— Знаешь, у меня есть одна идея…

— Слушаю, отец.

— Сейчас, сейчас… Подумаем, как лучше…

«Вы хапали и хапали и само по себе это никогда не кончилось бы. Хапанье стало вашей жизнью со своими законами и определенным числом действующих лиц, как в пьесе. Вы делали вид, что защищаете свои авторитеты, а на самом деле отчаянно, чуть ли не зубами цеплялись за свои полномочия, которые могли ускользнуть, ведь вы хорошо усвоили — у кого больше полномочий, тому и денег больше достается. Мы, остальные члены семьи, не входили в круг твоей жизни. Мать чувствовала приближение краха: я все чаще видела ее глаза заплаканными.»

— Ты должна написать в Президиум Верховного Совета прошение о помиловании.

— Я? — удивилась Ималда.

— Напиши, что ты одинока, инвалид без кормильца. И не стесняйся сгустить краски! — отец, казалось, оживился, даже глаза у него заблестели, — Как я сразу не догадался!.. Возьми у доктора Оситиса справку, что первый раз лечилась с такого-то по такое-то и во второй раз — с такого-то и по такое-то. Пусть дадут выписку из истории болезни — будет выглядеть еще убедительнее. И закончи просьбой освободить меня как единственного твоего кормильца или, по крайней мере, сократить срок. Этот номер должен пройти!

— Отец, но ведь я вылечилась и теперь здорова.

— Это не имеет значения. На обследование тебя никто не пошлет. Они затребуют из колонии мою характеристику, а она, гарантирую, будет самой положительной: показывает пример в труде и общественной жизни, нарушений дисциплины не имеет. И это правда, ведь я тебе уже рассказывал, что являюсь членом совета отделения, председателем комиссии по качеству и заместителем начальника штаба по соблюдению внутреннего распорядка. Этот номер должен пройти — если начисто не помилуют, то, по крайней мере, отправят на стройку!

— Но ведь меня на самом деле вылечили, отец!

— Это не имеет никакого значения. Проверить это невозможно. Сделаем так: прошение я напишу сам, вернее, его напишет бывший прокурор Арон Розинг, а ты подпишешь и перешлешь кому следует.

— Хорошо, отец, — вымученно согласилась Ималда.

«Ему до меня никакого нет дела, я ему не нужна. Ему вполне достаточно моей болезни. Нет, неправда! Неправда! Что за глупости!

В нем живут два человека. Один — хороший, для которого я — любимая дочь, который вместе с семьей ходил по вечерам купаться в море и обрызгивал нас водой, когда мы боялись окунуться или останавливались, дойдя до второй мели, где вода по колено, и который готовил по воскресеньям завтрак, чтобы все мы могли подольше поваляться в постели. Другой — оцепенелый и словно деревянный. Телефон делает его бесчувственным монстром с ледяным, каким-то вибрирующим голосом с едва уловимыми нотками угрозы. Трудно себе представить этого человека без телефона — по телефону он добивается, осуществляет, решает, организует, сообщает, помогает и выручает. Когда он говорил по телефону, семья словно выпадала из поля его зрения, а когда он был с семьей, телефон выжидал как зверь, изготовившийся к прыжку на жертву.»

— Отец, почему с мамой… так вышло?

— Не знаю. Верховный Суд утвердил приговор народного суда, надежд на немедленное помилование не был»…

Отец продолжал говорить, губы его шевелились, но Ималда больше не слышала его.

Надзирательница властно предупредила:

— Я прерву ваше свидание!

Отец встал, повернул голову в сторону кабины, где сидела надзирательница, и, наверно, спросил, почему, так как она высокомерно ответила:

— Я не обязана давать вам пояснения!

Отец виновато развел руками и поспешил поклониться — будьте великодушны, извините.

— Видишь, как вышло… Ты работаешь?

— В «Ореанде».

— Что там делаешь?

— На кухне.

— Это хорошее место, держись за него! Очень хорошее место!

— Начала на прошлой неделе. Работа не очень-то изысканная.

— Они давали объявление в газете?

— Нет.

— Я так и думал, — с облегчением вздохнул отец, — Туда можно попасть только по рекомендации. Тебе очень повезло. Когда-то там был очень дружный, хороший коллектив. Мы устраивали там банкеты.

А Ималда не могла оторвать взгляда от нагрудной нашивки на ватнике отца. Шариковой ручкой на ней было написано: «А. И. Мелнавс. 1942 г. рожд.». Отец был почти одного возраста с матерью, а тот человек, у которого на пальцах правой руки татуировка «1932», ровно на десять лет старше отца.

«Что мне лезет в голову? Не было такого человека! Не было!»

Отец говорил еще о чем-то, потом снова о прошении, но Ималда уже не способна была следить за ходом его мыслей.

«Ровно на десять лет старше!

Не было! Не было! Не было!»

Она на миг отключилась от окружающего, а когда снова вернулась к действительности, время свидания истекло, заключенные вставали, застегивали ватники, надевали на свои бритые головы простые плюшевые ушанки. Заключенных первыми выводили из помещения.

Отец кивнул Ималде на прощанье.

Она в ответ тоже кивнула.

Он повернулся и не оглядываясь вышел за дверь.

Когда она уже ехала в трамвае, вспомнила, что отец ни слова не спросил об Алексисе. Но и Алексис ничего не просил передать отцу, хотя знал, что Ималда идет на свидание. Почему?

«1932» и «1942». «1932 и «1942». «1932 и «1942».

«Не было! Нет, не было!»


Дома в коридоре на плечиках висело чужое пальто с воротником из искусственного меха, из задней комнаты доносился голос Алексиса и еще чей-то. Прежде чем взяться за приготовление обеда, Ималда решила ради приличия поздороваться с гостем.

Алексис разговаривал с низкорослым мужчиной, у которого были жидкие волосы и заячья внешность из-за длинных передних зубов — они виднелись даже когда рот был закрыт.

На комоде лежала двустволка и несколько патронов в латунных гильзах.

Поздоровавшись с Ималдой, мужчина взял ружье и несколько раз приложил его к плечу.

— Ладно лежит! — похвалил он. — Умели же делать!

Ималда вернулась в кухню, но дверь в коридор осталась открытой: ей было слышно продолжение разговора:

— Так сколько вы хотите?

— Не знаю. У меня такая вещь впервые.

— А сколько вы сами платили?

— Какое это имеет значение? На ценность вещи это не влияет.

— На охоту с таким не пойдешь.

— Почему же?

— Всему свое время. Раньше ездили в санях и дилижансах, а теперь — в автобусах. Отошло время и курковых ружей, они устарели. — В голосе гостя были и восхищение и похвала: — Стволы из розового булата! Французский затвор!

— Вот видите! — с надеждой воскликнул Алексис.

— Стволы из булатной стали годятся только для пороха. А порохом давно никто не пользуется. После выстрела охотник сидит, окутанный вонючим облаком, и ждет, пока оно рассеется.

— Стало быть, вас это ружье не интересует?

— С удовольствием украсил бы им дома стену. Мастер Густав Ульбрих считается одним из лучших специалистов в Европе по изготовлению стволов из булатной стали. Hofbüchsenmachen Dresden… Оружейный мастер при саксонском дворе.

— А ваша цена?

— Пятьдесят… Самое большее — шестьдесят…

— И не подумаю!

— Как изволите!

Алексис с двустволкой в руках проводил человека-«зайца» до вешалки и закрыл за ним дверь.

— Посмотри, какая гравировка! Ни один рисунок не повторяется! А он захотел всем этим завладеть за шестьдесят рублей! Жмот! — сказал он Ималде.

Все металлические части ружья были гравированы: меньшие — гирляндами дубовых листьев и орнаментами, большие — картинками с оленями, лисицами, глухарями, куропатками и другими лесными обитателями — искусителями охотников.

— Отец расспрашивал о тебе — где работаешь, не собираешься ли жениться, — неуверенно начала сочинять Ималда, боясь, что брат обнаружит ложь, но ей она казалась сейчас просто необходимой.

— Вот как? — неуверенно протянул Алексис, взял с гвоздика ключ на синей ленточке и ушел обратно в комнату.

Через некоторое время он прошел по коридору мимо кухни. С ружьем, упакованным в замызганный и потрепанный чехол.

Скрипнула входная дверь. Брат понес ружье в подвал.

«Алексиса и отца, наверно, разделяет какая-то пропасть, через которую они не могут перешагнуть. И даже не пытаются.

Прошение о помиловании я напишу. Завтра же напишу. И необходимые справки от доктора Оситиса тоже получу.»

Ей было стыдно, что она посмела — пусть даже про себя — упрекнуть в эгоизме отца, который томился в заключении. И хотя в своей беде он косвенно винил членов семьи, наверняка он так только говорил, но не думал. Просто чтобы не истязать упреками самого себя.

«Это беда не только отца — это наша общая беда.

Как было бы хорошо, если бы его освободили! Мы опять жили бы все вместе!»

Возвратился Алексис и повесил ключик на синенькой ленточке. Ключик долго раскачивался, как маятник, несколько раз ударившись о соседний — на красной ленточке.

Ималда ждала, что ее свидание с отцом будет совсем другим, и теперь испытывала разочарование. То ли в тюрьме он изменился, то ли все дело в том, что она его видела глазами своего детства. В ее воображении продолжал жить тот, кого она, совсем еще маленькая, обнимала и любила, — самый смелый, самый сильный, самый умный. А оказалось, что для семьи он словно ветка, давно отломившаяся от дерева. Может, это произошло уже тогда, когда Ималда была ребенком? Конечно, она и впредь будет ходить к отцу, только уже не полетит как на крыльях. И, конечно, напишет прошение о помиловании, но с такой же охотой она написала бы его и ради чужого человека, если бы только ему это помогло. Может, отец отдалился от нее потому, что больше нет матери? У Алексиса с отцом конфликт. Друг о друге даже не спросят — жив ли, умер ли. Почему?

Ималда разлила по тарелкам суп. Она где-то читала, что в дружных семьях часто варят супы, и теперь брат ел их чуть ли не через день. К счастью, они ему нравились.

Оба сели за стол, она пододвинула Алексису тарелку для хлеба. Он взял буханку, отрезал два ломтя и вопросительно посмотрел на сестру, словно спрашивая, хватит ли. Нарезать хлеба к столу должен глава семьи, ведь это древний ритуал.

— Почему с мамой так случилось?

Вопрос слетел с языка против ее воли. Наверно, потому, что свидание с отцом вывело ее из равновесия. Ведь смерть матери была у них запретной темой: рана эта еще кровоточила. К тому же болезнь Ималды…

Алексис пожал плечами, продолжая есть.

— Я уже не маленькая…

Алексис оценивающе глянул на ее фигуру и прищелкнул языком: «Действительно!» Потом немного посомневавшись, быстро встал и вышел из кухни. Растерянная Ималда продолжала сидеть с ложкой в руке.

Она слышала, как в задней комнате брат двигает ящиками комода. Они жалобно скрипели.

Алексис возвратился с плоской коробкой. Вместо крышки — твердый целлофан с арабским рисунком, а под ним сверкали ослепительно белые кружева.

— Прошу! — с наигранной веселостью поцеловал он сестру в щеку. — Как говорят французы, элегантная женщина начинается с нижнего белья!

— Спасибо, но… — у Ималды навернулись слезы.

— Я не знаю, правда, не знаю!

Алексис тогда был далеко от дома. Положив на полку только что полученный диплом об окончании мореходного училища, уехал в Сибирь, завербовавшись на монтажные работы по прокладке высоковольтных электролиний. Это было сразу после ареста отца. Удивительно, что диплом положил на полку — при его-то характере мог и выбросить на помойку или сунуть в печь, потому что ходить в море Алексису теперь не разрешалось. Ну разве что на буксирчике — здесь же, по заливу, или гонять плоты до Вентспилса — это, может, ему и позволили бы. Из-за судимости отца по каким-то предписаниям запрещалась выдача ему визы для пересечения государственной границ Алексис жаловался, пытался оспорить справедливость такого предписания, но оно, как всегда, было сильнее человека. Алексису не оставили никакой надежды. И тогда он уехал. Снова Ималда увиделась с братом, когда уже была в больнице и начала выздоравливать.

— Я, конечно, могу и не спрашивать, но во мне это все время сидит… Постоянно… Каждую минуту. Пока что-нибудь делаю — забываюсь, а потом снова…

— Следователь сказал мне, что у нее в магазине была недостача.

— Нет… Не может быть…

— Следователь именно так и сказал, но я тоже думаю, что это неправда.

— Сколько?

— Пять тысяч.

— Такие деньги! — Ималда заплакала. — Не может быть… Я же помню, как экономно мама вела хозяйство… Мы и рубля зря не истратили…

— У следователя был акт ревизии, но его составили работники треста. Как только ЭТО произошло с мамой, они сами бросились грабить — хапали изо всех сил.

— На пять тысяч, наверно, на одной машине даже не увезешь.

— Ни увозить, ни уносить вовсе и не нужно. Делается иначе: при помощи фиктивных накладных через склады. На редкость выгодный случай. И ни одного пострадавшего. Убытки потом наверняка списали за счет треста. А у нас взять уже было нечего — к тому времени из-за отца отсюда все было вывезено по описи. Правда, два каких-то типа приходили, но, увидев нашу распрекрасную рухлядь, махнули рукой. Еще мне говорили, что мама в последнее время начала… пить.

— Да, — кивнула Ималда, смахивая слезы. — Да. Но давай не будем больше говорить об этом.

— Выйди, примерь, может, тебе эти кружева вовсе и не понравятся.

— Большое спасибо… Большое-пребольшое! Потом… Потом примерю, но только не сейчас… Сейчас не могу…

«Пасюк (Mus Decumanus) значительно больше, бывает до 16 дюймов длины, из которых только 7 приходится на хвост. Эта крыса двухцветная; верхняя половина тела и хвоста буровато-серая, а нижняя — резко отличающаяся от верхней — светло-серая; в хвосте до 210 чешуйчатых колец. Середина спины обыкновенно несколько темнее боков, цвет которых желтовато-серый. Подшерсток сверху серо-бурый, снизу светло-серый. Иногда верхния поверхности передних ног опушены буроватыми волосками. Встречаются иногда и совсем белыя крысы с красными глазами.

