на наши расспросы пожимали плечами, другие просто удивлялись: как такое — пропал человек и найти его невозможно. А иные попросту косились на нас с подозрением: не смеемся ли мы и не затеваем ли какую-нибудь проказу.

Конечно, попадались и такие жильцы, которые выслушивали нас со вниманием и всеми силами хотели помочь, и мы с Женькой видели, что история пропавшей без вести героини интересует их всерьез.

Руководитель кружка нам сказал, что копия первого листа судебного дела хранится в Историко-революционном музее «Красная Пресня». Нам его выдали безо всякой расписки. С дневником же белогвардейского офицера дело оказалось посложнее. Иван Николаевич объяснил, что сейчас машинистка занята перепечатыванием каких-то бумаг и не может скопировать необходимые нам странички. Но мы были рады и тому, что с первой бумагой не было никакой волокиты.

На пятый день безуспешных наших поисков, часов в пять, уставшие и голодные, мы сошли с троллейбуса на остановке и понуро двинулись к моему дому. Внезапно из-за поворота выскочил Лешка Веревкин из нашего класса. Пальто у него было распахнуто, вероятно, чтобы все полюбовались его новеньким фотоаппаратом «Смена». Увидав нас, Лешка тотчас же принялся болтать по своей обычной привычке:

— А я в зоопарке был… Снимал зверей. — Он похлопал ладонью по футляру. — Пленка сто восемьдесят единиц… Особо чувствительная. У меня даже экспонометр есть… — И он вытащил из кармана какую-то мудреную плоскую картонку с надписями и цифрами.

Женька и так недолюбливал Лешку за болтливость и манеру вечно чем-нибудь хвастать.

— Ступай, ступай своей дорогой, — сурово сказал он. — У нас и своя работа есть… Тебе не понять…

— Это почему же? — недоумевал Лешка. — Может быть, все-таки пойму? Не такой уж я идиот.

— А какой? — все так же насмешливо спросил Вострецов.

— Да ну вас! — Веревкин махнул рукой и гордо пошел дальше по улице Заморенова.

Мне показалось, что Вострецов был слишком уж груб с Лешкой, и я, упрекнув его, сказал:

— Для чего ты так?

— Пусть не хвастает. Подумаешь, фотоаппарат у него… «Смена». Мы и сами — юная смена. И дело делаем, а не по зоопаркам шлендраем.

Мы снова распрощались напротив моего дома. А назавтра с утра опять поехали на Овражную улицу.

С час, должно быть, мы сидели возле деревянного дома, неизвестно кого и чего дожидаясь. Я здорово замерз, и наконец мне стало совсем невмоготу. В этот момент на крыльцо дома, за которым мы с таким вниманием наблюдали, взбежала девчонка в серенькой меховой шубке и синей шапочке. Она потопала ногами в меховых сапожках и сунула руку в карман, должно быть за ключом.

— Быстрее, Серега, за мной! — крикнул Женька, как угорелый срываясь со скамеечки.

Он первым очутился на крыльце. Девчонка уже успела вставить ключ в замочную скважину. Услышав грохот наших заледенелых башмаков, она в испуге обернулась и, даже не пытаясь вытащить ключ, застрявший в скважине, прижалась спиной к двери.

— Вы что?.. Чего вам надо?.. Мама-а!..

— Ты погоди, не ори… — задыхаясь, закричал Женька. — Мы тебя не тронем…

Но девчонка ничего не хотела слушать. Она вопила как оглашенная и барабанила в дверь ногами, а глаза у нее были такие, словно мы собираемся ее растерзать.

Внезапно я почувствовал такой крепкий толчок, что шапка слетела у меня с головы и я сам полетел с крыльца носом в снег. А когда, побарахтавшись, наконец выбрался из сугроба и отфыркался, то увидел над собою плечистого парня в очках и коротком полушубке.

— Не имеете права драться! — обиженно крикнул Женька. Он поднимал со снега судебную бумагу.

— Давай, давай, крой отсюда! — пригрозил парень. — А то и не так еще влетит.

— Мы по важному историческому делу!.. — возмущался Женька. — А вы деретесь!..

Девчонка осторожно тронула парня за рукав.

— Они не обижали, Володя. Это я, наверно, сама перепугалась. Может, они не из Васькиной компании…

— Погоди, Света, — произнес парень. Он сошел на две ступеньки пониже и спросил: — Так по какому вы, говорите, делу?

— По такому… — Женька шмыгал от обиды носом. — Мы тут, около дома, может, два часа сидим ждем… А вы деретесь…

— Ладно, не хнычь, — примирительно произнес Володя, спускаясь еще ниже и загораживая нам с Женькой дорогу. — Бывают ведь ошибки. Тут, на нашей улице, такие бедовые ребята живут… Особенно один — Васька Русаков.

— Я и не хнычу. Только обидно мне… Прежде, чем драться, спросить нужно.

— Заладил одно: драться да драться. Понятно ведь, нечаянно вышло. Ну-ка давайте заходите в дом и рассказывайте. Дай-ка нам, Света, веник. Мы снег отряхнем.

За дверью в прихожей было полутемно.

— Раздевайтесь, — хлопотала между тем Светлана; ей, очевидно, было неловко за свою оплошность. — Вот сюда вешайте… Проходите в эту дверь…

В комнате, где мы очутились, было очень тепло. В углу, у окна, стоял письменный стол, заваленный книгами и тетрадями.

— Это папин кабинет, — объяснила Света. — Днем папа на заводе, и здесь занимается Володя. — И добавила с уважением: — У него скоро сессия.

Я не знал, что такое сессия. И названия у книг были непонятные: «Сопротивление материалов», «Организация производства…» Девчонка бегала по комнате, убирая со стульев книги.

— Садитесь. Сейчас Володя придет. Только умоется.

Мы не успели сесть, как быстрой, энергичной походкой вошел Володя, потирая покрасневшие руки.

— Ну, пескари, — весело сказал он, сдвигая книги с кровати и усаживаясь на ней, — докладывайте, какие у вас важные дела?

Женька достал из кармана многострадальную нашу бумагу, где только не побывавшую, а теперь еще вывалявшуюся в снегу, и протянул Володе. Он повертел ее и так и эдак и с недоумением произнес:

— Это что же за ребус такой?

В который раз приходилось Женьке объяснять, что нам нужно. Однако на этот раз долго растолковывать не пришлось.

— Занятная история, — произнес Володя. — Так вы, значит, собрались разыскать эту женщину? Здорово! — Он еще раз перечитал бумагу, потом поднялся с кровати и прошелся по кабинету. — Да-a, нелегкое у вас дело.

— Сами знаем, что нелегкое, — вздохнув, согласился я.

А Женька сказал:

— Нам бы только найти хоть одного человечка… Хотя бы единственного, кто бы знал эту Ольгу.

— Вот это-то и трудно. Шутка ли, сколько лет прошло. Верно, Света?

Девочка опять молча кивнула.

— Ведь этой женщины, может быть, и в живых-то нет, — продолжал Володя. — Даже наверняка нет. — Он тряхнул головой так, что его белокурые волосы упали на лоб. — Впрочем, одно скажу — поиски вам необходимо продолжать. — Он помолчал, задумавшись. — Если я вас правильно понял, вы хотите знать, кто в этом доме жил до революции. К сожалению, я этого не знаю, и мама не знает, и отец…

— А я знаю, — совершенно неожиданно для нас раздался голос от окна.

Мы с Женькой разом повернулись. Светлана стояла там с пылающими щеками.

— Я знаю, кто здесь жил до революции. Дедушка Виталий Купрейкин.

— Точно! — воскликнул Володя. — Ну как же я мог об этом забыть! Виталий Васильевич Купрейкин! Он вам обо всем расскажет… Он бывший красногвардеец. Служил в Первой конной армии у Семена Михайловича Буденного. — Володя остановился посреди комнаты, а потом стремительным шагом направился к столу и отпер ящик.

Там среди самых разнообразных бумаг лежала записная книжка, видимо, принадлежавшая отцу Володи. С этой книжкой он вышел в коридор, где висел телефонный аппарат, и торопливо стал набирать номер.

— Мария Ивановна? Это с вами Володя говорит. Узнаете? Как вы живете?

Он долго молчал, очевидно, старушка Мария Ивановна объясняла юноше, как они с Виталием Васильевичем Купрейкиным живут. Володя терпеливо слушал. А мы с Женькой подались вперед в нетерпении. Наконец незнакомая нам старушка, видно, закончила свою речь, и Володя смог задать ей новый вопрос:

— А как Виталий Васильевич? Не болеет? Ну, это случается в его возрасте. Ведь ему, считайте, уже восемь десятков… Ах, даже восемьдесят один! Преклонный возраст. И то, что он чувствует себя молодцом, конечно, ваша заслуга. А он сейчас дома? Нету? А где же, если не секрет? Ах в санатории… Да так, дела, дела… Экзамены на носу… А как же! Конечно, готовлюсь… Мария Ивановна, может быть, вы можете сказать… Кто у нас в доме жил в 1905 году?

Снова наступило продолжительное и тягостное для нас с Женькой молчание. Видимо, Мария Ивановна объясняла что-то Володе.

— Вот что, братцы, — произнес Володя, вернувшись. — Мария Ивановна и сама толком ничего не знает. Рассказать об этом может только сам Виталий Васильевич. Они сейчас живут на Кутузовском проспекте… Да я сейчас вам адрес напишу.

Он вырвал из блокнота листок и написал на нем адрес и телефон.

— Вот возьмите. Только Купрейкину нужно звонить не раньше четырнадцатого. Он сейчас находится в санатории.

К выходу нас провожала Светланка. Она все еще чувствовала себя виноватой и объясняла, что никогда бы не испугалась нас, если бы по ошибке не приняла за приятелей Васьки Русакова, грозы Овражной улицы, Петьку Чурбакова и Кольку Поскакалова.

— Да вы их, наверно, знаете, — убежденно сказала девочка.

Но мы с Женькой оба одновременно пожали плечами. Ведь мы понятия не имели, что на Овражной живут ребята, которых следует опасаться.

Светланка вышла следом за нами на крыльцо. Она стояла и рукою махала нам вслед.

— Приходите обязательно!..

— Придем, — пообещал Женька, сбегая с крыльца.

Снова мы очутились на улице. Все так же она уходила вдаль, прямая, с облетевшими еще осенью деревцами, словно воткнутыми в наваленные сугробы. Но теперь, когда я узнал о существовании Русакова, она сразу же показалась мне чужой и неуютной. Чудилось, будто из каждой подворотни могут выскочить мальчишки, которых даже сам рослый и бесстрашный Володя называл бедовыми. Ой как же туго тогда придется нам с Женькой!..

— Жень, — произнес я, плохо скрывая страх. — А что, если Васькины ребята на нас нападут?

— Ну и что же? Мы возьмем да и расскажем им, для чего ходим и кого ищем.

— Они тебя и слушать не станут… Надают по шее…

— Эх ты, трус! — с презрением произнес Вострецов. — Ваську испугался. Подумаешь!..

Он повернулся и зашагал по тротуару не оборачиваясь. А я смотрел ему вслед. Конечно, страшно, очень даже, было встретиться с Васькой и его компанией, но еще хуже было слышать от Женьки такие обидные слова.

— Постой, Жень! — крикнул я. — Подожди!..

Он остановился.

— Чего тебе?

— Ладно, Женька, не обращай внимания. Я с тобой буду. Искать, так уж вместе. Сам ведь говоришь — идущий вперед — достигнет цели…

— Верно, Серега. Что же Васька не человек, что ли? Не поймет, какое у нас важнейшее задание?

Мы зашагали дальше вдвоем.

— Жень, а что такое сессия?

— Это у студентов экзамены так называются. У нас сосед, Игорь, тоже в институте учится. Так у них там каждую зиму и каждое лето экзамены.

— Два раза? — не поверил я. — А сопротивление материалов что такое?

— Это я не знаю, — признался Вострецов. — Нужно будет спросить у Игоря.

Неужели нашли?

Что такое сопротивление материалов, я вечером узнал у отца. Он объяснил, что есть такая наука о прочности разных строительных конструкций, деталей машин, самолетов и прочего.

— Вот возьмем, например, мост, — говорил отец. — Чтобы его поставить, нужно тоже знать эту науку. Материалы изнашиваются в процессе работы. И чтобы продлить их службу, нужно как раз и изучать сопротивление материалов.

Когда я уже лег, отец неслышно подошел ко мне и доверительно спросил:

— А где это ты целыми днями гоняешь, нельзя ли узнать?

— Задание у нас с Женькой есть. От исторического кружка. Пап, а почему называется сопротивление материалов? Ведь в той науке про расчеты только.

— Не только про расчеты, Сергей. Чем больше материал испытывает нагрузки, тем больше он этой нагрузке сопротивляется, не хочет уступить и разрушиться. Конечно, каждый материал сопротивляется по-разному. Дерево, например, меньше выдержать может, чем железо. А железо меньше, чем сталь…

Снилась мне в ту ночь какая-то путаная неразбериха. То громадные мосты, по которым с грохотом и свистом мчались курьерские поезда, то самолеты, взмывающие в высокое синее небо. А утром приснилось, будто Женька стоит надо мной и говорит: «Пойдем, Серега, к подполковнику Белецкому. Я его самолично взял в плен, и он сейчас нам скажет, где у него спрятаны красноармейцы».

Потом Женька внезапно куда-то исчез, словно растворился в воздухе. А вместо него появилась высоченная стена. И я сам стою возле нее в разорванной красноармейской гимнастерке и гордо смотрю в глаза белым. А они уже подняли винтовки, целятся в меня… Но я смотрю на них так, что они отворачивают глаза от моего жгучего взгляда и отводят черные дула винтовок…

Но вот где-то за стеной дробно стучат копыта лошадей. И прямо через высоченную стену летят на головы белым горячие кони, развеваются рыжие гривы, сверкают так, что больно глазам, острые кавалерийские шашки… И на переднем коне в кожанке и курчавой кубанке мчится девчонка. Лихо врезается она в кучу бегущих белогвардейцев, улыбается мне, машет рукой… И я вижу, что она точь-в-точь похожа на Светланку. Такие же, как у нее, синие Глаза и русые волосы. Такие же — острыми уголками — брови и косая морщинка над переносицей… А рядом с ней, откуда ни возьмись, Женька. Соскочил с лошади — и ко мне. Толкает, теребит, рад, видно, что подоспел на подмогу…

Когда я открыл глаза, надо мною стояла мама, улыбаясь, будто сегодня какой-нибудь праздник. В окно светило ослепительно яркое солнце.

— Вставай, Сереженька, — ласково говорила она, — вон как крепко спишь. Даже брыкаться стал. Десятый час уже. Да и дружок твой давно под окнами свистит.

Я вскочил и босиком кинулся к окну. Женька стоял на тротуаре напротив и делал мне знаки. Я показал ему жестом, чтобы он не стоял на морозе, а шел бы в дом. Впрочем, мама заставила меня идти в ванную мыться.

Когда я вышел из ванной чистый и причесанный, Женька зашипел, как продырявленный мяч:

— Ну и соня! Договорились к девяти. Я его жду, жду, а он себе спит будто мертвый.

— Завтракать будешь, Женечка? — спросила мама.

— Нет, Анна Павловна, спасибо. Я уже поел, — проговорил мой приятель, многозначительно глядя на меня.

Наконец мы с Женькой очутились на улице. Солнце сияло в небе, как начищенный медный колокол. Когда мы спешили к троллейбусной остановке, мне казалось, что весь город до края наполнен веселым солнечным звоном.

— Жень, — вспомнил я вдруг. — А отец мне вчера рассказал, что такое сопротивление материалов. Это наука такая. Прочность изучает. Из какого материала что строить нужно, как рассчитывать.

В этот момент подошел троллейбус, и мы вошли в него.

— Так, — сказал Женька, когда мы вышли на нужной остановке. — Вчера в двенадцатый заходили. Может, сегодня до двадцатого успеем.

Мы подошли к дому, весь низ которого занимал продовольственный магазин. Меня это порадовало: хорошо, что магазин, — все-таки одним этажом меньше.

На двери первой же квартиры, куда по уговору позвонил я, висело несколько ящиков для писем и газет. Почти тотчас же за дверью послышались шаркающие шаги, а затем в дверях показалась высокая прямая старуха со строгим лицом. В одной руке она держала половник, от которого валил пар.

— Вам кого? — спросила она сурово.

Мне сделалось неловко от ее колючего взгляда.

— Вы извините, — заторопился Женька. — Мы только на минутку.

— А все-таки кого вам надо? — все так же строго настаивала старуха, загораживая дверь и не пропуская нас в квартиру.

— Вы не знаете, — прямо-таки взахлеб затрещал Вострецов, — тут у вас на Овражной женщина одна жила… Ольга ее зовут… — Он поспешно начал расстегивать пуговицы пальтишка, чтобы вытащить лист судебного дела.

— Ольга? Какая такая Ольга? — удивленно произнесла старушка, и вдруг лицо ее посветлело. — Так вам, наверное, Ольгу Александровну надо? Пономареву! Как же не знать! Ее все знают. Она у нас человек заслуженный. Депутат Моссовета…

Я не верил своим ушам. Неужели нашли!

— А где… где она живет? — запинаясь от волнения, спросил Женька.

— Да в доме двадцать один, квартира сорок шесть. Наискосок от нас… Ну как же мне не знать Ольгу Александровну!..

Кубарем скатились мы с лестницы. Перегнав меня во дворе, Вострецов крикнул на бегу:

— Не отставай, Серега!

Мы бросились через улицу, едва не угодив под колеса отчаянно загудевшей машины, и помчались по тротуару. Семнадцатый… девятнадцатый… Вот он!.. Двадцать первый!..

— Здесь, Сережка!

Женька остановился и, отдышавшись, оглядел меня придирчиво и деловито.

— Галстук поправь. Ну-ка дай я сам. И пуговица оторвана. Вот растяпа.

На пальто у меня и впрямь не хватало пуговицы. Я с огорчением покрутил торчавшие в петле ниточки. И вдруг что-то белое, круглое промелькнуло в воздухе. От сильного удара по уху у меня перед глазами запрыгали разноцветные мячики, как будто мне в лицо швырнули горсть гороха. В тот же миг с головы Вострецова слетела шапка. Схватившись за ухо, я испуганно оглянулся, и тотчас же снова крепкий снежок залепил мне правый глаз.

Я взвыл от боли. Но другой-то глаз у меня все-таки глядел. И я увидел над соседним забором двух мальчишек, взобравшихся, должно быть, на высокий сугроб. Один был длинный, с ехидным лицом; у другого же лицо зеленоватого, нездорового цвета было сонное и угрюмое. Потом рядом с этими появился еще и третий…

— А ну, Коля! — завопил долговязый. — Давай еще залп!..

Это был, конечно, Васька Русаков, предводитель хулиганской компании. А Коля, разумеется, — Колька Поскакалов… Третьего я не знал. Мне только показалось, что лицо у него какое-то невыразительное. Возможно, это был тот самый Петька Чурбаков, о котором нам рассказывала Светлана. Впрочем, мне сейчас было не до рассуждений. В нас опять полетели снежки. Одним чуть не попало мне по носу, другой угодил Женьке по щеке…

Я не стал дожидаться нового залпа и, убежденный, что Вострецов побежит за мною, пустился наутек. Я совершенно позабыл про наш с Женькой уговор все объяснить неистовому Ваське Русакову про Ольгу Александровну, до встречи с которой, возможно, оставалось несколько минут… Я не слышал, как Вострецов кричит во всю мочь:

— Куда, Серега? Стой!

В ушах моих все еще слышался свирепый свист кого-то из мальчишек и насмешливые голоса, один из которых принадлежал Ваське Русакову:

— Стой, Серега!.. Мы тебе еще влепим!..

Я мчался, не оглядываясь, а голова гудела то ли от ударов снежками, то ли от нестерпимого ужаса перед злодеями-ребятами.

Не знаю, сколько раз я упал на бегу, сколько раз вскакивал и снова пускался наутек… Опомнился я, только добежав до троллейбусной остановки. Остановился, тяжело дыша. И тут же, отдышавшись, вдруг вспомнил: Женька! Что теперь будет? Мне представилось, как Вострецов подойдет ко мне, как презрительно глянет мне в лицо, как, может быть, с негодованием плюнет на мостовую…

И вот он показался из-за угла. Выбежал, огляделся, решительно сунул руки в карманы и, наклонив голову, двинулся прямо ко мне.

— Струсил? — процедил он сквозь зубы.

— Да что ты, Женька! Я ведь думал, что ты за мной бежишь.

— Так ты, выходит, думал, что я тоже трус?..

— Ну не трус… а я просто… испугался…

Вот когда Женька с негодованием сплюнул на мостовую. Мне даже сделалось как-то легче от этого плевка. Наверное, вид у меня был очень уж виноватый и жалкий, потому что он, внезапно смягчаясь, произнес:

— Ладно уж, на первый раз прощается.

— Я, Жень, ни за что бы не побежал, — торопливо, захлебываясь, принялся убеждать его я. — Мне только показалось, что ты тоже побежал…

— Ну смотри, — пригрозил Вострецов, — если снова удерешь, я с тобой больше ни за что водиться не буду Понял?

— Понял, — невесело согласился я. — А если они все-таки нам надают?

— Тогда драться будем! — решительно объявил Женька.

Мы опять зашагали по тротуару. Признаюсь, я чувствовал себя довольно погано. Драться мне ни с кем не хотелось. Длинным, очень длинным и страшным показался мне на этот раз наш путь. Поминутно я озирался по сторонам: не крадутся ли за нами следом эти дружки. Но никого не было видно.

Мы вошли в подъезд, и мне почудилось, будто мы окунулись в теплую ванну, до того сделалось спокойно. Вот сейчас мы поднимемся в светлой кабине лифта на нужный нам этаж и увидим ее… Ту, которую давно ищем. Ради нее мы обошли столько домов. Ради нее я падал носом в сугроб и заработал сегодня здоровенный синяк под глазом…

Лифт, дернувшись, остановился. Не знаю отчего, но у меня вдруг отчаянно застучало сердце. Женька позвонил у двери. Послышались легкие молодые шаги. На пороге стояла стройная женщина со смуглым лицом и темными вьющимися волосами. Черные живые глаза оглядывали нас с внимательным любопытством.

— Вы ко мне, ребята? — спросила она.

— Нет, — отозвался Женька. — Нам учительницу надо… Ольгу Александровну…

— Пономареву, — подсказал я.

— Ага, Пономареву… Она дома?

— Дома, дома, — улыбнулась женщина. — Проходите. Ольга Александровна Пономарева это я.

Динарий Юлия Цезаря

Каникулы подходили к концу. В книжном магазине «Красная Пресня», что возле заставы, в канцелярском отделе с утра выстраивалась небольшая галдящая очередь из школьников за тетрадками. Маму уже два раза приглашали на какие-то родительские собрания.

Все чаще дома почему-то стали попадаться под руку учебники — то задачник по алгебре, то «Физика», то «Грамматика»… Громадная елка, которая накануне Нового года засверкала в витрине Краснопресненского универмага, почти совсем осыпалась. Сияющие на ее ветвях разноцветные золотые и серебряные шары потускнели и потеряли свой заманчивый блеск.

Да, каникулы подходили к концу. Но не видно было конца нашим с Женькой поискам. Ольга Александровна Пономарева, конечно, оказалась совсем не той Ольгой, которую мы искали. Зато она очень здорово нам помогла. Оказалось, что она, действительно, помнила наизусть всех жильцов во всех домах на Овражной. Ведь Пономарева, и верно, была депутатом, правда, не Московского Совета, а районного Совета народных депутатов. Ей часто приходилось иметь дело со своими избирателями.

— Запишите фамилии пенсионеров — коренных жителей нашей улицы, — посоветовала нам она. — Вам будет гораздо легче искать.

