Тех, кто так и не навестил отца в Петрово-Дальнем, можно понять. Ведь в то время вообще старались забыть, что Хрущев существовал.

Все это отец переживал молча.

После отставки, естественно, перестали общаться с ним и зарубежные друзья. Так что легко представить горячую радость отца, когда ему как-то привезли ящик яблок "джонатан" с теплой запиской от Яноша Кадара и его жены Марии. Отец любил эти яблоки. Кадары об этом знали и раньше неизменно присылали ему осенью посылку. И вот Кадар, испытавший на себе сталинскую тюрьму, решил пренебречь негласным запретом новых руководителей.

Не смог встретиться с отцом и посол Югославии Велько Мичунович. Мичунович работал послом в Москве во времена отца, они регулярно встречались. Отцу в то время очень хотелось наладить добрые отношения с Иосипом Броз Тито. Постепенно встречи с послом переросли в дружбу. И вот теперь, приехав в Москву вторично, Мичунович стал выяснять в МИДе, как ему повидать Никиту Сергеевича? Ответ он получил однозначный: после встречи с отцом послу придется покинуть Советский Союз, он станет персоной нон грата.

Помню еще одного зарубежного гостя, чей визит к отцу, правда, не состоялся.

Перед началом своей избирательной кампании, приведшей его в президентское кресло, Ричард Никсон посетил СССР. Во время пребывания в Москве он приехал в Староконюшенный переулок на квартиру отца, но его не застал. С очередной почтой привезли на дачу визитную карточку Никсона и записку, в которой он выражал сожаление о несостоявшейся встрече и просил о возможности увидеться до отъезда в США. В тот момент Никсон уже покинул Москву (доставлять адресату подобные приглашения не "до", а "после", когда встреча становится невозможной, - еще одна уловка КГБ) и вопрос о встрече сам по себе отпал. Но все-таки было видно, что отцу был приятен этот знак внимания со стороны американского государственного деятеля, хотя он и был о Никсоне весьма невысокого мнения.

Насколько мне известно, неблагоприятное впечатление о нем сложилось со времен их первой встречи. Отцу запал в голову некорректный вопрос о типе топлива, используемого в советских ракетах, заданный Никсоном во время их беседы на американской выставке.

Отец возмущался:

- Ну о чем с ним говорить? Тогда он выступал не как государстенный деятель, а как мелкий шпион. Он, вице-президент США, выспрашивал меня, Председателя Совета Министров СССР, какие виды топлива мы применяем в своих межконтинентальных ракетах! Понятно, я ему это не скажу, не на его же уровне выведывать: на твердом топливе мы летаем, на жидком или на каком-то еще. Для этого существуют специальные службы. Нужно же думать, какие ты задаешь вопросы.

В то же время отец считал Никсона хитрым политиком. Тем не менее, несостоявшийся визит Никсона доставил отцу удовлетворение. Но, как уже сказано, гости были редкостью, и потому единственным окном в мир стал для него телевизор, как это и водится у пенсионеров.

На дачу перевезли радиотелекомбайн, подарок Президента Египта Насера. Телевизор в нем был черно-белый, но с очень четким изображением. Перед экраном стояло удобное кресло со скамеечкой для ног. Кроме телевизора, в комбайн были вмонтированы приемник и магнитофон. Именно на него отец начал диктовать свои мемуары. Обожая всякие усовершенствования, он сконструировал из деревяшек педаль, с помощью которой простым нажимом ноги останавливал пленку, когда хотел собраться с мыслями. На комбайне громоздился один из наших первых цветных телевизоров "Рубин". Зная, как отец любит всякие технические новинки, я как-то задумал порадовать его цветным телевизором. Забегая вперед, могу сказать, что идея оправдала себя - до конца дней это была одна из его любимых игрушек.

Нас ежегодно одолевали заботы, что подарить отцу на 17 апреля? Ведь у него практически все необходимое было, а безделушек, украшений, побрякушек отец не любил. Вот я и решил приурочить ко дню рождения покупку телевизора. Отец пожурил меня за напрасную трату денег, но по глазам было видно, что он остался доволен. Первые дни он с почти детской радостью и восхищением рассматривал многоцветную розу, которую тогда давали на экран в виде заставки, звал всех полюбоваться оттенками цветов.

Рядом с телевизором на ширму, прикрывавшую служивший мне постелью диван, отец повесил большую политическую карту мира - по ней он уточнял места событий, услышанных в последних известиях. Особенно его интересовали преобразования в Африке, рождение новых независимых государств. Этот процесс начался еще при нем. Он переживал как собственные проблемы освобождавшейся Африки. С Президентом Ганы Кваме Нкрума и Президентом Алжира Бен Беллой у него в свое время сложились теплые дружеские отношения.

Остро переживал отец гибель Патриса Лумумбы. Степень его чувств в какой-то мере характеризует такой факт. Во время событий в Конго отец, будучи в отпуске, заехал в Киев. Собралось местное руководство, и, когда беседа перешла с обсуждения хозяйственных вопросов на посторонние темы, одна из секретарей ЦК, Ольга Ильинична Иващенко, пошутила, повторив распространенную тогда присказку:

Был бы ум бы

у Лумумбы,

Был бы Чомбе

ни при чем бы.

Отец любил шутки и сам умел пошутить, а тут нахмурился, лицо стало злым. Он стал говорить о положении в Конго, о том, что Лумумба умный руководитель, но время его еще не пришло, экономически и политически Конго не созрела. Так что шутка не удалась...

...Прошла зима. Время слегка сгладило переживания отца. Постепенно в жизни установился определенный распорядок, возникли новые привычки и увлечения.

Вставал отец в семь часов утра, делал зарядку под магнитофонную запись, завтракал. В последние годы пару утренних часов отдавал диктовке мемуаров, затем следовали прогула с Арбатом, чтение газет, журналов, книг. После обеда опять диктовка. Вечером - телевизор, ужин, чтение и сон.

Нужно сказать, что после отставки он с трудом осваивался с самыми обыденными правилами и привычками, оставшись, по сути, человеком 20-х годов, до ухода на пенсию он жил в другом измерении.

В первые дни он вдруг забеспокоился: как ему ездить в город на еженедельные заседания партийной ячейки. Я не понял. Переспросил.

- А разве сейчас ячейки не заседают каждую неделю? Как же решаются текущие вопросы? - удивлялся отец.

Он числился в партийной организации аппарата ЦК, и за все эти годы ни на одно собрание его ни разу не пригласили.

Удивляли его самые обыденные, по нашим меркам, факты. Причем иногда трудно было предугадать, что может задеть отца. Особенно болезненно переживал он факты взяточничества, бюрократизма, лени. Один из охранников в разговоре упомянул, как, нарушив правила движения, ему пришлось откупиться, дав милиционеру трешку. На отца это произвело неизгладимое впечатление. Много раз он возвращался к этому происшествию, рассказывал о нем посетителям и горько заключал:

- Разве можно себе представить! Люди, поставленные охранять закон, берут взятки! Как же мы будем строить коммунизм?..

Когда охранник увез с соседней стройки какие-то материалы к себе на дачу, отец долго не мог успокоиться:

- Как это мог сделать он, офицер КГБ?.. Куда мы придем?

Хорошо, что он ничего не знал о деяниях своих бывших соратников...

И все-таки отец понемногу приходил в себя. Его потянуло к какому-нибудь занятию. Он вспомнил о гидропонике. Еще до отставки ему рассказали о возможности выращивания растений без почвы, на питательных растворах. Он загорелся - тут ему виделось одно из решений проблемы снабжения больших городов овощами, в первую очередь Москвы. Добавил энтузиазма и Фидель Кастро, рассказавший о больших гидропонных хозяйствах, которые достались Кубе в наследство от американцев.

- Это у вас просто золотой клад, - позавидовал тогда отец.

В результате он потребовал разработать программу строительства в Подмосковье сети гидропонных тепличных овощных хозяйств. В качестве эксперимента небольшую теплицу на даче премьера тоже переоборудовали под гидропонику. Отец с гордостью демонстрировал гостям огурцы, выросшие на лотках, заполненных камнями.

Весной 1965 года он вернулся к когда-то заинтересовавшей его идее.

Моя сестра Лена, всю жизнь увлекавшаяся цветами и умевшая выращивать даже орхидеи, купила отцу книгу М.Бентли "Промышленная гидропоника". Отец ее досконально изучил. (Сейчас она стоит у меня на полке со страницами, испещренными множеством подчеркиваний, галочек и других значков.) Освоив теорию, отец принялся за сооружение лотков, составление смесей. Полиэтиленовая пленка еще только входила в обиход - перед самой отставкой отец со свойственной ему энергией пробивал пуск первых заводов. Поэтому теплицу делать было не из чего и открытые лотки стояли на террасе. Камнями и раствором отец заполнил и цементные вазы, стоявшие у дома. Все мы принимали в этом деле посильное участие. Посадили огурцы и помидоры. Особого результата не добились. Техника гидропоники - это уже промышленность с точными дозировками, автоматикой. В домашних условиях заниматься ею трудно. Просуществовало у отца гидропонное хозяйство недолго - года два и постепенно сошло на нет. На смену пришли обычные грядки.

Весной того же, 1965 года отец решил попрактиковаться в фотосъемке. Когда-то в молодости он занимался фотографией, и до войны у него была "лейка". Сохранилось лишь несколько фотографий того времени, поскольку все наше имущество осталось в 1941 году в Киеве и, конечно, пропало.

В 1947 году на киевском заводе "Арсенал" вместо производства оружия на вывезенном из Германии оборудовании фирмы "Контакс" освоили выпуск фотоаппаратов. Назвали их "Киев". Один из первых новых аппаратов подарили отцу. Тогда он только что с трудом оправился от тяжелейшего воспаления легких и его отправили отдыхать - впервые за истекшее десятилетие. Там он снова приобщился к фотоискусству. Однако отпуск кончился, и аппарат остался без дела. Оказавшись в отставке, отец вспомнил о своем давнем увлечении. Я накупил фотопринадлежностей. Отец вооружился новоприобретенным "Зенитом" и занялся поиском фотосюжетов. Первую пленку он проявлял в ванной сам. Получилось неплохо.

Однако возня с химикалиями не пришлась ему по душе, и он охотно откликнулся на мое предложение отдавать пленки на обработку в мастерскую.

Вскоре на смену фотографиям пришли слайды, и тут отец по-настоящему увлекся фотографированием природы. То он обнаруживал чудесную цветущую ветвь, то гроздь яркой рябины, то заснеженную изящную сосну; долго выбирал нужную точку, радовался своим удачам.

Свои достижения он неизменно демонстрировал детям, внукам, гостям. В большой комнате занавешивались окна. Отец доставал немецкий полуавтоматический диапроектор. Долго колдовал над ним. Подбирал слайды. Наконец начинался показ, и, нужно сказать, слайды были качественные. Он научился выбирать композицию.

