Идея мне представляется с брачком, чтобы считать ее осуществимой. Но если я откажусь, Дюран полон решимости все провернуть самому. Тут уж я предпочел обратиться к специалисту. И это не кто иной, как Паоло-планерист. Он крайне обязан тебе после того злополучного случая, когда проник в одну квартиру поживиться чем бог пошлет, а за полчасика до него некий спешащий к наследству племянник прикончил в этой же обители свою умирающую тетку. (Для племянника, который мог на наследство рассчитывать, это слишком жестоко!)

С тех пор каждый раз, когда мы встречаемся, он с любовью говорит о тебе, благодаря которому избежал наказания за убийство, и повторяет, что ты можешь просить его о любой услуге.

Ну и дельце мы собираемся провернуть!


14 апреля, вторник, 15 часов.

Из дневника Жюля Дюрана.

…Невозможно представить себе сходство Софи с тем образом, какой злые языки создают о ней. В такого рода разговорах всегда играет роль ревность. Печалит меня и отношение к ней отца. У них нет ничего общего: не только духовной близости, но и обычной привязанности. Два чужих человека — вот о чем думаешь, глядя на них. Конечно, бывает, что в иных семьях одних детей любят больше, чем других. Но метр Даргоно должен был выказывать меньше суровости к дочери, пережившей сестру.

Зато со мной он любезен до чрезвычайности. Вчера вечером я изложил ему свой план; он нашел его разумным, хотя и несколько рискованным. Я обещал ему позвонить, чтобы сообщить результаты, он в ответ пригласил отобедать с ним завтра вечером.

Софи была тут же. Она ничего не сказала, но выражение ее лица неуловимо изменилось. Мне показалось, печать грусти на миг исчезла, у меня даже было впечатление, мимолетное и, возможно, глупое, что в ее глазах будто зарница мелькнула.

Мне надо вооружиться иронией, чтобы сохранить необходимую ясность ума. Ее-то, этой ясности, мне сейчас и не хватает.


14 апреля, вторник, 20 часов.

…Дело сделано, первая часть операции удалась. Другими словами, мы знаем, где лежит это таинственное фото. Остается извлечь его оттуда. Но по порядку. Паоло-планерист присоединился к нам, когда опустились сумерки (мой план требовал, чтобы свет в комнате горел). Любопытный субчик этот Паоло. Жердь (вроде меня), маленькое помятое лицо с живыми глазами и рот, гибкий как резина. К этому добавим длиннющую шею с беснующимся на ней кадыком и уши, удивительные, громадные, коим он обязан своей кличкой. Впрочем, такие уши куда как нужны в его деле.

Операция заняла минут десять. Я стоял у подъезда. Дарвин — на ближайшем перекрестке, все прошло гладко на диво. Паоло опустился по лестнице и сказал, стягивая перчатки:

— Вот и все, господа.

Мы вошли в полуразрушенный дом напротив и устроились на четвертом этаже. Дарвин снабдил нас биноклями. Ждали мы битый час. Было уже совсем поздно, когда вернулся Брешан. Он казался озабоченным и у дома с подозрением огляделся.

Мы навели бинокли на его окно. Оно осветилось. Все было видно как на ладони: Брешан застыл на пороге комнаты, пораженный зрелищем чудовищного беспорядка. Его реакция была мгновенной (этого-то я и ожидал): он бросился к тумбочке с телевизором, что-то проверил сзади, затем, видимо, успокоенный вернулся к креслу. И снова, будто охваченный страхом, засеменил к ней, ловким движением сдвинул сзади планку, вывернул два винтика. Из узкой щели достал тонкий пакет, открыл его. На лице Брешана появилась ядовитая улыбка, предназначенная, конечно, нам, бедным любителям-взломшикам. Паоло-планерист, почти не разжимая губ, обронил:

— Это неглупо было задумано, мсье Дюран.

Признаться ли? Похвала этого не очень речистого специалиста доставила мне удовольствие. Брешан между тем вернулся на место. После чего, явно дурачась, изобразил на лице отчаяние и минуту созерцал кавардак, царящий в комнате, потом потянулся к бутылке с виски.

Завтра, воспользовавшись первым же отсутствием Брешана, Паоло-планерист пойдет изымать документ. На этот раз работа будет чище и еще более быстрой.


14 апреля, вторник.

Из письма Мари-Элен Лавалад (Париж) Элеоноре Дюге (Анжер).

…Присылай мне с обратной почтой поздравления малыша Себастьяна. Я открыла тайну Дюбурдибеля: он картежничает.

Узнать это было несложно. В прошлый вторник наши такси одно за другим достигли некоей улочки в восемнадцатом округе. Жорж-Антуан вышел, я idem.[13] Смотрю, он входит в кафе, скромное по виду, одно из тех заведений, что посещают мелкие буржуа квартала. Я тотчас внесла в свою записную книжку его название «Терция» и номер телефона на вывеске. Авось, это понадобится.

Конечно, я не прекратила следить. В конце концов, кафе могло быть всего лишь промежуточным пунктом. Показывают же в фильмах, как преступник входит в одну дверь, а выходит в другую, чтобы сбить со следа преследователей.

Сквозь стекло я не увидела в зале моего подопечного. Войдя в кафе, устроилась на высоком табурете у стойки бара в месте, где зеркало давало отличный обзор того, что происходило сзади. Дюбурдибель сидел в компании с тремя изрядно потрепанными временем человечками. Они играли в карты. Потягивая коктейль, я прислушивалась к обрывкам фраз.

Не в покер играли они и не в бридж, а в белот,[14] в эту простонародную азартную, я бы сказала, вульгарную игру. Он мне разбил сердце, негодник! Разбил и все, а тебе нет? Узнай Сюзанна об этом «совещании», да ее удар бы хватил! Эта перспектива так меня позабавила, что я забыла об осторожности. Жорж-Антуан поднял глаза, и наши взгляды встретились в зеркале.

Момент был малоприятный. Он словно оцепенел с картой в руке. Я сделала вид, что погружена в свои мысли, рассеянно помешивая соломинкой в стакане. Один из партнеров бесцеремонно напомнил Дюбурдибелю о его обязанностях:

— Чего остановился, ты взял пятьдесят и не объявил их, действуй! Ну да-да, играют трефы!

Я была тем более смущена, что в то утра стала объектом его галантности: в небольшой комнатке, которую он мне выделил, на рабочем столе я обнаружила розу, всего одну, но изумительной красоты. Что прикажешь об этом думать?

В среду утром я попросила у него аудиенции. Он сразу же принял меня. Вид у Дюбурдибеля был спокойный, но чувствовалось, ему не по себе. Я оказала, что по чистой случайности оказалась в квартале, где мы виделись, и что мне крайне неловко было узнать нечто такое, чего он не хотел, может быть, предавать огласке. Я прибавила:

— Надеюсь, вы не оскорбите меня подозрением хоть на минуту, что это станет известно кому-нибудь еще. Но чтобы не стеснять вас больше своим присутствием, я попрошу мэтра Манигу отозвать меня, доверив продолжать работу другому сотруднику (и после паузы)… не скрою от вас, что буду огорчена, потому что работать с вами было приятно.

Ловко я объяснила? Не просто банальная лесть, а намек на некую тайну, о которой мы одни только будем знать. Мужчины очень падки на такого рода деликатное заговорщичество, которое содержит в себе — если у них есть хоть капля воображения — хрупкую надежду.

Конечно, он энергично протестовал. Он даже мне сказал примерно следующее: с того времени, как мы сотрудничаем, мысль о том, что надо идти в агентство, стала одной из самых приятных и он начал находить куда меньше интереса в тайной игре в белот. Впрочем, все это было преподнесено нейтральным тоном, корректно, но нюансировка, эти умолчания… под ними можно услышать, что хочешь.

В четверг я приняла приглашение пообедать с ним в одном маленьком бистро, где готовят прелюбопытные блюда, а хозяйка как раз нелюбопытна. Это было вроде искупительной жертвы за мою оплошность в кафе. Все очень хорошо прошло. Жорж-Антуан был безукоризнен: ни разу я не почувствовала себя стесненной. Полный контраст с этими молодчиками, у которых руки длинны, а сердечные привязанности коротки; он не ждал от меня ничего и был признателен за одно то, что я пришла. После обеда с ним я уходила с неспокойной душой и не без угрызений совести.

