Родственники и знакомые превозносят тебя до небес — это начинает нравиться, чувствуешь себя лицом весьма значительным… Когда создатель лепил из глины человека, милиционеров и прокуроров он сделал из того же материала.

— Теперь будут говорить: знали, что этим кончится, так не могло продолжаться до бесконечности.

— Наверняка.

— Конечно, в ресторане ты уже не мог себе позволить что-нибудь сказать. Ты там был пустым местом! — Полковник начал сердиться. В основном, правда, из-за того, что Николай не уходил.

— Ничего ужасного там не происходит…

— … сказал тот единственный работник, который на работу ходил пешком. Насколько мне известно, почти все официанты разъезжают на «Жигулях» и на «Волгах». Если, конечно, не спиваются и не просаживают деньги в карты.

— Ты не хочешь меня понять, — обиделся Николай. Встал и неуверенно протянул на прощанье руку, наверно, боялся, что бывший коллега не захочет ее пожать.

В дверях он все же обернулся и сказал:

— Хочешь того или не хочешь, но там с ними все равно станешь пустым местом, ибо теряешь веру в то, во что надо верить… А без веры нельзя… Начинает казаться: все равно ничего не изменишь — руки коротки… Да и в самом деле часто коротки. Ты только не рассказывай мне, что можешь взяться за любого, за кого следует взяться! Извини… А вообще-то… Там, действительно, ничего ужасного не происходит…

Николай еще что-то хотел добавить, но передумал и быстро вышел в коридор.

Когда недели две спустя полковнику потребовалось на должность Николая назначить другого человека, он решил подобрать кого-нибудь из выпускников милицейской школы. Ему принесли кипу личных дел. Он начал внимательно их просматривать, стараясь подыскать наиболее подходящую кандидатуру.

Большинство биографий были короткие — работа на заводе, служба в милицейском дивизионе, учеба в школе милиции; были и такие, кто служил в другом месте, даже в авиации, были из дежурной службы ночной милиции — почти профессионалы — этих приберет к рукам уголовный розыск, были и такие, которых обычно объединяют словом «прочие».

Именно среди них полковник отыскал двадцатидвухлетнего лейтенанта. Судя по личному делу, опыта милицейской работы у лейтенанта не было, но полковнику показалось важным, что парень еще до школы милиции закончил бухгалтерское отделение учетно-кредитного техникума, характеризовался как принципиальный и честный человек: у штампующих характеристики словарный запас еще скуднее, чем у телекомментаторов хоккейных игр.


В зале уже с полчаса играл оркестр. Звуки, приглушенные плотными портьерами, проникали и в кухню. С началом танцев работы у посудомоек поубавлялось, темп замедлялся, а сегодня они почти скучали.

Репертуар оркестра обычно не менялся: не только Ималда, наверно, любой работник ресторана мог предсказать, какая будет следующая мелодия. Что касается первой части программы, — абсолютно точно, так же — и с программой варьете, которая начиналась после паузы. Что-нибудь новое можно было услышать, лишь когда начинались танцы: слегка разомлевшие гости иногда заказывали музыку по выбору своей дамы или в честь юбиляра. За заказ музыкантам платили особо и полученные деньги они собирали, потом сумму делили между собой поровну. Меньше пятерки за заказ не давали, некоторые, правда, не скупились и на десятку. В конце вечера музыкантам доставалась вполне кругленькая сумма.

«Сейчас заиграют «Опавшие листья», — подумала Ималда, прислушиваясь к сдержанным аплодисментам танцующих. Посетители еще не совсем освоились, вечер только начинался. Однако прогноз ее не сбылся — раздались не первые аккорды «Опавших листьев», а немного грустная мелодия. Начал кларнет.

— «Сулико», — пояснила Люда, заметив удивление Ималды. — Ты, наверно, эту песню и не знаешь… «Где же ты моя Сулико?..» — дальше слов песни она, видно, не знала и затянула свое «тара-ра-ра…», что напевала на любой мотив.

Следующее музыкальное произведение тоже было не из обычной программы. Солист зажигательно спел популярный когда-то шлягер Леонида Утесова про Одессу, шаланды и район Молдаванки.

Потом опять кларнет — и опять «Сулико».

— Они там что, с ума посходили? — пожала плечами Люда. Потом приставила палец к виску: — Видно, у них того: шарики за ролики…

В тот же момент портьеры слегка раздвинулись и в кухне показалась голова одного из официантов.

— Идите сюда!.. Скорее!.. — махал он посудомойкам рукой. — Цирк да и только!

Люда быстро сняла фартук.

— Стой тут! — приказала она, когда Ималда тоже вышла из-за портьер в зал, где уже стояли официанты, наблюдая за «дуэлью» столиков.

— Бой быков! Пенсионерам и детям дошкольного возраста вход свободный! — нарочито громко прошептал кто-то из официантов.

За одним из столиков сидели пятеро мужчин и одна женщина — судя по одежде, моряки с рыболовного судна. Веселые лица раскраснелись — значит, уже пропустили по две-три рюмочки. Пока звучала песня «Сулико», мужчины кидали на стол по рублю, затем один собрал деньги и держал наготове. Как только оркестр перестал играть, он подошел к тромбонисту, отдал ему деньги и прошептал что-то на ухо.

Из-за кулис выбежал солист, схватил микрофон и запел:

Шаланды, полные кефали,

В Одессу Костя приводил,

И все биндюжники вставали,

Когда в пивную он входил.

Я вам не скажу за всю Одессу:

Вся Одесса очень велика…

Но и Молдаванка и Пересыпь

Обожали Костю-моряка…

В противоположной стороне зала из-за столика вскочил высокий мужчина и повелительным щелчком пальцев подозвал официанта. Слов не было слышно, но судя по жестам, официанту он что-то приказывал; официант сначала пытался уклониться, но все же взял ассигнацию и направился к руководителю оркестра.

Тот тоже отрицательно замотал головой, но ассигнация, видно, гипнотизировала его и, в конце концов, уступил.

Кларнет опять грустно затянул «Сулико», по залу прокатилось хихиканье.

Моряки снова начали сбрасываться.

Хуго не отрываясь смотрел на южанина — противника моряков. Было непонятно, что так привлекло в нем Хуго — то ли полувоенный френч — такие до середины пятидесятых годов носили руководящие работники, — то ли седоватые усы а ля Иосиф Виссарионович, то ли кустистые брови, из-под которых сверкали жгучие карие глаза. А может, Хуго заворожили богато уставленный закусками стол и ваза с бархатистыми персиками и виноградом в самом центре стола? Или жена южанина и две его дочки-подростки — в одежде их не было предмета, изготовленного где-нибудь ближе, чем Париж? Ну разве что какой-нибудь из многих перстней, сверкающих каменьями на пальцах жены.

Хуго сам не свой закрыл лицо руками, приговаривая под звуки «Сулико»: «Какое кошмарное время… Не приведи бог…»

То ли испугавшись чего-то, то ли чтобы другие не заметили навернувшихся в его глазах слез, Хуго убежал за портьеры.

Я вам не скажу за всю Одессу:

Вся Одесса очень велика…

Полувоенный френч снова защелкал пальцами, повелевая официанту подойти, но поздно — у входа в зал выросла фигура Леопольда.

Ему, конечно, уже все известно!

Подойдя к оркестру, он что-то сказал руководителю. Тихо-тихо, но так повелительно, что тот чуть не заглотнул мундштук саксофона. Однако песню так сразу не оборвешь, и саксофонист добросовестно продолжал, остальные музыканты смотрели на него с сочувствием.

А Леопольд, могучий и всесильный, зашагал в глубь зала. Легким жестом он остановил направлявшегося к кавказцу официанта и подошел сам.

Музыка заглушала его разговор с кавказцем, однако решительность, с какой Леопольд развернулся и пошел прочь, позволяла сделать вывод, что сказанное им имело характер ультиматума.

Карие глаза полумилитариста под кустистыми бровями выражали желание все в зале уничтожить, испепелить.

— Браво! Бис! — закричали моряки, громко аплодируя оркестру.

Вдруг наступила тишина.

Мужчина в полувоенном френче поднялся из-за стола.

Кожа на его лице от негодования тряслась.

За ним послушно встали его дамы и направились к выходу. Как покорное стадо овечек.

Мужчина одним взмахом руки смел со стола половину посуды. Осколки фарфора и хрусталя впились в нежную мякоть персиков, холодные закуски на ковре перемешались с горячими, с бульканьем пролился коньяк из графина, который хоть и повалился набок, но остался целехонек. Потом, словно передумав, графин завертелся на полу и ударившись о ножку фруктовой вазы, со звоном разбился вдребезги.

Кавказец швырнул на кучу осколков одну за другой две сторублевки, потом, поколебавшись совсем немного, бросил еще одну.

И на глазах у всех, никем не задержанный, покинул зал.

Даже Леопольд не сразу сообразил, как быть. Пожалуй, следовало бы догнать наглеца, но что скажешь такому?

— Собрать немедленно! — крикнул он Вовке так, что тот весь аж съежился.

— А милиция где? — раздался чей-то возмущенный голос за столиком в углу зала. К нему несмело присоединялись другие.

— Сейчас, сейчас! — смешно выворачивая носки туфель, устремился за хулиганом Леопольд.

— И ничего такому заразе не сделаешь! — подытожила Люда. — Скажет, что уронил нечаянно… Заплатил за все чин-чином, по крайней мере сотню дал лишку… А если кто пожалуется в милицию, то сотенку придется отдать… Пропали наши кашалоты — не проглотить и не выплюнуть!

Ситуацию решили спасти артисты варьете, начав программу минут на пятнадцать раньше. Свет в зале погас и эстраду начали обшаривать лучи прожекторов.

— Ты видала программу? — спросила Люда Ималду.

— Нет.

— Тогда останься и посмотри. А то даже неудобно: кто-нибудь из знакомых спросит, что у нас тут показывают, а тебе и сказать будет нечего.

Зазвучал ритм чарльстона и на эстраде появились длинноногие танцовщицы в ярких платьицах. Уровень исполнения у них, конечно, выше, чем в художественной самодеятельности, но балетную школу танцовщицы явно прошли, как говорится, коридором.

Раздались довольно умеренные аплодисменты — но им и этого достаточно; танцовщиц тут же сменил певец, своим бархатным голосом он моментально покорил сердца дам, и они вознаградили его щедрыми хлопками. Затем певец раскланялся во все стороны и Ималде показалось, что этому его обучил Хуго.

Профессионально-ремесленническая четверка снова вышла на эстраду — с полечкой, но уже в других платьицах, открывающих упругое молодое тело. На улице такого, конечно, не увидишь, а на пляже девицы выглядели бы черечур прикрытыми.

Но публику это устраивает — она в восторге.

Песня.

Танец.

Эквилибрист.

Песня.

Девушка в черном, облегающем тело платье, оно искрится в свете прожектора. На эстраде желтый круг света, словно полная луна на темном небе.

Saut de chat! Attitude! Jeté battu!

Слова эти никем не были произнесены, но они словно кнутом ударили из прошлого. У Ималды даже ноги свело, как раньше, после большой нагрузки в балетной студии.

Ималда снова отчетливо услышала хриплый, словно прокуренный голос Грайгсте, увидела ссохшееся личико семидесятилетней женщины и негармонирующую с ним стройную и даже хрупкую фигуру — неизменно в модном, немного экстравагантном облачении.

Иногда Грайгсте по-настоящему злилась на своих воспитанниц: обзывала их жирными свиньями, — добродушными хрюшами, которые таскают по земле свой огромный живот — и гоняла их так, что даже самые сдержанные мамы бегали жаловаться к директору, хотя наперед знали, что без толку: Грайгсте в мире балета была признанным авторитетом и не стеснялась утверждать, что танцевальные шаги дети лучше усваивают битьем и поркой.

Танец закончился и девушка в черном застыла в центре светового пятна.

Оваций не последовало, хотя выступала она профессионально, вдохновенно, но публика оценить этого не могла.

А в Ималде слабой молнией вспыхнула зависть: я тоже могла бы так.

Она восхищенно смотрела на облегающее платье танцовщицы, которое, правда, не очень удачно сочеталось с ее небольшой грудью и мужскими чертами лица.

Ималда узнала девушку. Фамилию она вспомнить не могла, но знала, что зовут ее Элга. В балетной студии она училась в старшей группе и тогда у нее были длинные, очень красивые волосы. Теперь Элга было коротко острижена. Ималде иногда случалось с нею встречаться в студийной раздевалке, где их крючки-вешалки были рядом, — если Ималда приходила раньше или если Элга задерживалась.

Ималда отступила назад и прижалась к стене, опасаясь, как бы Элга ее не заметила. Как только начался следующий номер, — дуэт акробатов — вернулась на кухню.

— Уже закончилось?

— Нет.

— Не понравилось? Да, ничего особенного они не показывают, разве что свои голые ляжки. В старой программе был, по крайней мере, фокусник. Тут, в нашем коридоре, всегда стоял его ящик с поросенком, которого он потом вытаскивал из шляпы-цилиндра, но однажды ящик открылся и поросенок убежал в фойе. А тащить-то фокуснику из шляпы что-то надо — вот шеф и засунул туда наполовину ощипанного гуся… И ничего, все смеялись…

Людин голос доносился словно издалека, потом и он растаял — Ималда не слышала ни звяканья кастрюль, ни гудения вентилятора в сушилке, ни скрипа несмазанного конвейера, ни плеска воды в мойках-ваннах. Она была уже не в кухне, а, облаченная в трико, стояла на сверкающем натертом паркете и смотрела на свое отражение, даже несколько отражений, во всех зеркалах, а Грайгсте продолжала ее подгонять своими «Saut de chat! Attitude! Jeté battu!»

Неожиданно и против ее воли вернулось ЭТО.