Можно допустить с большой, вероятностью, что первоначальным отечеством пасюка была Средняя Азия, а именно Индия или Персия. Время его появления в Европе известно с точностью. Очень может быть, что уже Элиан видел это животное, говоря, что в Европе появляются по временам бесчисленные множества так называемых каспийских мышей, которые безстрашно переплывают реки и держатся при этом зубами за хвост предводителя. «Если оне попадают на поля, — продолжает он, — то истребляют хлеб до тла; лазают по деревьям за плодами и сильно пожираются хищными птицами, налетающими на них стаями; кроме того, страдают от множества лисиц. По величине оне не уступают ихневмону; дики и свирепы и с такими крепкими зубами, что могут глодать даже железо. В этом отношении оне сходны с вавилонскими мышами, из красивых шкурок которых выделываются в Персии меха на подбивку платья». Паллас первый описывает пасюка как европейское животное. Он говорит, что осенью 1727 года — после землетрясения — крыса эта большими массами ворвалась из прикаспийских земель и Куманской степи. Около Астрахани она переплыла густыми толпами Волгу и быстро распространилась отсюда на запад. Около того же времени — именно в 1732 году — завезена она на кораблях из Ост-Индии в Англию и стала распространяться по свету и с этого конца. В Восточной Пруссии появилась в 1750 году, в Париже — в 1753; в 1780 — была уже во всей Германии; в Дании появилась не более 60 лет тому назад, а в Швеции — только с 1809 года. В 1775 году ее завезли в Северную Америку, и здесь в короткое время она распространилась с необыкновенной быстротой на широких площадях, однако в 1825 году она не продвинулась далее Кингстона в Верхней Канаде, а еще несколько лет назад не достигала и верховьев Миссури. Когда она появилась в Испании, Марокко, Алжире, Тунисе, Египте, на мысе Доброй Надежды и в других частях Африки, с достаточной точностью утверждать нельзя. С определенной точностью можем лишь сказать, что в наши дни она имеет распространение во всех землях разных океанов и встречается даже на голых и не обитаемых человеком островах. Будучи больше и сильнее черной крысы, пасюк всюду вытесняет ее. Где раньше черная крыса жила спокойно, там пасюк плодится в таких количествах, в каких черная крыса отступает. Опытные наблюдатели утверждают, что она и теперь еще кочует целыми стаями с места на место. «Мой зять, — писал мне доктор Хелм, — ранним утром как-то осенью повстречал такую стаю кочующих крыс, которая насчитывала по его мнению более тысячи штук.»

Ровно в семнадцать тридцать в конце коридора у раздевалки официантов появился Леопольд, размахивавший своими пухлыми ручками, как крылышками. Он летел рысцой, по дороге захлопывая неприкрытые дверцы шкафчиков, и почти шепотом, но так, чтобы слышали все, восклицал:

— Идет! Идет!

И хотя так повторялось изо дня в день, в одно и то же время, походило это на сигнал тревоги в пожарном депо: все тут же подхватывались, совали что-то в шкафчики, поправляли на себе одежду, влажной тряпкой смахивали замеченную где-нибудь пыль, а начальница Ималды Люда — оплывшая бабенка со злющим языком и ярко накрашенными губами — зашвыривала под стол еще не мытую посуду.

Домчавшись своей необыкновенной походкой до портьер у входа в зал, Леопольд круто развернулся и ринулся обратно, теперь вернется уже вместе с Романом Романовичем Раусой.

Удивительное совпадение — официанты именно в этот момент всегда оказываются как раз напротив кухонной стойки и шеф-повар тоже.

Последним в довольно ровной шеренге стоит Хуго. Невысокий рост, небольшая, совсем седая голова, но стать, как у учителя танцев, который сейчас выйдет в круг и продемонстрирует па из ламбетвока, бумсадези или чарльстона. Хуго — человек старой закалки — в двадцатых годах он, еще мальчонка, с мисками вареных раков сновал уже между столиками в пивной. Хуго любит свою профессию, заботится о своем престиже: гости никогда не видят его угрюмым, он во всем готов услужить и никому не посоветует заказать блюдо или закуску, если хоть немного сомневается в их качестве. Шеф-повара это злит — однажды тот совершенно серьезно пригрозил, что выплеснет на седую голову Хуго таз с холодцом, который пришлось переваривать уже четвертый раз и снова разливать в формы.

Заметив, что идет директор, Хуго всегда принимает одну и ту же позу: грудь вперед, руки вдоль туловища, локти немного повернуты в стороны, на лице неподдельное уважение. Хуго низко и почтительно кланяется. С незапамятных времен он научен воздавать богу богово, кесарю — кесарево.

Директор Рауса здоровается с Хуго, отвечает на приветствия, звучащие со всех сторон.

На сей раз он останавливается перед Вовкой:

— На вас поступила жалоба: вы невежливы с посетителями!

Вовка строит гримасу искреннего удивления. Мимика у него очень выразительная — может изобразить одновременно и сожаление и заверение, что посетители его просто не поняли и что подобное недоразумение ни в жизнь не повторится.

Не произнеся более ни слова, директор идет дальше. Он сорока пяти лет, среднего роста, с темными густыми и волнистыми волосами, в хорошо сшитом элегантном костюме.

На столике возле кассового аппарата кто-то забыл полотенце.

Рауса останавливается и смотрит на него.

Из-за спины директора тут же выскакивает Леопольд, хватает полотенце и запихивает в боковой карман своего малинового сюртука, карман тут же распухает, как фурункул. При этом Леопольд мечет в официантов таким огненным взглядом, что, кажется, мог бы обратить в пепел не только обширные лесные массивы, но даже совершенно голые скалы.

Рабочее место Ималды и Люды находится в конце кухонной стойки перед портьерами. Посудомоечная машина — большая, похожая на шкаф установка. Официанты подносят Ималде грязные тарелки и салатницы, она сошвыривает с них в ведро остатки еды, потом ополаскивает в цементной ванне с чуть теплой водой и расставляет на решетках моечной машины, на которых посуда проезжает через мощные щетки с длинным ворсом, струи кипятка и сушилку. Установка, наверно, рассчитана на меньшее количество посуды, потому что Люда, стоящая по другую сторону установки, принимает едва обсохшие тарелки. Сначала она тщательно вытирает их полотенцем, затем ставит на полку — салатницы к салатницам, кофейные чашечки к кофейным чашечкам, а бокалы от шампанского к бокалам. На обеих женщинах длинные резиновые фартуки, резиновые сапоги, а у Ималды на руках еще и резиновые перчатки.

Вовка все еще гримасничал перед директором, когда подошел шеф-повар Стакле и, укоризненно глянув на Ималду, засунул под стойку мисочку с маслинами. Может, лицо его особой укоризны и не выражало — у этого долговязого костлявого старика оно всегда унылое и удрученное.

«Маслины не выбрасывай, а собирай в мисочку для меня», — приказал он Ималде на второй день ее работы.

На вопрос девушки, что шеф-повар делает с вареными маслинами, Люда ответила: «Ты что, в самом деле дурочка или прикидываешься?»

Обычно директор во время своего обхода возле посудомоек не останавливается, на сей раз он тоже проплыл бы мимо, лишь слегка кивнув, если бы с ним не заговорила Люда.

— Роман Романыч, разрешите обратиться? — начала она как по воинскому уставу.

— Слушаю вас…

— Роман Романыч, что мне сказать сестре?

— Вы же видите, что работница уже принята, — Рауса бросил взгляд в сторону Ималды.

— Да, но сестра у себя на работе уже подала заявление об уходе.

— Я припоминаю, что о вашей сестре вообще-то шла речь, но относительно нее конкретного решения мы еще не приняли, а потому не было основания подавать заявление. Посовещавшись, мы решили впредь приглашать на работу молодежь, у которой есть перспектива роста. Ваша сестра ведь скоро выходит на пенсию, не так ли?

— Она крепкая — выдюжит еще хоть десять лет, она…

— Вопрос решен, возвращаться к нему нет смысла.

Рауса ободряюще улыбнулся Ималде, которая не нашлась, что сказать, и вместе с Леопольдом вошел в зал.

После того, как директор у стойки просмотрел ассортимент напитков в баре, явился дежурный электрик и продемонстрировал, что все лампочки и прожекторы горят, что микрофоны и усилители тоже в порядке. При этом электрик усердно считал до четырех и обратно, пока Леопольд провожал Раусу до дверей зала. Возвратившись к кухонной стойке, метрдотель решительно приступил к командованию войском официантов, только что выдержавших инспекцию: теперь срочно приниматься за сервировку столов — не пройдет и часа, как появятся первые посетители.

Люда со злобным шипением терла тарелки и ставила их в стопки, да так, что звон стоял.

— Не хватало нам еще одной такой же кадушки с ядом… — сказал кто-то из официантов, намекая на Людину сестру.

Словно масла в огонь плеснул. Люде показалось почему-то, что произнес эти слова Хуго.

— А ты, старый пердун, поменьше воняй тут! Ты такой же бандит, как и все остальные! Ишь, честный нашелся — раззявил пасть до ушей!

— Я… — хотел было возразить Хуго, но ему не удалось, ибо Люда принадлежала к тем людям, кто в споре орет свой текст, даже краем уха не слушая оппонента.

— Лучше бы за своим домом следил! Дочь — потаскуха, жена — урод, да еще и пьяница…

Хуго, зажав уши, выбежал в зал, остальные тоже моментально исчезли.

Откуда ни возьмись, появился Леопольд и, тряся губой, прикрикнул:

— Молчать! Работать!

— А ты, педераст несчастный… — и вдруг умолкла. Извержение злобы угасло, как пламя свечки, на которую выплеснули ведро воды. Люда занялась своим делом и, казалось, ничего кроме посуды, больше не замечала.

Однако когда работа пошла в своем привычном ритме, а инцидент казался уже забытым, Люда обиженно сказала Ималде:

— Они меня ненавидят за то, что говорю правду в глаза. А я так воспитана — всегда правду и всегда только в глаза!

К Ималде Люда относилась дружески, как бы по-матерински опекала ее: дала белый халат, который про запас хранила в своем шкафчике, обучила приемам работы и даже подарила резиновые перчатки — по предписанию посудомойкам такие вовсе и не полагались и они покупали перчатки сами. Ималда была единственным человеком, который ее хоть выслушивал, другие всячески избегали Люду: каждого она, по крайней мере раз, успела облаять.

— Нечестивая баба, — с горечью сказал как-то Хуго, но, конечно, так, чтобы Люда не услышала. — А ведь ртом и хлебушек ест!

Даже официанты, запросто умевшие любого посетителя поставить в неловкое положение, если в том была необходимость, против Люды были бессильны. Ее тактике выпаливания в полный голос полуправды, замешанной на самых грязных сплетнях (не известно, из какой помойки она их выгребала!), не мог противостоять никто. Только бегством и можно было спастись.

На третий или четвертый день работы под вечер, когда они вдвоем переодевались возле шкафчиков, Люда дала Ималде десять рублей — все измятыми рублевыми бумажками. Девушка растерянно держала их в руках, тогда Люда выхватила деньги и сунула в карман Ималдиной нейлоновой куртки:

— Все кругом сволочи — завидущие!

— За что… деньги?

— Мы же перерабатываем свой объем! Пусть раскошеливаются, задарма вкалывать не собираюсь! Мне Юрка сказал так: «Когда наступит коммунизм и все будут работать задарма, тогда и ты будешь, а пока пусть гонют монету!» Тебе в магазине хоть раз дали что-нибудь просто так? То-то… Мы, слава богу, свою зарплату отрабатываем честно! А если кому попрекнуть захотелось, пусть прежде всего на себя посмотрит… Ты что, миллионерша?

Ималда отрицательно замотала головой.

— То-то и оно — я вижу, что у тебя одни перешитые платья! Ну да ничего, и ты выбьешься в люди! Одна голова — одна забота! Кроме того, тебя ухажеры в кино водят, а я должна семью тащить, и ничего — живем, не жалуемся! — В то, что Люда «тащит семью», верилось с трудом: детей у нее не было, а гражданский муж Юра — намного моложе Люды и, по рассказам осведомленных людей, отличный мастеровой — хорошо зарабатывает. — Ну вот хотя бы вчера… Купила простыни и наволочки. Девятнадцать рублей — как в задницу!

Возвращаясь домой, с работы, Ималда уже не ломала голову — за что приплата, а просто радовалась. Алексис в последние дни денег на хозяйство не давал, видно, истратился, и Ималде было приятно от сознания, что сможет взять на себя часть расходов.

Может, им с Людой платят за сверхурочную работу? Ведь они приходят за два часа до появления официантов — правда, на два часа раньше и уходят, как только закрывается кухня. Может, считается, что они работают до закрытия ресторана? Как бы то ни было — деньги эти не ворованные, а работа у посудомоек нелегкая: целый день на ногах и руки постоянно в воде.

Когда на работу являлся Леопольд, — этого не знал никто. Но даже те, кто приходили спозаранок или случайно оказавшись рядом с кухней, заглядывали туда, обнаруживали, что метрдотель уже на месте, уже занят своими обычными хлопотами: либо делает заказы по телефону, который стоит в углу на столе шеф-повара, либо честит уборщиц — своей небрежной работой они пытаются продемонстрировать, что созданы для более возвышенных занятий.

«И чтоб ни пылинки, ни волосинки! Я сам проверю!»

Но именно из-за прилежности Леопольда распустились дежурные официанты, которые обязаны являться в одно время с посудомойками и уходить последними. Они знали: Леопольд уже на работе, уже все сделал, потому и приходили около четырех часов — ко времени, когда наступает пора нести поднос с обедом для директора. Конечно, такого не бывало, когда дежурным был Хуго или Майгонис — бледный, очень вежливый молодой человек, у которого часто болели дети, в таких случаях он через каждые полчаса звонил домой, справляясь у жены, не спала ли температура, не надо ли сбегать в аптеку за лекарствами и не забыла ли она на завтра вызвать врача на дом.