За три дня до воскресенья мы решили обойти первых коренных жителей Овражной улицы по списку Ольги Александровны, а в воскресенье позвонить по телефону Виталию Васильевичу Купрейкину на Кутузовский проспект, возможно, он к тому времени уже возвратится из санатория.

В пятницу мы с Женькой торопливо шагали к троллейбусной остановке. На перекрестке нас кто-то окликнул. Разом обернувшись, мы увидели Ивана Николаевича.

— Ну, искатели, как успехи? — поздоровавшись, спросил он.

— Ищем, — тяжко вздохнув, сказал Женька.

— А что же так грустно? Надоело, что ли?

— Ну что вы, Иван Николаевич!.. — голос у моего приятеля зазвучал несколько бодрее. — Нам тут учительница одна помогла. Она всех жильцов на Овражной помнит. Нам, знаете, сейчас как легко стало!..

— Какая же учительница?

— Пономарева!.. Ольга Александровна! — в один голос, словно сговорившись, гаркнули мы.

— Как же, как же, знаю такую. Превосходная женщина. Ну а доклад как? Готовитесь?

Мы оба разинули рты. С нашими поисками мы совершенно забыли о докладе.

— Ай-яй-яй, — осуждающе покачал головой Иван Николаевич. — Ведь договорились же…

— Да мы все подготовим, — торопливо принялся убеждать Женька. — И альбом еще сделаем…

— Какой альбом?

— О революционном прошлом нашего района.

— А ведь это отличная мысль, Вострецов! — воскликнул руководитель исторического кружка. — Ну, вот, и троллейбус ваш подошел. Желаю удачи во всех ваших начинаниях.

Всю дорогу до Овражной улицы мы с Женькой горячо обсуждали, каким должен быть тот альбом, который так неожиданно придумал мой неугомонный товарищ. Я настаивал, чтобы на его обложке развевалось алое знамя, символ революционных схваток у нас в районе. Женька не возражал. Но когда мы принялись обсуждать, как будет называться альбом, водитель объявил нашу остановку.

Первым у нас в списке значился какой-то Леонид Алексеевич Вольский. Против его фамилии стояла цифра «26». Это означало, что он живет в двадцать шестом доме. Ольга Александровна сказала, что не раз бывала у него дома. «Забавный старичок, — промолвила она с доброй улыбкой. — Он вам непременно должен понравиться». Но чем — не объяснила.

Вот и дом старинной постройки. Быстро отыскав дверь со множеством звонков, под одним из которых виднелась фамилия «Л. А. Вольский», Женька надавил кнопку.

— Сей-час, сей-час, — нараспев раздалось за дверью. — И-ду, и-ду…

Щелкнул замок, дверь распахнулась.

— Нам к Леониду Алексеевичу, — смело сказал Женька.

— Милости прошу, — отступив чуть в сторону и сделав приглашающий жест, объявил хозяин квартиры.

Вероятно, Вольский еще не причесывался, потому что седые пышные волосы топорщились у него во все стороны.

— Прошу располагаться, — произнес он, когда мы разделись и вошли в просторную комнату, казавшуюся тесноватой из-за обилия мебели. — И честно скажу: сгораю от любопытства узнать, чему я обязан посещением столь симпатичных юношей.

— Вы, наверно, артист, — не подумав, выпалил я.

— Увы, мой юный друг, все мы артисты в этой запутанной трагикомедии, называемой жизнью, — отозвался он, усаживаясь в старинное кресло. — Итак, осмелюсь спросить, чему обязан вашим столь ранним визитом?

Пока Женька объяснял, для чего мы пришли, я смог оглядеться получше. Все стены до самого потолка были увешаны картинами в золоченых и коричневых рамах. На них большей частью изображались ветхие лачуги и развалины. В углу, рядом с окном, стоял широкий письменный стол. На нем, распластав крылья, возвышалась большая деревянная птица на подставке. «Эге, — подумал я. — Так вот почему Ольга Александровна говорила о забавности Вольского».

Затем внимание мое привлекла груда монет. Чтобы лучше их разглядеть, я даже привстал с места, что, разумеется, не укрылось от острого взора Леонида Алексеевича.

— Что вас такое там заинтересовало, мой юный друг?

Я смутился и спросил, для чего на столе так много денег.

— Да ведь я нумизмат, — произнес Вольский. — Вот тут ваш товарищ произнес целую речь, и довольно горячую, о революционном прошлом нашей улицы. Ах вы, юные историки и исследователи времен и народов. — В его голосе я уловил нотки скрытой теплоты. — Да, и я тоже был молод. И я стремился создать свою Героическую симфонию или написать «Макбета», построить Эйфелеву башню и изобрести электрическую лампочку… Но миру неугодно было сделать меня своим избранником. Все мы лишь песчинки в космосе. Из ничего появились и в ничто уйдем.

Хотя мне было и не все понятно из того, что он говорил, но высказывался он очень красиво.

— Вещи! — поднимаясь во весь рост, воскликнул Леонид Алексеевич. — Вещи, вот что бессмертно. Что знали бы мы о египетском фараоне Хеопсе, если бы он не воздвиг свою знаменитую пирамиду? Кому был бы известен Фултон, если бы он не создал парового двигателя? Только вещи, переходя от поколения к поколению, оставляют память в людских сердцах.

Он говорил громко и торжественно, шевеля большими своими усами, насупив лохматые брови, поднимая вверх тонкий, словно школьная указка, длинный указательный палец.

— Ну-ка подойдите сюда, — подозвал он нас с Женькой. — Вы увидите, что такое настоящая историческая ценность.

Уставший от его необычайных речей, я вместе с Женькой подошел к столу. И тут, взглянув на груду мелочи, я увидел, что это не обычные пятаки или гривенники, а какие-то совсем незнакомые мне монеты.

Одни были с ноготь величиной, совсем крохотные, другие побольше. Некоторые аккуратно лежали в коробочках на красном сафьяне.

— Всю жизнь, с самого детства, я собираю монеты, — произнес Леонид Алексеевич, бережно придвигая к себе одну из коробочек. — Такой коллекции нет, пожалуй, ни у кого в Москве. И вот недавно мне удалось достать… — Он взглянул на нас так таинственно, будто собирался преподнести сюрприз. — Мне удалось достать…

Словно фокусник, он ловким движением раскрыл коробку, и я увидел на шелковой белой подушечке темный кружок величиною с двугривенный. Приглядевшись, на этом кружочке можно было рассмотреть изображение какого-то старика, сидящего на табуретке и опирающегося рукой на палку. На другой руке, вытянутой вперед, у него сидела птица.

— Знаете ли вы, что это такое? — торжественно спросил Леонид Алексеевич.

— Ясно что, — удивился Женька. — Монета.

— Да, да, — с непонятной мне грустью произнес чудаковатый хозяин. — Для вас это просто монета. А для меня — свидетельница величайших в мире событий, кровавых битв, хитроумных интриг… Она прожила на свете две тысячи триста лет! Да знаете ли вы, что это подлинная тетрадрахма Александра Македонского?



Историю Древней Греции мы учили в школе еще в прошлом году, в пятом классе.

— Смотрите, — с оживлением говорил Леонид Алексеевич, осторожно переворачивая монету пинцетом с одной стороны на другую. — Видите, здесь выбит профиль? До сих пор считалось, что это изображение головы Геракла, мифического героя Древней Греции. Но я убежден, что лицу Геракла неизвестный ювелир придал черты самого Александра!.. Ну что вы скажете? Интересное открытие?

Увлекшись, Леонид Алексеевич принялся показывать нам одну за другой монеты: динарий Юлия Цезаря, выпущенный в сорок четвертом году до нашей эры; громадную древнеримскую монету асс, такую тяжелую, что носить в кармане было, наверное, не очень-то удобно; малюсенький римский сестерций, рядом с великаном ассом казавшийся карликом, — на нем была изображена голова древнеримской богини Ромы… И о каждой монете Вольский рассказывал увлеченно, поглаживая их пальцами, сдувая с них пылинки. Наконец он притомился и, отойдя от стола, тяжело опустился в кресло.

— Вот, мои юные друзья, — устало произнес он, — какая у меня коллекция. И разве стоит тратить силы на бесполезные поиски какой-то там воительницы?.. Что значит людская суета по сравнению с молчаливым величием этих древних реликвий?

— А мы и не тратим на бесполезные поиски, — хмуро отозвался Вострецов. — Может, про ту, как вы говорите, воительницу, подробно узнать, так ее профиль тоже на монете нужно чеканить… — Он помолчал и добавил неуверенно: — Вы бы лучше вспомнили, а? Ведь она на одной улице с вами жила… Ольгой ее звали…

— Нет, друг мой, — прикрыв веки, утомленно покачал головой Леонид Алексеевич. — Не помню. Да и вообще не верю, чтобы на нашей улице мог жить хоть один человек, чье имя представляло бы хоть какой-нибудь интерес для истории.

— Как же не мог? Вы просто не знаете, а говорите. Вы, наверное, и в Историко-революционный музей «Красная Пресня» никогда не ходили!..

От возмущения Женька раскраснелся и стал махать руками, шмыгать носом. Я изо всех сил толкал его под стулом ногой. Но тут старый хозяин комнаты внезапно поднял руку.

— Постой, постой. В каком году, ты сказал, ее судили?

— В девятьсот седьмом.

— Девятьсот седьмой… девятьсот седьмой… — Вольский потер лоб пальцами, словно силясь что-то припомнить. — Мне тогда было десять лет… Я учился в третьем классе гимназии… Ба! — он вдруг хлопнул себя ладонью по лбу. — Маленькая Докторша!

— Докторша? — в недоумении переспросили мы. — Какая докторша?

— Ну, конечно! Маленькая Докторша. Так мы ее называли.

Битва на Овражной

Сколько прошло времени? Час, два… Может быть, больше? Мы сидели, боясь пропустить хоть слово из того, что рассказывал нам Леонид Алексеевич. Он теперь не казался мне чудаковатым. Все, что он рассказывал, было просто к понятно, как хорошая книга, от которой нельзя оторваться…

Я отлично представлял себе то время… Неспокойная была осень. Вокруг носятся тревожные слухи. Слова «бунт», «восстание», «стачка» на все лады повторяли и полицейский чиновник, который приносил Лёниному отцу — чиновнику судебной палаты — папки с делами, и бородатый, звероватого вида дворник Куприян, и кухарка Ариша. Социалисты готовили нападение на самого царя, твердили они.

Как-то дворник Куприян, злобно ворча, принес в дом лист бумаги с оторванными углами. Он снял его с ворот дома, где жили Вольские. В том листке было сказано, что рабочие с оружием в руках должны защищать свои права, на которые посягают царь и его министры. А еще в нем говорилось, что царские генералы гонят на войну с Японией тысячи рабочих и крестьянских сыновей и что гибнут они из-за глупости этих самых генералов и что богачи — хозяева заводов и фабрик — еще больше наживаются и богатеют на военных заказах…

Когда Куприян ушел, отец вслух, хотя и негромко, прочитал весь листок матери, а увидав, что Леня стоит и внимательно слушает, прогнал его из столовой.

С каждым днем, — да что там! — с каждым часом в районе становилось все неспокойнее. Говорили, будто на красильной фабрике рабочие поломали станки, но виновных не нашли… Всюду — в Брестских железнодорожных мастерских, на табачной фабрике «Дукат», на заводе Грачева — сами собой возникали митинги, забастовки… Но особенно часто вспыхивали они на самой большой в районе фабрике — Прохоровской мануфактуре…

Однажды утром Леню не пустили в гимназию, хотя день был и не воскресный, да и праздника никакого не предвиделось. Ариша, охая и суетясь, снимала со стен иконы и для чего-то выставляла их на подоконники так, чтобы было видно с улицы. Отец вернулся со службы еще до полудня, расстроенный, словно бы не в себе.

В полдень за окнами послышалось нестройное пение. Леня тайком приоткрыл занавеску и увидел толпу людей. Они пели и несли в руках иконы и портреты царя. Но вот они поравнялись с бакалейной лавкой, где, сколько Леня помнил себя, торговал маленький близорукий Самуил Шнейдер. Несколько человек из толпы бросились к дверям. Лене почему-то сделалось страшно. Сначала он подумал, что это разбойники собираются ограбить лавку старого Шнейдера. Но тотчас же заметил среди людей, толпившихся у лавки, дворника Куприяна.

Люди ревели и ломились в помещение. Леня увидел, как Куприян поднял с мостовой булыжник и швырнул его лавочнику в окно. Брызнули со звоном стекла…

Внезапно дверь распахнулась, и сам старый Шнейдер, бледный, с трясущимися губами, появился на пороге. Его сбили с ног. Он что-то кричал, путая еврейские и русские слова. Леня тоже закричал, но только от страха, и кинулся в столовую, к матери.

Неожиданно на улице загрохотали короткие револьверные выстрелы. Потом все стихло.

Вечером Ариша, убежав куда-то на полчаса, вернулась и сообщила новости. В тот памятный полдень толпа разбежалась, побросав на землю портреты его величества государя императора, потому что с мебельной фабрики Шмита спешили сюда рабочие патрули. Они заступились за Шнейдера.

С этого дня Леня стал бояться дворника Куприяна, а когда тот ругал политических и студентов-смутьянов, не верил ни одному его слову.

Вскоре, выходя из гимназии после занятий, Леня повстречал своего одноклассника Степу Кукушкина. Степы в тот день на занятиях не было, и все решили, что он заболел. Но Кукушкин объявил, что и не думал болеть, а бегал смотреть митинг на фабрике, где делают сахар.

Мальчики вдвоем побежали к Даниловскому сахарорафинадному заводу в Студеницкий переулок. Еще издали они увидели в воротах множество людей. Ворота, всегда крепко-накрепко запертые, сейчас были распахнуты настежь. Рабочие, в замызганных фартуках, в картузах, стояли молча, сосредоточенные и хмурые, обступив человека в черном пальто и широкополой шляпе.

Незнакомец что-то говорил, стоя на куче ящиков посреди двора. Чтобы лучше видеть и слышать, мальчики взобрались на забор. Человек в шляпе говорил с необычайной страстностью, что черносотенцам-погромщикам надо дать жесточайший отпор. Он сказал, что уже во многих городах рабочие организовали комитеты общественной обороны, милицию и дружины.

Потом на ящиках, являвшихся, видимо, импровизированной трибуной, появилась худенькая, совсем еще молодая девушка в синей шубке и белой меховой шапочке. Голос у нее был звонкий, и мальчишки, сидя на не очень-то удобном заборе, сплошь утыканном бутылочными осколками, хорошо все слышали.

Она говорила, что рабочие не должны терпеть, когда хозяева увольняют их, штрафуют и стараются украсть у них каждую копейку. Этому нужно положить решительный конец. Пусть администрация Прохоровской мануфактуры примет уволенных недавно рабочих, пусть увеличит поденную плату, отведет помещение для больницы…

В толпе послышались голоса, восклицавшие: «Правильно!.. Верно говорит!» А девушка рассказывала, что на многих заводах — она сама была там — хозяева пошли на уступки рабочим. Только нужно выступать всем сообща, вместе, пусть хозяева поймут, что рабочие до конца будут бороться за свои права.

Внезапно Леня услыхал разноголосые полицейские свистки. По улице к воротам фабрики бежали городовые. За ними показались конные жандармы с кисточками над круглыми шапками.

Размахивая нагайками, жандармы врезались в толпу рабочих. Ребята кубарем скатились с забора, причем Кукушкин поранил себе ногу об острую стекляшку, и задворками побежали по домам…

Однажды вечером в двери дома, где жили Вольские, раздался торопливый нервный стук. Отворив, Леня увидел Аришу, которая морщилась, видно, от боли и негромко стонала. А рядом с ней, поддерживая ее под локоть, стояла та самая девушка, что выступала перед рабочими на митинге.

Оказалось, что Ариша, возвращаясь домой от сестры, поскользнулась на улице и упала. Девушка помогла ей добраться до дома. Вместе с Аришей прошла на кухню, велела Лене принести из аптечки бинты, согрела воду… Она командовала так, словно была у себя дома. Маму она совсем загоняла. Усадила Аришу на табурет, разула и принялась растирать ей ногу. Причем делала она это так профессионально, что Леня только диву давался.

После этого девушка уложила Аришу на койку, оглядела стены и, видимо, осталась довольна тем, как живет ее пациентка. Лениной маме она сказала, что Арише необходимо недельку полежать, причем тоном, не допускающим никаких возражений.

Наступил декабрь. Но тревога не рассеялась. А в одно пасмурное утро Леня услышал за окнами странные звуки: будто бы кто-то хлопал доскою часто-часто по листу фанеры. Вскочив с постели, Леня босиком подбежал к окошку. Ему плохо было видно, но он увидел, что его родная Овражная на перекрестке перегорожена кучей каких-то бочек, ящиков, сорванных с петель дверей и железных кроватей. Надо всем этим развевался красный флаг на сером древке. Изредка среди этой груды возникало легкое белое облачко, и тогда раздавался звук, похожий на удар доской по фанере. Леня догадался, что это винтовочные выстрелы…

Вскоре он разглядел и людей, которые прятались за мешками и ящиками. Они стреляли в сторону площади, а тех, в кого они целились, не было видно.

Неожиданно среди этих притаившихся фигур Леня заметил знакомую синюю шубку и белую меховую шапочку. Он сразу же узнал Маленькую Докторшу. У нее в руке был револьвер, из которого она время от времени посылала пули туда же, куда стреляли и остальные.

Слышались выстрелы и со стороны площади. Иной раз от какого-нибудь ящика в сторону отлетала щепка. Леня понимал, что в ящик попадала пуля. Вдруг — Леня это явственно увидел — один из защитников баррикады как-то странно дернулся, выпрямился во весь рост, выронил винтовку, и ноги его будто подкосились… Тотчас же девушка в синей шубке и белой шапочке наклонилась над ним, приподняла его голову, и Леня с ужасом увидел, что по лицу его бежит тоненькая темная струйка. Потом она схватила винтовку, которую выронил этот, очевидно, смертельно раненный человек, и стала стрелять, крепко прижимая приклад к плечу.

Но больше Лене Вольскому ничего увидеть не удалось. В комнату вбежала мама с совершенно белым, словно бы сильно напудренным лицом, схватила сына за плечи и потащила в столовую, а оттуда, полуодетого, черным ходом вывела во двор…

— Два дня просидел я в подвале флигеля у соседки — прачки Нюры, старой, очень жалостливой женщины, — рассказывал Леонид Алексеевич. — Даже там, в подвале, было слышно, как стреляют на улице. А потом глухой темной вьюжной ночью меня вывели из подвала. Спросонок я даже не разобрал, кто именно меня вел. Вероятно, отец… А проснулся уже далеко от Овражной — кажется, на Пречистенке. После я узнал, что правительственные войска все-таки разогнали защитников баррикады… — Он помолчал, прикрыл глаза ладонью и проговорил нараспев, словно читал стихи: — В крови родился наш беспутный век…

— А Докторша эта? — нетерпеливо спросил Женька.

— Ее я больше не видел. Но помню, то ли полгода, то ли год спустя отец как-то, вернувшись со службы, за чаем сказал матери: «Знаешь, по делу бунтовщиков будут судить двадцать восемь человек, и среди них одна женщина, почти совсем еще девочка, курсистка… Кстати, жительница нашей улицы…» Мне тогда представилось, что он имеет в виду нашу знакомую — Маленькую Докторшу.

— Ясно, это она! — вырвалось у Женьки. — А как ее фамилия, не помните?

— Ну, откуда же? — развел руками Леонид Алексеевич. — Впрочем, она как будто бы называла свое имя…

— Да имя мы и так знаем, — разочарованно протянул Женька. — Ольга… Нам бы фамилию узнать…

— Ольга? — переспросил Вольский. — Почему Ольга? Она назвалась, по-моему, Людмилой.

— Людмила? — вскричал пораженный Женька.

— Ну, конечно. Мама еще спросила, как ее величать. И она сказала: «Людмилой». — Леонид Алексеевич опять закрыл глаза и наклонил голову. Мне почудилось, что он до крайности утомлен.

— Надо было нам его монеты смотреть! — сердито ворчал Женька, когда мы снова очутились на улице. — Рассказывал бы сразу про баррикады, и дело с концом. Подумаешь, коллекция у него, да еще самая большая в Москве.

— Хвастает, наверно, — поддакнул я.

— Может, и не хвастает. Только нам с тобой не сестерции нужны и не драхмы разные.

— Тетрадрахмы, — поправил я.

— Ну все равно, пускай будут тетрадрахмы. Сдал бы их лучше в музей. Все бы тогда посмотрели. А то сидит, трясется над ними, как паук какой-нибудь.

— Женька, — произнес я, — а что такое ну-миз-мат?

— Не знаю. Вроде монахи такие были в средние века. Пытали всех и убивали.

— Какие монахи? Ты перепутал. То иезуиты!

— Верно, иезуиты. Ладно, Серега! — повеселев, вдруг сказал Женька. — Дальше искать надо. Не все же тут нумизматы. Может, и нормальные люди есть. Ну-ка кто следующий?

Он развернул бумагу — список пенсионеров. Мы оба наклонились, разбирая мои каракули. Внезапно чья-то тень упала на листок. Я поднял голову и обомлел: прямо перед собой я увидел ядовито ухмыляющуюся физиономию Васьки Русакова. Дернувшись назад, чтобы дать стрекача, я на кого-то наткнулся. Там, позади, стоял, засунув руки в карманы короткой курточки, Колька Поскакалов. Рядом с ним я увидел скалящего зубы Петьку Чурбакова.

— Ну-ка давайте бумагу, мы тоже почитаем, — подмигнув ему, сказал Коля, и вырвал ее из Женькиных рук. — Люблю про шпиёнов.

— Это не про шпионов, — принялся объяснять Женька. — Это список пенсионеров…

— Але, плохо слышу! — издевался, приложив ладонь к уху, Поскакалов. — Про пионеров?..

— Нам задание дали в кружке… — запинаясь, пояснил я. — Мы героиню одну ищем… На баррикадах она здесь сражалась в девятьсот пятом году…

— Фью, героиню! — присвистнул Васька. — А мы что же, за героев разве не сойдем?

— Да будет с ними разговаривать, — нетерпеливо перебил Русакова Петька Чурбаков. — Дадим им, чтобы по нашей улице больше не ходили.

— Вы лучше не деритесь! — попятившись, вдруг закричал Женька. — Вы… послушайте лучше!..

Но тут я почувствовал оглушающий удар по затылку. Кто-то подставил мне ножку, кто-то толкнул так, что я полетел на мостовую. Рывком за шиворот меня снова поставили на ноги, и я опять упал от крепкого удара в грудь. На Женьку наседало сразу двое — сам Васька и Колька Поскакалов. Я слышал, как он, отбиваясь, отчаянно кричал:

— Двое на одного, да?.. Двое на одного?.. Нумизматы проклятые!..

— А, ты еще обзываться? — завизжал Поскакалов.

Наверно, изловчившись, Женька здорово стукнул Ваську Русакова, потому что он охнул и заорал.

Очутившись на свободе, я очень быстро на четвереньках пополз к тротуару, всхлипывая от боли и обиды, подхватил свою шапку, которая свалилась у меня с головы еще в начале драки, вскочил на ноги и бросился бежать не оглядываясь.

— Сережка, сюда!.. — донесся до меня отчаянный Женькин вопль.

Но я мчался во всю прыть, налетая на прохожих, ничего не видя перед собой, забыв обо всем на свете.

Неужели дружбе конец?

Мать отворила мне дверь и в ужасе отшатнулась. Я покорно приготовился к взбучке. Но мама молча схватила меня за руку и потащила в ванную. Там она принялась умывать меня. Затем она подняла мою голову так, чтобы я мог увидеть себя в зеркале.

— Хорош?