И все-таки фотодело по-настоящему не захватило отца. Скорее, это было простое времяпрепровождение.

В те дни он часто с грустью повторял: "Сейчас у меня одна задача: как-то убить время".

А когда прошло несколько лет, и отец неоднократно перефотографировал все вокруг, это занятие ему окончательно надоело. Он забросил фотоаппарат и доставал его только в особых случаях: когда приезжали гости. Тут он фотографировал сам и фотографировался с посетителями.

Самое большое удовольствие отцу доставляли костры. В любую погоду, даже если шел дождь, спрятавшись под бежево-зеленоватой накидкой*, в которой он напоминал французского полицейского, отец собирал по лесу хворост, зажигал костер и часами смотрел на огонь. Костер напоминал ему далекое детство: ночное, коней, печеную картошку, родную Калиновку. По выходным рядом сидели все мы, но чаще всего его единственным спутником был неизменный Арбат.

С приходом весны 1966 года отец нашел себе постоянное занятие в огороде. Появилась полиэтиленовая пленка, и он принялся за теплицы. Собрал валявшиеся на территории дачи водопроводные трубы, согнул их, покрасил, забил в землю. Каркас теплицы был готов. Работал он самозабвенно, не умея ничего делать вполсилы. К огороду привлекались все: дети, внуки, гости, молодые парни из охраны. Комендант Мельников тоже активно включился в эту деятельность - гнул трубы, копал змлю. По-другому вел себя его заместитель Лодыгин - тот в работах сам не участвовал и в свое дежурство запрещал подчиненным помогать отцу.

Теплицы установили у дома. В них вызревали отличные помидоры и огурцы. Растил их отец по науке: завел себе сельскохозяйственную библиотечку, следил за новостями в этой области. Постепенно огород расширялся, у дома уже места не хватало. Новые грядки отец разбивал внизу под горкой, на опушке окружавшего дачу леса, как он говорил, на лугу. Там без пленки росли укроп, редис, картошка, тыква, подсолнухи и, конечно, кукуруза. Рядом с огородом на деревьях располагалась колония грачей, и они с интересом следили за посадками. Как только всходила кукуруза и подсолнухи, грачи рано утром слетали с деревьев, выдергивали ростки, склевывали зерна, а стебельки оставляли лежать ровными рядками на грядках. Войну с ними отец вел с переменным успехом. Предложение перестрелять грачей из ружья отец отверг сразу. Ему было жалко птиц. Поэтому он пытался защититься пассивными способами: сооружал над проклюнувшимися ростками заграждения из колючих веток, ставил пугало. На пугало грачи внимания не обращали, а между ветками пробирались с ловкостью кошки.

Тем не менее врагами они с отцом не стали. Он любил живность. Как-то подобрал выпавшего из гнезда грачонка, выкормил его. Птенец еще не научился каркать по-взрослому, и когда видел пищу, широко раскрывал клюв и поквакивал. За это его назвали Кавой. Постепенно он стал совсем ручным. Всюду летал за отцом, ел из его рук. Теперь они гуляли втроем: отец, Арбат и Кава. В доме еще жили сибирская кошка, канарейка, которыми поначалу занимались внуки, а потом подбросили деду. В саду стояли ульи с пчелами - хозяйство Лены.

Дел становилось все больше и больше. Не хватало дня, да и не все отец мог сделать сам. Силы уже были не те. За неделю накапливались дела, их отец заготавливал к ожидаемому приезду детей. В субботу каждому гостю выдавалось задание, урок, как он говорил. Не всем это нравилось. Внук Юра, полковник, летчик-испытатель, с удовольствием помогал в слесарных делах, а от сельхозработ был отстранен навсегда после того, как выполол на грядке все огурцы, оставив сорняки.

Алексей Иванович Аджубей стал прихварывать. У него развился радикулит, и он, к сожалению, не мог выполнять физическую работу. Стало неважно и со слухом: то он не услышит, как отец его зовет, то сам, задав вопрос, уйдет, не дослушав до конца ответ. Постепенно бывать у нас Аджубеи стали реже - завели собственную дачу.

Лена и ее муж Витя, отлынивая от отцовских уроков, прикрывались пчелами. Их улей стоял возле дома, и пчелы требовали ухода. Понятно, что и я всячески увиливал, поскольку занятия огородом восторга у меня не вызвали.

Отец видел наши уловки, посмеивался и не обижался: хочешь не хочешь, работали мы дружно. Наш "бригадир", гордясь своим слесарным образованием, командовал:

- Я вам покажу, как это надо делать. Инженерами называетесь, а трубы ни согнуть, ни скрутить не можете.

Он приобрел себе набор слесарных инструментов, разжился паклей, льном, краской и работал, как заправский слесарь. Конечно, и тут не щадил себя. Целыми днями таскал и свинчивал трубы, решив провести к огороду вниз, на луг водопровод. Помогать ему новое, сменившее Мельникова начальство охранникам в то время уже окончательно запретило, и молодые парни со своего поста наблюдали, как отец волочит очередную трубу.

...Сразу после смерти отца дачу в Петрово-Дальнем снесли. Сейчас там, говорят, построили пансионат...

Глава IV

МЕМУАРЫ

Воспоминания отца в 1970-е годы были изданы на шестнадцати языках и читаются в мире уже около тридцати лет. До 1999 года не существовало ни советского, ни российского полного издания. И это при том, что у нас в бывшем архиве ЦК, ныне архиве Президента РФ, лежал полный текст - на магнитофонных бобинах, около 300 часов надиктованных материалов. Более того, к 1990 году магнитофонные записи были расшифрованы, отредактированы и полностью подготовлены к печати. В 1990-1995 годах они даже были опубликованы в журнале "Вопросы истории". Но журнал все-таки журнал. Всего в него не втиснешь, да и журнальный век несравним с книжным. Но книга все не появлялась. Казалось бы, стоило только протянуть руку. Но всё руки не доходили.

Характернейший пример нашего отношения к собственной истории - бездумного и наплевательского.

История создания этих воспоминаний, политиканская возня вокруг них властей предержащих полны самых неожиданных поворотов едва ли не с первого дня работы отца над ними и вплоть до последних дней горбачевской перестройки. А затем... Затем практически полное забвение. Россия снова уже который раз пытается начать писать свою историю с чистого листа.

Первые разговоры о мемуарах начались еще в 1966 году, когда отец стал поправляться после болезни. Тогда никто, в том числе и он, не представлял себе ни их содержания, ни объема, ни той роли, которую им суждено будет сыграть в нашей жизни. В тот момент нам хотелось переключить внимание отца на какое-то дело. Никому и в голову не могло прийти, какую бурю вызовет его решение начать работать над воспоминаниями. Впрочем, отец был не первым, чье обращение к истории вызвало беспокойство.

В свое время "неистовые ревнители" от госбезопасности докладывали ему, что маршал Жуков начал писать воспоминания. Они предлагали выкрасть их, помешать дальнейшей работе.

Отец отреагировал иначе:

- Ну и что? Пусть пишет. Сейчас ему делать нечего. Ничего не предпринимайте, пусть делает то, что считает нужным. Все это очень важно для истории нашего государства. Жукова освободили за его проступки, но это никак не связано ни с его предыдущей деятельностью, ни с сегодняшней работой над мемуарами.

Предлагая отцу заняться воспоминаниями, мы резонно рассчитывали на такую же позицию "наверху". Но не тут-то было...

На наши уговоры отец поначалу не реагировал, иногда отшучивался, но чаще отмалчивался. Не было даже его обычного "не приставайте!". Шло время, жизнь входила в новую колею. Как-то муж Юли - журналист Лева Петров, снова завел разговор о мемуарах. Для затравки мы решили соблазнить отца положительным примером - приохотить его к чтению мемуарной литературы. К тому времени я активно включился в эту деятельность. Разыскал и привез мемуары Черчилля и де Голля. Увы, никакого эффекта.

Дни шли за днями. Почти все, с кем теперь встречался отец, знакомые и незнакомые, в разговоре обычно задавали вопрос, пишет ли он свои воспоминания. Услышав отрицательный ответ, начинали сокрушаться, в один голос убеждая отца, что это преступление, ведь его память держит уникальные факты, которые должны стать достоянием истории.

В конце концов дело сдвинулось с мертвой точки: в августе 1966 года Лева привез магнитофон, и отец начал диктовать. Стояла теплая погода. Они вдвоем садились в саду и приступали к разговору.

Плана мемуаров не было, грандиозность этой работы мы не могли даже вообразить. Да и, по сути дела, это была еще не работа, а лишь прикидка, просто запись рассказов отца, которыми он так щедро делился в посетителями. Но так продолжалось недолго. Работа из любительской быстро стала превращаться в профессиональную.

Сначала отец не хотел диктовать в доме из-за прослушивающей аппаратуры. Поэтому на первых пленках его слова часто заглушаются ревом пролетающих самолетов. Впоследствии он плюнул на прослушивание и продолжал диктовать в помещении.

Первая запись посвящена Карибскому кризису. Тогда это была совсем недавняя история. Всех волновало драматическое развитие событий, едва не приведших к столкновению двух держав. Да и сегодня они не потеряли своей актуальности. Лева настойчиво просил рассказать именно об этом историческом эпизоде. Он забрал пленку домой, расшифровал ее и через неделю привез отредактированную запись. Лева не обработал запись, а, слушая магнитофон, по сути дела, переписал все заново. То есть это был уже как бы не Хрущев, а Петров по мотивам Хрущева. Пропали оттенки, в корне изменился стиль, а изложение некоторых фактов оказалось искаженным до неузнаваемости.

Нужно сказать, что работать с изначальным текстом отца сложно. Диктовка не разговор и не выступление, где Хрущев интересно, образно излагает свои мысли. Это результат многочасового сидения один на один с магнитофоном. А вращение катушки к тому же торопит, задает свой темп. Поневоле начинаешь сбиваться, нервничать. Появляется много "сорных" слов, то пропадает сказуемое, то теряется подлежащее, то слова встают не в должном порядке. При редактировании надо все собрать, не исказив текста, сохранив смысл и нюансы. Работа требует огромного терпения и времени. Куда легче и быстрее все переписать своими словами. Так Петров и поступил.

Прочитав расшифрованный текст, отец категорически забраковал редакцию Левы. Дело застопорилось почти на год...

Для того чтобы всерьез взяться за воспоминания, отцу потребовался солидный толчок извне. Надежды отца на то, что его преемники продолжат реформирование страны, не сбылись. Бывшие соратники, еще вчера так единодушно поддерживавшие все его инициативы, теперь все больше сдавали назад, становилось все очевиднее, что им по душе старые, дохрущевские порядки. Но открыто развернуться вспять они не решались, чего-то боялись, действовали исподтишка. Максимум, на что они осмелились - это обвинить отца в волюнтаризме и субъективизме. Как будто человек, принимающий самые простые решения, я уже не говорю о решениях, от которых зависит судьба страны, может не быть волюнтаристом. В этом случае он превратится в соглашателя, постоянно мечущегося в поиске консенсуса, не только упускающего нити управления страной, но и перестающего понимать, куда он ведет и куда заведет доверившихся ему людей. Ну а субъективизм? Человек не машина. Особенно человек, отстаивающий свою позицию. Он обязан иметь собственное мнение, а оно всегда субъективно.

