Скажут: “Ну, и он туда же!” Хотя тот, кто следит за моими писаниями лет десять (такого чудака в природе, разумеется, не существует), мог бы подтвердить, что меня в этот non-fiction (если я чего-то по своей филологической дремучести не путаю) вовсе не капризными ветрами литературной моды занесло, вовсе я не вслед за Владимиром Маканиным, Валерием Поповым, Александром Мелиховым и прочими именитыми во все тяжкие пустился, чтоб, значит, любой ценой привлечь к себе, грешному, внимание пока еще читающей публики. Моя старая публикация с незатейливым названием “Пишу себе…” (“Урал”, 1996, № 3) тому порукой. По-моему, тогда самого термина non-fiction даже не существовало.
Полагаю, что non-fiction — есть веяние самого времени, поставившего российского сочинителя в очень непривычное и очень с непривычки некомфортное положение, по сути, маргинала, влиться в нынешний мутный, однако весьма бурный и оглушительно звенящий мейнстрим. И это после всенародного почета, многолюдных чопорных президиумов по всякому поводу да сладчайших “дней советской литературы”, к примеру, в Бурятии.
Но, кроме того, меня лично подвигнул к сочинению предлагаемого ниже текста чисто, если можно так выразиться, технический интерес: смогу ли я, оснащенный, что ни говори, значительным жизненным и творческим опытом, написать нечто на “щекотливую” тему, не утратив при этом чувства меры и здравого смысла, не впав во грех пошлости, тягчайший для писателя грех?
Почему же, возникает дополнительный вопрос, — “поэма”? Да потому, что все ж речь — о сокровенном. И где-то даже “самом дорогом”. Которое дается один раз. Как и многое прочее, по большому-то счету. Ну а вместо многочисленных лирических отступлений насчет природы, которыми разукрашены, чтоб на поэму хоть маленько походить, “Мертвые души” (еще в школе мне это вдолбили, а больше я литературоведению не обучался нигде), у меня отступления другого сорта. Которые тоже безболезненно выкинуть можно, но я б оставил. Жалко же трудов-то…
Сон: еду на трамвае (сто лет не ездил); две девчонки-азиатки лет шестнадцати шепчутся, поглядывают оценивающе; догадываюсь: хотят соблазнить и ограбить (будто есть что с меня взять); выхожу из трамвая, радуюсь, что ничего у них не вышло, но они — следом, заходят за мной в подъезд, начинают довольно игривый разговор, в процессе которого выясняется: одна — не прочь меня обслужить, но ей нельзя, потому что жених есть, другая — тоже не прочь, но сомневается, ибо “страшненькая”; соглашаюсь, действительно страшненькая; захожу-таки в квартиру, а там меня ждут мама (ей уже за восемьдесят) с последним своим мужем (давно покойным); оказывается, привезли мне материалы для ремонта квартиры (в давние времена такое случалось, ибо мужчина почти до последнего своего дня трудился каким-то строительным начальником и что-либо подтянуть из вверенных стройматериалов считал делом абсолютно естественным), но поговорить уже не получается, слишком долго я в подъезде с девками проторчал; и я оправдываюсь, вру, мол, классная наша два месяца в больнице лежала, классом никто не занимался, теперь выписалась и сразу изнурительное собрание учинила; а мама с мужем — дескать, ну, ладно, однако времени у нас больше нет; уходят, я провожаю, спрашиваю: “На чем вы?”, а уж сам вижу — иномарка какая-то у подъезда… И при всем том я на протяжении всего этого сна поминутно помню, что мне 55 лет…
Да, уже не первую свою историю начинаю рассказывать со сна. И это не только банальный производственный прием, но совершенно естественное лично для меня дело. Потому что с давних пор образ жизни веду по преимуществу лежачий, грубо говоря, дрыхну много, хотя предпочитаю называть это дело “подспудным творческим процессом”, и оно действительно так — никогда не сплю крепко, и порой совершенно невозможно отделить довольно здравое размышление от бессознательного образа. Конечно, все эти беллетризованные сновидения, как совершенно верно подметил беспощадный к нашим заблуждениям Фрейд, есть продукт “вторичной обработки”. И дотошного читателя не проведешь.
Однако некая легкая и совершенно, так сказать, невинная игривость сновидения точно имела место. И что поразило более всего прочего — а давненько же мое “нутряное видео” подобного не выдавало, видать, оно еще теплится, несчастное либидо мое, всю жизнь беспощадно подавляемое сколь замшелой, столь же и неистребимой моралью!..
Да что он прицепился ко мне сегодня, этот Зигмунд, — я ж далеко не поклонник психоанализа; положим, гениальную игру ума признаю, однако выводы этого господина — извините. Хотя бы потому, что, к примеру, литературный критик — тот же психоаналитик — исследует писательские комплексы и доводит результаты исследования до публики, а также и до самих писателей, но никто ж, по крайней мере нынче, творчество критика не воспринимает как истину в последней инстанции, тем более как приговор.
Но от Фрейда с легкостью не отмахнешься, не тот предмет, однако. И он возвращает-таки меня к мыслям, которые я с некоторых пор от себя трусливо, хотя, разумеется, безуспешно, гоню: “Так что же мне с собой делать-то, в конце концов?”
Суть же в том, что с некоторых пор вдруг обострилась моя давнишняя проблема, не проблема даже, а, в общем, сущая ерунда, игнорируя которую, поскольку от нее не умирают, я рассчитывал дожить отпущенный мне век как-нибудь так. Но, похоже, не получится. Потому что упомянутая “сущая ерунда” вдруг начала ощутимо сказываться на, как теперь говорят, качестве жизни. И, похоже, не избегнуть мне еще, как минимум, одного грубого вторжения в самые сокровенные недра моей трепетной, хотя и потрепанной да зажиревшей, плоти.
А началось все впрямь давным-давно, мне тогда только-только тридцать один стукнуло; как позже осознал, только-только взрослости какой-никакой достиг, потому что чувство ответственности за себя и за вверенные мне Господом живые души обрел-осознал наконец, благодаря чему набрался мужества — поехал к наркологу, и тот меня непринужденно пролечил от родового нашего недуга. Причем на редкость качественно, ибо целая трезвая жизнь с той поры, что ни говори, состоялась. Хотя отродясь я не был склонен к столь долговременному планированию, тем более что железной силой воли отнюдь не располагал — от сырости, что ли, ей взяться.
То есть прошел я краткий душеспасительный курс в полном соответствии с нынешней назойливой рекламой антиалкогольных пилюль; тотчас не тотчас, однако через какое-то время наладилась семейная жизнь, но как-то утром, нежась последние минуты в постели, опустил я руку вниз, дабы, согласно некоему древнему инстинкту, неосознанно убедиться в неизменно исправном состоянии того, что раньше иносказательно именовалось “хозяйством”, а теперь еще более иносказательно зовется “достоинством”. (Существует, конечно, довольно значительное количество и других обозначений, но мы самых употребимых из них, по принципиальным соображениям, касаться избегнем.) Или, может, просто почесаться потребность была…
И получилось, как в той прибаутке: “Вышел Санька на крыльцо почесать своё яйцо, сунул руку — нет яйца! Так и грохнулся с крыльца…”
Похолодел я мгновенно весь. И прямо с утра, ничего даже жене не говоря, — да мы с ней всю жизнь, как ни глупо на чей-нибудь взгляд, друг дружки стесняемся — кинулся в больницу. В нашу, захолустную, естественно, хотя нынче и муниципальную.
А там у нас в ту пору самородок один трудился хирургом-универсалом, большим уважением в народе пользовался, ибо недавно в наших “полевых”, по сути, условиях девчонку, прямо в сердце подколотую, с того света успешно вытащил. И он, окрыленный успехом, пластал страждущих напропалую.
— Похоже, грыжа у меня, — отвечаю застенчиво на немой вопрос кудесника скальпеля и шелковой нитки.
— Показывай!
— Прям щас? — оглядываюсь на даму, беседующую о чем-то с медсестрой.
— А чего, ей же не видно…
— Ну, вот… — обреченно расстегиваю ширинку, достаю…
Доктор совершенно непринужденно щупает. Профессионал, сразу видно. Я бы ни за что так не смог. Во всяком случае, без чрезвычайного морально-нравственного усилия.
— Это не грыжа, — с абсолютной уверенностью заключает универсал, — это водянка. Завтра с утра — на операцию. Согласен?
И всем своим видом дает понять: во-первых, что права отказаться от операции или хотя бы ее отсрочить он мне не предоставляет; а во-вторых, что ему совершенно недосуг пускаться в какие-либо объяснения по поводу неотвратимого хирургического таинства. Впрочем, после некоторой паузы — снизошел, пожалел ошарашенного пациента:
— Да ничего страшного, не вздрагивай! Дело в том, что яички наши тоже оболочку имеют. Жаль, что не скорлупу, да? И бывает, под оболочкой жидкость скапливается. Всего-то — надо ее выпустить. Понял?
— Понял… А от чего эта беда — простуда, травма?
— Да никто толком не знает. Считай — судьба твоя такая, да и всё.
— Н-ну… Ладно… Что ж… Раз судьба.
— Молодец! Значит — к девяти нуль-нуль. Вечером и утром не кушать. Сможешь? А не то клизму придется…
— Спасибо, что предупредили. Раз клизму — точно смогу. Только клизмы мне для полноты ощущений не хватает.
— Ну, это только в первый раз страшно. А потом многим начинает нравиться.
— Мало ли что всяким извращенцам однажды начинает нравиться!
— Ага! Некоторые всерьез “голубеют”… Ну — до завтра!
— До завтра…
Нет, ей-богу, мне тогда и в голову не пришло попросить отсрочки, чтобы хоть как-то подготовиться; тем паче, я даже не помыслил вообще отказаться от предложенной медицинской услуги. Более того, я тогда снисходительно осуждал за слабодушие моего бедного тестя, четыре года назад принявшего мученическую смерть от саркомы, а несколько раньше решительно отринувшего помощь хирургов. Я непоколебимо полагал, что мой верный собутыльник и надежный товарищ по грибной охоте просто обязан был испробовать все в священной борьбе за жизнь; ничуть не сомневался, что уж я-то на его месте нашел бы в себе необходимое мужество и преодолел животный ужас перед спасительным, хотя и устрашающим, конечно же, ланцетом.
Прошли годы, и я теперь считаю, что мой геройский тесть-фронтовик поступил абсолютно правильно. Во-первых, слишком маловероятным был успех предлагавшегося ему хирургического предприятия; во-вторых, бесполезная операция дополнительно усугубила бы последние, и без того мучительные, дни человека; а в-третьих, я давно уже не думаю, что во всех без исключения случаях нужно сколько есть мочи цепляться за жизнь. Ибо жизнь в своем течении имеет обыкновение постепенно, однако неуклонно утрачивать сперва большие смыслы, а потом и самые малые.
Хотя, конечно, весьма многие сапиенсы даже в самом, по идее, ответственном возрасте замечательно обходятся вообще без каких-либо вразумительных смыслов, но к этой счастливой породе нам не дано принадлежать. Слава Богу…
И на следующий день с утречка, дав мне щедрую дозу общего наркоза и не особо мудрствуя, распластал меня наш славный Николай Еремеевич, а потом, соответственно, зашил и заклеил получившееся произведение своего искусства стерильной салфеткой да пластырем. И спустя положенное время вернул меня к посильной дальнейшей жизни зверский молодой аппетит, а также довольно ощутимая боль в паху. Разумеется, я сразу же попытался, немало волнуясь, заглянуть, чего у меня там, на “самом интересном месте”, образовалось после малохудожественных кройки и шитья. Ведь в ту пору мой “главный фрикцион” — как весьма, по-моему, удачно выразился сосед по палате, в прошлом зампотех танковой роты — представлял для меня, да и не только для меня, куда более существенную ценность, нежели теперь. Я, помнится, еще подумал, что главным фрикционом у танка называется та штука, которая впереди торчит и стреляет, но оказалось, что совсем наоборот — она к задней части мотора привинчена. Вот ведь до чего иной раз бывают сомнительными аналогии.
Однако перевязочный материал да известная укромность “самого интересного места” (ну, если так говорится, то, наверное, не без оснований) позволили понять лишь одно: как не обещали мне полной ампутации дефектного органа ни в котором случае, так ее и не произвели; там, несомненно, что-то убыло, но, кажется, несущественно; по крайней мере, главное осталось. Словом, все, по-видимому, прошло штатно.
После чего, почти совершенно успокоившись, я приступил к удовлетворению другого моего растревоженного органа. Внутреннего. Благо предусмотрительно захватил из дома термос с кофе и пожеваться маленько. И вскоре дефицитный по той поре натуральный напиток да домашние котлетки, которых было, что запомнилось почему-то со всей отчетливостью, штучек восемь, да полбуханки хлеба сообщили всему совокупному организму некое подобие счастья. Для окончательной подлинности которого требовалось еще малую нужду справить и сигаретку скурить.
То и другое в первый момент показалось неосуществимым, по крайней мере, незамедлительно и без проблем, но уже во второй момент сам собой в голове вопрос встал: “А почему, собственно? Ни о каких послеоперационных ограничениях речи ведь пока не шло!”
