СУДЬБА ЧЕКИСТА

Перед рассветом

Брякнула железная дверь. Лязгнул казенный тщательно смазанный замок. Звуки эти как бы отсекали целый этап жизни подполковника Николая Михайловича Борисова, отделяя его от внешнего мира.

Несмотря на весь трагизм положения, Николай Михайлович не мог удержаться от улыбки… Он — чекист, привыкший всем и всегда смотреть прямо в глаза, ходивший по родной земле уверенной походкой, гордый победами над хитрым, коварным, изобретательным врагом, победами, в которых — он знал — были и частицы его ума, знаний, опыта, изобретательной выдумки, терпения и мужественной воли, — он, чекист, оказался в тюрьме.

Черт побери, да уж не сон ли все это? Может быть, это просто скверная шутка, неостроумная затея каких-то незнакомых шутников? Может быть, сейчас откроется захлопнувшаяся дверь и люди, которых он знал, которые долгие годы работали рядом с ним, шумно, со смехом ворвутся в камеру, посмеются вместе с ним и отвезут его домой?

Домой, где ждет его Таня…

Горькая мука, возмущение, гнев застыли в ее потемневших глазах. Сейчас сидит она без сна над мирно посапывающими девчушками, под мягким светом лампы, встречая мутный рассвет.

Она верила ему, гордилась им. И вдруг… Громовой удар. Арест. Обыск. Недоумение, промелькнувшее в глазах жены, сразу же исчезло, сменившись нежностью, уверенностью, доверием, когда он открытым, без страха взглядом ответил на ее немой вопрос. Разумеется, сейчас все выяснится. Иначе быть не может. Окончится наконец это наваждение.

Но нет, дверь крепко заперта. Никто не приходит. Он в тюремной камере. А тюрьма — это тюрьма. Железные двери. Решетки. Суровый режим. Здесь оставляют силы, здоровье, а некоторые — мужество и разум.

Утратить мужество?.. Нет. Нет. Нет. Только не это. Он сохранит мужество. Он сохранит достоинство, честь. Честь чекиста чего-нибудь да стоит, черт побери.

Она распрямляла его в сложных условиях глубоко законспирированной подпольной работы, когда одно необдуманное слово, нерассчитанный жест, неверный шаг могли привести к аресту, расстрелу без следствия и суда. Сколько шагов до смерти было в глубоком тылу фашистской Германии, куда его забросили во время войны? Пожалуй, значительно меньше четырех. Два? Три? Иногда — один шаг. Но работа шла тогда словно песня, на тугой стальной пружине нервов, на точном расчете, на сознании, что ошибаться нельзя, не имеешь права.

И не ради личной безопасности. Что значила она в мире, где ежеминутно гибли женщины, дети, где со «скорбным помертвелым взглядом» падали на землю тысячи бойцов, которым так и не привелось дострелять обойму по врагу.

— Нет, старина, там было, пожалуй, проще, — сказал себе Николай. — Ты видел перед собой врага. Его надо было раскрыть, разгадать, перехитрить, подчинить своей воле, сломить или уничтожить…

А здесь? Кто противостоит тебе? Враги? Нет, конечно. Война окончена, враг разбит, разгромлен. Друзья? Нет, это какой-то кошмар, чертовская неразбериха…

Ну, так как же ты все-таки себя чувствуешь? Боишься? Нет. Негодуешь? Пока еще, собственно, тоже нет. Скорей всего недоумеваешь… Как все-таки получилось такое?..

Спокойно, спокойно, Николай. Только не срывайся. Ты чекист. Ну-ка, разберемся во всем по порядку.

Помнишь, уходя на задание, прощаясь с командованием, друзьями, целуя детишек, обнимая припавшую на миг жену, научившуюся провожать тебя сухими блестевшими глазами, ты знал, что приложишь все силы, способности, энергию, знания, опыт, чтобы образцово, в тончайших деталях, умно и четко выполнить задание, а затем вернуться домой.

Как это великолепно — вернуться, успешно выполнив задание. Нервная настороженность, словно пес зубами державшая тебя все эти дни и часы за затылок, ослабевает, появляется блаженное ощущение покоя. Бодрит, радует, поднимает чудесное сознание выполненного долга, пульсирует радость встречи с друзьями, товарищами по боевому делу, с семьей.

Честное слово, ради этих непередаваемых ощущений стоило выносить и смертельную опасность, и тянущую усталость, и нечеловеческое напряжение. Собственно, уходя на задание, ты уже был готов к тюрьме, пытке, смерти. В конце концов, что такое смерть? Боль, обжигающая, оглушительная, а затем — небытие, точка, конец. И — в последнем мгновении — удовлетворенное сознание: ты сделал все, что мог.

И ведь так, собственно, бывало там, в тылу у врага, и по возвращении домой, после докладов и отчетов командованию, во время сорокавосьмичасового отдыха, после которого — опять «заутра бой»…

А здесь? Кто и в чем тебя обвинил? Провинностей — сознательных, преднамеренных — не было. Как будто не было и ошибок, невольных упущений или промахов. Может быть, мстительный, злобный, коварный сработал враг? Подсунул не очень разборчивым, недалеким людям фальшивку — и вот теперь…

Зачем же тогда волноваться? Все разъяснится. Наладится. Надо надеяться — скоро.

Впрочем, что же это ты? Ты ведь знаешь, что дело тут не в этом? Может быть, потому, что, помнится, до войны вот так же внезапно исчезали чекисты. Их — иногда посмертно — объявляли «врагами народа», хотя никто, собственно, так и не узнавал, отчего и почему они враги и враги ли?

Проще всего подождать. Тебя вызовут, все объяснят. Если это не недоразумение, ты будешь, во всяком случае, знать, с чем предстоит бороться — с ошибкой, ложью, наветом, клеветой? Словом, подождем — увидим. Тем более что при сложившейся ситуации другого выбора, собственно, нет.

Когда первое решение было принято, заработали обычные рефлексы чекиста. Номер камеры — «91» — он запомнил автоматически, пока надзиратель длинным тяжелым ключом открывал дверь.

Теперь — осмотреть камеру. Слева — узкая железная койка, столик. На столике — алюминиевая миска, кружка, ложка. Справа на стене — умывальник. В углу стационарная параша с проточной водой. Много позже Борисов узнал, что в тюремных условиях это была колоссальная роскошь. В других камерах зловонные параши приходилось ежедневно выносить и мыть особым раствором. Высоко, почти под потолком, окно с форточкой — дотянуться можно только до нижней кромки окна с матовым, ребристым стеклом. За открытой форточкой виднелись толстые наружные решетки, затянувшие окно.

Обстановка нехитрая. Ну-ка, посмотрим, как тут можно ходить. От двери до окна — шесть не очень широких шагов. Не так уж плохо.

Сколько же сейчас времени? Кругом глубокая ночь. Машинально Николай Михайлович попытался взглянуть на ручные часы. Но их вместе с ремнем и авторучкой изъяли при личном обыске в тюремной канцелярии, пунктуальнейшим образом оформив квитанцию.

До рассвета ходил Николай по камере. Шесть шагов до окна, шесть — обратно. Не удержался от мысли: сколько же километров придется тебе пройти по этой вот узкой протоптанной бетонной тропке, прежде чем разберутся в твоем «деле»? Километры? Десятки километров? Сотни?

Да и станут ли разбираться? Становилось ясно: задумана широкая провокация. Не против него одного. Против всей семьи.

Несколько дней назад арестовали отца — Михаила Борисова. Старый большевик, он почти полвека отдал партии. В 1902 году вступил в РСДРП. С 1904 года работал с Владимиром Ильичей в Швейцарии, затем по его заданию нелегально вернулся в Россию. Активно участвовал в первой русской революции… Годы подпольной борьбы, полные тяжелых опасностей и боевой революционной романтики… Снова эмиграция. И наконец гром Великой Октябрьской революции. Возвращение на родину. Сложная, тонкая, тяжелая в те времена дипломатическая работа во многих странах мира. Трудная, но интересная, волнующая жизнь.

До мозга костей отец был верным ленинцем. Знал Николай и другое: старого революционера вряд ли могли арестовать без высшей санкции. Значит, Абакумов и его непосредственный шеф Берия докладывали какие-то материалы наверху. Там же была получена и необходимая санкция: Сталин верил им на слово, не требуя убедительных доказательств. Теперь они действуют быстро, решительно, резко. И, как всегда, беспощадно…

На следующий день после ареста мать рассказала Николаю подробности. В тот вечер она ходила с отцом в кино. Смотрели «Реквием» — фильм о Моцарте. В полутемном подъезде дома их ждала группа оперативных работников.