Теперь она каждый вечер ходила смотреть на Элгу. Когда бархатный баритон заканчивал свою песню про волны, солнце и любовь, Ималда выскальзывала из кухни, снимала фартук и вставала у стены за портьерами. Там всегда стоял кто-нибудь из официантов, так что она была не очень-то заметна. И вообще можно ли быть заметным в темном зале, когда глаза всех устремлены на эстраду?

Ималда переживала за Элгу как за себя: только бы не случилось провала перед публикой. Волновалась и перед самым выходом Элги на сцену — волнение это многие артисты не могут преодолеть даже до седых волос, — боялась какой-нибудь нелепой случайности — вдруг поскользнется и упадет… И хотя Ималда знала, что в качестве музыкального сопровождения использовалась магнитофонная запись, которую воспроизводила мощная усилительная аппаратура, она всякий раз страшилась, как бы оркестр что-нибудь не перепутал.

Приподняться на носки!

Теперь шаг, еще один, совсем маленький шажок!

Она порхала. Пор-ха-ла! На эстраде была не Элга, а она, Ималда. Она не чувствовала собственного веса. Порхать, порхать, порхать еще… И аплодисменты предназначались не Элге, а ей. Она болезненно переживала малейшую Элгину ошибочку, даже такую, которую может заметить только опытный глаз знатока.

Когда танец заканчивался, и Ималда возвращалась на кухню, где за время ее отсутствия грязных тарелок заметно прибавлялось, она снова и снова думала об Элге — боготворила ее, завидовала ей. Ималда понимала, что такого уровня исполнения ей не достичь, даже если бы она закончила балетную студию: ведь Элга была талантлива от природы. Правда, Ималда тоже не бездарна, но у Элги все же больше этого богатства, которое не купишь, не украдешь и не выслужишь долгими годами.

Прошла неделя, началась другая, а она все не переставала восхищаться Элгой. Наконец решилась — купила цветы, чтобы преподнести их своему кумиру.

Раздевалки — и женская и мужская — находились между лестницей и вестибюлем. В те времена, когда гостиницу еще только проектировали, варьете считалось чем-то чрезвычайно непристойным, безнравственным, а значит, и совершенно неприемлемым для нашего общества. И теперь артистам «Ореанды» приходилось полуголыми перебегать по длинному коридору, чтобы из кое-как приспособленных под раздевалку помещений попасть на эстраду.

С гулко бьющимся сердцем Ималда остановилась перед дверью и прислушалась — из раздевалки доносился девичий щебет.

Ималда собралась с духом и постучала.

— Ку-ку! Кто там? Нас нет дома!

Ималда не нашлась, что ответить, и по обе стороны от двери установилась напряженная тишина выжидания. Ималда лишь теперь сообразила, что цветы можно положить у порога, а самой убежать. А что, если они достанутся не Элге? Ведь Ималда не догадалась прикрепить открыточку с адресатом.

— Где ж ты, где ж ты, ко-о-злик мой! — пропела одна из девушек, остальные прыснули.

Только спустя некоторое время Ималда узнала, почему так насмешливо реагировали на ее стук. Дело в том, что одна из четверых девушек приглянулась какому-то весьма пожилому мужчине и он выражал свои чувства словно влюбленный герой старинной оперетты — дарил корзины с дорогими сладостями и великолепнейшие розы. Вначале девушки воспринимали это как шутку, сласти делили поровну и посмеивались над меланхолическими воздыханиями поклонника: в них угадывалась какая-то обреченность. Он приходил в «Ореанду» почти каждый вечер, смотрел программу, робко стучал в дверь раздевалки, произносил несколько старомодных комплиментов, дарил корзину, розы и тут же удалялся. Остальные девушки — они немного завидовали — стали посмеиваться над «объектом обожания»: мол, выходи за него замуж, браки по расчету обычно прочные, а после его смерти тебе достанется солидный капитальчик. Но обожатель вдруг куда-то исчез вместе со своими корзинами и подарками. И девушкам теперь его явно недоставало. А Ималда постучала так же робко, как и меланхоличный обожатель. Девушки решили, что он опять объявился. Через несколько месяцев, правда, стало известно, что его арестовали за то, что продолжительно и помногу воровал из кассы кооператива. Его внешность и робкая платоническая любовь ассоциировалась с обликом неизлечимо больных людей, которые прощаются с жизнью как бы почитая смерть; казалось, что этот меланхолик именно так ожидал ареста, пытаясь по-своему скрасить последние деньки на свободе.

— Я хотела бы повидать Элгу… — заикаясь, сказала Ималда.

Щелкнул замок.

Со скрипом отворилась дверь. На Ималду смотрело пять пар любопытствующих глаз.

Вдруг она испугалась: что если Элга знает о ее болезни — такие слухи распространяются быстро, они словно ртуть — не остановишь. Ималде снова захотелось убежать, но она почему-то продолжала стоять на пороге с букетом в руках.

— О, Малыш! — воскликнула Элга. — Входи скорей и запри дверь: мы тут голые.

— Мне очень понравилось… Я хотела вам…

— Колоссальные хризантемы! — Элга уткнула нос в цветы. — Ты что, Малыш, начала по кабакам шататься?

— Я здесь работаю… — едва слышно пробормотала Ималда.

Остальные девицы сразу потеряли к ней интерес и стали одеваться, развешивать в шкафу свои костюмы для выступлений. Время от времени здесь, словно в бане, мелькали голые бедра, груди, а зеркальные стены производили необычайный эффект, расширяя помещение, удваивая и утраивая отражения. Да и воздух тут был застоявшийся, как в предбаннике, пропитан запахом пота. Над единственным умывальником можно было разве что ополоснуть лицо и шею.

Элга искала вазу и при этом что-то говорила, но Ималда не понимала, что именно: она впервые в жизни непосредственно соприкоснулась с искусством, перед которым испытывала благоговение. Ей оно было привито и воспитанием в семье, и дрессировкой в балетной студии. Сцена и эстрада — это уже праздник, а настоящая жизнь искусства — за кулисами, где рождается и создается все, что будет представлено публике.

— Где ты тут работаешь? — расспрашивала Элга.

— На кухне… — Ималде не хватило смелости признаться, что работает мойщицей посуды.

— Чао! — одна за другой распрощались девушки.

— Извини, но и мне пора бежать… — Элга быстро одела пальто. — Мама сидит с ребенком, надо отпустить ее домой, пока еще ходят троллейбусы… Тут где-то была газета… — Элга начала копаться в шкафу. — Надо же завернуть цветы… Унесу домой, а то завянут. Выкроишь минутку — забегай, поболтаем…

Но Ималда твердо решила, что больше здесь не появится, в зал смотреть на Элгу больше не пойдет. С какой стати она вообще сюда пришла? О себе напомнить? А зачем? Может, в своей наивности рассчитывала на то, что кому-то станет нужной? Никому она не нужна. У этих людей налаженная жизнь, они засели в своих окопах, бдительно охраняя их безопасность…

— До свиданья, Малыш!

— Да, обязательно… Конечно, зайду…

Как хорошо, что существует ложь! Что бы мы без нее делали? Жизнь стала бы сложнее, с острыми гранями.

Ималда высыпала из пачки в теплую воду стирального порошка и размешала рукой. Дотянулась за другой пачкой и уже надорвала было уголок.

— Больше не сыпь! — крикнула Люда. — Хватит и так. Эту я отнесу домой, у меня вчера кончился…

Ималда положила пачку на место.

— Тебе яйца нужны? Из кондитерского приходили, предлагали. Большие, желтые… По шесть копеек штука. Надо брать, по крайней мере, полсотни. Я себе взяла, мой Юрка жутко любит яйца… В этот раз очень хорошие, как у частников на рынке. И масло по два с полтиной…

«Куплю. Почему бы не купить? Все покупают. И дешевле».


Рыжий чуб, узкое лицо, тонкие губы.

Взгляд нервный, мечущийся.

Еще совсем мальчишка, наверно, только в будущем году призовут в армию.

Догадывается или не догадывается, зачем сюда приглашен?

Следователь заполняет бланк — дата, кто допрашивает, кого допрашивает.

— Ваши фамилия, имя?

— Мартыньш Межс.

— Где проживаете?

Парень называет полный адрес, даже с почтовым индексом.

— Где работаете?

— В комплексе общественного питания при тресте «Автоматика».

— Кем?

— Кондитером.

— Это ваше первое место работы?

— Нет, раньше я работал в гостинице… Мы пекли для ресторана «Ореанда»… Вообще-то мы пекли для всех ресторанов и буфетов гостиницы, а также для магазина кулинарии «Илга».

— Почему сменили место работы?

— Меня оттуда уволили.

— За что?

— Я взял два килограмма теста. У тетки был день рождения и я хотел дома испечь для нее крендель.

— Вас задержала милиция?

— Нет… Свои — из группы народного контроля. В раздевалке, возле моего шкафчика…

— Кто-то заметил, что вы украли тесто?

Слово «украли» следователь употребил не случайно — чтобы увидеть, как отреагирует.

Парень снова почувствовал себя неудобно — покраснел и заерзал на стуле.

— Не знаю. Взял и все… Меня оштрафовали и уволили с работы.

— С вами это было впервые?

— Впервые.

Следователь понимающе улыбнулся и, отодвинув бланк протокола на край стола, положил ручку. Продемонстрировал, что ответ не будет записан, поэтому нечего бояться говорить правду.

— А если честно?

— Впервые.

— Сейчас спрашиваю не для протокола.

Парень пожал плечами.

— А товарищи по работе? В кондитерском цехе, насколько мне известно, довольно большой коллектив.

— Двенадцать человек.

— Случалось ли, что и другие брали тесто иди что-нибудь из продуктов? У вас же там полно всяких вкусных вещей: яйца, масло, сахар, шоколад… Даже ром и коньяк. Не говоря уже о дефицитных специях — мускатный орех, корица, гвоздика, кардамон…

— Не знаю… Не замечал…

— И не слыхали?

Вопрос был неприятный, парень довольно долго обдумывал ответ.

— Однажды милиция задержала одного на улице.

— У вас плохо с памятью, поэтому напомню… Милиция задержала не одного, а сразу четверых. Краденых продуктов у них было обнаружено на сумму сто восемьдесят рублей, потом состоялся товарищеский суд, и на нем вы тоже присутствовали.

— Да, что-то такое припоминаю… — забормотал парень себе под нос.

— Если сравнить ущерб, нанесенный вами, с ущербом, нанесенным теми четверыми, сразу бросается в глаза чрезмерная суровость вашего наказания — «уволить в связи с утратой доверия». Может, эти два килограмма теста просто послужили поводом для увольнения? Ведь тех четверых тогда просто предупредили. Может, настоящая причина вашего увольнения совсем в другом? Ну, скажем, в дружбе с Ималдой Мелнавой… На «Автоматике» вас с такой записью в трудовой книжке тоже не имели права принять на место кондитера. Кто вас рекомендовал?

— Я сам…

— Долго еще подсказывать вам ответы? Мне это надоело?

— Леопольд… Метрдотель «Ореанды»…

— Он ваш приятель?

— Нет, так вышло…

Парень мягкий как воск и трусоват, хотя никто его не запугивал. Почему вдруг потребовалось убрать его из кондитерского цеха? Может, у кого-то возникли подозрения что о делах цеха он знает то, что знать не должен? А может, возникли опасения, что проболтается Ималде? Теперь на «Автоматике» наверняка работает у своего человека, который не спускает с него глаз, а может, и чем-то обязан Леопольду.

— Какие отношения у вас были с Ималдой Мелнавой?

— У меня с ней давно нет никаких отношений!

— Я спрашиваю: какие были?

— Она психованная.

— Отвечайте на вопрос.

Теперь Мартыньш Ималду уже ненавидел. Даже остатки сострадания и жалости к ней, которые он испытывал какое-то время, превратились в ненависть и бессильную злость. Выплеснуть их не на кого, потому они и бродят в нем, портят настроение, мешая приятно и удобно проводить время, как раньше. Разве он желал Ималде зла? Нет! Был хорошим, ласковым. Разве изменил хоть раз с другой девушкой? Нет! А ведь мог бы — no problems! Разве он лгал Ималде? Нет! Разве она такая уж неотразимая раскрасавица, чтобы с полным правом претендовать на хорошее с его стороны отношение? Нет! А вот выкидывать разные номера — это она умела. Ведь несмотря ни на что, он предлагал Ималде перейти жить к нему, уговорил свою мать и та согласилась — Ималда, правда, тогда еще работала на приличной должности, посудомойкой, — а она пожилую женщину, которая ее полюбила как свое родное дитя, выставила дурой. Не придет, сказала, потому что должна жить с братом! С этим прохиндеем — он одной ногой уже в тюряге! Правда, в этом вопросе брат проявил себя как джентльмен — пришел поговорить, сказал, что Ималде полагается половина их квартиры, и пусть Мартыньш, если хочет, оформляет соответствующий обмен, у него у самого есть якобы несколько вариантов, и он берется все быстро провернуть через обменное бюро.

Мартыньш Ималде желал только добра, а что получил взамен? Она всегда перевернет все так, чтобы только унизить другого, выставить на посмешище. Ведь первым прибегал извиняться всегда он, Мартыньш.

Она настоящая ведьма: если уж привяжется — не отстанет. Сколько времени прошло с тех пор, как они виделись последний раз! Он ничего о ней не знал, лишь изредка слышал от других, а теперь вот, пожалуйста, еще и таскают к следователю, приходится изворачиваться. Ясно, что его увольнение из кондитерского цеха было умело организовано. Только непонятно, кому он там мешал, ведь свой нос в чужие дела он никогда не совал, да и не собирался совать. Работа нравилась, зарплата была приличная, иногда кое-что еще и перепадало… Чего же еще? Живи и радуйся! А тут этот Стас — как гром среди ясного неба!

«Покажи, пожалуйста, что у тебя там в целлофановом мешке, который прячешь в сумке!»

Мартыньш не сразу понял, о чем речь — подумал, что в раздевалке у кого-то что-то украли.