Что я мог ей ответить? Из зеркала на меня глядел мальчишка, несчастный и жалкий, с расцарапанной щекой. Под глазом красовался громадный синяк с фиолетовым отливом — я даже не помнил, когда и кто мне его посадил. Но хуже всего было то, что я покинул Женьку, и как раз в тот момент, когда он звал меня на помощь.

Мама что-то еще говорила, но я не слышал ее голоса. Тупо я глядел перед собою и с тоской представлял, что теперь будет. В том, что Женька на этот раз не простит моей трусости, я не сомневался.

Мама вскоре отошла от гнева. Она ласково обняла меня за плечи, поцеловала в макушку. Ни словом не напоминая мне о случившемся, позвала за стол обедать…

Медленно тянулось время. А мысли, одна другой страшнее, одна другой невыносимее, одолевали меня ежесекундно. Стемнело. И с сумерками стало еще тоскливее. Я включил телевизор. Передавали какой-то концерт. Мощный бас выводил:

Ты-ы взойди, моя-a заря,

по-оследняя-а заря-а!

Наста-ало вре-емя мое-о-о!..

Это была ария из оперы «Иван Сусанин». «Иван Сусанин!.. И он, зная, что идет на верную смерть, не струсил, не предал своих людей, свою родину. А завел врагов в дремучий лес, откуда они не могли уже выбраться. А я? Испугался какого-то Васьки и позорно удрал. И Женька остался один…» Я с силой выключил телевизор.

Совсем стемнело. За окнами закачался фонарь. Наконец в прихожей хлопнула дверь. Это вернулся с работы отец. Обычно я встречал его, помогал снять пальто. Но сегодня мне не хотелось, чтобы он меня видел с заплаканными глазами.

Он вошел и, увидав на моем лице синяки и царапины, спросил:

— Знаки препирания? А ну рассказывай, что случилось?

Но я не смог ничего рассказать. От его ласкового голоса, от мучительных раздумий целого дня вся горечь и весь стыд, что накопились у меня в сердце, вдруг подступили к глазам неудержимыми слезами, защипали в носу, сдавили горло…

— Ну что ты, что ты? — поглаживая меня по голове, успокаивая и утешая, говорил отец. — Зачем же реветь? Ведь уже совсем не больно… А если компресс из свинцовой примочки, то и вовсе пройдет.

Нет, он не понимал, мой умный, мой смелый отец, что я плачу совсем не от боли и что не помогут мне никакие компрессы и примочки.

Мать все-таки настояла на своем: всю субботу и все воскресенье я просидел дома, уткнувшись в телевизор и глядя подряд все передачи — от «В мире животных» до «Спокойной ночи, малыши». Я вздрагивал от каждого звонка и мчался к дверям — открывать. Но оказывалось, что это пришел вовсе не Женька, а то почтальон приносил газету, то точильщик спрашивал, не нужно ли поточить ножи-ножницы…

Утром в понедельник я проснулся очень рано. Наверно, меня разбудила все та же смутная тревога, которая не покидала все предыдущие дни: как-то мы сегодня встретимся с Женькой?

Возле школы нагнал меня Олежка Островков.

— Какая приятная встреча! Сам Кулагин! Салют-привет!..

Я очень обрадовался, увидев его, — мне не хотелось входить в класс одному.

Хотя было еще рано и до первого звонка оставалось минут пятнадцать, вся школа уже гудела от голосов, громкого топота и суетни. В коридоре около нашего класса толпились ребята. Тамара Гусева, староста, за что-то распекала Гешку Гаврилова. Он уныло шмыгал носом, уставясь глазами в пол. Он, пожалуй, один был сегодня такой невеселый. У остальных ребят лица раскраснелись, как после бани.

— Кулагин пришел! Здорово, Кулагин!

— И Островков здесь!..

— Ты, Сережка, что такой кислый? — хлопнул меня по плечу здоровяк Борька Кобылин. — Небось все каникулы проспал. Что-то тебя на катке не было видно?

Костя Веселовский, председатель совета нашего отряда, деловито подошел, помахивая какой-то бумажкой. За страсть вечно командовать мы в классе прозвали его Комиссаром.

— В хоккейную команду запишешься? Гаврилов уже записался, и Кобылин тоже. Мне Никита поручил команду собрать.

Я рассеянно кивнул. Женьки среди ребят не было.

Я сел за свою парту, третью от учительского стола. Мое место было с краю, а Женька сидел у стены. Но почему же его так долго нет? Что с ним случилось? Не заболел ли после драки с Васькиными ребятами? Может быть, его так поколотили, что он лежит теперь дома и не в силах подняться?..

Едва только я подумал об этом, как в дверях показался Женька. Его встретили звонкими возгласами. Совсем не так, как встречали Островкова или меня. Но я не кричал. Только сердце забилось вдруг часто-часто, как будто меня должны вызвать к доске, а я не приготовил урока.

Вот сейчас, думал я, он подойдет и скажет, как говорил обычно: «Ну-ка пропусти меня на мое место, расселся, как три толстяка». Но Вострецов окинул взглядом ребят, причем взор его промелькнул поверх моей головы, и у меня сразу же упало сердце. А он подошел к Гешке Гаврилову и произнес:

— С тобой никто не сидит?

— Никто, никто, — обрадованно закивал Гешка, поспешно отодвигаясь на край скамейки.

— Тогда я с тобой сяду.

Признаюсь, в эти минуты я просто ненавидел Гешку. Эта ненависть перемешалась в душе моей с горечью обиды, с болью и удивлением. Женька! Мой лучший друг!.. Неужели так вот и кончилась наша дружба?.. Но в то же время вместе с ненавистью и обидой закипала во мне упрямая гордость. «Пусть, — со злостью думал я. — Пусть не хочет сидеть со мной… Пускай не хочет дружить… И не надо. Обойдусь как-нибудь и без него». Но в то же время я сознавал, что никогда мне не оправдаться перед Женькой и что дружбе нашей пришел конец.

Сопротивление материалов

Прошла неделя. Женька ни разу за это время ко мне не подошел и не сказал ни словечка. Меня будто бы и в классе не было. А если нам случалось на перемене столкнуться нечаянно в коридоре, он просто обходил меня, словно я не человек, а какой-нибудь неодушевленный столб. Однажды я все-таки не вытерпел и окликнул его, сделав вид, будто мне до зарезу нужен красный карандаш. Но в ответ мой бывший друг даже на меня не взглянул. Он только процедил сквозь зубы:

— С трусами и предателями не разговариваю.

После этого случая я твердо решил ни за что больше и ни по какому поводу или без повода к нему не обращаться. Не хочет дружить — напрашиваться не стану.

К концу первой недели у меня в школе дел накопилось столько, что я не знал, как с ними справиться. Домашние задания, дежурства, подготовка к сбору, посвященному Юрию Гагарину… В хоккейную команду я записался еще в первый день после каникул, и мы частенько тренировались за школой на маленьком катке.

В воскресенье мама послала меня в магазин за подсолнечным маслом. Я быстро оделся, захватил сетку с бутылкой, выскочил на улицу и возле самого дома столкнулся с Лешкой Веревкиным. Пальто у него, как и в прошлый раз, было нараспашку, и из-под него виднелся фотоаппарат.

— Иду в зоопарк, — деловито сообщил он. — Хочешь со мной?

— Леш, а Леш! — упрашивал я. — Ты подожди немножечко. Я только сбегаю, масло куплю… А там вместе с тобою — куда хочешь!

— И я с тобой в магазин пойду.

Очередь в магазине была небольшая. Да если бы и была громадная, я все равно бы купил масло.

До зоопарка от нашего дома было идти всего ничего. Мы купили детские входные билеты и, миновав замерзший прудик, где летом плавают утки и лебеди, прошли прямиком к тем клеткам, где содержатся бизоны и яки.

— Давай, Сережка, я для начала сфотографирую тебя, — с важностью произнес Лешка, расстегивая футляр, — на фоне оленя… — И он принялся командовать: — Встань вон туда… Там будет хорошее освещение…

Я послушно отошел левее и встал, как приказывал Веревкин, щурясь от солнечных лучей.

— Правее… Встань правее!

Я отошел на шаг вправо.

— Не видно оленя.

— Так я же не виноват, что он все время переходит с места на место.

— Ну и ты переходи.

— Так снимка же не получится!

Наконец Веревкин щелкнул «Сменой» и удовлетворенно перевел пленку на следующий кадр.

Потом мы сняли яка, бизона, лошадь Пржевальского, а затем перешли к хищникам. Из помещения, где они находились, на меня пахнуло вонью, хоть беги, зажав нос пятерней. Хорошо еще, что у хищников мы оставались недолго.

Слоновник был закрыт. Обезьянник тоже. В птичник мы решили не ходить.

— Давай лучше снимать медведя.

Мы перешли на новую территорию.

Медведи, особенно белые, чувствовали себя, как у себя дома, на Северном полюсе. Их нисколько не смущал мороз, холод… Они, видно, радовались, что их не мучает неслыханная жара, к которой они совсем не привыкли. Бурые медведи казались более понурыми. Возможно, оттого, что зимою они привыкли впадать в спячку…

— Жаль, тигра нет, — вздохнул Веревкин. — Был бы мировой кадр. А если бы тебя еще к нему в клетку посадить… — Лешка даже головой покрутил от удовольствия, видно, представив себе этот самый мировой кадр. — Прямо хоть в стенгазету.

— Конечно, — поежившись, возразил я. — А сверху надпись: «Шестой класс «А» с прискорбием извещает о безвременной кончине ученика Кулагина Сергея…» И вокруг черная каемка.

— Ты ничего не понимаешь. Бывают же и комбинированные съемки. Можно снять так, будто бы ты вообще взорвался. Или с крыши упал… А на самом деле ты жив и здоров, ничего с тобой не случилось. Так в кино снимают…

С этого воскресенья стали мы с Лешкой Веревкиным друзьями не друзьями, а так, приятелями. Конечно, с Женькой Веревкина даже и сравнивать было нельзя. Женька никогда ничем не хвастался. А Веревкин любил приврать. Но зато у Вострецова не было фотоаппарата, а у Лешки он был. Правда, в среду утром, встретив меня возле школы, Веревкин признался с огорчением, что из его снимков в зоопарке ничего не вышло, потому что пленка оказалась засвеченной. Но тут же он уверил меня, что в следующий раз непременно все получится.

Мы часто стали встречаться с Веревкиным. То он заходил ко мне, то я к нему.

Как-то раз, когда мы с Лешкой собирали из конструктора у него дома модель шагающего экскаватора, почтальон принес заказное письмо.

— Это от дяди Бори! — обрадованно воскликнул Веревкин, совершенно забыв об экскаваторе. — Из Хабаровска. У меня дядя, мамин брат, профессиональный военный, — оживленно рассказывал Лешка, вертя в руках конверт, глядя сквозь него на свет и даже нюхая. — Вот хорошо, если бы он приехал… Он веселый, все время шутит.

Потом Лешка стал рассказывать, что его дядя Боря в Отечественную войну командовал полком.

— Он и в гражданскую еще воевал. Партизаном был на Дальнем Востоке. Помнишь, песня такая есть:

И останутся, как в сказке,

Как манящие огни,

Штурмовые ночи Спасска,

Волочаевские дни.

Конечно, я знал и помнил наизусть эту хорошую песню.

— Вот дядя Боря станцию эту, Волочаевку, брал в гражданскую войну.

Хабаровск… Хабаровск… Мне показалось, что я совсем недавно где-то слышал об этом городе. Кто-то в нем жил из моих знакомых. Но когда и где — никак не мог вспомнить.

Когда я вечером возвращался домой, то почувствовал, как кто-то взял меня за рукав. Вздрогнув, я обернулся. Я думал, это кто-нибудь из Васькиной ватаги. Но увидел улыбающегося Володю, Светланиного брата.

— Что, не узнал? — весело спросил он. — Ну как, зажили боевые раны?

Я не совсем понял, о каких ранах он спрашивает: о тех, которые я получил от Васькиных приятелей или о каких-нибудь еще. А Володя продолжал расспрашивать:

— Ну как, нашли вашу героиню? А к Купрейкину ездили? Я, между прочим, ребятам в институте рассказал про ваши поиски. У нас там тоже любители истории нашлись…

Не знаю почему, но мне вдруг стало как-то неловко признаваться, что мы с Женькой поссорились и если он ищет эту неведомую нам героиню, то уже один, без меня. И я пробормотал что-то не слишком понятное и вразумительное.

— Смотрите, не отказывайтесь от этого дела, — не заметив моего замешательства, продолжал Володя. — Я почему-то убежден, что вы найдете.

«Да, — с унынием подумал я. — Женька, может быть, и найдет, а я… Наверное, ее портрет появится скоро в Историко-революционном музее «Красная Пресня». Вспомнит ли тогда мой бывший друг, что поиски мы начинали вместе. Наверное, вспомнит, но уж, конечно, никому не скажет, что первые дома на Овражной улице мы обходили с ним вдвоем, что вместе мерзли на заснеженной скамеечке, вместе целый день провозились дома у бабушки Ксении, прибирая квартиру за каких-то неведомых нам тимуровцев…»

Стоп! Ксения Феоктистовна! Бабушка Ксения!.. Это она говорила, что приехала в Москву из далекого Хабаровска! Так вот почему мне вспомнилось название этого города!

— Не забудьте свое обещание, — говорил между тем Володя. — Когда отыщете вашу героиню или хоть какие-нибудь известия о ней появятся, непременно зайдите оба и расскажите.

— Зайдем, — кивнул я невесело. — Может, Женя один зайдет, без меня.

— А лучше бы вместе. Дружба теперь у вас еще крепче станет. Уж ты мне поверь. Если вместе делаешь с кем-нибудь хорошее дело, то дружба с этим человеком становится крепче стали.

Он простился со мной и широко зашагал к троллейбусной остановке. Я посмотрел ему вслед и грустно побрел своей дорогой. Невесело и тяжело стало вдруг у меня на душе. «Крепче стали»!.. Нет, что-то не стала она крепче, наша с Женькой дружба. От одного случая вот так враз взяла и рассыпалась.

Удивительная встреча

Видно, Лешка, бегая все время в расстегнутом пальто, успел здорово закалиться. Он не кашлял и не чихал. А вот я, хоть застегивался на все пуговицы, заболел. Я лежал дома, глотал какие-то горькие таблетки, запивая их шипящим нарзаном, смотрел телевизор и даже со скуки пытался рисовать.

Пока я болел, ко мне раза два забегал Лешка. В четверг он примчался, запыхавшись, и объявил, что завтра, в пятницу, навестить меня явится целая делегация от нашего класса, поскольку я уже выздоравливаю и меня можно навещать.

— Это я придумал проведать тебя, — не удержался все-таки, чтобы не похвастать, Веревкин. — Цени, какой я тебе друг!

— А Женька Вострецов? — вырвалось у меня.

— Что Вострецов? A-а, нет, не придет. Ему Комиссар сказал, чтобы он со всеми пошел, а он только головой замотал. А в самом деле, Сережка, из-за чего вы поругались? Такие были друзья и вдруг…

— Так, поссорились и все, — сказал я, сделав вид, будто меня вдруг одолел кашель.

Лешка не соврал. Делегация действительно явилась ко мне часа в четыре. Пришли и Костя Веселовский, и Тамара Гусева, и Борис Кобылин, и весельчак Олежка Островков. Примчался и Лешка Веревкин со своим фотоаппаратом.

— Надо запечатлеть трогательную сцену у постели тяжелобольного, — объявил он. Потом деловито огляделся вокруг и сказал, что кровать нужно передвинуть подальше от стены. Он вытащил из кармана какую-то удивительную лампу, длинную, с медной шапочкой на цоколе. — Придется ввернуть. При естественном освещении ничего не получится. Добавим пятьсот ватт для яркости.

— У тебя что при свете, что без него все равно ничего не получится, — поддразнил Лешку Олежка Островков.

— А вот увидишь! Вот увидишь! — яростно завопил Лешка.

Они заспорили. А я слушал их и все ждал: вдруг сейчас откроется дверь и войдет Женька. Войдет и скажет запросто: «И я к тебе, Серега. Хорошо поступил?» Мне даже почудилось, что войди он сейчас, я от счастья даже выпрыгнул бы из постели и заскакал по комнате от счастья.

Лешка трясущимися пальцами ввернул в патрон свою необычайную лампу, и она вспыхнула таким ослепительным светом, что у меня да и у мамы, которая в ту минуту появилась в дверях, закрылись глаза.

Веревкин очень обрадовался, увидев ее. Он усадил маму возле моей постели, ребят заставил сесть вокруг и сделать вид, будто бы мы оживленно разговариваем. Только ни в коем случае не разговаривать, чтобы лица не получились уродливыми. Он пересаживал ребят и так и эдак и наконец защелкал своим фотоаппаратом.

От его манипуляций мама совсем позабыла, для чего пришла. И только несколько минут спустя вспомнила, что вошла в мою комнату, чтобы пригласить всех пить чай.

Я остался у себя один. И снова горькие мысли о Женьке не давали мне покоя.

Ребята вернулись минут через двадцать. Они просидели у меня часа два, не переставая рассказывать о новостях у нас в классе. Впрочем, говорил один наш председатель совета отряда Комиссар. Совет отряда запланировал на 20 февраля большой концерт самодеятельности в честь Дня Советской Армии; состоялась хоккейная встреча с учениками соседней школы, и мы выиграли со счетом 7:5; Нина Васильевна, наш классный руководитель, преподающая у нас русский язык и литературу, предложила организовать в классе уголок самообслуживания, чтобы, если у кого оторвется пуговица или окажутся нечищенными ботинки, можно было бы пришить и почистить.

Когда часы пробили шесть и возвратился с работы мой отец, все почему-то заторопились уходить. Будто бы ребятам стало неловко перед папой.

— Ты поскорее поправляйся, — сказал на прощание Комиссар. — А то после, знаешь, как догонять трудно.

В постели я провалялся еще дня три, и в школу помчался с таким чувством, будто бы не был там целый год. Я давно уже заметил, что болеть приятно только первые два-три дня. Лежишь себе в постели, почитываешь книжки и думаешь: «А наши-то там сейчас корпят над диктантами, трясутся, что их к доске вызовут…» Но проходит день-другой, и так захочется в школу, что хоть вскакивай прямо с температурой и беги на занятия.

Встретили меня в классе так, словно я был самым долгожданным гостем. Каждому хотелось со мной поздороваться. Каждому? Нет, Женька даже и не взглянул на меня. Зато Лешка Веревкин вертелся вокруг волчком. Он сказал, что специально не стал проявлять ту пленку, на которой фотографировал ребят и маму возле моей постели, потому что хочет проявить ее вместе со мной.

Комиссар сообщил, что составляет список участников концерта самодеятельности, и спросил, какой номер оставить для меня. Но я с огорчением сказал, что совершенно ничего не умею.

— Вот так так, — озабоченно произнес Костя, — а записываются все. Ну ладно, — решил он. — Я тебя тоже включу. А там хоть пианино будешь передвигать.

Олежка Островков оглядел меня со всех сторон придирчивым взглядом, и тотчас же лицо его осветилось: он заметил, что у меня не начищены башмаки. Уголок бытового самообслуживания уже начал функционировать, а Олежка в тот день был дежурным по классу. Пришлось брать в небольшом настенном шкафчике сапожную щетку и надраивать до блеска башмаки.

И все-таки, несмотря ни на что, я чувствовал себя в этот день именинником. Даже учителя, выслушав рапорт Олежки Островкова и узнав о том, что я в классе, оживленно кивали мне головами:

— А, Кулагин. Выздоровел? С возвращением.

Но прошел день, миновал другой, и все пошло по-прежнему. Никто уже не обращал на меня внимания, и опять я стал таким же обыкновенным учеником, как и все другие.

Дня через три после моего возвращения в класс, в четверг, прямо с хоккейной тренировки, разгоряченный и веселый, возвращался я домой. Вприпрыжку взбежал, не дожидаясь лифта, к себе на этаж, и едва отпер дверь, как из комнаты отца вышла мне навстречу мама.

— Пожалуйста, не шуми. Отец плохо себя чувствует.

Все веселье разом улетучилось.

— Когда он заболел?

— Днем. Прямо с работы пришел. Сказал, что ему не по себе. А сейчас уже температура тридцать восемь и две.

На цыпочках вошел я в комнату отца. Он лежал на диване, устало прикрыв глаза.

— Сергей? — негромко позвал он. — Видишь, вот схватила меня нелегкая…

— Ты бы много не разговаривал, — негромко произнесла мама. — А то еще больше температура подскочит.

— Да ей уже, пожалуй, больше некуда подскакивать, — по привычке пошутил отец, но я видел и понимал, что ему совсем не до шуток.

Мама куда-то вышла. Должно быть, на кухню. Отец подождал, когда за нею закроется дверь, и, приподнявшись на локте, произнес с досадой:

— Болеть-то мне, Сереженька, сейчас совсем ни к чему. Мы теперь новые ванны для электролитов конструируем. Между прочим, вот тут-то и пригодится нам наука о сопротивлении материалов. — Он помолчал немного, снова устало прикрыв веки, а потом опять приподнялся. — Слушай, Сергей. У меня тут в столе остались важные схемы и расчеты. Чтобы не задерживать дело, съездил бы ты на завод, отвез их в конструкторское бюро…

— Конечно, — с готовностью вскочив, воскликнул я. — Давай отвезу. Я знаю, где это. От проходной налево, в управлении.

— Правильно. Только сперва пообедай. Спросишь в управлении инженера Чижова. Да я тебе записку дам…

До станции «Электрозаводская» я доехал хоть и с пересадкой, но быстро. В проходной завода меня остановил усатый вахтер.

— К кому надо? Пропуск есть?

— Я к инженеру Чижову… Отец вот меня просил… передать для него чертежи.

— Эге, — прищурился вахтер, он был в форменной фуражке. — Да ты не инженера ли Кулагина сынок?

Я кивнул.

— Оно и видно. Точь-в-точь вылитый отец. Ну проходи.

В конструкторском бюро было светло и тихо. Сквозь огромные окна пробивались ранние февральские сумерки. А здесь лампы дневного света заливали огромную комнатищу, тесно уставленную чертежными досками, над которыми трудились люди.

— Тебе, мальчик, кого нужно? — поинтересовалась девушка в сиреневой косынке.

— Мне инженера Чижова.

— Чижова? Пройди вон туда, в конец. Он у окна сидит.

В конце комнаты, возле окна, за столом сидел и что-то подсчитывал на маленькой счетной машинке человек лет сорока.

— У меня записка… Вот, от моего отца… — Я положил перед ним чертежи и повернулся, чтобы уйти восвояси.

Он взглянул и покачал головой.

— Это нужно к Чижову.

— А… я думал, это вы Чижов.

— Подожди немного. Он сейчас придет.

Он кивнул на свободный стул. Я присел на него, стал ждать и смотреть, как работник конструкторского бюро крутит ручку счетной машинки, сверяясь с записями в большой книге.

В соседней комнате пронзительно затрещал телефон, так, что я вздрогнул. Скрипнула дверь, и женский голос позвал:

— Товарищ Мещеряков, вас отец просит.

В первую минуту мне показалось, что я просто ослышался. Но тот, кто крутил ручку счетной машинки, резво сорвался с места и рванулся в соседнюю комнату.

Я сидел, остолбенев от неожиданности, с вытаращенными глазами и разинутым ртом. Мещеряков?.. Неужели тот самый? Да нет, быть того не может… Наверно, однофамилец. Такой молодой! И вдруг в голове промелькнуло: «Отец!.. У него же может быть отец!..» Вмиг перед глазами промелькнули пожелтевшие странички дневника, седые волосы Ивана Николаевича… Загадочные буквы «N. R.»…

Я совершенно забыл об инженере Чижове. А он как раз вернулся, долговязый, с редкими волосами, зачесанными с затылка на макушку. Он молча пробежал глазами записку отца и кивнул мне головой, разрешая идти своим путем. Однако я остался, дожидаясь Мещерякова. Мне почему-то казалось, что его отец или родственник имеет какое-то отношение к дневнику белогвардейского офицера.