Ты спросишь, зачем же продолжать, если я знаю, какого рода «совещания» он проводит? О милая моя змейка, малыш Себастьян тебе все объяснит: когда хотят создать себе алиби, ничего не стоит одной ногой быть здесь, другой там…

И потом. Сюзанна мне говорила о стрельбе из карабина, Жорж-Антуан пока очень неумел, кажется так, больше мажет, чем попадает. Но его форма улучшается… а не ухудшает ли это чьего-нибудь положения? Короче, я решила пока не оставлять своего поста. Не входя в подробности, я рассказала патрону об истории с картами, и вот мэтр Манигу внезапно мне объявляет, чтобы я прекратила свои наблюдения. И все это оказано не очень приветливым тоном, могу поклясться! Я ответила, что ж, пусть так, завтра же завершу все дела у Жоржа-Антуана. Я прибавила также, что буду ему очень признательна, если впредь он будет давать мне поручения, прямо вытекающие из моих обязанностей секретаря. Он был так удивлен моей горячностью, что весьма любезно извинился.

Я думала, что это новости из Ниццы ухудшили настроение мэтра Манигу, но они оказались хорошими. В соревновании двух наших обвиняемых Ромелли вырвался вперед. Тамошняя команда в настоящее время добывает какое-то решающее доказательство его вины, так пишет друг Дарвин, этот достойнейший антропоид.

Из короткого разговора, коим удостоил меня мэтр Манигу, я смогла ухватить, что его мучают угрызения совести из-за подруги детства. Она потеряла родителей, потом брата, и мысль, что из-за него она могла остаться одна и без поддержки — вот что не дает ему покоя…


16 апреля, четверг, 17 часов.

Телеграмма Октава Манигу (Париж) Жану Момсельтсотскому (Ницца).

Я ХОРОШО ВСЕ ОБДУМАЛ ТЧК ПРЕДОСТАВИМ ДЕЙСТВОВАТЬ ПОЛИЦИИ ТЧК РОМЕЛЛИ БЕЗ СОМНЕНИЯ НЕВИНОВЕН ОКТАВ


17 апреля, пятница, 11 часов.

Телеграмма Жана Момсельтсотского (Ницца) Октаву Манигу (Париж).

СЛИШКОМ ПОЗДНО ТЧК ДЮРАН В БОЛЬНИЦЕ ТЧК ЕГО СИЛЬНО ОТДЕЛАЛИ ТЧК ФОТО ИСЧЕЗЛО ДАРВИН


17 апреля, пятница, 14 часов.

Телеграмма мэтра Манигу (Париж) Жану Момсельтсотскому (Ницца).

ПРИБЫВАЮ САМОЛЕТОМ ШЕСТНАДЦАТЬ ЧАСОВ ОКТАВ


19 апреля, воскресенье, вторая половина дня.

Из письма Мари-Элен Лавалад (Париж) Элеоноре Дюге (Анжер).

…Ты, должно быть, удивишься, получив чуть ли не подряд второе письмо. Хочу, не дожидаясь твоего ответа, рассказать о последних новостях, а они сенсационны!

Наша сборная команда в Ницце, состоящая из профессора от каратэ, молчаливого адвоката-стажера и нотариуса предпенсионного возраста сумела в тесном сотрудничестве с профессионалом отмычки раздобыть некое компрометирующее г-на Ромелли фото. Однако противник отыграл раунд при следующих обстоятельствах.

Оба наших разумника — Дюран и Дарвин, — сколько они в снимок не вглядывались, не смогли взять в толк, почему он может представлять опасность для Ромелли. Они решили посоветоваться по этому поводу с «головой» группы, мэтром Даргоно (он как раз пригласил пообедать с ним Дюрана, который, по некоторым данным, очень симпатизирует второй — и последней — дочери старого нотариуса).

Итак, в среду вечером Дюран отправляется к мэтру Даргоно, показывает ему фото, но, увы, загадка не проясняется. После визита, вместо того, чтобы взять такси и уехать в гостиницу — и это было бы мудро! — похоже на то, что наш романтик решил развеять пары алкоголя во время длинной и восторженной прогулки — в одиночку — вдоль антибских берегов. Именно там, в каком-то пустынном месте, он был схвачен и избит неизвестными лицами.

Бедолага в беспамятстве был передан в четверг утром на попечение докторов. Дарвин сумел отыскать его, обзвонив морги и больницы, лишь через сутки. Дюран как раз спал, в его одежде снимка не оказалось. Дарвин тотчас телеграфировал мэтру Манигу, позже патрон вызвал его к телефону. Пересказав мне за минутку их пятиминутный разговор, он умчался в аэропорт. С тех пор никаких вестей. По крайней мере, оттуда. Потому что здесь с Жоржем-Антуаном все кончено. Спокойно, без патетики, без ненужного лиризма. Как тебе рассказать об этом! У меня сохранилось воспоминание чуть меланхолическое и с грустинкой, что ли — всего понемногу. Как плохо мы знаем людей!

Я предупредила его в пятницу, что завтра не прихожу больше, и он пригласил меня пообедать с ним в субботу днем. Да, снова, во второй раз. И я согласилась, потому что это был и последний.

Молчаливый уговор позволял нам поначалу рассматривать этот обед как деловой, просто собрались двое коллег спрыснуть конец приятного сотрудничества. Мало-помалу речи приобрели более личный характер.

Жорж-Антуан заставил меня смеяться, рассказав о своих падениях с лошади и об одной шутке, приписываемой моему собственному патрону, да, мэтру Манигу. Кто-то рассказал ему, что Дюбурдибель занимается верховой ездой, и выразил сомнение, получится ли из этого что-нибудь; на это патрон возразил:

— Почему не получится? По крайней мере, от этого можно похудеть. Лошадь уже потеряла 20 килограммов!

Жорж-Антуан, похоже, настроен дружелюбно по отношению к своему родственнику. Вообще, несмотря на свое положение, он сохранил, если можно так сказать, здоровое простодушие.

B конце концов мы перестали говорить о других, чтобы посудачить о нас самих. Чуть большая откровенность, но с недосказанностями, речи подчеркнуто иронические о том, чем мы намеревались стать и чем мы стали. Короче, все больше общие места… Потом, на закуску, под влиянием, наверное, тонкого соломенного вина Дюбурдибель ступил на другую тропу. Он сказал, понизив голос и не без грусти:

— Да, нескладно устроена жизнь. Рождаешься слишком рано, или слишком поздно, или слишком далеко. А когда случай сводит двоих, уже нет места надежде…

Я промолчала. Мы оба знали, что ничего добавлять к сказанному не надо, что банальностями все можно только испортить. Думаю, он, как и я, хотел бы продлить эту последнюю минуту, которая, быть может, останется нежным воспоминанием.

Ты не представляешь себе, как я довольна, что все это кончилось! Однажды он открыл бы правду, он сказал бы себе, что все у меня было рассчитано, что каждое мое слово было выдумкой, и, мне кажется, это причинило бы ему боль. В общем-то он один из немногих людей, с которыми мне было приятно познакомиться, и я хотела бы, чтобы у него сохранилось обо мне хорошее впечатление.


Продолжаю прерванное письмо. Я тебе писала вначале, что жду известий, так сказать, с передовой. И вот они! Только что мы говорили по телефону с патроном, вызвавшим меня из Ниццы. Это его третий звонок (он уже звонил вчера вечером и сегодня утром, но меня не было дома). Мэтр Манигу безбожно сипит: его поразил сильнейший грипп, уложивший в постель (если здесь уместен черный юмор, не очередное ли это покушение его погубителя — с помощью вируса?..) Кроме этой, новости таковы: Дюран спас фото! Он им рассказал свою одиссею. Увидев, уже протрезвевший, — пока еще далеко — темные силуэты, он заподозрил неладное. Помочь ему смог (счастливый случай!) почтовый ящик, висевший несколько на отшибе. Снимок у Дюрана лежал в чистом конверте, он в потемках надписал адрес нашего бюро и поручил послание заботам Министерства почт и телеграфа. Дюрана нагнали, хоть и не сразу. Его били в четыре руки, требуя сказать, где фото. Он держался, как мог, долго, притворяясь, что не знает, о чем идет речь. Его затащили в совсем глухое место и там вытряхивали душу до тех пор, пока он не признался в своей уловке. Тогда негодяи бросили свою жертву и повернули назад за конвертом, но уже светало и к тому ж, наверное, их спугнул полицейский патруль — ящик, во всяком случае, оказался нетронутым.