«У тетки день рождения, хотел испечь ей крендель…» — кисло улыбнулся Мартыньш, слегка потянул мешок из сумки и уже было опустил обратно — вы же видите: тесто, ничего другого тут нет, — но Стае выхватил мешок и возмущенно завопил:

«Ты позоришь наш коллекти… ты…»

Те двое, что были со Стасом, — Фридрихманис и Костя — тоже заорали:

«Молодой человек, как же так?»

«Это же государственное имущество, за такое предусмотрена статья!»

Но больше всех вопил Стас. Будто сам не говорил Мартыньшу, когда после кулинарного техникума тот пришел на практику и впервые переступил порог цеха: «Нас тут немного, но живем дружно, пирожные тебе не придется покупать ни для себя, ни для своей милашки!»

И разве не Фридрихманис принес в канун пасхи огромный трехэтажный торт — такой даже обеими руками не обхватишь — и попросил: «У меня тут небольшая халтурка — оформи как для себя». Фридрихманис не умел украшать, но если бы умел, — так у него все равно не вышло бы. Взбить крем — дело непростое, а Мартыньш с этим справляется в два счета, к тому же у него все под рукой. «Я в долгу не останусь… Хорошо бы на макушке водрузить какого-нибудь зайчика, цыпляток и крашеные яички…»

Мартыньш трудился как раб на галерах, но зато и получилось отлично — хоть на выставку неси! Фридрихманис расплатился с ним — дал кулек миндаля. Только идиот мог бы подумать, что миндаль он купил в магазине.

Но Мартыньш почему-то подавил в себе желание высказать им все в глаза. Накануне товарищеского суда Фридрихманис еще поучал его: сознайся во всем, а потом сиди и помалкивай — тогда все уладится само собой. Когда же зачитали решение, говорить было уже поздно, да и слова Мартыньшу никто не предоставлял.

Метрдотель Леопольд посочувствовал: наказание, конечно, суровое, только уж ничего не поделаешь — теперь такие времена. Посокрушался еще, что, мол, Ималда на это скажет.

«Мы давно не встречаемся.»

«Почему? Такая симпатичная девушка. В самом деле больше не встречаетесь?»

«Не сошлись характерами… Не нужна мне такая, которая перед другими чуть ли не нагишом прыгает! Да еще и психованная!»

«Да, она немного странная… Чем думаешь заняться?»

«Не знаю. В трудовой книжке такая запись, что ее никому не покажешь…»

«Жаль: ведь ты толково разбираешься в своем деле, но придется тебе таскать камни или работать лопатой… Постой, у меня отличная мысль! Я тебе помогу, если пообещаешь исправиться, но так, чтобы мне не пришлось за тебя краснеть. На «Автоматике» работает мой давнишний приятель, ему, кажется, нужен кондитер… Если он возьмет тебя на поруки, в отделе кадров возражать не будут.»

««Автоматика» недалеко от моего дома… Две трамвайные остановки…»

В ожидании ответа следователь поигрывал авторучкой.

— С Ималдой Мелнавой мы были друзьями… У нас были дружеские отношения…

— Насколько близкие?

— Я хотел на ней жениться… — Парень покраснел, кончики его ушей стали пунцовыми. — Хорошо, что во время одумался. Не захотела работать — подалась в танцовщицы!

— Она не рассказывала вам о своей семье?

— Знаю: отец в тюрьме, мать по пьянке выбросилась из окна, брат тоже, кажется, сидит… Кто-то мне говорил… Но утверждать не берусь… А сама… Вы уже знаете?..

— Да.

— Она больной человек… — Мартыньш вдруг стал Ималду защищать, видно, почувствовал необходимость в этом, счел чем-то вроде долга. Глаза его потеплели, он постарался придать голосу убедительную интонацию: — Лечилась в психиатрической больнице… Сама мне рассказывала… Хотела, чтобы я все знал, хотя я никогда ни о чем не расспрашивал… Когда наши отношения стали серьезными… Она регулярно пила лекарства, видно, боялась, что болезнь возобновится… Очень боялась своей болезни, боялась больницы… Иногда звонила врачу, сам не раз слышал… Тот утешал, говорил, что для тревоги нет никаких оснований… А может, врач от нее отделывался… Если вас интересует — его фамилия Оситис…

— Вы не хотели бы увидеться с Ималдой? Могу вам разрешить свидание… — Следователь отметил про себя, что парень колеблется, а тот заметил, что следователь ждет утвердительного ответа. Следователь хотел любой ценой добиться, чтобы она заговорила. «Если начнет говорить с Мартыньшем Межсом, то, может, и передо мной не будет сидеть как истукан», — думал он.

— Вы ее не знаете… Скажет — как ножом отрежет — и ничего уже не поправишь…

— Знаю, она действительно девушка с характером.

— Она словно лесной зверь: различает всего два цвета… Для нее все либо белое, либо черное…


…На улице была тьма, ветер с воем вырывался из-за угла. Снег, видно, перестал идти, потому что теперь было лучше слышно, как редкие машины на перекрестке гудят моторами и набирают скорость. Вечером, когда в комнате еще не выключили свет, было видно, как в окно снег летит большими мокрыми хлопьями; ударяясь о стекло, они таяли и каплями скатывались вниз.

Мартыньш чувствовал рядом тело Ималды — голое плечо, голую грудь, стройные упругие ноги. Он обнял девушку и прижал к себе. Как хозяин свою собственность. В мягкой постели под теплым одеялом с Ималдой так хорошо!

Он чувствовал, что Ималда еще не заснула, хотя в темноте не видел, закрыты или открыты ее глаза. Наверно, потому что она дышала неровно и неглубоко. Спокойной ночи они друг другу уже пожелали, да и часы, должно быть, показывали далеко за полночь.

«Отдается она чересчур серьезно», — подумал Мартыньш. Этакая ревизия тайников собственной души.

«Ты меня любишь?» — спросила вдруг Ималда.

Ох уж этот вопрос — как зубная боль! Его приходится терпеть в постели каждому мужчине, и не раз. Вопрос этот глуп по своей сути и лишь брачные аферисты да закоренелые донжуаны отвечают на него: «Да, я тебя люблю!», дабы предотвратить дальнейшие расспросы, мешающие здоровому сну накануне рабочего дня. Признание в любви так унижает достоинство мужчины! К тому же он всегда знает: ответ ничего не изменит в отношениях.

«Ты мне нравишься.»

Тело Ималды напряглось, и Мартыньш счел благоразумным добавить: «Ты мне очень нравишься.»

Ималда резко села на кровати, прижалась спиной к стене.

Мартыньш заупрямился: не дождешься признаний, я под твою дудку плясать не буду!

«Не обижайся, но я не знаю, что такое любовь. Ты мне нравишься и мне с тобой хорошо…»

Ималда поднялась с постели.

Наверно, опять усядется на стул и будет ждать до тех пор, пока и он встанет, поцелует и уговорит лечь.

Ничего, мы тоже так умеем. И это будет тебе маленьким, но полезным уроком.

Хлопнула дверь комнаты.

К великому удивлению Мартыньша вскоре хлопнула и входная дверь.

Вот полоумная!

Он переборол себя, встал и быстро оделся, хотя знал, что найдет ее тут же внизу, на улице — никуда не денется!

На улице Ималды не было.

Мартыньш встревожился, обежал весь квартал и рассердился, решив, что Ималда спряталась, чтобы подразнить его. Он наговорит ей колкостей, когда найдет! Собственное достоинство он, конечно, не намерен ронять, но Ималду высмеет как надо!

Потом решил позвонить.

Она только что пришла домой.

«Ималда, не делай глупостей! — закричал он в трубку. — Я тоже умею обижаться… Тебе не в чем меня упрекнуть!»

«Я не хочу тебя обманывать…»

«Что?»

«Я поняла, что между нами ничего нет… зачем же нам в таком случае друг друга обманывать?»

Ветер захлопнул дверь телефонной будки, и Мартыньш повесил трубку.

Никуда не денется — поговорим завтра на работе.

Но напрасно он надеялся. Эти губы, целовавшие его, и руки, ласкавшие его, уже не принадлежали ему.

Психопатка!


— Теперь обстоятельства изменились и ваше свидание… — Следователь все еще надеялся уговорить Мартыньша.

— Вы не знаете ее! Она больной человек!

— Тем более.

— Я охотно помог бы ей, но не знаю, как… У меня уже другая девушка… Если она узнает… Каково ей будет, когда узнает, что я был там у нее?

— Не афишируйте свое посещение.

— Наша встреча ничего вам не даст! И вообще — после того, как она уволилась из мойщиц посуды, мы ни разу толком не виделись.

Следователь взял бланк протокола, прошелся взглядом по фамилиям, вписанным в верхние графы, порвал бланк и бросил клочки в корзину.

«Почему она это сделала? В чем причина? Без причины ведь ничего не бывает!»

Следователь думал устаревшими категориями — он в своей практике еще не встречался с немотивированными преступлениями.

Больная… Навязчивые идеи… Еще одно «почему», на которое сейчас никто не в состоянии ответить. И он, следователь, может только повторять старую поговорку — чем дальше в лес, тем больше дров. Доктор Оситис тоже ничего толкового не сказал — он выбит из колеи: совместный труд в области шизофрении, созданный целым коллективом психиатров из семнадцати стран, вдребезги разбил теории прежних школ. Оказывается, распространение этой болезни во всем мире одинаковое — на него не влияют ни урбанизация, ни различия в социальном устройстве, ни в уровне культуры.

Ему-то, следователю, какая польза от всех этих премудростей! Девушка не хочет говорить — вот что для него главное!


Если бы Алексис появлялся в Риге не как метеорит на небосклоне, квартира была бы уже приведена в порядок, но здесь явно недоставало мужских рук, которые в пределах минимума владеют понемногу разными ремеслами. Ималда пыталась кое-что делать сама, но чаще портила, чем ремонтировала. Молоток, гвозди, пила, рубанок и малярная кисть были для нее слишком тяжелыми инструментами, она не умела обращаться с ними, а брат появлялся дома на день или два и снова исчезал на несколько недель — сказал, что нашел работу на буксире в Одесском порту, а в ближайшем будущем его якобы обещали устроить на контейнеровоз. Приехав как-то в очередной раз, клятвенно пообещал — это он умел, — что в следующие выходные обязательно примется за косметический ремонт квартиры. Он даже приволок сверток с рулонами обоев, но обстоятельства опять оказались сильнее, и ремонт снова пришлось отложить, хотя Ималда уже настелила на пол газеты и помыла потолки в задней комнате.

Она, конечно, понимала, что такого порядка, какой был еще при бабушке, не будет, а о покупке мебели и вовсе не мечтала. Однако на оставленные Алексисом гроши да свою зарплату кое-что для уюта сделала. Собственная зарплата плюс деньги, которые давала Люда, — их теперь Ималда брала как нечто само собой разумеющееся — вместе получалось примерно как у рабочего высокой квалификации на заводе. Буквально за несколько месяцев она довольно прилично приоделась, а поскольку по характеру была домоседкой, вполне естественно, что ей захотелось привести в порядок и квартиру.

Раз в месяц она посещала отца, носила ему продукты, но свидания стали для нее неприятной обязанностью. Отец по-прежнему хвастал своими многочисленными общественными должностями, которые занимал в штабе по соблюдению внутреннего распорядка, в санитарно-гигиенической комиссии, в совете отделения, рассказывал, сколько разных документов ему приходится оформлять, в скольких экземплярах и кому вручать написанные протоколы. По-видимому, эта деятельность доставляла отцу удовольствие, она была мостом, соединявшим его с розовым прошлым или, по крайней мере, немного напоминавшим занимаемое прежде положение — у него опять были начальники, например, бывший прокурор Арон Розинг, который говорил ему, что следует делать, и отец был счастлив, что может выполнить порученное; у него опять были подчиненные, которые внимательно выслушивали его и которых он контролировал, за ошибки наказывая и сурово им выговаривая.

Прошение о помиловании в связи с болезнью Ималды отец написал цветисто и эмоционально; администрация колонии и в самом деле поддержала, но все равно его потом отклонили. И тем не менее отец чувствовал себя окрыленным — теперь вместе с Ароном Розингом они сочиняли и отправляли подобные прошения и в другие инстанции, в том числе в международное Общество Красного Креста и Красного Полумесяца в Женеве. Коль есть пруд, то почему бы в нем не водиться рыбе, а значит, она рано или поздно попадется на крючок.

Ималде теперь казалось, что единственным человеком, к судьбе которого отец проявлял интерес, был он сам, другие заслуживали внимания отца постольку, поскольку это отзовется на его благополучии. Она поймала себя на мысли, что и раньше, когда отец находился еще на свободе, все было так же, разве что измерялось другими категориями. Ималда гнала от Себя такие мысли, но пропасть отчужденности между ними росла; дочь постепенно отдалялась от отца, как отдаляется от берега отколовшаяся и гонимая ветром льдина.

Отец об отчужденности и не подозревал. Почему же он не спросил свою повзрослевшую дочь: «У тебя есть парень? Какие у вас отношения?» И дал бы совет или, по крайней мере, выругал бы, если уж помочь ничем не мог. Состояние здоровья дочери тоже его не очень-то интересовало, не говоря уже о сыне. Он, видно, считал, что все неплохо устроилось: дочь работает посудомойкой в «Ореанде» — место это доходное — и точка. Ималда не хотела верить в то, что отец — ничтожная личность, которую поднимало чуть-чуть выше других должностное кресло. Но атрибутика, сопутствующая его положению в прошлом, — служебная машина с шофером, участие в престижных конференциях, заседаниях, некоторые привилегии в быту — в течение многих лет убеждала в обратном окружающих и членов его семьи.

Отец как ребенок хвастал, показывая Ималде новую нашивку на своей робе: «Видишь — передовик в соблюдении внутреннего распорядка!» Может, и впрямь такая нашивка значила немало, но Ималде вспомнилось, как однажды бабушка в сердцах выпалила отцу: «Сами себя награждаете, а потом друг перед другом наградами щеголяете. Чему уж тут радоваться!»

