Глава 3

Холод, который пронизывал меня до костей, был холод сиротства — смертный озноб, проникающий в плоть и кровь ребенка с последним вздохом матери. Моя мать прожила мало, так мало, что ее жизнь почти не коснулась моей. Однако, если содеянное зло живет и после смерти… а как же иначе, ведь каждому ведомо, что женщины — Евины дщери, рожденные грешить, дети Божьего гнева.

Что ж дивиться, если ее грехи не успокоились вместе с ней, если они преследуют меня даже из могилы. Я металась и плакала, падала на колени и молилась весь тот нескончаемый день, чуя нутром, что за всеми сегодняшними ужасами скрывается ее тень. Умирая, она передала мне свою душевную чуму, и теперь я понимала, что никогда не освобожусь от нее. Лучше б она умерла раз и навсегда, лучше б вечно мучилась в чистилище (если оно и впрямь существует), лишь бы не терзала меня из могилы!

Вы скажете, я совсем ее не жалела?

А она, когда изменяла, разве жалела и любила отца?

Да, я знала про нее все, знала про ее измену, про всю ее жизнь. Мне не исполнилось и трех, когда сэр Томас Брайан прискакал с новостями. Гости редко наезжали в Хэтфилд, и наша уютная нора редко пробуждалась от спячки. Однако в тот день громкий стук подков и крики во дворе возвестили о важном событии.

— Эй, в доме! Милорд приехал!

— Позовите миледи!

— Эй, скажите леди Брайан, пусть приготовит принцессу к аудиенции с милордом.

— Слушаюсь, сэр!

— Пошевеливайся, болван!

— Сейчас, сэр!


Он опустился передо мной на колени как был — в высоких запыленных от долгой дороги сапогах для верховой езды. Стояла майская жара, и от него резко пахло потом и конским мылом. Рядом с моим парадным креслом стояла его супруга, леди Брайан, — до рождения Эдуарда она воспитывала меня, и сэра Томаса послали сообщить новость не только мне, но и жене.

Как сейчас помню ее застывшее от ужаса лицо, прямую спину, нервные движения пальцев. И еще запах (тогда я ощутила его впервые — кислее блевотины, въедливее кошачьей мочи), который невозможно забыть, невозможно скрыть: запах страха…

Этот запах наполнял комнату, когда, стоя на одном колене, обреченно уронив голову, сэр Томас сообщил, что сегодня казнена Анна Болейн, моя мать и бывшая супруга короля.

— Где?

— На площади перед Тауэром.

— Как?

— Ей отрубили голову.

— За что?

— Она изменила королю, своему супругу.

— Изменила?

— Она совершила измену. Измена карается смертью.

Вот как.

Измена. Изменила. Смерть.

И, как ни странно, этого вполне хватило моему детскому разумению — ведь я не понимала значения произнесенных слов, мне не было ни стыдно, ни страшно.

И я совсем не знала своей матери, которой так внезапно лишилась. Миниатюра, которую Кэт держала в ящике стола возле моей кровати, была для меня портретом знатной дамы, не больше. Вскоре после рождения король пожаловал мне Хэтфилд, который стал мне домом, приютом, кровом, дворцом и маленьким королевством. В возрасте трех месяцев меня забрали у матери и с первой моей торжественной процессией перевезли в новый дом, подальше от двора. И хотя я видела ее еще раза два-три…

Да-да, я ее помню, я видела ее, хоть и совсем мельком, — глаза черные, словно уголья, и глубоко-глубоко в них горит затаенный огонь… я помню ее, даже отчетливее, чем хотелось бы, — обрывки воспоминаний тревожат меня днем и, непрошеные, являются бессонными ночами…

Однако тогда она виделась мне всего лишь сиятельной дамой, одной из многих, и значила гораздо, гораздо меньше, чем те, кто обо мне заботился — ласковая Маргарита Брайан и моя вторая воспитательница, мистрис Кэт.

Кэт приехала сменить Брайан, когда мне было четыре года. Бедная перепуганная Брайан, она натерпелась страху куда больше моего! У нее были причины бежать с прежней должности без оглядки, — выйдя замуж за сэра Томаса, она породнилась с Анной Болейн по линии Говардов. Падение Анны бросило тень на всех Болейнов, всех Говардов, и не у одной Брайан голова тогда зашаталась на плечах. Всех родственников королевы-изменницы как ветром сдуло, но Брайанам хватило ума не прятаться в крысиные норы. Они выжидали и, когда увидели, что звезда Говардов закатилась, распрощались с Хэтфилдом и возложили упования на новое восходящее светило, нового наследника, малютку-принца — моего брата Эдуарда.