Но это к слову. Дальше расплывчатых обвинений критика отца не пошла. А вот все его новации, эксперименты, особенно в области структуры управления страной, столь ненавистные чиновникам, немедленно свернули. Все возвращалось на старые рельсы: восстановили единые обкомы, вернулись к министерствам, захлебнулась экономическая реформа. Заговорили о реабилитации, восстановлении "доброго имени" Сталина. Тщеславному Брежневу очень хотелось ощутить себя сидящим в кресле "гениального вождя всех времен и народов", а не просто числиться новым хозяином кабинета, занимаемого ранее неугомонным "кукурузником" Хрущевым. Но для этого следовало "отмыть" Сталина. Операцию намеревались приурочить к 50-летию Советской власти, к осени 1967 года.

Отец болезненно переживал происходившее в стране, но молчал даже с нами, с близкими, а во время воскресных прогулок говорил только о прошлом. Если же кто-либо из незадачливых гостей пытался навести его на обсуждение современности, отец решительно обрывал: "Я теперь пенсионер, мое дело вчерашнее, а о сегодняшнем следует говорить с теми, кто решает, а не болтает". После такого отпора любопытствующий гость сникал, и разговор вновь скатывался к войне, Сталинграду, Курской битве, смерти Сталина...

К Сталину отец возвращался постоянно, он, казалось, был отравлен Сталиным, старался вытравить его из себя и не мог. Пытался осознать, понять, что же произошло тогда со страной, с ее лидерами, с ним самим? Как удалось тирану не только подчинить себе страну, но заставить ее жителей обожествить себя? Искал и не находил ответа.

Известие о грядущей реабилитации Сталина просто потрясло отца. Такое не могло ему привидиться даже в кошмарном сне. Как можно оправдать содеянное: концлагеря, казни, издевательства над людьми? Отец решил, что молчать он не имеет права, он должен рассказать о тех временах, предупредить... Даже если шанс, что его предупреждение дойдет до людей, ничтожен. Теперь он начал диктовать свои воспоминания всерьез. Воспоминания, которые стали стержнем оставшихся лет его жизни. Воспоминания, которые постепенно от разоблачения Сталина и сталинизма шаг за шагом перерастали в размышления о судьбах страны, о реформах, о будущем.

Однако реабилитация Сталина натолкнулась на серьезные преграды. Как объяснить людям, миру столь резкую смену курса? "Секретный" доклад отца на ХХ съезде партии, доклад, никогда не публиковавшийся в СССР, если не читали, то знали его содержание все. Отмахнуться от преданных гласности чудовищных преступлениях, проигнорировать их не представлялось возможным. Требовалось найти выход, и он нашелся.

Профессионалы из КГБ, поднаторевшие на дезинформации, предложили свести дело к личной обиде отца на Сталина, к мести "титану" дорвавшегося до власти эгоистичного "пигмея". Говорят, что одним из авторов идеи был Филипп Бобков, будущий куратор 5-го, диссидентского управления КГБ, будущий первый заместитель председателя Комитета. Но как это осуществить? Требовалось найти зацепку, какие-то факты из жизни отца, поддающиеся подтасовке. И они нашлись. Уцепились за трагическую историю гибели во время войны моего брата Леонида.

Окончив перед войной летное училище, Леонид начал службу в бомбардировочной авиации. В начале войны летать на бомбардировщиках считалось сродни самоубийству, истребители прикрытия практически отсутствовали, немцы расстреливали тихоходные неповоротливые самолеты в упор. По отзывам сослуживцев, Леонид воевал хорошо, за чужие спины не прятался, фамилией отца не прикрывался. Вот что пишет в представлении к награждению его начальник: "Командир экипажа Леонид Никитич Хрущев... имеет 12 боевых вылетов. Все боевые задания выполняет отлично. Мужественный, бесстрашный летчик. В воздушном бою 6 июля 1941 года храбро дрался с истребителями противника вплоть до отражения атаки.

Из боя Хрущев вышел с изрешеченной машиной. Инициативный...

...Неоднократно шел в бой, подменяя неподготовленные экипажи. Ходатайствую о награждении тов. Хрущева орденом Красного Знамени. 16 июля 1941 года. Командир 46-й авиадивизии полковник Писарский".

Леониду оставалось летать еще десять дней.

"26 июля остатки трех эскадрилй 134-го бомбардировочного полка, - написано в боевом донесении, - шли бомбить аэродром в районе станции Изоча... артиллерию в районе Хикало. При возвращении незащищенные бомбардировщики были атакованы восемью немецкими истребителями "Мессершмит-109". Потери составили четыре машины из шести".

Самолет Леонида еле дотянул до линии фронта и сел с убранными шасси на нейтральной полосе. Одного из членов экипажа убили еще в воздухе, а Леонид сломал ногу при посадке самолета. Его спасли красноармейцы. В полевом госпитале у Леонида хотели отрезать ногу, но он не дал, угрожал пистолетом. Нога очень плохо заживала, Леонид лечился более года в тыловом госпитале в Куйбышеве. Там я его видел последний раз: бледного, улыбающегося, с новеньким орденом на груди.

Когда нога срослась, Леонид стал рваться обратно на фронт, но теперь уже в истребители. Использовав все доступные ему средства, брат добился желаемого. И тут случилось несчастье. О том, что произошло, мне, шестилетнему, естественно никто ничего не рассказывал. Но я слышал, как в доме шептались по углам, что Леонид убил человека и теперь... О событиях тех дней уже много позже я прочитал в воспоминаниях генерала Степана Микояна. Он тоже воевал в авиации и лейтенантом прилетал в Куйбышев, где встречался с Леонидом. "Однажды в компании оказался какой-то моряк с фронта, - пишет в своей книге Степан Микоян. - Когда все были сильно "под градусом", в разговоре кто-то сказал, что Леонид очень меткий стрелок. На спор моряк предложил Леониду сбить бутылку с его головы. Леонид долго отказывался, но потом все-таки выстрелил и отбил у бутылки горлышко. Моряк счел это недостаточным, сказал, что надо попасть в саму бутылку. Леонид снова выстрелил и попал моряку в лоб..."

Суд признал Леонида виновным. В то время в тюрьму не сажали, отправляли на фронт в штрафные батальоны. Леониду разрешили остаться в авиации. Так он снова, уже штрафником, оказался на передовой, в столь желанном истребительном полку. Однако повоевать ему пришлось немного. Леонид совершил только шесть боевых вылетов. Во время седьмого, 11 марта 1943 года, его сбили на подлете к городку Жиздра Калужской области. Типичная судьба плохо облетанных молодых пилотов, не освоивших как следует хитрую механику воздушного боя. Произошло все над территорией, занятой немцами, внизу простирались болота, соседи по строю в пылу боя и не заметили его исчезновения: только что был Леонид, и нет его.

Но что-то о гибели Леонида надо было написать в боевом донесении, о происшедшем уже запрашивал командующий 1-й воздушной армией генерал-лейтенант Худяков. Командир авиационного полка Голубев сообщил наверх, что летчики, выполняя боевое задание, были атакованы двумя "Фокке-Вульфами-190". По докладу гвардии старшего лейтенанта В.Заморина (участника боя), самолет Хрущева сорвался в штопор (такое случалось с новичками не раз: стоило только пилоту перетянуть ручку управления на себя, и ты в штопоре), а вот вывел ли его Леонид из штопора, выпрыгнул ли с парашютом или разбился - боевое донесение умалчивает.

В 1999 году, разбирая архив министра обороны СССР брежневских времен Дмитрия Федоровича Устинова, обнаружили письмо летчика Заморина, полученное уже после смерти отца. В письме дается иная версия происходившего. Заморин кается в фальсификации событий боя: "Командование моего полка было крайне заинтересовано в том, чтобы принять мою версию за чистую монету. Ведь оно тоже напрямую разделяло суровую ответственность за гибель летчика - сына члена Политбюро! Я струсил и пошел на сделку с совестью, фальсифицировав факты. Я в рапорте умолчал о том, что когда "ФВ-190" рванулся на мою машину в атаку, зайдя мне снизу под правое крыло, Леня Хрущев, чтобы спасти меня от смерти, бросил свой самолет наперерез огневому залпу "фоккера"... После бронебойного удара самолет Хрущева буквально рассыпался у меня на глазах!.. Вот почему на земле невозможно было найти какие-либо следы этой катастрофы. Тем более что искать начальство приказало не сразу - ведь наш бой происходил над территорией, оккупированной немцами..."

Какое из "свидетельств" ближе к истине, не стали судить. Главное - Леонида не стало. Командующий фронтом прислал отцу соболезнования, предлагал послать в предполагаемый район падения самолета поисковую группу, но отец, поблагодарив за участие, попросил зря не рисковать другими жизнями. Делу не поможешь и сына не вернешь. Так Леонид Хрущев попал в списки пропавших без вести.

В 1995 году в российских газетах появилось сообщение, что в брянских болотах учитель местной школы отыскал остатки советского истребителя. В пилотской кабине нашли скелет летчика в истлевшей лейтенантской форме и меховом шлемофоне. По свидетельству однополчан, именно такой шлемофон носил Леонид, один во всем полку, и очень им гордился. На моторе самолета сохранился номер, остается сверить его с формуляром в военном архиве. Если формуляр сохранился, одним пропавшим без вести станет меньше.

Вскоре после гибели Леонида в Куйбышеве арестовали его вдову, Любовь Илларионовну. Обвинение против нее выдвигалось стандартное - работа на иностранную разведку, благо дипломатический корпус тоже эвакуировался на Волгу. Чьей она числилась шпионкой, я сейчас уже не помню, то ли английской, то ли шведской. Вышла она на свободу только в пятидесятых годах, хлебнув полной мерой лиха в карагандинских лагерях.

На руках у нашей матери осталась их годовалая Юля, она воспитывалась вместе с нами и очень не любила свой отличный от остальных детей статус внучки. Мама первой заметила нарождающуюся проблему, и Юля перешла в дочки.

Этой неопределенностью судьбы брата, тем, что его гибель никогда не была официально зарегистрирована, - хотя его тогда же наградили посмертно орденом Отечественной войны, - и решили теперь воспользоваться.