Возвратился Мещеряков. Он уселся за стол, подвинув стул так, чтобы удобнее было сидеть. А я все еще не мог прийти в себя. Больше того, я не решался начать такой нужный для меня и Женьки разговор. В конце концов я решил подождать Мещерякова на улице.

Я выскользнул из конструкторского бюро и, не считая ступенек, помчался вниз. Было холодно. Но я не ощущал мороза. Даже если бы сейчас было градусов пятьдесят ниже нуля, я все равно не заметил бы этого. Я в нетерпении мерял шагами тротуар перед проходной завода да изредка поглядывал на часы, висевшие у входа. Я знал, что работа заканчивается в четыре, и я ждал, когда покажется так сейчас необходимый мне человек…

И вот первые служащие показались из узкой двери. Я весь напрягся, сосредоточился. Передо мною чередой проходили люди, словно показывая себя. Однако Мещерякова не было видно. И я вздохнул свободней, когда он наконец появился в проходной.

Я крался за ним, как какой-нибудь сыщик. Я видел, как он вошел в продовольственный магазин… Я терпеливо дожидался, когда он выйдет, и снова двинулся за ним. Потом он вошел в двери станции метрополитена, и я последовал за ним. Если бы мне нужно было проехать всю Москву до самого Бибирева или Борисова, я все равно не сдался бы.

К счастью, ехать пришлось недолго: до станции «Курская». Там Мещеряков вышел, поднялся по эскалатору наверх, нырнул в пешеходный тоннель и вышел на улице Чкалова. Видимо, он торопился. «Пора!..» — решил я и прибавил шагу.

— Скажите, вашего отца зовут не Иваном Ивановичем?

Он даже отшатнулся от неожиданности.

— Что такое?.. Вовсе нет, Игнатий Игоревич… — Потом, опомнившись, спросил: — А для чего тебе это нужно?

— Вы понимаете, — зачастил я. — Мы с Женькой… Это мой товарищ… Нашли дневник бывшего офицера… И вот я подумал, что подпоручик И. И. Мещеряков имеет к вам какое-то отношение. Если нет, то вы уж извините… — Мне вдруг сделалось мучительно стыдно. «Ну, вот… И почему мне втемяшилось в голову, что это как раз тот Мещеряков и есть…» Захотелось тут же бежать прочь. Но Мещеряков остановил меня, тронув за плечо.

— Постой, погоди… Ты говоришь, дневник белого офицера. Да, мой отец воевал в гражданскую войну в белых частях. Он этого и не скрывает.

— А в армии Колчака он когда-нибудь служил? — с дрожью в голосе, еще не веря в свою удачу, спросил я.

Вместо ответа Мещеряков втолкнул меня в подъезд огромного дома. Потом в дверь лифта, нажал дрожащим пальцем кнопку, и мы медленно стали подниматься вверх. «Вот сейчас, еще несколько секунд, и я увижу того, кто последним видел нашу героиню, участницу баррикадных боев на Пресне…»

Мещеряков повернул в замке ключ, дверь распахнулась, и мы очутились в узком коридоре. Навстречу нам вышел седой согбенный старичок в теплой фуфайке и тапочках. Он с удивлением, прищурясь, смотрел на меня. Потом спросил сына:

— Кого это ты привел к нам, Николай?

— Папа, — взволнованно сказал Мещеряков-младший. — Этот мальчик нашел твой дневник…

Первый раз я видел, каким серым, даже зеленоватым вдруг стало лицо старого человека.

— Мой дневник? — шепотом, с хрипотцой произнес Игнатий Игоревич.

Старший Мещеряков пригласил нас в небольшую уютную комнатку, и все мы расселись на широких стульях с высокими спинками.

В голове моей внезапно возникли строчки из стихотворения, которое в юности писал подпоручик:

Луна плывет в сиреневом тумане,

Качается, как лодка на волне,

И снова я с сердечной раной

В разлуке вспомнил о тебе…

Я как-то невольно прочитал эти стихи вслух и вдруг увидел на глазах у Игнатия Игоревича слезы.

— Боже мой!.. Боже мой! — шептал старик, еле шевеля губами. — Мой дневник… мой старый дневник… — Затем он будто бы пришел в себя, и на его лицо вновь возвратился румянец. — Так где же ты, голубчик, обнаружил мой дневник?

Смешно было бы начинать весь рассказ сначала об историческом кружке в Доме пионеров, о том, что я с моим товарищем, правда, теперь бывшим, занимался поисками отважной революционерки… Мне припомнилось, как Вострецов смело разговаривал с жильцами на улице Овражной. Может быть, и мне попробовать действовать так же? И я принялся объяснять Игнатию Игоревичу, поминутно обращая свой взгляд к его сыну, Николаю Игнатьевичу, обо всех наших с Женькой делах.

Мещеряков слушал, не отрывая от меня взгляда своих маленьких, в сеточке старческих морщинок глаз. Несколько раз его веки устало опускались, и я, думая, будто бы он до крайности утомился, прерывал свое повествование и умолкал, вопросительно оглядываясь на Николая. Но тот кивком показывал мне, что я могу продолжать, и я снова принимался рассказывать.

Листочки из дневника стояли перед моими глазами, словно бы я читал их только вчера. И неожиданно для самого себя я стал повторять наизусть целые куски:

— «…Первое условие — не падать духом! Если сломлен дух, так и знайте — пропал человек… Осталось несколько часов… Верьте, наши выручат…»

Игнатий Игоревич слушал, не размыкая век, что-то беззвучно шепча про себя. А я строку за строкой, почти в точности, как было написано, повторял ему его же собственные строчки.

— «… Что делать? Что делать? Подвести подкоп под амбар? Рассказать все капитану Астахову и вместе с ним устроить пленным побег? Успею ли я предупредить красных, если они появятся в селе сегодня ночью? Не упаду ли, сраженный первой шальной пулей?» — Я остановился и перевел дух. — А дальше в тетрадке ничего не было, — в растерянности произнес я. Затем, помолчав, спросил: — А что же было дальше, Игнатий Игоревич?

— Что было дальше? — задумчиво произнес Мещеряков и словно во сне пробормотал, будто говоря с самим собой: — Ольга… Ольга!.. Если бы ты только знал! — внезапно он подался вперед всем телом и заговорил торопливо, сбивчиво: — Ты думаешь, я ее не искал? Думаешь, не узнавал?.. Я изъездил десятки городов, в которых есть улицы с названием Овражная… Я расспрашивал, писал письма… Да разве найдешь? — Он тяжело вздохнул. — Война… Она разбросала людей по тысячам разных городов и сел… Потом голод, разруха… А я даже фамилии ее не знал. Да и теперь не знаю.

Игнатий Игоревич умолк и долго оставался мол чалив и угрюм. Потом он опомнился и медленно, часто умолкая, заговорил снова:

— В ту ночь мне так и не пришлось больше взяться за мой дневник. Вероятно, часовой у амбара что-то заподозрил и доложил о моем странном появлении там начальнику караула… Около трех часов ночи у двери раздалась какая-то странная возня. Я только поспешно спрятал тетрадь в щель между стеной и половицей. И хорошо сделал. Дверь распахнулась, и на пороге появился подполковник Белецкий. Душегуб. В руке он держал револьвер. Денщик его, ворвавшийся следом за ним, тотчас же подскочил к кровати. Там висела вся моя амуниция: портупея, кобура… Ловко расстегнув кобуру, вытащил револьвер… Я даже опомниться не успел. Душегуб же подступил ко мне, грозя револьвером, и заревел, тыча дулом в грудь: «Ты что делал у амбара, мерзавец? Отвечай, какой ты показывал пропуск?..» Кровь бросилась мне тогда в лицо. Сейчас не могу вспомнить те слова, которые я наговорил негодяю. Но кажется, высказал все, что думал о нем… Потом опомнился, да было уже поздно. Белецкий поднес к моему носу кулак к сказал медленно так, с присвистом: «Наконец-то я тебя раскусил, большевистское охвостье!» Больше ни слова. Но я уже понял — мне не уйти от его мести.

Уснуть в ту ночь я не мог. Лучше бы сразу пустить себе пулю в лоб. Но из чего? Ведь денщик Белецкого вытащил из моей кобуры револьвер. Затем, немного успокоившись, я стал рассуждать несколько трезвее. Я выглянул в окно. У крыльца заметил темную, как бы размытую в тумане фигуру часового с винтовкой… Значит, не выйти. Белецкий все-таки поймал меня в западню…

Сколько времени прошло, не знаю. Кажется, начало светать. Внезапно на улице послышался цокот многих копыт… Проскакали всадники. Затрещали выстрелы… Я выбил стекло и через окно выскочил на улицу.

Все село проснулось. Метались люди, испуганно ржали кони. Из окон, из дверей выскакивали солдаты в одном нижнем белье. Прямо перед собой я увидел оскаленную морду лошади. На ней сидел человек в фуражке. Я различил на фуражке пятиконечную звездочку. Но сказать я так ничего и не успел… Мне не удалось рассказать, где сидят пленные красноармейцы. Свистнула шашка. Страшный удар в плечо…

Игнатий Игоревич откинулся на спинку стула и опять надолго умолк. Я вновь вопросительно взглянул на Николая Игнатьевича. Он покачал головой, и я понял, что нужно уходить. Я осторожно съехал со стула, стараясь, чтобы он не скрипел. Но Игнатий Игоревич заговорил снова:

— Больше я ничего не помню… Очнулся уже в лазарете. Судили меня в военном трибунале. Я рассказал судьям о себе все без утайки. И про пленных рассказал… Наверно, судьи мои видели и понимали, что я раскаиваюсь искренне. Потому-то и сохранили мне жизнь. Больше в армию, я, конечно, не вернулся. Уехал в Екатеринбург, к матери, поступил на работу в канцелярию… Мать вскоре скончалась. И тогда я начал ездить из города в город, искать, узнавать… Потом попал в Москву…

Было видно, что Мещерякову-старшему нелегко даются его воспоминания о тех далеких годах. Понимал это и сын его Николай Игнатьевич.

— Успокойся, отец, — заговорил он, вставая и обнимая Игнатия Игоревича. — Что ворошить прошлое. Его уже не вернешь.

Мне тоже захотелось утешить старика.

— А Ольгу вашу мы с Женькой непременно отыщем. Нам уже известно, что она сражалась на баррикадах в девятьсот пятом году… Знаем и то, что ее судили… А Вострецов, он, знаете, какой упорный!..

Лешкины фотокарточки

Выйдя от Мещеряковых, я вошел в станцию метрополитена «Курская». «Ну и удивится Женька, — радовался я, спускаясь по эскалатору вниз. — Вот, поди, вытаращит глаза!..» Но прежде всего нужно с ним помириться. А как это сделать, я не знал.

На улице Заморенова было ветрено. Я с удовольствием чувствовал, как упрямый ветер подталкивает меня в спину. И вдруг меня словно обухом по голове хватило: да я же не спросил у Игнатия Игоревича, видел он Василия Ивановича Чапаева или нет… Затем к этому вопросу прибавилось и еще несколько. Что это за инициалы «N. R.», которой Мещеряков постоянно посвящал стихотворения? И ведь надо же — даже телефона не записал. Уж Женька бы не сплоховал… Хоть сейчас беги обратно и спрашивай.

Придя домой в расстроенных чувствах, я все-таки не забыл спросить у мамы, как себя чувствует отец. Она ответила, что недавно был врач. И отец только что уснул.

— А где это тебя так долго носило?

— Так, был у одного человека…

Не ладилось у меня что-то в этот день с уроками. Я с усилием корпел над правилами правописания частицы «не» с глаголами, но буквы расплывались перед глазами. Взялся за географию, однако вместо Тигра и Сырдарьи видел перед собою скачущих лошадей и подполковника Белецкого — Душегуба — с револьвером в руке. Наконец усталый и разбитый, махнув на все рукой, я поужинал и лег спать.

Должно быть, от волнений, которые мне пришлось пережить накануне, я наутро чуть не проспал и едва не опоздал в школу. Но, снимая в раздевалке пальто, я решил, что сообщу Женьке потрясающую новость, чуточку помучив и подразнив его.

Женька в школу уже пришел и рылся в портфеле, вынимая ручку, тетрадку и учебники. Подойдя к нему и хитро прищуриваясь, я сказал:

— А у кого я вчера был…

Женька не отозвался и еще ниже склонился над портфелем.

— Сказать, а?

— Иди ты от меня подальше! — со злостью вдруг сузив глаза, прошипел Вострецов и добавил: — Предатель!..

Будто плетью по лицу полоснуло меня это слово. А я-то несся к нему с такой радостной вестью! Я-то мечтал, как подойду и скажу ему, что разговаривал с самим, — понимает ли он? — с самим Ме-ще-ря-ко-вым!..

— Ну хорошо же, — задохнулся я, — пожалеешь еще…

И круто повернувшись, зашагал к своей парте.

Прозвенел звонок. Дежурные развесили на доске цветастые плакаты с изображением ядовито-зеленого кочана капусты, кочерыжки… Вошла, будто вплыла, дородная преподавательница ботаники Анна Ивановна. Начался урок.

Глухо и невнятно доносился до меня неуверенный, точно всегда немного испуганный, голосок Симы Соловейчик, отвечавшей у доски. Я не слушал ее. Я весь кипел от негодования. «Хорошо же, — думал я, уставившись в парту. — Пусть же ты так ничего и не узнаешь… Один, без тебя буду искать Ольгу!.. Один пойду на Овражную… Никакой Васька Русаков меня не испугает… Идущий вперед — достигнет цели!.. И не думай, что это только твоя поговорка. И я достигну!.. Обязательно, непременно!..»

Мне почудилось, будто меня сзади кто-то окликнул. Потом еще раз. Мишка Маслов, сидевший позади, больно ткнул мне в плечо кончиком ручки:

— Ты что, не слышишь? Вызывают…

Занятый своими думами, я, действительно, не расслышал, что Анна Ивановна несколько раз подряд нетерпеливо повторила мою фамилию.

— Что с тобою, Кулагин? — строго спросила она. — В каких облаках ты витаешь? Продолжи рассказ Симы.

Продолжить рассказ? Если бы я знал, на чем хоть она остановилась! Я стоял, глупо выпучив глаза, разглядывая капустный кочан, нарисованный на плакате.

— Мы ждем тебя, Кулагин.

— Это… это капуста, — шмыгнув носом, произнес я.

— Во первых, выйди к доске, чтобы тебя все в классе видели.

Пришлось выйти к столу, за которым сидела Анна Ивановна. Мимоходом я услышал, как Лешка Веревкин прошептал слово «кочерыжка».

— Так из чего же образуется капустный кочан? — продолжала расспрашивать Анна Ивановна.

— Из кочерыжки… — брякнул я.

По партам пронесся невнятный шелест. Ох, как же знаком был мне этот противный безнадежный шепоток! Словно ветер, проносился он по классу, когда отвечавший у доски путался и говорил глупости. И так же хорошо я знал, что этот ветерок всегда бывает предвестником неистовой бури.

— Понятно, Кулагин, — хмуро отозвалась преподавательница ботаники. — Капустный кочан образуется из кочерыжки, а яблоки на яблоне, по-видимому, из веток… Садись, Кулагин, и дай мне свой дневник.

Опустив голову, ни на кого не глядя, я брел к своей парте. В моем дневнике появилась первая в нынешнем году двойка. Сел не поднимая головы. Горько задумался, И почему это так бывает, что все несчастья сразу сыплются на одного человека, словно из рога изобилия? И с Женькой поссорился, и отец заболел… И вот еще на мою беду двойка…

День у меня был вконец испорчен. Возвращаясь из школы домой после пятого урока, я решил ничем не показывать маме и отцу, что получил плохую отметку. Я старался дома разговаривать как можно веселее и беспечнее. Но разве можно скрыть от мамы хоть малейшую неудачу. Я принялся было рассказывать, как вчера был у Мещерякова, но мама, пристально взглянув на меня, произнесла:

— Признавайся, Сергей, двойку сегодня получил?

— Получил, — уныло признался я и тотчас же, чтобы оправдаться, принялся рассказывать, что меня подвел Лешка Веревкин, которого мама почему-то так любит, что просто от него без ума.

— Ну а плохую отметку ты все-таки исправь, — сказала мама. — Ну-ка дай мне дневник.

— Обязательно исправлю, мам, — пообещал я, расстегивая портфель и доставая злополучный дневник.

Отец в этот день чувствовал себя гораздо лучше: то ли помогли таблетки этазола, которые ему прописал доктор, то ли так все прошло само собой, но только температура у него снизилась до нормальной, но, самое интересное, что у него внезапно появился зверский аппетит.

А в классе у нас полным ходом шла подготовка к праздничному концерту. Мне она доставила множество хлопот. Дело в том, что Комиссар решил непременно охватить подготовкой весь класс. А если нашему председателю что-нибудь втемяшится в голову, то — хочешь не хочешь — этого никакими силами из нее не выбьешь.

Перед уроком географии Лешка Веревкин подошел ко мне и шепотом сказал, что он сегодня свободен и можно пойти к нему проявлять фотопленку, ту самую, на которую он снимал наших ребят, явившихся ко мне с делегацией от класса. Мне и самому любопытно было узнать, что же получилось из его снимков.

Мы решили, что после уроков я отправлюсь к себе домой пообедать, а после с учебниками и тетрадками побегу к нему и мы совместим приятное, как выразился Веревкин, с полезным, то есть будем готовить домашние задания, а заодно проявим фотопленки.

Придя домой, я в ванной комнате вымыл руки с мылом, а через час, помахивая портфелем, стремглав мчался к дому, где жили Веревкины.

Оказалось, что Лешка давно уже меня дожидается. В ванной комнате у него все уже было приготовлено: и бачок, и бутылки с проявителем и закрепителем… Ну, вода-то, само собой, была тоже. На дощечке, где лежало мыло и мочалка, стоял красный фонарь.

Проявлять оказалось совсем нетрудно. Дома никого из взрослых не было, поэтому мы могли действовать совершенно свободно. Лешка проворно вставил в бачок фотопленку и разрешил мне поворачивать черную пластмассовую ручку. А он тем временем тут же устанавливал громадный, на тонкой ножке, с огромной головой увеличитель.

Минут через двадцать, промыв пленку прямо в бачке под струей воды, мы повесили ее сушиться, прищемив кончик специальным зажимом. Лешка просмотрел на свет несколько мокрых кадров и радостно сообщил, что снимки вышли мировые.

— Ну а мы пока, чтобы не терять времени, займемся домашними заданиями.

Мы занимались до тех пор, пока у меня не затрещала голова. Лешка будто бы и не замечал ничего. Потом он с недоумением отметил, что я сделался какой-то бледный.

— Будешь бледным, если все время домашние задания готовить, — угрюмо вымолвил я. — Лешка, может быть, наши пленки уже высохли?

— Пойдем посмотрим.

Мы зашли в ванную, и оказалось, что пленка наша успела высохнуть.

— Можно печатать! — торжественно произнес Веревкин, наливая в черные пластмассовые ванночки проявитель, закрепитель и зажигая красный фонарь. — Садись вот на эту табуретку. — Вид у него при этих словах был такой, как у фокусников в цирке перед тем, как показать какой-нибудь необычайный трюк. — Выключай свет, — командовал он, вставляя пленку в специальный паз, сделанный в увеличителе. — Дверь плотнее закрой…

После этого он включил в увеличителе лампу. Я боялся дышать, когда мой новый товарищ размеренно считал:

— P-раз… два… три… — он досчитал до шести и, громко выкрикнув: — Все!.. — выключил в увеличителе лампу.

— Ну, теперь смотри, Сергей! — торжественно промолвил Веревкин.

Я взял еще мокрую бумагу, но ничего на ней не смог разобрать. То, что возле моей кровати сидели ребята, еще можно было понять. Но отчего все они оказались за какой-то частой косой сеткой, было неясно. Потом я изумился еще больше: на голове Борьки Кобылина красовались громадные ветвистые рога.

— Лешка! — закричал я. — Гляди-ка, отчего это у Кобылина рога на голове выросли?

Веревкин тоже взглянул на снимок и вдруг побледнел.

— Вот так всегда бывает, — воскликнул он, всплеснув горестно руками. — На одну пленку два раза снял. Это, Сергей, та самая пленка, на которую мы первый раз снимали, в зоопарке.

Меня разбирал смех. Вот сидит наш Комиссар — Костя Веселовский, и не разобрать: то ли он белого медведя обнял, то ли медведь его лапами обхватил. А вот Олежка Островков! Только отчего у него две головы? Да вторая-то моя!.. А староста класса Тамара Гусева очутилась в клетке. И к ее шее будто бы пришито туловище тигра. Ну и покажет она Лешке, если увидит такую карикатуру!

Давясь от хохота, я перебирал карточки. А Веревкин рассматривал их мрачно, огорченно повторяя:

— И как я мог ошибиться? Как мог? А еще хотел отослать их дяде Боре… Показать, как снимаю!..

Мне стало жаль Лешку. Я решил его успокоить и сказал, что поснимать в зоопарке можно ведь и еще разок. А насчет делегации — тут уж Веревкину придется ждать, пока я снова заболею.

Домой в тот день я возвращался веселый, напевая какую-то песенку, размахивая портфелем. Меня потешало не только то, что Лешка провалился со своими фотографическими снимками, но еще больше то, что мы вызубрили урок по ботанике, а значит, я смогу сдержать слово, данное маме, — исправить свою злополучную двойку.

Примирение

На следующее утро Лешка пришел в класс мрачный.

— Испортился аппарат, — огорченно произнес он, ни на кого не глядя. — В нем счетчик сломался. Я его разбирать стал. Почти уже нашел, в чем дело… А он обратно не собирается…

Кое-кто из ребят начал внимательно к нему прислушиваться. Особенно Комиссар. Веревкин пообещал ему сделать снимки для стенной газеты.

— Нужно в починку отдавать, в мастерскую, — продолжал между тем Веревкин. — Вот ведь не везет!

— Та-а-ак! — зловеще протянул Костя. — А где же твое обещание?

Но в этот момент протрещал звонок, в класс вошла молоденькая худощавая математичка, и Комиссар отложил серьезный разговор до следующей перемены.

До концерта оставалось три дня, когда Костя Веселовский подошел ко мне перед началом занятий и сказал:

— Придумал, что ты будешь делать.

— А что?

— Вести программу. Объявлять номера.

— Номера? Да я в жизни никогда не объявлял!..

— Мало ли что, — холодно произнес Комиссар. — Я вот, например, петь и совсем не умею. А как сказала нам в лагере пионервожатая: «Веселовский запевает!» — так запел, не хуже, чем в Большом театре.

Весь день бродил я за нашим Комиссаром и уверял его, что ничего у меня не получится. Но разве ему что докажешь! Уперся — ни в какую.

— Это не только мое поручение. Это приказ Веры Федоровны, нашей старшей вожатой. Значит, должен выполнять. А вместо того чтобы отвиливать, лучше бы изучал образцы…

— Какие еще образцы?

— Ясно какие! — хитро прищурил глаза Комиссар. — Тарапуньку и Штепселя… Или Мирова и Новицкого…

Но когда же мне изучать образцы, когда до концерта времени вовсе не осталось.

— Костенька, — вкрадчиво пролепетал я. — Ведь Тарапунька и Штепсель — их же двое. Можно я Лешку Веревкина возьму в помощники? У него все равно аппарат испортился.

— Бери, конечно!

А Лешка хорош. Как услышал, что нам вдвоем надо объявлять номера, сразу начал выкручиваться. Но потом согласился. Стали мы с ним вдвоем обсуждать, как нам вести программу.