Дарвин сплоховал с подстраховкой Дюрана, зато рано утром раздобыл ценную информацию: сегодня на рассвете Ромелли в своем спортивном автомобиле уехал по дороге на Париж. Мэтр Манигу обеспокоен. Он считает, что Ромелли мог рассуждать примерно так: письмо, даже не оплаченное маркой, должно прибыть в Париж в пятницу днем и храниться в бюро до приезда мэтра Манигу. Юбер через своих клевретов знал, что адвокат сейчас в Ницце.

Сомнительное прошлое Ромелли питает самые пессимистические гипотезы относительно его обращения с чужими замками, поэтому надо забрать конверт еще до наступления темноты.

Отсюда-то второй, неудачный звонок сегодня утром (я ходила за булочками) и третий, только что. Я рассказала мэтру Манигу, что в пятницу, сразу после его отъезда, мне действительно принесли конверт без марки; я заплатила пошлину, выбранив без стеснения неведомого отправителя. Откуда мне было узнать руку Дюрана в этом торопливом скачущем почерке!

Конечно, я спросила мэтра Манигу, что изображено на этом злополучном фото. По тому, что ему рассказал Дарвин, оно не имеет никакой связи с нашим делом. Это снимок из тех, что делают на улице, на ходу. На нем запечатлен Юбер Ромелли, гуляющий с Людовиком (да, тем самым, что покончил с собой). Не больше, чем все остальные, патрон понимает, что опасного в этом фото для Ромелли. Людовик и он знали хорошо друг друга, отношения у них были вполне нормальные.

Как бы там ни было, патрон советует мне поспешить и, если возможно, взять провожатого. Он очень досадует, что из-за болезни не смог вернуться сам, при малейшем улучшении он будет здесь.

Напоследок изложу тебе собственную интерпретацию событий с учетом того, что рассказывал мне в свое время мэтр Манигу о письмах Дарвина.

1. Этот снимок чем-то опасен, поэтому Ромелли не мог позволить безнаказанно им себя шантажировать. Впрочем, все позволяет думать, что Брешан держался если не таксы, согласованной с профсоюзами, то приличий, чтобы не толкнуть своего клиента на крайности.

2. Ромелли замечает, что за ним следят. Возможно, он подумал, что Брешан вошел во вкус и пытается собрать о нем дополнительные сведения, это позволило бы ему запросить большую цену.

3. Озлобленный, он идет к мастеру шантажа или звонит ему, чтобы высказать все, что он думает о его манере «работать».

4. Брешан энергично отрицает свою виновность и сам начинает охоту, чтобы установить, кто это столь вероломно осмеливается с ним конкурировать.

5. В свою очередь выслеженный Дюраном и лишившись своего козыря, Брешан посчитал, что все это «штуки» Ромелли. Он угрожает ему ответными мерами.

6. Ромелли теперь уже знает, что фото в руках Дюрана. Он наводит справки, ага… сотрудник мэтра Манигу. Этого сотрудника трудно заподозрить в шантаже. Следовательно, он может думать, что, имея фото на руках, адвокат сам собирается нанести ему удар. Ромелли заметался.

7. Он скликает своих старинных друзей, просит их все вынюхать и отобрать снимок силой. Осечка. Фото нужно Ромелли позарез, похоже даже, что ему сейчас не до сведения каких-то счетов с мэтром Манигу. Он, засучив рукава, сам берется за дело и отправляется в Париж, решив добыть конверт любой ценой. Но, может быть, он будет действовать через сообщников?

Утешительные выводы, не правда ли, змейка? Ну, спешу. Да помогут мне небеса…


19 апреля, воскресенье, 19 часов.

Записка Мари-Элен Лавалад, брошенная ею в папку с бумагами.

Мой бог, какая глупая щепетильность! Почему я не обратилась в полицию, я ведь могла это сделать, могла…

Мужчина яростно трясет дверь комнаты, где я сижу. Сейчас я перейду в кабинет мэтра Манигу. Мужчина пришел за фото, он мне сказал это. Я слышала его свистящий голос, его хриплое прерывистое дыхание.

— Отдайте снимок, отдайте мне его, клянусь, я не сделаю вам плохого!

Если бы я была уверена в этом! В его голосе столько отчаяния. Фото я приклеила под второй полкой маленького столика. Ему не придет в голову там искать. Я открыла окно и кричала, но у меня не хватает голоса, а здесь так пустынно в этот час. Я снова пыталась звонить. Бесполезно. Провода идут через зал ожидания, он их оборвал.

Я прячу сейчас этот листок, я хочу, чтобы знали, что он пришел из-за снимка, чем бы он ни объяснял мою смерть. О, лишь бы в кафе ничего не напутали…

Замок пока держится. Слышится какой-то страшный царапающий звук…


20 апреля, понедельник, 18 часов.

Из дневника Жюля Дюрана.

…Чувствую себя немного лучше, но на душе смутно. Я попросил бумагу и ручку, чтобы продолжать дневник (пока на отдельных листках). Лицо мое начинает походить на человеческое, я могу теперь вздохнуть без того, чтобы не пронзила адская боль в ребрах. Негодяи, они били и ногами. Сначала я сопротивлялся, как мог, но куда мне против двух здоровяков…

Мысль о Софи поддерживала меня в страшные часы Я уже хотел ей рассказать об этом (она приходит сюда с пятницы), но почему-то робею. Завтра. Завтра она узнает, как один из этих подонков закричал с искренним негодованием:

— Готов поклясться, что он нас не слышит! Эта каналья витает где-то в небесах! Дай ему хорошенько, спусти его на землю!

Только что Софи ушла. Завтра я ее увижу вновь. Я ей скажу… Но я еще не готов. Наверное, буду заикаться самым безобразным образом, но она поймет. Она уже поняла… В первый день она коснулась пальцами моих кровоподтеков на лице, наши взгляды встретились. Не знаю, что она прочла в моих глазах, но она покраснела.

Она усаживается подле меня на стуле, речь ее безыскусна, жесты полны грации. В общем-то я больше слушаю. Вчера она удивилась, что я столь мало говорю о себе. Я ответил ей, что это предмет, который мне известен досконально, и потому не вижу в нем никакого интереса. К слову сказать, я ей признался, что, хоть и называю себя Робер, мое настоящее имя Жюль. Софи улыбнулась, заметив, что имя связано с человеком как кожа, менять его — значит изменить представление о себе. Хорошо сказано (мне ли не знать, как человек хочет порой уйти от себя самого).

Иногда между нами воцаряется молчание. Я прерываю его, я счастлив, что мне удается Софи разговорить. Беседа скачет с предмета на предмет, мы снова возвращаемся к этому преступлению, вспоминаем Добье, к которому Софи относилась с настоящим обожанием.

Она мне, между прочим, рассказала, что когда Белла погибла, отец обошел буквально всех друзей, которым он дарил ее стихи, и забрал их назад (наверное, все же не все. Одно стихотворение сохранилось у Добье, который показал его однажды Лавалад, немало меня тем удивив. Софи я не стал ничего об этом говорить).

Софи прочитала наизусть несколько стихотворных опытов сестры, очень недурных. Она вспоминала, как Белла уже лет с пятнадцати перепечатывала свои произведения на старой пишущей машинке, которую за ветхостью отнесли в мансарду. Софи садилась рядом с сестрой и смотрела, как она печатает. Я представляю себе эту картину: две девушки, совсем еще подростки, в пыльной неприбранной комнате… одна некрасивая, но охваченная поэтической лихорадкой, печатает двумя пальцами, другая сидит на полу, поджав ноги к подбородку и обхватив их руками, с лицом таким прекрасным и возвышенным…

Прекрасным? Что я в этом понимаю! Софи это нечто особенное, ее нельзя мерить обычными мерками. Я знаю, что готов проводить часы в созерцании существа, каждый жест которого чудо, а эти глаза неземного цвета!..


20 апреля, понедельник.

Из письма Мари-Элен Лавалад (Париж) Элеоноре Дюге (Анжер).

…Сейчас вечер понедельника, и я жива! Как рассказать тебе о пережитом? Буду уважать хронологию, а ты включи везде лампы, если дома одна…

Дописав тебе письмо, я сразу отправилась вчера в нашу контору. Не то, чтобы уже началось смеркаться, но на улицах как будто посерело. Добравшись до цели (а путь неблизкий), я была поражена царившей в нашем квартале тишиной. Жителей здесь почти нет, ведь это то, что официально называют административным городком. Там и сям стоят закрытые автомобили (дороги служат гаражами). На улице, ведущей к нашему подъезду, эхо от моих шагов заставляло думать о какой-то бетонной пустыне. Я тряхнула головой, стараясь не слишком-то давать волю воображению.