Действовали, как это принято у профессионалов, не в лоб, а осторожно. Озвучивание версии поручили заместителю начальника управления кадров Министерства обороны генерал-полковнику И.А.Кузовкову. Ему и карты в руки, ведь Леонид был военным. По Москве поползли слухи, что генерал обнаружил документы (их, естественно, никто не видел), из которых следует, что Леонид не погиб, а сдался немцам, начал с ними сотрудничать, предал Родину. Впоследствии, то ли в конце войны, то ли после ее окончания, он попал в руки советской контрразведки, сознался в совершенных преступлениях, и суд приговорил его к смерти. Отец якобы на коленях молил Сталина пощадить сына, но Сталин отказал ему и произнес следующую сентенцию: "И мой сын попал в плен, вел себя как герой, но я отказался обменять его на фельдмаршала Паулюса. А твой..."

КГБ-шные "творцы истории" выполнили задание, объяснили разоблачения преступлений Сталина личной мелкой местью.

Казалось бы, эта выдумка не стоила внимания. Но профессионалы на то и профессионалы, они лучше кого-либо знают законы распространения слухов. Байка обрастала все новыми подробностями, затем ее опубликовали в газетах, и, наконец, ее стали сначала осторожно, а потом все смелее обсуждать даже в научной литературе. И все это без единого доказательства, без единого документа.

К счастью, этот подлый слух остался неизвестен отцу.

И теперь уже нам, наследникам отца, приходится отыскивать аргументы в оправдание, в опровержение клеветы. Они лежат на поверхности. О судьбе Леонида ничего не известно. Но какое предательство мог совершить старший лейтенант? Что он знал? Ответ очевиден - ничего существенного. Единственно чем он мог оказаться полезным немцам - призывами к советским бойцам сдаваться в плен. Подобные листовки от имени сына Сталина Якова, настоящего или мнимого племянника Молотова, генерала Власова и многих других щедро разбрасывались с немецких самолетов над позициями советских войск. Не зарегистрировано ни одной листовки с обращением от имени Леонида Хрущева, не вспоминают о них и ветераны войны. Дело даже не в том, что он их не писал, немцы просто не подозревали о его существовании. Брат безымянным погиб под Жиздрой.

Вот такая печальная и неприятная история. Не думаю, что мои объяснения поставят в ней точку. С клеветой бороться трудно, почти невозможно, но нужно.

В те же годы и с той же целью получил распространение еще один миф об отце. Те же "специалисты" из органов распустили слух, что Хрущев, находясь у власти, попытался замести следы, скрыть свое участие в сталинских репрессиях, распорядился изъять из архивов все документы и свидетельства.

Это обвинение опровергнуть потруднее. Да и сам отец никогда не отрицал, что ему приходилось визировать выписанные в НКВД ордера на арест работавших с ним людей. Так была устроена жизнь в те годы. И попробовал бы кто-нибудь не завизировать подобную бумагу. Посещал он и тюрьмы, встречался с арестованными. Другое дело, что одни из соратников Сталина, такие, как Каганович, Ворошилов, Молотов, не говоря уже о Берии, получив от "хозяина" команду "фас", разливали море крови, работали "на совесть". Другие, в их число входил и отец, не проявляли ретивости, старались по возможности уменьшить число жертв, смягчить их участь. Обо всем этом он написал в своих воспоминаниях.

Во время ХХ съезда КПСС он прямо сказал, что в сталинских преступлениях замешаны все члены руководства страной, но в разной мере, и народу предстоит определить вину каждого. В конце свой жизни отец не раз повторял: "Вот умру я, и положат мои деяния на весы. На одну чашу злое, на другую - доброе, и, я надеюсь, доброе перевесит". Но даже после смерти слуги дьявола стремятся подбросить на недобрую чашу весов свою фальшивую гирьку. И делают это так искусно, что даже я не то что поверил, но слух, пущенный КГБ, заставил меня усомниться, допустить возможность "подправления" прошлого отцом. С трудом, через силу, но допустить.

Все это представлялось несоответствующим внутренней сущности отца, но человек слаб. И так хочется каждому из нас задним числом улучшить свой имидж, забыть о совершенных в прошлом неприглядных поступках. А тут такие возможности... Казалось бы, грех ими не воспользоваться. Казалось бы... Я, по правде говоря, смирился. Но вмешался его величество случай. В декабре 1994 года в США, в Браунском университете, на конференции, посвященной 100-летию со дня рождения Н.С.Хрущева, прозвучали доклады, в которых шла речь о чистке архивов отцом. Таким термином ученые обозначили эти неприглядные деяния. Я решил докопаться до истоков. Обвинения касались двух периодов деятельности отца: московского (до 1938 года) и киевского (после 1938 года). То есть если чистили, то московский партийный архив и украинский партийный архив.

Я начал с Украины. Юрий Шаповал, историк, специализирующийся на времени отца, в своем докладе безапелляционно утверждал, что многие документы, касающиеся деятельности отца, в украинском архиве отсутствуют, "вычищены". Я попросил его поднять первоисточники. Шаповал заинтересовался этим вопросом. Он человек относительно молодой, не зараженный неприязнью партийного аппарата к отцу, не простившему ему разоблачений сталинских преступлений. И что же оказалось на самом деле? Действительно, в украинских архивах недостает многого, связанного с именем отца. Дело в том, что отец вел собственный архив. Он привез его с собой на Украину из Москвы в 1938 году. В него помощники складывали наиболее значительные, по их мнению, документы, порой забывая передавать их в официальный архив. Все эти папки, их было более двухсот, отец, вернее, его аппарат, забрал с собой обратно в Москву в 1950 году. После отставки отца они осели в архиве Политбюро ЦК КПСС. Теперь архивисты независимой Украины спорят с работниками Кремлевского (Президентского) архива, кому принадлежат документы. Следов же уничтожения чего-либо в Киеве Юрий Шаповал не обнаружил. (Тем, кто захочет проверить мои слова, я рекомендую прочитать изданную в Киеве в 1995 году Институтом истории Украины книжку "Хрущев и Украина". В статье "Архив Первого секретаря ЦК КП(б)У Никиты Хрущева. Проблемы реституции" доктор исторических наук Р.Я.Пирог подробно описывает все перипетии личного архива отца.)

Ободренный результатами украинского расследования, я обратил свой взор к московскому периоду деятельности отца. Помочь в этом деле попросил Владимира Павловича Наумова, автора одного из докладов, представленного на конференцию в Браунском университете, и одновременно секретаря комиссии Александра Яковлева, занимающейся в России расследованием всего и вся, связанного с репрессиями сталинского, досталинского и послесталинского периодов. В силу своего уникального положения Наумов имеет доступ во все без исключения архивы, включая и Президентский. Правда, дело осложнялось тем, что сам Наумов, бывший работник аппарата ЦК КПСС, его Идеологического отдела, в отличие от Юрия Шаповала, и, как все остальные аппаратчики, даже демократического толка, не симпатизирует Хрущеву. В ответ на мое обращение Владимир Павлович долго молчал и только после многократных напоминаний прислал ответ. Во избежание кривотолков приведу его полностью:

"Прошу извинить меня за то, что посылаю Вам материал с такой задержкой. Она вызвана только тем, что я пытался выяснить обстоятельства чистки б. [бывшего] архива Московского горкома и обкома партии. Дело оказалось очень сложным. Есть разные версии. Все они в той или иной стпени связаны с Н.С.Хрущевым. Но никто не мог подтвердить свою версию документами".

В переводе с бюрократического лексикона это означает, что и в московском архиве по приказу отца ничего не сжигали. Такие дела бесследными не остаются, на уничтожение документов требуется указание, составляется акт или хотя бы письмо, предоставляющее его подателю свободу действий. Иначе вся ответственность ложится на хозяев архива, взять ее на себя без письменного распоряжения они не решились бы.

В результате проведенного расследования реальное подтверждение получило лишь уничтожение документов, обнаруженных в сейфе Берии в 1953 году после его ареста. Члены Президиума ЦК тогда единодушно решили их сжечь, не читая. Кто знает, какой компромат накопил на них Лаврентий Павлович. Но об этом случае отец пишет в своих мемуарах.

Так лопнула и вторая фальшивка, хотя думаю, что с попытками ее реанимации мы еще столкнемся, и не раз. Казалось бы, на этом можно поставить точку. Но оказалось рано, фальсификаторам все неймется. Уже упоминавшийся выше Филипп Денисович Бобков, пересевший из кресла главного надзирающего за советскими дисседентами на место шефа безопасности крупнейшего российского частного концерна "МОСТ", недавно выпустил книгу своих мемуаров "КГБ и власть", где уже на излете жизни еще раз плеснул грязью на отца, а заодно зацепил и меня. Фальшивка составлена искусно, в ней не упоминаются имена, не приводятся даты, даже не говорится, о чем, собственно, идет речь. Воспроизведу текст дословно:

"Как-то раз Шелепин вызвал меня и сказал:

- Есть тут один физик, который решил поделить лавры с сыном Хрущева Сергеем. Они что-то там разрабатывали. Надо, чтобы он не претендовал на эту работу, ибо она сделана Сергеем Хрущевым.

И Шелепин попросил меня встретиться с этим ученым. "Не очень-то все это прилично!" - подумал я и прямо сказал об этом.

- Ваше мнение меня не интересует! - оборвал он меня.

Я вышел. Решил, что надо все продумать не горячась. Не было сомнений, не наше это дело - вмешиваться в подобные ситуации. Однако я не имел права отказаться выполнить приказ. Ну что ж, придется подчиниться, надо только хорошенько во всем разобраться.

Оказалось, ученый был болен, и я не стал его беспокоить. Дня через два Шелепин позвонил и спросил, почему я не докладываю о выполнении приказа. Мои объяснения его явно не удовлетворили.

Я выяснил, что физик болен несерьезно, и, получив приглашение, поехал к нему. За столом мы заговорили об их совместной с Сергеем Хрущевым работе, ученый подробно рассказал обо всем, и мне стало ясно: его вклад в разработку значительно больше, чем Хрущева. Судя по всему, хозяин дома уже догадался о цели моего визита и заявил, что данная работа не имеет для него существенного значения, так как он занят другими, более интересными проблемами, а для Сергея Хрущева она очень важна. Словом, он готов отказаться от авторства в пользу Сергея. Расстались мы дружелюбно, но на душе у меня было скверно. Утром я позвонил Шелепину и доложил о выполнении поручения.

- Зайдите!

Захожу. Чувствую: он весь в напряжении, ждет моих разъяснений.

- Ну что?

- Ваше распоряжение выполнил.

- Но ведь он был болен!

- Пришлось воспользоваться его приглашением. Вы же приказали.

- Вы представились?

- Конечно. Показал ему удостоверение и все объяснил.

- Что именно?

- Сказал, что интересуюсь степенью участия Сергея Хрущева в их совместной работе. Расстались по-доброму, он обещал больше не претендовать на авторство и предоставить эту честь Сергею Хрущеву. Хотя, если откровенно вам сказать, Александр Николаевич, Хрущев безусловно, замахнулся не на свое.