— Давай так, — сказал Веревкин, когда я вспомнил про Тарапуньку и Штепселя. — Лучше не как эти всем известные конферансье, а как Николай Озеров и Владимир Маслаченко: полконцерта ты будешь вести, а полконцерта я.

— Ну, Лешка, это, по-моему, просто скучно будет. Ведь это концерт, а не хоккейный матч.

— Мало ли что скучно. Нам ведь никто задания не давал, чтобы все с хохоту померли. Главное, объявлять нужно погромче, вот так. — Тут Веревкин подпрыгнул, выпучил глаза и заорал оглушительным голосом: — Выступает выдающийся акробат нашего класса Борис Кобылин!

— Вот здорово! — обрадовался я. — У тебя, Лешка, очень хорошо получается. Лучше, знаешь, ты один объявляй, а я тебе из-за занавеса стану подсказывать.

— Вот еще! — возразил Веревкин. — Во-первых, не ты у меня помощник, а я у тебя. И потом подсказываю я лучше. Помнишь, как я на ботанике тебе подсказывал?

— Еще бы не помнить. Ведь это из-за твоей подсказки Анна Ивановна мне двойку поставила.

— А ты бы учил получше, вот и не было бы двойки.

— Ладно уж, — миролюбиво сказал я. — Не время сейчас спорить. Знаешь что, — внезапно осенило меня, — давай вместе.

— Хором?

— Зачем хором? Просто один номер ты, другой я.

Мы с полчаса спорили, охрипли от крика, утомились и в конце концов решили: будь что будет.

Концерт подготовили длиннющий. Впрочем, возможно, это только мне так показалось, потому что мне нужно было объявлять номера. Пригласили всех школьников. Даже малышей. Комиссар сообщил по секрету, что Вера Федоровна приготовила такой сюрприз, что все ахнут.

И вот наступил день концерта. С утра меня пробирал озноб. Не то, чтобы я боялся, как бы чего-нибудь не случилось, а просто чувствовал себя не в своей тарелке. Зато Веревкин был в преотличном настроении и даже хорохорился:

— Ничего не бойся, Сережка. Все будет в полнейшем порядке. Главное, помни: объявляй погромче. Иди пока, тренируйся.

Я побрел за сцену. Там стоял шум и крик. Кто пел, кто танцевал… Борька Кобылин выжимал на коврике стойку. Второе звено в полном составе последний раз повторяло свои пирамиды. В углу Олежка Островков — он должен был показывать фокусы — ругал сумрачного Гешку Гаврилова:

— Совсем ты ослеп, Гешка! Не видишь, что ли? Сел прямо на мою волшебную коробку. Ну что я теперь без нее делать буду?

Я набрал в грудь побольше воздуха, да как гаркну что было сил:

— Выступает выдающийся ученик нашего класса!..

Борька Кобылин как стоял на руках, так и брякнулся на пол. Второе звено в полном составе вдруг все рассыпалось на отдельные части. У Слежки Островкова попадали из рук все его коробки. Весь красный от негодования Комиссар подлетел ко мне.

— Ты что тут разорался? Тебя только не хватало. Гляди — всех напугал!..

Хотел было я ему объяснить, что это репетиция, а у меня из горла какой-то писк вырывается: пропал голос.

— Иди на сцену! — кричит Костя. — Сейчас будем начинать!

Побрел я на сцену ни жив ни мертв. А навстречу мне Лешка идет, белый как сахар.

— Ой, Сережка, придется тебе одному весты концерт. У меня гляди-ка что случилось.

Поворачивается ко мне спиной, а у него на штанах здоровенная дыра.

— Ты нарочно, — засипел я, — нарочно штаны порвал. Ну и делай, что хочешь. У меня, слышишь, голос пропал совсем от твоей тренировки.

— Это ты сам нарочно потерял голос! — заорал Веревкин. — Разве я виноват, что там, за сценой, со всех сторон гвозди понатыканы! Как же я выйду на сцену такой… такой рваный?

Вдруг он уставился на меня, вытаращив глаза. Пальцы скрючил. У меня от ужаса по спине побежали мурашки. А Лешка еще как прыгнет да ка-ак зарычит… Кинулся я от него в сторону.

— Лешка, — сиплю. — Ты что это? С ума, что ли, сошел?.. А кто же объявлять будет?..

Веревкин остановился и принялся сосредоточенно скрести у себя в затылке.

— Здорово у тебя горло прихватило. Да ладно, не бойся. Это я так просто, попугать тебя хотел. Я слыхал, от испуга голос иногда возвращается.

— Балда ты, Лешка, — разозлился я. — От испуга люди только заикаться начинают. Не хватает еще, чтобы я заикаться стал.

— Что же делать? — в отчаянии произнес Веревкин.

— Знаешь что! — вдруг осенило меня. — Тебе же к публике спиной поворачиваться не нужно. Выйди себе на сцену, объяви номер, а потом вот так и попяться, и попяться…

Я показал ему, как надо пятиться, и больно ударился спиной о какой-то угол. Смотрю — это ребята стол на сцену тащат. Комиссар бежит впереди всех и размахивает красной скатертью.

— Эгей, артисты! Опять тут под ногами вертитесь! А ну, помогите лучше стол поставить. К нам гость приехал — участник Отечественной войны! Орденов — жуть сколько!.. Вы сперва его объявите, а после уже концерт начнется.

«Ну, — думаю, — пропал концерт! Если на сцене будет сидеть гость, то Лешке уж не повернуться ни в какую сторону». Я подошел к Косте и решительно засипел:

— Костя, говори, что делать! У меня, видишь, голос пропал. А Веревкин порвал штаны…

Мне показалось, что глаза у нашего Комиссара сейчас выскочат из орбит.

— Что-о-о? Да вы что это, сговорились? — Он с минуту подумал, а потом закричал: — Эй, Островков, позови Симу! Надо Веревкину штаны зашивать. Пусть иголку с нитками тащит!..

Лешка покраснел.

— Это зачем же девчонку? Я не хочу, чтобы Соловейчик… Пусть из мальчишек кто-нибудь зашивает.

— А давайте я зашью, — вызвался Островков. — У меня, знаете, какая ловкость рук! Не зря же я фокусник!

— Ладно, зашивай ты, — решил Комиссар. — А ты, Веревкин, снимай брюки. Завернись пока в скатерть. — Потом он обернулся к Кобылину. — Слушай, Борька, у тебя деньги есть?

— Есть вот полтинник.

— Сбегай к тете Наде в буфет, попроси у нее сырых яиц. Сейчас мы тебе, Кулагин, вернем твой голос.

Борька вразвалочку побежал в буфет, Островков в класс, за нитками, а Лешка, сняв брюки, закутался в скатерть, словно римский император в тогу.

Вскоре вернулся Олежка и притащил иголку, в которую была вдета длиннющая белая нитка.

— Как же белыми? — испугался Веревкин. — Брюки-то у меня черные.

— Скажи спасибо, что хоть белые нашлись, — ворчливо отозвался Островков. — Черные девчонки на «Казачок» извели.

Он устроился на краешке стола и стал ловко орудовать иголкой. Прибежал Кобылин с пакетом в руке.

— Вот. На все деньги купил. Пять штук. Только сырых нету. Одни крутые…

— Вот уж не знаю, помогут ли крутые, — с сомнением произнес Костя.

— Пускай ест, — с угрозой сказал Кобылин. — Все равно хуже не будет. И не пропадать же полтиннику.

— Да как же я их съем? — испугался я. — Ты бы, Борька, хоть соли захватил!..

— А я и захватил, — зловеще произнес Кобылин, поднося к моему носу здоровенный свой кулачище. — Вот тебе соль… А вот это хлеб. А ну ешь без разговоров!..

Никогда прежде не приходилось мне съедать сразу пять вареных яиц, да еще без соли. Первые три штуки я кое-как одолел, а четвертое стало застревать у меня в горле. Да как они полезут, если почти все участники концерта столпились вокруг и наперебой помогают:

— Еще съешь… И еще одно!.. Может быть, лучше станет.

— Ну-ка попробуй, появился голос?

Я пробовал, но из горла вместе с желтковыми крошками по-прежнему вылетало только противное сипение.

— Давай, давай, — подгонял Комиссар. — Начинать пора.

Я давился, кашлял, мотал головой и, когда одолел пятое яйцо, то не смог не только объявлять номера, но даже встать с места.

— Вот за это спасибо… Накормили.

— А у меня все в порядке, — бодро отозвался Островков. — Вот она какая, ловкость рук! На, Лешка, носи на здоровье.

Веревкин дернул к себе брюки, и тут затрещало на коленке у Олежки: он второпях пришил Лешкины брюки к своим.

А за занавесом раздавались аплодисменты. И нетерпеливые ребячьи голоса требовали начинать концерт. Мы же стояли, онемев от неожиданности. И тут то ли от страха, что концерт сорвется, то ли, действительно, от этих самых крутых яиц, но ко мне вернулся голос, и я заорал так, что у самого что-то брякнуло в ушах:

— Борька! Кобылин!.. Тебе-то для чего брюки?

— А что же я, без штанов, что ли, буду ходить?

— Да ведь ты же в трусиках выступаешь! Дай на время свои брюки Веревкину!..

— Как же он в них уместится?

Но Костя, к которому уже возвратилась его обычная находчивость, тотчас же меня поддержал:

— Верно придумал, Кулагин! Он их снизу подвернет, и все будет как в аптеке…

— А как же я? — захныкал Островков.

— Да зачем тебе брюки? Ты же фокусник! Факир! Мы тебе сейчас найдем что-нибудь вроде скатерти… Завернешься в нее, как в индийское сари… А ну все со сцены! Начинаем!..

Лешка выбежал из-за кулис и, прыгая на одной ноге, подворачивая Борькины брюки, где только можно, спросил меня недоверчиво:

— А ты, может, Сережка, соврал? Может, и не пропадал у тебя голос? Вон ты как заорал-то!..

Но я не успел ответить. Комиссар за сценой хлопнул в ладоши, кто-то дернул за веревку, занавес разъехался, и мы с Лешкой, очутившись перед залом, полным беснующихся зрителей-ребят, хором объявили, что наш концерт начинается.

Спорить, кому первому представлять героя Отечественной войны, участника битвы под Москвой, воевавшего в прославленной Панфиловской дивизии, артиллериста Павла Семеновича Скворцова, нам с Лешкой не пришлось, потому что его представил сам председатель совета дружины старшеклассник Никита.

Мы увидели, как с одного из задних рядов поднялся седой коренастый человек с множеством боевых орденов и медалей под лацканом пиджака. Пока он шел по проходу между рядами, они мерно позвякивали в такт его шагам. Этого звука не могли заглушить даже неистовые аплодисменты школьников, которые поднимались, когда Павел Семенович Скворцов проходил рядом с ними.

По ступенькам он поднялся на сцену, и зал понемногу угомонился. Я не заметил, как все участники нашего концерта вместе с самой Верой Федоровной и Никитой столпились за кулисами, чтобы лучше слышать героя битвы под Москвой.

А он вдохновенно принялся рассказывать о том, как героически сражался в частях 8-й гвардейской Панфиловской дивизии, отражая атаки фашистских танков, с тупым упорством лезущих на наши траншеи. Гитлеровцам хотелось во что бы то ни стало взять нашу прекрасную столицу и сровнять ее с землей так, будто ее и на свете-то не было…

Я думал: разве для того бились на баррикадах защитники Пресни, разве для того побеждали они в боях за революцию, для того ли они сражались с белогвардейцами в тяжкие годы гражданской войны, чтобы нашу совсем недавно освободившуюся страну победили гитлеровские орды?.. Нет, вовсе не для того бились и сражались они в жестоких боях и битвах!..

С пылающим лицом я обернулся и сразу увидел тут же на сцене Женьку Вострецова. Он смотрел на меня, и в глазах его я не увидел прежней ненависти. Я заметил совсем иное выражение его лица, похожее на дружеское чувство…

Между тем бывший артиллерист закончил свой рассказ. И вновь раздались аплодисменты, такие дружные, такие горячие, каких я в своей жизни еще ни разу не слышал.

Но тут откуда ни возьмись появился неугомонный наш Комиссар. Он заторопил нас с концертом, а героя плотным кольцом обступили девчонки-третьеклассницы, затараторили, перебивая одна другую. Я только и смог разобрать, что у них в классе есть мальчик-фотограф, и они хотят, чтобы Павел Семенович с их классом сфотографировался.

Мне так хотелось поговорить с Женей. Будто бы я с ним тысячу лет уже не разговаривал. А вместо этого пришлось объявлять номера.

Кое-как я вышел на сцену и не помню уж, что и как говорил. Больше всего мне хотелось поведать Женьке о моем свидании с Мещеряковыми. Но Женька заговорил первым.

Оказывается, после нашей злополучной драки с Васькой и его дружками он как-то созвонился с Купрейкиным — тот уже к этому времени возвратился из санатория — и отправился к нему на Кутузовский проспект.

— Ну, приехал я к нему, поднялся на лифте… Дверь мне сам он и отворил. Седенький такой старичок, в фуфайке. Он, правда, Ольгу тоже никогда не встречал, но сказал, что по соседству с ними жил хороший человек, участник первой русской революции Захар Тихонович Коростелев. Он потом уехал из Москвы в город Нижний Новгород — это теперешний Горький… Адрес его у Виталия Васильевича есть, и он, как только появится свободное время, напишет ему письмо и обо всем узнает…

Пока он рассказывал, я постепенно пришел в себя. Меня так и подмывало рассказать Женьке о том, как я повстречался с Мещеряковыми, что мы с ним ошиблись, думая, будто его зовут Иваном Ивановичем, — ведь есть и другие имена, начинающиеся с буквы «И»: Игнат, Илья, Ипат, Иона… Игорь в конце концов…

Наконец Вострецов умолк, и тогда заговорил я.

— Помнишь, Женька, я тебе прошлый раз хотел рассказать, кого повидал. Так вот! Ты даже себе представить не можешь… Самого Мещерякова!

И, насладившись Женькиным растерянным видом, продолжил:

— Того самого, ну, который дневник писал…

— Что-о? — Женька схватил меня за плечо и так его стиснул, что я едва не завопил от боли. — Ко… когда ты его видел?

Но мне хотелось так много поведать Женьке, что все слова будто бы куда-то провалились. Я не знал, с чего начать. К тому же постоянные Женькины вопросы — «где», да «когда», да «каким образом» — буквально выскребли из моей бедной, утомленной после тяжелого концерта головы все необходимые слова.

Альбом

В школу, как и прежде, мы шли вдвоем. В раздевалке Комиссар, увидев нас, удовлетворенно сказал:

— Наконец-то! Помирились. А я уж думал, что до конца учебного года так в ссоре и останетесь.

Только один Лешка на меня дулся. За весь вчерашний день я ни разу к нему не зашел и даже не позвонил по телефону. К тому же Женька снова пересел на свое старое место, за мою парту. Я чувствовал, что Веревкин прав, тая на меня обиду.

После первого урока я подошел к нему и примирительно сказал:

— Ты, Лешка, не огорчайся. Нашел за что. Мы теперь все втроем дружить будем.

— Правда? — обрадовался Веревкин. — А то я уж думал, что ты со мной раздружиться хочешь.

На ботанике Анна Ивановна вызвала меня к доске. Но теперь я сразу услышал свою фамилию и, порывисто схватив с парты дневник, пошел отвечать.

— Расскажи нам, Кулагин, что ты знаешь о моркови, — произнесла Анна Ивановна и что-то пометила в классном журнале.

— Морковь — это очень распространенное овощное растение, — торопливо затараторил я. — Растение это двулетнее… В первый год морковь образует корнеплод… а на второй у нее появляется цветоносный стебель…

Анна Ивановна кивала головой. Это был неплохой признак. Она всегда вот так молча кивала, если ученик отвечал без ошибки. Она не отпускала меня долго. Но в дневнике у меня появилась первая по ботанике четверка.

Настроение по этому поводу было просто замечательное. А может быть, еще и потому, что я наконец-то помирился с Женькой. После пятого урока мы вдвоем шагали по улице Заморенова. Я начал вспоминать о том, как был в квартире у Мещеряковых.

— Надо бы снова к ним сходить, — нерешительно произнес я.

— Для чего?

— Ну как же! Ведь я не спросил у него, видел Игнатий Игоревич Чапаева или нет… И потом — кто же такая эта «N. R.»?..

— Понимаешь, Серега, — задумчиво проговорил Вострецов. — Ты уж и так расспросил его обо многом. А Чапаева… Ну какая нам разница. По-моему, незачем понапрасну напоминать человеку о его прошлом. А мы, Серега, лучше знаешь, что сделаем? Ведь Иван Николаевич несколько раз напоминал нам о докладе. А мы не только доклад! Мы еще и альбом успеем составить!..

Мне вдруг почудился на моем затылке чей-то пристальный взгляд. Я обернулся. Лешка Веревкин шел за нами следом. Его пальто было сейчас застегнуто на все пуговицы, а шапка сдвинута на лоб. Мне сделалось нестерпимо стыдно за свою забывчивость: ведь я обещал ему, что мы втроем будем теперь дружить.

— Женя, — тронул я Вострецова за рукав. — Пусть Веревкин с нами на Овражную пойдет. — И, приметив Женькин недоверчивый взгляд, принялся спешно развивать свою мысль. — Нам легче будет искать. Да и в кружке он пригодится со своим фотоаппаратом…

Вострецов подумал с минуту и кивнул:

— Пускай.

— Лешка, — позвал я. — Поди сюда, дело есть.

Веревкин подбежал бодрой рысцой.

— Я здесь!

— Хочешь с нами вместе искать героиню 1905 года?

— Конечно! — Лешка даже задохнулся.

В субботу мы направились на Овражную улицу. С нами теперь шагал Лешка Веревкин. Правда, фотоаппарата у него не было: он отдал его в мастерскую чинить. Лешка был доволен, что мы его взяли с собой, и по старой своей привычке болтал без умолку.

— Ну и треплив же ты, Веревкин, — не дослушав, сердито сказал Женька. — Мелешь невесть что. Даже слушать противно.

Если бы эдакую фразу высказал я, Лешка непременно полез бы в бутылку. Но Женька — это совсем иное дело. Его Веревкин побаивался. Лешка насупился и тотчас же покорно умолк. Больше мы от него всю дорогу не слышали ни звука.

Мы торопились. Ведь времени у нас было совсем немного.

Впрочем, в этот день мы опять так ничего и не узнали. Только устали смертельно. Особенно я. Да и обошли-то всего ничего: несколько квартир. Причем в одну нас даже не впустили. Какая-то вредная старушонка разговаривала с нами, немного приоткрыв входную дверь, сквозь цепочку.

Зато в других домах нас встречали если не радушно, то с интересом. Если же в квартире оказывались ребятишки, они следовали вместе с нами, показывая дорогу к жильцам-пенсионерам. И оставались в комнате, пока мы не заканчивали наши расспросы. Они нам нисколько не мешали. Только на первый листок судебного дела смотрели с отчаянным любопытством.

Нашим альбомом мы решили заняться во вторник, а в среду все вместе должны пойти в Дом пионеров, на занятия кружка. Мы с Женькой хотели во что бы то ни стало записать Веревкина в нашу компанию. Ведь по Овражной улице он должен был ходить с полным основанием. Но дело было еще и в том, что во вторник в фотографической мастерской Лешке обещали починить его аппарат.

В мастерскую после уроков мы отправились снова все втроем. Увидев довольно длинную очередь, я испугался. Но оказалось, что это стоят те, кто фотоаппараты собирался сдавать в ремонт. А рядом с другим окошечком, над которым висела надпись «Выдача заказов», никого не было. Но окошко было закрыто.

Лешка смело постучал по раме. Но все равно за окошком никто не появился. Веревкин стукнул еще разок, и тогда в рамке, словно на портрете, показалось недовольное лицо пожилой женщины, будто бы она огорчена тем, что ее отвлекли от крайне важного дела.

— Что нужно? — неприветливо спросила она.

Вместо ответа Лешка протянул ей квитанцию. Женщина куда-то исчезла. Ее не было довольно долго. Еще несколько посетителей пристроилось к нам в хвост. Вскоре женщина появилась снова, все с таким же недовольным видом.

Получив фотоаппарат и очутившись на улице, Женька деловито спросил:

— Леш, а пленки у тебя есть?

— Есть, — с недоумением откликнулся Веревкин. — Только дома. А что?

— А то, что ты сейчас сходишь за ними и сюда принесешь. Нам для альбома фотокарточки нужно сделать…

— Так я сейчас! Я мигом!..

И мы еще опомниться не успели, как он вскочил в подъехавший троллейбус и был таков.

— Вот ведь прыткий какой, — без злобы ругнул его Женька. — А мы покуда зайдем в книжный магазин. Нам ведь нужно альбом присмотреть.

Мы долго выбирали в магазине «Красная Пресня» альбом для наших записей. И наконец остановились на одном, в красивой красной обложке, очень напоминающей революционное алое знамя, — под таким наверняка отстаивали баррикады их храбрецы-защитники… Затем остановились возле витрины в самом магазине, дожидаясь Лешку.

Веревкин появился примерно через полчаса. Мы видели, как он выскочил из троллейбуса и в недоумении закрутил головой, удивляясь, куда это мы запропастились.

— Давай, Серега, его разыграем, раз он задержался, — придумал Женька. — Не будем выходить. Пусть-ка он теперь нас поищет.

Лешка заметался по тротуару. Заглянул в подъезд, в подворотню… Мимо него шли, торопясь, прохожие, а он в панике носился вдоль тротуара.

— Ладно, не будем его больше мучить, — пожалел Веревкина Женька. — А то он еще через улицу сиганет.

Когда мы чинно вышли из магазина, вид у Веревкина был донельзя растерянный. Даже шапка съехала набок. Он совершенно забыл про свой фотоаппарат, который болтался на ремешке и казался предметом совершенно никчемным. Он даже не сразу узнал нас. Когда Женька прошел мимо, не глядя в его сторону, Веревкин несколько секунд стоял, совершенно обалделый. А потом вдруг как завопит:

— Женя! Сережа!.. Куда же вы подевались?! Я вас уже битый час ищу!..

— A-а, это ты? — с равнодушным видом отозвался Вострецов, помахивая альбомом. — А мы тебя уже и не ждали.

Только сейчас, кажется, до Лешки дошел смысл того, что он совершил.

— Мне же хотелось как побыстрее, — виновато забормотал он.

— В другой раз делай не побыстрее, а будь посообразительней, — наставительно заметил Женька. — Ну а теперь снимай.

— Что снимать? — Лешка завертел головой.

— Не понимаешь разве? Универмаг снимай, книжный магазин вон, доску Почета…

Веревкин торопливо защелкал аппаратом. А потом было еще много снимков. Мы фотографировали и зоопарк, и станцию метро «Краснопресненская», и высотный дом на площади Восстания.

На следующий день, в среду, мы собрались все втроем дома у Женьки. Женькина мать, худенькая, подвижная Антонина Григорьевна, усадила нас было за стол пить чай. Но нам всем было совсем не до чая: нам предстояло идти в Дом пионеров. Веревкин заметно волновался. А когда мы вошли в просторный шумный вестибюль знакомого нам здания, Лешка и вовсе оробел. Мы почти силой втащили его по лестнице в комнату занятий кружка.

Иван Николаевич был уже на месте. Он сидел один, перебирая какие-то бумаги, делая в них карандашом пометки. Когда мы вошли, он поднял седую голову и кивнул нам с приветливой улыбкой. Несколько дольше его пристальный взгляд задержался на Лешке.

— Вы, я вижу, новенького к нам привели, — произнес он, окидывая Веревкина острым взглядом. — Как же тебя зовут?

Но Лешка молчал, словно воды в рот набрал. За него ответил Женька.

— Веревкин, Иван Николаевич. Лешка… то есть Алексей.

— А он сам, что же, язык проглотил?

Лешка замотал головой и для пущей убедительности высунул язык:

— А вот и не проглотил.