Директорский обед проходил в духе «шпионских» фильмов: сначала звонил телефон у шеф-повара, и Стакле молча выслушивал инструкцию о предстоящей операции. Затем Стакле самолично выуживал из кастрюли лучшие куски и нарезал из середины жаркого сочные ломти, сам подбирал подходящие салаты или приправы, закуску и десерт, а Леопольд из глубины своего шкафчика доставал бутылку коньяка, черного бальзама или хорошего вина — в зависимости от того, какое блюдо подавалось — и переливал содержимое в кофейник: «чтобы замазать глаза», рюмки же у директора имелись свои.

Действия Стакле над кастрюлями в таких случаях походили на ворожбу: осмотрев со всех сторон кусок, он опускал его обратно в соус или в жир на сковороду, брал другой и снова подолгу осматривал, потому что для одного блюда требовалось исключительно мясо без жира, для другого — с прослойками жира, а для третьего — мясо с косточкой.

Директор никогда не обедал в одиночку и своим звонком лишь извещал, сколько человек ожидает — двоих, троих или даже четверых, а сомневаться в том, что Стакле положит на тарелки самое лучшее, у директора не было ни малейшего основания. Возражения по поводу меню он высказывал лишь в том случае, если кто-либо из его гостей не признавал рыбу или птицу, или здоровье не позволяло тому или другому есть острые блюда. Все это тоже оговаривалось по телефону.

Над «спецзаказом» шеф-повар работал с особой страстью; если бы это было возможно, точно такие же порции он подавал бы и любому рядовому посетителю, ибо приготовление кушаний было для него прежде всего искусством, самовыражением. Талант у шеф-повара был несомненный; занятый составлением калькуляций, отчетов и других «русских бумаженций», как он сам выражался, буквы в которых он выводил неуверенным, неуклюжим почерком, Стакле вдруг мог скомандовать: «Добавьте четыре столовых ложки сахара и чайную ложку яблочного уксуса!», потому что в этот момент он витал над кастрюлями и чувствовал вкус готовящегося блюда. Стакле мог внести необходимые коррективы и на том этапе, когда было известно лишь количество употребляемых на приготовление блюда продуктов и технология их предварительной обработки.

Читая новые рецепты, шеф-повар как бы пробовал на вкус уже приготовленные по ним блюда.

Если бы Стакле избрали президентом, то первым делом он отменил бы госстандарты, по которым котлеты из одинаковой массы, обвалянные в одинаковых панировочных сухарях, одинаково жарятся в Риге, Москве, Владивостоке и в других городах.

«Удивительно, что еще волосы не велят всем стричь одинаково!» — ворчал он, получая очередные указания из общепита.

Приготовление стандартных блюд было для него чем-то унизительным, к ним он даже не прикоснулся бы, они для него не существовали бы вовсе, если бы частенько не приходилось как-то исправлять ошибки подчиненных. Хорош приготовить кушанье означало для него то, что для художника хорошо нарисовать пейзаж или для писателя хорошо написать рассказ. К тем, кто на кухне работал только ради заработка, Стакле относился с нескрываемым презрением и очень бывал рад, когда в книге отзывов «Ореанды» обнаруживал слова благодарности, адресованные коллективу кухни, или когда их передавал от имени посетителей кто-либо из официантов. Старика, это трогало до слез: «Скажи, чтобы на сладкое заказали клубничный «снежок» или слоеный ржаной пудинг! Обязательно скажи, а я уж сам положу!»

Однажды, когда шеф-повар был в отпуске и со своими внуками загорал на песке под солнцем в Саулкрасти, в ресторан откуда-то завезли фазанов. Поскольку составителям стандартных рецептов о существовании такой птицы ничего не было известно, заместитель шеф-повара позвонил Стакле, чтобы посоветоваться, как приготовить фазанов. Он сказал, что распорядился их ощипать и что к этому уже приступают. В ответ услышал отчаянный вопль — «Прекратить!» Через час Стакле примчался на такси и, тщательно обследовав птицу, объявил, что фазанов ощипывают лишь на пятый день, а до того они должны висеть в прохладном месте. «И не в каком не в холодильнике! В холодильнике место только головам да длинным перьям хвоста, которые используются для декора!»

Жарить фазанов шеф-повар явился сам. Разукрашенные фазаны и на вид и на вкус были великолепны, но «Ореанда» после этого имела одни неприятности: гости, отведав замечательных яств, без конца требовали фазанов. Поэтому в тресте общественного питания, где боялись жалоб, — потом проверяй их, да наши ответы, — решили впредь редких продуктов не получать, — они портят общее впечатление…

В тот день заказ директора был немного странным. Даже все знающей Люде, которая обычно комментировала хлопоты шеф-повара, на сей раз сказать было нечего: на подносе стояли лишь кофейник, две чашечки да тарелка с несколькими булочками.

Леопольд тоже недоуменно пожал плечами и отправился искать дежурного — Вовку, который еще не появлялся.

— Ей-богу, не пойму, кто заявился к Роману Романычу, — вздохнула Люда. Это прозвучало куда жалостливее, чем стон спортивного комментатора на телевидении Юриса Робежниекса, когда футболистам «Даугавы» изменила удача, и они вторично утратили возможность попасть в высшую лигу.

«Опять у бедняжки Стакле день открытых дверей! — обычно тон Люды был агрессивным, как и пристало по-настоящему правдолюбивому человеку. — Эти не заплатят ни копейки: крутись, дорогой шеф, как хочешь. Если обедать заявляется сам Шмиц с друзьями — главный в нашей говенной конторе — или главная бухгалтерша, то обычно говорят, что завтра с кем-нибудь пришлют деньги. Конечно, не присылают и не больно-то собираются, но хоть выглядит солидно… Зато всякая мелкая шушера — технологини, инспектрисы отдела кадров и учетчицы складов — эти нажрутся по самые уши и даже спасибо не скажут. А бедняга Стакле выкручивайся! Я слышала, как он жаловался, говорит, ну просто сердце кровью обливается… Только выхода нет — так уж повелось и приходится ему терпеть. Ведь любая из этих свистулек может натравить какую-нибудь свою подружку из торговой инспекции, или из пожарной, или из конторы по выведению тараканов — не знаю, как там она по-настоящему называется, — а те завсегда сыщут повод, чтобы составить акт или нагадить как-нибудь по-другому! Сейчас-то что, а вот если кто из них справляет юбилей или приезжают коллеги из других городов, то полагается накрывать стол в зале. Да так, чтоб ломился! Тогда и Леопольд и Роман Романыч плюются, но устраивать-то все равно ему, Стакле — вот и бери, шеф, где хочешь, никто в это не вникает, но чтоб все было, и не просто, а с шиком! А ему самому, что с неба падает? На одни напитки сколько уходит! Ведь есть такие, кто зальет в брюхо целую бутылку и хоть бы что — мало! И за что им все это?.. А ни за что! Только и толку-то от них, что могут прикрыть кое на что глаза или вовремя предупредить.»

Леопольд возвратился сердитый: Вовки на работе все еще не было, а сам метрдотель идти с подносом не хотел. Не положено. Конечно, если пожалует какой-нибудь важный гость из Москвы или из местных начальников и усядется за столик напротив оркестра, вот тогда да, — Леопольд продемонстрирует все, на что способен: перед сервировкой он выносит в таких случаях из кухни на обзор жареных уток или карпов, горлышко бутылки с вином обвяжет салфеткой — метрдотель знает многие, если не все премудрости сервиса.

— Послушай, Ималда, — Леопольд быстро нашелся. — Скинь фартук и отнеси директору кофе. Да поживее — одна нога здесь, другая — там!

И убежал, звеня связкой ключей.

Кабинет директора располагался в бельэтаже — это было небольшое светлое помещение с письменным столом и круглым столиком, вокруг которого расставлены глубокие кресла.

Ималда постучала и получила разрешение войти.

Посередине кабинета во всей своей красе — в мундире с позументами и в белых перчатках, но держа фуражку в руках, стоял бдительный страж входных дверей Константин Курдаш и потупясь смотрел в пол. Как всегда на лице его блуждала улыбка отрешенности, которая сперва казалась странной, но когда присмотришься, становилось ясно — Курдашу плохо вставили зубной протез. Из-за неправильного прикуса верхняя губа немного приподнималась, и обнажала ряд ровных пластмассовых зубов серо-белого цвета — своих он давно не имел.

— Поставьте там, — директор взглядом указал Ималде на письменный стол. — Спасибо! — И строго спросил Курдаша:

— Тебе совсем нечего сказать?

— Я перед ним очень, очень извиняюсь… — с трудом выдавил Константин.

— Иди, свое решение я тебе сообщу!

— Спасибо, — Курдаш повернулся к двери и надел фуражку с золотым ободком.

То ли лицо его оказалось в таком ракурсе, то ли потому что свет падал на Курдаша именно из того окна, возле которого стояла Ималда, а может, вообще причину и не объяснишь, но Ималде вдруг показалось, что она уже видела его раньше, только давно. Сначала, правда, немного засомневалась. Нет, она не только видела его раньше, но их даже связывало что-то общее.

— Ималда, налейте нам, пожалуйста, кофе…

Она поставила на круглый столик чашки, сахарницу, тарелку с булочками, разложила салфетки и, наливая кофе, придерживала крышку горячего кофейника. Но делала все автоматически.

Где она видела Курдаша? Точно — видела раньше и теперь было очень важно, где именно. Чрезвычайно важно.

— Посмотрите, вон какие пятна остались на шее! — сердился сидящий в глубоком кресле мужчина с круглой и лысой, как у тюленя, головой. На Ималду он даже не взглянул, а тыкал указательным пальцем в свою вытянутую шею. — За такое в тюрьму сажают! Такого человека нельзя держать при входе!

— Прошу вас… Будьте на сей раз великодушны… Я вам объясню…

— За такие дела срок дают!

Рауса подмигнул Ималде — мол, ступай.

Она взяла пустой поднос и вышла на лестницу.

Прошла мимо входа в зал для посетителей и спустилась по лестнице на полпролета.

Константин стоял на своем посту, скрестив руки на груди, словно у него озябли плечи и он их согревал.

Теперь Ималде знакомой казалась лишь его поза, а лицо — нет.

Нет, все это фантазии… Ну и что в том особенного, если она и видела его раньше! И все же не покидало чувство: есть значение в том, где они раньше виделись.

Ималда стояла и смотрела на Курдаша, а Рауса тем временем всячески старался спасти его шкуру.

— У этого человека очень сложная судьба… — начал Рауса, наливая лысому вторую чашку кофе и потчуя его булочками.

— Если каждый, у кого сложная судьба, начнет хватать за горло и душить, то… Тогда… У меня награды, я член двух редколлегий!

— Да, да, вы говорили… И потому мне особенно неприятно.

— Еще бы!

— Вы мне рассказали о самом происшествии, но я не совсем понял…

— Это же не человек, это зверь! Гестаповец!

— Может, он вас с кем-то спутал?

— Как же — спутал! У дверей я был один. Постучал. Он подошел, осмотрел меня с головы до ног, ни слова не сказал и исчез. Я подождал и постучал еще раз. Он снова подошел к двери и забарабанил по стеклу дощечкой «Свободных мест нет»…


Курдаш уже повернулся было, чтобы уйти: в гардеробе у него остывал чай с лимоном, но лысый вдруг застучал в дверь кулаками. Обычно так себя ведут лишь юнцы да заезжие спекулянты мандаринами. Для таких у Константина имелся особый прием — он приоткрывал дверь ровно настолько, чтобы стучащий захотел протиснуться вовнутрь, и когда голова его находилась уже по другую сторону порога, Курдаш своими сильными костлявыми пальцами, как плоскогубцами хватал его за нос: слезы брызгали во все стороны, глаза выкатывались так, словно вот-вот выскочат из орбит. Немного поелозит так человека по тамбуру и навзничь вытолкнет на тротуар к общей потехе дружков-приятелей или находящейся рядом публики. За такие дела Курдашу не раз грозили выбить зубы; он ждал, что рано или поздно на него нападут. Поэтому в левом кармане пальто всегда носил ручку-вентиль от радиатора центрального отопления, которая пригодилась бы вместо кастета. Он живо представлял себе такое нападение — все равно всех уложит наповал; и они будут лежать и стонать: удары его левой еще сохранили свою молниеносность. В хорошем расположении духа Курдаш иногда занимался по утрам боем с тенью, да и ноги еще были крепкие. Обороняясь прямыми точными ударами, он, правда, уже не мог так легко маневрировать, как раньше на ринге, по пусть только сунутся! Курдаш был неукротимым и беспощадным драчуном, за жестокость боксеры окрестили его Мясником, ибо многие не раз замечали, что противника он не укладывает на пол нарочно, а колошматит словно отбивную просто ради собственного удовольствия. Справедливости ради следует признать; когда, бывало, лупили самого Курдаша, этот мускулистый и жилистый чурбан не издавал ни звука.

Судя по одежде, лысый за дверями — солидный дядя, такого за нос хватать не годится. Константин приоткрыл дверь и, брызжа слюной, крикнул ему прямо в лицо:

«Вали домой, синюха!»

В тот же момент произошло нечто невиданное и неслыханное. Нарочно или нечаянно, но лысый пнул его ногой.

Схватив лысого за горло, Курдаш втащил его в тамбур и начал молотить, не обращая внимания на его «я такой, я сякой».

«Я не знаю, кто ты есть, но я знаю, что ты будешь котлетой», — орал Константин, и лишь вмешательство гардеробщика, Леопольда и Майгониса заставило его отпустить жертву…


— Я, правда, очень удивлен, — вздохнул Роман Романович Рауса. — Обычно он очень вежливый и выдержанный. Придется отправить в санаторий, пусть подлечит нервы.

— В тюрьму отправлять таких надо! Если доведу дело до суда, он получит… Его посадят — это уж точно!..

Булочки были свежие — крошки сыпались лысому на брюки.