И вот я внизу, в холле… От тишины ломит в ушах. Я в нерешительности постояла перед лифтом и решила все-таки подняться по лестнице. Наверху зажгла небольшой светильник и машинально пошла быстрее. Шум моих шагов по плитке отзывался таким тревожным звуком, что я, охваченная беспокойством, остановилась. В этот момент что-то кругом изменилось. Я стою, но звук моих шагов секунду или две еще раздается (так мотор уже выключен, но внутри его что-то клацает). У меня упало сердце: я поняла, что слышу чужие шаги. За мной следили! Я почувствовала, что у меня вспотели ладони и ноги стали ватными. Как во сне, я открыла дверь конторы; закрыла ее за собой и прислонилась к стене. (Это было в зале ожидания.) Потом вдруг бросилась в нашу комнату. Скорее, скорее, взять конверт и долой отсюда! Конверт был на месте, в корзине для почты. Как в тумане, с обостренными волнением чувствами, я тотчас его заметила — бежевый прямоугольник, надписанный корявым почерком. Внутри прощупывалась плотная бумага: фото!

Я подбежала снова к входной двери и дрожащими пальцами приоткрыла ее. Чуть высунула голову… И ясно увидела в конце освещенного коридора фигуру человека, сразу отпрянувшего за угол. Мужчина? Силуэт вроде мужской, плащ, шляпа… Меня ожидали. На секунду мне будто послышался голос мэтра Манигу, советовавшего взять провожатого. Он обо мне подумал, как же я могла быть такой беспечной? Вот она, расплата: здесь злоумышленник, может быть, Ромелли. Близкая к обмороку, я лихорадочно соображала, что делать? Можно открыть окно и позвать на помощь, но что можно ждать от улиц без прохожих и машин без водителей? Более чем в ста метрах шумел автомобильный поток, и кто услышит мои крики?

Вместе с тем я пыталась и успокоить себя. Неужели нападают на людей в такое время в центре Парижа? Это, должно быть, какой-нибудь сверхсознательный служащий пришел в одно из счетных бюро лишний раз сверить дебет с кредитом или… бог весть кто-нибудь еще, ведь вход в здание свободный (консьерж, как и все консьержи, проводит конец недели в деревне).

Я нашла в себе силы снова приоткрыть дверь. В коридоре — никого. Вот так раз. Прямо как в кино. Меня потряс приступ нервного смеха. Потом снова охватил страх. Нет, он ждет меня там, чтобы отобрать снимок.

Я подумала, не позвонить ли в полицейское управление, но как вспомнила, что придется объяснять наше доморощенное расследование, наши, может быть, глупые умозаключения… не вынесу я этого! Тогда что же предпринять… Я не знаю никого из знакомых, кто мог бы быть дома вечером в воскресенье. Иные еще в деревне, другие ушли в кино, в кафе. В кафе, в кафе… Молнией сверкнула одна мысль, которую я тут же отогнала. Это тоже было бы смешно. Но не думать об этом уже не могла. Медленно вернулась в свою комнату, почти машинально открыла сумочку и достала записную книжку.

Буква Ж, Жорж-Антуан, здесь телефон и название кафе, которое я тогда записала: «Терция». Было семь тридцать вечера, как раз время достославного brain-trust’a, посвященного разработке оперативного плана на неделю.

Помедлив, я вставила палец в прорезь телефонного диска. Именно в этот момент послышался странный звук, буквально пригвоздивший меня к месту. Я бросила взгляд в зал ожидания: ручка двери шевелилась! На тебе — в трансе, каком находилась, я забыла запереться. Я открыла рот, чтобы крикнуть, но не смогла произнести и звука. Но, должно быть, в нас дремлют какие-то подспудные силы, позволяющие в критический момент действовать без участия разума. Не помню, как подлетела к двери своей комнаты и вмиг закрылась на два оборота ключа.

Из зала ожидания донесся уже более ясный звук открываемой двери, потом послышались осторожные шаги. Немного погодя дернули дверь моего убежища. Снова тишина, человек размышлял, наверное, как поступить дальше. Скорей к телефону. Непослушным пальцем я набрала номер. Мне казалось, что щелчки создавали неимоверный шум. Он, конечно, их слышал, потому что начал трясти дверь. Гудок… второй, третий. А, черт! Неужели именно сегодня кафе не работает? А вот и чей-то голос. Я произнесла задыхаясь:

— Нельзя ли поговорить с мсье Дюбурдибелем, вашим клиентом? Это по личному вопросу и срочно… Скажите, что просит Мари-Элен Лавалад, он меня знает…

Молчание. Они там, видно, натасканы, как относиться к подозрительным звонкам. Потом мне как-то боязливо сообщили:

— Сейчас посмотрю в зале, отзовется ли кто-нибудь на это имя…

Надо было действовать быстро. Я выпалила едва слышно:

— Послушайте, передайте, его просит Мари-Элен Лавалад… да-да, Мари-Элен, он все поймет. Скажите ему, что я в опасности… ну, нет, это не шутка, клянусь вам. В любом случае, пусть об этом судит он сам; умоляю вас, запомните и передайте ему: я в конторе мэтра Манигу, пусть он немедленно приедет, да, немедленно, не теряя ни секунды, речь идет о жизни и смерти… Он знает, где это; на всякий случай: третий этаж, комната двести семнадцать, быстрее, быстрее…

Тишина. Полная тишина. Я нелепо тряхнула трубкой, словно это могло оживить ее. Потом догадалась: человек заметил в зале телефонные провода и порвал их. Дверь теперь была неподвижна, но послышалось какое-то странное царапанье.

Конверт все еще был у меня в руке. Неверной походкой я подошла к маленькому столику и под его второй полкой приклеила послание Дюрана клейкой лентой. Скрежет стал явственней. Я крикнула, охваченная паникой:

— Уходите отсюда, немедленно уходите! Я позвала на помощь, сейчас сюда придут… Что вам надо? Здесь нет денег!

Послышался приглушенный голос:

— Фото в конверте, отправленное из Ниццы… оно должно быть у вас, отдайте мне его…

Я пробормотала:

— Какое еще фото? У меня ничего нет.

— Передайте его под дверь, и я сейчас же уйду. Я не сделаю вам ничего плохого… я не убийца.

— Нет у меня фото, я уже сказала!

— Посмотрите тогда среди свежей почты. И зачем вы пришли сюда? Мне нужно фото, я прошу вас, прошу…

Раз за разом он умолял меня, потом начал угрожать, отчаяние и гнев делали порой его речь нечленораздельной. Голос его то дрожал, то как будто в нем слышались всхлипы…

В конце концов я даже почувствовала на миг острую жалость к нему. Смутно подумалось, не отдать ли ему фото, чтобы он оставил меня в покое (бес мне нашептывал, отдай, ну какая может быть связь у этого снимка с покушением на патрона…). Признаюсь к своему великому стыду, что если я этого и не сделала, то, главным образом, из-за опасения, что мужчина не захочет оставлять свидетеля.

Я препиралась с ним, чтобы выиграть время до прихода Дюбурдибеля. Не столько, чтобы позвать на помощь (на что я почти не рассчитывала), сколько чтобы припугнуть человека за дверью, я открыла немного погодя окно и попыталась кричать. Страх ли, а может быть, извращенное чувство собственного достоинства, не знаю, только из моего горла вылетали едва слышные бессвязные звуки.

Знаешь ли, что я сделала потом? Я нацарапала послание к живым в стиле бутылочной почты — это на тот случай, если найдут лишь мой хладный труп.

К счастью, эта записка оказалась ни к чему, я ее порвала. Ты не узнаешь, что за перлы там содержались.

Когда дверь уже начала поддаваться, я перебралась из своей комнаты в кабинет мэтра Манигу. Теперь я тебе описываю все это очень спокойно и, по-моему, вполне связно, но, смею тебя уверить, проворству моему позавидовали бы и в цирке.

Страшный треск в покинутом помещении, и вот человек уже молотит в дверь, которая, на языке военных, называлась бы последней линией обороны.