Конечно, это было ничем не оправданное ухарство, от которого, замечу, во всей долгой дальнейшей жизни избавиться не удалось и, следовательно, впредь тоже не удастся. Однако я со всей осторожностью с постели привстал — ноги после наркоза еще были несколько слабоваты — и утвердился в вертикальном положении; держась за спинку койки, натянул трусы, которые перед операцией даже не заставили снять, а лишь великодушно спустить до колен попросили. И так побрел в отхожее место — больница же, да и трусы ненадёванные…
Там все необходимое и проделал. Не только покурил с чувством человека, счастливо вернувшегося, по сути, из небытия, но и более подробно разглядел работу специалиста. Собственно, несмотря на тесноту кабинки, обнаружил под кровавой марлевой салфеткой четыре грубых, но благодаря чему и не дающих повода усомниться в их надежности шва; убедился, что кровь больше совсем не идет, а самое главное, сразу и без всякой, между прочим, спецподготовки сообразил, что никакая мышечная ткань скальпелем не задета, следовательно, мой отчаянный поход в туалет никакими опасными последствиями не грозит…
Однако несколько дней мне кололи легендарный промедол. Чтобы, значит, пациент не слишком страдал от боли. Ведь боль, которую специалисты глубокомысленно именуют “тянущей”, действительно имела место быть. И она не только после отмены наркотика не отстала совсем, но даже и тогда, когда в моем “бюллетене” появилась жизнеутверждающая строка: “Приступить к работе”. А зато все заросло, как на собаке. Неделя — и короста на фиг отлетела.
Между прочим, помню действие промедола до сих пор. Оно тогда, после уже нескольких месяцев полной трезвости, показалось весьма занятным. Главное, похоже на опьянение, а ужаснуться нарушению режима повода нет. Так что с наркотой я лично знаком. Для слабых душ и впрямь неотразимый предмет…
А еще забавное воспоминание: перед выпиской попросил Еремеича написать в “больничном” какой-нибудь более нейтральный, что ли, диагноз. Да хотя б ту же грыжу. И он твердо обещал. Но когда старшая медсестра выдала документ, как говорится, на руки, то там черным по голубому была очень разборчиво обнажена моя, лишенная даже намека на стыдливость, интимная правда. Так что стоило мне нарисоваться на работе, как девки ехидно полюбопытствовали: “Саш, а чо у тебя было?” Я, понимая, что изворачиваться, как и на допросе в легендарном НКВД, бессмысленно, со всей бесшабашностью предельно внятно и громко выдал, будто какой-нибудь Аурелиано Второй: “Водянка правого яичка, девушки! Желающие лично убедиться в моем полном и бесповоротном выздоровлении могут подавать письменные заявки. Все исполнить по естественным причинам не обещаю, но рассмотреть обязуюсь каждую!”
Примерно через месяц я встретил нашего “народного умельца” в общественной бане.
— Как самочувствие? — тотчас заботливо осведомился он.
— Да, в общем, нормально. Только…
— Что “только”?
— Только, по-моему, Еремеич, ты мне кого-то не того нашил.
— В смысле?
— В смысле — вообще…
— Ну-ка…
Он невозмутимо и деловито сполоснул волосатую, как и положено хирургу, руку в тазике, пощупал мое причинное место (вот, пожалуйста, — еще один занятный, но достаточно приличный эвфемизм из несметного богатства родного языка).
— Слушай, тебе, что ли, танцором работать?
— А ты не мог мне до операции это сказать?
— Сам — такой недогадливый?
— Дак ведь мы привыкли вашему брату доверять. Небось, о клятве Гиппократа все наслышаны.
— А разве я тебе навредил? Нет, не навредил. Совсем наоборот. Прогрессировать дальше заболевание не будет. Благодаря операции.
— Уверен, что не будет и что “благодаря”?
— На сто процентов!
— Ну-ну…
И тогда же я твердо решил, что с этим я больше в больницу — ни ногой. Раз на качестве жизни не сказывается, раз тем более самой жизни угрозы нет. И прошла с тех пор, можно сказать, целая жизнь…
И, как в прошлый раз, я принимаю мое ответственное решение с раннего утра. То есть в момент, когда таймер, используемый в качестве будильника, телевизор еще не включил, но валяться в постели уже совершенно невмоготу. Со мной это почти каждое утро случается и притом давно. Видимо, что-то психическое, поскольку через какой-нибудь час я, приняв утреннюю дозу “паленого”, по всей вероятности, “Нескафе”, непременно, чтоб с мыслями, так сказать, собраться, еще соснул чуток, прежде чем засесть за компьютер. Но мы ж не американцы, чтобы со всякой ерундой к персональному психоаналитику бегать, да и понимают о себе (в смысле, о нас) эти психоаналитики больно много.
— Надо в больницу, — сообщаю жене о своем решении унылым, должно быть, тоном, ибо ничего фальшивого, в том числе и бравады, промеж нас отродясь не бывало.
Я так даже с давних пор полюбил вслух собственную грядущую кончину во всех мыслимых подробностях планировать. Считаю такое планирование абсолютно необходимым, чтобы, значит, когда до дела дойдет, покинуть этот мир, по возможности, достойно. Чтобы люди уважительно констатировали: “Как жил мужик, так и умер”.
Может, скажете, в этом-де и состоит моя бравада? А вот уж нет! Потому как очень глупым считаю по примеру большинства соблюдать негласное табу на слово “смерть”, ибо это есть не что иное, как проявление застарелого детского инфантилизма. А смерть — дело слишком ответственное, чтобы позволить ему застать нас врасплох.
— К хирургу?
— К нему, родимому.
— Давно пора. А что рассчитываешь узнать?
— В нашей поликлинике — ничего. Что знает наш хирург, то знаю и я. Ну, во всяком случае, в интересующей меня области. Просто направление в город возьму.
— И поедешь?
— Придется.
— Правильно. Лучше поздно, чем никогда.
— Я же говорил, что в моем случае никогда не поздно.
— Да кто его знает, Саш…
— Так оно, конечно…
И ведь, между прочим, ни на что я жене никогда не жаловался, лишь скупо обмолвился как-то, что, кажется, моя давняя фигня в последнее время удручающе прогрессирует. Так она это, вероятно, и сама подмечала. Молча. Потому что, в отличие опять же от большинства, мы всю жизнь упорно деликатничаем друг с дружкой.
И ни слова, разумеется, про то, что года два назад, провалявшись с гипертоническим кризом полмесяца в нашей больничке, я при свидетелях зарекался еще когда-либо от чего-либо лечиться. Только если нестерпимая боль вынудит.
Жена лишь сочла возможным уточнить:
— А что, сильно болит?
— Да не болит! Однако — мешает. Как говаривал, правда по иному поводу, Вова Шапиро, помнишь, давний мой приятель по рыбалке: “Что за х… — в штаны не лезет!” А насчет того, что я зарекался лечиться, то это остается в силе. Потому как тут, если дело до операции все же дойдет — ой, пронеси, Господи — дело чисто техническое. Я же в основном от изнурительных и неоднозначных медикаментозных курсов зарекался. Но больше мечтаю услышать от узкого специалиста, что и без операции свой век спокойно доживу, а к неудобствам и притерплюсь и привыкну достаточно скоро.
— Однако на всякий случай готовься, что специалист скажет другое.
— Конечно. И если что, если не очень дорого, соглашусь, ага?
— Пусть даже и дорого. У нас же есть на черный день…
— Ну! Типун тебе…
— Конечно-конечно, а все ж…
— Да и не должно быть дорого…
Кстати говоря, долгие праздные размышления по поводу доступной, в том числе и мне, медицины, основанные на всевозможных открытых источниках информации и просто здравом смысле, давным-давно избавили меня от каких-либо иллюзий. Слишком сложное устройство — организм, а психика и того сложнее, чтобы современное знание и умение человека могли сколь-нибудь существенно, и притом не нанося еще большего вреда, влиять на происходящие там процессы. В связи с чем очень трудно заставить меня проглотить лишнюю таблетку. Не говоря уж об остальном. “Само пройдет, — заученно отвечаю, — а если не пройдет само, то и таблетки ваши…”
Конечно, тут имеет место быть банальное упрямство и замшелый консерватизм на грани, пожалуй, мракобесия. Но так много у меня родственников, к счастью, не самых близких, которые святой верой в таблетку довели собственные органоны до того, что на следующие одна за другой “химические атаки” эти несчастные органоны уже реагируют крайне возмущенно, а следовательно, и совершенно непредсказуемо: то рожа вдруг распухнет, как после месячного запоя, то печень сделает “выброс”, то давление прыгнет, которое никогда прежде этого не делало, то, наоборот, упадет почти до нуля. Зато если я отваживаюсь-таки, предварительно изучив хорошенько инструкцию, принять малюсенькую и самую слабенькую пилюльку от того же давления — а единственным признаваемым мною стимулом для этого является только конкретное ощущение (боль, чаще всего), — то уж она действует подобающе и почти моментально…
И покатил я с утречка в нашу новую поликлинику, обещанную народу еще во времена знаменитой некогда и единственной в своем роде “семилетки”, но начатую строителями лишь в нынешнюю эпоху, вообще-то абсолютно к народу равнодушную, но вот поди ж ты… Собственно, пока построена лишь так называемая первая очередь и никаким оборудованием не оснащена, но там уже вовсю ведут прием наши специалисты, тогда как стационар и немудрящая медтехника пока в старом здании ютятся, и не похоже, что окончательное завершение строительства случится скоро. Тем более что символическую ленточку губернатор при большом стечении всякого именитого народа в свое время уже торжественно разрезал.
Но, между прочим, в прежние времена у нас в старой больнице даже операции не шибко сложные делали, о чем нынче и не мечтаем, а также все мои дети там родились. Теперь же — вековая и уже, видимо, невытравимая антисанитария. Хотя замечу, возможно, не к месту, если бы не антисанитария, жизнь на планете вообще не могла б зародиться…
Приехал я и на прием к хирургу безо всякой очереди, как ни поразительно, тотчас попал, что расценил как добрый знак и дополнительно морально укрепился.
— Здорово, писатель, неужто не все прекрасно?
— Все прекрасно, если помнишь, только у поросенка на откорме. А человеку, в маразм покуда не впавшему, прекрасно не может быть никогда.
— Да ну?
— Конечно. Ледники тают, террористы оружие не сложили. И прочее.
— Но ты ко мне, полагаю, не из-за этого.
— Не из-за этого.
— Тогда — колись. Федоровна, найди-ка карточку нашего непревзойденного…
— Уже нашла, Виталий Александрович.
— Нуте-с, батенька… — Под земского доктора Булгакова косит, что не удивительно, ибо доподлинно знаю: хирург наш (не сделавший в своей жизни ни одной операции, если не считать не учтенного никем множества вскрытых чирьев да любовно зашитых резано-рубленых производственно-бытовых травм на почве пьянства и разгильдяйства народного, но ничуть из-за этого не комплексующий) на старости лет в краеведение впал, кажись, даже чего-то пописывает.
— Да водянка уже достала, Виталий Саныч. Покойный Еремеич некогда меня от нее спасал, да, видимо, неудачно. Думал, обойдусь как-нибудь, однако не выходит. Была когда-то лишь справа, теперь уже и слева обозначилась со всей отчетливостью — мешает… А между тем я, похоже, лет двадцать еще буду небо коптить — ума не приложу, на что такую уйму времени убью — порой скука заедает, спасу нет — но эта ж падла прибавляется! В общем, в областную давай направление, к настоящим урологам поеду, мать их за ногу.
— Неудачно? Еремеич? Странно. Он же как раз в те времена именно в областной урологии специализацию проходил…
— А чо, может, он именно этот урок и прогулял? — встряла со здравым, на мой взгляд, предположением медсестра.
— Ох, и стерва ж ты, Федоровна, однако!
— Так ведь все бабы стервы, потому что вы, мужики…
— Прекратите нарушать корпоративную этику, сестра!
— Молчу, молчу…
— Так водянка, говоришь? Показывай!
— Да на фига тебе?
— Положено.
— “Положено”, видите ли… При даме заголяться не буду. Этого удовольствия, полагаю, мне еще в областной навалом предстоит. Ладно, было б еще чем хвастаться…
— Ну, в перевязочную айда, раз такой стеснительный. Посекретничаем.
Проследовали за дверь. Заголился я. Раз “положено”.
— Тэк-с, тэк-с… — Двумя пальчиками в перчатке. — Да тут, батенька, еще и грыжу я б не исключал.
— Тебе видней, конечно. Но уж — до кучи. Хотя я пока еще свои физические нагрузки не ограничивал. До сих пор сколько надо поднять, столько и поднимаю. И никаких особых ощущений в паху. Силы-то пока вроде бы не убыли, чего не скажешь о выносливости.
— И тем не менее, попросишь там у них на УЗИ, чтоб присмотрелись. Впрочем, и так присмотрятся…
Вернулись в кабинет. Медсестра Федоровна что-то сосредоточенно пишет. Видимо, у нас в срочных перевязках редко кто нужду испытывает. Хотя, наверное, работы обычно все-таки хватает, ведь не только от оперативных вмешательств народ страдает, а куда больше от прочей, полной опасностей жизни. Однако ничего тошнотворного вроде окровавленных бинтов, использованных гипсовых лангетов и тому подобного не попалось на глаза и в перевязочной.
— Выпишите господину направление в Первую, Екатерина Федоровна. Диагноз: “Водянка справа и слева, а также паховая грыжа”. Грыжа — под вопросом.
Минутное дело.
— Давай, езжай, Николаич. Ни пуха тебе.
— К черту.
— Да гляди, не сдрейфь, не передумай! Операция, поверь моему опыту, действительно необходима. Не завтра даже, а вчера. Запустил ты себя — дальше некуда. Почему?
— Так говорил же — Еремеичу благодаря! Во-первых, узнал, что это — не рак; во-вторых, что с этим можно жить и даже дожить; в-третьих, я и сейчас не верю, что от операции будет намного больше проку, чем в тот раз. Все ж таки у нашего Еремеича была какая-никакая искра, мне кажется… Однако можешь не сомневаться, не передумаю. Раз уж решился. Потому что, не хвастая скажу, еще не было во всей моей жизни случая, чтобы я начатое не довел до конца. Ей-богу. Даже если оказывалось в итоге, что лучше бы не доводил.
— Федоровна, слыхала? Свидетелем будешь!
— Слыхала. Буду.