Шелепин улыбнулся, и мне показалось, у него отлегло от сердца. Видимо, он и сам боялся за исход моих переговоров. Уверен, все это не он придумал, просьба, скорее всего, исходила от Сергея, а возможно, от самого Никиты Сергеевича".

Прочитав этот пасквиль, я сразу вспомнил прозвучавшие в октябре 1964 года из уст Шелепина голословные обвинения в присвоении мне без защиты докторской степени, - очень уж они похожи, как бы написаны одной рукой. Поначалу я решил не реагировать, - всякому непредвзятому читателю ясно, что это ложь, иначе обвинения прозвучали бы куда конкретнее, неотразимее. И я снова ошибся. Рассказ Бобкова пошел гулять по российским изданиям, и уже воспринимается публикой за истину в последней инстанции. И снова мне приходится оправдываться. Собственно, оправдываться стало возможным благодаря двум ошибкам, вернее, профессиональному недосмотру Бобкова. Почему-то в свое время Шелепин, а за ним все его приближенные считали меня физиком, хотя моя специальность управленца ничего общего с физикой не имеет, она ближе к математике. По старой памяти называет меня физиком и Бобков. Хотя какая, казалось бы, разница, физик или нефизик, но дело еще и в том, что я никогда не гнался за авторскими свидетельствами, выдаваемыми за изобретения или, тем более, за открытия. Оформление этих бумаг - дело хлопотное, а ничего по-настоящему оправдывающего затраты времени на оформление документов мне за свою жизнь придумать не удалось. Все мои авторские свидетельства коллективные, полученные на работы, выполненные в отделе. Оформлял их обычно один из авторов, любитель этого дела, на счету которого числились сотни свидетельств. Да и таких, с позволения сказать, изобретений с моим участием наберется не более десятка. Нет у меня и статей, описывающих серьезные открытия. Не сложилось. Не открылась во мне жилка, из которой произрастают те, кого называют генераторами идей. Моя стезя - распознание в массе казалось бы заманчивых предложений того единственного "жемчужного зерна в навозной куче", которому принадлежит будущее, разработка его, доведение до ума, воплощение этой уже сгенерированной кем-то идеи в жизнь. Поверьте, это тоже очень увлекательно. Но тогда спрашивается, чего же добился от анонима Бобков? Ничего. Не появилось никаких сенсационных публикаций за моим именем. А это могло бы стать единственным возможным результатом переуступки мне чужих лавров. Поэтому не называются в книге ни имена, ни даты, иначе ложь опровергалась бы с порога. Теперь же только от противного, отсутствием результата и можно доказать, что Бобков, как и прежде, занимается инсинуациями.

Однако я отвлекся, мой экскурс в историю слишком затянулся. Когда через год отец начал вновь диктовать мемуары, ему стала помогать мама. Она умела печатать на машинке, одновременно редактируя текст. Дело пошло лучше, качество повысилось, но скорость продвижения работы отца не устраивала: до конца жизни в таком темпе обработать надиктованный текст не представлялось возможным.

Тогда-то к работе над мемуарами подключился и я. Первоначально предложил отцу обратиться в ЦК и попросить выделить в помощь машинистку и секретаря.

- Ведь это не частное дело. В мемуарах должен быть заинтересован ЦК. Это история, - убеждал я его.

Обращаться туда он отказался:

- Не хочу их ни о чем просить. Если сами предложат - не откажусь. Но они не предложат - мои воспоминания им не нужны. Только помешать могут.

Решили, что работать будем самостоятельно и помощи просить не станем.

Забегая вперед, скажу, что вскоре вся работа по расшифровке и редактированию свалилась на меня. При жизни отца я успел обработать 1400 машинописных страниц. Постепенно выработался определенный темп. За день, не разгибаясь, удавалось осилить не более десяти страниц. И хотя я очень старался, результаты, по мнению отца, были не слишком впечатляющи.

С первых шагов возникли проблемы, и главная среди них - где найти доверенную и опытную машинистку. Ведь нужна была уверенность, что материалы не пропадут и не попадут в чужие руки. Задача оказалась не из легких. Своими сомнениями я поделился с друзьями - Семеном Альперовичем и Володей Модестовым. Обсудив ситуацию, мы нашли такого человека - Леонору Никифоровну Финогенову. Она тогда работала у нас на предприятии в выпускном цехе, часто выезжала с нами в командировки на полигоны. Отличный специалист и честнейший человек. Я обратился к ней с этим предложением, и Лора согласилась. Осталось решить технические вопросы. Машинку я купил в магазине на Пушкинской улице. Четырехдорожечный магнитофон "Грюндиг" у меня был. Мы только приспособили к нему наушники. Работать решили у меня на квартире, поскольку я считал невозможным выпускать пленки из своих рук.

Помню, осенним вечером 1967 года Лора пришла ко мне домой на улицу Станиславского. Долго приспосабливали магнитофон и машинку, чтобы было удобно включать-выключать звук и синхронно печатать. Опыта такой работы ни у нее, ни у меня не было. Подгонка заняла немало времени. Наконец все устроилось - и работа началась.

Несмотря на свою высокую квалификацию, Лора явно отставала от текста. К тому же некоторые слова звучали неотчетливо. То и дело приходилось останавливаться, возвращаться назад. Через час стало ясно, что так дело не пойдет. В подобном режиме можно напечатать несколько десятков, на худой конец - сотню страниц. У нас же впереди многие сотни и даже тысячи. Мы приуныли.

Время незаметно подкатилось к ночи. Для первого раза мы решили остановиться. Пошли пить чай. Разговор все время вертелся вокруг волновавшей нас темы. Выхода не было - работу приходилось переносить на дом к Лоре, поскольку там у нее будет больше времени.

В начальный момент работы над мемуарами "кому следовало" пока еще не интересовались нашими персонами, и перебазирование оргтехники в Реутово не привлекло постороннего внимания.

С того дня дело пошло быстрее. Отец диктовал по нескольку часов в день. Лора печатала быстро и все-таки не успевала за ним. Я совсем задыхался. Редактировал, правил каждую свободную минуту дома и на работе, в будни и в выходные, с утра до позднего вечера. Но как бы то ни было, я не поспевал за ними и все же торопил Лору. Боялся, что не успеем. Что-то подсказывало: не может все идти так гладко.

Отец диктовал по памяти, не пользуясь никакими источниками. И даже не потому, что подбор литературы был затруднен чисто технически. С этим я кое-как справился бы. Но отец привык к живой практической работе с людьми и "рыться не имел охоты в пыли бытописания земли". Надеялся он только на себя, на свою память, и, нужно признать, она у него была феноменальная. Как он мог удерживать в голове такое количество информации: событий, мест, имен, цифр? И донести их до слушателя почти без повторов и путаницы?

Постепенно отец привык к работе со мной, и в тексте диктовки все чаще появлялись обращения ко мне:

- Я говорил о поездке в Марсель и забыл фамилию сопровождавшего правительственного чиновника. Сейчас вспомнил - Жокс. Я правильно его назвал? Да, да, Жокс. Когда будешь править, вставь в нужном месте.

Или:

- На съезде Болгарской компартии ко мне подошел член румынской делегации, забыл его фамилию (далее следует описание его внешности). Надо посмотреть и вставить фамилию.

Требовали проверки номера армий в военном разделе. Ошибок тут было немного. Отец был на удивление точен. Это можно объяснить одним - события тех лет глубоко врезались в память. Верны были и цифры, и имена, и даты.

Ошибался он, когда по памяти пытался выстроить последовательность событий во время какого-нибудь государственного визита. Так было, скажем, с рассказом о поездке с Булганиным в Бирму в 1955 году. Отец пытался восстановить, кто и где их принимал, откуда и куда они поехали. Обычно человек вообще таких вещей не помнит, а отец держал канву в памяти, безбожно путая при этом, в каком городе их встречали национальной греблей, а в каком - парадом со слонами. Расставить все по местам предстояло мне, что я и делал, сверяя текст с опубликованными в прессе отчетами.

Время от времени отец просматривал готовые куски, делал свои замечания, я их тут же записывал, обычно на обороте страниц исходного текста, для последующей перепечатки. Изредка я предлагал отцу свои дополнения или уточнения; то, что он одобрял, тоже вносилось в текст. Отец работал серьезно, помногу. Он диктовал по три-пять часов в день в два приема - утром и после обеда.

- У меня лучше получается, когда есть слушатель. Видишь перед собой живого человека, а не дурацкий ящик, - не раз сетовал он.

Однако слушатели находились далеко не всегда. Правда, когда они появлялись, а это обычно были старые знакомые пенсионеры, приезжавшие на неделю или побольше, дело шло быстрее и лучше. Когда я сейчас, через много лет, прослушиваю записи воспоминаний отца, то узнаю голос Веры Александровны Гостинской: диктовка постепенно сходит на нет, и начинается обсуждение цен в магазинах, потом разговор перетекает на польские дела. Петр Михайлович Кримерман тоже не удовлетворяется пассивной ролью слушателя, задает вопросы: о Египте и Израиле, о Шестидневной войне и вообще обо всем на свете. При редактировании я по просьбе отца превращал диалоги в монолог и, по-моему, напрасно. Но Вера Александровна и Петр Михайлович - исключения, большинство слушателей сидели, затаив дыхание, в работу отца не вмешивались. Наедине же с "ящиком" речь становилась менее живой, с запинаниями, долгими паузами. Наиболее продуктивно отцу работалось осенью и зимой. Летом на первый план выдвигались огородные дела, и диктовка велась урывками.

К каждой теме отец серьезно и подолгу готовился, обдумывая во время прогулок, что и как сказать. Наиболее драматические события жизни врезались в память намертво. Пересказывал он их по многу раз. Сюда относятся и поражение под Барвенковом в 1942 году, и арест Берии, и смерть Сталина, и ХХ съезд, и другие. В рассказах о них он практически не отклонялся ни на шаг от первоначального варианта, и рассказ 1960 года звучал так же и в 1967 году, хотя отец и жаловался: "Старею, память начинает отказывать".

Надиктовывая километры магнитной ленты, отец все больше мучился - какая же судьба ждет его воспоминания?

- Напрасно все это. Пустой труд. Все пропадет. Умру я, все заберут и уничтожат или так похоронят, что и следов не останется, - не раз повторял он во время наших воскресных прогулок.

В доме мы на эти темы никогда не разговаривали, памятуя о лишних ушах. Я успокаивал отца, как мог, хотя в душе склонен был согласиться с ним. Я понимал, что, если сегодня все тихо, это вовсе не значит, что так будет всегда.