Ритуал ареста был сух и официален. Поднялись в квартиру. Оперативники вели себя по-хамски. Известный подручный Абакумова косноязычный Глинкин — великий мастер на мелкие, но грязные дела — орал на Борисова, словно пьяница в кабаке. У старого заслуженного большевика он требовал «золото и ценности».

Мать показала Николаю оставленную ей копию акта обыска. Николай узнал подписи беспринципных людей, чью работу в органах госбезопасности он, да и не только он, считал позором. Все они были приближенными Абакумова. Горе-министр подбирал свое непосредственное окружение по собственному образу и подобию.

Николай прилег на жесткую койку. Все-таки надо вздремнуть, отвлечься от кошмара, свалившегося на семью, словно горная лавина. Надо собраться, мобилизовать силы для первой встречи со следователем. По закону ему обязаны в течение 48 часов предъявить обвинения.

Может быть, дело не только в отце. Может быть, дело в том, что, веря в невиновность многих чекистов, погибших в конце 30-х годов, он, Николай, принялся изучать в научных фондах библиотек литературу и опубликованные документы о деятельности первых чекистов, отдавших весь жар души, здоровье, молодость, все силы защите молодой республики от ее врагов и павших жертвами — Николай чувствовал это — жестокого произвола, навета, оговора. Свою интуицию он хотел проверить документами. Может быть, это и привлекло к нему недоброе внимание.

За этими размышлениями Николай так и не успел заснуть. С шумом открылось квадратное оконце в двери. Надзиратель громко застучал ключом в дверь. Раздалось басистое: «Подъем!» Николаю — новичку — милостиво объяснил: спать можно только до шести утра. После шести «полагается вставать и бодрствовать». Дремать запрещено даже сидя. Иначе койку уберут из камеры на весь день, до ночи. А тогда не на чем будет сидеть: либо стой, либо садись на холодный шершавый бетонный пол.

Именно потому, что смежить глаза не давали, Николаю нестерпимо захотелось спать. В первый день, проведенный им в тюрьме, он и не подозревал, что именно эта простая человеческая склонность ко сну, физиологическая потребность отдыхать несколько часов в сутки, отключившись от всего, будет безжалостно использоваться здесь как сильнейшее средство давления на его психику. Лишение заключенного нормального сна — грозное оружие в руках бессовестного следователя, сознательно добивающегося ложных показаний.

Николай не знал всего этого по очень простой причине — за годы работы в органах он не имел никакого отношения к следственной работе. Ополоснув лицо холодной водой из-под крана (водопровод в камере — великое благо!), сделал короткую, но энергичную физзарядку. Затем начал «прогулку». Шесть шагов от двери к окну, столько же обратно. Шесть шагов туда, шесть — обратно.

Через час принесли завтрак: пятьсот граммов черного хлеба, кружку морковного чая, два куска сахару (предупредили: хлеб и сахар — на целый день). Все это просунули через квадратное оконце в двери.

После завтрака властно, неумолимо потянуло ко сну. Сидя на койке, Николай задремал. Надзиратель, каждые полминуты заглядывавший в камеру через «волчок», открыв оконце в двери, строго предупредил: «Будете дремать — заберем койку!»

Николай отвернулся к окну, чтобы надзиратель не видел его глаз, и… опять задремал, монотонно отбивая такт ногой по полу. Видимо, не он первый придумал эту наивную хитрость. Оказывается, надзиратель знает все фокусы заключенных, которых лишают сна. Новое предупреждение — еще более грозное.

Николай попробовал дремать на ходу, медленно прогуливаясь по камере. Чуть не упал. Ополоснул лицо водой, пытаясь отогнать дремоту…

К концу первого дня в тюрьме Николай уже был твердо уверен в том, что сон — это высшее жизненное благо. Ради сна он готов был отказаться от пищи. С радостью отдал бы он десять лет жизни за десять минут нормального человеческого сна…

В десять вечера разрешили спать. Заснул мгновенно.

Лицом к лицу

Только на шестнадцатый день Николая вызвали наконец к следователю. Вели по галереям и этажам вдоль бесконечного ряда камер.

Долго шли по зданию тюрьмы. На этажах и переходах, в смежном здании, где размещались кабинеты следователей, Николай ни разу не встретился ни с одним арестованным. Техника предотвращения случайных встреч между заключенными была отработана до тонкостей.

Подследственный выступал по коридорам и переходам словно знатный гость — впереди шествовал один надзиратель, позади — другой. Таким караваном арестованный передвигался к следователю и обратно. Перед каждым поворотом или вблизи лестниц, то есть в наиболее вероятных местах встреч, надзиратели подавали сигналы, громко стуча ключами по металлическим пряжкам поясов или цокая языком.

У каждого поворота, у каждой лестничной площадки стояли вертикальные деревянные ящики размером с тесноватый гроб. В «гробы» заключенных запихивали, пока мимо них двигалась встречная процессия: надзиратель — арестованный — надзиратель. Заключенные — друзья и даже жены и мужья — могли годами жить в нескольких метрах друг от друга и ни разу, даже случайно, не столкнуться в коридорах или на прогулке во дворе, в специально окруженных высокими стенами боксах.

«Что ж, для шпионов, преступников, убийц такая система, видимо, нужна», — подумал Николай.

«Но ведь я не шпион и не убийца».

Идя к следователю, Николай начинал понимать: то, что происходит с ним сейчас, видимо, случилось и с теми, кого вытолкнули из жизни со страшным клеймом «враг народа». И именно это — даже не мучения, не позорная смерть, а клеймо — и было самым ужасным.

— И чтобы не случилось это ужасное, ты, Николай, будешь сражаться за свою честь, свое доброе имя. Ты не должен, не можешь проиграть битву. Это твой долг перед партией…

Конвоиры подвели заключенного к какой-то комнате, открыли дверь. Подполковник Николай Михайлович Борисов вошел в кабинет следователя. Сражение началось.

Следователь, сидевший за письменным столом, даже не взглянул на заключенного. Он что-то писал, часто заглядывая в книгу, прислоненную к пластмассовому чернильному прибору. Книга была раскрыта примерно на середине. Николай узнал учебник французского. Отпустив небрежным кивком головы конвоиров, следователь еще некоторое время что-то писал.

«Спряжения зубрит», — механически отметил Николай.

Выждав, следователь медленно поднял бесцветные глаза.

— Садитесь, Борисов, — важно сказал он, напяливая на лицо некое подобие улыбки. — Сейчас мы вами займемся.

Николай подошел было к одному из двух мягких кресел, стоявших перед столом следователя. Но сесть не успел.

— Ваше постоянное место в моем кабинете, — медленно отчеканил следователь, — будет в том углу. Это, так сказать, наш «красный угол». Для «гостей», — улыбнулся он своей идиотской остроте.

В углу кабинета стоял маленький столик со стулом. Заняв «свое постоянное место», Николай понял, что стол и стул крепко привинчены к полу. Как бы бурно ни проходил допрос, следователи всегда были надежно гарантированы от удара стулом или столом. У подследственных же, как вскоре убедился Николай (к счастью, не на собственном примере), подобных гарантий не было.

Пока следователь, морща узкий лоб, старательно заканчивал домашнее задание, Николай внимательно изучал его лицо. Где-то видел он эту неприятную надменную физиономию, эти бесцветные глаза — они не становились более привлекательными от того, что их обрамляли солидные очки в толстой роговой оправе. Следователь был в полковничьих погонах, из-под расстегнутого кителя виднелась полосатая шелковая сорочка сугубо партикулярного покроя.

В комнате витал легкий аромат дешевых духов или одеколона. В тюрьме, где, как правило, благоухает кислыми щами и карболкой, каждый новый запах фиксируется особенно обостренно.

Окно кабинета было приоткрыто, виднелась решетка. С воли, очевидно с какого-то двора, расположенного поблизости, доносились голоса играющих детей. За эти дни Николай слышал в тюрьме лишь лязг ключей, скрип стальных дверей, стук колес тележки, на которой развозят жидкие щи и кашу. Он отвык от всяких мирных нормальных звуков. Поэтому так приятно было услышать веселые детские голоса, убедиться в том, что в нескольких метрах от этой мрачной комнаты, по ту сторону высокой тюремной стены, кипит простая, хорошая человеческая жизнь.