— Ну, теперь мне уж точно не отвертеться. Спасибо, доктор, спасибо, сестра. Во всяком случае, морально вы меня еще больше укрепили. Ждите: вернусь из областной, приду к вам швы снимать, или, может, только больничный закрыть вам доверят, и доложу по всей форме: “Пацан сказал — пацан сделал!” И даже, возможно, на радостях — предъявлю, ведь, небось, после всего того, что со мной там наделают, моя кержацкая стыдливость на какое-то время ослабнет…
С тем и вышел вон. А в коридоре — смиренная очередь человек в пять. Надо же, и впрямь повезло. И впрямь — знак.
С третьего этажа катился по ступенькам, как молодой. Будто наш “краевед” с дипломом доктора уже мануально и метафизически существенно убавил мое избыточное. Хотя, когда и убавят — так не до степени же левитации. А, ништяк, прорвемся! (Говорили же когда-то: “Ништо!”, и это не считалось неприличным словом, а, наоборот, народным. Правда, означало оно — поделом, если Далю верить…)
По длиннющему больничному коридору тоже шагал бодро, вертя башкой по сторонам, — да ничего больничка со временем будет, как взаправдошная! Напичкают ее современным оборудованием, сманят хороших докторов из окрестных деревень, для которых в моей трехэтажке бывшую молочную кухню спешно в жилье переделывают, и даже нам, тут сорок лет беспросветно прозябающим, сулят заодно ржавые трубы сменить, поскольку, если приваривать к ним новые, то лишь очередной конфуз можно заполучить.
А между тем глядь — по коридору впереди меня, как по подиуму, шествуют две возбуждающие воображение “штучки”, которых, идя на несколько шагов позади, даже нам, затраханным жизнью “папикам”, разглядывать не возбраняется, ведь не зажмуривать же глаза, в самом-то деле, оступишься еще. Впрочем, вся, как сказали бы сами “штучки”, их “фишка” ограничивается чудом держащимися на бедрах штанами, под которыми возбужденное воображение с наибольшей долей вероятности распознаёт две тощие да кривоватые, согласно нынешнему стандарту, ноги, а “фронтальная проекция”, будь она видимой, тоже вряд ли вдохновила бы поэта на мадригал (наши местные девки почему-то всегда “насколь моднячие, настоль и страшные”). Однако “фишка”, надо честно признать, цели-таки достигает, и ты, поначалу внутренне напрягшись и где-то даже чисто платонически предвкусив: “Ой, сейчас свалятся!”, тут же осознаёшь оплошность: “Купился, старый, купился, обманули дурака на четыре кулака ! ”, потому что все рассчитано до миллиметра, то же самое бывает, между прочим, и в случае рискованно глубокого декольте — вот бабы, ай да бабы — вечно они придумают, как бы им еще по-новому заголиться! Или это им мужики кутюрье (до чего двусмысленно звучит это словцо по-русски!) разрабатывают неутомимо, зная мужицкую психологию, так сказать, изнутри?
Но как все-таки резко изменились стандарты женской красоты! Тогда, в последней трети прошлого века, да и раньше всем девочки с формами шибко глянулись, а их росту устанавливался лишь верхний предел. (Теперь, пожалуй, подружки наши скромницы, которые нам зачастую ой как недешево доставались, успехом бы особым не пользовались и вели себя соответственно проще.) Пройтись на виду у честного народа с дылдой под два метра да еще и “плоскодонкой” — немыслимым моветоном считалось, поэтому нынешней королеве мирового подиума тогда бы подобрать для себя соответствующего жениха — как “Волгу” в денежно-вещевую лотерею выиграть. Зато теперь ее, не торгуясь, покупает какой-нибудь богатый да брюхатый шибздик за бешеные деньги и гордо выводит на погляд публике, как породистую скаковую…
А на выходе из больницы мне попадается на глаза молодой таджик (или киргиз, или узбек — они все нынче тут, но сперва были только таджики, так что и остальным теперь приходится на “таджика” откликаться), он вышел покурить, а заодно банку “Бочкарева” в ларьке взял, прихлебывает да покуривает, щурясь на летнее солнышко, должно быть, почти такое, как на родине, и сам черт ему не брат.
— Не пей, джигит, Иванушкой станешь, а там и до козленочка недалеко! — не могу воздержаться от предостережения магометанину, на что он реагирует обезоруживающей улыбкой и несколько заискивающим, но зато годным на любые случаи жизни “Здрасьте!” — все они поначалу ведут себя примерно так, но потом как-то пугающе быстро осваиваются в наших широтах-долготах.
Конечно, куда ему понять утонченный, как ни говори, юмор, да еще и основанный на русском фольклоре. Что же касается “козленочка”, так тоже, видимо, никто не объяснил пока, насколько это по нынешним временам страшное, опять же русское, оскорбление. Поосторожней бы мне на язык, а то даже и не таджик из глухого горного аула, но самый что ни на есть соплеменник мой может посчитать утонченный юмор смертельной обидой, которую только писательской кровью и можно смыть.
Кстати, доводилось видеть даже двух молодых мамок отчетливо азиатской наружности и с детскими колясками, прихлебывающих на ходу пиво из жестянок. Хотя курящих — нет, не доводилось пока. Если не считать цыганок, приохотившихся к этому пороку даже раньше наших; правда, у них этот порок безудержным, как у нас, блудом почему-то не сопровождается. Почему-то…
Сажусь в машину, давлю на стартер, а он — ж-ж-жи-и-и! Ах, ты, мать-перемать, опять “бендикс” крякнул, второй раз кряду! Это мне наказание за скупердяйство. Пожалел денег на дорогую запчасть — купил дешевую. И — пожалуйста. Хотя если б купил дорогую, так тоже — бог весть. Ибо такие времена и таков, увы, извечный менталитет нашего работяги, на которого, при частом повторении подобных досадных случаев, уже, честное слово, никакого патриотизма не хватает.
Так что из больницы — прямо в автомагазин, не глуша двигатель, быстро купить нужную железку и — к знакомому автоэлектрику. Поскольку без машины — зарез. Тем более теперь, когда в город надо будет не один раз.
И как не бывало давешнего душевного подъема, который, вообще-то, на пустом месте возник; враз взамен него, в полном соответствии с законами сохранения всего на свете, — очередной приступ депрессии, не такой маниакальной, какая великого Гоголя будто бы прикончила, но тоже ничего хорошего. Боже, до чего не хочется — под нож. И знаю, что операция пустяковая, и не боюсь вовсе, а просто — тошно подумать и представить. И всё.
Да еще — через минуту: “Взять ножичек, которым некогда поросят жизни лишал, и отмахнуть к чертям все это “хозяйство”! Ведь, если здраво рассудить, долг свой человеческий по сохранению вида я давно и не хуже большинства выполнил, из постельных утех никогда, если не считать первого подросткового восторга, культа не делал, а чаще, наоборот, откровенно ленился, так что вполне обойдусь теперь уже и совсем без этой, в сущности, банальной механики; руки на себя, во всяком случае, если что, точно не наложу…”
Хотя, конечно, это явный перебор. Собственноручно оскопиться бывшему советскому писателю и бывшему члену КПСС — наверное, оно могло бы иметь, как некогда говорили, “большой общественный резонанс”. Сам шизанутый Ван Гог отдыхал бы со своим ухом. Однако — уж очень экстравагантно. Сильно эпатажно. Каким-то запредельным постмодернизмом явственно шибает. А этот стиль категорически не наш. При нашей-то природной стеснительности и даже застенчивости. Кто бы что ни подумал, читая вот это все…
Приехал-таки домой своим ходом. Наблюдая за черным котенком в ошейнике, самозабвенно игравшим под моим окном прошлогодними, похожими на порхающих птичек листьями, взбодрился кофием со свежей да густо умасленной булкой. И “маятник” качнулся в противоположную сторону. Ничего. Все ж до сих пор я умел решать касающиеся лично меня проблемы. В частности, медицинские. Умел, когда требовалось, ставить перед самим собой вопросы ребром и честно на них отвечать. Один алкоголизм чего стоил, а и то. Причем даже без особых усилий. Сумею и теперь. Не оттягивая. Потому что как ни оттягивай, а покоя не будет, пока дело не сделается. Стало быть, завтра же…
Глядь, а за окном какой-то ханыга того самого котенка уже гладит, на корточки присев. Ханыга, надо заметить, непременный элемент пейзажа за моим окном, потому что, помимо прочего, догадал меня Господь доживать век через стенку от круглосуточного магазина, где, как и везде, втихаря контрафактной водкой подторговывают.
Котенок разнежился, развалился, раскинув лапки и подставив человечьим нежностям пузцо, но как-то уж больно энергично мужик с ним обращается, как-то странно надавливает, а потом и вовсе поднимает кошачьего ребенка за голову, снова кладет, начинает зачем-то ошейник расстегивать…
Е-мое, да он же, алкаш чертов, удавил беднягу! Ради какого-то паршивого ошейника! Видать, совсем башню гидролизными парами снесло!
И я, себя не помня, окно — настежь:
— Ты что же, сучара, наделал?!
А мужик, растерянно разводя руками:
— Вот. Машина сбила. Хотел откачать — никак… Ошейник хозяевам отдать… Не знаешь, чей был котенок?
— Ах, ты!.. Нет, не знаю. Наверное, не из нашего дома. Да плюнь, кому теперь нужен этот ошейник!
А сам скорей окно закрывать. Похоже, мужик меня не расслышал. Машины же — туда-сюда. И слава Богу. Стыдоба-то какая! Что подумал про человека. Хотя от ихнего брата, конечно, всякое можно ожидать, но надо ж было сперва разобраться. Тем более что сам когда-то не намного лучше был…
Нет, завтра же — сдаваться. А то, неровен час, совсем озверею. Завтра же…
Впрочем, до завтра еще предстояло дожить, то временами укрепляясь в решимости радикально покончить с нажитым неудобством в промежности, чего бы это ни стоило, то вновь и вновь воображая предстоящий разговор с узким, но подобающе остепененным специалистом, который вот возьмет да и скажет, скрупулезно обследовав предложенный предмет: “Да плюнь, Саня, не морочь голову ни мне, ни себе, ведь не танцором же, в самом деле, работать?” А я ему отвечу столь же бесшабашно: “Уже плюнул. Мне только того и надо было. Просто захотелось раз в жизни живого профессора урологии повидать да себя ему показать. Мало ли. Надо ж было развеять опасения. Стало быть, так домаюсь уже? Стало быть, нет смысла старую шкурку портить?” И он: “Ни малейшего. Скоро опять привыкнешь, как раньше привык, замечать перестанешь. А в плавках на пляж выйдешь — всех баб и девок насмерть заинтригуешь. Мол, мужичок уже, конечно, изрядно траченный, но агрегат-то — мамочки! Пристанут, а ты им: “Нет-нет, девочки, вы не в моей импотенции!” Впрочем, что я тебе говорю — ты наверняка такое повышенное внимание давно подмечал!”
И, довольные знакомством, мы бы с ним расстались, чтоб никогда в жизни больше не встречаться. Только вот насчет “танцора” я уже слышал, и больше оно не греет как-то…
Вечером, по обыкновению доставляя жену с работы, я ей в машине все и обсказал.
— Так, что ли, с утра деньги тебе снять? С деньгами сразу и поедешь? — только и спросила деловито.
— Ну! Зачем уж так-то. Небось, сразу они не делают. Даже в нашей больничке в прошлом веке на другой день делали. Небось, какой-нибудь подготовительный период обязательно бывает.
— Да я вовсе и не думаю, что — сразу. Совсем уж дура, что ли. А деньги вполне могут вперед попросить. Времена-то…
— Не. Вряд ли… Да еще не сторгуемся, может. А сторгуемся, так куда я денусь-то.
— Ты, конечно, — никуда. А жуликов каких только не бывает. Если уж, как говорится, подметки на ходу режут, так запросто могут и после успешного медобслуживания через окно палаты сигануть.
— Да брось ты, не выдумывай.
— Ладно, однако я деньги-таки сниму. Не с утра, так вечером. К послезавтрему будут точно. Раньше, чем послезавтра, действительно не обделают тебя.
И больше мы на эту тему не говорили. Меня, признаться, постоянно подмывало то одно пришедшее на ум соображение вслух сформулировать, то другое, но я каждый раз героически прикусывал себе язык, что, вообще-то, мне совсем не свойственно. И женщина моя б, конечно, поддержала разговор, ибо собственные соображения на любой предмет у нее всегда имеются. Но по собственной инициативе да на интимную, как ни говори, тему она — нет. Хотя, уверен, я ей ещё достаточно дорог. Только невозможно с определенностью сказать — чем.
Еще вечером дочь, как обычно, младшую внучку подкинула “на часок”, а вышло, как обычно, часа на три. И также по традиции общаться с ребенком пришлось по большей части мне, поскольку на бабушкино кухонное священнодействие ребенка, едва он начал мало-мальски соображать, твердо отучили покушаться. И хотя в этот вечер мне было не до внучки, но я мужественно и эту вахту отстоял. Впрочем, давно уж все заметили, что я, вообще-то склонный иногда раздражаться даже по пустякам, от внуков никогда не раздражаюсь. Совсем. Самому удивительно. Тем более от внучки — которая тем превосходит всех прочих детей да и взрослых мира, что любое, абсолютно любое свое лакомство обязательно и весьма настойчиво предлагает попробовать.
Более того, я позволил себе проинформировать дитё трехлетнее, что скоро дядя-хирург маленьким острым ножичком разрежет дедушку, потом достанет и выкинет на помойку кое-что лишнее, а потом обратно дедушку зашьет. И дедушка опять станет как новый. И даже краше прежнего.
— Ну, что ты несешь, что ты несешь, дедка! — не выдержала бабушка, удивительным образом подслушавшая разговор, несмотря на шум воды в мойке и бульканье кастрюли на плите.
И внучке:
— Не слушай, Дашенька, дедушку, дедушка у нас хороший, но маленько с прибабахом, шутит он, разве можно живых людей ножиком резать, они ж не курочки рефтинские!