Отец не интересовался планами дочери на будущее, не спрашивал, не обижает ли ее кто, а она старалась убедить себя — безразличным он стал от сознания своей несвободы. Нет, таким он был всегда, и лишь теперь, на пороге совершеннолетия, она это осознает. Все мы растем, потому и видим дальше. Нас уже не устраивают сказочки об аистах и капусте, в которые когда-то верили. А может, и она вышла из того возраста, когда верят в сказочки для подростков. И даже в те, которые сочиняют для взрослых.

И опять ей вспомнилась бабушка и ее мудрые слова: «Человек только до тех пор человек, пока понимает, что и другому может быть больно».


Ималда достала из шкафчика халат, набросила его на открытую дверцу, освободив место для верхней одежды. Наклонилась, расстегивая «молнии» на сапогах.

Люда еще не пришла: вчера предупредила, что, может, немного опоздает — пойдет к зубному врачу.

Из коридора раздевалки было видно, как здоровенные поварихи передвигают на плите кастрюли.

Ималда услышала торопливые шаги, но не обратила на них внимания, лишь выпрямилась, чтобы пропустить кого-то, кто шел в раздевалку. Элга!

— Привет, Малыш! Тебе выпал отличный шанс!

— Не понимаю…

— Ничего и не надо понимать! Действовать надо!

Чем больше издается инструкций, предусматривающих регулирование работы, тем больше вероятности, что она пойдет вкривь и вкось. Все это понимают и тем не менее уверены, что для оптимального количества инструкций недостает именно той, которую сегодня утвердят, напечатают и потребуют, чтобы ее неукоснительно соблюдали.

Чтобы область культуры выглядела не хуже других, здесь тоже придумывают инструкции. Некоторые из них счастливым образом удается предать забвению, другие обойти, третьи сами собой устаревают и противоречат тем, что были изданы раньше. И тогда наступает время, когда положено греметь громам, а на грешную землю обрушиваться молниям. «Исходя из того и опираясь на это, приказываю!» Грозная инструкция не бывает совсем уж безрезультативной, а если проку от нее все же нет, то из-за нее случается, по крайней мере, этакий больший или меньший тарарам, ликвидацию же его последствий можно считать активной деятельностью, в которую всех и вовлекают.

Именно такой приказ прямым попаданием угодил в Элгу и рикошетом задел балетмейстера «Ореанды», или как он именовался в зарплатной ведомости, координатора движений.

Балетмейстер был высокий лысый старик с лицом и характером холерика. В тридцать пятом году он появился на сцене Рижского театра оперы и балета под псевдонимом Рейнальди — хоть что-то от солнечного Неаполя! В шестьдесят пятом был известен как режиссер по прозвищу Укротитель Зверей, а в семьдесят пятом на конкурсе потерпел поражение от молодых режиссеров.

Полный жажды отмщения, Рейнальди покинул театр: лучшие честолюбивые помыслы его были разбиты, и, чтобы не умереть от скуки, он взялся руководить кружками эстрадных танцев в двух или трех клубах, затем через друзей ему предложили совсем другую сферу — варьете.

Конечно, он этим займется! О Рейнальди еще заговорят! Вы еще услышите!

Да и не было у него другого выхода: не возьмется он, ухватится кто-нибудь другой — из тех зубастых парней, которые выжили его из театра. А такой услуги от него не дождутся.

Поскольку варьете у нас принято считать приправой к сытному обеду, например, как пикантный соус по-кемберлендски (малиновый мармелад, горчица, коньяк, красное вино, соль) или салат mixed-pickles, то министерство культуры с его инструкциями в этой области не имеет слова. Варьете командуют отцы общественного питания, и им импонировали подзаплесневевшие лавры и почетные звания Рейнальди, а также то, что он знал тысячу слов по-французски, двести — по-итальянски и еще до войны выступал в Буэнос-Айресе.

Укротитель Зверей без промедления захватил верховную власть над всеми группами варьете, которых было три — в «Ореанде», в «Беатрисе» и в «Вершине» — и с юношеским пылом взялся за дрессировку, спуская с танцовщиц по десять шкур, но все же приличной программы сделать не смог, ибо танцовщицы из художественной самодеятельности годны для варьете так же, как бельгийские ломовые для ипподрома. И вообще, без профессионалов разве сделаешь что-нибудь профессиональное? Тогда Рейнальди стал поглядывать в сторону театров. Впоследствии говорили: если бы он начал с нижайших просьб перед начальством, ведающим культурой… Но он-то знал, что актерам театров не всегда разрешают сниматься даже в фильмах Рижской киностудии — Считается, что они переутомляются от больших нагрузок.

Поскольку зарплата у актеров небольшая, среди танцовщиц нашлось немало желающих поработать на полставки, и Укротитель сотворил довольно оживленную программу, но после премьеры и оваций культура быстро подставила «ножку» общественному питанию: театр тут же издал приказ, запрещающий своим актёрам выступать в варьете.

Укротитель набрал актеров из другого театра и создал новую программу — снова приказ: выбирай — или остаешься у нас в театре или отправляйся в варьете, но и то и другое вместе — ни в коем случае!

Рейнальди рвал на себе волосы, умолял, доказывал: ведь разрешается же актерам давать концерты! Все было напрасно! И чем больше упрашивал «театральщиков», тем больше они важничали. Теперь они украли у него Элгу, которая в связи с рождением ребенка и декретным отпуском проработала в «Ореанде» почти два года.

Укротитель окинул Ималду взглядом знатока — одежда девушки ему нисколько не мешала — походка нормальная, ноги приемлемые, грудь для классического балета несколько великовата, а для варьете — в самый раз…

— Где вы учились?

— У Грайгсте.

— Как долго?

— Три года.

Грайгсте Рейнальди не терпел: когда говорили об успехах артистов балета в прошлом, обычно упоминали лишь одного из двух «китов», и другой тут же ощетинивался. Именно по этой причине он сам никогда публично не высказывался о способностях Грайгсте в области педагогики, хотя и считал ее единственной, кто не только умеет работать, но и работает. Наверное, они имели одинаковые взгляды в профессиональных вопросах, как это бывает у артистов, начинающих свою деятельность в одно время.

— Почему прервали занятия?

— Болела.

Теперь Ималда знала, какие чувства испытывает лошадь, которую покупают на аукционе. Хорошо еще, что Рейнальди не осмотрел ее зубы.

«Если бы у девчонки не было способностей, Грайгсте не держала бы ее у себя три года, а вставила бы ей перо в зад — и лети!» — подумал Рейнальди.

— Болезнь серьезная?

Ималда, ища спасения, глянула на Элгу.

— Гетерохромия, — веско сказала Элга.

Если бы кроме французского Рейнальди хоть немного знал греческий язык, то наверняка задумался бы над этим словом, состоящим из двух — «другой» и «цвет». Гетерохромией называется различие в цвете глазных радужных оболочек. Но это было самое сложное иностранное слово, известное Элге, из связанных со здоровьем человека, хотя настоящее его значение давно выветрилось из ее головы. Не пугать же старика правдой — что Ималда лечилась в психиатрической больнице. Из других заболеваний она знала лишь те, что представляют опасность для детей, — свинка, корь, дифтерит, грипп.

— Надеюсь… хм… теперь все в порядке?..

— Конечно! — бодро ответила Ималда.

Вообще-то Укротителю было достаточно упоминания фамилии Грайгсте. А продолжал разговор он лишь затем, что внушить девчонке уважение, и еще — чтобы не поняла истинного положения дел: Ималда была ему необходима, именно на нее он возлагал свои самые большие надежды. Если Элга ушла, — а ее практически уже нет в «Ореанде» — то с кем делать новый сольный номер?

Только новым номером можно хоть немного сбалансировать программу, в противном случае нечего и на сцену вылезать! Сольный номер не потянет ни одна из танцовщиц, которых он переманил из художественной самодеятельности и научил дрыгать ногами. Они ведь не знают азбуки и поэтому даже приподняться на носках прилично не умеют. А кто не знает азбуки, тот никогда не научится читать, да и говорить с ним, как с глухим, нечего.

Ах, если бы у него были такие возможности, как у больших промышленных предприятий! Он совершил бы небольшое путешествие по Белоруссии, Псковской области или Украине, набрал бы там балерин и сотворил бы такой гвоздь сезона, что хоть три раза в день показывай! Если бы ему так же позволили швыряться обещаниями, как делает это текстильный комбинат, развешавший свои объявления почти на всех железнодорожных станциях в пограничной с Латвией полосе: «Приглашаем на работу, обеспечиваем жилой площадью!» Купля рабов задаром аморальна уже по своей сути, ведь «жилая площадь» — это всего лишь скрипучая железная койка, и администраторы отлично знают, что больше ничего у девчат не будет. Ни женихов, ни мужей, потому что даже косые и кривобокие парни в округе уже прибраны к рукам ввиду большого на них спроса. Что, оторванных от дома и близких, девчат ждут однообразно серые дни у ткацкого станка и вечера у телевизора, что даже самых стойких года через три-четыре безнадежность погонит обратно, и с понурой головой они вернутся туда, откуда явились, а вербовщики рабочей силы для комбината (должно быть, это доходное занятие, может, им даже платят за определенное количество голов) к тому времени заговорят зубы другим несчастным простушкам и опутают их параграфами, пунктами и подпунктами односторонне выгодного договора.

— Нам придется очень напряженно работать: времени мало, — подвел итог Рейнальди.

— Буду стараться.

— Если же нет твердой решимости работать, то нечего и начинать.

— Надеюсь…

— Она сможет! — вмешалась Элга. — Я видела, как она работает.

Это была сладкая ложь, которая действует всегда эффективнее, чем правда.

— Я принесу из дома магнитофон и мы будем работать по утрам… Сначала я должен увидеть, на что вы способны, и только потом смогу обратиться к администрации, чтобы из кухни вас перевели в эстрадную группу…

— В таком случае у нее получится две нагрузки… — возразила Элга.

— Ничего — молодежи это всегда на пользу. Мы в начале тридцатых годов…

Ималда вернулась к своему корыту с грязной посудой совершенно ошеломленная. Люда на нее наорала, но она даже не поняла, за что. Не слышала. Уши заложило, в висках стучало.

— Невероятно! Кто бы мог подумать! — воскликнул удивленный директор «Ореанды», которому Рейнальди, попивая кофе, рассказывал о своих мытарствах с кадрами и о счастливой находке на кухне, во всяком случае, он очень надеялся, что счастливой.

— Такое возможно лишь при советской власти! — изумленно воскликнул Роман Романович Рауса, и было неясно, упоминает он о советской власти на сей раз в положительном или отрицательном смысле.

Позже, совершая свой ежедневный обход по ресторану, он на минутку задержался возле посудомоек, благожелательно улыбнулся, а потом заговорщически подмигнул Ималде. На сей раз ему показалось, что девушка выглядит еще моложе, и он мысленно сравнил ее с птенцом, у которого начинают отрастать красивые перья.


— Алло! Нельзя ли позвать Оситиса?

— Оситис слушает…

— Доктор… Это Ималда Мелнава… Извините, что я звоню… Но у меня репетиции как раз в часы вашего приема… Я возобновила занятия балетом…

— Да, кажется, с настроением у тебя порядок. Я рад.

— Доктор, у меня очень большая нагрузка. Я хотела бы узнать о лекарствах — дозировку оставить прежней или…

Оситис отвечал, как обычно говорят врачи:

— Полагаю, настала пора выбросить все лекарства.

— Полностью прекратить принимать?

— Думаю, да. А там увидим. Где будешь танцевать?

— В варьете «Ореанды». Буду выступать с сольным номером.

— Ого!

— Вчера приехал брат, сказал, что от меня остались только кожа да кости и еще глаза. Вечером едва доползаю до постели, тут же засыпаю, а утром меня пушкой не разбудить… Если дело дойдет до премьеры, обязательно пришлю вам приглашение.

— Спасибо. А как на любовном фронте?

— Никак. У меня дрянной характер.

— Ты звонишь из дома?

— Из «Ореанды». Уже переоделась для репетиции, а Укротитель, ой, извините, балетмейстер где-то задерживается…

А Рейнальди тем временем возвращался из объединенного отдела кадров. Старик ступал большими шагами, втянув голову в бобровый воротник толстого на ватине пальто. Бобровую шапку он напялил на самые уши. В кармане у него лежал приказ «о переводе подсобной работницы Ималды Мелнавы в танцовщицы». Битый час ходил он из кабинета в кабинет, доказывая, что балерине Мелнаве следует платить хотя бы столько же, сколько Мелнаве посудомойке. Из отдела труда и зарплаты — в плановый и бог весть в какие еще отделы, где собирал подписи, сталкиваясь с натренированным сопротивлением. Последний аргумент — «А как вы думаете, вот мне, например, платят всего сто десять!» — буквально шокировал Рейнальди. Чем меньше в кабинетах дамы были заняты работой, тем утомленнее и злее они были. Все они прекрасно знали, что мытье посуды — занятие не из приятных, а танцы, как помнилось им со времен молодости, — сплошное удовольствие, поэтому поставить знак равенства в зарплате Ималды рука у них не поднималась. Да, они тоже не считают, что такое неравенство справедливо, но быть тому или нет, пусть решает начальство. И Укротитель долго сидел на жестком стуле возле кабинета Шмица — управляющего трестом общественного питания, пока Шмиц его наконец принял. Дверь кабинета зорко охраняла секретарша. Переговорив со Шмицем, Рейнальди готов был обозвать его старым идиотом, а не обозвал потому, что сам был старым.

Демонстрируя принадлежность к системе общественного питания и царящей там чистоте, за своим письменным столом Шмиц восседал в белом накрахмаленном халате, прекрасно гармонировавшем с совершенно седыми волосами управляющего. Под расстегнутым халатом были видны костюм, галстук и рубашка, в манжетах которой красовались золотые запонки. Шмиц незаметно ими поигрывал.