Однако король попросил сэра Томаса и его жену, прежде чем они оставят воспитанницу, оказать ему одну последнюю услугу. Мне шел тогда пятый год, я превратилась в настоящую знатную даму, по крайней мере в собственных глазах, — разве я не стала первой принцессой, когда сестру Марию потеснили, освобождая место мне, единственной законной наследнице Тюдоров и принцессе Уэльсской в придачу? Пусть меня не возят ко двору, пусть король никогда за мной не посылает — я-то знаю, кто я. Всякий, подходя ко мне, неизменно преклоняет колени, неизменно обнажает голову, все держатся со мной в высшей степени почтительно.

И вновь сэр Томас приехал прямиком от двора. И снова я принимала его, сидя в парадном кресле, и снова леди Брайан стояла рядом. Но на этот раз все было непривычно. Сэр Томас не преклонил колен и не смотрел на меня, когда кланялся.

— Миледи… Я не поняла.

— Как это, воспитатель, вчера я еще была принцессой, а сегодня — просто Елизавета?

— Да, мадам. — Сэр Томас был не из тех, кто путается в значениях слов. — Его Величество король, ваш отец, постановил, что его брак с покойной Анной Болейн, вашей матерью, недействителен и вы прижиты вне брака. Посему вы — его побочная дочь, а следовательно — не принцесса.

Брак с моей матерью — недействителен?

Я — прижита вне брака?

Не принцесса?

Побочная дочь: дочь женщины, которая зачала, не будучи замужем, — как называется такая женщина?..

Сэр Томас продолжал:

— Все это король сделал из любви к вам, миледи. Теперь вы больше не дочь изменницы Анны Болейн, вас будут именовать «дочерью короля». И Его Величество велел сказать: «Что в сравнении с этим „принцесса“, „наследница Уэльсская“ и прочие титулы?»

И снова я плыла в океане неведения, снова не ощутила разящей силы слов. Отец меня любит! — вот все, что я уяснила.

Что еще могла я понять? Мне было четыре года. Брайан, поди, был рад-радехонек, что ему пришлось объясняться всего лишь с неразумным младенцем, и, оставив краткий приказ, чтобы в дальнейшем ко мне обращались «дочь Его Величества короля, леди Елизавета!», он так легко отделался от своего тягостного поручения, уступив место Кэт, моей обожаемой Кэт, которая одна стала для меня якорем и маяком, лоцманом и путеводной звездой в бурном море наступивших за этим лет.


Кэт. Моя Кэт, мое утешение, мой котенок, моя киска, моя королева кошек.

Кэт явилась ко двору короля Генриха свеженькая, словно только что снятая сметана. За ней не числилось постыдного родства с Говардами или Болейнами, только честная девонширская юность на молоке и сыре, клубнике и сливках. А также ученость, предмет гордости ее брата, одного из придворных короля. Брат этот расхваливал Кэт на все лады, покуда король не пожелал самолично взглянуть на такое диво.

— Поелику, — сказал он, — нам нужны просвещенные девицы, дабы просвещать наших придворных девиц, особенно одну.

Под «одной девицей» он разумел мою царственную особу.

— Миледи принцесса, — мягко проворковала Кэт на своем девонширском наречии, — ибо вы принцесса, хоть мне и велено впредь именовать вас «мадам Елизавета».

— Мистрис Екатерина, — начала я и открыла рот, силясь выговорить ее девонширское прозвание:

— Чампернаун?

Она ласково улыбнулась:

— Зовите меня просто Кэт, миледи.

И так она стала Кэт.

Мне было четыре — пора приниматься за латынь. Как все, кто любит знания, Кэт обожала греческий. И географию, и итальянский, и азы еврейского, и математику, и грамматику, и риторику, и астрономию, и архитектуру, и многое, многое другое. Она сама была как целая библиотека, да что там библиотека — университет! Со смехом она пообещала мне «ответы на все вопросы во всех книжках на свете!». От нее я научилась что-то принимать на веру, до чего-то доходить своим умом, и мы обитали в раю невинности, словно в первозданном Эдеме.

Холодные ветры из внешнего мира почти не коснулись меня. Новая жена моего отца, Джейн Сеймур, умерла раньше, чем я ее увидела, и в мои четыре года ее смерть показалась небольшой платой за рождение маленького братца, моего милого Эдуарда.

Потом появилась принцесса Клевская, долговязая костлявая старуха. От нее разило, словно она никогда не меняла исподнего, таких жутких платьев, как на ней, мне прежде видеть не доводилось, вдобавок она ни слова не понимала по-английски. Один мой визит ко двору, один парадный обед в ее честь — этим наше знакомство и ограничилось: вскорости отцу удалось тихо-мирно спровадить ее в Ричмонд с титулом «досточтимой королевской сестры». Мне не было до них никакого дела. Зато мне нравилось ездить ко двору; днем и ночью меня возили на носилках, люди останавливались и смотрели, а я махала им рукой. А когда они кричали: «Бог да благословит дочку короля Гарри!», «Дай тебе Бог здоровья, крошка Бесс!» — я по своей детской наивности полагала, что это выражение любви ко мне, а не к нему.