И мне:
— Лучше б пластилин взял, слепил бы ребенку грибочек.
— Попробую. Но, боюсь, как бы не вышел иной предмет, на гриб только отдаленно похожий…
— А ты его, главное, правильно назови, и ребенок, глядишь, разницы не заметит…
Скоро уж вырастут внуки. И вернется тоска, которая была, пока их в природе не было. И это уже будет смертная тоска, ей-богу…
Потом до самой ночи мы смотрели по ящику очередной американский фильм-катастрофу. Про астероид. Что могут, сволочи, то могут. Не отнимешь. Хотя главное, конечно, деньги. С ихними-то деньгами… Впрочем, все равно уметь надо.
Фильм захватил, что бывает исключительно редко. Даже позволил отвлечься от нескончаемых и неотвязных тревог да сомнений — вконец, видать, нейроны истрепались на старости лет, всякая ерунда из колеи выбивает напрочь, зато — еще один аргумент в пользу срочного оперативного вмешательства, чтобы тревоги и сомнения заодно, фигурально говоря, ампутировать. Пусть на время.
И вот чем голливудское зрелище более всего на размышление навело: будущие спасители человечества, прежде чем отправиться “делать” героический подвиг, азартно торгуются со своим американским начальством насчет аванса и всяких разных преференций на весь остаток жизни. Вот оно — принципиальное отличие нас от них! “Совок” ни за что бы так не ударил в грязь лицом. (По своим “совковым” меркам, разумеется.) Наши бы, решившись на подвиг, ни за что торговаться не стали. Потому что им было бы “западло”. Хотя, весьма вероятно, потом пожалели б. Вот вам и “общечеловеческие ценности”. Да нет таких!
А тот же, кто их выдумал и присвоил себе право говорить от имени человечества, между прочим, спит и видит, как бы всех, не относящихся к социально близкому лично ему “миллиарду”, максимально гигиенично и, главное, предельно политкорректно истребить. Потому что умилительных зверушек на планете и без того достаточно, а ресурсы, к сожалению, весьма ограничены, особенно в свете продолжающих триумфально развиваться потребностей.
Конечно, захотелось немедленно поделиться свежим гуманитарным открытием. Конечно, жена выслушала, тщательно имитируя интерес. А потом неопределенно хмыкнула и удалилась в свою кухню. И так, между прочим, проходит вся наша поразительно долгая совместная жизнь…
Но, к счастью, у меня в голове по мотивам только что просмотренной кинокартины еще одна глубокая мысль образовалась. Которой я, во избежание вторичной досады за один вечер, делиться воздержался. А суть в том, что когда-то я имел твердое убеждение: как бы там ни было, но у человечества есть одна Генеральная Мечта — Звезды. В чем Божественный Замысел всего скорее и состоит.
Я тогда читал и писал фантастику. Но потом мы, заручившись деятельной поддержкой “прогрессивного человечества”, сообща прикончили наш, увы, далекий от совершенства коммунизм, а эта политическая победа одновременно оказалось всемирно-исторической победой пошлости! А еще чуть позже стало ясно, что без коммунизма или чего-то похожего на коммунизм совершенно недостижима и Генеральная Мечта, которая, как ни крути, требует предельно согласованных усилий всего человечества. Но какие согласованные усилия могут быть в условиях торжества махрового эгоизма и потребительской, ничем не лимитированной одичалости, которые пострашней светового барьера, пожалуй?! Вот Генеральная Мечта и захирела в последние лет двадцать. И я больше не читаю фантастику, поскольку одичала и она. Тем более не пишу.
С чем я и отправился спать.
Только поспать нормально не удалось. С этим и всегда-то проблема — без конца какие-нибудь мысли да одолевают — а тут с вечера правая нога мозжила, и сразу: “Наверное, тромбофлебит, ногу отрежут, ногу, конечно, жалко, но, если уж на то пошло, фиг с ней, пенсию дадут, машину переделаю на ручное управление, а за компьютером некоторые не то что без ног, а и без рук замечательно трудятся…” А давеча, наоборот, левая нога как вся враз заболела, да причем сильно, и тоже — “тромбофлебит”. Никак не меньше.
Но если кто-то уже подумал, что подобным образом у меня только чрезмерно трепетное отношение к себе любимому проявляется, то — нет. Этот максимализм у меня смолоду и на моих близких распространяется, в чем мы абсолютно схожи с женой. Так, когда дети наши, войдя в самый рискованный возраст, порой с дискотеки вдруг вовремя не возвращались, то жена, поскольку ей было жутко в одиночестве это терпеть, меня непременно будила — а я всегда раньше ложусь, как и встаю, — и уведомляла чуть дрожащим голосом: “Таньки (позже Галки) все еще нет”. И этого оказывалось достаточным, чтобы сон мой моментально слетал, после чего мы, случалось, до самого утра молча просиживали у окна — каждый у своего, — временами выскакивая на улицу и делая по ближайшим окрестностям круг трусцой, как в лихорадочном бреду пребывая: “Изнасиловали, убили, с моста в Исеть сбросили…”
Само собой, размышляя о пока еще довольно отдаленной и, так сказать, гипотетической судьбе моих ног, я ни на минуту не забывал о куда более близкой и куда более реальной судьбе того, что в страхе перед неотвратимым скукожилось между ними.
Ну, ладно, предположим, я все перетерплю и переживу с гордо поднятой головой. И даже результат выйдет изумительный. Так что? Вот если бы я был сейчас новеньким, весь, если можно так выразиться, с иголочки, но имел лишь один малюсенький брачок. И только его требовалось исправить, чтобы после — прямиком в космонавты. Или, по крайней мере, в водолазы. Тогда — конечно! Прочь всякую недостойную космонавта и постыдную для водолаза рефлексию!
Однако я далеко уже не новенький. И состою, в сущности, из сплошных дефектов. Раскидай меня, к примеру, на запчасти по обитому алюминиевым листом прилавку, надень белый запон и взывай: “А кому не до конца выработавшие ресурс внутренние органы подержанного русского мужчины, имевшего вредные привычки и по преимуществу лежачий образ жизни?! Налетай, сезонная распродажа, смешные цены!” Так вряд ли кто даром возьмет. Даже и на супчик. Разве что какой-нибудь бичара. (Впрочем, бичары, судя по многим наблюдениям, своей пропащей жизнью дорожат куда больше многих благополучных с виду людей. По крайней мере, накладывают на себя руки, согласно мнению специалистов, исключительно редко.) Да ведь я бы и сам, при всей моей кулацкой бережливости, переходящей иногда в лишенное здравой логики скупердяйство, такие запчасти ни за что не взял. Потому что они только скомплектованные друг с дружкой могут еще какое-то время функционировать, а по раздельности — ни боже мой.
То есть, предположим, наведут мне образцовый порядок в “причинном месте”, а через год — пожалуйте снова. Потому что там же, в ближайших окрестностях, об этом и рекламщики сомнительных пилюль, втираний да припарок все уши прожужжали, произрастает ужасная, как сам кариес, аденома предстательной железы, полную драматизма встречу с которой почти никому из мужчин почтенных лет не удается отвратить. А еще ведь у меня уже вполне готовая гипертония, да сердце отнюдь не богатырское, да изжога почти постоянная, да плешь во всю голову, да брюхо, да… Да что там говорить — букет, икебана, как говорят японцы, которые тоже, по примеру российских народов, даже выпивая в русской компании, бакланят промеж себя по-своему, а матерятся, гады, по-нашему.
И совсем даже не исключено, что сделают мне там всё на уровне лучших кутюрье мира, а я возьми и через месяц помри. Либо хуже того — рассудка да вдобавок способности самостоятельно посещать туалет — лишусь. И хоть локти кусай, хоть лбом о стену бейся — никто денег, выброшенных за операцию, не вернет, тем более не возместит потерянное время и не компенсирует моральный урон, обусловленный болью, тоской и унижением, которые почти всегда сопутствуют даже самой квалифицированной и щадящей медицинской помощи…
А только часа в три удалось уснуть, так разгалделась прямо под окнами местная шпана, малолетки безнадзорные, детишки моих беспутных сверстников. Они частенько приходят вечером на смену тихим и мирным в основном ханурикам, которые боятся их как огня и носа из своих нор после наступления сумерек не высовывают. Потому что уже немало было случаев, когда малолетки всерьез калечили, а то и насмерть забивали вконец опустившихся дяденек и тетенек, оскорбляющих, так сказать, своим видом их нравственное чувство, хотя сами в большинстве скоро станут точно такими ж. Впрочем, об этом уже писано- переписано…
То есть, в отсутствие привычной добычи, подростки промеж себя из-за чего-то повздорили. И я сперва надеялся, что дело вот-вот до нормальной драки дойдет, а нормальная драка — вещь чаще всего скоротечная, не то что перепалка. И воцарится под моими окнами желанный ночной покой. Но не тут-то было. Видать, у всех была кишка тонка, чтобы начать первым. Так что даже женщина моя, обычно спящая как убитая, заворочалась. Пришлось одеться и выйти. Детишки-то по большей части знакомые. И меня прекрасно знают. И знают, что пользуюсь среди их родителей определенным уважением.
Ну, вышел, ну, понаблюдал минуту-другую. А уж потом голос подал:
— Эй!… Да, ты, именно ты, к тебе обращаюсь, чо блажишь среди ночи, чо не разберешься, как реальный пацан, верещишь, будто сикуха в подвале?!
— Я не “ты”! У меня имя есть!
Остальные, слава Богу, примолкли. Стало быть, есть у меня шанс быть расслышанным и правильно понятым.
— Откуда? Право на имя еще надо заслужить, а у тебя пока только бирка на ноге, которую в роддоме привязали, чтоб не перепутать. К тому же знать и помнить твое имя мне совсем ни к чему. Но если вы сейчас не исчезнете отсюда, то фамилию твою вынужден буду припомнить, чтобы дяденькам-ментам сообщить.
И повернувшись спиной, с невозмутимым видом пошел обратно домой. Будто был стопроцентно уверен, что все будет так, как я велел. Не бог весть какая тактическая хитрость, но для неграмотных недорослей может и сойти.
Пошел, а сам думаю: если сейчас грохнут, то и вопрос с операцией сам собой отпадет. Деньги же, по-любому, лучше на шикарные поминки пустить. Но уютней под ненавидяще-презрительными взглядами мне от этого соображения, конечно, не стало.
И, конечно, моя “просьба” не была исполнена незамедлительно. Но постепенно все же — была. Стекла остались целыми, и под окнами смолкло. Аж часа на два. Только раз-другой вздыбили тишину полоумные ночные байкеры — современные мюнхгаузены, а по жизни весьма противная шпана на отечественных раздолбанных драндулетах заместо пушечного ядра да врущая уныло-однообразно и совершенно бездарно, ибо — узкая специализация, в отличие от легендарного благороднейшего барона. А там и первые утренние машины загромыхали по разбитой улице.
В общем, встал я утром с гудящей, как и следовало ожидать, головой; жена же, как всегда, выспалась отменно, хотя легла существенно позже меня, и безо всяких ночных впечатлений.
Так бы утром нам поговорить было совсем не о чем — все уже на сто раз переговорено — однако нашлась-таки тема даже не для разговора, но для полновесной дискуссии: во что мне одеться. Жена, по обыкновению, полагала, что я должен предстать перед доктором при полном, насколько это возможно, параде, то есть надлежит мне выглядеть так, как до сей поры представляет обыватель писателя. Я же, всерьез озабоченный моим гардеробом на протяжении очень непродолжительного периода и притом в далекой молодости, намеревался посетить главное в области медицинское учреждение в своем повседневном одеянии. То есть в пластмассовых шароварах с белым кантом на штанинах, удобной рубахе с двумя нагрудными карманами и в сланцах на босу ногу, что привело женщину в наибольшее негодование.
Она мне втолковывала, что “по одежке встречают”, а я, по обыкновению, развил целую теорию: “Костюм и галстук — вожделенное (притом вполне доступное) одеяние плебея, подражающего начальнику, который тоже плебей по самой глубинной сути. А истинно свободный человек, имеющий в руках дело и глубоко презирающий карьеру, облачается в костюм лишь в крайнем случае, при этом ощущает себя не в своей тарелке и возвращается в привычную вольготную одежду при первой же возможности, будто с опостылевшей чужбины на Родину возвращается”. Не точно, конечно, но как-то так приблизительно выразился.
Сошлись, в конце концов, на компромиссном варианте. Собственно, от повседневного прикида одна рубаха осталась, а место шаровар и сланцев заняли почти не надеванные брюки, залежавшиеся в гардеробе со времен советских еще, да новые черные полуботинки, выданные мне в нашем ЧОПе в качестве элемента обмундирования, но с виду вполне партикулярные, хотя, разумеется, бесконечно далеко отстоящие от современных модных тенденций. Да еще тапочки домашние прихватил, чтоб не тратиться на синие полиэтиленовые бахилы. Тем более что придется не один раз ездить. И покатили мы на пару. Жена — до своего банка, я — существенно дальше, бросив очередную повесть недописанной. Чтобы дописать потом. Хоть и прекрасно знаю: прерывать творческий акт почти столь же нежелательно, как и половой. Потом либо вообще ничего не выйдет, либо выйдет, но совсем не то…
Вот об этом, а также о природе некоторых других абстрактных, может быть, вещей я и размышлял, рассекая по “росселевской” трассе, как обычно, с превышением дозволенной скорости. Да там все так ездят. Размышлял о том, что когда творческий акт вытесняет половой, то, если верить опять же Фрейду, это для здоровья не опасно, психической аномалией не является и называется сублимацией. Из физики-то я этот термин с детства знал, но в данном качестве он встретился мне существенно позже. Хотя тоже давненько уж.