— Я не намерен его оправдывать и, конечно, накажу, однако… Работа у входа в ресторан делает человека нервным и несдержанным. Наш ресторан считается лучшим в Риге, вроде бы по логике здесь и публика должна собираться интеллигентная. Ничего подобного! Здесь бывают люди с большими деньгами. Как это ни парадоксально, но и при социализме с помощью денег можно открыть любые двери. Цены в «Ореанде» настолько высокие, что я, например, при своей зарплате мог бы привести сюда жену хорошо, если раз в два года. Наш ресторан не для тех, кто честно работает! Вы же образованный и опытный человек и знаете, кто позволяет себе сорить деньгами — местные и приезжие торгаши, взяточники, воры и уличные девки, или, как теперь говорят, женщины легкого поведения. Контингент таких в «Ореанде» составляет две трети посетителей — ни для кого это не секрет, но дела до них нет никому. Я не раз обращался в милицию — помогите! — все напрасно. Наши законы слишком гуманны. И вот с такой грубой, чванливой, а порой просто наглой публикой изо дня в день приходится работать бедняге Курдашу! Я ему не завидую!.. Фамилия Курдаш вам ни о чем не говорит? Константин Курдаш…

— Не-ет.

— Вы, правда, намного моложе его, можете и не знать, ведь слава спортсмена сгорает, как метеорит, и даже пепла не остается.

— Я был чемпионом района по стрельбе из лука и неплохо бегал четырехсотметровую дистанцию с препятствиями…

— То было во времена Яниса Ланцерса и Иманта Энкужа, Туминьш появился позднее. Курдаш, правда, их уровня не достиг, хотя казалось, вот-вот догонит — нужен всего лишь маленький рывок. Не знаю, почему, но к нему несправедливо относились судьи: выиграл бой явно Константин Курдаш, а соберут листки — два «за», «против» — три. Хоть плачь!

— Были еще такие Рович и Викторов…

— О, у вас отличная память! Но и они появились чуть позднее… Настало время, когда Курдашу пришлось уйти из спорта. Профессии у него не было. Чтобы побольше зарабатывать, пошел в грузчики, потом жена ушла к другому, ведь быть супружницей закатившейся звезды — не такая уж большая честь.

— Учился бы. Как я, например! Мне было уже тридцать два года, когда закончил институт.

— Конечно, мог бы и какую-нибудь специальность освоить, если бы захотел — для этого и семилетки хватило бы. Но у него, видно, предприимчивости маловато. А может, сказались полученные травмы, ведь они вредны для здоровья: у него часто болит голова.

— Зато теперь у входа гребет денежки! Пусть не плачет! Один сунет рубль, другой сунет рубль… Сколько так за вечер набирается!

— Думаю, немного, хотя наверняка есть такие, кто дает. Только какие там рубли — копейки! Я не знаю, как его наказать, но если вы настаиваете, конечно… Может, попросим еще кофейку?

— Спасибо, спасибо… Довольно!

— Он глубоко и искренне сожалеет о случившемся — это я понял по тому, как он ведет себя…

— Дай-то бог!

— Правда, правда!

— Но вы все же как-нибудь накажите его, такое на самотек пускать нельзя!

— Конечно! Обязательно накажу. Может, пригласить его, чтобы еще раз перед вами извинился?

— Нет, нет… Занимайтесь этим сами! Так нельзя обращаться с посетителями. Как сумасшедший…

А Ималда, когда у нее позже выдалась свободная минутка, сбежала вниз и стала опять наблюдать за Константином Курдашем. Он, прогуливаясь туда-сюда по вестибюлю, пренебрежительно посматривал на жаждущих попасть в «Ореанду». Сначала ей казалось, что Курдаша она, без всяких сомнений, видела раньше, но через некоторое время готова была утверждать обратное.

— Ты что на меня пялишься? Я тебе что?.. Обезьяна что ли? — закричал вдруг Курдаш.

— Нет, я… — вздрогнула Ималда.

— Леопольд велел что-нибудь?

— Нет, я просто так…

— Что просто так? У директора ты на меня таращилась, теперь снова… Чего тебе от меня надо?

— Извините… — покраснев от смущения, пробормотала Ималда и убежала. И зачем только она оглянулась? Когда подошла уже к фойе, Курдаш все смотрел на нее снизу вверх.

В вестибюле было жарко. Константин снял фуражку и большим носовым платком вытирал пот с наметившейся лысины на макушке. Потом расстегнул верхнюю пуговку воротника и вытер пот с шеи, с лица.

Он всегда следил за своей внешностью — всегда был гладко выбрит и напомажен, всегда в тщательно отглаженных брюках и до блеска начищенных туфлях.


Алексис поднялся очень рано, на улице была еще непроглядная темень.

Ималда слышала, как он моется — в ванной лилась вода.

Брат сказал, что летит в командировку в Калининград, билет на самолет уже в кармане.

Он собирался тихо — на цыпочках, чтобы не разбудить сестру, прошел через комнату со своей дорожной сумкой. Ималде было приятно его внимание и, не желая огорчать брата, она притворилась крепко спящей.

Притворилась и заснула в самом деле.

Около десяти часов, когда солнце поднялось уже довольно высоко, в коридоре зазвонил телефон, и Ималда в ночной рубашке, босиком побежала, чтобы успеть снять трубку. Звонили, видно, из автомата, но из-за какой-то ошибки или поломки что-то не срабатывало, хотя никаких гудков не последовало. Ималда попросила нажать кнопку — также ни звука.

Она положила трубку на рычаг, немного подождала, но больше не звонили. Наверно, поблизости не было другого автомата.

Пора бы одеваться, да что-то неохота.

Чайник был еще теплым, но Ималда зажгла газ, вскипятила воду.

Засыпала в заварочный чайник щепотку ромашки и ложку сахара.

В последнюю неделю Алексис разъезжал по командировкам — то ездил в Таллин, то летал в Ленинград, то в Вентспилс и даже в Одессу.

«Работы полно, а денег нет», — сказал он о себе.

«Ты не одолжишь мне червонец?» — спросил вчера утром.

«У меня нет, все истратила.»

«А что купила? Показывай! Вместе порадуемся!»

«Две пары чулок. Мама тоже всегда покупала по две пары: если на одном чулке сбежит петля — другой можно использовать как запасной ко второй паре.»

«Ишь ты, в нашей семейке, оказывается, были и такие, кто экономил не только на работе, но и дома. — Алексис зло рассмеялся. — Жаль, что я раньше этого не замечал! — Увидев, что сестра нахмурилась, он переменил тон. — Это все твои покупки?»

«Еще купила творога и сметаны… Все… Осталось рубля два-три.»

«Ага! Мне все ясно!»

«Что тебе ясно?»

«Что ты купила творог И сметану.»

«За квартиру не уплачено. В пятницу будет аванс, но мне хотелось бы отложить на туфли.»

«В эти дела не вмешивайся, платить за квартиру — моя забота! — Алексис рассердился. — Скажи лучше, какой у тебя размер, может, в поездках мне что-то попадется.»

«Сорок четвертый, третий рост.»

«Обуви?»

Оба рассмеялись, и им стало легко. Все-таки их двое, а значит, они не одиноки.

Ималда залила ромашку кипятком, оставила, чтобы чай настоялся.

Намазала хлеб маслом. Съела.

Проглотила по две таблетки одного, второго и третьего лекарства.

«Выходим на финишную прямую, — говорил доктор Оситис. — Начнем сокращать количество медикаментов. Как ты устроилась?»

«Нормально.»

«Когда говорят — нормально, значит, дела идут, по крайней мере, неплохо. Я искренне рад за тебя!»

Она выглянула в окно. Погода была хорошая, но выходить не хотелось. Немного взгрустнулось, что у нее нет ни подружки, ни друга.

Ималда сняла с антресолей бабушкину ручную швейную машинку, достала материну юбку шоколадного цвета — два дня назад ее выстирала, — налила в стакан немного остывший чай, выпила и, усевшись перед окном, принялась пороть юбку. Мать не умела шить, она только выбирала фасоны по журналам мод. Хорошо, что бабушка обучила Ималду, совсем еще малышку, вставлять челнок в машинку, вдевать нитку в иголку и строчить. Теперь ей это очень пригодилось.

Ималда не любила бывать на людях, а если и оказывалась в самом центре их скопища, то лишь из-за общественных обязанностей, которые на нее взваливали.

Гораздо больше ей нравилось быть одной. Частенько сразу же после уроков, несмотря на свой тяжелый портфель, она ехала в зоопарк и подолгу простаивала возле клеток с кроликами — там обычно не было посетителей, или в этнографический музей под открытым небом, где прогуливалась по берегу озера, либо по ухоженным дворам музейных хуторов, иногда забиралась в темный угол черной избы и слушала, как звенит промозглая тишина. До тех пор, пока кто-нибудь не забредал туда же и не нарушал ее покой — тогда приходилось уходить. О своих поездках Ималда никому не рассказывала — понимала, что они не отвечают общепринятым нормам, по которым для детей предусмотрены только кружки, отряды, классы и прочий содом. Она даже пыталась изжить этот свой недостаток, клялась сама себе, что никогда больше не поедет, но проходила неделя или месяц и какая-то неукротимая сила опять тянула ее туда, причем не останавливало даже то, что она может опоздать в балетную студию. А если обстоятельства складывались так, что поехать все же не могла, то на душе у нее становилось тяжко и мрачно, городской шум и суета угнетали ее.

Их было четверо или пятеро девочек, державшихся вместе, потому что из школы домой возвращались одной дорогой. Всем им было по тринадцать лет, девочки еще не поклялись друг другу в дружбе «до гробовой доски», объединяло их всего лишь географическое положение места жительства и косвенно они сознавали это, несмотря на то, что ходили друг другу на дни рождения, вместе покупали подарки, вместе ездили на каток, обменивались книгами, а иногда, собравшись у Ималды, вместе смотрели по телевизору передачи «В мире животных» или «Клуб кинопутешественников»: у мелнавского «Сони» все было особенное — и размеры экрана и чистые цветовые тона.

Две подружки откололись сразу после ареста отца. У обеих отцы тоже были ответственные работники, а те считали своим священным долгом отмежеваться от этого Мелнавса. Бесчестья и так достаточно: их дочкам приходится учиться в той же школе, где учится отродье этого Мелнавса. И если бы до ближайшей школы не нужно было ехать несколько остановок на троллейбусе, они своих дочек перевели бы. Теперь же пришлось ограничиться строжайшим наказом: «И чтобы ни слова с ней! Если Ималда о чем-нибудь спросит или скажет, ничего не отвечай, повернись в другую сторону и шагай прочь!»

Девочки и не противились родительскому наказу, ведь с Ималдой их не связывала искренняя и сердечная дружба. Ималда вскоре поняла, что ее чураются и, оскорбленная, тоже от них отвернулась.

Поведением начальниковых дочек возмутились две другие подружки: «Разве так можно? Это нечестно! Ималда не виновата в том, что с ее отцом случилось такое!»

Это было проявлением чистого, детского чувства справедливости, о которое разбиваются изощренные аргументы взрослых. Так же рассуждало большинство учеников класса, вот почему все очень удивились, когда уже через полгода Ималда лишилась всяких школьных должностей, да и общественных нагрузок у нее больше не стало. Оказывается, класс сам за это проголосовал. Никто не заметил, что голосованием, как всегда, и на сей раз умело управляла классная руководительница. Только раньше кандидатура Ималды ей казалась весьма желательной, теперь же положение резко изменилось и для Ималды не нашлось места даже среди тех, кто к новогоднему карнавалу украшал зал.

Когда девушка первый раз вернулась из психиатрической больницы, Алексис на всякий случай забрал ее документы из старой школы и подал в другую, но это почти не изменило положения: здесь неподалеку жил кое-кто из бывших однокашников, а наиболее бесстыжие из них показывали на Ималду пальцем: «Смотри, сдвинутая идет! А ну поберегись, как бы эта идиотка не укусила — придется ходить на уколы против бешенства!» Те, кто был посовестливее — в том числе не сразу отколовшиеся подружки, — завидев Ималду издали, переходили на другую сторону улицы, а если избежать встречи все же не удавалось, ссылались на недосуг. Им было уже по шестнадцать, фигура и одежда становились дамскими, девушки посещали дискотеки и боялись кому-нибудь проговориться, что раньше дружили с умалишенной. Не дай бог кто-нибудь увидит вместе с ней — позор! Родители дочек да и сами они были убеждены, что психические заболевания неизлечимы. И чувствовали себя пророчицами, когда узнали, что бывшая одноклассница снова попала в больницу.

Однажды, по объявлениям подыскивая себе работу, Ималда зашла в магазин купить молока и там увидела в очереди одну из своих прежних подружек с каким-то парнем. На сей раз подружка Ималду действительно не заметила — слишком увлеклась разговором со своим кавалером. С трепещущим сердцем Ималда ждала, когда та наконец поднимет глаза и посмотрит вокруг. Ималда не могла решить, то ли самой первой поздороваться, то ли ждать, когда подруга поздоровается с ней. Но вдруг представила себе, как после этого свой оживленный разговор с парнем подружка непременно приукрасит замечанием: «Видишь ту девицу? Да не смотри так пристально! Она уже два раза была в дурдоме. Мы учились в одном классе и были немного знакомы».

Ималда повернулась и решительно вышла на улицу, не думая о том, в какую сторону идет.

Через день опять встретила подружку. Переходя улицу, Ималда остановилась, чтобы пропустить троллейбус, осторожно выезжавший из поперечной улицы — там в местах стыка проводов обычно соскакивает штанга. Подружка ехала в троллейбусе, на голове у нее была студенческая кепочка, и стояла она среди точно таких же кепочек. Правда, Ималде, может, только показалось, что все кепочки как по команде вдруг повернулись и уставились на нее.

Потом Ималда увидела в толпе пешеходов парня, знакомого по балетной студии, и поспешила скрыться в ближайшем парадном.