Как тебе описать последующие минуты? Это было нечто вроде кошмара, и, как о всяких кошмарах, память сохранила путаные обрывки. Мне кажется, был момент, когда я пыталась молиться, да что проку: слишком много страха и совсем мало веры…

Вдруг моего помраченного сознания достиг новый звук: шум подъехавшего автомобиля. Я выглянула в окно: такси. Открылась дверца, вижу, как Жорж-Антуан бегом устремился к зданию. Я почувствовала комок в горле… Между тем человек, казалось, удвоил усилия. Я крикнула:

— Уходите, сейчас же уходите! Сюда идут!

Сильный удар потряс притолоку, дверь застонала… внезапно все стихло. Все-таки до нападавшего что-то дошло. Послышались удаляющиеся шаги, щелкнул выключатель.

Скорее надо предупредить моего спасителя! Приступ храбрости овладел мной. Я решительно повернула ключ и рывком открыла дверь. Это была картина! В наших комнатах царил полумрак, падал лишь слабый свет из зашторенных окон. У двери зала ожидания съежилась темная фигура, похожая на неведомое животное. И вот эта дверь распахнулась, в проеме обрисовалась фигура Дюбурдибеля (свет был в дальнем конце коридора).

Я крикнула:

— Осторожней, Жорж-Антуан, он вас подстерегает!

Почти одновременно с этими словами Дюбурдибель получил первый удар, умелый и сильный, который выдавал в нападавшем человека с боевым прошлым кулачного бойца. Дюбурдибель на миг остался неподвижным, согнувшись вдвое. Я услышала его хриплое дыхание. И обмерла. Человек схватил стул и с силой опустил его на спину Жоржа-Антуана. Тот зашатался.

Я подумала: «Это конец. Он убьет нас обоих…» Но до конца еще было далеко. Я считала, что Жорж-Антуан имеет лишь брюшко. Оказалось, у него еще и незаурядные бицепсы. Когда злоумышленник приблизился, чтобы ударить снова, он внезапно схватил его обеими руками без всяких приемов, что называется без затей, как сделал бы это здоровенный детина, каким он себя и показал. Они закружились будто в танце, потом яростная потасовка возобновилась, ее глухие звуки доводили меня до дурноты.

Человек, отброшенный к стенке, схватил стоящий там стул и метнул его. Жорж-Антуан увернулся и ринулся на него как разъяренный бык. Он схватил мужчину за плащ и буквально припечатал его к стенке. Раз, другой… голова мужчины болталась под ударами. Шляпа покатилась по полу, открыв, белую шевелюру — блондина или седовласого? Темнота мешала это понять.

Все кончилось в секунду. Раздался сдавленный вскрик. Жорж-Антуан отпрянул, прижав руки к низу живота, куда нападавший двинул его коленом. Дверь зала ожидания хлопнула. В коридоре гулко отзывались шаги убегающего человека. О преследовании в такой ситуации не могло быть и речи.

Я в смущении приблизилась к Жоржу-Антуану. Он сопел прямо-таки по-детски.

— Это ничего, ничего, — бормотал он с какой-то стыдливой поспешностью. — Это сейчас пройдет…

Я зажгла свет. Он выпрямился, мы улыбнулись друг другу.

— Вы-то как? — спросил он мягко.

— Что я… Вам становится лучше?

— Уже проходит… Вы меня назвали Жорж-Антуан…

Я просто задохнулась. На что он обратил внимание во всем этом деле! А как же иначе? Не кричать же было в тот миг: «Осторожней, мсье Дюбурдибель»?

Дальше, верь мне, не было ничего интересного. Вел он себя безупречно, именно так, змейка. Он едва согласился, чтобы я рассказала, почему понадобилась его помощь. Зачем мне это, заметил он, вы позвали меня в трудную минуту, мое вмешательство не дает мне никакого права на ваши тайны. Иной сукин сын, считающий между тем себя джентльменом, мог бы научиться кое-чему у моего спасителя.

Рассказала я ему, конечно, не все. Ничего, разумеется, что касается его лично. Только о событиях в Ницце. Жорж-Антуан признался, что когда с мужчины слетела шляпа, ему показалось на секунду, что это был его родственник Юбер Ромелли, но он отогнал эту мысль, настолько посчитал ее нелепой. И потом вся эта свалка происходила в потемках…

Я отдала Дюбурдибелю конверт, он его положит в свой сейф до приезда мэтра Манигу.

Мы закрыли нашу контору и ушли. Он подвез меня на такси домой. Пожав ему на прощанье руку, я сказала:

— Спасибо, большое спасибо, Жорж-Антуан. Не знаю, как и отблагодарить вас…

— Это я вам благодарен, — ответил он, понизив голос. — Спасибо, что вспомнили именно обо мне, когда оказались в опасности.

(Ну, что с ним сделаешь?) Он вернулся к машине.

Я позвонила мэтру Манигу и конспективно изложила ему все, что тебе так подробно размазывала. Он меня почти отечески пожурил за то, что не взяла провожатого. Чувствует он себя получше и послезавтра будет здесь.


21 апреля, вторник, 15 часов.

Из дневника Жюля Дюрана.

…Меня осенило. Вот так, вдруг пришло в голову само собой. Среди мыслей о Софи, о предстоящем вечернем разговоре…

Фото это довольно безобидно на первый взгляд. Один из снимков, сделанных на улице, как я теперь понимаю, самим Тьерри Брешаном. Вспомним, что там. Идут двое. Один — Юбер Ромелли, руки в карманах, с озабоченной миной. Другой Людовик, брат Клод Жом, самоубийца. Я тотчас его узнал (ведь совсем недавно я видел газетные вырезки у мэтра Даргоно). Очень элегантный Людовик был одет в замшевый костюм, куртка с бахромой и брюки с отворотами. Он говорит с Ромелли, глядя ему в лицо.

Что здесь подозрительного? Ромелли хорошо знал Людовика, они симпатизировали друг другу. Мальчишка был вроде нормален, когда их сфотографировали вместе. Дарвин ничего не увидел на снимке, его можно извинить. Мэтра Даргоно, пожалуй, меньше, но ведь столько лет прошло, он мог позабыть все обстоятельства дела. Что до меня, то мне единственному пришлось прочитать отчеты об этом зловещем происшествии совсем недавно. Отсюда-то и озарение!

Что рассказала мадам Григ, гувернантка? Коротко, следующее. Людовику купили замшевый костюм с бахромой ко дню рождения и подарили его раньше, думая остановить начавшийся припадок. Людовик надел этот костюм первый раз, после чего исчез. Его искали, но тщетно.

Что же было на самом деле? Приехав на виллу, Ромелли помог ему ускользнуть? Или же, встретив его на улице, вместо того, чтобы отвести домой, повел вдоль оживленной дороги, видя его состояние и надеясь, что произойдет непоправимое? Факт остается таким: Ромелли находился в компании с подростком как раз перед несчастным случаем, который он не предотвратил.

Судьбе было угодно, чтобы некий бродячий фотограф (а им был Тьерри Брешан) снял их, причем аппаратом, который через пару минут выдает готовую — и в одном экземпляре — фотографию. Может, в тот момент сам Ромелли был не в себе или еще что-нибудь, не знаю, только денег за этот черно-белый прямоугольничек он не выложил. Назавтра Брешан сравнивает свой снимок с фотографиями Людовика в газетах, читает хронику происшествий…

Этот субъект, может быть, и не очень умен, но у него есть нюх, который развивает природная испорченность у такого сорта людей. Не забудем, что он, по крайней мере, наслышан о репутации Ромелли. Он сразу схватывает, что можно извлечь из такого рода дела, и ждет, пока его «клиент» женится и станет платежеспособным… Начинается шантаж. Такова, на мой взгляд, история с фото.

Лично я не думаю, что с точки зрения уголовного кодекса Ромелли угрожало страшное наказание. Максимум — за неоказание помощи в опасной ситуации. Но он готов дать куда больше, лишь бы жена не видела этой фотографии. Больше, но не настолько, сколько хотелось бы Брешану. Так и находились они в великом противостоянии…

Что до покушения на мэтра Манигу, снимок дает основание думать, что Ромелли психологически готов совершить преступление. Человек, способный повести себя так с душевнобольным подростком, весьма вероятно, может стать и убийцей.


21 апреля, вторник, 20 часов.

Мэтр Манигу уезжает отсюда завтра. Я отправляюсь с ним, хотя чувствую еще сильную слабость. Патрон ничего не понимает, но по моему лицу видит, что ни о чем спрашивать не надо.