А зачем, удивится кто-нибудь, позволять творческому акту вытеснять половой, если его продукт не только рыночной стоимости не имеет, но даже и наслаждение не гарантирует, тогда как тот, вытесненный, по меньшей мере, доставлял удовольствие моментально и неукоснительно? Да затем, во-первых, что творческое бессилие наступает позже, если только оно не врожденное, а во-вторых… Во-вторых, этот и подобные ему вопросы лучше всего самому себе никогда не задавать. По мере возможности. Ибо слишком часто вразумительных ответов, если вы искренни наедине с собой, не находится. Не считая, разумеется, ответов, ничего не проясняющих, вроде: “Незачем”, “Ни почему”, “Потому что в потому — окончание на у”, “Отвали” и т. п.
Однако возможности наши в части регулирования собственных мыслительных процессов и придания им правильного направления, увы, весьма ограничены. Либо они даже вовсе нулевые. И самые неприятные вопросы, а также еще более неприятные воспоминания, как невидимые террористы, то и дело берут нас в заложники, требуя в качестве выкупа наши немногочисленные уже нервные клетки и получая его, но, в нарушение джентльменских договоренностей, на волю нас не отпуская, а выставляя в ответ новые, абсолютно невыполнимые условия.
Спасибо, что до настоящего кровопролития дело в основном не доходит, и однажды, когда эта морока самим “террористам” надоедает, мы обретаем-таки свободу, но, разумеется, лишь относительную. До следующего раза.
И тем не менее, есть возможность установления более-менее конструктивных взаимоотношений со своим внутренним “Я” — додумывать все, как говорится, до упора. Причем, ввиду чрезвычайной запутанности большинства вопросов внеутилитарного свойства, в письменной форме. Не повредит, наверное, и посильное иллюстрирование, ибо в наш век глянцевых журналов и комиксов наблюдается повсеместная утрата воображения теми, кто, в принципе, “грамоте знает”, но целиком предложение — особливо сложносочиненное да сложноподчиненное — без доходчивой картинки воспринять не способен.
Можно ли обойтись одним иллюстрированием? Да, видимо, можно. Правда, есть подозрение, что для этого понадобится существенно больше таланта, нежели при изложении мысли посредством слова; однако не исключено, что с данным предположением категорически не согласится некто, владеющий даром рисования лучше, нежели даром сочинителя. Ну, тогда, стало быть, — каждому свое…
Вот зачем, в основном, я это делаю. То есть, предав бумаге за тридцать с чем-то лет чертову уйму праздных (по-видимому) соображений на всевозможные, иногда довольно экзотические, иногда отчетливо абсурдные темы да для блезира обозначив это “стихами”, “рассказами”, “повестями” и даже “романами”, продолжаю в том же духе по сей день, рассчитывая не останавливаться еще лет двадцать. До последней возможности, в общем.
А додумывая все до упора, я получаю-таки окончательный ответ на сакраментальный вопрос: “Зачем я до сих пор с неослабевающим упорством делаю это? ”
Ну, менее всего — ради заработка. В писательский заработок теперь, пожалуй, начинающий графоман и то не верит. Докричаться до гипотетического читателя, разумеется, хотелось бы, но — абсолютно нереально.
И остается одно — болезненная, хроническая страсть. По сути, ничем не отличающаяся от неизведанной лично наркомании и весьма схожая с преодоленным лично алкоголизмом. Замещающая такая страсть.
Может даже, специалисты уже со всей определенностью давно установили, какое конкретное “веселенькое” вещество вырабатывается в мозгу в процессе творчества, дефицит которого вызывает у хронического больного самую настоящую ломку. Сказали бы хоть нам…
И получается, что ощущаю я себя полноценно живущим (с известной долей условности, разумеется) лишь тогда, когда сижу за компьютером и набираю некий текст. Ну, в частности, данный. И не так мне противно глядеть на несовершенный этот мир еще аж двадцать вышеупомянутых лет.
Компьютер же, появившийся в моей жизни сравнительно недавно, надо заметить, только усугубил эту… сублимацию. Хотя поначалу, когда он в доме появился отнюдь не по моей доброй воле, а потому что обстоятельства в угол загнали — машинопись окончательно ушла из редакционно-издательского дела, и плата за компьютерный набор сравнялась с теми гонорарами, которые еще изредка удается получать. Поначалу “мой компьютер” никак не хотел признавать меня за своего, и недели две я, пребывая в состоянии перманентного отчаяния и беспрестанно ужасаясь своей тупости, совершал столь героические усилия по активизации моих несчастных мозгов, какие, может, никогда в прежней жизни не совершал. Да точно не было еще такой науки, которая далась мне так же тяжело! А как я должен был относиться к тому, что он, паршивец, против слова “Бунин”, к примеру, сразу возражений не имел, а слово “Чуманов” долго и упорно полагал грамматическим недоразумением?!..
Однако через две недели я сел, и набрал, и выправил до последней точечки целое письмо одной моей доброй знакомой. И отпечатал его на принтере. Все — сам. И держа письмо перед собой на вытянутых руках, как верительную какую-нибудь грамоту, я благоговейно произнес:
— Господи, до чего ж хорошо! И как я без этого жил… Честное слово, я б, наверное, не отказался вернуться в советское прошлое, где мне было существенно лучше, чем в нынешнем капитализме, но только при условии, что будет позволено прихватить с собой его …
— А что ты две недели назад пел? — съехидничала жена.
— Мало ли. Таким дремучим, как две недели назад, я уже никогда не буду. Потому что я — пре-о-до-лел !
Да, преодолел. И точно знаю, что многие вообще не преодолели, и сдались, и бросили всякие попытки, а многие растянули сомнительное удовольствие постижения азов компьютерной грамотности аж на годы — все еще плюхаются там, где я уже как рыба в воде. Выходит, есть еще порох в моих пороховницах. Е-есть!
И не исключено, что благодаря компьютеру набуровлю я в оставшееся время даже больше словесного продукта, нежели за весь предыдущий период, да, кроме того, продукт будет более высокого качества, ибо теперешняя возможность выбора из бесконечного множества слов наилучшего, которой мне, оказывается, всегда остро недоставало, не идет ни в какое сравнение с прежней.
Но, бывает, свалю с плеч очередной “кирпич” килобайт на шестьсот либо даже более, который до полного изнеможения доведет, и с недельку в сторону компьютера не гляжу, а потом начинаю чахнуть, умирать — кровожадная бессмыслица жизни загрызает насмерть. То есть начинается натуральный похмельный синдром, который, однако, со временем не проходит, а, наоборот, нарастает, обещая довести до полного умопомрачения.
И включаю опять компьютер, и вымучиваю из себя первые страницы, и понемногу вхожу в режим, а там — сплошной кайф! Ну, не сплошной, конечно, все ж таки — работа, однако время от времени — ей-богу…
А в качестве побочного эффекта — очередное маленькое открытие: “Господи, какая же глупость — вразумлять безнадежного графомана, чтобы он не ломал себе жизнь, когда в его мозгу “веселенькое” вещество вырабатывается, причем не в меньшем количестве, чем в мозгу гения!”
А областной город меня словно бы даже не хотел. Через его утренние пробки пришлось пробираться добрых два часа, хотя обычно навещаю мои излюбленные “литературные точки” в середине дня, и мне хватает одного часа, притом на оба конца. Маршрут отработанный, и зажигаю я, несмотря на возраст, — вы б видели. И что забавно: когда на мне кепка, прочие участники движения вполне терпимо относятся к моим, не всегда согласующимся с правилами дорожного движения, выходкам, но стоит мне кинуть кепку на соседнее сиденье, так моя плешь для многих — будто красная тряпка для быка! И чтоб меня, не по летам шустрого, на место поставить, многие начинают вытворять еще хлеще. И даже раз-другой прямо на моих глазах ДТП совершалось именно по причине описанных обстоятельств. Честное слово. Ну — дурачье!..
Однако пробрался. Маршрут, несмотря на пробки, особо сложным не показался. В следующий раз уже намного легче будет. И припарковался удобно — под тополями, в тенечке, на вытоптанном колесами газоне. Другие тут стояли, и мне местечко нашлось. Причем сразу же и в обратную сторону развернулся.
Но, самое главное, опять в изнурительной очереди сидеть не пришлось. Почти не пришлось. Первей меня только баба какая-то из дальнего северного угла области прикатила, хотя она, конечно, прикатила еще вчера и где-то здесь поблизости переночевала. Между тем я, как-то прежде не задумываясь, наивно полагал, что урология — это только для собратьев по полу “предзакатного возраста”. Столько всего знаю, а тут… Бывает же.
Но виду не подал, и мы с ней, ожидая доктора, замечательно поговорили; женщина, несмотря на свою географическую удаленность от мировых культурных и научных центров, в медицине оказалась жутко сведущей. Она популярно просветила меня по широкому спектру урологических проблем, и, пожалуй, именно тогда во мне впервые робко затеплилась идея: жив останусь, а я, конечно же, останусь, хрен ли мне сделается, — введу урологию в литературный обиход! Раз доктор Чехов и доктор Булгаков посчитали зазорным либо просто не удосужились это сделать, так ей, что ли, веки вечные за обочиной искусства пребывать? (Кстати, если б не известная повесть последнего, может, эта “уропоэма” моя называлась определеннее…)
И пусть мой революционный поступок с непривычки покажется кому-то моветоном — с новаторами такое сплошь и рядом происходило (жутко представить — на кострах бедолаг жгли!), происходит и будет происходить, — но постепенно публика притерпится, привыкнет — еще не к такому притерпевалась и привыкала — и урологическая тематика займет достойное место в мировой литературе наряду с психиатрией, кардиологией, нейрохирургией и генной инженерией, а также с пионеркой этого дела — фтизиатрией, кажется. Ведь мне тоже прежде в голову не могло прийти, что с незнакомой тетенькой из Гаринского района буду совершенно непринужденно говорить о недочетах моего причинного места, а вот поди ж ты!
Ждать, однако, пришлось часа два. Очереди не было — так, “светило” задерживалось. Но за приятной, представляющей взаимный интерес беседой время пролетело незаметно. Удалось не только неисчерпаемой медицинской тематики коснуться, но и семейными проблемами основательно поделиться. Известное дело — с кем еще ими делиться, если не с человеком, которого больше не встретишь никогда в жизни. Была б жена рядом — от ужаса померла б. Она ж и так всю жизнь страдает из-за того, что я, по ее мнению, неисправимый болтун, находка для шпиона. А я — оттого, что она матерая тихушница, у нее сплошь секреты на пустом месте, но если есть уверенность, что все будет шито-крыто, то это — о-о-о! Вот так и меня, не целованного, можно сказать, комсомольца, когда-то в юности совратила, а теща до сих пор, небось, свято убеждена, будто, наоборот, я, шалопут и трепло, ее скромницу да недотрогу чуть не силком принудил к добрачной — по тем временам почти криминальной — связи. Да что говорить — я за всю долгую совместную жизнь не смог эту “скромницу и недотрогу” совратить в том смысле, чтобы, когда из крана горячая вода исправно течет, она грязную посуду сразу мыла, а не дожидалась, пока полная мойка накопится! И потому основной судомойщик в доме я, чего уже никто и никогда не изменит…
Наконец доктор явился и незамедлительно мою собеседницу с собой увел. А это, пора сказать, был именно доктор, то есть даже профессор, о чем я и мечтать не мог, пока меня очень вовремя не надоумили обратиться к одной знакомой почтенной женщине, некогда трудившейся редактором и знавшей меня еще начинающим сочинителем, у которой зять, по чудесному совпадению, соответствующим отделением как раз заведовал и многим нашим уже поспешествовать в части ихнего срама успел.
Я и обратился. Поскольку такой уж у нас капитализм образовался, что деньги заняли-таки подобающее им место и даже более того, но личные отношения, основанные на чисто коммунистических ценностях, также сохранились. Проще говоря, и за хорошие деньги у нас можно получить отвратительный товар, если к деньгам не присовокупить еще нечто, по меркам настоящего капитализма, эфемерное, именуемое мускулистым словом “блат”. Конечно, блат сильно сдал свои позиции за последнее пятнадцатилетие, но хоронить его пока не приходится.
Кстати говоря, вот парадокс: ни за какие деньги у нас теперь не купишь приличной вареной колбасы. И даже, наверное, не поможет никакой блат. А между тем именно дефицит упомянутой колбасы свалил казавшийся нерушимым политический режим. А прояви партийное начальство минимальную сообразительность, и колбасой нынешнего качества даже при ограниченных мясных ресурсах того времени можно было запросто до отвала накормить народ — и ничего бы со страной еще сто лет не случилось. Но, как видно, сообразительное начальство — это наш вечный, не зависящий от общественно-политической формации, дефицит. Вот и сейчас всем очевидно, насколько же наши нынешние правители опять глупей, бездарней и чисто по-человечески ничтожней тех же китайских. До власти дорвалась еще более отъявленная, но с хорошо развитыми инстинктами и рефлексами серость — алчная, бесстыжая, бессердечная. Высшая-то нервная деятельность, если только она действительно высшая, непременно порождает ум, великодушие, благородство, совесть и такт — совершенно противные инстинктам и рефлексам свойства.
Женщина просидела у доктора довольно долго и вышла оттуда с чрезвычайно озабоченным видом. Наверное, там ее не порадовали. И побрела прочь, целиком погруженная в свои нелегкие, вероятно, думы, даже не взглянув на меня напоследок. Впрочем, так часто расстаются случайные знакомые. И с участившимся моментально пульсом нырнул в кабинет я. Где только и разглядел моего будущего мучителя-спасителя, который оказался весьма внешне схожим со мной мужчиной примерно такого же возраста, роста, комплекции. Даже очертания отсутствующей прически у нас, по-моему, совпадали.