Да, люди там, на воле, работают, учатся, ходят на собрания, вечером сидят в театрах, любят своих жен, поругивают и ласкают детей, спорят с друзьями. Знают ли, нет, подозревают ли, что за этими тюремными стенами разыгрываются тяжелые трагедии, что объектами и жертвами произвола, беззакония становятся здесь такие же честные люди, как и они сами?

Лишь несколько лет спустя узнал Николай, что в этой цепи трагических «случайностей» была своя система; что шайка авантюристов разработала сложную методику «выдачи на-гора» ложных, фальсифицированных показаний, вымогаемых — иногда выколачиваемых — из ни в чем не повинных, честных советских работников, чтобы доказать Сталину, что он окружен «шпионами» и «заговорщиками» и что только они — Берия, Абакумов и их подручные, а до них Ежов, Меркулов и другие — могут спасти вождя от уничтожения, а страну — от гибели. А ведь эти карьеристы и были подлинными заговорщиками.

Николай знал некоторых из этих напыщенных, заносчивых, но по существу мелких, жадных и эгоистичных людишек.

И они имели наглость орудовать, прикрываясь священным именем народа! «Спасая» Сталина, иезуитски, макиавеллистски играя на его страхах, они по существу докладывали ему именно то, что он хотел от них услышать…

Все это сложилось, ясно и четко, в сознании подполковника Борисова, разумеется, много позже. Тогда, глядя, как шевелит губами туповатый следователь, постигая премудрости французского языка, он начинал ощущать это еще смутно.

Спокойно, даже с какой-то внутренней усмешкой наблюдал Николай сизифовы муки полковника-студента. При всей своей туповатости и, как показали четыре года следствия, явной неспособности глубоко разбираться в людях, в их внутреннем мире, моральных качествах и достоинствах, так же, видимо, как и в слабостях и недостатках, полковник почувствовал эту усмешку. Но, оглядев хмурым, строгим взором подследственного, он продолжал свое занятие, пытаясь заставить Николая потерять терпение, утратить равновесие, сорваться.

Николай знал, что срываться нельзя. Безмятежное, без тени какой-либо глубокой мысли лицо следователя говорило ему о том, что речь идет о весьма серьезных материях. Ему вспомнилось, как погибли хорошие друзья, верные чекисты.

Игорь Кедров. Сын одного из первых чекистов, соратника Феликса Эдмундовича Дзержинского. Профессиональный революционер Михаил Сергеевич Кедров с 1901 года стал членом партии коммунистов. Юрист по образованию, он был, кроме того, еще и доктором медицины. Михаила Кедрова в 1919 году назначили членом коллегии ВЧК.

Трудной, но светлой дорогой отца шел его сын Игорь. С комсомольской работы его направили на работу в особый отдел ОГПУ. За светлый, острый как бритва ум, за талант и сильный характер, за высокую партийную принципиальность любили Игоря и старые, и молодые чекисты. Сын был достоин своего отца.

Некоторые подробности антипартийных, антигосударственных махинаций Берия каким-то образом стали известны Игорю Кедрову.

Принципиальный, стойкий коммунист, разве мог он остановиться перед тем, что Берия — его начальник — втерся в почти неограниченное доверие к Сталину.

В начале 1939 года вместе со своим товарищем по работе Володей Голубевым Игорь обратился туда, куда идут коммунисты с самым важным, с самым главным, когда ищут высшего справедливого и окончательного решения, — в Центральный Комитет партии. Они написали письма Сталину и в КПК Шкирятову. Из секретариата Сталина и лично Шкирятовым письма были переданы Берия…

Игоря Кедрова арестовали и вскоре расстреляли. Его жена Рада Мелихова осталась одна с тремя детьми, с репутацией вдовы «врага народа». Стоило ли жить после этого? Но надо было воспитывать троих детей — детей Игоря. В годы войны Рада ходила мыть полы, делала любую, самую тяжелую работу.

Страшное было не в материальных лишениях, а в том, что из жизни подло, трусливо изгнан человек, в чью чистоту, честность и преданность партии, делу коммунизма Рада верила глубоко, безраздельно. Но для людей, не знавших его так, как знала она, мужественный образ был испоганен, измаран, очернен.

Шли годы. Заявила о себе болезнь — рак. Можно было сделать операцию. Но об этом не думала Рада. Болезнь медленно подтачивала слабеющий, надломленный горем организм[5].

Артур Христианович Артузов (Фраучи). Талантливый советский разведчик, он был одним из первых руководителей и наставников Николая. Отец Артузова — швейцарский сыровар — приехал в Россию за сорок лет до революции и поступил работать к помещику Лихачеву на его усадьбу в селе Устиново Тверской губернии. Здесь и родился Артур.

В 1903 году семья Артузовых переехала в Новгородскую губернию. Здесь, в Боровичах, отец Артура арендовал имение помещика Аничкова, жившего в то время в Париже. У Артузова было тогда уже шестеро детей. В аничковском имении прятались революционеры, скрывавшиеся от жандармов. Там же хранилось оружие, типографское оборудование. Здесь находили временное убежище М. С. Кедров, будущий член Революционного военного совета Н. И. Подвойский и другие товарищи. Мать Артура, жена М. С. Кедрова и жена Н. И. Подвойского были родными сестрами.

Артур Артузов отличался необыкновенными способностями. Блестяще окончив Новгородскую классическую гимназию, Артур успешно учился в Петербургском политехническом институте. В 1916 году он получил диплом инженера-металлурга, но почти не работал по этой специальности. Богато одаренный от природы, он хорошо рисовал, любил музыку, неплохо пел, в совершенстве знал несколько европейских языков. Он мог стать художником, оперным певцом. Но ему не суждено было пойти по пути искусства. Дружба с Михаилом Сергеевичем Кедровым привела его вскоре после Великой Октябрьской революции 1917 года в стан революции. Революция одержала верх над музами.

В 1917 году М. С. Кедров вызвал Артура в Петроград с Урала, где он работал непродолжительное время на заводе. Под идейным влиянием М. С. Кедрова и Н. И. Подвойского он уже стал человеком, душой и телом преданным делу революции.

В июле 1918 года Артур вступает в Коммунистическую партию. Вместе с М. С. Кедровым он принимает деятельное участие в разгроме английских интервентов в Архангельске, в 1920 году возглавляет сложную контрразведывательную работу на фронте борьбы против белополяков.

Феликс Эдмундович Дзержинский высоко ценил Артузова, который вскоре становится одним из ведущих руководителей советской разведки. Он лично возглавляет многие операции по ликвидации белогвардейских, эсеровских, шпионских и террористических организаций… В 1937 году жизнь Артура Артузова трагически оборвалась.

Прекрасная жизнь революционера и разведчика Артура Христиановича Артузова — тема для большого романа. Но это дело будущего.

Перед тем как казнить Артузова, подручные Берия предъявили ему фантастическое обвинение в том, что он… швейцарский шпион (!). Они требовали, чтобы он выдал им «швейцарскую агентуру», якобы действовавшую на территории СССР.

И Игорь Кедров, и Артузов (они были двоюродными братьями) держались на следствии стойко, как и подобает коммунистам перед лицом врагов. Они наотрез отказались оговаривать кого бы то ни было, клеветать на товарищей. Провокаторы, обманным путем пролезшие в партию и органы безопасности, применили к ним весь арсенал недозволенных методов следствия. Но тщетно! Не добившись от честных чекистов ложных показаний, враги их уничтожили…

Вспоминая этих замечательных коммунистов и многих других чекистов, злодейски умерщвленных Ежовым, Абакумовым и Берия, Николай Борисов, как это ни парадоксально, с нетерпением ждал начала следствия. Он хотел скорее узнать, какие фантастические «обвинения» будут предъявлены ему. Светлые образы его друга Игоря Кедрова и Артура Артузова, стоявшие перед глазами, поддерживали его в эту горькую минуту. Николай решил: сделаю все возможное, чтобы выстоять, выдержать любые провокации врагов партии, как это сделали перед лицом смерти Кедров и Артузов.