— Вижу, — кивнул Иван Николаевич. — Скажи, пожалуйста, ну а историю ты любишь?

— Очень люблю, — с жаром отозвался Лешка.

— Иван Николаевич, — неожиданно перебил их разговор Женька. — Нельзя в музее некоторые копии получить… с фотографий, документов разных?.. Там интересные карточки есть.

— Почему же нельзя. Очень даже можно. А вам для чего это нужно? Уж не для альбома ли?

— Для него.

Иван Николаевич пообещал, что завтра же позвонит в музей и попросит его работников снять для нас копии.

В эту минуту входная дверь с легким скрипом отворилась, и показались Зина Грунько и Лева Огурецкий. Понемногу собрались и остальные члены кружка. Пора было начинать занятия.

Страничек в альбоме мы насчитали 26, плотных, глянцевитых, так и тянуло что-нибудь на них нарисовать. К нашей радости, Лешка Веревкин оказался совсем неплохим художником, хотя в классе никогда себя в этом деле не проявлял. И акварельные краски у него были, и кисточки… Он взялся нарисовать первую страницу — алое знамя, развевающееся над баррикадой.

Стоя у него за спиной, мы следили за его руками. Женька даже язык высунул, до того он волновался. Веревкин рисовал знамя. Изорванное, пробитое пулями, но все-таки победоносное и гордое…

— Веревкин, — удивленно произнес Женька, — ты же здорово рисуешь! А чего же ты у нас в классе об этом не говорил?

— Ну уж ты скажешь тоже — «здорово», — покраснев, отозвался Лешка, но чувствовалось, что похвала, исходящая от Женьки, ему приятна.

Вдоволь налюбовавшись Лешкиным рисунком, мы стали решать, кому писать заголовок. Наконец решили для проверки цветной тушью изобразить несколько букв. Лучший почерк оказался у Женьки. Особенно заглавные буквы — «П» и «В». Жаль, что в заголовке, коллективно придуманном нами: «История баррикадных боев на Овражной улице», — не оказалось ни одной буквы «П».

— А давайте так! — с жаром воскликнул я. — «История баррикадных боев» не на Овражной улице, а в «Краснопресненском районе».

С этим исправлением согласились все члены кружка.

Проездом в городе

Теперь каждый раз, едва выпадало свободное время, мы встречались у Лешки, Женьки или у меня — у кого дома было посвободнее. Иван Николаевич на другой же день съездил в Историко-революционный музей «Красная Пресня» и получил от старшего сотрудника разрешение на получение фотокопий с различных карточек и рукописных документов. Среди них была и так запомнившаяся нам фотография группы девушек-курсисток. Вообще там попадались даже такие, каких не было на стендах в музее.

Мама и папа теперь видели меня дома очень редко.

— И где тебя все время носит? — удивлялась мать. — Ведь ни секунды не посидишь дома.

— Что ты, мамочка, — отвечал я, целуя ее, — вот я сижу. И не секундочку, а несколько минут…

Если честно говорить, мы даже на Овражную улицу теперь не ходили, занятые нашим альбомом. Я где-то в глубине души был убежден, что никакого дома мы там не найдем. Между тем альбом понемногу заполнялся материалами. Лешка, который все время старался показать себя перед Женькой с лучшей стороны, трудился изо всех сил, — делал замысловатые виньетки и сложные рисунки. Мне вообще казалось, будто он собрался разместить в альбоме все материалы, сколько их было. А их оказалось не так уж мало, включая фотокопии, записи, странички из дневника подпоручика Мещерякова…

— А что? — удивился Веревкин, когда я начал возражать против его выдумки. — Разве ты этого не хочешь?

И если бы не Женька, он так бы и поступил.

И вот однажды, когда мы корпели над альбомом дома у Женьки, в прихожей раздался требовательный звонок.

— Сейчас, сейчас, — откликнулся Вострецов, бросаясь отпирать.

Он отворил дверь, а мы с Лешкой тоже выскочили из комнаты, чтобы взглянуть, кого это принесло, и увидели в дверях запыхавшуюся Светланку.

— Скорей!.. Скорей!.. — задыхаясь, торопила нас девочка. — Приехал!.. Приехал!..

— Да кто приехал? — Женька никак не мог взять в толк.

— Коростелев приехал… Ждет вас у себя!..

Мы с Лешкой в недоумении переглянулись. Я совершенно забыл о жителе Овражной улицы — Коростелеве Захаре Тихоновиче. А Веревкин о нем и слыхом не слыхивал. Понял только один Женька. Он поспешно стал снимать с вешалки свое пальто. Светланка же, пока он да и мы тоже одевались, рассказывала.

Оказывается, сегодня после обеда, когда Володя только уселся за проверку записанных сегодня лекций, а Светланка начала готовить домашние задания, в квартире раздался телефонный звонок. К телефону подбежала быстроногая Светланка. Говорил какой-то совсем незнакомый голос. Незнакомец отрекомендовался бывшим соседом Волковых.

— Это он, понимаешь, Женя!.. — тараторила без остановки девочка. — Наш бывший сосед… Он из Горького приехал… И остановился в гостинице «Москва»… Он у нас в городе проездом.

Только тут до меня дошел смысл сказанного Светланкой. Через несколько секунд мы, толкаясь, вылетели из Женькиной квартиры.

Примерно через полчаса мы стояли перед дверью гостиничного номера 452.

Светланка робко постучала. За дверью прозвучал мужской голос:

— Открыто. Войдите.

Девочка толкнула дверь, и мы очутились в светлом после темноватого гостиничного коридора просторном номере. Навстречу нам поднялся из-за письменного стола немолодой человек с редкими волосами в двубортном синем костюме. Он выглядел не таким уж старым. На вид ему можно было дать лет пятьдесят, не больше. «Когда же это он успел принимать участие в баррикадных боях? — промелькнуло у меня в голове. — По виду совсем непохоже…»

— Вот, Степан Захарович, привела, — сказала, покраснев, Светланка.

— Ну-ка, ну-ка, — произнес мужчина, подходя к ней, — дай-ка я на тебя взгляну. — И обращаясь к нам, будто призывая нас в свидетели, продолжал: — Ведь когда я из Москвы уезжал, ей было… было… слушай, Света, а сколько же, в самом деле, тебе тогда было лет?

Девочка еще больше покраснела и сказала:

— А я не помню, Степан Захарович…

— Да тебе тогда было всего ничего, от горшка два вершка, — рассмеялся приезжий.

Пока они разговаривали, я с сомнением шепнул Женьке:

— Не может быть, чтобы он сражался на баррикадах!..

Будто бы услышав мой шепот, Степан Захарович всем телом повернулся к нам.

— Извините великодушно. Занялся вот воспоминаниями. — Он быстрым шагом подошел к столу и взял с него какую-то тетрадь в клеенчатом переплете. — Дело в том, что сегодня я уезжаю в загранкомандировку и хочу передать вам вот эту тетрадь. В ней есть записи моего отца, участника первой русской революции. Когда-то, видимо, для себя, он вел дневник. Никому его не показывал, а после его смерти в семейных архивах мы обнаружили его. Вручаю вам. Только учтите — из номера его не выносить, читайте и записывайте здесь. — Коростелев взял со стола несколько листков бумаги, остро отточенный карандаш и, обведя нас строгим взглядом, протянул все это Женьке. А сам куда-то стал собираться.

Так вот оно что! Это сын того человека, друга Виталия Васильевича Купрейкина, который живет на Кутузовском проспекте. Как же его звали?.. А, вспомнил: Захаром Тихоновичем.

Едва за Степаном Захаровичем затворилась дверь, мы тотчас же с вполне понятной жадностью принялись перелистывать тетрадные странички. Даже Светланка, которой, кажется, не было никакого дела до наших поисков, и та просовывала свою голову между моей и Лешкиной. Наконец Женька резонно заметил, что сначала нужно раздеться, а потом уже приниматься за тетрадь.

Возле двери стояла деревянная вешалка, на которую мы и повесили свои пальтишки. Затем устроились на диване, и Женька сказал мне:

— Читай все, с самого начала.

Почерк у Захара Тихоновича был четкий и понятный. Мне даже не приходилось напрягаться, чтобы разобрать какое-нибудь слово. Сперва шли описания узких кривых улочек тогдашней Пресни, описание той давней и не очень понятной нам жизни, когда еще не было автомобилей, а по улицам вместо них разъезжали извозчики… Не было самолетов, к которым мы уже так привыкли, что даже не обращаем на них внимания.

Захар Тихонович работал в то время на мебельной фабрике Николая Павловича Шмита. Он описывал первые годы двадцатого столетия… Кажется, это было совсем недавно. И все-таки несказанно давно. Однако мне хотелось добраться до самого главного, до тех событий, в которых наша героиня Ольга принимала участие. Поэтому я старался пропустить все посторонние записи, к величайшему неудовольствию Лешки, которому Женька вручил карандаш и бумагу, чтобы он записывал за мной следом.

Наконец перед моими глазами как будто бы промелькнуло название «Овражная». Я принялся торопливо листать тетрадные странички. Но Женька положил свою твердую ладонь на мои пальцы, и пришлось все начинать сначала, с того места, где говорилось о том, как Захара Тихоновича выбрали в добровольную народную дружину. Было ему в ту пору всего только семнадцать лет.

Тогда очень часто — то на Прохоровской мануфактуре, то у красильщиков фабрики Мамонтова, то в железнодорожных Брестских мастерских, а то у Даниловских сахарозаводчиков — возникали митинги. Недовольны были рабочие и невыносимой жизнью, и двенадцатичасовым трудовым днем, и отсутствием элементарных санитарных условий, когда вповалку спали в общежитиях… А кроме того, постоянные увольнения за малейшую провинность. И чаще всего за «политическую неблагонадежность»… Впрочем, лучше начать цитировать из тетради самого Захара Тихоновича.

«Все началось с очередного увольнения нескольких ткачей Прохоровской мануфактуры. Уволили за то, что рабочие просили улучшить жизнь в бараках… Мы уже давно готовились к вооруженному выступлению. Несколько раз к нам на фабричные рабочие сходки приходили агитаторы из центра — большевики. Владелец нашей фабрики Шмит Н. П. им никогда не мешал. Он сам сочувствовал передовым рабочим, принимал на свою фабрику уволенных с Прохоровской мануфактуры, с Даниловского сахарорафинадного завода… Но ведь и у него фабрика не резиновая.

Многих из нас это увольнение возмутило. Такое ведь с каждым из нас могло приключиться. А раз уволили с фабрики, значит, и из рабочих бараков выселили.

До нас доходили слухи, что на Прохоровской мануфактуре собрался стихийный рабочий митинг. Хозяин фабрики вызвал конных жандармов. Многих из рабочих в тот день арестовали. Этот жандармский налет все и решил.

Через несколько дней нашу «пятерку» собрал на конспиративной квартире начальник всех рабочих дружин Литвин-Седой. «Вам, — говорит, — поручается особое задание: охранять от шпиков дом на Поварской… Там будет проходить важнейшее заседание Совета рабочих депутатов Москвы».

Помню, со мною рядом стоял Гриша Рубакин, балагур, весельчак. На гармошке уж больно хорошо играл. «Ну, — шепчет мне, — началось, Захарка…» А у меня в душе будто что-то приподнялось. Я крепко сжал Гришину руку у локтя. «Началось, Гриша, сам понимаю».

Через несколько дней Рубакин зашел за мною на фабрику. Он на Даниловском работал. Вышли мы с ним из ворот и двинулись на Поварскую. Гриша адрес знал хорошо и был моим проводником. Из подворотни хорошо просматривалась вся улица. Горел на столбе фонарь. Прохожих в этот ранний час было совсем мало. Да и город полнился тревожными слухами. Ждали необычайных событий.

По одному, по двое заходили в дом делегаты. Тихо произносили пароль. Некоторых я видел у нас на фабрике, других не знал. Потом все стихло. Мы с Гришей поняли, что началось заседание.

Было очень холодно. Начало моросить. Не то дождь, не то снег. В подворотне было и без того ветрено, продувало насквозь. А теперь подуло еще пуще. В моих худых сапожишках было совсем невмоготу. Однако я крепился и вида не подавал, что меня холод до костей пробирает. А из ворот выходить никак нельзя — пост…

В скором времени услышали мы на улице гулкие шаги. «Смена идет…» — сказал Рубакин. И верно, на Поварской показался сменный караул. Начальник что-то сказал Грише, я не расслышал что. Он мне мигнул, и мы стали подниматься вверх по лестнице.

Еще немного, и мы очутились в тепле. Из соседней комнаты слышались голоса. Там спорили люди. «Пойдем, послушаем, — позвал меня Гриша. — Наши ведь с тобою дела решаются». Я кивнул, и мы вошли в довольно просторную комнату.

Говорила молодая женщина. Лицо ее показалось мне странно знакомым. Где-то я уже видел эти темные брови, этот упруго сжатый кулачок, которым она поминутно взмахивала, словно отделяла им одну фразу от другой. Рядом сидели еще какие-то мужчины и женщины. Одна, помню, была в пенсне на шнурочке. Но лицо говорившей невольно приковало мое внимание. «Кто это такая?» — шепотом спросил я у Рубакина. «Да твоя же соседка, с тобою вместе на одной улице живет. Зовут ее Людмила. А вот фамилии, извини, не знаю».

И точно! Я вспомнил, где ее видел. В лавке старого Шнейдера. Она туда зачем-то забегала. Только тогда она была в синей шубке с белым меховым воротником и в муфточке. «Вот ведь барынька!» — подумал я тогда с неприязнью. И вот она какая оказалась, эта «барынька»…»

Я бросил на Женьку многозначительный взгляд. Лешка переглянулся со Светланкой. Взгляд этот тоже был не менее красноречивым. Но мы-то знали, что сам по себе он ничего не означает, — ведь они не слышали рассказа Леонида Алексеевича. А объяснять им все это подробно у меня не было времени. Нужно читать дальше.

«Голос у Людмилы был звонкий и страстный. Впрочем, я не очень-то верил, что Людмила — ее подлинное имя. Ведь я знал, что политические деятели постоянно брали себе псевдонимы. Но я невольно залюбовался ею. В длинном с белым воротничком платье курсистки, она казалась стройной и высокой. Говорила она горячо. И каждое ее слово доходило до моего сердца, обжигая его теплой волною… Она требовала, чтобы в протокол заседания было записано от имени всех рабочих: восьмичасовой трудовой день, установление специальной комиссии, избранной всеобщим голосованием, объявление дня 1 Мая праздничным, нерабочим днем. «Если же правительство не пойдет на наши требования, тогда нам ничего не останется делать, как взяться за оружие…»

Я слушал Людмилу Русакову, и мне хотелось поскорее рвануться «на бой кровавый, святой и правый», как пелось в недавно услышанной мною революционной песке. Я сжимал в кармане рукоять револьвера, словно должен был незамедлительно двинуться в атаку на целый отряд жандармов… «Пора», — вдруг прозвучал над моим ухом осторожный голос, заставивший меня вздрогнуть. Это мой товарищ Гриша Рубакин напоминал, что снова нужно заступать на наш пост. Я стремительно рванулся в подворотню. Слова Людмилы закипали в моем сердце, жгли его неведомым пламенем…

Потом мы шли по затемненной улице, провожая Людмилу и еще одного человека, показавшегося мне стариком из-за окладистой черной бороды. Он шагал, поддерживая девушку под руку, а в другой руке у него была модная тогда тросточка. Они о чем-то говорили, изредка смеясь. А я шел и думал, что, если сейчас на них нападут какие-нибудь хулиганы или жандармы, стану зубами рвать обидчиков, горло всем перегрызу, но не дам оскорбить Людмилу.

На середине Поварской показался одинокий извозчик. Видно, заехал сюда с каким-то пассажиром и теперь направлялся в центр Москвы, держась подальше от домов, опасаясь, как бы на него не налетели бедовые люди из подворотен. Спутник Людмилы взмахнул своей тростью, подзывая его. Конечно, он видел, что за ним и за его спутницей следует охрана, и потому подал нам почти неприметный знак, что, мол, мы можем быть свободны.

Прошло совсем немного времени, и 7 декабря над Пресней поплыли тревожные гудки, возвещавшие начало рабочей стачки. Оружие почти у всех рабочих и дружинников было припасено. Правда, по домам его держать опасались: шпики шныряли повсюду. Так что самодельные бомбы, патроны для винтовок и револьверов мы прятали в укромном месте на фабрике. Благо, Николай Павлович Шмит был с нами заодно.

Мы, дружинники, первыми были наготове. Возможно, нам придется с оружием в руках защищать наш район от жандармов и полицейских сыщиков. Меня вместе с Гришей Рубакиным и Афанасием Сташковым руководитель нашей «пятерки», Ефим Зарудный, назначил разоружать по всему околотку городовых. Это было первое мое серьезное задание, и меня, что там ни говори, бил легкий озноб. Я смотрел на Гришу, а он как ни в чем не бывало шагал по Смитовскому проезду, покуривая папироску, словно ему не впервой было выполнять это ответственное задание.

Так добрались мы до заставы. Под пальто у нас за поясами были засунуты револьверы. Я все ждал, когда покажется городовой на своем посту. И вот он появился, тучный, огромный, усатый, с кобурой на боку и шашкой — с другой стороны, мы, помню, называли ее «селедка».

Я немного оробел. А Рубакин толкнул меня в бок, словно подбадривая: «Не трусь, мол, Захарка!..» Но и блюститель порядка, видно, тоже почуял неладное: за свисток держится. Но только засвистеть он не успел. Гриша и Афанасий подступили к нему, Рубакин револьвер свой вытащил. У городового глаза на лоб полезли. Совсем онемел он от страха. Видно, решил, что мы убить его собираемся. Побледнел, губы кривятся, а все слова будто застряли в глотке. Но никто его убивать не собирался. Только кобуру с наганом и шашку у него отобрали. Да Гриша свисток отнял, чтобы он тревогу не смог поднять…»

От волнения голос у меня задрожал. Только я этого и не заметил. Уж очень интересно было читать эти странички, записанные Захаром Тихоновичем.

Знамя над баррикадой

Я очень хотел продолжать чтение этой тетради, но вдруг ощутил невыносимую жажду. Язык царапался во рту, будто скребок, которым на улицах зимою счищают снег. Я беспомощно огляделся по сторонам. Ура! На тумбочке, что стояла возле массивной кровати, я увидел графин с водою. Кинувшись к нему, я налил себе полный стакан. Женька внимательно взглянул на меня и решительно отобрал тетрадь.

Я, и верно, притомился. Правда, когда читает кто-нибудь другой, я запоминаю несколько хуже. И поэтому стану теперь повторять не совсем так, как записано в тетради Захаром Тихоновичем.

…Первый день прошел как во сне. Коростелев с остальными дружинниками охранял ворота фабрики от разных хозяйских прихвостней и подлипал. У нас-то на фабрике таких не было. А вот на красильной мамонтовской фабрике, на Даниловском сахарорафинадном заводе, на табачной фабрике «Дукат» они, случалось, и попадались.

К концу первого рабочего дня прибежал знакомый мальчишка. «Ховайтесь, — кричит, — царь войска вызвал!.. Сейчас будут туточки!..» Тогда-то и вышел приказ от Московского Совета рабочих депутатов — строить баррикады, защищать наш Пресненский район, сколько хватит сил…

Каждый человек был на счету. Лишние руки тогда были необходимы. Поперек Овражной улицы наваливали бочки, ящики, все, что под руку попадалось… В ход шли и тюфяки, и вывороченные из земли фонарные столбы. Захар Тихонович сам унес чью-то калитку. Прямо с петлями утащил.

Коростелев не знал, было ли в тот день холодно. Ему казалось, что на улице стоит жара. Только чуть лихорадило. Он чувствовал, что в этот день должно произойти что-то такое, что бывает лишь один раз в жизни… А в ушах не ветер свистал, а звучала песня, которую семнадцатилетний Захар услышал еще весною:

Вихри враждебные веют над нами,

Темные силы нас злобно гнетут,

В бой роковой мы вступили с врагами,

Нас еще судьбы безвестные ждут…

Когда баррикада была готова, все наверху в ожидании затихли. И тут как раз и показалась Людмила. Она шла в сопровождении того бородатого человека, которого Захар Тихонович видел на заседании Московского Совета рабочих депутатов, в доме на Поварской. Он нес в руках свернутое знамя.

Едва Людмила приблизилась к баррикаде, она требовательным знаком показала своему попутчику, чтобы тот передал ей знамя. И когда оно оказалось у нее в руках, развернула его, и алый кумач затрепетал на ветру, сплетаясь легкими складками.

Бородатый помог девушке взобраться наверх. Она поднималась, не выпуская из рук знамени. Из переулка показались двое рабочих. Они тащили тяжелый ящик. «А вот и оружие принесли!..» — с восторгом воскликнул Гриша Рубакин, засовывая свой револьвер за пояс и сбегая навстречу незнакомцам.

В одно мгновение ящик был опустошен. Захар Тихонович даже глазом моргнуть не успел. А Гриша уже был возле него. Он деловито вставлял в винтовку снизу обойму, а остальные обоймы прятал в карман. Коростелев даже позавидовал такой ловкости. Самому-то ему винтовки не досталось. Впрочем, он тут же успокоил себя тем, что револьвером, который был куда легче винтовки, стрелять удобнее и надежнее.

Людмила уже водружала на верху баррикады красный флаг. Ей помогали рабочие и с Прохоровской мануфактуры, и с красильной фабрики, были рабочие и с нашей — мебельной Шмита… Коростелев было рванулся им на подмогу, но тотчас же твердая рука опустилась ему на плечо. «Куда?! — остановил его Рубакин, и никогда прежде Захар Коростелев не слышал такого страшного голоса у своего шутника-товарища. — Сиди на месте. Без твоей помощи обойдутся…»

Опять настала тишина, настороженная, зловещая… Защитники баррикады замерли. Овражная улица враз опустела. Некоторые рабочие начали было сомневаться в словах мальчишки. Нашлись даже такие, кто всерьез заявил, что «пацаненок-то, видно, обманул…» И в этот момент со стороны Пресненской заставы послышались гулко разносящиеся по улице шаги. Шло множество людей, и топот сливался в один неумолчный гул.

Сердце у Захара Тихоновича забилось сильнее и чаще. Ему казалось, что этот стук раздается у него в мозгу, заполняет все его тело. И вдруг он увидел, что Людмила очутилась рядом с ним. Она улыбалась, хотя лицо ее было бледно. Видимо, этой улыбкой она старалась вселить в сердца защитников баррикады бодрость духа и храбрость. В правой руке у нее был зажат револьвер, и кулачок побелел от напряжения. Она успокаивала рабочих, предупреждала их, что необходимо беречь патроны.

А зловещая поступь тех, кто двигался к баррикаде, становилась все отчетливее, все мощнее. И вот показался полковник на белом коне. Увидев баррикаду, поставленную поперек улицы, он поднял руку в белой перчатке, подав знак солдатам, чтобы те остановились, а сам, напрягаясь так, что надулись жилы на шее, обратился к рабочим. Он советовал защитникам баррикады немедленно разойтись по домам. Солдаты-де сами разберут ящики и бочки. В противном случае он ни за что ответственности не будет нести.

Какой-то молодой рабочий из тех, кто помогал Людмиле водружать знамя на верхушке баррикады, встретил его слова свистом. «Катился бы ты сам отсюда колбасой!..» — прозвучал его голос. Парня поддержали остальные защитники баррикады. Раздались насмешливые голоса: «Иди сюда, поближе, ваше благородие!.. Что же ты сюда не подымаешься?.. Поговорим тет-а-тет!..»

Но полковник уже подал знак солдатам. Они рассыпались перед сооружением, залегли за тумбы, попрятались за углы домов. Полковник отъехал за угол дома и оттуда скомандовал солдатам, чтобы те открывали стрельбу.