Я не могу больше выносить это солнце, чуждый мне акцент, бесцеремонность местного люда. Когда вернусь в Париж, я забуду обо всем этом, может быть, сменю службу, так вернее избавишься от воспоминаний…

Она и Добье! Как это стало возможным? Я хочу довериться бумаге, меня буквально душит боль, но потом я порву этот листок, я выброшу все страницы дневника, где говорится о ней… Не хочу, чтобы хоть что-нибудь осталось записанным — пусть память о ней исчезнет! Я не помню точно ее подлинных слов… Сначала говорил я — пылко, торопясь, без затруднений в речи; она слушала, сложив руки на коленях, опустив глаза. Трудно было догадаться, что она чувствует. Лишь биение жилки на шее выдавало ее волнение. Вдруг она тронула рукой мое плечо, будто попросив помолчать. Глаза ее были сухими.

— Жениться на мне, — откликнулась она, — жениться на мне?

Я ответил с живостью:

— Верьте, что я не уважал бы вас, держа что-то другое даже в помыслах!

Она внезапно съежилась на стуле, как маленькая старушка. И словно упала преграда — она начала говорить. Она мне рассказала все, без стыда, без утайки, с какой-то холодной решимостью, делавшей ее голос бесцветным, безразличным — так рассказывают урок.

Она и Добье… ее толкал сначала только демон кокетства.

О, только чтобы посмотреть, что получится, любопытства ради, потом была досада из-за его первоначальной холодности, уязвленное женское самолюбие, дальше — больше, и однажды они переступили запретную черту…

Этот короткий роман измучил ее, она извела себя угрызениями совести. А Добье будто потерял рассудок, он хотел порвать с Беллой, все ей рассказать. Софи и Добье не могли противиться возникшему чувству — они встретились снова.

Что она говорила мне еще? Что заболела, что отец должен был ухаживать за ней, что он никогда ее не любил, всегда предпочитая Беллу, и, может быть, поэтому, как знать… Но она не ищет себе извинений. Не в силах больше молчать, она все рассказала Белле. Та выслушала ее, не проронив ни слезинки, не шелохнувшись. Только уже выходя из дому, она бросила вполголоса: «Я на полчасика отлучусь на машине, развеюсь. И ты постарайся взять себя в руки. Мы еще вернемся к этому разговору…»

Софи не думает, что авария была преднамеренной, совсем нет, просто Белла вряд ли могла в тот вечер вести автомобиль. Софи не знает, догадывался ли о чем-нибудь отец, впрочем, она уверена, что Белла ничего не рассказала (да и времени не было). Но мэтр Даргоно — человек очень тонкий, проницательный, Софи в глубине души опасается, что правда от него не укрылась, отсюда, возможно, еще большая неприязнь к ней.

Вот так. Теперь я знаю все. Софи поднялась, чтобы уйти. Она сказала, что больше не придет. Пусть я ничего не говорю, не пытаюсь ее утешить. Она только просит меня простить ее, если причиняет мне боль. Конечно, она могла бы и не открыться мне, но это было бы нечестным, она не хотела выйти за меня замуж именно потому, что питала ко мне настоящее чувство. Она добавила, помедлив:

— Я была, что называется, легкомысленной, но клянусь вам, я признаюсь мужчине в этом первый раз. Конечно, вы не обязаны мне верить…

Она направилась к двери. Я хотел окликнуть ее, вернуть, сказать, что она другая, возрожденная к новой жизни Софи, что я заберу ее отсюда куда-нибудь далеко, где она забудет прошлое, но я чувствовал, что буду немилосердно заикаться. Страх охватил меня.

С парализованным языком, уставившись взглядом ей в спину, руками судорожно сжимая простыню, я не мог вымолвить и слова. У двери она не обернулась. Конечно, она думала, что я презираю ее, что она мне неприятна вконец… Эта мысль была нестерпимой.

Не хочу больше оставаться здесь, под этим палящим солнцем, прочь отсюда, не желаю больше никого и ничего слышать. На Ромелли мне плевать. Пусть мэтр Манигу даст подстрелить себя как кролика, меня это не касается. Если бы я только мог быть убитым вместо Добье.


23 апреля, четверг.

Из полицейской хроники в газете, утренний выпуск.

КОНЕЦ ДЕЛА МАНИГУ — ДОБЬЕ.

УБИЙЦА ПОГИБАЕТ, ПЫТАЯСЬ СКРЫТЬСЯ ОТ ПОЛИЦИИ.

МЭТР МАНИГУ РАНЕН

Силою обстоятельств под делом Манигу — Добье подведена черта. Вчерашняя попытка была роковой для самого убийцы. Читатели помнят о трех покушениях на убийство, объектом которых был мэтр Манигу в эти последние недели. Во время одного из них жертвой стал молодой стажер Патрис Добье. Убийца повторил попытку, взорвав машину мэтра Манигу; к счастью, он своей цели не достиг.

Вчера мэтр Манигу вернулся из Ниццы, куда он был вызван по неотложным семейным делам. Из аэропорта он на такси

подъехал к своему жилищу в Везине. Убийца, без сомнения, знал о его возвращении и ждал в автомобиле метрах в тридцати от дома адвоката. Отпустив такси, мэтр Манигу поднялся на невысокое крыльцо, держа ключ от входной двери. В этот момент из машины с опущенным боковым стеклом раздался револьверный выстрел. Пуля попала в плечо адвоката. Он тотчас упал ничком за бетонную кадку для цветов.

Фланирующий неподалеку полицейский в штатском, из охраняющих мэтра Манигу, сразу же открыл ответный огонь по нападавшему. Последний, дав машине полный газ, попытался затеряться в потоке транспорта. Преследуемый полицейским, вскочившим в проезжавший автомобиль, преступник не справился на повороте с управлением и врезался в столб ограждения. Извлеченный из обломков машины, он был отправлен в больницу, где и скончался.

Стрелявший опознан. Это Юбер Ромелли, известный в деловых кругах Ниццы и родственник мэтра Манигу. Адвокату оказана на дому необходимая врачебная помощь. Он совершенно теряется в догадках относительно мотивов этих злодейских актов. Похоже, что не надо сбрасывать со счетов болезненных отклонений в психике погибшего.

Наш специальный корреспондент в Ницце собирает дополнительные сведения об этом происшествии.


7 мая, воскресенье.

Из письма Мари-Элен Лавалад (Париж) Элеоноре Дюге (Анжер).

…Извини меня за столь продолжительное молчание (почти месяц), но о чем рассказывать, когда ничего не происходит? Дело, как это говорят в полиции, закрыто. Правда, остаются неясные моменты. Оружие Ромелли совсем не то, из которого он убил Добье, а тем более стрелял первый раз в мэтра Манигу. А искомого оружия не нашли. Точных причин покушений тоже. Но Юбер мертв, и, я думаю, никто и никогда уже не ответит на оставшиеся вопросы.

Во всяком случае, никакого сомнения: это он. Во-первых, преступление в Везине, во-вторых, доказательство a contrario:[15] больше ни писем, ни покушений. Настали тишина да благодать. После такой нагрузки для наших нервов будни кажутся очень пресными, они убивают порывы, умерщвляют страсти. А отзвуки происшедшей драмы имеют горький привкус. Сегодня утром, например, мы получили письмо от бывшей консьержки Добье. Работая у нас, он снимал меблированную комнату. Прибирая ее для нового жильца, эта женщина обнаружила несколько бумаг Патриса. Недолго думая, она отправила их нам.

Мы открыли конверт, в нем не было ничего личного, если не считать стихотворения Беллы Даргоно «Малышу из Парижа», напечатанного на машинке; я тебе цитировала однажды из него начало. Как любительнице поэзии посылаю теперь тебе стишок полностью, в фотокопии. После «дегустации» отдай его, пожалуйста, малышу Себастьяну, который, ты мне писала, составляет собственное досье по нашему делу. Стихотворение будет его последней частью и, может быть, наиболее трогательной. Патрон поручил мне отправить подлинник, найденный у Добье, мэтру Даргоно, сопроводив послание несколькими теплыми словами, которые он и продиктовал. Печально, не правда ли, змейка?

В бюро — атмосфера черной меланхолии. Дюран, переживший, видимо, любовное потрясение (о коем он молчок!), корпит над бумагами с мрачнейшей физиономией. Мэтр Манигу в постоянной задумчивости. Он ездил в Ниццу на три дня. Думаю, он пытался там встретиться с Клод Ромелли, но его не приняли.