Дожидаясь, когда полковнику надоест наконец спрягать французские глаголы, Николай уже не сомневался в том, что его уничтожат — независимо от того, как пойдет его следствие. Но у него ни на секунду не пропадала вера в то, что партия, созданная Лениным, в конце концов разберется с этими провокаторами, не может не разобраться. И сметет их с лица земли. А добрые имена отца и сына Кедровых, Артузовых отца и сына (младшего Артузова тоже репрессировали), отца и сына Борисовых, тысяч других преданных Родине коммунистов будут восстановлены перед родной партией. Их детям не придется стыдиться своих родителей. Их честь останется незапятнанной. Николай не сомневался, что так оно и будет, ибо история неумолима…

«Гражданин следователь»

Закончив наконец готовить уроки, «начальник» в полковничьих погонах поднял голову. Слегка улыбнувшись, как ему казалось тонко и проницательно, он важно произнес:

— Давайте знакомиться, Николай Михайлович. Я полковник Кутинцев Виктор Семенович, ваш следователь. Мне вы можете не представляться. Я знаю вас лучше, чем вы сами себя знаете. А главное — знаю о вас больше, чем вы сами.

Взволнованный Николай не понял тогда, каким убедительным саморазоблачением прозвучали эти слова. Это пришло ему в голову после, в камере, когда он обдумывал первую встречу с Кутинцевым.

— Товарищ Кутинцев… — начал было Николай. Но следователь жестко прервал его:

— Я вам не товарищ. Называйте меня «гражданин следователь».

— Это не имеет значения, — ответил Николай, — «гражданин» так «гражданин». Я протестую против незаконного ареста, против нарушения процессуального кодекса. Сегодня шестнадцатый день моего заключения в тюрьму. До сих пор мне не предъявлены какие-либо обвинения. Я требую встречи с прокурором, чтобы лично об этом ему сказать!

— Вы оптимист, Борисов, — с ехидцей заметил Кутинцев. — Столько лет работали в органах, а теперь делаете вид, что не знаете наших порядков! С прокурором я дам вам встречу только после окончания следствия. Да и то, если за это время вы образумитесь и начнете вести себя как следует. Обвинение я предъявлю вам сегодня — опять-таки если будете вести себя хорошо. А насчет нарушения кодекса — можете протестовать хоть до второго пришествия. Пусть вам сам бог помогает. Ха-ха-ха! Так-то, дорогой бывший подполковник органов государственной безопасности…

Разумеется, Николай понимал, что уже до следствия он лишен и своего почетного звания, и правительственных наград. Делалось все, чтобы создать ореол непогрешимости вокруг агентов Берия — уж раз они арестовали человека, значит, он виновен.

Важно, почти торжественно зачитал Кутинцев Николаю Михайловичу формулу обвинения. Внутренне Николай уже подготовился к тому, что оно будет чудовищным. Иначе разве решились бы арестовать его отца, старого революционера, и его самого? Но то, что написали черным по белому наглые провокаторы, превзошло его худшие ожидания.

Чего тут только не было!

Николая обвиняли в том, что, выполняя в годы Великой Отечественной войны боевое задание в глубоком тылу у немцев, он будто бы был завербован немецко-фашистской разведкой и не только не выполнил своего задания, но и передал немцам множество всякой информации о внутреннем положении Советского Союза и деятельности советской разведки.

После окончания войны, говорилось далее в обвинении, состряпанном провокаторами — или глупцами — из следственной части по особо важным делам, Николай, возвратившись на Родину, будто бы продолжал работать — теперь уже на американскую разведку, снабжая ее данными о структуре и методах работы советских органов безопасности. Обвинен в измене Родине!

Кровь прилила к лицу Николая, его душили гнев, возмущение.

Но что это? Следователь продолжает читать. Ошеломленный Николай слышит: его обвиняют в халатном отношении к своим чекистским служебным обязанностям. Как будто мало чудовищного обвинения в измене! Нет, это было еще не все. Оказывается, Николай будто бы знал, что его отец еще в годы дореволюционной политической эмиграции из царской России был завербован американской разведкой и чуть ли не сорок лет работал на нее. Это человек, за которым охотились охранки многих стран до революции и после нее! А его сын-чекист, зная о «шпионской деятельности» злодея отца, палец о палец не ударил, чтобы его разоблачить.

Наконец, поскольку следственная часть по особо важным делам считала, видимо, что изложенных ужасных обвинений недостаточно, чтобы добить чекиста, Николаю предъявлялось также обвинение в том, что, поступая в 1930 году на работу в органы (по комсомольской мобилизации), он прибавил к своему истинному возрасту три года. В обвинении это звучало так: «пробрался на работу в ОГПУ обманным путем».

Из всех «обвинений», перечисленных в заключении, только последнее (прибавил к своему возрасту три года) соответствовало действительности. Это «преступление», впрочем, давно уже перестало быть «тайной»: в личном деле Николая уже много лет было подшито его собственноручное заявление с объяснением причин, по которым он прибавил себе эти самые три года.

— Признаете ли вы себя виновным в предъявленных вам обвинениях? — все с той же ехидной и в то же время радостной улыбкой спросил полковник Кутинцев. Его лицо сияло, как тщательно начищенный сапог.

— Нет, не признаю! Все это — ложь от начала до конца! Глубоко и неумно задуманная провокация против всей нашей семьи! Мой отец — профессиональный революционер, соратник Ленина. Меня он воспитал в духе преданности идеям нашей партии. Да, я занимался разведкой, а не «шпионажем», как об этом сказано в вашем фальшивом заключении. Но я вел разведку против фашистской Германии в глубоком подполье, на территории противника. И уж, конечно, не думал, что найдутся люди, которые столь бесстыдно измыслят фантастические и ложные обвинения против семьи старого большевика. Вы, полковник, отлично знаете, что все это грязная ложь!

— Не советую вам, Борисов, оскорблять меня при исполнении мною служебных обязанностей, — ощерился Кутинцев. Его лицо теперь напоминало голенище, собранное в гармошку.

— По сравнению с теми оскорблениями, которые вы сочли возможным написать и даже подписать, можете считать, что вас похвалили, — отрезал Николай.

— Зря вы себя так ведете, Николай Михайлович, — продолжал урезонивающим тоном Кутинцев. — Мы ведь вас все равно засудим. Ваша судьба, вообще-то говоря, предрешена. Можно было бы попытаться облегчить ее. Но для этого надо, чтобы вы чистосердечно рассказали следствию все подробности о шпионской деятельности вашего отца. И, разумеется, о вашей собственной шпионской работе. Только на этих условиях вы можете надеяться, что мы сохраним вам жизнь.

— Все, что я намеревался сказать, вы уже слышали, — ответил спокойно Николай. — Участником трагикомедии по состряпанному вами сценарию быть не собираюсь.

— Предупреждаю вас, Борисов, — начал выходить из себя Кутинцев, — с нами шутки шутить в вашем положении — наихудшая из всех возможных позиций.

— Мне нечего добавить к тому, что я уже сказал.

— А почему вы, между прочим, подбирали в библиотеках материалы, литературу о так называемой революционной деятельности осужденных врагов народа? Разве для вас недостаточно того, что их осудили? Вы что, сомневаетесь в их виновности? Может быть, именно поэтому вы встречались с женой врага народа Кедрова Мелиховой?

«Вот в чем дело», — подумал Николай. Спокойно, с внутренней убежденностью ответил:

— Я не знаю и никто из других друзей Игоря не знает, в чем он был обвинен. Но я никогда не поверю, что он был предателем. Может быть, это интуиция. Но ведь она, вероятно, есть и у вас. Я не знаю, какие у вас приказы. Но думаю, что ваша интуиция должна была бы подсказать вам, что я не виновен.

— Чем больше будете упорствовать, тем больше мы вам «пришьем», — вконец разозлившись, заорал Кутинцев. — Мы заставим вас заговорить! И не таких умников обламывали! Ступайте в камеру, обдумайте все и помните: в ваших интересах подтвердить конкретными фактами все, что записано в обвинении. Иначе вам на этом свете не жить. Все!

Кутинцев остервенело ткнул пальцем в кнопку звонка. Почти мгновенно появились двое здоровенных конвоиров. Со всеми предосторожностями, исключающими какие-либо встречи в коридорах, они отвели Николая обратно в камеру.

Поединок

Потянулось «следствие». День уходил за днем. Месяц за месяцем. Кутинцев применил почти «всю катушку» принуждения. Николая не избивали. Но он не раз слыхал, как били арестованных в соседних кабинетах. Крики, стоны выводили Николая из равновесия. Ему стоило нечеловеческих усилий не броситься на помощь избиваемым. Но он знал, что ему не прорваться до соседнего кабинета: в коридоре стояли дюжие конвойные.