Но, как это часто бывает, что-то трудноуловимое нас друг от друга и радикально отличало. Порода, видимо, да еще некий жизненный вектор, что ли. Проще говоря, доктор, по всему было видать, имел твердую решимость еще долго, ни в коей мере не отказывая себе в больших и малых радостях, полноценно жить; а я уверенности в целесообразности обладания многими вещами и предметами уже гораздо меньше сохранил. И ни малейшего почему-то сомнения не возникло в том, что профессор, конечно же, просто обречен до сих пор нравиться многим женщинам. Притом разных возрастов. Несмотря на то, что — уролог. Или именно потому. Чего про меня уж точно не скажешь.
А вот принял он меня, мягко выражаясь, весьма сдержанно, во время летучего осмотра “моей проблемы”, занявшего не более минуты, ни единого слова не проронил. После чего имел у нас место разговор, в котором не прозвучало ни слова из того, что я дома нафантазировал.
— Егор Викторович, может, уже не стоит меня потрошить? Может, смысла нет?
— Вам решать.
— А оно непременно будет и дальше прогрессировать?
— Скорей всего.
— Но, может, Егор Викторович, оно будет не слишком быстро прогрессировать и я успею-таки более-менее прилично помереть, прежде чем мне от этой фигни сделается невмоготу?
— Этого никому не дано доподлинно знать.
— Ну, по крайней мере, может, с операцией допустимо повременить еще год-другой?
— Вам решать.
— Но как я могу решать, на основании чего, ежели я, как говорится, — ни ухом, ни рылом?!
— И тем не менее, решать вам…
Ну, понятно, что могла теща ему про меня из самых лучших побуждений сказать: “Замечательный писатель, но денег у него, разумеется, нет…”, тем самым, пожалуй, одно мое обстоятельство приятно преувеличив, а другое — обидно преуменьшив…
— Тогда, считайте, решил. Готов хоть сейчас отдаться. И будь что будет.
— Сейчас никак не получится. Койки в отделении дефицит.
— Да я так… И еще хочу добавить, а то, кажется, между нами некоторое недоразумение… Я ведь в состоянии оплатить эту, как я догадываюсь, не очень дорогую операцию. Я ведь не совсем нищ…
— Все мы в этой стране нищие! — сурово отрубил проф, но, как мне показалось, несколько смягчился. — Однако если решили, то не будем откладывать. Завтра приезжайте часиков в двенадцать ко мне в стационар. На УЗИ. Пусть мои ребята-ординаторы еще как следует посмотрят. Так сказать, объем работ уточнят. Потом уж на другие анализы дам направления. То есть после УЗИ — сразу ко мне. Там же меня найдете, в стационаре.
— Часиков в двенадцать? Прекрасно. В это время в городе как раз минимум пробок на перекрестках! — А про себя еще подумал: “После можно и в “литературные точки” заскочить, надо ж поделиться с соратниками…”
А в этот день домой поспешил, порадовать жену приемлемостью необходимой на ремонт моего “самого интересного места” суммы. Чтоб, значит, она лишнего из кубышки не брала, процент чтоб попусту не теряла. И, забегая вперед, добавлю, что в конечном итоге операция обошлась мне почти даром, потому что треть убытков возместил мой родной ЧОП, другую треть — словно они это дело согласовали, хотя, конечно, вряд ли — двоюродное, пожалуй, Министерство культуры, и лишь последнюю треть оторвал я от собственного сердца.
На следующий день два парня интерна довольно долго и с явным интересом разглядывали посредством своего ультразвукового прибора мое многострадальное “хозяйство”. Я лежал, а они разглядывали. Разумеется, я тоже не прочь был поглядеть, может, какое-нибудь дополнительное впечатление для последующего литературного творчества из этого дела бы извлек, но едва завозился, кося на недосягаемый глазу экран, как меня немедленно приструнили:
— Мужчина, не двигайтесь, мешаете!
“Спасибо, конечно, ребята, за “мужчину”, а то я думал, что в этих стенах могу рассчитывать исключительно на “больного”, но, очевидно, от жизни отстал — “больным” меня и в дальнейшем не обзывали, наверное, некие ветры перемен совершили в нашей медицине, помимо значительных, и такую вот незначительную перемену. Правда, вот нюанс — “мужчиной ” зваться, я полагаю, ни в каком возрасте и ни при каком социальном статусе ничуть не зазорно, а вот про “женщину”, насколько могу догадываться, так однозначно не скажешь…”
Между тем по отдельным долетавшим до моего уха репликам я догадался, что предмет исследования несколько озадачивает моих специалистов. И осмелился, подав робкий, заискивающий голос, на маленькое пояснение:
— Там мне, парни, уже когда-то давно делали аналогичную операцию… — И примолк, испугавшись, что сейчас меня приструнят более сурово, чем давеча. Но нет, пояснение оказалось вполне уместным. Благодаря нему я даже стал как бы соучастником такого как бы консилиума. Во всяком случае, мне тоже сочли возможным кое-что пояснить. Причем пояснение даже внушило определенный оптимизм.
— А-а, тогда все понятно! Тут у вас, мужчина, сплошные спайки. А грыжи нет, радуйтесь.
— Радуюсь, спасибо…
После чего я отправился к Егору Викторовичу, который тоже принял с удовлетворением весть об отсутствии грыжи, а также выдал несколько направлений на другие анализы. Однако меня волновал еще один вопрос.
— Доктор, я, разумеется, ничего не смыслю, но мне кое-что покоя-таки не дает: ведь получается, нужно делать две операции? Поскольку два этих самых…
— Ну, можно и разделить, только — зачем? Впрочем, вам решать.
— В прошлый раз долго болело…
— Конечно, тяжеловато… Однако — не настолько.
— Тогда будем делать разом!
— Правильное решение! — Доктор впервые за время нашего знакомства изобразил некое подобие улыбки…
Но каждый день я ведь не мог в город гонять. Все же это приходилось делать без отрыва от охранной службы. Да и, признаться, решимость как можно скорее покончить с неприятным делом не всегда была устойчивой; днем, когда никаких неудобств в причинном месте не ощущается, решимость заметно слабела, а к утру, когда уже невозможно становилось находиться в постели, а время вставать еще не пришло, достигала максимума. И давно, между прочим, это у меня — хочу иной раз подольше поваляться утром, но не могу. Даже и тогда, когда нет никаких физических проблем. Наверное, психическое что-то. Как бы, вопреки всем тщательно разработанным планам достойного ухода, однажды рассудок враз не потерять, тогда полетят к чертям всякие планы… Чур, чур меня!..
Зато, пока не спеша анализы сдавал, глаза всем намозолил в “литературных точках”. Меня даже начали на такие мероприятия зазывать, на каковые, по причине моей хронической иногородности, прежде деликатно не звали. А тут, видимо, такое впечатление стало складываться, будто я на постоянное место жительство в город переехал.
— Ага, — отвечал, напуская на себя мрачную обреченность, — точно, скоро комнату сниму почти в центре. С домовладельцем уже в цене сошлись, со дня на день переберусь. И оттуда меня, на всякий случай готовьтесь, возможно, вперед ногами вынесут.
— Ну, это когда еще! — отвечали мне, сдержанно улыбаясь на банальную донельзя, не достойную писателя шутку.
— Если вынесут, то скоро. Там жилплощадь очень высоким спросом пользуется. Ни единого дня не пустует напрасно.
— Когда — скоро?
— Думаю, не позже, чем через неделю после того, как лягу. Но нельзя исключать, что и своими ногами уйду. В смысле, выпишусь. Однако тоже через неделю.
— Так ты в больницу собрался! А с чем, если не секрет?
— Какие могут быть секреты от соратников, так сказать. На операцию ложусь. Резать меня будут…
И не лень же мне было всякому, имеющему охоту слушать, рассказывать одно и то же сто раз. Впрочем, как не трудно догадаться, рассказ этот всякий раз был иным, более художественным и более, я бы сказал, панорамным, вплотную приближающимся к эпопее небольшого формата. То есть, конечно, это уже полным ходом шел творческий процесс, полноценный, а не какой-то там подспудный. И все, можно не сомневаться, это понимали, а кое-кто даже не скрывал доброй товарищеской зависти, потрясенный грандиозностью разворачивающегося перед ним замысла. И, само собой, мрачная моя идиома “вперед ногами” никакого впечатления не производила — это ж писатели да помимо того в большинстве своем дипломированные филологи, их не то что расхожей идиомой, но и самой звонкой метафорой не прошибешь, для них это просто — технология…
И вдруг — “пришла беда, откуда не ждали”, как говорится. Кровь и моча, как удалось догадаться при расшифровке фирменных медицинских каракулей, произвели на неведомого исследователя благоприятное впечатление; на кардиограмме, которая меня уже довольно давно удручает, было и вовсе разборчиво начертано: “Без патологий”. Всего-то два слова, но дух от них занимается — всем метафорам мира делать нечего! Хотя нельзя исключить, что опытный кардиолог, рассмотрев мои сердечные графики, просто утруждаться не стал. Поскольку уж если сердечникам сложнейшие операции вовсю делают, то нехитрую урологическую и такое сердце как-нибудь выдержит, нечего попусту писанину разводить.
Но вот на маленьком кусочке картона, какие почему-то лишь в кабинетах флюорографии дают и больше нигде, такого же точно заключения не было, хотя прежде всегда было именно оно, зато появилось аж два совершенно незнакомых пункта: “1. Пневмосклероз. 2. Эмфизема легких”. И сразу в мозгу заполошно метнулось: “Склероз, он склероз и есть, приятного мало, но, по-видимому, естественно. А вот — эмфизема?! Впрочем, тоже догадаться можно. Эмфизема, саркома — один хрен!” И сердце мое, что называется, захолонуло. И вся моя длительная подготовка к благородному финалу — псу под хвост…
Впрочем, нет. Примерно через полчаса, когда я уже отнес все бумажки в кабинет уролога и сидевшая там медсестра охотно разделила мои сомнения относительно необходимости операции в свете такого флюорографического сюрприза, я вдруг разом сделался спокойным, как удав. (“Удав” — это, конечно, штамп, но мне было тогда не до изысков.) Правда, кататься “по местам писательской славы” мне в этот день как-то не захотелось — говорить прощальные речи без предварительной подготовки — значит портить последние впечатления о себе, — так что поехал я домой. И чем далее от страшного места удалялся, тем спокойней становился.
“Ну вот, Саня, и пришел твой смертный час. По крайней мере, отчетливо на горизонте обозначился. Зато операция — отпадает. Наверняка. Машину тоже менять ни к чему. Лучше бросить работу всякую… Запировать напоследок! “После всех кошмарно трезвых лет!” — это цитата из моего стихотворения. Успел, пацан, кое-что в этой жизни, успел, мать вашу… Нет, не буду пировать. Это ведь — смазать все. К тому ж — запой, похмелье. Такое не забывается. А дополнительно мучиться раньше времени — вовсе никакого резона. Да ведь и не было даже краткой радости от кайфа в последнее время. Вместо эйфории — сразу тоска. Чего уж теперь-то…
А может — самое время? Помереть спокойно, пока у детей-внуков — более-менее нормально, вот только перспективы… Дело в том, что детишки в свое время умудрились получить “всё и сразу”. Относительно, разумеется, но, тем не менее, встали на ноги скорее, чем мы в свое время. Квартира там, машина у каждого взрослого и т.п. А теперь наблюдаю за ними и думаю: до чего иной раз опасно получить смолоду всё и сразу. Потому что остановиться на достигнутом невозможно, а перспектив дальнейшего роста нет. Но даже и на поддержание первоначального уровня уходит много сил, накапливается усталость, тогда как этот уровень тоже далеко не всегда удается долго сохранять. В итоге годам к сорока, а то и к тридцати — хроническая лень. Не распущенность — но серьезное психическое расстройство. А то и болезнь. И мало кто способен совершить над собой огромное усилие, чтобы преодолеть недуг. Поскольку очень многое в жизни и в собственной психологии нужно радикально изменить и попросту сломать.
То есть перспективы весьма туманны. И я не нахожу в себе мужества ждать, когда из этого тумана выплывет такое… И будешь маяться от бессилия помочь и проклинать себя за бездарно промотанную жизнь, в которой ничего реального не нажил. Хотя когда-то всерьез планировал обеспечить своими повестушками безбедное существование не только себе, но и потомкам, кретин…
На что же, однако, имеет смысл потратить оставшееся время и силы? На томик избранной прозы? А чего, в последние годы многие наиздавали, премий всевозможных за это дело наполучали, чем ты хуже… Ничем. Наоборот — лучше многих. Точно знаю. Но — на какие шиши? У богатеньких клянчить? Тошно — слов нет! Да и не дадут. Рылом не вышел…
Нет, даже избранного уже не хочу. Думал — обязательно буду хотеть, а вот — не хочу. Вообще ничего. Вплоть до полного собрания сочинений. Потому что — суета. Всегда верил — служение, а теперь точно знаю — суета… Господи, наконец-то у меня — никаких проблем!…”
Однако решил-таки еще заглянуть на всякий случай в медицинскую литературу. Заехал по дороге в наш муниципальный ДК, в библиотеку. А там как раз наши пенсионеры денежное довольствие получают. Очередь устроили, тоскливо им без нее. Впрочем, наш самодельный капитализм, вопреки ожиданию, очередь, как таковую, вовсе не упразднил, лишь стала она возникать все-таки не в пример реже.
И как раз “бьются за металл” сама библиотекарь да моя старая добрая знакомая — отставной терапевт Елена Моисеевна.
— Здрасьте! Пална, айда к фондам, очередь твоя еще долго не подойдет!
— Горит, что ли?
— Точно, горит. В медицинскую энциклопедию заглянуть надо.
— Так вот же — “энциклопедия”! Живая!
— Какие проблемы, Александр Николаевич?
— Да… В общем, у меня на флюорографии эмфизему нашли. И еще пневмосклероз.
— Ерунда. Возрастное. Результат многолетнего курения. Говоришь вам, говоришь…
— Нет, извините, не верю. Пока сам не прочитаю.