За спиной у Шмица висел плакат во всю стену, написанный большими буквами: «Кто хочет сделать дело, ищет способ, кто не хочет — причину». Любой посетитель или подчиненный, войдя в кабинет, сразу как бы получал ответ на свой вопрос, потому что плакат и Шмиц представали перед ним как единое целое. Цитата была взята из речи теперь несколько подзабытого государственного деятеля — внизу стояла его подпись. Таким образом, самому Шмицу думать и не требовалось. Даже как бы запрещалось.

А на стене за стулом, на котором сидел или возле которого стоял проситель, тоже висел плакат, тоже написанный большими буквами. Это был фрагмент уже из другой речи упомянутого государственного деятеля: «Не поручай дела, если знаешь, что не сможешь проверить (проконтролировать) сделанное». На этот плакат, как и на посетителя, взирал сам Шмиц. Плакат как бы утверждал, что управляющий трестом полный склеротик — он не в состоянии запомнить даже одно-единственное предложение и поэтому каждую минуту вынужден его перечитывать.

Посетителей Шмиц встречал и провожал сидя, время от времени у него дергалась одна половина лица. В кабинете почти непрерывно звонил телефон, и Шмиц, сказав в трубку несколько фраз, иногда брал листок из стопочки красивой белой бумаги, которая лежала на столе, что-то набрасывал на нем, после чего нажимал кнопку сигнального звонка. Тут же входила секретарша, брала листок и уходила улаживать вопрос. Повесив трубку, Шмиц говорил посетителю:

«Извините, я ужасно загружен… Очень напряженный рабочий день… Звонил Евгений Петрович Огуречкин — доктор медицинских наук, профессор, лауреат республиканской государственной премии, умнейший человек… Мы дружим…»

Начало и конец фразы обычно не менялись, только имена, фамилии, отчества, титулы… Однажды Шмиц сказал: «Гость из Москвы» и Укротитель тогда не понял, следует это считать почетным званием или Шмиц сказал просто так.

Пока управляющий трестом говорил по телефону, Рейнальди осматривал обстановку кабинета и подобрал оригинальное сравнение — обвешан всякими штучками и фитюльками, как «жигуль» портового торгаша. Под стеклом и на полках, на письменном столе и на стене висели и лежали сувениры, какие обычно оставляют местные или зарубежные делегации: разные вымпелы, глиняные медали, приветствия и поздравления в кожаных обложечках, фотоальбомы, миниатюрный танк на подставке из оргстекла, настенные фирменные календари, комнатные термометры, чернильницы и адресованные лично управляющему открытки с пожеланиями успехов в Новом году. Со всех этих предметов, очевидно, каждый день вытиралась пыль, все тщательно собиралось и хранилось — так следователи хранят важные вещественные доказательства, которые намерены представить в суде. А здесь все собиралось, наверно, для того, чтобы наглядно продемонстрировать гигантский объем работы Шмица.

Вопрос о зарплате Ималды — Рейнальди изложил его горячо, размахивая руками — вызвал на лице управляющего глубочайшую грусть: он понял, что на сей раз не отделается простым обещанием «Подумаем! Будем решать!», которое он никогда не выполнял. В его собственной конторе против него организовали заговор — требовали подписи на заявлении, как будто не знали, что он никогда ничего не подписывал, чтобы не впутаться в неприятную историю или чтобы его не упрекнули в некомпетентности.

«Дело ведь не в десяти рублях, а в самом принципе! — Рейнальди говорил, словно топором рубил. Участвуя в разных заседаниях художественных советов, он научился как хвалить, так и ругать. — Этого требует престиж искусства. Видели бы вы эту девушку! Какой темперамент, какое трудолюбие!.. Но мы травмируем ее, ежемесячно в день зарплаты напоминая, что как посудомойка она для общества ценнее! — И, чтобы немного припугнуть Шмица, добавил: — Это аполитично!»

«Вам следовало бы обратиться в отдел труда и зарплаты, пусть они решают… — Но тут Шмица осенила спасительная мысль. Не подписав, он резко отодвинул от себя заявление: — Ступайте и скажите, что я приказал… Не нужно никаких подписей — с этим бюрократизмом и формализмом пора кончать!»


Счастливая случайность свела вместе двух заинтересованных лиц — Укротителя и Ималду. Перед обоими открывались соблазнительные возможности и обоим некуда было отступать — для Ималды шаг назад означал кухню, Люду и маслины, два и три раза побывавшие в солянке, а для Рейнальди — пенсию, горечь, которой он уже вкусил. Критика по-настоящему еще не вцепилась в программу в «Ореанде», в печати лишь изредка мелькали редкие насмешки: варьете по-прежнему не считалось искусством, и критики не хотели ронять своего достоинства, опускаясь до уровня «кабаков». Но Рейнальди, за свою долгую жизнь испытавший немало изменчивых поворотов ветра, знал, — в любую минуту может вынырнуть какой-нибудь молодой энтузиаст и, чтобы утвердиться, примется за варьете. Как собственное открытие он заявит, что варьете тоже искусство и сошлется на Энциклопедический словарь Ф. А. Брокгауза (Лейпциг) и И. А. Ефрона (С.-Петербург — издан в 1892 году), где на странице 526-й и 5-го «а» тома написано: «Варiэтэ — франц. — Парижскiй театръ спец. для водевiля, основанъ въ 1789 г. М-elle Монтансье въ Пале-Рояле… труппа перешла въ театръ того же названия, выстроенный на Монмартрскомъ бульваре… Въ 60-х годахъ сюда привлекли массу публики опереттки Оффенбаха». Прихвастнув таким образом, что имеет редкие книги и разбирается в старой орфографии, критик обрушит на программы варьете ураган возмущения — иначе никто читать не станет! — и завоет об искусстве, как собака на луну. Что для такого объективные трудности! Такой только кричит, что выбросил на искусство деньги (и какие деньги — билет в варьете стоит дороже, чем в театр!), а искусства не увидал, лишь голые ляжки. Вот у братьев-эстонцев — у тех варьете — искусство! У литовцев тоже, кажется, искусство! А у нас голые ляжки. Самое обидное — критик будет прав: ведь каждой программе нужны хотя бы два-три классных номера, которые подняли бы ее выше скромненькой посредственности. После вынужденного ухода Элги в «Ореанде» экстра-классу отвечал разве что иллюзионист, его Рейнальди удалось переманить сразу, как только тот закончил цирковое училище. Как и все его коллеги, энтузиаст-критик начнет во всем копаться, чтобы отыскать виновного. А это несложно — виноват режиссер! Вспомните — тот самый, который не выдержал конкурса и был вынужден уйти из театра — старый, сгорбленный, кривой и глупый. И подведет к выводу: в каждом церковном приходе свои нищие кормятся… обновим же кровь режиссуры в варьете!

Рейнальди ожидал от Ималды большего. Оказалось, она ехала не в первом, а в последнем вагоне эшелона Грайгсте. Четверка мамзелей игнорировала Ималду и плела всякие интриги. Они надеялись, что выдвинутся сами. Особенно язвила девица, которая сошлась с одним из музыкантов оркестра, но Укротитель делал вид, что ничего не видит, не слышит и не понимает.

«Работать, работать и еще раз работать», — твердил он. И Ималда работала, способности, слава богу, имела, хватало и упорства, доходившего до упрямства.

Созданный Укротителем номер основывался на трех «китах» Ималды — на чувстве ритма, на особенностях телосложения и способности к несложной акробатике. Двухметровым людям предопределено играть в баскетбол, широкоплечим мужичкам-коротышкам вскидывать штангу, а те, у кого руки-ноги как ласты, имеют шанс стать чемпионом по плаванью — словом, свои преимущества следует использовать и работать в нужной области.

В то время, как Ималда до изнеможения повторяла азбуку балета и сердилась на себя за ошибки, а дома, иногда втихомолку поплакав, снова тренировалась, Рейнальди дрессировал вышеупомянутых «китов» — создавал сценический образ Ималды. Обстоятельства навязали старому мастеру нескромную цель, материал был, к сожалению, куда скромнее. Вначале у него опускались руки: из трех кирпичей не возведешь небоскреб. И все же надо добиваться, говорил себе Рейнальди, отбрасывая придуманные уже варианты и изобретая новые. Он вздыхал — как легко ему было с четверкой из художественной самодеятельности! Одно платьице — оголим тело вот тут, другое платьице — оголим вот тут, и краснощекие деревенские девки, пляшущие на зеленом лугу готовы: и-и эх! И-и эх! Пройдутся легким шажком по сцене, и аплодисменты так или иначе, в конце концов, им обеспечены…

Иногда Рейнальди казалось, что уважаемую публику вовсе и не интересует то, что он намерен ей предложить. Может он напрасно так старается? Что хочет увидеть зритель в варьете? Мысленно он отбросил тех, кому достаточно увидеть на сцене двух полуголых мужиков, малюющих сапожной ваксой животы друг другу, отбросил и тех, кто признает лишь Большой театр и печальную музыку, способную довести до обморока, и оставил, так сказать, середнячков. Рейнальди будет работать для них! Он преподнесет им, во-первых, тайну, во-вторых, — сюрприз, в-третьих, — мастерство, в-четвертых, — еще раз сюрприз…

«Обнажена девушка или не обнажена — не столь важно, — сказала как-то костюмерша, — важно то, как она постепенно с себя что-то сбрасывает…» И Рейнальди согласился: какая-то пикантность в этом есть.

Почти два месяца у Ималды не было ни праздников, ни выходных дней, лишь бесконечное повторение упражнений: час на утреннюю физзарядку, потом до обеда занятия на эстраде «Ореанды», где Укротитель щелкал пальцами так же оглушительно, как дрессировщик хлыстом — наверно, потому и получил такое прозвище, — после обеда она дрессировала себя уже дома. Иногда движения ее становились почти совсем точными, но на другой день она опять разочаровывалась: за ночь все куда-то пропадало, забывалось.

Ималда должна спасти программу! Рейнальди капал себе на сахар валерьянку, четверка мамзелей рассчитывала на провал, официанты и музыканты лишь усмехались — для них Ималда осталась посудомойкой, Люда же собирала по десять копеек на цветы:

— Без цветов нельзя, несолидно как-то… Мы бедной девчонке — самые близкие…

Перед началом постановки Рейнальди зашел в раздевалку, чтобы успокоить Ималду, — так успокаивают боксеров перед первым выходом на ринг, и остановился на пороге раздевалки как вкопанный: Ималда была абсолютно спокойна. Старик даже перепугался: вдруг это какой-то нервный срыв? Ничего подобного он не видал за всю свою долгую жизнь.

Потом Ималда сама перепугалась.

В груди у нее что-то оборвалось.

На концертах, когда еще училась в балетной студии, перед выходом на сцену она всегда дрожала как осиновый лист, потом очень переживала за Элгу, а теперь, видно, на переживания за себя сил уже не хватало. Лишь холодный рассудок работал как отлаженный часовой механизм.

С эстрады зал «Ореанды» выглядел необычно — только светлые пятна лиц в темноте. Когда глаза привыкли, уже отчетливее были видны столики перед эстрадой и люди за ними, а дальше — опять лица, лица, лица… Темный зал подавлял ощущение расстояния — он казался бесконечным. Ималда попыталась вспомнить, как она вышла на эстраду, и не смогла.

Позади переговаривались музыканты, Ималда слышала, как они перелистывают нотные страницы.

Слух ее напрягся как натянутая тетива, казалось, нет такого звука, который она сейчас не расслышала бы.

— Три… Четыре… — шепотом считал пианист.

Ималда приподнялась на носки, сняла черную шляпу с очень широкими полями и не глядя отбросила ее в сторону. Описав круг, шляпа заскользила по полу эстрады, мимо оркестра, и ударилась о декорацию рядом с дверью, через которую выходят артисты.

Ималда снова приподнялась, и лишь слегка коснулась пряжки на накидке — та сразу расстегнулась. Большая черная накидка, скрывавшая ее хрупкое тело, оказалась в левой руке. Ималда отбросила и ее легким небрежным движением.

Прежде чем прозвучал первый аккорд, девушка на миг застыла перед публикой — ярко-красный наряд, черный ремень и черная маска-домино на глазах.

Ей показалось, что аплодисменты последовали сразу. И Долгие, конечно, ведь она их заслужила!

Неужели станцевала или еще только предстоит?

На лице и на шее выступил пот, рот большими глотками хватает воздух, а сердце бьется как сумасшедшее — значит, станцевала.

Оркестранты сзади опять переворачивают нотные страницы… Надо взять накидку.

Теперь уходить…

Укротитель кивает за кулисами — мол, поклонись еще раз.

Еще немного аплодисментов.

В коридоре демонстративно прыскает от смеха пробегающая мимо четверка мамзелей в коротеньких юбочках.

Люда. С цветами, совсем простыми, но букет большой.

— Совсем неплохо выступила… Мы очень за тебя рады… Только когда кружишься, делай лучше так… Будет выглядеть намного красивее! Еще можно руками вот так… или как-нибудь так… А вообще молодец!

Искусство — не самолетостроение, в искусстве любой может смело критиковать и требовать своего: вреда это никому не причинит — сам не упадешь и никто другой тебе на голову не свалится.

«Чтобы я там нагишом перед ними прыгала — да никогда и ни за какие деньги!» — комментировала потом Люда дома своему Юрке.