На всякий случай мы решили подстраховаться: продублировать пленки и текст и хранить их раздельно в надежных местах. Однако легко сказать, "в надежных местах"*, а когда задумаешься, какое из мест можно считать надежным, ответ так сразу не находится. Я мысленно перебирал своих друзей и знакомых, взвешивал, на кого можно положиться, кто не проболтается. Да не только сам, но и жена, теща. Кто в случае моего провала не привлечет к себе повышенного внимания профессионалов? Кто? Кто? Наконец выбор остановился на профессоре Игоре Михайловиче Шумилове, моем коллеге по МВТУ, сыне генерала Шумилова, командовавшего армией, пленившей фельдмаршала Паулюса в Сталинграде в 1943 году. Там, в тяжелые дни отступления, Шумилов-старший близко сошелся с моим отцом, а теперь я сдружился с его сыном. Игорь на мое предложение ответил не колеблясь: "Давай". Он спрячет все на бесчисленных, захламленных привезенным из Германии барахлом антресолях обширной генеральской квартиры в доме неподалеку от станции метро "Сокол". Ни отцу, ни жене он решил ничего не говорить, правда, добавил: "Они, скорее всего, догадаются, но вопросов задавать не станут". На том и порешили. Распечатки бобины с вновь надиктованными пленками, страницы готового текста в лучших традициях детектвных романов я передавал Игорю в перерывах между лекциями, когда мы "поневоле" сталкивались на кафедре. Дружеские же контакты решили сократить до минимума. На всякий случай.

Казалось, проблема решена, но мы с отцом слишком хорошо знали возможности профессионалов в таких делах. Абсолютно надежных мест не бывает. Во время одной из бесед на прогулке нам пришла идея поискать сохранное место за границей. Отец сначала сомневался, опасаясь, что рукопись выйдет из-под нашего контроля, может быть искажена и использована во вред нашему государству. С другой стороны, сохранность там обеспечивалась надежнее. После долгих взвешиваний "за" и "против" отец все-таки попросил меня обдумать и такой вариант. Естественно, это решение мы хранили в строжайшей тайне. Но, честно говоря, в те дни я не представлял себе даже приблизительного плана действий...

Что же составляло предмет работы?

С самого начала отец заявил, что не собирается описывать свою жизнь начиная с детства. Хронологических повествований он терпеть не мог, они навевали на него тоску.

- Я хочу рассказать о наиболее драматических моментах нашей истории, свидетелем которых мне пришлось быть. В первую очередь о Сталине, о его ошибках и преступлениях. А то я вижу, опять хотят отмыть с него кровь и возвести на пьедестал. Хочу рассказать правду о войне. Уши вянут, когда слушаешь по радио или видишь по телевизору жвачку, которой пичкают народ. Надо сказать правду - так сформулировал он свою программу.

Поначалу он не собирался освещать период своей службы на высших партийных и государственных постах, считая это то ли нескромным, то ли ненужным по каким-то неведомым мне причинам. Я доказывал, что его собственная жизнь, события, происходившие после Сталина, не менее интересны и важны для истории. Отец не возражал, отмалчивался. Да в то время этот спор был беспредметен - он только приступил к выполнению намеченного.

Начал отец с 30-х годов, с периода своей работы на Украине и в Москве. Потом он перешел к рассказу о подготовке к войне, ее трагическом начале, об отступлении под ударами немцев. То, что он говорил, сильно расходилось с официально признанной в то время версией истории первого периода войны, с многочисленными, весьма сомнительными публикациями на эту тему. Его же описания трагических и героических событий 1941 года поражали меня как читателя. Редактируя, я старался не упустить ни слова, ни в коей мере не исказить мысли автора. Для меня отец был единственным правдивым источником информации. И теперь сохранение этих воспоминаний для будущих поколений становилось делом моей жизни...

За войной последовал послевоенный период: восстановление хозяйства на Украине, голод, интриги, появление в Киеве Кагановича и его отзыв оттуда, перевод отца в Москву, "ленинградское дело", несостоявшееся "московское дело" и многое, многое другое.

Материала накопилось чрезвычайно много. Мы стали невольно путаться: о чем был разговор, о чем не был. Решили как-то упорядочить работу. Целую неделю я составлял план - своеобразный перечень вопросов, о которых, на мой взгляд, следовало говорить в первую очередь. В воскресенье мы его обсудили, отец забрал листочки, чтобы все обдумать на досуге. Через неделю у нас был готов вариант плана. По нему и работали в последующие годы, вычеркивая выполненные пункты, а то и вписывая новые, изначально забытые.

Предполагалось осветить основные моменты современной жизни: целину и проблемы сельского хозяйства, развитие промышленности, пути реорганизации народного хозяйства, вопросы обороны - формирование армии и военной промышленности, способы демократизации нашего общества, проблемы отношений отца с интеллигенцией. Не забыли мы и международные дела: борьбу за мир, первые встречи с западными государственными деятелями в Женеве, различные контакты и визиты, проблему мирного сосуществования, вопросы разоружения и запрещения ядерного оружия.

Хотя отец работал по плану, но в силу своего характера очень часто, увлекаясь, он уходил далеко в сторону, попутно вспоминая о событиях, далеких от заданной темы. К сожалению, не все намеченное удалось реализовать. Так и остались незафиксированными мысли отца о путях демократизации нашего общества, его идеи об установлении предельных сроков пребывания на государственных и партийных постах, о выборности и гласности работы государства и партии, установлении конституционных гарантий прав граждан, исключающих повторение террора 30-х годов.

Не получился и раздел о творческой интеллигенции, в котором отец хотел дать оценку событиям, происходившим в последний период его пребывания у власти. Очень ему хотелось объяснить мотивы своего поведения. Но времени не хватило. Последняя запись незадолго до смерти была как раз посвящена этому вопросу, но оставила его неудовлетворенным.

- Сотри все, я потом передиктую, - попросил меня отец.

На передиктовку времени уже не оставалось. Я не послушался отца, и теперь эта запись (он сам ее озаглавил "Я - не судья") - единственное сохранившееся воспоминание на эту тему...

Работа велась слаженно и продуктивно. Наша троица - отец, Лора и я хорошо сработалась.

Ну а куда же делись многочисленные в нашей семье журналисты? О Леве Петрове я уже говорил. Он и дальше помогал отцу. Правда, длилось это сотрудничество недолго. Лева тяжело заболел, и вскоре его не стало. Юля занималась своими маленькими дочерьми, да и по профессиональному складу она была далека от политической журналистики.

Рада в мемуарные дела не вмешивалась. Делала вид, что их просто не существует - ни магнитофона, ни распечаток. Она всецело была занята журналом. В свои не слишком частые наезды в Петрово-Дальнее она уютно устраивалась на диване под картиной, изображающей разлив весеннего Днепра. Там она вычитывала гранки, правила статьи для "Науки и жизни". Рядом с ней блаженствовала кошка. Отец обижался на такое невнимание к его деятельности.

К тому времени я втянулся в прежде незнакомый мне труд, увлекся им, считал работу над мемуарами своим делом. Я постоянно думал о них, приставал к отцу с предложениями и советами. Мне мерещились красиво изданные тома. Так что ко всякому вмешательству в мою новую "епархию" я бы отнесся ревниво, как к вторжению непрошенного гостя. Потому-то индифферентность сестры меня устраивала.

Особое отношение у отца было к Алексею Ивановичу Аджубею. Поначалу именно с ним связывал он свои надежды, видел в нем основного помощника. Это было вполне естественно. В недавнем прошлом Аджубей постоянно сопровождал отца в поездках, вместе с другими видными журналистами входил в рабочую группу при Первом секретаре, помогавшую ему в составлении выступлений, документов, проектов новых законов. Да и сам он - бывший главный редактор газеты "Известия" - много писал, считался способным журналистом. Теперь они оба в опале, и кому как не зятю помочь тестю в его "литературной" деятельности.

Поначалу все шло к тому. Алексей Иванович активно поддерживал идею работы над мемуарами. Правда, сам помощи не предлагал, но в ту пору дело только затевалось. Со временем его отношение стало меняться. Упоминать о мемуарах он перестал, разговоров о них с отцом стал избегать. Видимо, он решил проявить осторожность, поскольку развитое политическое чутье подсказывало ему опасность такого сотрудничества. В те годы, в середине шестидесятых, Алексей Иванович еще не терял надежды на возобновление политической карьеры. Он несколько отошел от шока после ноябрьского (1964 г.) Пленума ЦК и искал путей возвращения к активной деятельности. Все свои надежды он связывал с Шелепиным. Еще недавно совсем было поникший Алексей Иванович снова расправил плечи. Приезжая в Петрово-Дальнее, он вызывал то одного, то другого на улицу и таинственно сообщал:

- Скоро все переменится. Леня долго не усидит, придет Шелепин. Шурик меня не забудет, ему без меня не обойтись. Надо только немного подождать.

Действительно, такие слухи циркулировали во множестве, и этот вариант развития событий вовсе не казался невероятным. Аджубей подкреплял свои слова ссылками на разговоры с приятелями по комсомолу - то на Григоряна, то на Горюнова. Однажды даже таинственно сообщил, что встречался с самим Александром Николаевичем.

Я и верил, и не верил этим словам. В одном не сомневался - без Хрущева Аджубей Шелепину просто не нужен.

Можем ли мы осудить Алексея Ивановича за его стремление вернуться на политическую арену? Думаю, нет. Ведь ему тогда было чуть больше сорока лет. Естественно, в такой ситуации он счел за благо несколько отдалиться от отца и сделать это так, чтобы его шаг заметили.

Таким образом, участие в работе над мемуарами могло ему только навредить. Вскоре выяснилось, что Брежнев совсем не переходная фигура и знает, как удержать власть в руках. Вопрос прихода к власти Шелепина отпал, но тут произошли новые события, которые не оставили у Алексея Ивановича и мысли о возможном участии в работе над воспоминаниями. Затронули они всех нас, и отца, и меня, и в какой-то степени оказали влияние на судьбу мемуаров.

Летом 1967 года, когда о Хрущеве, казалось, прочно забыли, его имя вдруг опять взбудоражило мир. Ничего особенного не произошло, просто американцы решили сделать биографический фильм о бывшем советском лидере. У нас же это было квалифицировано как провокация, почти как антисоветская вылазка.

Дело в том, что к 1967 году Брежнев уже с трудом переносил даже простое упоминание о Хрущеве. Люди такого склада, с одной стороны, добрые и слабые, с другой - тщеславные, по-особому относятся к своим дурным поступкам, по-своему переживают их. Совершив их, они переносят всю свою ненависть на жертву, пытаясь тем самым доказать и себе, и окружающим собственную правоту. Упоминание имени отца в какой-то степени мешало упрочению его собственного имиджа - ведь многое из того, что в тот момент приписывал себе Леонид Ильич, началось задолго до него, все ощутимее теряя набранный поступательный ход. Естественно, подобные настроения начальства передавались и подчиненным.