Грохнул залп, не причинивший, однако, защитникам баррикады серьезного урона. Только от нескольких ящиков полетели щепки. Эта стрельба была встречена с баррикады дружным хохотом.

Между тем солдаты короткими перебежками приближались к защитному сооружению. «Внимание!..» — послышался взволнованный голос Людмилы, и Захар Тихонович весь подобрался в упругий, мускулистый комок. Он почувствовал, нет, не услышал, а именно ощутил каждой клеточкой своего тела, что все на баррикаде затаились и умолкли.



Люди в солдатских шинелях между тем залегли, пользуясь каждым сугробом, каждой снежной яминкой, и снова открыли огонь. Полковник, укрывшись за выступом стены, подавал команды.

Опять полетели щепки от ящиков, бочек и телеграфных столбов. Но теперь защитникам Овражной улицы было уже не до смеха; шальные пули попадали не только в дерево, в железо и в булыжные камни, но и в людей. С баррикады солдатам отвечали редкие выстрелы — рабочие берегли патроны.

С баррикады было хорошо видно, как солдаты перебегают с одного места на другое, от подворотни к подъездам. Они снова открыли ураганный огонь, и Захар Тихонович увидел, что лежавший рядом с ним Гриша Рубакин схватился за голову, страшно застонав. Людмила метнулась к нему, не страшась выстрелов, подхватила на руки…

Коростелев был ближе всех. Он тотчас же кинулся к ней на помощь. Он еще не верил, что с Гришей может стрястись беда. Очутившись рядом, он принялся тормошить его. Но голова Рубакина с начинающими уже стекленеть глазами моталась из стороны в сторону…

И тогда Захар увидел, как Людмила порывисто схватила Гришину винтовку и стала посылать пулю за пулей в приближающиеся к баррикаде солдатские шинели.

И тут уж я не выдержал и закричал во все горло:

— Женя! Так это ее тогда, в детстве, видел Леонид Алексеевич!.. Помнишь, он нам рассказывал…

— Конечно, помню, Серега! — взволнованно откликнулся Женька. — Это была она, Ольга!..

Фотография на стене

Уж не знаю сейчас, откуда пронесся слух, что Ваську Русакова, Кольку Поскакалова и Петьку Чурбакова задержала милиция: они вроде ограбили магазин, то ли продовольственный, то ли промтоварный. Но как бы там ни было, а я эту новость воспринял с радостью. Ведь теперь нам в наших поисках никто не сможет помешать.

На следующее утро я проснулся в великолепном настроении. Хотелось петь, кувыркаться и вообще делать разные глупости. С особенным аппетитом в то утро я позавтракал, с жадностью выпил стакан чая и поспешил в школу.

По-особенному ярким казалось мне мартовское солнышко. Оно напомнило мне, что приближаются весенние каникулы, а с ними и Неделя детской книги. В эти дни у нас всегда проводится какая-нибудь викторина, и тот, кому повезет, кто ответит на большинство вопросов, получит в награду какой-нибудь хороший приз, чаще всего интересную книгу.

На большой перемене Женька отозвал меня и Лешку в сторону и сказал, что сегодня нам непременно всей троицей, как только приготовим домашние задания, необходимо отправиться на Овражную и обойти оставшиеся дома.

— Давайте соберемся у Лешки, — предложил я. — От него до троллейбусной остановки идти ближе.

Женька кивнул, соглашаясь.

Мама дома уже дожидалась меня с обедом.

— Мой руки и за стол.

Я чмокнул мою драгоценную мамочку в щеку и побежал в ванную.

После обеда я сел за домашние задания. Их было совсем немного. Я решил приготовить их поскорее и пойти к Лешке. Но как назло, все правила вдруг вылетели у меня из головы, хоть плачь. Так всегда у меня бывает, если куда-нибудь торопишься. В конце концов я отложил приготовление уроков на вечер и побежал к телефону. Торопливо набрал Женькин номер и с трепетом стал дожидаться, когда мне ответят.

Трубку снял сам Женька.

— Я уже все выучил, Жень, — произнес я фальшивым голосом, потому что это была неправда.

— Как же это так? — послышался удивленный голос Вострецова. — Не может быть. Ведь всего только полчаса прошло…

— Долго ли умеючи!

— Ну, тогда подожди немного… Я сам тебе позвоню.

Делать было решительно нечего. Я слонялся по квартире, не ведая, чем бы мне заняться. Пришел на кухню, где мама мыла посуду, взялся ей помогать, в то же время прислушиваясь, не зазвонит ли телефон. Но он молчал. Наконец он затрещал, и я вышел из кухни.

Звонил Лешка Веревкин. Он сказал, что ждет нас с нетерпением.

— Я сейчас… прибегу! — воскликнул я и бросился надевать пальто, даже не вытирая рук.

Выскочил из дома, забыв застегнуть пуговицы, и помчался, сбивая прохожих, по улице Заморенова. А в душе моей остался пренеприятный осадок: ведь уроки-то я так и не выучил…

Вострецов пришел очень скоро, и мы все втроем отправились к троллейбусной остановке. Когда мы доехали до Овражной, я вдруг увидел на противоположной стороне улицы… Ваську Русакова. Я так и остолбенел, разинув рот, не в силах вымолвить ни слова. «Так это что же получается? — лихорадочно простучало в голове. — Значит, Ваську никто не задерживал?.. И все это были лишь пустые слухи?..» Но в то же время другая мысль засвербила у меня в мозгу: «Ну, теперь-то пусть попробует справиться с нами, ведь нас трое, а он один!..»

Женька Вострецов тоже увидел Русакова и остановился, поджидая его.

— Что же ты, Васька, один ходишь? Растерял, что ли, своих приятелей?

— Моих «приятелей» на днях в милицию забрали, — хмуро отозвался Васька. — Они жуликами оказались…

— А ты и не знал?

— А то знал разве? Если бы знал, никогда с такими бы не водился.

Сообщенная Русаковым новость как будто не произвела на Женьку особого впечатления. Первый раз я видел Ваську так близко. Он, видно, возвращался из булочной. В авоське у него лежал батон и половинка буханки черного хлеба. Понуро он ковырял носком ботинка снег. А Женька принялся стыдить Русакова:

— Эх ты! Мы с Серегой особое задание выполняли: разыскивали героиню — участницу баррикадных боев. А ты нам только мешал. Да ладно бы один мешал. А то ребят созвал со всей улицы и рад, что справился. — Он помолчал, видно, переживая, и обернулся ко мне: — Пошли, Серега. — Но потом, будто спохватившись, опять взглянул искоса на Ваську. — Лучше, чем драться, ты бы в Доме пионеров в какой-нибудь кружок записался.

— А куда я запишусь? — уныло спросил Васька.

— Там кружков много. Хочешь, в авиамодельный… или в спортивный!..

— Меня не примут, — хмуро, но с затаенной надеждой отозвался Русаков. — Двоек много… Да и с дисциплиной тоже… не очень…

— А ты бы исправил двойки. Кто тебе мешает?

— Дома заниматься нельзя… Тетка у меня. Жуть, а не тетка.

Женька теперь глядел на Русакова исподлобья, внимательно и серьезно.

— А ты бы в школе занимался.

— Я уж пробовал, — махнул авоськой Русаков. — Да никак не получается… Только задумаюсь над примером — и всегда что-нибудь отвлекает… Вот на завтра опять задачку дали. А я ее снова решить не могу.

— А какая задачка? — поинтересовался Женька. — Трудная?

— Если бы легкая была, я бы сам решил, — криво усмехнулся Васька. — А там иксы всякие да игреки…

Он умолк и снова принялся ковырять носком башмака снег. Женька тоже молчал.

— Ладно, — вздохнул Русаков. — Пойду. Холодно. Да и тетка скоро от соседки возвратится…

— Подожди, — остановил его Женька. — Хочешь, я тебе помогу задачу решить?

— А сумеешь?

— Сумею. Пойдем.

Васькины глаза вспыхнули радостью и надеждой.

— Пошли, — обрадованно заторопился он. — Тут недалеко. Я в доме пятьдесят три живу.

— А как же мы? — в растерянности воскликнул я.

— Да пусть с нами идут, — сказал Васька. — Тетки сейчас все равно дома нет. А когда она вернется, вы уж уйдете. И дела свои успеете сделать.

Обрадованные, мы вчетвером двинулись по улице и вскоре остановились перед скромным двухэтажным домишкой древней постройки. На улицу с любопытством глядели подслеповатые окошки, заставленные изнутри горшками с геранью и флоксами.

— Только ноги вытирайте, — предупредил нас Русаков, поднимаясь на крыльцо и вынимая большую связку ключей, — а то тетка заругается.

Мне стало смешно. До чего же храбрец Васька Русаков панически боялся свою тетку. Но вслух я смеяться не стал. Мы поочередно пошаркали ногами о железный половик у порога, и Васька, отперев наконец дверь, повел нас по коридорчику.

Обстановка комнаты, куда мы вошли, была совершенно простая. Внезапно я увидел в простенке между окнами знакомую фотокарточку. Ту самую, которая висела в Историко-революционном музее «Красная Пресня» в маленьком зале на втором этаже, с изображением шестерых девушек-курсисток.

— Смотри, Жень! Фотокарточка!.. Помнишь, в музее?

— Откуда она здесь? — спросил Женька.

— Давно уже висит, — отозвался Русаков. — А кто тут изображен, не знаю. — Он уже вытащил из портфеля тетрадку по алгебре и сейчас с нетерпением поглядывал на Вострецова, словно безмолвно спрашивая: «Ну для чего тебе это старье понадобилось?»

— Что же, посмотрим, что у тебя там не получается.

Несколько минут слышалось Женькино сопенье да шмыганье носом. Я знал, что Вострецов один из лучших математиков в классе, и не опасался за него.

— Да ведь это же очень просто, Вася! Только тут нужно вместо знака «минус» «плюс» поставить.

Женька вытащил из кармана авторучку и принялся что-то быстро переправлять в русаковской тетради. А я все смотрел на знакомую фотографию, не в силах был от нее отвести взгляда. И мне вспомнилось, как мы с товарищем расхаживали по залам Историко-революционного музея «Красная Пресня».

Женька наконец исправил Васькину задачку и тоже уставился на фотокарточку.

— Что это за фотография? Откуда же она к вам попала?

— Тут будто бы родственница моя изображена, — нерешительно произнес Васька. — Вот эта. — И он прикоснулся к девушке, сидящей облокотившись о столик. — Бабка, что ли… — Потом после недолгого молчания сказал: — Может, в сундук заглянуть? Старый такой сундук, видно, еще до революции сделан. Весь какими-то бумагами набит…

— Сундук? — вырвалось у меня. — А где он?

— Да на чердаке. Только темно там. Я сейчас свечку возьму.

Женька первым вылетел из комнаты. За ним мчался я. По моим следам, пыхтя и отдуваясь, Лешка. Васька со свечкой в руке замыкал живую цепочку.

— Куда же вы? Там же холодно!.. Одеться надо!

Пришлось возвращаться. Но это немного охладило мой пыл. «В самом деле, — подумал я, — и куда мы сорвались? Для чего торопимся? Может, в том сундуке и нет ничего важного?»

Тем временем Русаков отпер дверь, и мы стали подниматься по лестнице вверх, мимо квартирных дверей, увешанных ящиками для писем и газет. Дверь на чердак была заперта на висячий замок. Но Васька дернул посильней, и корпус его отскочил. Мы друг за дружкой полезли в темное нутро чердака.

Здесь было полутемно и холодно. Тоненько завывал ветер, врываясь в полукруглое окошко. Васька чиркнул спичкой, и свеча разгорелась. Она осветила потолочные балки, сплошь завешанные паутиной, какие-то путаные веревки, сломанные стулья, в углу — куча полуистлевших рогож…

— Там, — шепотом произнес Васька, указывая в темный угол. — Я его рогожей накрыл…

Пламя свечи горело ярко, как маяк. Мы гуськом двинулись в глубь чердака. И в углу я увидел что-то громоздкое. Русаков откинул рогожу, и нашим глазам представилась крышка внушительного сундука, окованная потускневшей, зеленой от сырости медью.

— Открывай! — почему-то шепотом приказал Женька.

Мы навалились все втроем и подняли тяжелую, неохотно заскрипевшую крышку. Сундук был до половины набит слежавшимися от времени бумагами. Они были уложены плотно. Только с самого края их, видно, кто-то потревожил.

Васька накапал на край сундука стеарина и укрепил на нем свечу. Женька с нетерпением вытащил несколько листков. Я заглянул через его плечо. Строчки были написаны ясным и твердым почерком.

— «Рабочий! — начал читать Вострецов. — Ты изнываешь на адской работе больше полусуток, а зарабатываешь так мало, что едва хватает только на хлеб… — В этом месте несколько строк было зачеркнуто, и дальше шли слова: — Твои дети, твоя жена, твой отец и мать голодают. Посмотри, как живет хозяин фабрики! У него роскошный особняк. Он купается в золоте. Ты же зябнешь в холодном бараке, под дырявой крышей! Вставай, поднимайся, рабочий! Вставай на защиту своих прав, своей свободы. Твои притеснители хотят закабалить тебя. Долой начальников-изуверов, если они не уменьшат рабочее время и не увеличат плату за труд!..»

— Листовка, — догадался Лешка.

— Листовка, — кивнул в ответ Женька. — И подпись есть: «Фабричный комитет».

Другой листок был отпечатан в типографии. Но между строчками там и тут все тем же твердым почерком были вставлены слова или исправлены буквы.

«У нас нет самых насущных (вставлено «политических») прав: ни свободы стачек, собраний (вычеркнута запятая, приписано «и»), союзов, ни свободы слова и печати. Нами правят не выбранные нами люди, а крепостники (прибавлено «и кровожадные деспоты»), назначенные царем. У нас вместо неприкосновенности личности (вписано «полный») полицейский произвол. Вот против этого-то произвола и протестуем мы, рабочие России! Долой самодержавие! Объединяйтесь под знаменем революционной социал-демократии!..»

Снизу под печатным текстом было приписано от руки: «Товарищ Варфоломеев, отнесите это в Конюшковский. Надо немедленно отпечатать к распространить среди работников Прохоровской мануфактуры, Даниловских сахарозаводчиков, красильщиков ф-ки Мамонтова. Людмила».

Мы переглянулись между собой.

— Не она, — с сожалением выдохнул Лешка.

Женька ни слова не сказал. Он стал перебирать в пальцах пачки писем. Одни конверты были аккуратно перевязаны бечевкой или выцветшей от времени шелковой ленточкой, другие лежали не связанные. Вострецов развязал одну из пачек и стал разглядывать исписанные все тем же почерком бумажки. На одном конверте мне бросился в глаза адрес: «Москва, Овражная ул., д. № 53. Русаковой Анастасии Дмитриевне».

— Прочти вот это, Жень, — попросил я.

И Вострецов начал читать.

«Милая мамочка! Уезжаем на фронт. За меня не волнуйтесь. Битва нам предстоит тяжелая, потому что врагов у революции еще много, и так просто они смириться со своим поражением не захотят. Но мы победим. Победим непременно. Так же, как победили в октябре прошлого года. Мы идем в бой за правое рабочее дело, а когда воюешь за правду, проиграть сражение нельзя. Нас ведет в бой большевистская партия, а у нее верная рука и зоркий глаз. Я не хочу скрывать от тебя — впереди у нас еще много трудностей. Ленин говорит, что мало взять власть в свои руки, надо суметь еще эту власть удержать. И мы удержим. На то мы и большевики. Кончится война, и начнем мы строить, создавать, восстанавливать то, что было разрушено врагами Советской власти. И взамен старого мира появится новый, невиданный мир, имя которому — социализм! А вы живите и ждите меня. Берегите Максимку. Пусть растет веселым и здоровым. Пусть вспоминает маму. Пусть будет настоящим человеком, большевиком, борцом за народное дело. Крепко вас обоих целую. Ваша дочь Оля. 14 августа 1918 года».

— Ну, Василий Максимович! — шутливо обратился к Русакову Лешка. — Поздравляю тебя с такой бабушкой!

— Почему Максимович? — удивился Васька. — Я Всеволодович… — Он немного помолчал, а потом добавил: — Это деда моего, кажется, Максимом звали.

Наследники

— Ну, тогда поздравляем тебя с такой героической прабабушкой! — воскликнул Женька, а потом, обернувшись, взглянул на драгоценный сундук. — Куда бы все это положить?

— А у меня рюкзак есть, — вспомнил Васька. — Я сейчас принесу. — И он бросился к выходу.

Мы остались одни; все молчали, потому что хотя мыслей было и много, но говорить ни Лешке, ни Женьке, ни тем более мне не хотелось. Сумерки в чердачном окошке еще больше сгустились. Свеча трещала и чадила. Наконец я с облегчением услышал на лестнице Васькины шаги. Только мне почудилось, будто в них что-то не так, как было до его ухода.

Он пролез в чердачную дверь с виноватым видом.

— Не дает тетка рюкзак.

— Что же делать? — запаниковал Лешка.

Женька обдумывал создавшуюся ситуацию всего лишь минуту.

— Можно и так все оставить как было. Лежали же эти бумаги в сундуке более шестидесяти лет. Ну и еще полежат. Васька, а замок у тебя хоть есть? Только не такой, чтобы его с одного рывка можно было отпереть, а настоящий.

— Да еще и с ключом! — подхватил Веревкин.

— Есть! Сейчас принесу…

Пока Васька ходил домой за замком, мы все привели в прежний надлежащий вид. Крышку сундука закрыли, я и Лешка притащили еще несколько рогож, чтобы можно было поплотнее запаковать драгоценный сундук.

— Ну вот, теперь хорошо, — с удовлетворением произнес Женька, оценивающе глядя на нашу работу.

Появился Русаков, неся в обеих руках огромный амбарный замок.

— Вот, можно запирать. И ключ есть!.. Уж такой никому на свете не открыть!

— И все-таки нужно сообщить о нашей находке Ивану Николаевичу, — произнес Вострецов, когда мы вновь спускались по лестнице. — А тебе, Василий, задание — пуще глаза беречь вход на чердак.

— Будьте покойны… Никто не войдет.

На следующий день, едва мы с Женькой явились в школу, ребята встретили нас восклицаниями.

— Вострецов! Кулагин! Расскажите, как вы Ольгу Русакову искали!.. Как сундук нашли!..

Женька сердито взглянул на Лешку Веревкина. Я тоже догадался, что это он успел растрезвонить по всему классу о нашей находке.

Сквозь толпу, обступившую нас, протиснулся Комиссар.

— Вострецов, — веско заявил он, — совет отряда постановил, чтобы вы обо всем рассказали на сборе. Мы специальный сбор устроим по этому поводу.

— Ладно, — кивнул Женька.

Направить делегата к Ивану Николаевичу мы с Женькой решили на одной из перемен. Конечно, я настоял на том, чтобы пошел сам Вострецов.

Дома, сидя над приготовлением домашних заданий, я прислушивался, не раздастся ли телефонный звонок. И вот телефон зазвонил. Я бросился к нему, опередив маму, и взял трубку. Но это был не Женька. Это звонил Лешка Веревкин.

А пока я беседовал с Лешкой, пронзительный звонок затрещал у входной двери. «Кого еще там несет?» — с неудовольствием подумал я, даже не предполагая, что это может оказаться Вострецов, и вдруг услышал из прихожей Женькин голос.

— Лешка! — заорал я в трубку. — Женька пришел!.. Сейчас он обо всем расскажет…

Лешка что-то еще говорил в трубку, но я его уже не слушал. Со звоном опустив трубку на рычаг, я вышел в коридор и увидел моего товарища, который снимал у вешалки свое пальтишко. Чувствовалось, что Вострецов порядком утомился. Я же в нетерпении подпрыгивал возле вешалки, дожидаясь, пока Женька окончательно разденется.

Пока Женька шел по коридору, я спросил:

— Ну что там?.. Как Иван Николаевич? Что он говорил насчет сундука?..

— Погоди, дай отдышаться… Все расскажу.

Наконец он плюхнулся на папин диван и, поскольку я его тормошил, принялся рассказывать. Иван Николаевич верил в то, что нас не может постичь неудача. Он внимательно выслушал всю историю наших поисков и то, как мы отыскали сундук в доме № 53 на улице Овражной, сказал торжественным голосом, что мы наследники тех великих и бурных событий и честь нам и хвала за нашу настойчивость…

— Я уже и у Васи был, — продолжал возбужденно рассказывать Вострецов. — Иван Николаевич при мне позвонил в музей «Красная Пресня»… Вот там удивились так удивились. Они, оказывается, ни капельки не верили, что мы хоть что-нибудь отыщем. А как узнали, то страшно обрадовались. Сказали, что нас ждет награда за все наши мытарства. И еще сказали, что пришлют машину в дом, где жила Ольга Русакова. Так я предупредил Васю, чтобы он не удивлялся, когда машина придет.

— Ну а тетку его ты видел?

Женька молча кивнул.

— Ну, и какая она из себя?

— Ты знаешь, Серега, — задумчиво произнес мой славный товарищ. — Я прежде никогда не видел таких равнодушных людей. Ничего-то ей не интересно, ничего-то ее не волнует… Сидит, как цыпленок в скорлупе. Из нее-то ему ничего не видать. И как можно таким людям жить на свете!..

В этот момент раздался звонок у двери. Это пришел Лешка Веревкин. Он принялся расспрашивать Вострецова, что там слышно о сундуке. И Женька повторил свой рассказ.

— Послушай, Жень, — произнес я, глядя в темное окно. — Поздно уже. Возьми у меня тетрадку по русскому. Перепишешь.

Женька взглянул на меня внимательно и покачал головой.

— Не нужно, Серега. Я сам все приготовлю. Хоть всю ночь буду сидеть, а сделаю, как нужно.

Письмо

Через неделю, в среду, когда должен был собраться на занятия в Доме пионеров исторический кружок, наш доклад был полностью готов. И альбом мы тоже оформили.

Мы шагали в Дом пионеров все втроем. Женька бережно нес под мышкой альбом, завернутый в газету, чтобы обложка его не испачкалась. Мы с ним уговорились, что будем докладывать поочередно.

— Как Николай Озеров и Владимир Маслаченко, — вспомнил Лешка наш злополучный концерт и рассмеялся.

На душе у меня было тревожно. Боязно все-таки выступать перед несколькими десятками ребят. Ведь они учатся не у нас в школе, а в разных, разбросанных по всему району. Но когда мы вошли в просторный вестибюль Дома пионеров, на душе у меня полегчало. А когда сняли свою одежду в гардеробе, то и вовсе отлегло от сердца.

По всем этажам Дома пионеров разносился оживленный гул голосов. Правда, ребята не носились, как порою носятся в школе на переменах, но шумели все-таки изрядно.

А в комнате, где собирался наш исторический кружок, было еще более шумно. Ребята уже знали обо всех наших похождениях и возбужденно обсуждали их между собой. Как только мы появились в дверях, все, как по команде, умолкли. Но потом, обступив нас галдящей толпой, заговорили все вразнобой. Хорошо, что в этот момент в дверях показался, опираясь на свою неизменную трость, Иван Николаевич. Он взглянул на всех строго, и ребята разбежались по своим местам за длинным во всю комнату столом.

Иван Николаевич терпеливо дожидался, пока все рассядутся, а затем обратился к нам:

— Ну, как ваши дела, герои? Я надеюсь, доклад готов?

— Готов, — откликнулись мы с Женькой в один голос.

— Ну, тогда мы послушаем вас, — произнес руководитель нашего кружка, усаживаясь на свой стул и приготовившись слушать.

Женька тем временем раскладывал перед собою исписанные листки бумаги. Он уже хотел было начинать, но в это мгновение отворилась дверь, и в комнату бочком пролез… Вася Русаков. Он остановился на пороге, нерешительно переминаясь с ноги на ногу.