Дальше все шло своим чередом: в паузах программы Леопольд, как лоцман, обходящий коварные морские рифы, подводил к столикам припозднившихся посетителей; белый слуга Хуго — есть же белые генералы, почему бы не быть и белому слуге — проходя мимо, почтительно поклонился персоне, сидевшей рядом с директором Романом Романовичем Раусой за столиком напротив оркестра — болезненного вида старику с большими мешками под глазами, хотя Хуго видел его впервые в жизни; Вовка, опершись о косяк двери, насмешливо наблюдал за тем, как его клиенты одобрительно потягивают коньяк, несмотря на то, что в графин он налил не пятизвездный, а трехзвездный, да подсыпал чайную ложку сахара — Вовка жульничал, не опасаясь скандала, потому что платил за все его бывший одноклассник; шеф-повар с грустью поглядывал на неразобранные порции заливного — завтра придется переварить все, добавив побольше приправ для остроты; внизу швейцар Курдаш обещал дать в зубы типу, который в приоткрытую дверь просовывал ногу; а Люда — работница кондитерского цеха принесла ей кулек какао — торговалась: «Это плохое какао! Мой Юрка говорит, что на промышленные предприятия вообще не дают хороших продуктов, а только в магазины. Предприятия получают то, что уже давно выдохлось или у чего срок давно истек — на самом деле по закону все это полагается отдавать скоту или выбрасывать на помойку!»

Все шло своим чередом, и только Укротитель заметил, что родился Человек. Может, это и неправильно, но Рейнальди считал рождением человека момент, когда он находил свое место в жизни, свое увлечение, свою профессию.

Но старик умел скрывать свой восторг, считая, что артистов больше всего прочего портит похвала; такими словами, как «великолепно» и «прекрасно», он давно не пользовался, заменив их словом «нормально», к которому обычно присовокуплял «еще надо работать и работать».

Теперь Рейнальди знал, каким будет и следующий номер Ималды. Романтический и лирический — она потянет. Совершенно противоположный тому, который был показан только что. Прежде всего это продиктовано интересами программы в целом. Темп не стоит ускорять — всему есть предел. В номере будут подъемы и спады, в противном случае смотреть будет неинтересно, ведь даже непрерывный барабанный бой может притупить слух и в конце концов усыпить. В новом номере Ималда выйдет опять в черной накидке и шляпе, только под накидкой будет не красный облегающий наряд, каким дразнят быков, а нечто белое, воздушное и она запорхает, как снежинка под сопровождение двух скрипок и фортепиано! Играть будут что-нибудь классическое! Или нет — известную мелодию, ведь здешняя публика не способна воспринимать серьезную музыку… Значит, какое-нибудь попурри или что-то вроде этого. Потом выйдет четверка мамзелей и покривляется в рок-н-ролле: без лирического отступления Ималды топот мамзелей будет невыносим. А может, рок перенести в первую часть программы, после номера Ималды вполне сгодится клоун — хорошенько рассмешит публику. Потом последняя, общая песня солистов всех и — баста!

Ималда всегда любила свое возвращение домой — откроешь дверь, войдешь в коридор и тебя обступит все свое, очень близкое. Наверно, так же себя чувствуют звери, когда возвращаются в свои норы, где все надежно, где нет ни опасности, ни хищников, ни охотников с собаками. И хотя Ималда давно потеряла семью, она ведь все равно возвращалась в родной дом. Удивительно, но на сей раз такого чувства она не испытывала. Зажгла газ, поставила на огонь чайник, разделась. Квартира все еще была неуютная, как большой сарай. Да и на душе была какая-то странная пустота. Раньше ее заполняло напряжение предстоящего выступления и бесконечные тренировки.

Она прилегла на кровать, уперлась ногами в стену и принялась их массировать.

Чайник сначала кратко взвизгнул, потом завыл без перерыва, как испортившаяся сирена.

Зазвонил телефон. Телефонистка междугородной спросила, какой номер отвечает, затем сообщила, что вызывает какой-то город, но Ималда не разобрала название.

— Привет, сестренка! — услышала она в трубке голос Алексиса.

— Как хорошо, что ты позвонил! — Ималда от радости чуть не расплакалась.

— Тебе салютует черноморский флот! В замке турецкого султана в твою честь состоялся грандиозный фейерверк… Поздравляю!

— Ты звонишь из Одессы?

— Нет, мы стоим немного в стороне, здесь нет таксофона, потому и пришлось звонить через междугородку… Браво, сестричка, браво! Очень рад за тебя! Что тебе подарить в честь такого важного события?

Пройдет несколько месяцев, прежде чем она вспомнит этот разговор и спросит себя: как Алексис узнал, что я выступала и что выступление прошло успешно?

— Арбуз!

— Записываю — арбуз. А еще?

— Чтобы ты сам его и привез.

— На будущей неделе еще не смогу, а к концу месяца появлюсь обязательно! За арбуз не беспокойся, положу его в холодильник. У нас в порту колоссальный холодильник!

Укротитель потребовал, не откладывая, начать подготовку второго номера. Ималда восприняла приказ как облегчение — снова окунулась в привычную напряженную работу, которая поглощала все ее время, не оставляя ни минуты даже на размышления о быте — все автоматически отодвигалось на будущее.

Однажды после выступления, когда Ималда спустилась по служебной лестнице и вышла к автостоянке, заметила директора Раусу — он отпирал дверцу своей «Волги».

Ималда робко поздоровалась, он приветливо улыбнулся и спросил:

— Вы довольны новой работой?

— Да… — волнуясь, закивала Ималда. Присутствие Романа Романовича всегда сковывало ее, даже как бы парализовало. Может, причина была в том, что директор хотя и свободно вел себя, но был тверд, а порой и строг, а может, потому, что находясь на вершине должностной лестницы, все же не подчеркивал своего положения, а всегда разговаривал дружелюбно. В «Ореанде» не просто уважали Раусу, но по-своему и любили, как любят только справедливых начальников.

По-видимому, ее волнение забавляло Раусу, он весело рассмеялся и открыл дверцу:

— Прошу!

Ималда подчинилась сразу, как подчиняются приказам в армии.

Ни о чем не расспрашивая, Рауса вырулил на улицу. Затем он сказал, что Ималде не обязательно ходить по узкой служебной лестнице, ведь она артистка, стало быть, как и другие артисты, может пользоваться главным входом. Только музыкантам это не разрешалось.

Дорожный знак на углу оповещал, что остановка транспорта запрещена до самого конца квартала, а значит, возле дома Ималды тоже, останавливаться разрешалось только такси и «скорой помощи». Но водителям, хорошо знавшим улицу, неудобств это не доставляло — они въезжали в просторный двор соседнего дома. Именно так и поступил Роман Романович.

— Большое спасибо, что подвезли!

— До свидания, артистка!

Машина развернулась по осенним лужам и уехала.

«Он не спросил, где я живу — он это знал», — промелькнуло у нее в голове.

На следующей неделе, как и обещал, приехал Алексис и привез огромный арбуз. Они разрезали арбуз пополам, одну часть положили в кладовку, другую поставили на середину стола и ложками выгребали мякоть — сиренево-красную, тяжелую и рыхлую, как пропитанный водой снег. Сладкий сок стекал по черенку ложки, пальцы сделались липкими.

Алексис весело рассказывал про свой буксир, про ловлю бычков и разные приключения на берегу. Ималде почему-то не верилось, что оптимизм брата искренний. С лица Алексиса не сходила улыбка, он преувеличенно иронизировал по поводу своего положения, называл себя «морским волком на буксире» — его поведение напоминало улыбчивое состояние депрессии, когда больной все время делает вид, что ему весело, хотя на самом деле очень угнетен.

Ималда на несколько минут вышла на кухню — будто помыть руки — на самом деле она захотела прийти в себя и отогнать воспоминания о больнице, которые вдруг вынырнули из глубин забвения.

«Коциньш… Коциньш… Херберт Коциньш… Очень рад…» — оплывший старик с беззаботной улыбкой ходил по парку и останавливался возле каждой скамейки, где вперемешку сидели и больные и посетители. Представившись, всем подряд пожимал руку. В молодости, будучи многообещающим художником, он учился в Париже и заболел сифилисом — теперь болезнь уже приобрела форму прогрессивного паралича. Он рассказывал, как прошлой ночью опять объезжал свои губернаторства на других планетах: это совсем нетрудно, надо только поплотнее сдвинуть колени, тогда уменьшается сопротивление воздуха. Коциньш всех считал своими детьми, а если его спрашивали, кто на свете самая главная личность, то он с улыбкой и наигранной стеснительностью отвечал: «Почитайте в газетах — там написано!» В приподнятом настроении он называл себя главой государства, а иногда и богом. Конечно, упомянутая болезнь к Алексису не имела никакого отношения, однако наигранная улыбка брата иглой вонзалась в мозг Ималды — на нее вдруг накатил ужасный страх перед больницей, хотя вроде бы для этого не было ни малейшей причины. Ималде всегда было страшно при воспоминании о больнице — она была как бы неотделима от ее болезни и далее самой Ималды. Она не могла смотреть на больницу со стороны, всякий раз вспоминая ее, вновь чувствовала себя обитательницей переполненной палаты с обшарпанными койками и грязными старухами: одной «бригадир лучом лазера испортил почки», другой — «соседи через замочную скважину и щели в полу запускают газ, чтобы отравить». Сидеть с ними рядом было неприятно: некоторые во время еды перемазывались как младенцы, и санитарки потом мокрым полотенцем оттирали налипшую и засохшую вокруг рта кашу. И никто из них не знал, как долго придется пробыть в больнице, поэтому пребывание там ассоциировалось с пожизненным заключением.

Преодолев слабость, Ималда выпила пару успокоительных таблеток и вернулась в комнату.

Алексис вызывал по телефону такси.

— Ты уезжаешь? — с грустью спросила Ималда.

— Одевайся! Используй редкую возможность разорить своего скупого братца!

Несмотря на то, что в магазине промтоваров на улице Маету продают только за особые чеки и только морякам, возле магазина толпились мужчины, внешний вид которых говорил, что в будни они пасут овец — если вообще где-то работают — на высокогорных пастбищах или варят сыр из козьего молока.

— Лышных чеков нэт? — Из-под усов сверкнули зубы из белого металла. — Даю за одын двэнадцат…

Алексис только покачал головой и повел сестру сквозь толпу.

— По трынадцат! — заискивающе послышалось позади.

— Четырнадцат! — предлагали уже на ступеньках магазина, и Алексис даже призадумался.

Предъявив бдительной охране возле двери удостоверение моряка, Алексис с Ималдой вошли в магазин.

— Примадонны должны одеваться так, как положено примадоннам! Выбери, что тебе нравится!

— Пойдем отсюда! Пойдем! Мне ничего не надо!

У Алексиса чуть не сорвалось с языка: «Нет, ты и в самом деле ненормальная!»

В торговом зале стоял глухой рокот, который время от времени прорезали визгливые выкрики: «Не хватайте, я уже взяла это!» — «Нечего болтать — вы тут не стояли!» — «Не давайте этой спекулянтке так много — смотрите, чтоб всем хватило!» — «Ох, как счас вдарю!»

Мужчины, слишком слабые для рукопашных схваток у прилавка, стояли оттесненные к стене. Их помощь женам заключалась в том, чтобы держать покупки. А жены, руки которых не были заняты, бросались на приступ следующей крепости — рядом продавались розовые кофточки. Одна висела для обозрения высоко, почти под потолком, чтобы покупательницы не могли пощупать, а значит и замусолить ее. Покупательницы пытались втянуть в свои конфликты и продавщиц, но вежливость с какой те отвечали или высказывали замечание, просто поражала.

Ималда вдруг подумала: если бы кто-нибудь упал, его непременно затоптали бы.

— Наверно, завезли что-то из дешевых вещей… Обычно здесь такого не бывает… — оценил ситуацию Алексис.

Изголодавшиеся и жаждущие вряд ли так сражались бы.

— Прошу тебя, уйдем отсюда!

— Ладно, зайдем завтра. Сегодня мы явно не вовремя!

— Нет, Алексис, завтра тоже не пойдем!

«Она слишком взрослая для своих лет и слишком серьезная…» — с тревогой подумал Алексис, как бы предугадывая те заботы, которые ей вскоре пришлось взвалить на себя.


Главным входом в «Ореанду» разрешалось пользоваться артистам варьете, а музыкантам запрещалось. Известная логика в этом запрете была: музыканты работали дольше — когда заканчивалась программа, они играли для посетителей еще и танцы. К этому времени публика начинала расходиться по домам, на лестнице и у гардероба образовывались очереди, и музыканты, державшие верхнюю одежду в своей раздевалке, только мешали бы посетителям, пробиваясь уже одетыми через толпу.

Когда по домам расходились девушки варьете, ни на лестнице, ни в холле еще не было ни души. Там прогуливался только Константин Курдаш. От безделья он постукивал правым кулаком в левую ладонь. Удары были короткие и резкие, их безукоризненность доставляла швейцару радость, которая моментально отражалась на его тупом лице, по-видимому, в эти минуты он вспоминал какой-нибудь приятный эпизод из своих многочисленных боев на ринге. Немного побоксировав так, Константин осматривал свои белые лайковые перчатки — не разошлись ли швы и не отскочили ли белые кнопки с витиеватой надписью фирмы «Gentleman».

Примерно с середины и до самого конца программы у швейцара время отдыха: в дверь не стучат и не ломятся, ибо в это время «Ореанда» кутил уже не интересует. Гардеробщицы кипятят чай и приглашают Константина. Обычно он отказывается, но иногда и чаевничает с ними, однако чаще, разминаясь, прохаживается по холлу из угла в угол или читает газету, если в ней что-нибудь написано об известных ему видах спорта.

Это передышка перед уходом посетителей. Пропив полсотни, они начинают жадничать — суют Константину медяки либо вообще делают вид, что не замечают его. Курдаш великодушно посмеивается про себя над этими голодранцами, но лицо его остается неподвижным: он достаточно уже получил за вечер, впуская публику, и те два-три рубля, которые набираются тут по мелочи, когда ресторан закрывают, благосостояние Константина не повысят — это деньги, словно найденные на дороге, и считать их нечего. Леопольд получил из них свою долю, отложена и обещанная пятерка дежурному электрику — ему официально администрация почему-то заплатить не может.