Кутинцев, видимо, был опытным, матерым провокатором. Добиваясь с воловьим упорством нужного ему результата, он часто «спускал» Николая раздетого, в одном нижнем белье, в карцеры-боксы, в которых можно было только стоять. Температура в боксе не поднималась выше нуля.

Выстаивая долгие часы в пронизывающем до костей холоде, Николай старался не думать о следствии, об участи, которая может постичь его. Он, например, вспоминал «Евгения Онегина» — в последний раз читал его в школьные годы… «Мой дядя самых честных правил»… Но мысль невольно снова переходила на Кутинцева. Да, действительно, это «дядя» «самых честных правил». Наверно, когда-то тоже был пионером, потом комсомольцем. Вступал в партию. Клялся в верности делу коммунизма. Неужели настолько верит он в виновность Николая, что спокойно отправляет его в этот мерзлый каменный мешок? Но ведь должна же шевельнуться в нем хотя бы маленькая, хотя бы крошечная мысль, мысленка, мыслишка: а вдруг он, Борисов, и в самом деле не виноват? Вдруг он и вправду не шпион, не изменник, а честный, преданный коммунист? Как же могу я, Кутинцев, оскорблять его, унижать, грозить ему смертью?

Нет, думал Николай, скорее всего ему такие мысли в голову не приходят. Просто он слепо верит в то, что ему говорят. И так же слепо делает своими толстыми с рыжими волосками руками ужасное, отвратительное, преступное дело. Ужасное и преступное потому, что этими вот руками, улыбаясь, иногда чуть ли не заискивающими глазами глядя в широко раскрытые потемневшие глаза Николая, заплетает он вокруг его горла петлю, чтобы затянуть ее смертной удавкой. Кутинцеву не терпится, он хочет поскорей покончить с Николаем, чтобы приняться за другого. Потому и торопит, уговаривает, чуть не умоляет «сознаться», то есть наговорить на себя.

Ему, Кутинцеву, непонятно, почему тянет, «канителит» Николай. Ведь по его, Кутинцева, мнению, было бы и ему, Николаю, «лучше» быстрее покончить со всем этим.

Исполненный горечи, презрения к подлому делу, которое сплетали вокруг него провокаторы, Николай, собственно, иногда был даже готов гневно бросить свою жизнь в морду этим тупым животным. Но нет, не так, как они хотели бы. Не согласившись с их чудовищной оскорбительной выдумкой. Он мог расстаться с правом дышать, любоваться природой, но он не может отдать им свою честь, свою гордость коммуниста. Он не отдаст свою Татьяну, не обречет ее на горе, позор, нравственные муки, преждевременную старость, нищету. Он не отдаст своих детей, своих дочурок с их теплым детским дыханием, с их мягкими ручонками. Он не отдаст провокаторам отца — боевого орла с суровым, как сама правда, взором, не отдаст матери, вот так же, согнувшись, высиживавшей часами долгие ночи в годы, когда каждый день ждали появления жандармов, полицейских, ареста, оскорблений, мук, смерти. Пока дышу, пока есть силы, пока есть разум, пока работает мозг — не сдамся. Чекисты не сдаются.

После карцера Кутинцев, считавший себя «тонким психологом», был с ним спокоен, даже «мягок». Он пытался его урезонивать: вот, дескать, причиняет человек хлопоты и себе, и другим. Тянется впустую время, идут на ветер государственные средства.

— Ведь вы же, Борисов, были когда-то коммунистом, понимаете, что надо экономить, беречь и то, и другое. Сознайтесь — и дело с концом.

— Коммунистом я буду до конца своих дней, да и после того, как они окончатся, — побледнев, тихо, усилием воли сдерживая подступивший к горлу взрыв, проговорил Николай. — А вот вы, гражданин следователь, подумали бы о том, какой коммунист вы и коммунист ли?

В первый раз за время «следствия» Кутинцев не сумел ему ответить. С его выкормленного лица медленно сползла розовая краска, глаза расширились. Видимо, до сознания этого робота начало что-то доходить.

И Кутинцев дрогнул. Он поспешно отправил Николая обратно в камеру. В тот же день по его приказу заключенному возобновили выдачу табака, которого он был лишен уже неделю за «строптивость».

Впрочем, это было сделано не потому, что Кутинцев понял всю подлость своего поведения. На следующий день табаку уже не принесли — вчерашняя «милость» была лишь утонченным садизмом — человеку, почти отвыкшему от табака и начавшему исцеляться от привычки к курению, напоминали вкус желанного зелья. В следующий раз, при возобновлении табачных выдач, Николай расходовал эту драгоценность расчетливее, растягивая подольше.

Тогда еще Николай не знал, что о ходе следствия Кутинцев часто докладывал одному из ближайших помощников Абакумова. Дико бранясь, тот устраивал следователю разнос, требовал ускорения темпов следствия. В такие дни Кутинцев встречал ослабевшего, исхудавшего Николая взором, полным «благородного» негодования. В этом взоре можно было прочесть возмущение тем, что Николай не капитулирует, подводит следователя, лишая его заслуженных им, по его мнению, наград и поощрений. Допрос шел на «резкой ноте». Но странно, чем больше нервничал Кутинцев, тем спокойней, хладнокровней становился Николай — он чувствовал, что провокация осекается, захлебывается, что если и была у Кутинцева какая-то уверенность в справедливости выдвинутых им обвинений, то теперь она теряется, покрывается трещинами, размывается, оставляя следователя подвешенным в тумане зарождавшихся сомнений.

Но это его состояние Николай скорее угадывал по нервному жесту, нетвердости тона, паузам. Кутинцев старался не обнаружить своего состояния перед Николаем. Наконец, всякое проявление внутренней неуверенности он быстро топил в нарочитой деловитости. И прежде всего — в усиленных попытках сломить Николая режимом.

Провокация захлебывается

Почти год держал следователь Николая в одиночке. Почти год он вызывал его только на ночные допросы. Мариновал до утра, отпускал с таким расчетом, чтобы на сон оставалось не более получаса — часа в сутки. Голодный паек (самый голодный из всех, какие были в тюрьме), невозможность поспать хотя бы несколько часов кряду, отсутствие простого человеческого общения, табака, книг, долгие мучительные ночи в ледяных карцерах, где приходилось стоять, — все это подкашивало силы Николая. Но следователю нужно было убить его еще и духовно. Добиться такого состояния, при котором Николай был бы готов подписать любые ложные показания за элементарную награду — возможность поспать, покурить, подержать в руках книгу, посидеть в тепле.

Тщательно, планомерно пытался Кутинцев запугать теряющего физические силы Николая. Называя действительные факты жизни Борисовых — отца и сына, Кутинцев давал этим фактам превратное толкование, домысливая свои лживые подробности к ним и требовал письменного подтверждения этих домыслов, чтобы доказать наличие в лице Борисовых ни больше ни меньше как «семейной резидентуры» иностранной разведки.

Выхватывая из обширного личного дела Николая отдельные эпизоды его разведывательной работы в фашистской Германии во время войны, Кутинцев переворачивал их с ног на голову. Однажды в Берлине Николаю удалось втянуть в компрометирующую ситуацию офицера военной фашистской разведки. Сравнительно дешево он подкупил его и в конце концов добился от него обязательства работать на Советский Союз.

Каждому понятно, что это была крайне рискованная операция. Провал грозил Николаю либо немедленным расстрелом, либо смертью от топора фашистского палача. Всю волю, всю силу глубокого убеждения в правоте своего дела, в грядущей победе Советского Союза в войне вложил Николай в эту операцию. Ему удалось сломить сперва сопротивление, а затем страхи, колебания, сомнения офицера. Офицер доставал ценнейшие сведения, которые Николай немедленно передавал домой, на Большую землю. Среди них были предварительные данные о немецко-фашистской агентуре, забрасываемой на территорию Советского Союза для шпионско-диверсионной деятельности. Агентов обезвреживали, едва только они вступали на советскую землю. За эту операцию Николай был награжден боевым орденом Красного Знамени.

В личном деле Николая операция по привлечению к разведработе офицера Г. была подробно описана, документирована. Тем не менее, вопреки хорошо известным фактам, следователь целый месяц пытался заставить Николая признаться в том, что не он завербовал немецкого офицера, а, наоборот, офицер завербовал его.