Порой доходило до смешного. Смешного, если речь не шла о людях, облеченных практически неограниченной властью. В Крыму, по дороге из Симферополя в Ялту, на склоне горы раскинулось село Никита. В стародавние времена оно дало приют знаменитому Никитскому ботаническому саду. Однажды, проезжая мимо селения по дороге на дачу, Брежнев бросил взгляд на придорожный указатель "с. Никита" и недовольно поморщился. Его гримаса не осталась незамеченной: через несколько дней на том же месте появился иной знак "с. Ботаническое", а ботанический сад сохранил свое старое наименование, но теперь оно звучало сюрреалистически: "Никитский ботанический сад в селе Ботаническое". И этот случай не единичный. Постепенно накапливавшаяся в душе Брежнева внутренняя неприязнь к отцу перерастала в откровенную ненависть.

В этой обстановке вслед за выходом на Западе фильма о Хрущеве разразился скандал.

У нас в стране этого фильма пока никто не видел, была только информация о нем. Говорили, что он построен на съемках на даче, отец в нем дает несколько интервью, одно страшнее другого. Мне удалось посмотреть этот фильм, к сожалению, уже после смерти отца.

Как и следовало ожидать, ничего сенсационного или крамольного в нем не было. Он построен исключительно на архивных материалах, фото- и кинодокументах. Весь сыр-бор разгорелся из-за двух-трех минут в конце: там показывают отца, сидящего в "буссаковской" накидке у костра, рядом Арбат. Отец что-то рассказывает. Звучание голоса приглушено, на него наложен дикторский текст - что-то о годах юности, потом о Кубе... Таких сцен у костра в жизни отца было множество.

Я в ту пору занимался киносъемкой и постоянно таскал с собой восьмимиллиметровую камеру. Многие из гостей тоже приезжали с фотоаппаратами и кинокамерами. Я уж не говорю о постояльцах соседнего дома отдыха - фото с отцом на память входило в "культурную программу". При желании пленки легко могли попасть за рубеж. Ничего предосудительного в этом не было. Скажем, если бы меня попросили, я бы и сам мог снять этот фрагмент.

Но в фильме была не моя съемка. Как выяснилось много позже, снимал Юра Королев, профессиональный фотограф, работавший в те годы вместе с Аджубеем в журнале "Советский Союз". Кроме того, семья Королевых дружила с Юлей и Левой. Время от времени Юра навещал отца, делал фотографии, трещал киноаппаратом. Его съемки, видимо, дополнились архивными материалами: фрагментами магнитофонных записей голоса отца, сделанных до 1964 года: он тогда частенько рассказывал о донбасском периоде свой жизни, о своем друге шахтерском поэте Пантелее Махине. Впрочем, это могли быть и современные записи. Он любил при гостях вспоминать о свой молодости. Карибский кризис тоже был его любимой темой.

Реакция на фильм не заставила себя ждать. Отца не трогали и ничего у него не спрашивали. Гнев обрушился на окружающих. Первым на ковер вызвали начальника охраны Мельникова.

Мельниковым давно были недовольны. Считали, что он слишком "прохрущевский" человек, старается угодить ему во всем, словом, делает все, чтобы скрасить Хрущеву жизнь. Его поведение было не в духе времени. Фильм явился хорошим поводом для расправы. Его обвинили в потере бдительности - как он мог допустить, чтобы отец дал интервью иностранному журналисту? То, что никакого иностранного журналиста на даче ни разу не было, никого не интересовало.

В результате Мельников был снят со своей должности и уволен из органов КГБ. Я с ним потом встретился. Он работал комендантом в одном доме отдыха, постарел, поседел, плохо видел. А последний раз я его видел на похоронах отца. Он пришел проститься.

Место Мельникова занял Василий Михайлович Кондрашов - совсем другой человек, более "современный" работник. Он старался уколоть отца по мелочам, на его просьбы стандартно отвечал, что узнает у начальства. Через несколько дней обычно следовал ответ: "Нельзя. Вам не положено".

Возможно, это и не было чертой его характера: просто он строго выполнял инструкции, памятуя о судьбе своего предшественника. Замена начальника охраны должна была, по замыслу начальства, предостеречь отца, напомнить ему, в чьих руках сегодня и сила, и власть.

Однако отец сделал вид, что происшедшие изменения его не касаются. Даже в разговорах с нами он почти не затрагивал этой темы. На работу над мемуарами эта акция властей влияния не оказала. Отец не только не забросил диктовку, но заработал с удвоенной энергией.

Пик работы над мемуарами пришелся на зиму 1967/68 года. Брежнев к тому врмени уже набрал силу и начал внимательно следить за отражением своей личности в зеркале истории. "Малая земля" и "Возрождение" были еще, видимо, в отдаленных планах, но первые ростки нового культа уже вызрели.

Донесение, что Хрущев диктует свои мемуары, чрезвычайно обеспокоило Леонида Ильича. Решено было заставить отца прекратить работу. Но как?

Рассматривались, наверное, разные варианты. Устроить обыск на даче? Изъять записи силой? Нельзя. Скандала не оберешься. Прославишься на весь мир держимордой, а Хрущева выставишь мучеником. Что же делать? Оставалось одно встретиться с Хрущевым и убедить его прекратить писать мемуары, а что есть отдать в ЦК. Не удастся убедить - заставить. Припугнуть, в конце концов.

Самому встречаться с бывшим патроном Брежневу не хотелось. Хватило встречи в 1965 году.

Вызвать к себе Хрущева, провести с ним беседу и попытаться покончить с мемуарами Брежнев поручил А.П.Кириленко, своему первому заместителю в ЦК, человеку грубому и нахрапистому. Этот спуску никому не даст. К нему присоединили А.Я.Пельше, Председателя КПК, чтобы он оказал давление одним своим присутствием: с Комитетом партийного контроля не шутят. Третьим был П.Н.Демичев. Он в прошлом был близок к Хрущеву, так что при необходимости сможет разрядить обстановку, а то и убедить Хрущева не делать глупостей. Примерно такое решение было принято весной 1968 года. Оставалось действовать.

В апреле 1968 года, накануне дня рождения отца, я, как всегда, на выходные приехал в Петрово-Дальнее. Отца в доме не было. Мама сказала, что он пошел на опушку посидеть на солнышке.

- Отец очень расстроен. Вчера его вызывал в ЦК Кириленко, требовал прекратить работу над мемуарами, а что есть - сдать. Отец разнервничался, раскричался там, вышел большой скандал. Он сам тебе все расскажет, продолжала она, - только ты к нему особенно не приставай. Он сильно перенервничал и плохо себя чувствует.

Расстроенный, я отправился вниз по тропинке. На лавочке сидел отец. Рядом лежал Арбат. Отец не заметил, как я подошел, а когда я молча сел рядом, не сразу повернул голову. Мы молчали. Отец выглядел усталым, лицо его посерело и постарело.

Повернувшись ко мне, он спросил:

- Ты уже знаешь? Мама тебе рассказала?

Я кивнул головой.

- Мерзавцы! Я сказал все, что о них думаю. Может быть, хватил лишнего, но ничего - это пойдет им на пользу. А то они думают, что я буду перед ними ползать на брюхе.

Я решил внести ясность.

- Мама мне практически ничего не рассказала. Только то, что тебя вызывал Кириленко и требовал прекратить работу над мемуарами.

- Так и было. Каков мерзавец! - повторил отец и начал рассказывать.

По мере рассказа лицо его оживало, глаза стали злыми, видно было, что он заново переживает каждую фразу, каждую реплику.

Я помнил, что отец плохо себя чувствует, и попытался перевести разговор, как-то успокоить его. Но отец не хотел отвлекаться. Он кипел от возмущения и пересказал мне возмутительную сцену, происшедшую в ЦК, до конца. Впоследствии он неоднократно возвращался к событиям того дня.

Я все хорошо запомнил и даже сделал по свежим следам какие-то заметки. Вот как выглядел его рассказ.

В кабинете Кириленко сидели, кроме него самого, Пельше и Демичев. Кириленко сразу перешел к делу, без обычных в таких случаях вопросов о самочувствии.

Он заявил, что Центральному Комитету стало известно, что отец уже в течение длительного времени пишет свои мемуары, в которых рассказывает о различных событиях истории нашей партии и государства. По сути дела, он переписывает историю партии. А вопросы освещения истории партии, истории нашего Советского государства - это дело Центрального Комитета, а не отдельных лиц, тем более пенсионеров. Поэтому Политбюро ЦК требует, чтобы он прекратил свою работу над мемуарами, а то, что уже надиктовано, немедленно сдал бы в ЦК.

Закончив говорить, Кириленко обвел глазами присутствующих - видно было, что заявление стоило ему немалых усилий. Пельше и Демичев молчали. Кириленко достаточно долго проработал с Хрущевым на Украине. Здесь, в Москве, будучи его первым заместителем в Бюро ЦК по РСФСР, знал характер отца и понимал, какое оскорбление нанесено человеку, четыре года назад занимавшему пост Первого секретаря ЦК и Председателя Совета Министров СССР. Он, очевидно, надеялся, что новое положение пенсионера, даже в мелочах зависящего от них, сделает отца более покладистым и сговорчивым. Словом, заставит подчиниться.

Отец помолчал, потом оглядел своих бывших соратников. В ответ он начал говорить сначала спокойно, затем все больше и больше распаляясь. Он сказал, что не может понять, чего хотят от него Кириленко и те, кто его уполномочил. В мире, в том числе и в нашей стране, мемуары пишет огромное число людей. Это нормально. Мемуары являются не историей, а взглядом каждого человека на прожитую им жизнь. Они дополняют историю и могут служить хорошим материалом для будущих историков нашей страны и нашей партии. А коли так, он считает их требование насилием над личностью советского человека, противоречащим Конституции, и отказывается подчиниться.

- Вы можете силой запрятать меня в тюрьму или силой отобрать мои записи. Все это вы сегодня можете со мной сделать, но я категорически протестую. Я живу под арестом, - заводился отец, - ваша охрана следит за каждым моим шагом: не охрана, а тюремщики.

- Вы не можете обойтись без охраны. Люди вас ненавидят. Если бы вы появились сейчас на улице, вас бы растерзали, - не остался в долгу Кириленко.

Спохватившись, что собрались они совсем по иному поводу, не за этим вызвали отца в ЦК, Кириленко уже иным, бесцветным голосом начал произносить заранее заготовленную фразу:

- Никита Сергеевич, то, что я вам передал, - решение Политбюро ЦК, и вы обязаны, как коммунист, ему подчиниться. В противном случае... - В голосе Кириленко зазвучала угроза, но отец не дал ему договорить.

- То, что позволяете себе вы в отношении меня, не позволяло себе правительство даже в царские времена. Я помню только один подобный случай. Вы хотите поступить со мной так, как царь Николай I поступил с Тарасом Шевченко, сослав его в солдаты, запретив там писать и рисовать. Вы можете у меня отобрать все - пенсию, дачу, квартиру. Все это в ваших силах, и я не удивлюсь, если вы это сделаете. Ничего, я себе пропитание найду. Пойду слесарить, я еще помню, как это делается. А нет, так с котомкой пойду по людям. Мне люди подадут.