Когда Курдаш подавлял свою вспыльчивость и агрессивность или сдерживал злобу, которая была у него, наверно, врожденной, и когда он не колотил уличных проституток, пытавшихся проникнуть, не заплатив ему десятку — таким налогом здесь официально облагалась древняя профессия, — он стоял в благородной позе полицейского, застывшего в карауле перед президентским дворцом. Константин всегда был в тщательно отглаженном костюме, до блеска начищенных туфлях, как жених, гладко выбрит и надушен «шипром» — одеколоном с тяжелым и сладким запахом, который предпочитают южане и который раньше почему-то рекомендовался мужчинам.

Ни девиц варьете, ни кривляк-певичек он не уважал, потому что считал их всех жлобьем, как и музыкантов. Входные двери Курдаш держал либо запертыми либо открытыми — в зависимости от настроения. Двери были открыты, если Константина переполняла злоба, она в нем скапливалась, как пар в котле и тогда, конечно, следует открывать предохранительный вентиль, кроме того, через незапертые двери кто-нибудь мог проникнуть с улицы — тогда Курдаш от души честил заблудшего, пуская в дело все свои обширные познания в области сквернословия и оскорблений, а если видел, что тот способен оказать сопротивление, выталкивал на улицу.

Если же Константин не был настроен на стычки, дверь он запирал, забивался в угол гардеробной и листал газету или журнал, никогда, однако, не принимаясь за чтение большой статьи.

Но беда была в том, что девушки-танцовщицы никогда не знали, открыта или заперта дверь, и поэтому всегда у самой двери получалась заминка. Швейцар, кажется, только того и ждал — тут же кричал: «А ну, вертихвостки, не ломайте дверь!». А если дверь не заперта: «Дуйте, дуйте отсюда, вертихвостки!» Эти окрики больно били по их самолюбию: девушки еще на лестнице испуганно озирались по сторонам, не зная, откуда ждать нападения. Однажды попытались пристыдить Курдаша, но в ответ услышали выражения еще покрепче и оскорбительнее, а когда пожаловались начальству, то сразу же поняли, что из-за них со швейцаром «Ореанды» никто скрещивать шпаги не намерен.

Накануне отъезда Алексис со свидания с Таней вернулся раньше обычного и стал укладывать в сумку вещи. Ималда приготовила на ужин целую тарелку бутербродов. За едой Алексис опять рассказывал о своих радужных перспективах, он немного выпил и теперь говорил веселее обычного, разрисовывая очень яркими красками как надежды, так и их осуществление, но Ималде брат казался каким-то надломленным, что-то потерявшим, будто весельем пытался компенсировать потерянное. Однокурсников по мореходке теперь он представлял неотесанными голодранцами, а товарищей по судну — не владеющими элементарными навыками морского дела. Обо всем он говорил нетерпимо, осуждая то, чем раньше восхищался, и восхищался тем, что раньше осуждал. Ималда не могла разобраться во всех его «за» и «против», она видела только, что брат переменился и чванливостью стал напоминать отца до ареста — все моря ему по колено, а горы по пояс, со всеми выдающимися личностями он в приятельских отношениях, исключая, правда, римских императоров: те умерли еще тысячу лет назад.

После ужина они спокойно разошлись по комнатам, Ималда немного почитала, потом заснула.

Среди ночи ее разбудили необычные звуки — она не сразу сообразила, в чем дело.

Сон окончательно слетел, когда поняла, что странные звуки, доносившиеся из соседней комнаты, — всхлипывания. Сомнения не было — плакал Алексис. Чтобы сдержать рыдания, он, видно, кусал подушку, и потому плач походил на поскуливание.

Она села на кровати, обхватила колени руками.

Отчего плачет Алексис? Может, войти к нему, успокоить? А как успокоить, если она не знает причины?

А из соседней комнаты все доносились с трудом сдерживаемые мужские рыдания.

Ималде стало страшно. Она считала, что знает Алексиса — слезы у брата не могут вызвать ни несчастная любовь, ни потеря имущества, ни сочувствие к чьим-то злоключениям, какие описывают в старинных романах.

Войти и просто поговорить — может, ему станет легче?

Но всхлипывания прекратились так же быстро, как и начались, потом она услышала скрип диванных пружин.

Ималда залезла под одеяло с головой и притворилась, что спит, напряженно прислушиваясь к движениям брата.

Вот он вышел в коридор и на ощупь отыскал дверную ручку ванной комнаты. Потом полилась вода — наверно, Алексис умывается.

Да… взял с крючка полотенце, вытирает лицо, тихонько, на цыпочках пошел обратно в свою комнату.

Утром Ималда проснулась оттого, что услышала, как брат запирает входную дверь. В тишине щелчок замка прозвучал очень громко, но шагов Алексиса, когда он спускался вниз по лестнице, она уже не слышала.

Ималда подумала, что она опять притворилась бы спящей, если бы брат был еще дома. Чтобы избавить себя от неприятных вопросов, а его — от неприятных ответов.

А в голове все вертелся неотвязный вопрос — почему он плакал?

Но через несколько дней события вокруг самой Ималды закрутились таким вихрем, что уже не оставалось времени задумываться над тем, почему плакал брат.


В небольшом коридорчике туалетной комнаты Константин Курдаш помыл руки и включил электросушилку. Руки еще не обсохли, когда поток теплого воздуха прекратился. Константин злобно глянул на дежурного за столиком в углу — старик следил тут за порядком и приторговывал разной мелочью: вечерними газетами, маникюрными ножницами, расческами, кремами и желающих «освежал» одеколоном из старомодного пульверизатора с резиновой, как от клистира, грушей. Ясно: проделки старика. Это он отрегулировал сушилку так, чтобы быстро выключалась и чтобы потом у него просили салфетки — вон сложены белоснежными стопочками. Он их дает — за денежки, конечно! Только меня на мякине не проведешь, я и сам умею!

Помахивая руками, чтобы обсохли и чтобы потом натянуть, на них лайковые перчатки — без них Курдаш чувствовал себя непривычно и неудобно — Константин вышел в холл.

У дверей стояла какая-то девица из варьете.

Сегодня швейцар был настроен благодушно: не сказав ни слова, подошел к двери и толкнул ее ладонью, продемонстрировав, что не заперта. То есть девчонка могла бы и сама открыть, а не ждать, пока другие откроют.

Нет, девчонка была какая-то странная — то ли таблеток наглоталась, то ли нанюхалась чего — лицо окаменевшее, глаза стеклянные, смотрит на его, Константина, руку так, словно вот-вот вонзит в нее свои зубы.

Ималда, пошатываясь вышла на улицу и остановилась совершенно ошеломленная.

На тыльной стороне ладони она заметила рыжеватые волоски, а на четырех пальцах — по серо-синей татуированной цифре, которые вместе составляют число «1932».

В памяти снова возникло лицо. То был лишь контур, словно вырезанный из черной бумаги и наклеенный на белую: лоб, нос, губы, подбородок.

Та же рука, то же лицо.

«Наверно, у меня снова начинается припадок! — с испугом подумала Ималда. — Неужели опять болезнь обостряется?»

«Однако разрушение зданий, т. е. прогрызание стен, еще не самый большой вред, наносимый человеку крысами. Несравненно больше терпит он от их прожорливости. Им все съедобное хороша. Все, что ест человек, с руки и крысам. Оне не ограничиваются этим, но разделяют также и вкус человека к напиткам. Не достает только, чтобы оне пили водку, и тогда крысы помогали бы человеку во всех его гастрономических занятиях. Не довольствуясь разнообразием и богатством человеческой кухни, крысы жадны и к другим веществам, а при случае нападают и на живыя существа. В случае нужды не брезгают самыми грязными остатками человеческаго хозяйства, даже большия охотницы до гнилой падали; жрут кожу, рог, зерна, древесную кору, и вообще всевозможный растительныя вещества; если же чего не могут съесть, то по крайней мере, гложут. Достоверно известны случаи, когда крысы заедали живых детей, и наверно, всякий хозяин испытал, как сильно достается от крыс домашним животным. Откормленным жирным свиньям крысы прогрызают дырья в теле. Гусям, запертым в тесныя клетки, выгрызают плавательныя перепонки; индейкам, во время высиживания яиц, выедают дырья на ляжках и спине; маленьких утят утаскивают под воду и, утопив, выходят с ними на сушу, чтобы спокойно позавтракать. У известного торговца животными Хагенбека оне прикончили троих молодых африканских слонов, сгрызя у этих громадных животных подошвы ног.

Где разведется много крыс, там оне становятся буквально невыносимы. Есть места, где оне расплодились в таком громадном числе, о котором мы не можем даже составить себе понятия. На одной бойне в Париже в течение четырех недель убили 16 000 штук крыс, а на живодерне вблизи того же города крысы в одну ночь съели 35 лошадиных трупов, вплоть до костей.

Как только оне заметят, что человек делается безсильным перед ними, дерзость их становится поистине изумительна. Остается или злиться на этих скверных животных, или хохотать над их безмерной наглостью.

Лас-Казес рассказывает, что 27 июня 1816 года Наполеон со своею свитою должен был остаться без завтрака, потому что накануне ночью крысы забрались в кухню и утащили все припасы. Крыс там было чрезвычайно много, и оне были донельзя злы и нахальны. Для них было достаточно нескольких дней, чтобы прогрызть стены и досчатые перегородки убогаго жилища великаго императора. Во время обеда Наполеона оне являлись в столовую и обыкновенно после обеда начиналась с ними война. Однажды вечером император хотел убрать свою шляпу и вдруг из нея выпрыгнула большая крыса. Конюхи пытались заводить домашних птиц, но должны были отказаться от этого, потому что крысы поедали птиц, стаскивая их даже ночью с деревьев, на которых те спали.»

В автобусе было много свободных мест, но мужчина с большим пустым портфелем стоял. На мужчине были дорогие вещи: бобровая шапка, пальто с бобровым воротником, добротные западногерманские сапоги с круглым фирменным значком сбоку — «Саламандра», кожаные перчатки на меху. Гладко выбритое, хотя и изборожденное морщинами лицо выражало надменность, сощуренные глаза смотрели куда-то в пространство, словно насквозь видели дома, тесными рядами выстроившиеся вдоль главной улицы, и все же опытный наблюдатель заметил бы, что в уголках этих глаз таится насмешка или даже издевка, причину которой следует искать в прошлом мужчины.

Материальный достаток мужчины бросался в глаза, выделял его среди остальных пассажиров — такому больше подошла бы служебная легковая машина или такси.

Автобус ехал из центра города, мужчина смотрел на новое здание Художественного театра, у входа в который толпился народ, но вместо театра и народа он видел светло-коричневый одноэтажный деревянный дом с вечно закрытыми ставнями, в их верхней части были горизонтальные прорези — наверно, для того, чтобы изнутри видеть, когда на дворе утро, когда вечер. В премилом то был клуб медицинских работников, который неофициально назывался «Сестрички». На танцы туда ходила жутко, солидная публика — танго «выдавала на туры». Средняя стенка в зале раздвигалась, а потолок был, по крайней мере, четыре с половиной метра. Пассажиру вспомнилось, как он познакомился в клубе с длинноволосой блондинкой. Он приметил ее тогда сразу. А ее парень — этакая кудрявая вошь — шел, по-петушиному выпятив грудь. Когда ему сказали: «Это боксер Курдаш», он без слов отдал своей даме гардеробный номерок — справляйся, мол, сама! И правильно сделал, дохляк!.. Майя с Майской улицы!.. То, что на ней оказался тогда расстегиваемый спереди бюстгальтер, как у кормящей матери, — еще ничего, правда, пришлось повозиться, пока с ним справился — но потом выяснилось, что на танцы Майя явилась с учебниками… Утром усвистела прямо в школу… А потом мы встречались? Вроде бы нет. Через несколько лет, кажется, столкнулись на улице, но к тому времени она растолстела и расплылась. Вот странное дело — девицы хорошенькие, как ягодки, обычно преображаются настолько, что даже смотреть на них противно, а девицы невзрачные, как маленькие черные букашки, превращаются в соблазнительных дам, некоторые остаются такими даже до глубокой старости…

Когда автобус пересекал воздушный мост, Константин вспомнил, как бежал однажды из старого клуба ВЭФ, хотя уговорился с ребятами начать бой с превосходящим по силе противником у ворот, но приятели разбежались кто куда, а он как дурак стоял там, высматривая своих. «Вон этот!» — показал на него кто-то, и чужаки набросились на него кучей. С какими-то палками или кольями, черт бы их побрал! Константин живо сообразил и бросился бежать в сторону воздушного моста, а свора — за ним, на ходу крича прохожим, чтобы задержали его, но те жались к чугунной решетке вдоль тротуара, не желая вмешиваться. Он попытался впрыгнуть на площадку проезжавшего трамвая — раньше двери в них не закрывались (это теперь захлопываются как сейфы), а на концах вагонов были открытые платформы, где гулял ветер, — но на брусчатке Константин споткнулся и чуть не угодил под колеса второго вагона.

На середине моста большая часть преследователей остановилась и повернула назад, на танцы, к своим «воблам», остальные побросали палки.

Перебежав мост, Константин свернул на Малую Клияну — темную, словно пещера. Оглянувшись, он увидел, как в свете последнего уличного фонаря промелькнуло пятеро преследователей, первый из них наматывал на руку моряцкий ремень с тяжелой латунной пряжкой.

Обогнув могилы немецких военнопленных, поросшие полевицей, Константин укрылся за кустом сирени на окраине Большого кладбища.

Того, с ремнем, он встретил правым «крюком», даже без всякого обманного движения, удар получился сильный — «плечом», к тому же этот придурок сам набросился всей своей тяжестью прямо на кулак: что-то хряснуло, он перелетел на другую сторону дорожки и повалился как куль. Падая, стукнул Пряжкой то ли по камню, то ли по могильному памятнику — словно в гонг ударили, только звонче. «Врежь я ему в лоб — сломал бы себе руку!» — с испугом подумал Константин. Через несколько дней начинались городские соревнования на звание мастеров, где он рассчитывал на призовое место.