Силы Николая иссякали. Многие месяцы без нормального сна, постоянный холод, голод подтачивали его. Николаю казалось, что он живет в каком-то холодном, липком, сером тумане. Руки и ноги становились ватными. Он с трудом передвигался, с трудом говорил. Но сознание было ясным. Больше всего Николай боялся, что настанет момент, когда ему станет все равно. Все свои духовные силы напрягал он, чтобы выдержать поединок с бессовестным мучителем, по какому-то страшному недоразумению носившим форму советского полковника.

Во время битвы вокруг эпизода с вербовкой офицера Г. на все вопросы Кутинцева Николай отвечал:

— Все факты точно изложены в моем личном деле. То, что вы пытаетесь приписать мне, — чистейшая ложь! И вы это отлично знаете.

С какой бы стороны ни заходил Кутинцев, Николай держался стойко. Не действовали никакие угрозы и уговоры, никакие карцеры.

В ходе «следствия» Кутинцев часто перескакивал с одного обвинения на другое, ища маленькой трещины, лазейки в объяснениях Николая.

— Расскажите подробности о шпионской деятельности вашего отца. Это смягчит вашу собственную участь. Вам нечего упорствовать, Борисов. Отец уже рассказал нам все сам на следствии, — уговаривал Кутинцев.

— Во-первых, я вам не верю, — отвечал Николай. — А во-вторых, раз он «сам все рассказал», то чего же вы хотите от меня?

— Мы хотим проверить вашу искренность и уточнить некоторые детали. Что вы рассказывали отцу о работе нашей разведки для дальнейшей передачи американцам?

— Какой вы, в сущности, негодяй, Кутинцев, — не выдержал Николай. — Как у вас поворачивается язык обвинять в шпионаже старого большевика? Если бы такие люди, как он и сотни других профессиональных революционеров, не подготовили победу революции в нашей стране, вы бы сейчас, в лучшем случае, пасли свиней в своей деревне, вместо того чтобы, получив высшее юридическое образование, спрягать французские глаголы, готовясь либо к сдаче кандидатского минимума, либо к поездке за границу.

За этот ответ Кутинцев — в который раз! — снова «спустил» Николая в холодный карцер.

Однажды Николай попросил следователя разрешить ему получить из дома теплые лыжные брюки. Если об этом сказать жене, она передаст их для него в тюрьму. Долго не соглашался Кутинцев, но наконец смилостивился. Николаю принесли и сдали под расписку миниатюрные лыжные брюки… его жены.

Это был страшный удар. Николай понял: подобную ошибку мог допустить кто угодно, только не его Татьяна. Значит, она не дома! Неужели провокаторы арестовали и ее? Кутинцев весь год уверял его в том, что жена и обе дочери здоровы, живут дома. Значит, и это ложь! А с кем же дети! Младшей не исполнилось и двух лет, когда арестовали Николая. Старшей было семь. Где они? С кем? Что с ними? Если жена в тюрьме, то как она переносит этот тяжелый даже для здорового человека режим? Ведь у нее гипертония. Обожая детей, она болезненно оберегала их благополучие. Во время войны они уже потеряли старшую дочь — она погибла от тяжелой болезни в эвакуации… Человек редких душевных качеств, волевая женщина, Татьяна могла и не выдержать испытаний, обрушившихся на нее в тюрьме. Не надломится ли ее психика, рассудок?

Николай захватил лыжные брюки жены на очередную встречу со следователем. Показав их Кутинцеву, он потребовал объяснения. Впервые за год с лишним «знакомства» с этим неприятным типом он увидел, как Кутинцев смутился и густо покраснел.

На все вопросы Николая следователь, не глядя ему в глаза, отвечал, что произошло недоразумение. Жены не было дома, врал он, когда приехали из тюрьмы за брюками. Сестра жены по ошибке отдала не те.

Следователь жалко и бесстыдно лгал. Николай видел это, и его тревога усиливалась.

Николай знал много случаев, когда вслед за мужьями арестовывали и жен. Следователи надеялись на то, что будет легче запугать жен, чем мужей, чтобы потом запутать обоих. А министр Абакумов имел склонность вызывать на допрос арестованных жен заключенных, как правило, глубокой ночью и в нецензурных выражениях расписывать вымышленные любовные похождения их мужей. Расчет был прост: возмущенная мнимой неверностью мужа жена могла подписать любые ложные показания против него, просто для того, чтобы «отомстить». Кроме омерзения, эти ночные допросы на высоком «министерском» уровне, как правило, не вызывали у жен никаких чувств. Но Абакумову, при его скудном интеллектуальном уровне, казалось, что он ведет допрос особо тонкими, сугубо «психологическими» методами…

Камера 101

Прошел год. 365 дней. 8760 часов. Но интенсивность следствия явно слабела. Кутинцев, видимо, понял, что сломить волю Николая ему не удастся. Николай не подписал ни одного из заранее подготовленных протоколов.

Тогда следователь решил применить другую тактику. Разрешили табак и книги. Перевели в более теплую камеру. На ужин кроме ежедневного селедочного супа начали выдавать еще и по миске постной каши.

Николай набросился на книги и жадно глотал их. Так путник, измученный жаждой в пустыне, найдя оазис, захлебывается водой. Белинский, Герцен, Чернышевский, Пушкин, Горький. Николай дважды перечитал полное собрание сочинений «неистового Виссариона», трижды «Былое и думы» Герцена, по многу раз перечитывал всего Горького. Многое, конечно, уже было прочитано в юности. Но разве так читалось теперь, как в молодости, на воле? Богатство мысли революционеров и классиков прошлого переосмысливалось совсем по-другому. В их замечательных творениях Николай черпал силы для продолжения борьбы. Разрешив читать, Кутинцев не контролировал, какие книги получал узник. Тюремный библиотекарь оказался порядочным человеком: хотя разговоры с заключенными категорически запрещались служащим тюрьмы, библиотекарь вскоре начал доставлять книги по устному заказу Николая. Приносил их больше, чем разрешалось, — вместо двух-трех в неделю давал десять — пятнадцать. Книги стали для Николая подлинным праздником.

Но главное — окончилось одиночное заключение. Теперь он был вместе с Павлом Кузьминым, одним из руководящих партийных работников Ленинграда, арестованным по дутому и фальшивому «ленинградскому делу». Как и Николай, Кузьмин долго сидел в одиночке, как и он, изголодался по живому человеческому общению. Это был веселый, жизнерадостный человек. Ни жесточайший режим следствия, ни издевательства следователя не могли лишить его душевного равновесия, оптимизма.

— Еще бы одного коммуниста нам сюда. Можно было бы создать свою партгруппу, — говорил он полушутя, полусерьезно. — Партгруппу камеры № 101.

Третий коммунист не заставил себя ждать. Однажды в камеру привели Михаила Иванова. Коммунист, главный инженер главка одного из министерств РСФСР, он был плох — ослаб, упал духом. Издевательства следователя довели его до состояния почти полной прострации. Только забота, дружеская поддержка Борисова и Кузьмина спасли его от неминуемой гибели. Иванова подкормили. А главное — товарищеской поддержкой, душевными беседами привели в состояние психического равновесия. Общее несчастье сблизило, сплотило этих коммунистов.

Подолгу рассказывали они друг другу о своих женах, детях, о жизненном пути, о работе в комсомоле, партии.

— Мы должны всегда помнить, — говорил Павел Кузьмин, — мы коммунисты. Мы имеем дело с опасными провокаторами, пробравшимися в партию. Наш долг перед партией — не поддаваться на провокации, не оговаривать ни себя, ни товарищей, не подписывать фальшивых протоколов. Только так мы можем помочь партии разобраться с этими провокаторами, до конца разоблачить их. Я не думаю, что им удастся долго обманывать Центральный Комитет.

Кузьмин стал душой «парторганизации № 101», как товарищи стали себя называть. У человека оказался истинный, глубокий талант к партийной работе. Даже здесь, в сложных условиях, Павел сумел сцементировать коллектив, подбодрить товарищей, вселить в них веру в то, что партия справедлива и прозорлива. Крепко полюбили его Борисов и Иванов за непоколебимый жизнеутверждающий оптимизм.

Теперь вечерами в камере было почти уютно. Иванов дремал — надзиратели смотрели на это сквозь пальцы, видимо, тоже по приказу. Борисов и Кузьмин, сидя на койке, играли в шахматы: 2760 партий за то время, пока они были вместе.

— Ты говоришь, старые коммунисты, — негромко говорил Кузьмин. — Почему на них упал молот репрессий? Эти люди, брат, революцию делали. Для них нынешнее руководство — это еще не истина в последней инстанции. Они с Лениным работали. А Ленин — это кристальный источник веры. Читал его? Мысль какая! Ясная, чистая, что горный ручей. А как он был правдив, как откровенен с партией, с народом.