Всеобщая хандра поразила и меня; вчерашняя встреча отнюдь ее не разогнала. Ну да. Жорж-Антуан, он самый. Что тут скажешь, сводит нас судьба и все! Он меня увидел, остановился. Думаю, если бы наши взгляды не встретились, он бы со мной не заговорил. Секунду мы были в смущении. Он, как и я, думал, наверное, почему не сделать вида, что по рассеянности мы не заметили друг друга. Но теперь было поздно. Мы обменялись несколькими словами, холодно-вежливыми, и потом, ну-ка, ну-ка… ты угадала, пусть это и глупо, но мы пошли в кафе посидеть и без помех поговорить.

Конечно, разговор вертелся вокруг «дела». Он знал немного Ромелли и меньше, чем кто-либо, объяснял себе, что им двигало. Жорж-Антуан вспомнил без злого чувства их потасовку с Юбером. Именно тут я вдруг надумала снова сказать банальные слова благодарности. Ох, лучше бы я этого не делала. Он помолчал с минуту, глядя на свои большие красные руки, лежащие спокойно на столе, потом произнес, чуть ли не запинаясь:

— Ладно, может быть, я для вас и немало сделал, но если кто кому и должен быть признательным, то это я вам.

Не понимаю, говорю я. Он опять вполголоса:

— Это трудно объяснить…

Но мало-помалу из него удалось кое-что вытянуть. Если коротко: он мне обязан новым счастьем в семье. Или, вернее, миром, скажем так. Да, до встречи со мной он чувствовал себя в полной зависимости от Сюзанны не столько по слабости душевной, сколько смирившись с такой жизнью; он уже и думать перестал, что она может быть иной. Благодаря мне он осознал свое прозябание и то, как мало он потеряет, начав жить по-другому (извини за некоторую выспренность и не заподозри меня в нескромности, я просто его цитирую…).

Сюзанне порядком досталось в этом новом его состоянии неустойчивого равновесия. Он не выходил из себя, не устраивал ей сцен. Просто безразличие, полное равнодушие. Можно сказать, каменное. Долой верховую езду, это он так решил. Сюзанна взроптала (крах программы обтесывания!), повысила на него голос. Он уехал на три дня в горы, на лыжную станцию, не предупредив, не сказав ни слова. По возвращении он попал на сборище подруг Сюзанны, похожее на генеральную ассамблею. Эти подруги, усевшись за столиком, в перерыве между большим шлемом[16] и маленькими печеньями обменивались своими познаниями касательно приемов удержания власти над мужчинами. Не очень учтиво Жорж-Антуан пригласил этих дам отправиться на чертовы кулички и там продолжить свой симпозиум. Глубоко удрученной Сюзанне он объявил:

— Если ты хочешь последовать за ними…

— Ты… у тебя есть любовница! — вскричала Сюзанна, драматически воздевая руки.

— И минуты не было, — отпарировал Дюбурдибель, — но этой возможности в дальнейшем я не отметаю a priori. Конечно, я допускаю, что и ты со своей стороны можешь…

Решающий удар был нанесен. Любовницу Сюзанна еще допускала, это входило в понятие standing[17] и в какой-то мере даже могло укрепить супружеские связи (угрызения совести-то на что?). Но то, что Жорж-Антуан и ей позволял иметь воздыхателя, означало, решила она, потерю всякого к ней интереса, полный крах их семейного очага.

Тогда Сюзанна круто переложила руль, отказавшись от лидерства. Она начала одеваться и причесываться по своему вкусу, а не подруг. Она научилась больше слушать мужа, чем заставлять его выслушивать себя. Она окружила его вниманием, которое с течением времени стало подлинно нежным. Сюзанна, сохраняя королевский мир, старалась избегать всего, что могло выбить его из колеи. Короче, жизнь стала теперь вполне сносной. Благодаря мне.

— Благодаря вам… — повторил Жорж-Антуан.

Потом, отбросив экивоки, он мне признался, что никогда ни на что не надеялся относительно меня, особенно на бесчестную интрижку, как приправу к браку; что он не сожалеет ни о чем, что лучше уж быть несчастным в разлуке с дорогим для тебя существом, чем счастливым просто от того, что толстокож… — вот такая все метафизика.

Я сказала осторожно:

— Боюсь, что невольно огорчила вас…

Он улыбнулся странной улыбкой, почти радостной:

— Что вы, Мари-Элен!.. Я никогда раньше не страдал из-за любви, не обделен ли такой мужчина? И то, что это случилось со мной теперь, в возрасте, когда ничего больше не ждешь, да это просто чудесный подарок…

Он говорил без всякой иронии, он был вполне искренен. Мы расстались в молчании. Надеюсь, что теперь нас случай не сведет. Последний образ, который сохранился у меня о нем: через заднее стекло такси смотрит на меня увалень с добрыми глазами, а в общем вид у него был, если всю правду, интеллигентного, но мясника.

В бюро я вернулась к двум часам в довольно растрепанных чувствах. Работой занималась совершенно машинально, до того даже, что допустила непростительную оплошность. Отправила стихотворение Беллы мэтру Даргоно и лишь потом заметила, что забыла вложить в конверт записку патрона. Конечно, это несмертельно, но помимо чисто профессиональной небрежности, я опасаюсь, как бы не разбередить ран старого отца. Получить письмо, открыть его — а внутри нечто вроде послания от дочери с того света, представляешь? Я буду молиться, чтобы все это не было для него сильным потрясением…


20 мая, среда.

Из газеты «Нис-Матэн».

САМОУБИЙСТВО НОТАРИУСА ИЗ АНТИБА

Мэтр Артюр Даргоно, нотариус, покончил вчера с собой, выстрелив в голову. Он так и не оправился полностью после гибели старшей дочери в автомобильной катастрофе несколько месяцев назад, поэтому его самоубийство никого не удивило. Трогательная деталь: на столе, возле которого лежал покойный, нашли стихотворение его дочери, написанное, когда она была подростком.


29 мая, пятница.

Из письма Мари-Элен Лавалад (Париж) Элеоноре Дюге (Анжер).

…Невыносимо думать, что стал причиной смерти человека! Пусть по небрежности, пусть без капли злого умысла. Я не спала три ночи подряд. Мэтру Манигу я во всем созналась. Знала бы ты, какой это душевный человек! Чуть ли не полдня он убеждал меня, что самоубийство мэтра Даргоно имеет совсем другую причину, нежели мое злосчастное письмо. Патрон видел, что настроение мое не улучшилось, и предложил немного прогуляться после работы. И мы пошли как два товарища, если позволено будет так выразиться…

Блестящий адвокат с репутацией беспечного обольстителя — все так, но временами он мне казался просто рано повзрослевшим ребенком, сожалеющим о потерянной невинности. Право, веселость его лишь маска, за которой скрывается серьезность и стыдливость, что ли. Он человек, очень неохотно рассказывающий о своих тревогах, зато всегда готовый разделить горести других. И это наблюдение не только одной прогулки. Я исподволь навела его на разговор о Клод Ромелли и тотчас пожалела: мэтр Манигу поморщился как от боли. И все-таки кое-чем поделился. Нельзя сказать, что он любит ее, но он хранит о милой подружке своего детства столь нежные воспоминания, что ее горе заставляет и его страдать. Горе, которому (это твердое убеждение) он был главной причиной. Как, воскликнула я, ведь Ромелли убийца! На его совести смерть Добье, неоднократные попытки убить его самого, в известном смысле он толкнул Людовика Жома под колеса грузовика!

И тогда я узнала нечто для себя новое о последнем покушении. С перевязанной раной полиция доставила мэтра Манигу в больницу к смертному одру Ромелли. Тот, увидев адвоката, сделал знак подойти поближе. С трудом разжимая губы, Юбер пробормотал:

— Не показывайте снимка Клод…

Мэтр Манигу обещал и, в свою очередь, спросил:

— Почему вы хотели меня убить?

Умирающий произнес коснеющим языком:

— Чтобы помешать вам…

— Не сейчас… раньше?

У Ромелли уже не было сил ответить. Он только отрицательно повел головой. Мэтр Манигу сказал потом полицейским, что не знает, о каком снимке идет речь, видно, Ромелли заговаривался. Это объясняет, кстати, почему и репортерам он не сказал о снимке ни слова.

Но, представь себе, патрон совершенно доверяет этому маловразумительному, на мой взгляд, движению головой. Он убежден, что Ромелли не совершал предыдущих покушений, что он не лгал на пороге смерти. Глупый романтизм! Разве не известно, что эти прохвосты ни за что не признаются из гордости ли или цинизма, чтобы сбить с толку честных людей!