Второй отделался легко, хоть и свалился в кусты, но тут же выполз с другой стороны и скрылся на кладбище — потом Курдаш долго искал его, но не нашел. Остальных троих длительная погоня так утомила, что ни напасть, ни защищаться они уже не могли, да и реакция была у них запоздалая. Они стояли с поднятыми руками, а Курдаш обрушивал на них град своих ударов. Этих можно было и не бить «сериями», достаточно было бы отдельных «прямых», но на тренировках он так прочно усвоил «серии», что они сыпались сами собой — как из автомата. Он бил долго, с наслаждением, особенно приятно было, когда костлявый кулак его тыкался в мягкое лицо, порой погружаясь в него, как в сырую глину, или когда парни прикрывали голову — тогда Константин свободно обрабатывал бока. Но все прекрасное когда-нибудь кончается — один из парней вдруг сунул руку в карман. Курдаш решил, что за ножом. Он пнул парня в поддых, тот согнулся, немного покачался из стороны в сторону и бросился бежать, остальные тоже пустились наутек каждый в свою сторону. Константин остался на дорожке один. Он тяжело дышал, его пошатывало — догонять не хотелось, да и не мог уже.

«Получили по морде, ублюдки?» — кричал он, и слова его отдавались в могучих деревьях. Теперь и самому следовало убираться восвояси: с наступлением темноты на Большом и Покровском кладбищах патрулировала конная милиция…

Когда автобус пересек улицу Бикерниеку и проезжал мимо велотрека, пассажир снова улыбнулся — вот он, «Марсок»! Когда-то трек принадлежал спортивному обществу «Марс». Здесь произошла одна из грандиознейших драк в жизни Константина — тогда он был в зените славы. А произошло все на деревянном настиле, который наскоро сколотили из сухих досок, чтобы платными танцами поправить финансовое положение трека. Константин дрался против нескольких, после этого на время танцев двенадцатое отделение милиции объявляло тревогу, но исполком вскоре вообще запретил танцы в «Марсе». В каком году это было? Примерно в середине пятидесятых — улица Ленина была тогда в глубоких канавах, тут и там высились горы песка и груды толстых труб: город подключали к ТЭЦ. В то время Курдаш ухаживал за девушкой по имени Лиесма, потом появилась Марина, а еще между ними была такая маленькая и шустрая — с «Ригас аудумс», ее мать работала на «Лайме» и таскала оттуда шоколадную массу большими плоскими каравайчиками. Но имя ее никак не вспомнить! Годы!.. Время не стоит на месте!.. Да, если тогда на «Марсе» он не увлек бы своим примером парней с Тейки и с Чиекурильника, то те, из общаги, одержали бы верх. Ох, как они улепетывали! Полезли на забор как кошки, девки орут, мильтоны свистят, а на площадке только бац, бац, бац! Потом бой чуть-чуть приутих, но тут же разгорелся снова, под конец уже дрались на всей территории «Марса», даже на пологой части, где соревнуются трекисты. Мильтоны по одному тащили ребят в «воронок», только и это не помогло… Жанис, Эчкелис, Керис, Бафилс, братья Стефанисы… Где вы, старики, ничего о вас не слышно! «Шток», говорят, припух и помер — перебрал как-то по пьянке. «Смерть» убили где-то в лагере… Эх, жизнь!..

Константин давно не ездил этим маршрутом и исторические подвиги приятно щекотали самолюбие. Он побил многих, его тоже иногда били — чего скрывать! Это все, как говорится, относится к делу!

Возле улицы Палму он вышел из автобуса и перешел дорогу, на всякий случай осмотревшись. В последние дни мешало странное, непривычное чувство, что за ним следят, смотрят в спину.

Нет, никого!

Константин Курдаш быстро прошел через какой-то двор в переулок, стал присматриваться к номерам домов — давно тут не бывал. Женившись, он поселился в другой части Риги, а когда развелся, квартиру пришлось менять еще раз.

Здесь!

Скрипнула калитка, и Курдаш скрылся за унылым домишком, на занятую им площадь уже зарились строители — тут и там по всему району высились дома из лодского кирпича.

Минут через десять Курдаш снова появился на улице. Портфель его заметно разбух и оттягивал руку. Константин обвел взглядом улицу — вдоль тротуара лежали валы рыхлого снега, в желтоватом свете фонарей стояли запорошенные машины, видно, не двигались с места с самой осени. Ни одного прохожего, и все же Константина не покидало чувство, что за ним кто-то следит. На всякий случай он пошел в противоположную сторону, потом свернул в узкий проулок справа — до трамвая отсюда хоть и дальше, зато легче запутать след. Встречаться сейчас с милицией у Константина не было ни малейшего желания.


В начале двадцатого столетия Рига строилась не так, как теперь, а совсем по другим законам. В то время за строительством не следило бдительное око архитектора, предпочитающего широкие и прямые линии. Тогда стиль определяла рыночная конъюнктура и цена на земельный участок. Как только в мире возрос спрос на шерсть, в Латвии тоже сразу решили вкладывать капитал в это мероприятие: на окраине города возвели шерстомойню и несколько десятков человек получили работу. По соседству с шерстомойней выросли домишки для наемных рабочих, где выгребные туалеты расположены на лестнице между этажами, а водопроводные краны — по одному на каждый коридор. Белье тут сушили во дворах, по субботам все от мала до велика ходили в баню с березовыми вениками, которые сами же и вязали, а по воскресеньям — в церковь, или тут же неподалеку — на «лоно природы» или на танцульки под духовой оркестр пожарников. Вслед за шерстомойней возникала либо красильня домотканого сукна, либо чугуноплавильня, либо стекольная фабричка, ибо рыночная конъюнктура все время менялась… Лишь в латышской части Чиекуркалнса еще понемногу сеяли и косили. По вечерам там громко мычали коровы.

В один из таких окраинных в прошлом районов, а в настоящее время как бы приблизившихся к центру — из-за множества мелких промышленных предприятий строителям запрещено сносить эти районы, поэтому тут все и сохранилось по-старому, — двадцать пять лет назад бракоразводным ветром занесло Константина Курдаша. А сейчас он осторожно ступал по наклонному тротуару, проклиная дворников за то, что они забыли про свою обязанность зимой на тротуарах рубить лед и посыпать песком, а заодно с дворниками — районных начальников, которые в свою очередь забыли напомнить об этом дворникам.

Константин удивился: на углу зябко топтался только Козел, а Мария еще не показался.

— Салют!

— Салют! — Козел отшвырнул окурок дешевой сигареты, который держал между большим и указательным пальцами. Видно, опять потерял мундштук.

Козел пропустил Константина вперед и пошел за ним след в след: куда идти, он знал.

— Замерз?

— Нет, маленько…

Спереди Козел выглядел вполне прилично одетым — пальто довольно модного покроя, зато сзади вид был очень неприглядный: туфли стоптанные, брюки короткие и обтрепанные, а на самой спине чуть пониже плеч коричневый след от перегретого утюга. Пальто Козлу подарил зять: не мог же он себе позволить в таком выйти на улицу, да и для рыбалки оно слишком тонкое. Сам Козел выглядел не лучше. Было ему не больше пятидесяти, но с виду — старый хрыч, который бреется всего раз в неделю, да и то весь изрежется, а под носом всегда оставляет пучки щетины. Открытый рот Козла походил на круглую дыру с четырьмя желтыми клыками.

— Ты один?

— Мария побежал домой за луком. — И хотя Курдаш даже не обернулся, Козел все же сложил оба кулака вместе, чтобы показать величину луковицы. — Лук — прима! Может, подфартит…

Несмотря на то, что Марии тоже было за пятьдесят, в наружности его сохранилось что-то юношеское. Курдаш за это его особенно любил. Сколько помнил Марию, у того всегда была мечта, которая, наверное, так и не осуществилась: «Классный узенький галстучек с небольшим узелком, классный черный костюмчик, классная белая нейлоновая рубашечка и — айда в Гильдию!» Тогда только-только отошла мода на взбитые коки, клетчатые пиджаки, туфли на толстой подошве и галстуки, разрисованные пальмами, эту моду художница Мирдза Рамане увековечила в образе своего Хуго Диегса, и публика на танцы стала ходить в темных костюмах и белых рубашках. О них и мечтал Мария, отсиживая в колонии первый, второй, а потом и третий срок. Во время последнего заключения мода на свободе снова изменилась, но он как стойкий ортодокс придерживался прежней — «черного костюмчика и белой рубашечки», которые ему представлялись изысканнейшим мужским облачением.

Подойдя к своему дому, Курдаш глянул на балкончик второго этажа — судя по обнажившейся кладке, упало еще несколько кирпичей. Правильно он сделал, что забил гвоздями дверь на балкон — еще ненароком кто-нибудь выползет да не дай бог свалится вместе с железными перилами.

Мария неосмотрительно, слишком шибко бежал по обледенелому тротуару, держа в каждой руке по большой луковице. Он словно опасался, что дверь за Курдашом и Козлом захлопнется и ему уже не откроют.

— Салют! — радостно кричал Мария издали.

Курдаш поднял руку в приветствии и подумал, что Козлу и Марии график его выходных дней известен лучше, чем ему самому.


Козел, учуяв в воздухе запах спиртного, сразу оживился и с ловкостью хорька облазил все углы. Вот отыскал дощечку, нож и уже режет ломтиками лук. Вот с полки снимает кубки и заглядывает вовнутрь, размышляя, стоит ли мыть, может, обойдется… Нет, на сей раз и так сгодится. Расставляет кубки: хозяину, как всегда, большой серебряный с гравировкой «Константину Курдашу, победителю…», себе — почти таких же размеров, но с виду покрасивее, хотя и не серебряный, серебра уже тогда не давали, стало быть, из мельхиора, и наконец очень похожий, но поменьше — Марии. Не понравится, пусть подберет себе сам: на полке кубков достаточно — штук двадцать, если не больше. У Константина была хватка, никто этого не оспорит!

Мария с трудом отдышался после бега и крутой лестницы. Ему тоже хотелось принять участие в подготовительных работах, но он ничего лучше не мог придумать, как посыпать лук солью. Козел на него прикрикнул:

— Не сыпь столько! Кто такое соленое есть будет!

Константин тем временем переодевался. Повесил одежду в узкий шкаф, натянул трусы и майку, неторопливо обмыл шею и подмышки над чугунной раковиной с отбитой эмалью и вонявшей мочой: туалет находился далеко — на лестнице этажом ниже.

Жилище представляло собой ужасный гибрид, в условиях послевоенной стесненности сотворенный из аппендикса или копчика квартиры домовладельца: здесь была одноконфорная плита, какую нигде уже не увидишь, с проржавевшей духовкой; прогнившие местами доски пола прикрывали кое-как прибитые куски линолеума, но помещение было просторное и светлое, с центральным отоплением, обогревавшим сверх всякой меры, был и единственный на весь дом балкончик, которым Курдаш давно не пользовался по причине его аварийного состояния. Другой обладатель ордера, имей он художественный вкус, может, и сделал бы из помещения что-нибудь приятное для глаз или хотя бы проявил желание превратить его в человеческую обитель, но Константин Курдаш испытывал к своему жилью полное равнодушие. Здесь он очутился в результате развода, после того, как в состоянии сильного гнева избил своего тестя за то, что тот делал разные свинства, лишь бы при разделе имущества на суде большая часть досталась дочери, заодно и бывшая жена схлопотала по физиономии — не вовремя встряла. Константину грозила статья за хулиганство и нанесение телесных повреждений средней тяжести, но тогда он еще считался в сборной и его выручили, как выручали после других скандалов и драк в ресторанах. Однако при этом ему выставили условие немедленно обменять жилую площадь, и тестю удалось заткнуть его в эту халупу, тогда как для дочери он выкроил вполне приличную двухкомнатную квартиру с частичными удобствами. Имущество, завезенное сюда Константином после развода, так и служило ему до сих пор: большой раздвижной дубовый стол, весь изрезанный, со специфической грязью, приставшей как смола, которую счистить можно разве что шпателем, ибо мыло и жесткая щетка не помогут, крашеная железная кровать с никелированными шариками, весь в пятнах матрас со сбившейся в комья ватой да на лампе пергаментный кулек вместо разбитого плафона. За несколько лет кулек густо обгадили мухи. Шкаф, сработанный еще деревенским столяром, старый основательный шкаф — такой и на солнце не рассохнется и в воде не разбухнет — уже стоял, когда Константин здесь поселился. Как ни странно, но именно убогость жилья в свое время выручила Константина: в ту пору, когда спорт перестал нуждаться в Курдаше, а значит, перестал и вызволять, его на год посадили в тюрьму (заехал кулаком в лицо мужчине, который нечаянно обрызгал Константина грязью), и пока он сидел, желающих поселиться в этой халупе не нашлось, поэтому «площадь» за ним и сохранилась.

Однако в комнате было и несколько декоративных элементов: уйма кубков на полке; под ней висели вымпелы со спортивными значками и медалями Курдаша, а на противоположной стене — аккуратно обрамленные планшеты с пожелтевшими газетными вырезками статеек, которые воскуряли Курдашу-боксеру восторженный фимиам или анализировали ход его отдельных боев по раундам. По причине отсутствия у Константина альбома тут же под стекло он засунул разные фотографии, подаренные, видно, обожательницами, на оборотной стороне скорее всего имелись и надписи вроде «На вечную память от Мирдзы К.».

Константин закончил омовение и, усевшись на край кровати, облачился в тренировочный костюм республиканской сборной — такие ему где-то специально вязали, их было несколько и все как новые, только не очень чистые, пропотевшие — и переобулся в мягкие боксерские ботинки, которые всегда носил дома.

Козел взял со стола поллитровую банку, полную окурков чуть ли не с позапрошлого года, и высунувшись из окна, глянул налево и направо — не идет ли кто, потом высыпал окурки на улицу.

Загрузка...