Для старых коммунистов партия — родной дом. Судьбы социализма, коммунизма — самое дорогое в жизни. Видят они, не так что-то делается — сейчас же в ЦК. А то и Сталину писали. Если их царь да жандармы не остановили, разве кто-то может их запугать?

У них огромный революционный опыт. С вершины этого опыта выступали они с советами, критиковали ошибки, упущения. Ну а эти, — Кузьмин кивал головой в сторону надзирателей, — ему, видать, шептали: ты вождь, а они что? Старье! Авторитет твой подрывают…

Лишь несколько лет спустя, в дни исторического XX съезда партии, стала ясна вся картина событий тех лет.

Наклеивая старым коммунистам ярлык «врага народа», их пытались изолировать от народа, оторвать от этой священной почвы, придававшей им силу. Подобный ярлык исключал возможность обсуждения их точки зрения — ведь с врагами не дискутируют, их бьют. И уж если «докатывались» старые коммунисты до такого падения, выходило: действительно, прав Сталин, ломая им хребты.

«Измены» старых коммунистов таким образом подтверждали «прозорливость» Сталина, «доказывали» «непогрешимость» его «предвидения» и, естественно, усиливали власть бериевской клики. Эта клика медленно прибирала к рукам человека, стоявшего во главе партии и государства. Окружая его ореолом непогрешимости, препятствовала постановке в высших органах партии насущных вопросов социалистического развития.

После XX съезда партии Николаю стало ясно, что в «случайности» его ареста была своя система. Берия нужны были жертвы. Ему было, конечно, известно, что многие чекисты начинали сознавать опасность, создаваемую для дела социализма, коммунистического строительства бериевской кликой. Они видели, что Берия пытается создать аппарат, преданный лично ему. О, у него были далеко идущие планы, у этого грязного, льстивого человека. Он мечтал о тех днях, когда «смена поколений» предоставит ему «золотой шанс». Деспотичный князек по натуре, невежественный, грубый и властолюбивый, он считал себя ничем не хуже Сталина. Он рассчитывал унаследовать его личную власть, поставить себя над партией, навязать ей свое руководство.

Несмотря на вредоносную деятельность Берия и его подручных, работа по ликвидации, обезвреживанию вражеских лазутчиков продолжалась. Подавляющее большинство чекистов — честные коммунисты, беззаветно преданные партии, Родине, делу коммунизма, — не жалели сил и часто жизни, вкладывая в доверенное им дело весь свой ум, талант, глубокие знания, творческие — поистине творческие — усилия и добиваясь серьезных успехов в защите интересов государства.

Николай знал, сколько героических дел совершили тысячи чекистов в мирное время и во время войны, охраняя безопасность советской Отчизны, мирный труд ее людей! Не случайно в народе высокое звание чекиста стало синонимом беззаветной преданности делу революции, отваги в борьбе с врагом.

Тем горше было от сознания: видимо отдельные звенья этого аппарата использовались кликой Берия — Абакумова — Меркулова для раскрытия несуществующих «заговоров», измышления несуществующих преступлений. Зарабатывая на этих, по существу провокационных, операциях, дутый, липовый авторитет, они в то же время посягали на высокий авторитет государства — ведь друзья, товарищи по работе «врагов», «разоблаченных» ими, знали, что в них нет ничего «вражеского». Массовый характер таких искусственно вызванных репрессий, порождая сомнения в справедливости Советского государства, наносил ему большой ущерб.

Что касается самих овеянных революционной славой органов ЧК, то простое устранение из них честных коммунистов считалось недостаточным. На их трагическом примере враги партии считали нужным «научить» остальных: преодолеть сомнения одних, запугать других, привлечь к себе третьих. Они смотрели вперед, эти авантюристы, — им надо было устранить надолго, навсегда свидетелей их преступлений. И они отнимали жизнь у ни в чем не повинных людей. Они хотели наглядно продемонстрировать, что каждый чекист, который попытается преградить им путь, будет уничтожен, как Игорь Кедров, — быстро и беспощадно. Многие замечательные советские разведчики и контрразведчики сложили головы в этой неравной борьбе с врагами партии и Советского государства.

Николай и раньше слышал обрывки таких историй, кровавых и трагичных. Но он, разумеется, не знал тогда, как не знали честные чекисты — а их было подавляющее большинство, — о всей грязной кухне, на которой — пока безнаказанно — вершили свои черные дела враги партии.

А пока — с ходом следствия — разрасталось, укреплялось убеждение Николая в том, что он столкнулся с чем-то огромным, сильным, чудовищным. Может быть, все это провокация врага? Ведь его коварство не знает предела — не раз развертывал враг такие чудовищные провокации, что сознание неискушенного человека не могло разгадать их, распознать их подлинный тайный смысл. Ведь истребление руководящих кадров Советской Армии во главе с талантливыми полководцами Михаилом Тухачевским, Якиром, Блюхером и многими другими было результатом чудовищной провокации, разработанной и осуществленной германской военной разведкой. Агенты фашистской разведки открыто бахвалились тем, что, подсунув Сталину — через Бенеша — фальшивые «доказательства» «виновности» военных, они добились истребления многих сот кадровых советских командиров, имевших боевой опыт гражданской войны. Когда он находился за рубежом, на опасной подпольной работе, до него доходили слухи об этой провокации. Но Николай не верил им. Чудовищной провокацией он считал не истребление красных командиров, а именно слухи о том, что их гибель — результат маневра врага. Как и большинство советских людей того времени, Николай верил в непогрешимость Сталина, считал, что он наделен сверхчеловеческой прозорливостью, ограждающей его и страну от ошибок и коварных диверсий врага. Да, контрразведка противника могла затеять сложную провокацию.

«Не может быть, чтобы провокация удалась», — думал Николай. Партии — он это знал — удавалось распутать истории и посложнее той, которая могла быть сплетена вокруг него. Правда должна победить!

Лишь несколько месяцев спустя поняли следователи свою ошибку. Стойко вели себя на допросах Борисов, Кузьмин, Иванов. Три коммуниста, крепко, дружески поддерживавшие друг друга, — это большая сила. Перед этой силой оказались бессильными провокаторы.

Кузьмина и Иванова убрали из камеры 101. Дальнейшую их судьбу Николай узнал значительно позже.

Есть счастье в битве

Все реже вызывал Кутинцев на допрос Николая. Теперь, во время их все более редких встреч, Николай чувствовал в поведении следователя растерянность. По инерции следователь еще задавал провокационные вопросы, но уже явно не надеясь на успех задуманной провокации.

Николай видел: подавлен, расстроен его следователь. Похудел. Часами высиживает на допросе, не задавая ни одного вопроса, тупо уставившись в пространство. Неужели ему уже ясно, что его подследственный ни в чем не виновен? Когда Николай обращался к нему с каким-нибудь вопросом, Кутинцев вздрагивал и, не отвечая, отсылал его в камеру.

Интуитивно Николай чувствовал: тяготит следователя отнюдь не проблема его успехов во французском — язык он окончательно забросил уже давно. Нет, дело тут явно не в этом. Что-то происходит там, на воле. Какие-то серьезные события в стране выбивают Кутинцева из привычной колеи, лишают покоя, заставляют — не впервой ли? — о чем-то размышлять. Видать, нелегки эти раздумья — не одна жизнь, наверное, на совести этого робота, если, конечно, у него еще осталась совесть.

Глядя на своего, теперь уже побежденного противника, Николай радовался. Выдержал. Не сдался. Не сломили. А ведь мог дрогнуть, упасть на колени, начать просить, умолять. И погибнуть — опозоренный, оплеванный, оскорбленный, униженный. Да, Николай, ты выполнил свой долг коммуниста-чекиста. Чекисты не сдаются. Сдаются их враги.

И тут же, туманными клубами, поднималась в душе тревога. Где Таня? Что с ней? Как она? Дети? Живы ли? Здоровы? Разумеется, ему — не осужденному преступнику, а только «подозреваемому» — не разрешали узнать об этом, чтобы усугубить, усилить, сделать невыносимой моральную пытку. Признаться, недобрыми, ох недобрыми глазами глядел в ту пору на Кутинцева Николай, хотя и знал: дело не только и не столько в нем. Это пешка, слепое нерассуждающее орудие. Впрочем, теперь в автомате зарождалось какое-то подобие мысли, какие-то чувства. Чувства ли? Скорее — страх за свою выхоленную, горячо обожаемую и тщательно ухоженную шкуру.