— Васька! — закричали мы с Лешкой. — Здравствуй, Вася!..

А Иван Николаевич представил его всем ребятам:

— Познакомьтесь, пожалуйста. Правнук Ольги Ивановны Русаковой, Вася.

Головы всех ребят повернулись к вошедшему. Он покраснел и засмущался. А руководитель нашего кружка продолжал:

— Он будет заниматься у нас в историческом кружке.

Вот это была новость!.. Я просто не мог поверить своим ушам. Но только откуда же Ивану Николаевичу известно отчество Ольги Русаковой?.. Ах, да, ну конечно же!.. Заветный сундук уже увезли в историко-революционный музей… Там, очевидно, разобрали все документы… Но откуда же Иван Николаевич знает Ваську?.. Все эти мысли не давали мне покоя. В недоумении взглянул я на Женьку. Но он перебирал свои бумажки, приготовленные для доклада…

По-моему, он у нас получился совсем неплохой. Правду сказать, я сам-то говорил совсем немного, только о том, как рабочие сражались на баррикаде, защищавшей Овражную улицу. Но все ребята слушали нас затаив дыхание.

Я искоса поглядывал на Ваську. Он сидел выпрямившись, с насупленными бровями. Сейчас он чем-то неуловимо напоминал ту девушку с фотокарточки в музее, которая так сразу привлекла мое внимание. И глаза у него были такие же, и брови острыми уголками…

После доклада все стали рассматривать наш альбом. Дивились отлично сделанным рисункам. Тут уж Женька сказал, что рисовал Лешка Веревкин. А тот так густо покраснел, что, кажется, о его физиономию можно было зажигать спички.

Из Дома пионеров мы возвращались веселые и возбужденные. Все таки что там ни говори, а приятно, когда тебя хвалят. Шли пешком по улице Заморенова, обсуждая свои дела, провожая Васю Русакова к троллейбусной остановке.

Он был тоже весел, и только иногда в уголках его серых глаз мелькала смутная тревога. Я понимал, как ему тяжело из сияющего огнями, шумного, блестящего Дома пионеров возвращаться к себе домой, на Овражную улицу, где тетка будет снова браниться и орать на него… Наверно, потому-то, когда мы остановились возле троллейбусной остановки, чтобы проститься с нашим новым товарищем, Васька сказал:

— Идемте, я вас еще немного провожу.

Он проводил нас до самого Лешкиного дома.

— Ты заходи, — сказал Женька. — Ко мне заходи или к Сереге… А можно к Лешке. Уроки станем вместе делать. А что тебе непонятно будет, я всегда объясню.

— А когда зайти можно? — встрепенулся Русаков. — Завтра можно?

— Да хоть завтра заходи.

— Женька! — вспомнил я вдруг. — Как же после школы? У нас в это время хоккейный матч с восемьдесят шестой школой!

— Ну и что же? Выучим уроки и пойдем все вместе на твой матч. Пойдем, Вася? Поглядим, как Серега будет мимо ворот бить.

— Это почему же мимо? — обиделся я. — Зря ты говоришь. Я не хуже Борьки Кобылина играю.

— Ладно, не дуйся. Это я пошутил. Чтобы не сглазить. Ну как, Вася, придешь?

— Приду.

Васька махнул рукой и зашагал не оборачиваясь к троллейбусной остановке.

Хоккейной встречи с командой восемьдесят шестой школы наши игроки ждали с особенным нетерпением. К этой встрече у наших ребят все было заранее приготовлено: коньки наточены, клюшки проверены… мама мне к этой игре выстирала и выгладила фуфайку, гетры заштопала — я их порвал во время тренировки.

Народу возле нашего катка собралось столько, что не протолкнуться. Даже старшеклассники пришли. Они стояли позади зрителей, снисходительно переговариваясь и перешучиваясь. Впереди, подложив под себя кто кирпич, кто портфель, расположились малыши.

Каток у нас в школе небольшой — в длину метров двадцать и в ширину почти столько же, так что для игр боковые линии приходится расчерчивать краской. Но зато ворота настоящие, хоккейные, 183 сантиметра в ширину и 122 в высоту. И шайба тоже такая, как полагается. И тренер хороший… Наш преподаватель физкультуры, Константин Сергеевич. Роста он, правда, небольшого, но зато на коньках катается так, что залюбуешься.

Перед игрою он делал вид, будто совсем не волнуется, хотя мы-то знали, что не волноваться ему никак невозможно. Ведь он отвечал за нас всех, болел за каждого игрока… А когда мы переодевались в раздевалке, он давал каждому игроку последние наставления. Подошел и ко мне.

— Ты, Сергей, слишком не увлекайся атакой… Поглядывай по сторонам — не догоняет ли тебя защитник противника…

На лед мы вышли вместе с командой соседней школы. Я сразу же увидел наших ребят — они сидели на скамеечках у края поля. В одном из первых рядов я увидел Женьку. Рядом с ним сидел Васька Русаков, Все ребята были в сборе. Только Лешки Веревкина что-то не было видно. Неужели опять испортился его фотоаппарат?.. Он ведь обещал поснимать во время матча!..

Мы прокричали, как и полагается, «физкультпривет», и игра началась. Нападающие сразу прорвались к нашим воротам. Они ловко и точно передавали друг другу шайбу, и она, словно живая, скользила от одного к другому мимо наших защитников. Гешка Гаврилов, вратарь, то и дело приседал, словно танцуя перед воротами. Я погнался за нападающим, совершенно позабыв все наставления Константина Сергеевича. Положение было угрожающим. Тот уже нацелился, чтобы сделать бросок по воротам. Но ему не хватило какой-нибудь секунды. Опередив меня, наш центр Борька Кобылин с необычайной силой отбросил шайбу в сторону ворот противника.

Началась наша атака. Но защита у игроков другой стороны была крепкая. Мы даже не успели дойти до зоны нападения, как их защитники выбили шайбу, а нападающие опять повели ее к нашим воротам, ловко передавая друг другу.

Вообще-то в хоккее нельзя действовать все время одинаково. А наши противники шли точно так же, как и первый раз. Им удалось переброситься только трижды, а потом шайба уже оказалась на моей клюшке.

Я довольно точно отдал ее Борису Кобылину, а сам помчался к линии зоны нападения, стараясь не выходить за нее, пока Борис не передал мне шайбу обратно. Если оба мои конька окажутся за линией, а Кобылин в это время передаст мне ее из средней зоны, окажется положение «вне игры». Но Борька не собирался пасовать мне. Наверно, во что бы то ни стало решил сделать бросок самостоятельно. Вот он вошел в зону защиты, обошел одного игрока, другого и вдруг неожиданно послал шайбу в мою сторону. Я даже совсем не целился, а просто бросил ее вперед.

Я не видел, влетела она в ворота или нет. Только услышал, как завопили болельщики, ребята из нашего класса, и понял, что не промахнулся.

Женька махал мне рукой. Мишка Маслов подбрасывал вверх шапку. Я заметил, как сквозь толпу к Жене и Васе пробирается Лешка Веревкин. Наверно, он очень торопился, потому что лицо у него было красное. Я удивился, что он не принес фотоаппарат. «Конечно, сломался, — решил я. — Так и знал…» Последнее, что я увидел, это как Веревкин присел рядом с Женькой и протянул ему какую-то бумагу. Женька развернул ее и стал читать. Васька тоже наклонился заглядывая через его плечо.

А между тем шайба снова была в игре. Олежка Островков, наш защитник, быстро отнял ее у нападающего из восемьдесят шестой школы и передал мне. Я Борьке. Мне хотелось повторить тот же маневр, и я побежал в среднюю зону. Однако шайба ко мне не попала. Ее перехватил центр нападения наших противников, долговязый мальчишка в настоящей хоккейной каске, и помчался к нашим воротам.

Гешка заметался. Кинулся вправо, потом влево, поскользнулся и плюхнулся на лед. А шайба пролетела мимо него прямо в сетку.

Теперь уже орали и подбрасывали вверх шапки болельщики из соседней школы. Но сквозь гам и крики, сквозь оглушительный свист мне все-таки удалось услышать голос Женьки Вострецова:

— Серега!.. Серега!..

Женька звал меня, размахивая листком бумаги. Неужели он не понимает, что мне сейчас совсем не до бумажек?

— Серега, сюда! — кричал Вася Русаков.

Я в недоумении смотрел на него, забыв, что игра уже началась, и не замечая, что Борис Кобылин послал мне шайбу. Неожиданно я увидел перед собой знакомую каску, а шайбу возле своих ног. Еще миг — и противник коснется ее клюшкой!.. И тут, растерявшись, я так толкнул долговязого парня, что каска, которой он, вероятно, форсил, слетела у того с головы, и сам он грохнулся на лед. Раздался свисток юноши, судившего нашу встречу, девятиклассника Валеры Федорова. Вот ведь как — паренек из нашей школы, а как будто подсуживает нашим противникам.

— За грубость удаляю тебя с поля на две минуты.

Я пытался было оправдываться. Но сами понимаете, с судьей не спорят. Вздохнув, я понуро покатился с поля.

— Это все из-за вас! — сердито отругал я мальчишек. — Машете всякими бумажками…

— Да ты читай! — Женька сунул бумагу мне под нос.

— Чего там еще?

Я вырвал у него листок и прочитал только первую строчку: «Хабаровск, 6 марта». И тотчас же насторожился. Да ведь это от Лешкиного дяди письмо!.. Я пробежал глазами по строчкам: «Здравствуй, дорогой племянник! Получил твое письмо и фотокарточку…»

Но дочитать письмо до конца мне так и не удалось.

— Кулагин, твой штраф кончился, — услышал я голос Валеры Федорова. — Выходи на поле и вступай в игру.

Нет, положительно мне в этот день не везло. Как только я вышел на лед и ударил клюшкой по шайбе, лопнул шнурок на моем башмаке. Валера снова остановил игру. Другого шнурка у меня не было. Кто же мог думать, что он лопнет в самое неподходящее время! Я спросил, нет ли шнурка у Гешки Гаврилова, но он так отчаянно замотал головой, что мне тотчас же стало понятно — у такого скупердяя зимой снега не выпросишь.

Пришлось заковылять к Женьке, окруженному ребятами.

— Давайте, что ли, почитаю, — произнес я. — Все равно больше не смогу играть.

Я молча вырвал у Женьки Лешкино письмо, еще даже не предполагая, какое оно будет иметь для всех нас важное значение.

Бой под Волочаевкой

«Здравствуй, дорогой племянник! — писал Лешке его дядя. — Получил твое письмо и фотокарточку. Должен тебе сказать, что карточка меня порадовала больше письма. Все-таки слово «разыскивали» нужно бы писать через «а», вводные же предложения выделять запятыми. Но вот за рассказ о том, как ваши ребята — Женя и Сережа — нашли дом, где жила Ольга Ивановна Русакова, спасибо. Ведь давным-давно, еще в двадцать первом году, когда мы били интервентов на Дальнем Востоке, довелось мне встретить Ольгу Русакову и воевать с ней рядом…»

Должно быть, глаза у меня были совершенно очумелые, когда я оторвал взгляд от письма и перевел его на моих товарищей.

— Ты дальше читай, дальше! — торопил меня Женька.

Но я и сам без его понуканий впился глазами в мелкие, не очень разборчивые буквы.

«Было это в феврале месяце в 1922 году. Позади нас, партизан и красноармейцев, лежала громадная Сибирь, а впереди маленькая станция Волочаевка — путь к Хабаровску и ко всему Приморью. Не хотели белогвардейцы и японские интервенты отдавать эту станцию, укрепились на ней, бронепоезд подвели, а у Волочаевки взорвали и сожгли мосты.

Первый раз я встретил Ольгу Русакову недалеко от Волочаевки, на железнодорожной станции Ольгохта. Нашему партизанскому отряду командование поручило эту станцию от белых защищать. А насели на нее белогвардейцы тучей. Кажется, и помощи-то ждать неоткуда. Лежим мы на насыпи с винтовками, а сами уж и к смерти готовимся. Понятно, ничем на голом полотне не укрыться.

А командир нашей группы, Таран Анатолий Иванович — мы его за окладистую бороду еще Дедом звали, а было ему лет тридцать или тридцать два — говорит: «Ну, ребята, может, до последнего все погибнем, а врага тоже поколотим, сколько сил хватит». Тут и выскочили из тумана прямо к нам какие-то люди. Мы было не разобрались, огонь по ним открыли. А потом видим — наши!.. И впереди женщина бежит. Шинель перетянута туго, маузер в руке. «Здравствуйте, — говорит, — я — Русакова, комиссар полка. Командир у нас ранен. Приняла команду».

Вот так и познакомился я с Ольгой Ивановной Русаковой. Отбили мы с ее отрядом атаку белых. Командовать она умела. Уж на что у нас были вояки-храбрецы, а и они перед нею учениками выглядели. Ведь я тогда не знал, что она еще в 1905 году баррикадными боями руководила.

Вскоре Таран послал меня с каким-то незначительным поручением в штаб Особого района — так в ту пору называлось соединение, которое нынче именуют дивизией. Гляжу, а она из какой-то двери выходит. «Побратались мы с тобой, товарищ Орлов», — говорит. «Побратались», — отвечаю. «Теперь на Волочаевку». — «Куда прикажут, туда и пойдем».

А там и приказ вышел — брать Волочаевку. Только нелегкое это оказалось дело. Открыли беляки такой огонь, что мы к станции пробиться не смогли. Будто небывалая снежная метель поднялась в ту пору над землею. Все перемешалось, перекрутилось от невиданной пальбы. Не разобрать, где свои, где чужие. Падают, неподвижно застывают в сугробах бойцы. Разрывом убило нашего славного командира, товарища Тарана Анатолия Ивановича… Криков не слышно от грома и гула. И в том месте, где рвется снаряд, черная яма остается, глубокая, как могила…

Отступили мы на запад. Видно, не в лоб, не напрямую надо было брать Волочаевку, а обойти ее с севера и с юга. Так и командующий решил, товарищ Блюхер. Двинулся наш отряд в обход поздней февральской ночью по глубокому снегу к деревне Нижне-Спасская.

Не знаю, далеко ли мы от железной дороги отошли, только вдруг поднялся буран. Свистит ветер, с ног сбивает. На усах и бородах стариков партизан сосульки намерзли. А с нами ведь еще и пушки. Их тоже тащить нужно, лошадям помогать.

Светать стало. И вдруг прямо из метели вырвались на нас беляки… Было это до того неожиданно, что и они и мы остановились друг против друга — растерялись. Наш новый командир, присланный вместо Тарана, Дикарев Тихон Спиридонович, первым опомнился. Раздалась команда: «Развернуть орудия!.. По белым гадам прямой наводкой — огонь!..» И ударили наши пушки. Метров на тридцать, не дальше, били. Никогда раньше не думал я, что можно из полевого орудия, будто из винтовки простой, стрелять. Да делать больше было нечего. Единственное, что могло нас спасти, — это страху на врага нагнать. И ведь испугались белогвардейцы, смешались, бросились врассыпную…

Только нельзя так долго из пушек стрелять. Это тебе не пулеметы. Разобрались белые, что нас меньше, и давай обходить наш отряд с двух сторон. Тут и их орудия заговорили. Затрещали винтовки. Справа, слева, сзади разворотило снег взрывами… Один боец упал, застонал другой. А я зубы стиснул и палю, палю не разбирая куда.

Пулей с меня шапку сорвало. Затоптались наши на месте. И снова я увидел Ольгу Русакову. Она появилась внезапно из метели, вся облепленная снегом, в своей туго перепоясанной шинели, с маузером в руке: «Вперед, товарищи! За мной! Нам на помощь идут красные конники!..»

И такой звонкий, такой сильный и смелый был у нее голос, что бойцы кинулись за нею в атаку, смели белых, бесстрашно бросились на грозные пушки. И не выдержали такого натиска враги. Стали отступать к железной дороге. А там уже зарево разгоралось и гремел бой — это подошли к Волочаевке красные отряды.

Я бежал рядом с Ольгой. Кажется, она меня не узнала в этой страшной огненной кутерьме. И вдруг остановилась, словно наткнулась на какую-то невидимую стену. Маузер выронила, потом качнулась вперед, будто хотела его поднять, и упала в снег… И такой болью меня обожгло, словно не ей, а мне в грудь вонзилась белогвардейская пуля. Но злость во мне закипела такая, что рванулся я вперед, ничего вокруг не разбирая. Только штыком колю, бью прикладом по вражеским плечам, по головам, по чему попадет…

Два дня Красная Армия гнала врага на восток, к Хабаровску. На привалах, когда подтягивались обозы, наведывался я в полевой лазарет узнать, что с Ольгой Ивановной. Она была без сознания. Лежала в санитарной двуколке бледная, глаза широко открыты, будто бы видела она такие бесконечные дали, каких другим увидеть не дано. Как-то раз наклонился я, а она шепчет едва слышно: «Максим». Мне потом там же, в лазарете, объяснили, что Максимом ее сынишку зовут.



Ничего в ту пору о ней не знали: кто такая, откуда родом. Говорили, будто бы воевала она на колчаковском фронте, попала в плен, но отбили ее красные бойцы истерзанную, измученную, полуживую. Но толком никто ничего сказать не мог.

Хабаровск мы заняли 14 апреля. Один полк остался в городе для гарнизонной охраны да еще для того, чтобы добить попрятавшихся белогвардейских офицеров. Там же, в Хабаровске, остались и раненые. В здании бывшей гимназии устроили лазарет. Сиделке одной поручил я от имени всего нашего партизанского отряда хорошенько ухаживать за Ольгой Ивановной. Предупредил ее, что потом я вернусь в город и сам узнаю, выполнила ли она наш партизанский наказ. Даже фамилию и имя той сиделки записал: Корнеева Ксения Феоктистовна.

Дал я ей такой наказ, и пошла Красная Армия дальше, к Приморью, к Тихому океану, добивать белых. Писал я той сиделке после, но ответа не получил. Почта тогда работала плохо. Видно, уехала она куда-то из Хабаровска. Потом остался в Красной Армии на службе… Так с той поры в военном мундире и хожу, не снимая его.

Ты мне, Леша, пожалуйста, напиши, удастся ли вашим неутомимым следопытам — Жене и Сереже — о ней что-нибудь выяснить…»

Дальше Лешкин дядя спрашивал у племянника, как его дела, здоровы ли родители. Но это было уже неинтересно. Я только пробежал глазами по строчкам, а потом поднял голову и вскочил со скамейки.

— Чего же ты стоишь, Женька? — закричал я. — Идем скорее к ней!

— К кому? — изумился Вострецов.

— Да к Корнеевой, к бабушке Ксении!

Тут глаза у Женьки стали такие громадные, что я испугался, как бы они не выскочили.

— Что? — заорал он и схватил меня за руку.

Ну и память у Женьки! Неужели он не вспомнил имени и фамилии старушки, у которой мы еще в первые дни наших поисков так усердно подметали пол, подвешивали занавески, а он чинил электрическую плитку? Я так сразу понял, что это она и была той сиделкой в лазарете, о которой писал Лешкин дядя.

Я едва успел снять коньки, умоляя Женьку чуточку подождать. Я с сожалением окинул взглядом поле, где разгорались хоккейные страсти. Затем подумал, что узнаю после, чем же кончится игра. Впрочем, я верил, что наша школа выйдет победительницей…


Вот и Овражная улица. Вот и дом, где жила бабушка Ксения. Думал ли я в тот день, когда вешал на окна занавески, что придется побывать здесь еще раз!

Нам отворила сама бабушка Ксения, потому что ко многим бумажкам, висевшим на двери, прибавилась еще одна — с фамилией Корнеевы.

— А, помощники! — заулыбалась она, тотчас же узнав меня и Женьку. — Да Павлик-то только завтра из армии возвращается…

— А мы не к нему пришли, Ксения Феоктистовна, — выпалил Женька, немного отдышавшись. — Мы к вам пришли.

— Ну, какое же у вас ко мне дело? — насторожилась старушка.

— Бабушка Ксения, — взволнованно спросил Женька. — Вы в 1922 году в Хабаровске жили?

— Жила, милок, как же!

— А в лазарете работали?

— Работала. Да ведь как не работать? Там при японцах да при белых такое творилось, что и не описать! Убивали, грабили, дома жгли. Сколько хороших людей замучили!.. А как взяли Хабаровск красные, будто праздник какой наступил. Ну и пошла я в лазарет. Санитаркой стала, а по-тогдашнему — сиделкой. Какая-никакая, а все помощь. Да вы что это мне допрос-то устроили? — вдруг спохватилась она. — Откуда вам все об этом известно? Ведь почитай годков пятьдесят с лишком прошло…

— А у вас там, в лазарете, раненая одна лежала, — еще больше волнуясь, продолжал расспрашивать Женька. — Ольга Ивановна Русакова…

— И, милок! Там раненых столько было!.. Разве каждого упомнишь!

— А вы вспомните все-таки, вспомните! Ее сразу привезли в лазарет, в здание гимназии… А партизан один вашу фамилию записал. — Женька торопливо достал письмо Лешкиного дяди. — Вот. Он сам нам письмо прислал.

— Ну-ка, ну-ка, посмотрю, что за письмо такое!

Ксения Феоктистовна отставила письмо дяди Бори далеко от глаз, а потом покачала головой.

— Ничего без очков не вижу. Да что же это мы в прихожей стоим? Пойдемте в комнату мою, там все и разберу, какой такой дядя…

В комнате бабушки Ксении мы все разделись. Она достала очки и начала читать, медленно шевеля губами. Мы нетерпеливо ждали, не сводя с нее глаз.

— Ой, как же! — вскрикнула старушка. — Помню, помню! Максимку еще поминала. Жалобно так звала его: «Максимушка, не холодно тебе? Дай я тебя укрою…» А бывало, мечется в жару, щеки впалые так и пылают, да как зачнет кричать: «Огонь!.. Огонь!..» То ли жгло ее что, то ли виделось ей, будто на войне она и враги кругом ее обступают… А сколько людей в те поры погибло!.. И от вражеских пуль, и от тифа, и от других разных болезней…

— А что с ней потом стало? — тронул за рукав байкового халата Вася Русаков.

— Померла, милок, померла. Уж чего только доктор не делал!.. Ничего не помогло. Пуля-то, говорили, два дня в ней сидела, возле самого сердца. А вынимать ее врачи боялись. Вот кровь и заразилась. Померла она. Даже в память не пришла. Да нешто тот партизан живой остался?

— Живой, — кивнул Лешка. — Это моей мамы родной брат, Орлов Борис Петрович…

— А она, Ольга Русакова, точно умерла? — спросил, еще не веря печальной вести, Женька. — Может, вы не знаете?

— Как же это не знаю, — даже обиделась бабушка Ксения. — На руках моих, голубушка, последний раз вздохнула… И похоронили ее там же, в Хабаровске, в братской красной могиле. Из ружей стреляли. Салют, значит, последняя солдатская честь…


Молча шли мы по улице Овражной, возвращаясь от бабушки Ксении. Каждый думал о своем. И все вместе об Ольге Ивановне Русаковой, комиссаре Красной Армии, погибшей за наше теперешнее будущее, за нашу такую счастливую жизнь, которой она так и не увидела. Не увидела, каким прекрасным стал ее родной Краснопресненский район. Какой широкой, залитой асфальтом стала набережная Москвы-реки, что напротив «Трехгорной мануфактуры» имени Феликса Эдмундовича Дзержинского, в старину носившей название «Прохоровская». Какими великолепными выглядят подземные станции метрополитена!.. Как широко пролегла главная улица района — Красная Пресня!.. Какие высокие здания взметнулись ввысь по всей Москве, не умолкающей ни на мгновение, гудящей, закипающей и бурлящей неугомонной жизнью, той жизнью, за которую она, не задумываясь, отдала свою единственную, полную невзгод и лишений, но все же прекрасную жизнь, такую, что иной ей и не нужно было.

Загрузка...