— Пална, веди мужчину в свое заведение. Скорее веди, а то не дай Бог… Мужики, в том числе писатели, — такие слабаки, чуть что — в истерику…
И вот мы спешим в библиотеку, хотя последние слова терапевта меня уже почти убедили. Но глянуть в первоисточник все равно надо. И вот он — первоисточник. Советских еще времен. И вот она — эмфизема в конце книги. А пневмосклероз — приблизительно в середке.
Действительно — возрастное. Пожалуй, можно сказать и так. Что ж, ладно. Боже упаси, чтоб я огорчился. Наоборот, обрадовался. И сильно. Гора, как говорится, — с плеч. Хотя, честное слово, и не без легкого разочарования, пришедшего взамен некоего трагично-возвышенно-романтичного чувства. Будто решился на геройский подвиг, а вдруг говорят: “Спасибо, не нужно. Как-нибудь в другой раз…”
Но хоть какая-то гарантия, что длительная подготовка к достойному финалу — не псу под хвост. Истерики-то, кто бы что ни подумал, и близко не было. Пусть — подобие гарантии, и то вперед, как говорится. Значит, буду продолжать жить. В том же духе. И томик избранного вдруг да вытанцуется сам собой…
Однако на следующий день, прежде чем отправиться в урологию для получения наконец койко-места, заскочил ненадолго в наше писательское присутствие поделиться дополнительными соображениями, связанными с обнаружившимися во мне новыми дефектами, а больше затем, чтобы последний раз предстать перед коллегами в прежнем качестве. Почему-то преследовало неотвязное и ни на чем, в сущности, не основанное ощущение, что после операции буду я уже не таким, как до нее. Ну мало ли какие глупости всегда, но иногда в особенности, переполняют творческую голову наряду со здравыми, а то и гениальными изредка мыслями!
Получил последнюю дозу дежурного сочувствия, тогда же, кстати сказать, не надеясь на благоприятный результат, написал и прошение в инстанцию о матпомощи; а еще не уклонился от случившейся стихийной дискуссии на литературные темы, ибо без подобных дискуссий нам и жизнь не в жизнь. Мне уж — точно. Поскольку, вынь из меня творчество — одна дряблая неэстетичная оболочка останется. Хотя раньше, я это отчетливо помню, во мне, помимо творчества, было еще много чего. Однако оно в процессе безалаберной эксплуатации материальной моей части куда-то как-то почему-то рассосалось…
Да, может, я ради этих обменов мнениями с образованными людьми и предпринимаю столь частые и довольно дорогостоящие вояжи по “литературным точкам”!..
Не могу сказать, что попался мне в этот раз самый приятный собеседник. Зато — читающий и следящий. Мой некогда сурово-доброжелательный редактор, в отличие от большинства прочих бывших редакторов, сам пишущий изрядно. Отчего и не особо удручает то обстоятельство, что никогда он не употребляет в отношении моих сочинений слово “стиль”, а если изредка одобряет меня, так обязательно частично и с оговорками. Вот и в данном случае он явно не приветствовал моих последних критических да публицистических порывов, что-то впрямь участившихся с некоторых пор. Хотя ведь, перефразируя общеизвестное, “перу не прикажешь”, разве можно этого не понимать?
Однако я тоже, в сравнении со многими прочими, и читающий, и следящий. Конечно, не в такой степени, в какой надлежит, к примеру, филологу, но я и не филолог, а так. Слежу, словом, за тем, что мне доступно. И я первым завел речь о последней публикации моего визави, но, вероятно, как это нередко со мной бывает, что-то напутал в терминологии. Или задел за живое.
— Дрейфуем, дорогой П. В., туда, куда и все?
— Что вы имеете в виду, Саша?
— Справа налево. От либерализма к консерватизму то есть — уж простите, если что, дилетанта, ибо куда денешься — таковым и помру.
— Да уж, действительно… Однако все-таки хочу заметить: видимо, доступные вам источники информации трактуют “консерватизм” и “либерализм” в соответствии лишь со своими сиюминутными потребностями.
— Но ведь всегда и все — так!
— Не могу согласиться. Хотя…
(Будто я в чем-то постыдном пытаюсь уличить человека — ох уж эти высоколобые гуманитарии, предмет моей неутолимой зависти и, несмотря ни что, неизбывного преклонения! Особенно же благоговею я перед профессорами, которые, когда по молодости в политехе мучился, казались недосягаемыми небожителями — это последствия службы в стройбате, где “полкаш” имелся в единственном экземпляре и почтительно именовался “батей”.
У нас в писательской организации отставной полковник только один, зато — специалист по части чести. Может, самый крупный в мире специалист такого рода. Он даже некогда защитил по философии кандидатскую на тему “Искусство в системе формирования чести офицера российской армии”. То есть специалист не по части чести вообще, а по части офицерской чести. Которая, судя по некоторым признакам, существенно отличается от общечеловеческой. Впрочем, мы-то об этом знаем с пеленок.)
— …Я тоже читал вашу недавнюю заметку… — Это мой собеседник пытается перевести разговор на другое. — Любопытно, однако… Зря вы в это влезаете! У вас неплохая проза — всегда с интересом читаю, хотя обычно хочется подсократить, стихи иногда ничего… Вот и продолжали б…
— Насколько я понимаю, вы хотите, чтобы я не выпячивал лишний раз мое невежество. А вам не приходило в голову, что, может быть, мое невежество — это как раз и есть здравый смысл в чистом виде, сплошь и рядом утрачиваемый избыточно “вежественными” интеллектуалами, запутавшимися в своих бесконечных “с одной стороны, с другой стороны”? Что, насколько я соображаю, и не позволило вам без экивоков ответить на мой первый, как мне представляется, весьма простой вопрос. Хотя у нас с вами, что-то мне подсказывает, в конечном-то счете, душа об одном и том же болит. И меня, и вас, к примеру, ощутимо удручает, насколько значительна прослойка интеллектуалов — собственный список фамилий может любой привести — откровенно презирающих и ненавидящих Россию, жалящих и кусающих ее при всяком удобном случае. Которые, однако, из страны не уезжают и не уедут до самого конца. Что естественно: всякий тяжелобольной организм — лакомство для соответствующего вида паразитов. И глупо этих паразитов в чем-либо обвинять, они ж не виноваты, что такой у них от природы метаболизм. Или я категорически не прав?
— Видите ли, принципы политкорректности, о которых вы, уверен, также наслышаны …
— Вот-вот! Расхожие штампы либерального дебилизма, то есть как раз политкорректности. Мол, выражать презрение ко всяким имитаторам и прохиндеям — значит завидовать им, что абсолютно недопустимо для приличного человека (хотя зависть, заметим, она ж как любовь — сердцу не прикажешь); скептически отзываться о качествах молодого поколения — значит брюзжать, что тоже, в конечном счете, разновидность зависти; произносить вслух слово “справедливость” — жуткий моветон… Сколько можно!
— И, тем не менее, Саша, все гораздо сложнее…
Но, тем не менее, я этому человеку уже высказал то, что, честно признаться, давно для него заготовил. Хотя понимаю, конечно, — ему, так сказать, видному публицисту, неприятно, когда в это дело влезают всякие…
Само собой, расстались мы без какого-либо намека на обиды. Он понял, что я и впредь, если зуд пристигнет, буду влезать не в свои сани; я же просто хотел получить и получил заряд столь необходимой мне бодрости от общения с человеком, мнение которого — каким бы оно ни было — для меня имеет значение не меньшее, чем мнения именитых оракулов, печатающихся в столицах…
Да, чуть ведь я тогда, несколько избыточно взбодренный дискуссией, не позабыл оставить нашему предводителю накануне спешно сочиненный мною документ под названием “рекомендация”! Вот была б досада. Спасибо, предводитель, знающий свое дело, напомнил, что в обозримом будущем намечалось очередное собрание нашего “литературного кружка”, на котором как раз и планировалось принять в ряды Игоря Сахновского (кто ж его не знает) — весьма перспективного, по общему предварительному мнению, члена, и я, вопреки не известно кем и когда утвержденным канонам, ему такую рекомендацию сочинил…
Хотя поначалу, прослышав о полученной Игорем за книжку, которую он мне как раз подарил, премии с претенциозным названием “Русский декамерон”, несколько насторожился: Господи, неужто и тут буду постоянно спотыкаться о затасканные дебильные штампы типа “Он в нее вошел…” и бессильно психовать: “Какой такой “он”, в какую такую “нее”?!” И через силу — ведь против факта не попрешь — признавать, что у английского языка в этой части порядка-таки больше. It и he, it и she — различные даже по написанию местоимения, случайно не перепутаешь. Но, по счастью, оказалось, что зря настораживался. Ибо дали Игорю премию не за достижения в сугубо специфической области, а просто как блестящему писателю. Исключительный, полагаю, случай в текущей “премиальной практике”.
То есть самовыразился я в моей рекомендации по полной, как говорится, программе. Ибо, во-первых, очень уж соискатель писательского билета был не прост, отчего и я не счел возможным выглядеть в своей писульке совсем уж бездарью. Во-вторых, две другие рекомендации должны были дать наши профессора, а это я уже признался, — что для меня такое. И, в-третьих, настроение мое в связи с предстоящим заточением в больницу было каким-то особо элегическим, что ли. И вышла не рекомендация — песня! Не верится? Так вот же она!
РЕКОМЕНДАЦИЯ
Как-то лет пять тому назад (если не все десять) сижу в машине напротив “Сократа”, по обыкновению угрюмо размышляя о путях и судьбах издательского дела на Урале и в провинции вообще, глядь — Сахновский идет. Не в “Сократ” и не из него, а мимо, разумеется. “Игорь! — кричу, честное слово, радостно. — Сюда ходи!”
Посидели. Покурили. Поделились новостями и соображениями. Может, и посплетничали слегка, но, может, и нет. Дело давнее, разве упомнишь. Однако абсолютно отчетливо запомнилось-таки кое-что. “Как я хочу писать прозу!” — со всей искренностью и даже с несколько дамским придыханием (ну, если мне так показалось) поделился мечтой известный, мастеровитый и чрезвычайно талантливый поэт.
Возможно, это ж не нами заведено, я ответил ему какой-нибудь одобрительной банальщиной, возможно, ничего не ответил, чтобы не произносить банальщины, ибо каждый дурак знает: из хороших поэтов, твёрдо решивших взяться за прозу, всегда изрядные прозаики выходят, а наоборот — всегда графоманы почему-то.
И пожалуйста, вот они — “Счастливцы и безумцы”, книга прозы Игоря Сахновского, лауреата премии “Русский декамерон”, которую сам лауреат (а ему, разумеется, лучше знать) предпочитает называть “Гран-при” (что по мне так один хрен). И к этому, вообще-то, можно бы ничего не добавлять — Господи, ну какие вам еще рекомендации — однако это будет не по правилам, вот ведь издатель тоже счел для пущей убедительности на заду книги процитировать “Литературную газету”: “Похоже, что Сахновский родился с абсолютным зрением, слухом и тактом, а главное — с предощущением истины”. А также “Независимую газету”: “Блестящая, остроумная проза. Не рассказы даже, а новеллы, засасывает с первого предложения”. А также “Новый мир”: “Читая Сахновского, чувствуешь, что нет ничего страшнее, прекрасней и фантастичнее, чем так называемая реальная жизнь”. И хотя последняя анонимная цитата есть раскавыченный абзац из романа самого Сахновского, первая же — чистое самовыражение безымянного автора “ЛГ” (у меня почему-то от фраз наподобие “предощущение истины” начинает нестерпимо чесаться между лопаток, где рукой не достанешь, зато хорошо выручает, к примеру, ближайший дверной косяк, способный быть источником наслаждения, вполне сравнимого с оргазмом, тем более когда уже смутно помнишь, что это такое), однако подобные цитаты подбивают и даже в каком-то смысле обязывают тоже отчебучить покудрявей.
(Фу, какое длинное вышло предложение, тогда как рекомендуемый автор, на зависть рекомендующему, обходится поразительно короткими предложениями без какого-либо ущерба качеству письма, что, вне всякого сомнения, есть первейший признак большого мастерства.)
Отчебучить же под силу оказалось нижеследующее.
Поэт Игорь Сахновский вырабатывает очень веселую, занятную, забавную и, одновременно, высококультурную прозу. (Сказал бы, “элитарную”, однако не скажу, ибо данное слово ныне максимально приближено к матерному.) То есть она впрямь “засасывает”, хотя и это словцо я бы не посмел употреблять с легкостью “Независимой газеты”, но ежели кто ищет в литературе литературы, то и этого добра навалом на каждой странице: “Эта роза пахнет лимоном, Испанией и смертью…”; “Воздух был таким вкусным, что его хотелось есть кусками, но оставалась неясная необходимость оглядки… Возможно, этим раздвоением и было подсказано слово “свежесть”, недомашнее, пышное, которое Сидельников произнес голосом дважды, будто попробовал на вкус языком и губами светлую жесть водостока. На слово “свежесть” внятно откликалось другое, недавно прозвучавшее в комнате и словно бы желающее найти себе пару. Слезая на пол, он чуть не свалился с подоконника под грузом воспоминательных усилий. Но стоило ему снова сесть на табуретку, повернуться лицом к столу — и звук повторился сам: “Нежности, — сказал Иннокентий, — очень мало нежности…””; “Она, эта самая жизнь, пресловутая и сугубая, в сущности, прозябая в немоте и безвестности, хочет доверить себя словам. Слова же чаще всего озабочены тем, как они выглядят, и постоянно прихорашиваются…”; “Он ходил по городу воспаленный и гордый, со своей радостной тайной, которая плавилась и текла, как жидкое золото, по всему телу…” А кроме того: “Чистая длительность жизни…” (это уже вдруг платоновское, однако не в упрек подмечаю, а с одобрением, дескать, может, собака, и так, если сочтет нужным); “Руины будущего драмтеатра — летаргическая стройка”, — так я сам с удовольствием бы выразился.