Почти всякий раз, когда выходила из дому, она замечала кого-нибудь из прежних знакомых. А теперь стала приглядываться к лицам прохожих, чтобы вовремя избежать встречи. И все же нос к носу сталкивалась то с бывшими коллегами отца, то с парнями из параллельного класса, то с приятельницей матери — та проводила девушку жалостливым взглядом, каким провожают бездомных и больных собак, изнуренно таскающихся из двора во двор и давно отчаявшихся найти свой дом и хозяина. Большинство прежних знакомых Ималду наверняка просто не узнавало: два года — срок немалый в жизни подростка, но она расценивала это как нежелание узнавать. И если день проходил без подобных встреч на улице, то взгляд соседки через «глазок» из квартиры напротив всегда жег спину под аккомпанемент щелчков засова — старуха дни и ночи бдительно следила за своей безопасностью.

Когда Ималда приходила домой, от напряжения у нее болела голова, в ушах звенело.

Выпивала лекарство — оно унимало боль, но потом клонило в сон. Ималда стала избегать улицы — она пугала ее, и девушка никуда больше не ходила — только на работу и обратно, остальное время проводила в квартире — так лесные звери укрываются в своих норах…

Пороть юбку ножницами было трудно и Ималда отправилась поискать бритву среди вещей брата. В это время кто-то позвонил в дверь.

Ималда открыла.

На пороге стояла молодая женщина с глубокими темными глазами. У нее было очень бледное, но довольно красивое лицо. Волосы, почти черные, подстрижены под длинного «ежика», узкие бедра, невысокая грудь.

— Добрый день, — сказала она по-латышски с сильным акцентом.

— Добрый день, — растерянно ответила Ималда.

— Я вам звонила, но потом решила, что… Нам надо поговорить. Я лучше буду говорить по-русски, по-латышски мне трудно… За что вы меня ненавидите? За то, что я русская?

Ималда не знала, что ответить, как быть.

— Здесь, на лестнице, говорить неудобно, — сказала женщина, ожидая приглашения в квартиру. — Меня зовут Таня.

— Ималда.

— Знаю. Мне это очень хорошо известно.

Ималда заметила, что кожа на лице женщины уже слегка увяла — должно быть, Таня злоупотребляла плохой косметикой или курила. Не зная, как реагировать на неожиданный визит, Ималда стала разглядывать ее лицо.

Таня держалась напряженно, но воинственно.

В квартире напротив громко скрипнула внутренняя входная дверь — видно, давно не смазывали петли — в «глазке» мелькнул свет, потом исчез: значит, старуха наблюдает.

— Проходите, пожалуйста.

— Мы можем поговорить и здесь… — сказала Таня, остановившись у дверей кухни. — Отец у меня русский, мать — украинка… Человек может иметь только ту национальность, к какой принадлежит, ведь родителей мы себе не выбираем. Вернее — не дано! Вы гордитесь тем, что вы латышка, я вас понимаю. А я горжусь тем, что русская. Любую национальность надо уважать. А вот тот, кто отказывается от своей национальности, тот негодяй, — он превращается в тряпку, об которую другие вытирают ноги.

«У меня галлюцинации», — промелькнуло у Ималды в голове.

— Как вы могли сказать такое! — Таня тихо заплакала. Заряд воинственности она уже выпалила и теперь перед Ималдой стояло несчастное-разнесчастное существо. — Как вы могли! Вы и не догадываетесь, как он вас любит! Алексис не способен на поступок, который противоречил бы вашему желанию, он лишь способен не выказывать этого!

Алексис! Слава богу, хоть что-то прояснилось! Но успокаиваться нет оснований! Что же такое она сказала Алексису? Ничего. Совершенно ничего! Значит, брат этой Тане что-то наврал!

— Пойдемте в комнату… Кофе у меня нет, но могу угостить ромашковым чаем…

— Спасибо… Сейчас успокоюсь… Я успокоюсь… — Таня кокетливо вытирала кончиками пальцев слезы в уголках глаз. — Сейчас пройдет… Только не говорите ему, что я была здесь, — он мне этого не простит!

Тане уже исполнилось двадцать семь лет, она была вполне миловидная, даже привлекательная, но не красавица. Таниного отца после службы в Чехословакии, Венгрии и на Севере перевели в Ригу дослужить оставшиеся до демобилизации годы, к моменту которой он имел звание майора. В отличие от других сослуживцев-военных, он не чувствовал себя способным сворачивать горы, поэтому полностью предался спокойному и приятному течению пенсионной жизни, читая книги из серии «Классики мировой литературы», встречаясь со старыми, близкими друзьями. Он наотрез отказался от общественных должностей в жилищно-эксплутационном районе, на которые принято выдвигать бывших офицеров — неумех в штатской жизни. Когда семья перебралась в Ригу, мать Тани устроилась в бухгалтерию одного завода. Это была трудолюбивая женщина с покладистым характером, посвятившая себя семье и работе, а в последние годы в основном работе: она считала, что дочь уже вполне взрослая и получила достаточно образования, чтобы самой строить свою жизнь. Иногда она поддерживала Таню небольшими денежными суммами для покупки то одежды, то обуви, она охотно давала бы и больше, но семья накоплений не имела — сколь ни большой казалась пенсия отца, то была всего лишь пенсия, и даже вместе с зарплатой конторской служащей на такие средства не построишь собственный дом и по последней моде не оденешь взрослую дочь.

Таня работала техником-чертежницей в заурядном конструкторском бюро, где от руководителей все только и слышали: «Надо поднажать!», отчего работники бюро стали апатичными — какой смысл «поднажимать» сегодня, если завтра снова потребуют того же, да и послезавтра без этих призывов не обойдется. Отбыл свое время на работе — и слава богу!

Чертежницы не являлись исключением — они и при сверхурочной работе «отбывали» — подолгу пили чай, деловито обсуждая семейные проблемы. За это их иногда поощряли десятью рублями в виде премии к зарплате: за неофициальные сверхурочные официально платить не полагалось. Иногда начальство лишь обещало добавить к зарплате в следующий раз.

Самостоятельная жизнь Тани началась прекрасно — сама зарабатывала, сама тратила. Пора танцулек — дискотек тогда еще не было — казалась безвозвратным детством, а чтобы как-то коротать время, Таня с подружками начала посещать кафе, держа курс на самые популярные в надежде, что они явятся для нее откровением, пока наконец не скатилась до «Аллегро», «Птичьего сада» и «Ростока». Высоко котировался только комплекс «Седьмого неба» с его «Ореандой», «Шкафом» и «Ямой» — Мекка рижских спекулянтов и потаскушек, куда впервые Таня пришла с чувством благоговения, как мусульманский паломник к черному камню Каабы.

В кафе бывало много парней. Современная мораль и суперфирменная одежда служили лучше всякой визитной карточки. Подружки Одна за другой повыскакивали замуж и в кафе, естественно, больше не появлялись. Не вышедшие замуж тоже, естественно, остались, ожидая своей очереди.

Тане исполнилось двадцать пять, когда она поняла, что от этой станции поезда уже никуда не идут. Прозрение наступало постепенно: она стала замечать, что у красавцев парней округлились щеки и животики, что свои телеса они уже с трудом втискивают в джинсы и куртки, которые трещат по швам, а в речи появляется цинизм, словно у стариков импотентов. Над всем они издевались, все им было плохо — так они пытались доказать, что они мудрее и выше толпы. Почти все они нигде не работали, во всяком случае, зарплата ни для кого не была основным средством существования. За столиками изо дня в день они вели одни и те же беседы: удачные и неудачные махинации, перемены в спросе на товар и в ценах, необходимость знакомств с нужными людьми. Один торговал видеокассетами, Другой — магнитофонными, третий предлагал автопокрышки, а поскольку занимался этим годами, можно было подумать, что владеет небольшим шинным заводиком на окраине города. Другие слонялись возле антиквариата и магазинов Внешторга и скупали чеки, чтобы потом выгодно отоварить их дефицитом — в радиотоварах и изделиях женского трикотажа они разбирались не хуже дипломированных товароведов. Казалось, милиция не в состоянии справиться с ними, несмотря на то, что действовали парни нагло и совершенно открыто, да и на оборотной стороне чеков написано: «перепродажа категорически запрещается».

Были среди них и охотники за иностранцами, промышляющие возле порта и гостиниц, были сынки влиятельных родителей, умевшие лишь тратить то, что им подбрасывали предки, да напускать на себя важность, соответствующую рангу родителей.

Появлялись тут и явно уголовные элементы — злые и ограниченные, какое-то время их кражи служили для других источником наживы, но обычно подолгу никто из них на свободе не задерживался: ворюг снова отправляли на баланду, черный хлеб и общественно полезный труд.

Вся эта публика женилась и разводилась и снова женилась, но только на девицах кость от кости и плоть от плоти своей: молодая жена либо делом должна помогать в операциях на черном рынке либо просто отвечать далеко идущим материальным расчетам своего мужа.

У Тани не было шикарной квартиры, не ожидалось в перспективе и крупного наследства. Она, правда, открыто никому не возражала, но принять нравы, царящие в тех темных компаниях, тоже не могла. Однако и свой образ жизни изменить была не в силах, продолжая блуждать из кафе к кафе, от столика к столику.

«Словно застряла», — жаловалась она бывшим подругам, когда бывала у них на днях рождения, где всегда мешал плач ребенка из соседней комнаты. И бывшие подруги считали своим святейшим долгом подсадить ей за столом в качестве соседа какого-нибудь мужичка, который никому не нужен из-за своих холостяцких причуд, чрезмерной застенчивости или куда более серьезной причины.

Таня уже и забыла, кто познакомил ее с Алексисом и где это произошло. Скорее всего в «Ростоке». Алексис одевался так же, как остальные, однако не трещал часами, словно баба, о тряпках — какие ему к лицу, а какие не к лицу, не останавливался перед каждым зеркалом, чтобы снова и снова поправить непослушную прядь волос. Тане иногда казалось, что он — единственный мужчина в этом уголке, столь явно подвергшемся феминизации и маскулинизации. Он способен был даже возмущаться и злиться и потому выгодно выделялся среди окружавших его мозгляков. Алексис закончил мореходное училище, но из-за прегрешений отца лишился выездной визы. Он, по крайней мере, был пострадавший, у него, по крайней мере, была злость, и он откровенно говорил, что будет бороться с несправедливостью. Не затем же он появился на свет, чтобы после смерти своим прахом удобрить почву.

— Обещайте мне, что не скажете Алексису! — потребовала Таня.

— Хорошо.

Как вести себя, что говорить, чтобы не навредить брату? Ималда без малейшего колебания встала на сторону Алексиса. Она решила бороться за интересы брата, даже если он и неправ.

— Может, он меня не так понял…

— Не притворяйтесь, Ималда! Он вам говорил, что мы хотим пожениться! И мы давно бы это сделали, если бы Алексис не захотел дождаться вашего возвращения… из больницы.

— Я все же заварю ромашку, — пробормотала Ималда и, выскользнув на кухню, занялась посудой. «Если брат не хочет жениться на этой женщине, значит, на то есть причина», — словно оправдываясь, сказала она себе.

Ималде вдруг как бы досталась роль любящей матери, которая должна защитить своего единственного шаловливого сына.

— Здоровье у меня еще не очень крепкое, приступ может повториться…

— Не будьте жестокой эгоисткой, Ималда, и не думайте только о себе, подумайте и о нем! Я люблю Алексиса…

— Но ведь и вы думаете только о себе, — оборвала ее Ималда. И даже сама удивилась, каким резким и нетерпимым тоном она это высказала.

— Мы с Алексисом любим друг друга.

— Я не понимаю, что вам от меня-то нужно?

Таня пыталась выяснить, почему Алексис не спешит с приглашением в загс, но, не сумев выяснить, принялась измышлять причины. Алексис давно плел ей всякое: то надо дождаться, когда из больницы выпишут сестру, то подождать, пока удастся разменять их большую квартиру, ведь неженатый человек может быстрее оперировать предлагаемыми вариантами обмена, то ждать до тех пор, пока выдадут визу — ему обещали! — стало быть, выгоднее сохранить юридический статус холостяка. Таня чувствовала, что он ей лжет, и все же старалась верить. В Таниной жизни многое изменилось за последние недели, но Алексис не заметил даже этого, и она была глубоко оскорблена.

Как-то раз Таня прочла объявление в «Рекламном приложении» — этой презираемой газете, которую, чтобы повеселиться, часто покупают те, кому объявления о желании познакомиться вовсе не нужны и кому просто законом следовало бы запретить их читать, ибо своими насмешками они дискредитируют серьезное и нужное мероприятие. Тридцатилетний мужчина выражал желание познакомиться с женщиной соответствующего возраста, искательниц приключений просил не писать. Объявление было деловое, без саморекламы, какая обычно встречается в подобных объявлениях; прочитав их, начинаешь думать, что имеется большой выбор совершенно идеальных женщин и совершенно идеальных мужчин.

Накануне Алексис напел ей про то, что надеется получить визу. Он выбрал выгодную басенку — ему, мол, неизвестно, когда именно. Таня пересказала разговор одной из своих замужних подруг, и та плод Алексисова вдохновенья расценила как бесстыжее вранье:

«Человек, который ждет визу, не станет водиться со спекулянтами и перекупщиками валюты, а честно трудится, тем и доказывает, кто он! И если об Алексисе кое-что известно нам с тобой, то не думай, что об этом не знают те, кто выдает визы. Скорее от него отделаешься — тебе же лучше будет!»

Подруге было легко говорить: муж под боком, да и самой не свойственно чувство гордого одиночества, которое она рекомендовала Тане.

Немного поколебавшись, Таня написала тому, кого не интересовали приключения. Она не очень-то рассчитывала на ответ и немного удивилась, когда его получила.

Мужчина предложил ей свидание.

Переговоры заинтересованных сторон состоялись в молочном кафе. Они сидели на террасе над каналом, ели мороженое с клубничным вареньем и смотрели, как по затененной высокими деревьями воде канала скользят дикие утки и лебеди, кружатся на ветру прошлогодние коричневые листья.

«Вы очень симпатичная», — начал мужчина. Он был прилично, хотя и просто одет, и Таня про себя отметила, что в его одежде нет ничего фирменного. Довольно неуклюж, лицо круглое, улыбчивое, руки загрубели от физической работы, на коротких пальцах коротко подстрижены ногти.

Таня рассказала ему, кем работает, где училась, он, в свою очередь, поведал о себе: электрик высшей квалификации, разведен, платит алименты.