Радостные предчувствия волновали Николая, когда вечером сидел он в своей камере. Более вежливыми стали конвоиры, хотя они и не говорили ему, что умер Сталин, что в стране повеяло первыми запахами весны.

Сталин… Часто думал о нем Николай в эти четыре года. Сперва как о человеке, на которого — высшая, последняя надежда. Он все знает! Он не допустит жестокой несправедливости! Он разберется, поставит все на место. Но шли месяцы, годы, а ничего не становилось на место в горькой жизни Николая. И надежда сменялась упреком. Как можешь ты допустить, чтобы творилось твоим именем такое? Нет, партия и Сталин — это не одно и то же. Партия, как и народ, вечна. Партия — это самое чистое, самое лучшее, что накопило за века своей истории человечество. Как боятся нашей партии враги прогресса, враги человечества, видя, как на небывалые подвиги идут люди волей партии, во имя партии, ради ее победы, ради торжества огромной, захватывающей дух идеи счастья всего человечества. Партия строга. Партия требовательна. Но она не жестока и не бездушна. Она карает виновных и ограждает неповинных.

А может быть, все-таки так нужно? — подумал однажды Николай. Может быть, правы те, кто считает, что лучше пусть погибнут десятки неповинных, чем уйдет от ответственности, от заслуженной кары один виновный?

Как же быть? Наказывать невиновных, чтобы не ушли от кары виноватые? Или отпускать виноватых, чтобы не наказать безвинных?

Ни то, и ни другое, заключил Николай после долгих раздумий.

Нужно, чтобы не ушел от ответа ни один виновный. И чтобы не пострадал ни один неповинный. Только так может думать, так решать эту проблему наша партия.

Трудно? Да. А разве не трудно было отцам делать революцию? Отстаивать ее от душителей-белогвардейцев, Черчилля, его Антанты, японцев и американцев, пришедших было на землю Революции наводить мечом свои гнусные порядки. А разве не трудно было сотням, тысячам таких же, как ты, слугам народа, солдатам партии выполнять свой долг, погибать в застенках белогвардейских контрразведок, замертво падать в боях? Они смогли. Смог и ты — скромно, честно выполнять задания, работать вместе со своими друзьями-чекистами. Смог устоять в поединке с провокацией. Значит, сможешь ты, значит, смогут все делать так, чтобы всегда царила в мире Справедливость.

Предчувствуя близкую свободу, Николай часто заглядывал себе в душу. Как будешь теперь? Уйдешь в глубокую нору личных переживаний? Отдашься чувству обиды — чувству, собственно говоря, не очень несправедливому? Отойдешь в сторонку?

Ни в коем случае! Скорей в ряды партии! К друзьям, хотя, отгороженные от него высоким тюремным забором, и не могли они прийти на помощь ему. Нет, не было в Николае обиды. Была стальная, туго заведенная пружина. Вперед! Только вперед! Есть счастье в битве. Есть счастье в победе. Помнишь, что ответил Маркс на анкету?

— Ваше представление о счастье?

— Борьба!

Здесь, в тюрьме, ты боролся, здесь ты победил — ведь провокаторы — это враги едва ли не более опасные, чем агентура империализма. А победа над врагом — высшее счастье для человека.

Свобода пришла сразу. Во второй половине дня Николая «доставили» к новому заместителю министра государственной безопасности. Это был давний знакомый Николая по чекистской работе. Николай сидел в кресле в солидном приятном кабинете, с наслаждением вдыхая запахи дома, где работал не один десяток лет. Заместитель министра говорил с ним мягко и просто, не как с заключенным, а как с прошлым — и будущим — товарищем по работе.

— По указанию Центрального Комитета все дела на арестованных — осужденных и подследственных — пересматриваются.

Вот она, родная мать — партия. Вот ее сильная, строгая и нежная материнская рука. Дошла. Убрала, отбросила с дороги провокаторов, авантюристов, врагов. Подняла, поддержала своих сынов.

Николай не знал, что ответить заместителю министра — ведь формально он был еще заключенным. Был ли он еще «гражданином» или уже товарищем? Огромные чувства нахлынули на него, подхватили, понесли. Худой, истощенный, с распухшими суставами, он радовался не только за себя, не своей личной свободе. Нет, он радовался победе над злом, торжеству справедливости.

— Спасибо, — негромко, хрипло твердил он.

Заместитель министра понимал состояние Николая. Но он не мог скрыть от него тяжелой вести.

— Ваш отец скончался в тюрьме три месяца назад. Кровоизлияние в мозг. До конца остался он таким, как был, — коммунистом-революционером, не знающим страха.

В кабинете воцарилась тишина. Николай молчал. Заместитель министра понимал: не нужно никаких слов.

Потом он сказал, что уже послано срочное распоряжение вернуть из ссылки жену. Она здорова. Как будто здоровы и дети…

Все-таки судьба оказалась и жестокой и милостивой к нему. В конце концов все наладится. Только не распуститься. Не уронить себя в своих же глазах.

Начальнику тюрьмы было приказано освободить Николая засветло. На московские улицы уже опускались сумерки. Четыре года, 1460 дней, 35 040 часов не казались теперь Николаю такими долгими, такими бесконечными, как эти десятки минут.

Не так-то просто, оказывается, вернуть человеку волю. Нужно выполнить формальности. Суетливо возвращали Николаю его деньги — несколько десятков рублей, часы, ручку, ремень — все, что было отобрано четыре года назад. Торопились, едва не сбивая друг друга с ног, — приказ есть приказ.

Тяжелый полиартрит бросил Николая на костыли, утяжелил распухшие суставы. Прикосновение к ним вызывало острую режущую боль. Но он не ощущал сейчас боли.

Как и в день ареста, подполковник пребывал в состоянии полушока. Медленно заводил он часы, прислушивался к их тиканью: все это время они стояли. Открыл ручку, попробовал писать — чернила давно высохли. А работники тюрьмы торопили, нервно поглядывая за окно на почти стемневшее небо…

На этом, собственно, можно было бы и закончить рассказ о судьбе чекиста. Но читателя, естественно, интересует судьба остальных участников этой истории.

Кутинцеву действительно пришлось выступать на новых судебных процессах. Два раза. Первый раз бывший полковник давал свидетельские показания на суде над Абакумовым и его бандой в Ленинграде. Он уже заканчивал выступление, когда в зале появился Павел Кузьмин — исхудавший, почти черный от загара, но энергичный и подвижный. Руководитель партийной организации камеры 101 только что прибыл из Магадана. В суд пришел прямо с вокзала. Попросил слова в качестве внеочередного свидетеля. Долго, подробно, в деталях рассказывал суду о преступной деятельности Кутинцева.

— На скамье подсудимых ему сидеть, а не свидетелем выступать, — закончил свое гневное правдивое слово Кузьмин.

Тут же, в зале суда, Кутинцев был взят под стражу. В следующий, последний раз он выступал уже перед судом — ответчиком. Суд приговорил исключенного из партии соучастника преступников-провокаторов к 15 годам заключения в исправительно-трудовых лагерях.

Как мы уже видели, Павел Кузьмин выдержал все испытания следствия, режимной тюрьмы и лагерного заключения. Полностью реабилитированный в 1954 году, он вернулся на партийную работу.

Михаил Иванов, изолированный от своих товарищей, окончательно надломился. Он не вынес изощренных издевательств, лишился рассудка и скончался в тюрьме, так и не дождавшись реабилитации.

Четыре месяца лечения и отдыха на чудесном Рижском взморье вернули боеспособность Николаю Михайловичу. И вот полковник государственной безопасности Борисов сидит уже в своем старом кабинете строгого здания на улице Дзержинского.

Волей партии ему — в составе широкой комиссии — поручено было срочно пересмотреть дела чекистов, обвиненных их бывшим руководством в различных государственных преступлениях.

А таких дел было множество.

Многие, очень многие погибли. На Борисова смотрели с фотографии люди, которых уже не было в живых. Но партия властно требовала восстановить добрые имена сынов революции. И Борисов готовил для Центрального Комитета партии подробные справки, проекты выводов и заключений. Тяжелая, очень тяжелая работа. Но она поручена ему партией. И он выполнит ее до конца.

А впереди — новая и сложная работа по обезвреживанию опасного противника. Невидимые бои продолжались.

Загрузка...