Ей-богу, читать Сахновского — все равно что с неким близким человеком, если прическа вас еще не покинула, взаимно “в головах искаться”: “блошки” метафор и образов так, сволочи, и скачут, так и скачут; поймаешь одну, заскорузлым ногтем — чик ее, а тут — другая, третья, десятая! Приятна-а-а!..
И завершить рекомендацию хотелось бы так: поэт и прозаик И. Сахновский — писатель значительный и, в самом положительном смысле, отчетливо космополитичный. То есть он космополитичен как живописец, музыкант и даже в чем-то как скульптор. Оттого и высока его востребованность не столько на Родине, сколько в иных царствах-государствах. Но при этом чрезвычайно трогает душу рекомендателя, в последние годы явственно дрейфующего в сторону большего патриотизма, принципиальное отношение рекомендуемого, а также и заведомо либерального издателя (“Вагриус” же!) к родному алфавиту, что выражается в неукоснительном употреблении, где полагается, некогда пораженной в правах буквы Ё, что в эпоху компьютерного набора уже представляется неким даже как бы фундаментализмом.
Сахновский, позволю себе дерзость заострить, один из безусловно одаренных певцов “глобализации”. И, следовательно, он, как сама “глобализация”, неотвратим. Что мне остается лишь обреченно констатировать, ибо “глобализацию” я откровенно недолюбливаю, а Игоря — совсем наоборот. Причем уже лет двадцать. Долюбливаю и сердечно рекомендую в Союз российских писателей и, вообще, куда его душа желает.
Вот только предусмотрено ли включение в списки личного состава “золотого миллиарда” каких бы то ни было писателей? Впрочем, это к нашему скромному делу не относится.
P. S. Я пока, признаюсь, “Счастливцев и безумцев” до конца не прочитал. Но не потому, что слабо “засасывает”, а совсем наоборот. В наше время да в наших откровенно стесненных обстоятельствах такую прозу надо смаковать, чтоб надольше хватило. А касаемо морального права на рекомендацию, так оно, мы ж это все прекрасно понимаем, вполне обеспечивается даже одним, самым маленьким рассказиком, как в ином случае, напротив, не обеспечивается честным изучением целого романа.
Ну, не песня разве?.. Но, между прочим, меня потом многие совершенно искренне поздравляли с творческой удачей, а некоторые даже заявляли, что теперь тоже так делать будут. И мне было приятно, конечно, чего скрывать, но и одновременно немножко грустно: ибо это все означало, что даже в родном “литературном кружке” почти никто не читал моих довольно многочисленных журнальных публикаций, а то б знали, что я, вообще-то, всегда и все пишу так …
Таким образом, данная конкретная бумажка моя — вещь весьма формальная, конечно же, имела для меня значение куда большее, нежели для того, кто ее заказал. Он-то этого добра (имеется в виду, разумеется, не “качество письма”) при желании мог запросто хоть целый мешок собрать…
Словом, вручил я документ председателю правления и, совсем уж от всего, так сказать, земного свободный, покатил-таки в урологию. Где после сверхпланового визита к пульмонологу, потребовавшегося из-за недочетов флюорографии и оказавшегося, по счастью, не слишком затяжным, а то б еще день пропал, определен я был на койку с завтрашнего утра. Чтобы, стало быть, уже послезавтра ощутить давно забытую легкость. Не столько физическую, сколько моральную, обусловленную чрезмерным томлением дурного — если правде в глаза смотреть — творческого духа…
А утречко-то на другой день выдалось поистине христово! Тихое, ясное, лишь невесомой белесой дымкой, как светофильтром, подернутое по всей окружности горизонта. Сразу картина Сурикова вспомнилась, на которой тоже — утро. Доченька милая старшенькая на своей “Окушке” к воротам больницы меня с запасом в четверть часа доставила, ручкой сделала и, ничуть не осознавая особенности момента, тотчас деловито ускакала. А ничего не скажешь — труженица, пчелка. Не до церемоний.
Но в ворота сразу не пошел — сперва провизии взять. Барахлишко-то из дома, а провианту и в городе навалом. Возле ларька, только сунул руку в карман, глядь — замурзанная лапка, подвид цыплячьей, чуть не перед носом. Пацаненок, совсем мелкий, кожа да кости, смуглый, как головешка, только что не негроид, и — ни слова. А поодаль на лавочке — женщинка похожая, ни в каком приближении не определяемого на глаз возраста. И тоже — глаза, одни глаза во все маленькое личико да замотанное к тому ж огромным нелепым платком в несколько слоев. Наверное, мать. То есть не старая быть должна, хотя кто их знает.
Господи, откуда ж их к нам-то занесло? Ведь не цыгане, не азиаты наши, бывшие советские, скорей всего — аж из дальнего зарубежья. По телевизору как-то говорили, да запамятовал я — то ли транзитные афганцы у нас побираются, чтоб еще дальше, в Европу, либо аж через океан в Америку за хорошей жизнью рвануть, то ли аж какие-то африканские арабы.
Ни секунды не колеблясь, выгреб я из нагрудного кармана мелочь, всю, какая была. Думал, что у меня — изрядно, однако, наверное, внук побывать успел, “беленькие” забрал, “желтенькие”, как обычно, оставил. Нет, не украл, Боже упаси, этого у нас пока не водилось, да и зачем, если отказа, по существу, нет. Вышло меди — рубль с чем-то. Маловато, конечно, самую немудрящую булочку не дадут, так, может, бумажку…
Был в моей жизни довольно продолжительный период, ну, может, полоса, начавшаяся с того, что совершенно случайно познакомился я сперва с двумя мальчишками, а вскоре еще и с четырьмя девчонками, у которых матери были непутевые. (Или все-таки — не случайно, а некая неявная потребность в подобных знакомствах возникла, когда родные детишки вдруг взрослыми сделались?..) Они ко мне стали захаживать когда по одному, а когда и всем шалманом враз, я их — подкармливать немножко, одаривать изредка какой-нибудь мелочью, чтобы годные к носке пожитки выросших детей на помойку не выбрасывать. Разумеется, жена моя во всем этом принимала самое активное участие. Ну, хотя бы потому, что всю жизнь старается от меня в любых положительных начинаниях не отставать. Именно не отставать, потому что затеваю-то все я.
И даже одна неглупая почтенная женщина сказала мне как-то:
— Ты очень добрый человек, Александр Николаевич. Таких теперь, при капитализме, не выпускают. И при казарменном социализме — тоже. Потому что и теперь, и тогда большая настоящая доброта — непозволительная роскошь. Таких, как вы, только во времена оттепели да застоя вырабатывали.
— То есть недолго и мелкосерийно? — помнится, отшутился я, поскольку на столь обязывающий комплимент чем еще можно ответить.
— Вот именно, — не приняла шутку она.
— Спасибо на добром слове, конечно, однако вы преувеличиваете. И не возражайте, потому что я знаю про себя много такого… В общем, разного…
А потом детишек забрали в детдом. И мы много лет туда периодически ездили: подарки опять же дарили, гостинцы, деньги. Всегда небольшие, но за годы вышло в совокупности, наверное, изрядно.
Потом дети стали вырастать, уходить во взрослую жизнь и… постепенно удаляться из нашей жизни. Потому что, во-первых, мы не могли удовлетворять их растущие претензии, а еще потому, что дети вырастали совсем не такими, как нам мечталось…
Позже я много размышлял: что это было? И, в частности, доразмышлялся до того, что делиться с ближним излишками, которые сам никогда не употребишь, значит откупаться от ближнего, а точнее — от собственной совести. А делать Добро — значит от себя отрывать, жертвовать чем-то насущным в пользу ближнего. То есть делать Добро гораздо трудней, чем тешить собственное самолюбие такой вот не особо обременительной добротой. Так что не заноситесь особо-то, делая что-то хорошее для кого-либо, ибо все на свете мы делаем для себя любимых, а то, что еще кому-то становится от этого легче, так это, как говорится, продукт побочный. И ничего плохого тут нет…
Между прочим, странно, что я до сих пор о превратностях отношений с ничейными детишками подробно ничего не написал, как известные всякому читающему Н. Горланова и В. Букур, которые, правда, дальше нас с женой в этом направлении зашли, и получилось у них совсем уж печально. Но, может, напишу еще когда-нибудь — производство наше, чай, безотходное…
А ладошка-то хватская, что твой капкан, захлопнулась — и только пятки, ослепительно белые на фоне остального черного, включая асфальт, сверкнули. И перед носом — уже от другого человечка лапка. Точно такая же.
— Нет, малыш, больше нету, отвали.
И его мгновенно не стало. На меня даже не взглянул, я для него — такой причудливый карман с мелочью. Неодушевленный, как саксаул. Впрочем, может, на их родине даже саксаул не растет…
Господи, какое же фантастическое мужество надо иметь, какое энергичное отчаяние, чтобы с детьми на руках, не умея даже толком побираться, пуститься в путешествие через целый безжалостный мир, размеров которого несчастные наверняка даже не представляют! Пожалуй, еще подобным образом совершают сезонные миграции только косяки отважных лососей, где тоже отдельная конкретная особь не способна сколь-нибудь отчетливо сознавать смысл и конечную цель грандиозного движения…
Приятно удивило, что в приемном покое меня совсем не долго маяли. При таком, как показалось с непривычки, непомерном наплыве страждущих этот отлаженный конвейер нас всех за какой-нибудь час по принадлежности рассортировал.
И вот оно, мое отделение, одно из четырех аналогичных, тогда как все прочие — в единственном экземпляре. Кто б раньше сказал — ни за что б не поверил, что именно данная область является важнейшей для нас из всех медицинских искусств. И я стою сиротой казанской, инстинктивно прикрыв объемистым пластиковым пакетом с пожитками то самое место, терпеливо и безропотно жду, когда старшая медсестра — голосистая такая тетенька, но, кажется, не шибко злая, сделав со мной то, что по здешним порядкам надлежит, хотя, быть может, ничего такого не сделав, поведет меня наконец за собой, окончательно лишив всякой надежды передумать или попросту, никому ничего не говоря, ускользнуть от самого порога этого чистилища и растаять в пространстве.
А старшая медсестра, покончив с моим предшественником, едва-едва переступающим дедушкой (может, тоже скоро буду таким, если не повезет раньше избавиться от всех мыслимых болезней) — вполне приветливо и даже, как помстилось, участливо взяла мой полис, а мне просто вручила ключ, при виде которого я, признаюсь, ощутимо опешил. Оказалось — от палаты. Оказалось, что в наших больницах бывают такие палаты, которые постоялец не только сам отпирает, когда возвращается с каких-нибудь процедур, но и при желании, если он, предположим, не в настроении и не хочет видеть эти рожи, запирает изнутри. После чего в полном одиночестве занимается всем, чем ему заблагорассудится. Это для меня, добравшегося до середины шестого десятка, было сущим откровением.
Мне самому никогда б в голову не пришло претендовать на что-либо этакое. Я ж в СП СССР еще весьма молодым и абсолютно здоровым поступил, в силу чего прелестей тогдашней “спецбольницы”, в отличие от моих рекомендателей, не захватил…
Вот так я обосновался — помирать буду, вспомню с блаженной улыбкой — в двухместном больничном “полулюксе” с телевизором, холодильником, чайником “Тефаль” и уютным совмещенным (у меня дома тоже совмещенный) санузлом (унитаз да душевая). В этой палате я и обретался почти все дни в блаженном одиночестве. Только под конец мальчика-студента подселили, так мне уже все было нипочем.
Как я несколько позже узнал, была там и покруче моей палата. Полный “люкс”. Где в суровом одиночестве среди мягкой мебели пребывал вовсе не “бандюган — пальцы веером”, как можно было ожидать, а невысокого роста мужичок, судя по повадкам, из “красных директоров” еще, но, видать, впрямь стоивший кое-чего и потому счастливо проскочивший суровый капиталистический отбор. Впрочем, об этом “менеджере”, как и о мальчике-студенте, несколько позже …
Я возлег, оценивая качество одра. Качество — удовлетворяло. Матрас был поновей моего домашнего, помягче, две подушки тоже моим родным не уступали. Бельишко постельное, кажись, только что в употребление поступило. И даже явного больничного запаха в палате, сколько я ни принюхивался, ощутить не удалось. Ну, надо же!
Курить захотелось. Проконсультировавшись у медсестры, отправился я в дорогу: сперва — по лестнице наверх, потом — по коридору чуть не через все здание, потом — по другой лестнице почти на самый низ. Где на лестничной площадке предавались непреодолимому и зачастую ненавистному пороку табакуры со всех отделений.
Однако я, много наслышанный о строгостях нынешних лечебных учреждений, ничуть такой удаленностью злачного места не был удивлен. Тем более возмущен. Я же себя готовил к тому, что, быть может, нашего брата вообще на улицу гонять будут.
А в курилке-то… В общем, как бы картина, случайно не написанная Иеронимом Босхом! Мои задумчиво-сосредоточенные собратья по урологии с привязанными к ноге бутылочками, частично наполненными характерно бурой либо янтарной жидкостью, поступающей по шлангу, восходящему к святая святых. Блаженно улыбающиеся, как всякий вернувшийся с того света, обитатели кардиохирургии с распиленными, но потом аккуратно сшитыми грудинами. Но самое сильное впечатление производили, конечно, чем-то напоминающие терминаторов суровые мужики из отделений челюстно-лицевой, а более того, нейрохирургии. Судя по причудливому шитью, украшавшему их рожи и бритые черепа, они уже никогда не должны были умереть. Какая может быть смерть, если хирурги наши вот так непринужденно слесарят и плотничают в недрах самого божественного компьютера! И устыдился я моих сопливых рефлексий, подымил скоренько и, не встревая, против обыкновения, в разговор, серой мышкой подался к себе.