Таня чувствовала, что понравилась мужчине.

«Почему вы развелись?» — спросила она.

Он помрачнел.

«Наверно, мы слишком рано поженились… Да и жена работала в таком месте, где много мужчин… Я не сразу сообразил, что ей оттуда следовало бы уйти, не настоял на этом… Уже несколько лет, как она замужем за другим.»

«А дети?»

«Это уже не мои дети. Я для них — всего лишь ежемесячный денежный перевод по почте в размере тридцати процентов от зарплаты.»

«И долго еще платить?»

«Еще долго. Я вас понимаю. Долго, но вы об этом не тревожьтесь. Жизнь научила меня приспосабливаться — на своем огородике я выращиваю дички роз и потом продаю их тем, кто делает прививку. Сделка наша вполне законная, при хорошем уходе дички приносят мне в год около двух тысяч дохода. Кроме того, я специалист по электропроводке — имею неплохую репутацию среди тех, кто строит собственные дома. Могу по вечерам подрабатывать и этим».

Мужчина просил лишь об одном: не торопить события, постепенно узнать друг друга. При расставании договорились встречаться по воскресеньям под вечер, когда у него больше свободного времени.

Появление у Тани ухажера внесло в комнату чертежниц новые настроения, которые никак не способствовали выполнению плана: план в конструкторском бюро перестал быть главным, теперь гораздо важнее было выдать Таню замуж. Небольшой, закаленный в супружеских штормах коллектив взялся за дело с большим энтузиазмом, а самой Тане при этом отводилась роль послушной статистки.

Мнения разделились, возникали горячие споры.

«Ни в коем случае не затягивай — тогда ничего не выйдет! Надо хватать, а то перезреет! Я дам ключи от дачи, а вы поедете как бы проверить, не влез ли кто… и…»

«Как только добьется постели — пиши пропало! Я их знаю!»

«Вот именно… Ты со своим стариком все начала в первую брачную ночь, только вот на крестины мы ходили уже через четыре месяца… Все равно этого не миновать, а выходить за мужчину, не зная, каков он, — глупо.»

«Если он предлагает встречаться всего раз в неделю, значит у него есть и другие кандидатуры! Не одна же ты ему писала!»

Информация, поступавшая после очередного свидания, обрабатывалась быстро, словно в электронно-вычислительной машине. Дальнейший план действий выкристаллизовался из нескольких вариантов.

«Пригласи его домой на блины! Пусть познакомится с родителями! Посмотрим, как отреагирует!»

С психологической точки зрения мужчину оценили удивительно точно: осторожен потому, что уже раз обжегся, а обжигаться снова у него просто нет времени: «цейтнот!» Любит детей и хочет их, но боится, что снова останется с исполнительным листом на руках.

Вечер с блинами прошел без открытий и сюрпризов.

«Не скажу, что он мне очень понравился, — говорил потом отец матери, — но видно, что не пьяница. И работящий. Семья будет прочной. Во всяком случае этот мне нравится больше, чем Алексис. Тот лишь умно говорит, а сам ни работать, ни заработать не умеет!»

«Пусть поступает, как хочет», — отвечала мать.

«С Алексисом ничего не выйдет! Попомни мои слова!»

В следующее воскресенье Тане было сделано официальное предложение. И хотя она ждала его, предложение все же озадачило. Сначала ей было очень приятно, потом это чувство сменилось желанием тотчас же увидеться с Алексисом и все ему рассказать. Теперь, когда мужчина был почти уже в руках, Таня решила, наконец, спросить себя: «А хочу ли я его?» и вынуждена была признать: «Нет, не хочу!» Теперь ей стало ясно, что он был нужен как инструмент, при помощи которого можно заставить Алексиса решиться поскорее — без лопаты не выроешь горшок с золотом. Все добродетели нового знакомого ничего не стоили в сравнении с ветреностью и легкомыслием Алексиса. На работе женщины подвели итоги как на бухгалтерских счетах. Да, все верно! Столько-то плюсов, столько-то минусов: Алексис безусловно проигрывает, Алексис должен отойти в сторону! Однако когда они сами выходили замуж, не считали ни плюсов, ни минусов. Они любили. Но забыли об этом. Логика любви в отсутствии логики. Сравнивая того, другого, с Алексисом, Таня теперь приписывала Алексису замечательные качества, которых раньше в нем или не видела, или недооценивала. Он стройнее, он представительнее, он лучше одевается, он… Перечислять эти качества она могла бы до бесконечности… Да, Алексис ведь еще побывал в Турции! В самой Турции!

На деле же все было проще: она хотела Алексиса, а тот, другой, был ей безразличен.

Тот другой был рядышком, под рукой, а Алексис недосягаем. Поэтому она и желала его еще сильнее.

Она обманывала себя, убеждая, что хочет тихой семейной жизни с детьми в колыбельках и цветочными клумбами во дворе. Такая жизнь казалась ей каким-то особенным благом, она словно овеяна романтикой прошлого века. Таня могла ею даже восхищаться, но не могла и не хотела жить. Теперь вдруг выяснилось, что ей гораздо нужнее вечерняя сутолока кафе, монотонно-ритмичная музыка, достигающая порой такой громкости, что кажется вот-вот лопнут барабанные перепонки, бесконечные кофепития и курение сигарет до одури. И, конечно, чтобы был рядом Алексис, который нет-нет да шепнет на ухо какую-нибудь приятную сердцу глупость.

Почему же Алексис избегает ее? Недостатков ни в своей внешности, ни в характере она не усматривала. Таня старалась быть с Алексисом податливой, баловала его, выполняя любые его желания, да и сам Алексис сказал как-то, что лучше ее никого не встретит. Таня с ожесточением искала виновника своей беды. Другая женщина? Она выспрашивала знакомых, пыталась выследить Алексиса. Безуспешно. Будучи по натуре импульсивной, не одну ночь провыла, кусая подушку. Ее гордость была уязвлена, и Таня хотела понять, почему Алексис не хочет на ней жениться, ведь во всем другом они ладили, было полное взаимопонимание.

И однажды решила: я ведь русская! А его сестра, эта пигалица, потому и настраивает против меня!

Чем только не забивает себе голову женщина, которой кажется, что у нее отнимают любимого мужчину! Но голое поле даже травой не зарастет без семени.

Отец Тани был человеком культурным — вместе с Диккенсом он побывал во всех лондонских трущобах, вместе с Бальзаком влюблялся в парижских салонах, под предводительством Толстого сражался с войсками Наполеона и, закованный в кандалы, вместе с Достоевским шел по этапу в Сибирь. По долгу армейской службы отцу Тани довелось жить среди разных народов, и везде ему доводилось испить из их чистых родников. Поэтому он пришел к твердому убеждению, что шовинизм может взрасти лишь на навозной куче псевдокультуры. Дочь он наставлял: «С национализмом точно так же, как и с другими пороками: прежде, чем кого-нибудь упрекнуть в нем, взгляни на себя. Кроме того, чужой национализм — это костер, у которого разным толстякам удобно обогревать свои жирные бока; вытаращив глаза, они старательно раздувают его, лишь бы не затух ни один уголек».

«Пылких страстей пора миновала», и Танин отец понемногу начал осознавать, что женился не на той женщине, которая ему нужна. Сначала ему нравились заботы жены об уюте, занавесочки, коврики да сковородочки, на которых можно жарить без жиров, но потом понял, что у жены нет интересов, кроме тех, чтобы сытно накормить семью, постелить постель и что примерно такие же у нее подруги и коллеги, с которыми она поддерживала и поддерживает приятельские отношения, — друзей ведь всегда выбирают по своему образу и подобию. Они считали, что их духовная жизнь — в их особом предназначении, которое ниспослано им свыше (на самом деле они его придумали) и которое они несут кротко, несмотря на то, что оно тяжкое, как крест Иисуса или как просветительская судьба миссионера в стране дикарей. Отца Тани за его острый язык прозвали еретиком. Однажды, когда подруги жены в очередной раз разглагольствовали о том, что царская Россия вела исключительно освободительные войны, отец заметил: «Особенно это проявилось во время перехода Суворова через Альпы». «Вы говорите совсем не как офицер!» — сразу налетели на него со всех сторон, когда другие аргументы истощились, ибо социализм хоть и был на устах и в головах, а в сердцах глубоко еще сидел царь-батюшка. «Латыши нас не любят!» — говорили подруги тоном, требующим немедленного издания соответствующего закона. «А за что они обязаны любить нас? — спрашивал он и добавлял: — Когда я вижу надписи только на русском языке, я спрашиваю себя — почему? Не хватило бумаги? Красок или кистей? Элементарного уважения? А может, действуют силы, сознательно стремящиеся стравить нас?.. Латыши у себя дома, а мы, русские, можем выбирать, где жить, — от Архангельска до Астрахани и от Пскова до Владивостока. Им же отступать некуда.»

Мать Тани тщательно скрывала от своих подруг сожительство дочери с Алексисом, но открыто помешать не решалась.

Ималда налила в чашки чай, поставила сахарницу.

— Присаживайтесь, пожалуйста!

Танин стратегический план созрел — эту девчонку надо склонить на свою сторону! Как только Ималда станет союзницей, Алексис сдастся.

Обе сели за кухонный стол.

— Алексис в командировке? — спросила Таня.

— Улетел в Калининград.

— Ты должна мне помочь!

Ималда не ответила, медленно потягивала чай.

— Мы обе его любим, вот и должны действовать сообща!

Ималда опять не ответила, как бы побуждая Таню говорить.

— Больше всего на свете я боюсь его потерять!… Сколько бы это ни продолжалось, в конце концов он все равно попадется… Ты и в самом деле веришь, что он в командировке? — Таня нервно засмеялась.

— Да.

— Алексис ведь нигде не работает! Он просто отдал кому-то свою трудовую книжку и милиция его не трогает. А тот по этой книжке получает зарплату.

Таня заметила, что по лицу Ималды пробежала тень.

— Уж я-то знаю! Он мне, конечно, ничего не рассказывает, но ведь я вижу, с кем он водится. С контрабандистами. В Калининград пришло какое-то нужное ему судно — вот он туда и умчался.

Таня решительно встала, надеясь, что Ималда постарается ее задержать, ведь она свой рассказ прервала вовремя, и интерес Ималды должен разгореться, как после окончания первой серии захватывающего фильма, но Ималда молча поднялась и проводила Таню до дверей.

— Пожалуйста, не говори ему ничего… Я за него боюсь, но просто не знаю, как ему помочь. Он так легко поддается влиянию!.. Если бы мы жили вместе, все было бы иначе… Извини меня за то, что я тебе тут наговорила про национальности… Я в последнее время стала очень нервной.

Таня ждала, что Ималда, прощаясь, по крайней мере скажет:

«Я вам поперек дороги не встану…» или «Заходите еще, поговорим!», но не дождалась.

Ималда плотно закрыла за Таней дверь и задвинула засов. Словно спасаясь от нее.


Вторая дверь женской раздевалки была приоткрыта, виднелась часть кухни, угол плиты и поварихи, которые двигали и таскали большие плоские кастрюли.

Грохотала овощерезка — значит уже готовили салаты.

Поздоровавшись с Людой, — та уже переоделась, подвязывала фартук, — Ималда открыла свой шкафчик и начала раздеваться, но вдруг сообразила, что Люда никак не отреагировала на приветствие. Их шкафчики были хотя и не рядом, но неподалеку друг от друга, и Ималда подумала, что Люда ответ пробурчала себе под нос, как уже нередко случалось. Но у Люды лицо было сердитое, с поджатыми губами. Может, Ималда не расслышала ответа из-за грохота овощерезки?

Люда захлопнула дверцу своего шкафчика. Щелкнул замок, потом другой. Их было два: она не доверяла работницам кухни. «Оденешься во что получше, а эти сопрут, потом ищи-свищи! Мой Юрка прав: лучше на второй замок запереть, чем потом ловить вора. Разве найдешь, разве поймаешь, когда народу такая прорва!»

Нагнувшись, Ималда разувалась. Люда встала у нее за спиной. Ималда глянула через плечо и испугалась, увидев перекошенное от злости лицо.

— На! Подавись! — прошипела Люда и швырнула Ималде под ноги незаклеенный конверт, из которого выскользнуло несколько денежных бумажек. — Ничего, сама подберешь! — и пошла вдоль шкафчиков.

— Люда, подожди! Что случилось?

С трудом сдерживаемая злость Люды вспыхнула как сухой порох.

— Ты, девка, меня дурой не считай! Жаловалась, что тебе мало? Можешь взять половину, только я считаю, что делить пополам несправедливо, потому что я тут свой человек, а ты еще и пробздеться не успела! А еще жалуется, ей, видите ли, мало!

Люда наговорила бы еще с целый короб, но тут в раздевалку вошла женщина из кондитерского цеха.

Люда умолкла и вышла.

Ималда быстро собрала с пола деньги, сунула их в карман, чтобы посторонняя не заметила. Сделала это как-то машинально, не думая. Словно в сознании уже запрограммировано, что деньги следует прятать, что никто другой их не должен видеть. В этих стенах — будь то зал ресторана, раздевалка или кухня — всякую денежную, сделку принято скрывать как тайну. Предосторожностью Ималда заразилась незаметно для себя: она не раз случайно замечала, как официанты совали друг другу по рублю или по трешке за какие-то услуги, видела, как Хуго, спрятавшись за широкую спину Леопольда, вынимал из портмоне новенькую хрустящую пятерочку и, благодарно кивая, вручал метрдотелю. У седого Хуго денежки аккуратно разглажены и лежат в портмоне плотно, как в запечатанной банковской пачке. Хуго дважды давал Леопольду по пятерке и оба раза Леопольд небрежно совал бумажку в нагрудный карман, а потом уже в сторонке сам ее разглаживал и приобщал к другим. У него в кармане всегда лежало много пятерок — эту возню метрдотеля можно было увидеть только с того места, где работала Ималда.

«Зачем ты-то ему суешь? Тебе-то ведь от него ничего не перепадает!» — однажды проходя мимо стойки, удивился кто-то из официантов.