Однако, когда я приехала ко двору в следующий раз, кого бы, как вы думаете, я обнаружила рядом с отцом под парадным балдахином в присутственных покоях? Юную хохотушку, старинную свою знакомую. Она приходилась мне кузиной: мой дед Болейн взял жену из рода Говардов, и моя бабушка Говард доводилась Екатерине теткой. Этой кузине Говард только что исполнилось восемнадцать — на одиннадцать больше, чем мне, — она была миниатюрная, живая, пухленькая, миловидная, с яркими карими глазами. Мы все веселились — она, я и король — ее нежный жених. Я была от нее без ума.

И было за что ее любить — по крайней мере мне, ребенку.

— Елизавета, я тебя избалую! — объявила она.

Она дарила мне сласти и безделушки, катала на королевской барке, я гостила у нее в подаренном королем прекрасном доме с видом на реку в Челси. И главное, она взяла меня на самый свой большой пир, когда впервые сидела во главе праздничного стола в качестве королевской супруги. Здесь, в парадной зале Гемптонского дворца мы сидели под гербами: королевским — ало-белой розой Тюдоров[8] — и ее собственным, позолоченным, увитым розовым шелком, с девизом, который выбрал для нее сам король: «Румяная роза без шипов». Не удивительно, что в милый тихий Хэтфилд я уезжала, пьяная от восторга.

Но роз без шипов не бывает, не бывает радостей, за которые не пришлось бы расплачиваться болью. Зимой того же года я простудилась и вынуждена была сидеть в опочивальне. Я то читала, то дремала у камелька, не обращая внимания на смешки и перешептывания прибиравших постель горничных. Все их разговоры я знала наизусть — любовная чепуха и вздор, а мне уже исполнилось восемь и я была серьезна не по годам. Горничные мне не нравились. От них всегда воняло стряпней, если не хуже, они смотрели на меня как-то странно и украдкой шушукались. Сейчас они думали, что я в классной комнате, и меня это устраивало. Пока не услышала:

— А точно, она умрет?

— Точнее некуда. Гонец сказал, уже и приговор вынесли.

— А вдруг она попросит о помиловании?

— Уже просила! Говорят, она сбежала из своих покоев в Гемптонском дворце и с воплями помчалась к королю. Он был у обедни — она думала, он увидит ее и пожалеет.

— А он не простил?

— Ее поймали у входа в дворцовую церковь и заткнули рот раньше, чем она добежала до короля. Да он бы ее и не помиловал. Она ведь изменщица, вот она кто!

— Изменщица?

— Изменила королю. А за это, — в голосе мелькнула злобная радость, — ей отрубят голову!

— Как… как…

— Точно! Как матушке нашей госпожи! Точно так же! И поделом им — изменщицам, распутницам, греховодницам. Сама посуди — если обычную потаскуху привязывают голой к телеге, тащат по городу и бьют плетьми, пока с нее кожа не полезет клочьями, то как же тогда наказывать королеву?

Вторая девушка не ответила. Что-то бормоча себе под нос, горничные вышли.


Да, тогда я поняла, что змей проник в мой сад, и, подобно Еве на заре времен, я пробудилась и поняла, что нага. Как мне удалось столько проспать в неведении? Кэт обещала мне ответы на все мои вопросы, а я зарылась в греческий и географию, Бокаччио и Библию. И вдруг у меня остался один-единственный вопрос — что-то, что зрело во мне невидимо и подспудно, словно гнойник, который я теперь должна выдавить или умереть.

Пробило четыре, ночь спускалась, черная, как воды Стикса. Я уже не просто продрогла, я посинела от холода и тоски в своем креслице под окном, когда вошла Кэт в сопровождении слуг со свечами и позвала ужинать.

Один взгляд на меня, и по ее слову вошедшие следом прислужницы опрометью забегали по дому.

— Доркада, огня сюда, живее неси уголь! Пришли Питера из кухни, пусть принесет еще и жаровню! Бегом, кому сказано! Джоанна, принеси миледи глинтвейна, мигом, и чтоб с пылу с жару, не то уши надеру! — Потом, упав возле меня на колени и сжав мои окоченевшие руки:

— Что с вами, дитя мое? Вы можете говорить?