По мэтру Манигу, истина такова: Ромелли отнюдь не тот, кто хотел его убить. Если он и нервничал, то лишь потому, что был объектом шантажа в течение многих лет. Потом, совершенно потеряв голову, он хотел любой ценой помешать жене увидеть это фото. Не сумев его забрать, он в отчаянии решился на это странное покушение, совсем в стиле бутлегеров [18] двадцатых годов. Даже если и был шанс забрать снимок, то уж ускользнуть с ним никакой возможности не было. Серия абсурдных действий (нет, чтобы задаться вопросом, зачем мэтру Манигу снимок), на которые может подвинуть лишь слепая любовь, та же самая, впрочем, которая и привела его к устранению Людовика, единственного препятствия на пути к союзу с Клод Жом. Короче, преступление по страсти. Вот она, версия моего патрона, чья профессия — добиваться оправдания… Значит, не Ромелли, значит, где-то ходит некто… и дамоклов меч над мэтром Манигу продолжает висеть? А полиции все ясно, она закрыла дело!

Если принять на минуту гипотезу патрона, то наш любительский поиск таинственного убийцы круто изменил судьбы нескольких людей.

1. Юбер Ромелли поплатился за преступление, совершенное несколько лет назад, за которое писаный закон не мог его преследовать.

2. Мэтр Даргоно покончил с собой.

3. Жорж-Антуан Дюбурдибель бросил верховую езду и, кроме того, обрел мир в семье.

4. А славный Дюран нашел свое счастье.

Ведь я забыла тебе сказать: мэтр Даргоно мертв, Софи остается одна, без поддержки, бедная сиротка! Благородная душа Жюля принимает без колебаний решение не покидать ее в столь бедственном положении. Надо мчаться к ней, утешить, увезти оттуда, жениться на ней, вперед! Дюран уехал с тощим чемоданчиком, а на лице — вполне определенное выражение готовности нести свой ежедневный крест семейной рутины…

Отвечай же мне побыстрее, Онор, твои письма меня так согревают.

P.S. Вчера вечером я снова ушла с работы вместе с мэтром Манигу. Невероятно, как угрызения совести, пусть у каждого свои, могут укреплять дружбу. Он назвал меня Мари-Элен. В первый раз, меня это так позабавило!



ЭПИЛОГ

15 июня, четверг.

Из письма Элеоноры Дюге (Анжер) Мари-Элен Лавалад (Париж).

…А теперь, моя дорогая Милен, послушай Себастьяна: у него для этого «оконченного дела» припасена куда более захватывающая версия. Итак: убийца, каким его знают с самого начала, то благоразумен (он думает о своей безопасности), то в крайней экзальтации.

Нет, не Ромелли, решил Себастьян. В том, что касается цепи событий, которая привела к смерти этого человека, тут он полностью согласен с мэтром Манигу. Но теперь над головой твоего достославного патрона не дамоклов меч висит, а веют легкие эфиры. Попробую тебя убедить.

У Себастьяна уже вырисовывалась гипотеза о преступлении и, представь себе, весьма отличная от официальной. Ему не хватало одного доказательства, и ты его им снабдила: стихотворение Беллы Даргоно «Малышу из Парижа». И, ей-богу, я недалека от того, чтобы думать так же, как он.

Вот его рассуждение: двоим могло быть выгодно убить мэтра Манигу — Дюбурдибелю и Ромелли. Будем же исходить из предположения, что ни тот, ни другой не виновен. Итак, никто, повторяю, никто не хотел убивать мэтра Манигу. Куда как простая посылка, а?

Договорившись по этому пункту, вернемся к началу. Письма убийцы, конечно, веская улика, но все заблуждались, когда думали, что он хотел скрыть мотивы. Ибо и на миг не подумали, что тайна этого дела, может быть, в корне отлична от тайны многих похожих на него дел.

Раньше чем спросить себя, «кто убийца?», надо задать вопрос: «а кто жертва?». Ошиблись относительно личности преступника — и поиски были обречены на неуспех, а настоящий убийца мог рассчитывать на безнаказанность. Какой же образ удалось ему создать о себе: неумелый, нервный; преследователь, склонный к метафизике, он терзается сомнениями после каждого покушения… А если все не так? Если он, напротив, действует хладнокровно и с ясной головой?

Он угрожает мэтру Манигу, стреляет в него, но мимо. Немного погодя он проникает в его кабинет, тщательно изучив прежде принятый у адвоката порядок, и вслух объявляет о своем намерении его прикончить.

Но так получилось — случайно! — что входит Добье в тот самый момент, когда стадия устных угроз окончена и преступник готовится привести свой замысел в исполнение. Дикая сцена с пальбой во всех направлениях: мэтр Манигу жив, а шальная пуля косит беднягу Добье во цвете лет!

Следствие, изучение анонимных писем. Надо ведь точно установить, кто хочет рассчитаться с мэтром Манигу. Не спрашивают себя в азарте поисков, кому чем-то не угодил Добье. Потом дымовая завеса, завершающий мазок мастера: еще два письма, еще покушение, и когорта сыщиков-профессионалов и любителей пущена по ложному следу. Кстати, об этом «покушении на автомобиль». Взрывчатка, провода, стрелка будильника поставлена на час, когда мэтр Манигу обычно за рулем. Но позаботились нарушить на сей раз этот обычай. Потому что, в сущности, безобидному адвокату-бонвивану не хотят причинить зла. Бомба подложена, идут к нему в бюро и удерживают его столько времени, чтобы взрыв произошел, никого не оцарапав.

Теперь ты поняла: мэтр Даргоно. Это он писал письма с угрозами, думая о Патрисе Добье, но весьма ловко приплетая сюда другого. Это он их печатал — символ? романтический выверт? — на старенькой машинке, столь много послужившей Белле.

Себастьян сравнил имеющиеся у него фотокопии: особенности букв столь совпадают, что трудно думать о случайности.

Вообрази теперь нашего убийцу, получающего в письме со штампом бюро метра Манигу это стихотворение, которое само по себе уже улика. В письме больше ни единого слова, ничего. Очень похоже на предупреждение:

— Вы обвели вокруг пальца полицию, мэтр Даргоно, но я-то не простофиля.

Он думает, что его раскусили. Вряд ли нотариус считает, что мэтр Манигу донесет на него, но как он ему посмотрит в глаза? Вспомним также, что любимая дочь мертва, к Софи он безразличен. К чему жить?

Еще один пункт в пользу этой гипотезы: мэтр Даргоно — нотариус семьи, отсюда такая осведомленность в его ядовитых письмах. Есть, правда, три вопроса. Первый: перемещения. Себастьян отвечает так: два часа в «Каравелле», и ты в Париже, а отношения между отцом и дочерью были таковы, что объяснений по поводу отлучек, сколь угодно частых и длительных, не требовалось. Второй вопрос: стрельба с коротких дистанций из карабина, потом из пистолета, а мэтр Манигу невредим. О! тут надо быть отличным стрелком, какого никто не разглядел в этом мирном письмоводителе, а, к слову, что ему, бывшему партизану, составляло незаметно приладить бомбу?

И последнее — мотивы преступления. Почему мэтр Даргоно хотел убить Добье? Он ведь не обесчестил его дочери, и если бы не женился на ней, ничего бы не произошло: в конце-то концов он не перепиливал рулевой тяги в автомобиле Беллы!

Эта неизвестность в отношении мотивов сильно удручает меня, уж больно привлекательна выношенная Себастьяном версия, ну просто конфетка. И в ней ты не преступница по оплошности, ты проходишь в ранге поборника справедливости, орудия судьбы! Так что выбрось прочь угрызения совести, понятно? А заодно и повод разделить душевное состояние с мэтром Манигу…

Кстати об этом. Я вполне оценила твое замечание о дружбе. Дружба мужчины с женщиной, какое великолепное чувство! Но хрупкое, хрупкое… Надо оцепить его колючей проволокой, окружить минными полями. И ни на миг не ослаблять бдительности. Потому что в таких отношениях мужчины — особенно те, которые нас интересуют, — знают эту музыку так же хорошо, как и мы. Тебе достаточно сегодня дать палец, как назавтра они завладевают рукой. И если бы только рукой!

Впрочем, только такого рода испытаний я тебе и желаю…

Загрузка...