«Так условились!» — с достоинством отвечал Хуго, слегка склоняя свою седую голову, и быстро добавил: «Так уж повелось!»

«Кого-кого, а тебя ему не выжить!»

«Уговор следует соблюдать! Я не жалуюсь, мне вполне хватает, еще и дочери помогаю!»

Услуг за «спасибо» здесь не делали, а напоминание «С тебя причитается рубчик!» было в порядке вещей. Право на получение рубчика никогда не оспаривалось, обычно «должник» тут же хватался за кошелек. И хотя большинство официантов вне служебных помещений не чурались таких слов, как «спасибо» и «пожалуйста», здесь эти слова имели совсем другое значение — они свидетельствовали о неплатежеспособности, поэтому никто не тратил времени на их произношение. Каждый шаг, каждое движение имели стоимость, выраженную в деньгах.

В конверте лежало около ста рублей. Сердце Ималды радостно забилось. Теперь она сможет купить себе что-нибудь нужное, красивое!

«Жалуется, ей, видите ли, мало!» — звучали в ушах злые слова Люды. Нет, она никому не жаловалась, произошло какое-то недоразумение, но зато выяснилось, что Люда присвоила большую часть доплаты, предназначавшейся для Ималды.

И вдруг как удар — догадка: доплата ведь не может превышать зарплату!

Ималда тут же стала оправдываться сама перед собой: ничего незаконного я не делаю. Работаю добросовестно, мою посуду. Все время на ногах, а руки постоянно мокнут в воде. Работа тяжелая. Тяжелее, чем у поваров и официантов, те в середине смены отдыхают, рассказывают анекдоты или играют в свою дурацкую игру на денежные номера. Иногда так увлекаются, что забывают о посетителях, и тогда Леопольд кроет их на чем свет стоит. Нашли игру! «Третья цифра слева?» — спрашивает один, зажав в руке рубль. — «Чет!» — старается угадать другой. Если выясняется, что цифра четная, то рубль получает отгадавший, если нечетная, то обязан заплатить рубль. Кто-то читает газету или журнал, кто-то просто разговаривает, но всегда кто-нибудь играет. «Первая слева?» — «Нечет!» — «Вторая справа?» — «Чет!» — «На, бери!» — «Может, поиграем на трешку?»

«А еще жалуется, ей, видите ли, мало!»

Нет, она никому не жаловалась, даже никому не обмолвилась о доплате, кроме Алексиса. Но, наверно, в «Ореанде» о доплате знали многие, может, и другим доплачивали — за дежурства, например. К тому же всем известна Людина жадность, вот кто-то и решил ее разыграть. Сочинили, что слышали, как жаловалась Ималда, а пропали прямо в цель. На такое способен Вовка, он-то с удовольствием поглядел бы со стороны, как Люда вцепится Ималде в волосы, и послушал бы, как Люда кроет девчонку последними словами. Для него это слаще меда!

Люда включила моечный агрегат и энергично начала протирать рюмки.

Заняв свое место, Ималда подлила в воду дезинфицирующее средство.

— Не плещи без меры! — рявкнула Люда.

Главное — не отвечать. Пускай себе орет. Выдержать!

Шипя, Люда продолжала работу, причем она у нее на удивление спорилась.

Атмосфера была накалена, Ималда боялась даже рот раскрыть. Руки ее двигались проворно, а тут еще она решила подстегнуть себя: что, если попытаться пазы конвейера все до одного заполнить тарелками? Неужели она не доспеет за машиной и часть пазов-держателей въедет в камеру пустыми?

Маслины — в мисочку, остальное — в контейнер с отбросами, а тарелку — в прохладную воду на отмочку. Ванна посередине разгорожена: для мытья посуды нужна вода разной температуры. Потом — в горячую воду и, наконец, стоймя между металлическими пазами, расположенными вдоль конвейера агрегата, где в первой камере сильной струей воды тарелки ошпариваются, в следующей — ополаскиваются и потом в потоке горячего воздуха обсыхают.

Нет, не успела все-таки, но груда грязной посуды таяла быстро, Ималда торопилась, пальцы ее мелькали, а тут еще принесли кучу суповых тарелок — их сподручнее брать и ставить на конвейер.

— Ты что, дура, делаешь? Мне же ставить некуда! — услышала она крик Люды из-за агрегата. Кричала Люда громко нарочно — чтобы было слышно и в кухне, и в раздевалках, даже Курдаш, должно быть, внизу у входа вздрогнул. — Идиотка! Психичка! Сейчас тарелки на пол посыплются, ты, жертва аборта! — сквозь ругань послышались щелчки выключателя, агрегат остановился, и Люда вернулась на свое место. — И зачем только я выключила! Ох, как ты заплатила бы за все! По рупь тридцать за тарелочку!

Только не отвечать, не возражать: Люду еще никому не удавалось переспорить.

— Что молчишь? Молчи, молчи! Сказать-то нечего!

Однако конфликту не суждено было разрастись, потому что часы показывали семнадцать тридцать: вдали из-за раздевалки уже показался бегущий трусцой Леопольд, выбрасывавший свои ноги с комично вывернутыми носками туфель.

— Идет, идет!

Настало время ежевечернего придирчивого обхода директора Раусы.

Снова выстроилась шеренга официантов с Хуго в самом конце. Сейчас он почтительно поклонится. Все головы повернулись в одну сторону, словно по команде: «Равнение направо!»

Шеф-повар Стакле тоже подходит к стойке. Что такое? Опять Ималда выставила мисочку с маслинами на видное место? Взгляд его недвусмыслен: еще раз так сделаешь — поговорим по-другому!

Идет!

Собранный, мягко ступая, Роман Романович Рауса идет впереди, мясная колода Леопольд — сзади. Он намного шире и выше Раусы. Директор поздоровался, потом сделал выговор кому-то из официантов: «Почему вчера сервировал на скатерти с пятнами?» А тот в оправдание — «Такие привезли из прачечной». «Какое посетителю дело до того, как работает наша прачечная? Посетитель пришел в «Ореанду»! Остальные внимательно слушают? Последний раз говорю, и чтобы зарубили себе на носу — люди приходят в ресторан приятно провести время! Ничто не должно испортить им настроение! Если кто-то еще не понял, что «Ореанда» не столовка на рынке, то пусть сам сию минуту напишет заявление об уходе, потому что нам все равно придется расстаться. Мы с такими и расстанемся, но, чем скорее это произойдет, тем лучше!»

— Как чувствует себя наш новый работник? — Роман Романович улыбнулся Ималде, проходя мимо.

— Хорошо, — пробормотала Ималда. Рауса ее как бы парализовал: в его присутствии она чувствовала себя маленькой провинившейся девочкой. Превосходство Раусы в глазах Ималды было столь громадным, что ей казалось — между ними лежит пропасть.

— А я думал, вы скажете: сегодня хорошо как никогда! — засмеялся директор и, сопровождаемый Леопольдом, вступил в зал для посетителей, где бармен уже выстраивал на полках бутылки с напитками, а электрик проверял прожекторы.

Директор даже не предполагал, что в сказанном можно заподозрить двусмысленность. Он говорил как все нормальные мужчины, когда видят красивую девушку. Не мог же Рауса сделать вид, что не заметил ее, пройти мимо надутым, с задранным носом. Надо было что-то сказать или хотя бы поздороваться: прежде всего он джентльмен, а потом уже начальник. Рауса поздоровался и с Людой, но она в этом усмотрела нечто многозначительное, какой-то намек.

Ясно, почему Ималде он сказал: «сегодня особенно хорошо». Да потому что она, Люда, сегодня отдала Ималде конверт с деньгами. Вернее вынуждена была отдать, ведь та нажаловалась, что получила мало, и Леопольд набросился на Люду: «Ты что надумала? Это еще что такое?» Она едва оправдалась, что хотела отдать долю Ималды в конце месяца: «Хотела собрать сумму побольше, чтобы девчонка могла себе купить что-нибудь — просто стыдно, как плохо одета!»

Когда Ималде досталось место посудомойки, которое уже почти принадлежало сестре, Люда решила, что за Ималду замолвил слово шеф-повар, Леопольд, Рауса или даже сам Шмиц. Скорее всего, конечно, не они сами, скорее, попросила устроить какая-нибудь мелкая шишка из бухгалтерии, со склада или с базы или просто знакомый — и такое возможно. За услугу или просто так, ведь у больших начальников дружеские отношения со многими — рука руку моет.

А может, Леопольду кто-то пообещал дать больше. Говорила ведь сестре: дадим пять, а та возражать — хватит и трех. «Посудомойка! — вообще удивительно, что за такое место еще и платить надо!» Теперь кусает локти. Деньги ведь не на ветер выбрасываются, они вернулись бы!

«Как платить — так сразу все, а как получать — жди!» — сестра все же не доверяла.

«Официанты в конце смены сбрасываются по рублю — для посудомоек. Официантов семнадцать человек, иногда, правда, кого-то не бывает на работе, но по восемь рублей в день каждой гарантировано. Я сама собираю — и вот в этот карман кладу!» — Люда похлопала себя по рыхлой ляжке, по тому месту, где карман рабочего халата.

«За что они дают тебе?»

«Как за что? За тарелки. Ведь они получают от меня лишние тарелки. Официанты припрятывают в своих шкафчиках банки с малосольной лососиной, которую покупают у рыбаков, потом делают из нее левые порции. Бандиты! Как порция — так рупь семьдесят три себе в карман. А раз тебе нужны тарелки — гони монету! Чтобы я для этих ворюг задаром мыла да свою рабочую спину на них гнула! Ну нет! Раньше за каждую лишнюю тарелочку давали двадцать копеек, но в конце смены вечно с кем-нибудь выходил спор из-за количества: они же все разбойники — каждый на свой лад. Один из четырех порций делает пять, другой вообще порцию делит на две, а некоторые действуют сообща — сбрасывают по кусочку в миску, потом берут у меня тарелки и делают из собранного «шведский стол». Да так разукрасят луком и сельдереем, что хоть министру подавай — сожрет! Конечно, им хотелось бы обойти посудомоек, не платить им, да только шалишь — не пройдет! Словом, жулье, какого еще свет не видал! Смотреть на них противно!»

То, что услышала сегодня Люда, навело ее на мысль, что за Ималдой стоит все же сам директор Рауса. Да, Леопольду она пообещала три сотни и он с удовольствием сунул бы их себе в карман, но разве он пойдет против директора?

Если бы Люда узнала правду, она тут же лишилась бы речи, а представить себе Люду немой не могли бы даже те, у кого очень богатое воображение.

Но именно Леопольд заявился к директору Раусе поделиться своими опасениями:

«Роман Романович, дело плохо!»

«Опять тебе что-то приснилось?»

«Мне не нравится эта затея с Людиной сестрой!»

«Ты же сам ее рекомендовал. Или меня подводит память?»

«Роман Романыч, я уж и так и эдак прикидывал… Но…»

Вся жизнь Леопольда заключалась в «Ореанде». За долгие годы работы в ресторане он сумел шикарно обставить свою холостяцкую квартирку, летом снимал в Юрмале комнату с верандой — они тоже были обставлены с тяжеловатой восточной роскошью. Про черный день у него накопились сбережения-вклады. Развлекаться Леопольд ходил в оперу, но жил только «Ореандой».

«Леопольд, вы не могли бы…» И он мог.

«Леопольд, будьте так любезны…» И он был любезен.

Его уважали, перед ним раскрывались двери, но свои широчайшие знакомства метрдотель использовал редко, ибо все, что ему было нужно, он уже имел, всего добился. На улице его приветствовали люди, которых он не знал, зато они знали его.

К посетителям Леопольд относился по-разному, но никогда ничем себя не выдал. Дело в том, что он делил людей на две категории. На тех, для кого вечер в «Ореанде» — праздник, и на тех, для кого это будни. Первых метрдотель усаживал за столики в укромных уголках зала, подальше от изящных ножек танцовщиц варьете, зато этих посетителей обслуживали пусть и не лучшие, но, по крайней мере, более честные официанты. Директору Раусе Леопольд объяснил, что так он рассаживает гостей исключительно ради собственного покоя: чем меньше у посетителя денег, тем больше у него интерес к записям в счете. На самом деле метрдотель любил тех, для кого «Ореанда» была праздником.

А состоятельные — они самоутверждались тем, что без меры сорили деньгами, — от метрдотеля как будто получали все, что хотели: и столики вокруг эстрады, и услужливые улыбки официантов, но то были маски настоящих акул, у которых алчность и мошенничество в крови. И хотя материальное благосостояние Леопольда росло именно благодаря состоятельным, в глубине души он их презирал. Особенно тех, кому предназначались привилегированные места за столиками напротив оркестра, которые распределял сам Рауса. И тем не менее метрдотель никогда не забывал через каждые полчаса подойти к этим гостям и справиться об их желаниях.

В особых кругах «Седьмого неба» Леопольд имел прозвище «Кыш, шлюхи!» Когда потаскушки из других ресторанов проникали по служебным лестницам в вестибюль «Ореанды» — их тянуло в шикарный ночной ресторан, словно ос к сочной груше, — прибегал Леопольд и, размахивая полотенцем, прогонял девиц, иногда кое-кому доставалось и по мягкому месту. При этом он негромко приговаривал: «Кыш, кыш, кыш!» Но тот же Леопольд делал вид, что ничего не замечает, когда какую-либо из этих девиц приглашали в зал или когда она уже сидела в компании за столиком.

В «Ореанде» Леопольд чувствовал себя повелителем известной части людей. В сущности он им и являлся. Ему хотелось быть хорошим и справедливым повелителем, но это вовсе не означало, что кому-то он ослабит вожжи. Как раз наоборот — лишь держа подданных в узде и послушании, он мог их вести к такому благополучию, каким его понимал.

«Ты боишься бунта?»

«Да, Роман Романыч, если сестра такая же дура, как Люда, то я не могу поручиться… Одна другую станет поддерживать… Человек — такое созданье, которому всегда мало. Ну зачем нам именно Людина сестра, что, на ней свет клином сошелся?»