Сколько раз мы сидели в обнимку у камина, при свечах, ведя дружескую беседу после дневных трудов. Теперь все переменилось. Когда камин затопили, глинтвейн принесли и вложили кружку в мои онемевшие от холода руки, служанок отослали и между нами воцарилась тишина — настал час для иного рассказа.

— Кэт.

— Мадам?

Я собралась с духом.

— Моя кузина, королева Екатерина… девушки болтали…

Кэт тяжело вздохнула:

— Я думала оградить вас от этих известий.

— Я хочу знать.

Еще вздох.

— Мне известно лишь то, что сообщил утренний гонец. Мадам Екатерину, вашу кузину, казнят за измену — она оказалась непорядочной женщиной. У нее был любовник еще в девичестве, в бабкином доме, и, говорят, она завела другого уже будучи королевой — привечала его ночью в своей опочивальне и ни в чем ему не отказывала.

— И это правда?

— Ее любовники во всем сознались.

— Как в прошлый раз?

— В прошлый раз?

Кэт всполошилась. Она этого не ждала.

— «Как в прошлый раз», сказала горничная, «как наша прошлая». Я знаю, о ком она.

Кэт застыла. Ее расширенные зрачки и частое, прерывистое дыхание выдавали крайний испуг.

— Моя мать — ведь они говорили о ней. Она была такая же, как Екатерина?

Кэт словно онемела. Потом она заговорила:

— Вам известно, мадам, что вашу матушку обвинили… обвинили в измене королю.

— Что значит «измена»?

— Говорят, она злоумышляла против супруга, против его душевного спокойствия. Будто бы она насмехалась над его мужскими способностями, дескать, в постели Его Величество не такой — не всегда такой, — как другие мужчины.

Мне показалось, что мою голову стянуло стальным канатом.

— Кэт, это измена? За это ее казнили?

Лицо Кэт было бледно и печально, как зимний день.

— Королеву Анну также обвинили в распутстве, госпожа. Будто бы она завлекала придворных господ и тешила с ними свою похоть, и будто бы они миловались с ней в ее опочивальне и даже на королевской половине. В том же виновна и Екатерина.

Продолжай.

— Кто?..

— Трое придворных. Один из них был любимый друг короля, Генри Норрис…

— И?..

— И ее музыкант, миледи, — лютнист Марк Смитон.

— И?..

— И ее брат, мадам. Ваш дядя, виконт Рочфорд.


Мы сидели — я и Кэт — словно два мраморных изваяния, две обращенные в камень женщины. Я узнала, что хотела.

То была моя первая бессонная ночь — первая ночь, когда я не сомкнула глаз до рассвета.

И первый озноб первого страха, который не отпускал меня с той поры, как ни старалась я схоронить его под грудой прочитанных книг, под своими записками, под спудом усвоенных знаний. И вот сейчас требование явиться ко двору, зловещий придворный вернули былой страх: он притаился в углу комнаты, он был частью меня, он таился в уголке моей души.

А как хорошо начинался день — Благовещенье, весна, солнце окрасило Хэтфилд розовым и золотым. А теперь, несмотря на ласковые заботы Кэт, на лишние одеяла, на теплые перинки, на дрова в очаге, горевшие так ярко, что в опочивальне стало светло как днем, я всю ночь продрожала от холода.

Ибо озноб, который бил меня давно, в детстве, и вернулся в эти минуты, был не случайным поцелуем проказницы-стужи, но кладбищенским объятием смертного страха.

Страха?

Двух страхов.

Первый — что король, несмотря на свою доброту и любовь ко мне, однажды — и очень скоро, прямо сейчас — обратит свой гнев на дочь изменницы-жены. В голове у меня звучало погребальным звоном: «Когда бы отец твой, или Отец Наш, который над ним, поступал с тобой по твоим грехам, как велики были бы твои страдания, как суров приговор, как тяжела кара». Вдруг я напомню ему женщину, которая так подло его предала, — а опасность эта возрастает день ото дня, по мере того как я взрослею и, как всякая дочь, становлюсь все более похожей на мать.

И второй страх, глубже, холоднее. Если, по Божьему слову, грехи матерей падут на головы детей, значит, мне суждено унаследовать ее грех? Ужели слабая Евина плоть, плоть, которую каждая мать передает дочери, предаст и меня, как когда-то ее, женскому ничтожеству, женскому вероломству, женской похоти?

Если я вырасту такой, как она, достойна ли я жизни, мне дарованной? Или болезнь, что она передала мне по наследству, неисцелима и я за нее расплачиваюсь? Неужто этот темный гость, этот придворный, сегодняшний королевский гонец, явился призвать меня и живущий во мне призрак матери, ее неумершие желания, на последний суд?

И как преодолеть темную, безвестную пучину лежащей впереди ночи, за которой, быть может, брезжит ответ?

Загрузка...