«Пожалуйста, ищи… Не мне, а тебе с посудомойками работать…»

«Я поговорю с нашими ребятами… Может, у кого-то родственница или соседка захочет… Работа выгодная, особенно для тех, у кого дети маленькие — днем сама дома, вечером — муж.»

«Слушай, мне тут недавно звонили… Ты его тоже знаешь… Спрашивал, нет ли подходящего места для девчонки… У меня где-то записан телефон, я тебе сейчас дам…» — Рауса рылся в куче бумаг, ища записку с номером телефона.

«А почему бы и не девчонка? Пусть поработает — там видно будет. Больше нигде таких денег не получит. А сестрам вместе тут никак нельзя: всю кровь из нас высосут. Вдвоем они тут так раскомандуются!..»

Люда вытирала посуду насухо, ставила на полку, ненадолго включала агрегат и снова выключала, потому что при непрерывном движении конвейера она не успевала справляться с делом, да и не было в том особой необходимости. Ималда предложила ей свою помощь, но Люда отвергла, сказав, что тут, на ее месте, и так очень тесно — будут только мешать друг другу. Злость ее, казалось, немного утихла, хотя вряд ли Люда простила, что деньги пришлось отдать чуть ли не из своего кармана.

Оставшись без дела, Ималда оперлась на стойку и принялась наблюдать за снующими туда-сюда официантами. Просто смотреть приятно, с каким мастерством сервируют они столы, точно раскладывая ножи и вилки, расставляя сверкающие рюмки — все, что на столах, ни проверять, ни переставлять уже не требуется.

Сейчас ярко светят люстры, но с приходом посетителей включат только небольшие настольные лампочки и в зале наступит приятный интимный полумрак.

— Найди Леопольда и попроси у него полотенец! — приказала Люда. В полотенцах не было нужды, просто Люда не могла стерпеть, что Ималда стоит без дела.

Девушка обрадовалась возможности хоть на несколько минут избавиться от Люды.

Проходя через раздевалку, Ималда решила пересчитать деньги. В конверте лежало восемьдесят четыре рубля. Отлично! Новую куртку она покупать уже не станет — скоро будет совсем тепло. Она купит… Во всяком случае, что-нибудь красивое и модное…

Сначала она хотела положить деньги в шкафчик, но передумала… Вдруг с ними что-нибудь случится! Даже мысленно она не могла произнести слово «украдут», но, глянув по сторонам, сунула конверт за лифчик.

Ималда всех подряд спрашивала, не видал ли кто Леопольда, но вечно спешащие официанты, толком ничего не могли сказать. Да, Леопольд где-то здесь, кто-то только что видел его в большом зале, кто-то заметил, как он спускался по лестнице, кому-то говорил, что пойдет еще к Раусе, а самонадеянный бармен Зигфрид с наружностью благородного рыцаря, но всегда говоривший о женщинах сальности, к великой потехе других официантов громко ответил:

— Леопольда нет, но если тебе уж так приспичило — могу я!

— Мне нужны полотенца… — Ималда не сразу поняла двусмысленность. Тогда Зигфрид заорал во всю глотку:

— Не беда, полотенца для такого дела мы тоже раздобудем!

Потом весь вечер он пересказывал свою шутку на разные лады.

Еще раз обойдя зал, вестибюль, кухню и раздевалки, Ималда спустилась в кондитерский цех, где раньше еще не бывала.

За дверьми, обитыми жестью, и небольшим коридорчиком начиналось большое помещение. Тут все были заняты делом: кто смешивал что-то в большой, кто — в маленькой посудине, и лишь парень в высоком кондитерском колпаке склонился над столом под лампами дневного света. Парень разукрашивал торты, стоявшие тесными рядами: осторожно выдавливал из брезентового мешочка крем — он мягко тек из наконечника ровной струйкой. Издали струйка напоминала бесконечную макаронину. А чтобы макаронина ложилась на торте разными замысловатыми завитушками, парень «помогал» всем корпусом — видно, в таком деле одной силы рук и ловкости недостаточно. Ималда стояла в сторонке, не решаясь расспросами о Леопольде прервать занятие кондитера.

Вдоль стен выстроились стеллажи с неглубокими ящиками. В них пирожные и булочки — поблескивают шоколадные спинки эклеров, в белых безе искрятся кристаллики сахара, лежат сплюснутые яблочные пирожные, будто на них нечаянно что-то упало, а бисквитные пирожные украшены высокими «прическами» из разноцветного крема. Такие всегда покупала мама, когда Ималда заканчивала в школе очередную четверть и получала табель.

— Привет, фея, откуда ты взялась? — Обратился парень к Ималде. Нельзя было понять, говорит он серьезно или смеется, но слова звучали дружелюбно, словно они оба — давние знакомые.

— Сверху.

— Как тебя зовут? Меня — Мартыньш.

— Ималда.

— Открой рот, закрой глаза.

Ималде самой показалось странным, что, не раздумывая ни минуты, она послушалась: парень чем-то располагал к себе — такой не способен обидеть.

— А ну высунь язык! Еще!

Ималда ощутила во рту что-то тающее, сладкое. Пахло ванилью. Мартыньш угостил ее оставшимся кремом.

— Если тебе, малыш, захочется пирожного, приходи ко мне в гости.

— Я ищу Леопольда.

— Он только что был тут. Постой, я пойду посмотрю, ты все равно не найдешь.

Отсюда из окна был виден замкнутый двор «Седьмого неба». Рабочий катил по нему тележку с двумя огромными алюминиевыми кастрюлями, доверху наполненными то ли винегретом, то ли другим овощным салатом. Рядом с кондитерским мясной цех, а за ним — цех по обработке овощей и приготовлению салатов, обслуживающий все рестораны и бары гостиницы, а также магазин кулинарии «Илга». Туда и катил рабочий тележку с огромными кастрюлями.

«Вот соберусь с духом и зайду в магазин. Завтра же, по дороге на работу. Только бы собраться с духом! Я должна это сделать!»

Вернулся Мартыньш и развел руками:

— Твой Леопольд испарился через другой выход. Побежал на центральный склад подписывать счета. Почему ты такая мрачная? Выше нос!

— Извините, что…

— Кончай! Пирожное хочешь?

— Спасибо, нет. До свидания!

— Будь здорова, фея! Good bye! Grüβen Sie zu Hause![2]

Ималда вышла на лестницу. Остановилась, оперлась на перила.

«Вот соберусь с духом и зайду в «Илгу»! Завтра же, перед работой!»

«По образу жизни, повадкам и привычкам, а также по местам обитания обе крысы столь сходныя, что если мы беремся описывать одну, то подразумеваем также жизнь ея сестры. Если упомянем, что пасюк более селится в нижних этажах домов, особенно в сырых подвалах, подворотнях, в сточных канавах, вдоль речнаго берега, а черная крыса предпочитает верхние этажи зданий, чердаки, хлебные амбары, то тем уже и отметим их главныя отличительныя свойства. Как один, так и другой вид этих паразитов встречается в уголках человеческих жилищ, везде, где только может добыть себе пищу, от погреба до чердака, от роскошнаго салона до отхожаго места, от дворца до лачуги. Крысы селятся одинаково охотно как в самых грязных местах, так и в тех, которые становятся грязными только от их пребывания. Оне живут в конюшне, в овине, на дворе, в саду, на берегах рек, каналов и морей, в водосточных трубах больших городов и проч.; впрочем черная или домашняя крыса менее пасюка удаляется от человеческаго жилья. Обладая как физическими, так и моральными свойствами, необходимыми для того, чтобы постоянно надоедать человеку и мучить его, крысы, без устали выполняют эту задачу и причиняют ему постоянный вред. От них не защитит ни забор, ни стена, ни замок на дверях. Где нет пути — крыса прокладывает его, прогрызая толстыя дубовыя половицы и даже толстыя стены. Чтобы защитить от них дом, надо выводить капитальныя стены с большой глубины и замазывать твердым цементом все промежутки между камнями; не худо также из предосторожности проложить стены слоем битаго стекла. Горе тому дому, в стене котораго расшатается хотя один камень! Мерзкия твари пронюхают это и употребят все силы, чтобы пробраться в запрещенный рай».

Все!

Слово прозвучало с треском будто сломали сухой сосновый сук. Полковник и сам вздрогнул от собственного голоса. Может, потому что заметил, как вздрогнули плечи Николая.

Он надеялся, что Николай наконец поднимется и уйдет, но тот сидел и тупо смотрел на папки с документами, выложенные из сейфа на письменный стол, на распахнутый сейф, в дверце которого торчал ключ с простеньким брелоком. Полковнику почему-то вдруг подумалось, что Николай наверняка не видел этот сейф пустым, так же как сам он никогда не видел пустым свой: даже когда принял должность, в нем уже лежали папки и разной толщины обложки со скоросшивателями, вещественные доказательства в картонных коробочках и полиэтиленовых мешочках — наверно, сейф вообще пустым можно увидеть лишь когда сдаешь документы, как сейчас Николай.

— Порядок, — сказал полковник и подумал, что через какие-нибудь два года Николай мог бы с честью удалиться на пенсию. Это слово он хотел произнести мягко, но и оно как назло прозвучало резко.

А Николай все продолжал сидеть.

Полковник нервничал. Ему было поручено принять от Николая дела, но вдруг подумалось: а что, если приказ распространяется и на погоны?

Нет, погоны он у него не потребует, даже если получит выговор! В этот момент полковнику пришла в голову остроумная, но злая формулировка: «отправлен на пенсию с конфискацией имущества».

Николаю не везло. С самого начала. Много лет назад, когда Николая по направлению с завода прислали работать в милицию, спившийся до белой горячки хулиган пырнул его ножом. Все думали, что, выйдя из больницы, Николай попросится обратно на завод, но он остался.

Неудачи преследовали его и во время попыток поступить в высшую школу милиции — раза два или три подряд проваливался на вступительных экзаменах. Теперь же, когда наконец чего-то достиг…

— Чем думаешь заняться?

— Пойду на завод.

— Туда же, откуда пришел?

— Какое это имеет значение? — Николай пожал плечами. — Куда ни пойду, всюду за мной будет тащиться репутация взяточника. Тогда уж лучше к своим… — И после долгой паузы с горечью закончил: — Раньше за такое я получил бы — самое большее — замечание.

— Ты что, обиделся?

— Да все правильно. Обижаться мне следует только на себя. Что было раньше — то было раньше. А теперь новые порядки и новые требования… У тебя найдется минуты две времени?

— Чего ты хочешь?

— Поделиться своей бедой…

— Я же был там, когда ты рассказывал…

— Там я посыпал голову пеплом — надеялся, что не выгонят… По правде сказать, я и сам не знаю, как это началось. Честное слово!

Николаю показалось, что у полковника в уголках губ мелькнула усмешка, и он повторил громче и тверже:

— Честное слово! Но ведь было же начало. Коли уж есть конец, то и начало должно быть… С чего все началось? Когда? Никто ведь ко мне с пачкой денег не совался, никто мне ничего не сулил, никто не намекал. А опомнился я, лишь когда оказался пойманным, как воробей в сачок. Вдруг я стал бессильным и послушным. Несколько раз пытался уличить официантов в жульничестве, но не вышло — слишком мало доказательств. Счет они подают, когда стол уже опустел, а если к еде не притрагиваться, им сразу становится ясно — проверка. Пытался изобличить и буфетчицу, и шеф-повара — куда там, пустая затея! За одним, за другим водится кое-что по мелочи, серьезного же — ничего. А руководство кабака вовсе и не думает обижаться. Очень симпатичные люди. Как всегда уравновешенные, любезные. «Не нужен ли капитану растворимый кофе? Что вы, что вы, совершенно официально — по государственной цене! Получили два ящика для своих работников, но мы и вас считаем своим: ведь дело у нас общее!» В те времена растворимый кофе был большим дефицитом. Впрочем, всегда что-нибудь да будет дефицитом. И всегда что-нибудь дефицитное тебе захочется принести домой — то ананасовый сок, то дешевое, но вкусное филе кеты, то иракский урюк без косточек. И с каждым днем всего этого тебе нужно больше и больше — для собственных друзей и для подруг жены. И начинаешь хвастать своими преимуществами. У нас по количеству преимуществ судят о социальном статусе человека, и не возражай — это так! Наконец тебя приступом берут родственники: «У вас там в Риге есть такие места, где можно веселиться до пяти утра, и программа варьете, говорят, есть… Ты не мог бы достать билетики?» «Билеты? — выслушав тебя, с удивлением переспрашивает администрация ресторана. — Зачем вам выбрасывать такие деньги! У нас есть запасной столик — как раз напротив оркестра — попросим метрдотеля, он раздобудет где-нибудь еще пару стульев…»

Только постепенно узнаешь, какая у тебя в самом деле многочисленная родня! Некоторые вообще звонят запросто: «Мой начальник едет в Кемери на грязи, я ему рассказывал про варьете… Организуй, пожалуйста! Будешь в наших краях — рассчитаемся!» За всю свою жизнь я ни разу не бывал в тех краях и наверняка никогда там не побываю!

Коллеги тоже просят помочь: «Ты курируешь — тебе проще!» Коллеги хоть за собственные деньги веселились, а родственники — за мой счет: этот не смог удержаться, чтобы не купить одно, тот не смог удержаться, чтобы не купить другое, а третьему вообще везло на покупки — такие товары, что аж глаза разбегаются — надо брать — неизвестно, когда снова в Ригу удастся приехать. Жена чуть не в слезы — неужели будем в ресторане сидеть за пустым столом! Какой позор! А зарплата у меня всего сто восемьдесят… хорошо, что недавно чуточку прибавили, да жена получает сто. Ночные рестораны люди с такими доходами не посещают. «Последний раз, дорогой муженек!..» «Не беспокойтесь, мы вас не разорим, — ободряет метрдотель, — от горячего вечером можно отказаться: за границей, говорят, в ресторанах вообще почти не едят, а закуску я закуплю для вас еще до двух часов, пока у нас цены столовские, и положу в свой шкафчик. Буквально за гроши у вас получится первоклассный холодный стол — мы же свои люди! Водку купите в магазине, чтобы не платить наценку, а я перелью в графин!»

Загрузка...