Он взглянул на Кириленко.

- А вам никто и крошки не даст. С голоду подохнете.

Понимая, что Хрущев с Кириленко говорить не будет, в разговор вмешался Пельше, сказав, что решение Политбюро обязательно для всех, и для отца в том числе. Этими мемуарами могут воспользоваться враждебные силы. Это было ошибкой со стороны Пельше.

- Вот Политбюро и выделило бы мне стенографистку и машинистку, которые записывали бы то, что я диктую. Это нормальная работа. Они могли бы делать два экземпляра - один оставался бы в ЦК, а с другим бы я работал, - более спокойно сказал отец. Но, вспомнив о чем-то, с раздражением добавил: - А то, опять же в нарушение Конституции, утыкали всю дачу подслушивающими устройствами. Сортир и тот не забыли. Тратите народные деньги на то, чтобы пердеж подслушивать.

Всем стало ясно, что разговор надо заканчивать - добровольно отец ничего не отдаст.

На прощание отец повторил, что он как гражданин СССР имеет право писать мемуары, и это право у него отнять не могут. Его записки предназначены для ЦК, партии и всего советского народа. Он хочет, чтобы то, что он описывает, послужило на пользу советским людям, нашим советским руководителям и государству. Пусть события, которым он был свидетель, послужат уроком в нашей будущей жизни.

На этом закончился второй после отставки, но, к сожалению, не последний визит отца в ЦК.

Свидание это выбило отца из колеи. Он переживал, опять и опять возвращаясь к обстоятельствам разговора. Диктовку отец забросил, возобновляя работу лишь эпизодически. Летом 1968 года он продиктовал очень мало. Так что в этом смысле Кириленко добился желаемого результата. Снова отца мучила та же проблема: зачем все это.

В наших разговорах во время прогулок вдали от микрофонов, фиксирующих каждое слово, он опять стал повторять:

- Бессмысленное занятие. Они не успокоятся. Я их знаю. Сейчас не посмеют, а умру - все заберут и уничтожат. Я же вижу, что происходит сегодня. Им правдивая история не нужна.

Я его успокаивал, но сам успокоиться не мог. Надо было отыскать способ, позволявший сохранить материалы до лучших времен. Все возможные варианты хранения пленок и распечаток внутри страны не были абсолютно надежны. Как только за поиски возьмутся профессионалы, а они есть в избытке, все наши дилетантские секреты будут раскрыты.

В обсуждениях с отцом судьбы мемуаров мы вернулись к мысли об укрытии рукописи за границей. Тогда же впервые возникла мысль, что в случае чрезвычайных обстоятельств изъятия надиктованного в качестве ответной меры воспоминания нужно будет опубликовать. Публикация окончательно решала проблему сохранности. Что, спрашивается, искать, если книгу можно запросто купить в магазине? Ведь весь тираж не скупишь. Никаких секретных фондов не хватит - на Западе дефицита с бумагой нет.

Несколько успокоившись после бурной беседы в ЦК, отец принялся за огород. Приближался май, пора было готовиться к посевной.

Тем временем мне удалось нащупать пути передачи копии материалов за рубеж.

Лева Петров познакомил меня со своим давним приятелем Виталием Евгеньевичем Луи. Многие его почему-то звали Виктором. Отсидев десять лет по обычному в сталинское время вздорному политическому обвинению, Луи вышел из тюрьмы после ХХ съезда и, оглядевшись, решил начать новую жизнь.

Она сложилась очень необычно для того времени, когда контакт с иностранцами приравнивался то ли почти к подвигу, то ли к опасной экспедиции в джунгли, но только не Африки, а капитала.

Виталий Евгеньевич устроился работать московским корреспондентом в одну английскую газету, что обеспечивало ему несравнимую с обычными советскими гражданами свободу выездов и контактов. После женитьбы на работавшей в Москве англичанке, ее звали Дженифер, его положение еще более упрочилось.

Конечно, за разрешение работать на англичан госбезопасность потребовала от Луи кое-какие услуги. После недолгих переговоров поладили, и вскоре Виталий Евгеньевич стал неофициальным связным между компетентными лицами у нас в стране и соответствующими кругами за рубежом. Он стал выполнять деликатные поручения на все более высоком уровне, начал общаться даже с руководителями государств.

В конце 1967 года Лева как-то предложил мне:

- Давай зайдем к одному интересному человеку, моему другу. У него собираются любопытные люди. Сам он работает в английской газете.

Я тогда был легок на подъем, охотно знакомился с новыми людьми, любил интеллигентные компании с их разговорами, спорами на самые неожиданные темы. Поэтому я уже совсем было принял предложение, но последние слова меня обеспокоили. Я работал в ракетной фирме, и общаться с иностранцами нам категорически запрещали. Я поделился своми сомнениями с Левой.

- Пустяки. Разве я предложил бы тебе что-то такое, - успокоил он меня, - с иностранцами мы встречаться не будем, а хозяин наш человек, проверенный.

Сам Лева не просто работал в АПН, но и служил в ГРУ, и не в малых чинах.

У порога нас встретил приветливый человек средних лет, провел в дом, показал его сверху до низу, от чердака до подвала. Видно было, что он очень гордится своим хозяйством, своим достатком.

Мы приятно побеседовали, разговор вертелся вокруг политических проблем. Сам я больше молчал, слушал, мне было очень интересно.

Так завязалось наше знакомство. Я стал бывать в этом доме. Особенно меня привлекала обширная библиотека Луи, набитая книгами, которых в другом месте не сыщешь. На полках стояли сочинения Солженицына, западные исследования о Сталине, Хрущеве. Часть книг была на русском, часть - на английском языке. Эта библиотека сыграла немаловажную роль в формировании моего политического сознания.

В беседах мы лучше узнавали друг друга. Виталий Евгеньевич рассказывал о себе, своем трудном и бедном детстве, заключении, тепло отзывался о Никите Сергеевиче. А это в тот период для меня значило очень много. Луи, кроме своей журналистской деятельности, занимался разными делами. Во время войны путешествовал "туристом" по Южному Вьетнаму, заезжал запросто на Тайвань, после Шестидневной войны посетил Израиль, во времена "черных полковников" объезжал греческие православные монастыри, в чилийском концлагере встречался с Луисом Корваланом. Всего не перечислишь... Но эта часть его жизни не предмет моего рассказа.

А вот что меня по-настоящему заинтересовало - это его причастность к полулегальной публикации запрещенных в нашей стране рукописей на Западе. Первой он переправил туда книгу Тарсиса, которого КГБ, тоже по рекомендации Луи, вместо Сибири решило отправить за границу. В момент начала нашего знакомства Виталий Евгеньевич "занимался" книгой Светланы Аллилуевой. Она заканчивала подготовку к изданию своей книги "20 писем к другу", где обещала описать некоторые закулисные стороны из жизни ее отца. Светлана только недавно бежала в Америку, и каждый ее шаг звучно резонировал в московских эшелонах власти. Выход в свет книги намечался на октябрь, в канун празднования пятидесятилетия Советской власти.

Осторожный дипломатический и недипломатический зондаж, прямые обращения к Светлане, издателям и правительствам западных стран о переносе даты выхода книги на несколько месяцев не принесли результата. Тогда Виталий Евгеньевич предложил на свой страх и риск, как частное лицо, сделать в книге купюры, изъять моменты, вызывающие наибольшее беспокойство Кремля и издать эту книгу на несколько месяцев раньше официального срока.

Условия он поставил следующие: нужна рукопись, купюры не должны искажать смысл книги и остаться незаметными для читателя, доходы от издания, наравне с неизбежными неприятностями, отдаются на откуп исключительно Луи. Условия приняли. Виталию Евгеньевичу предоставили копию рукописи, хранившуюся у Светланиных детей.

Операция началась: издательство, согласное на пиратскую акцию, нашлось без труда. Книга вышла летом 1967 года и до какой-то степени сбила нараставший ажиотаж. Виталий Евгеньевич получил немалый гонорар и повестку в Канадский суд. Авторитет Луи в глазах властей сильно вырос. Тут-то и пришла мне впервые мысль, что Луи - это тот человек, который сможет помочь нам схоронить мемуары отца за границей. У него в Лондоне - теща, материалы можно хранить у нее или положить в банк. А гонорар от публикации воспоминаний Хрущева, пусть даже в отдаленном будущем, ни в какое сравнение не пойдет с суммами, заработанными им на публикации книги Аллилуевой.

Конечно, как во всяком деле, сохранялся риск, и немалый, но хранить рукопись и пленки только в нашей стране было еще рискованнее.

Однако, кроме технического, был и моральный аспект. Шел уже не 1958 год, но еще далеко не 1988-й или 1998-й. Всего десять лет назад метались молнии в Пастернака, передавшего свою рукопись итальянскому издателю. Недавно осудили Синявского и Даниэля. Отец не одобрял этого судилища, но... В голову приходили и более далекие события, вспоминалось письмо Федора Раскольникова, обнажившее ужасы сталинского режима. Не будь оно опубликовано во Франции, мы бы многого тогда не узнали. А письма и статьи Ленина?.. Они ведь тоже часто публиковались за границей.

Тем не менее стереотип был силен, коль скоро книга опубликована на Западе - это жест враждебный.

Отец был смелее меня, считая, что мемуары Первого секретаря ЦК - это исповедь человека, отдавшего всю свою жизнь борьбе за Советскую власть, за коммунистическое общество. В них правда жизни, предостережения, факты. Они должны дойти до людей. Пусть сначала и там, но когда-нибудь и здесь. Конечно, наоборот было бы лучше, но как дожить до этих времен? Собственно, выбора у нас не оставалось: или Луи, или - мучительное ожидание, когда КГБ, власти займутся мемуарами всерьез. Я верил, точнее, очень хотел поверить Луи, хотя слышал о нем много гадостей. Он мог подвести и впоследствии подводил меня во многом, правда, во второстепенном, был склонен к авантюрам.

Я поехал в Баковку, где жил Луи. Начинать разговор я не спешил, да и не знал, как произнести первые слова. Этот разговор отделял мою "легальную" деятельность от "нелегальной". Мне было здорово не по себе. Неизвестно, чем это могло кончиться: арестом, ссылкой? Думать о последствиях не хотелось. Болтая о пустяках, мы спустились в сад и через калитку вышли на соседний пригорок. Здесь, вне дома, мы оба чувствовали себя спокойнее.

Когда мы остались вдвоем, Виталий Евгеньевич неожиданно сам заговорил о публикации мемуаров за рубежом. Осторожно, походя, в общих словах: "Хорошо бы... А так они сохранятся для мира и потом вернутся в Россию... Когда созреют условия..." Я молча слушал. Первый шаг сделан, и не мной, - уже легче.

Когда пришел мой черед, я сказал ему примерно следующее: "Работа над мемуарами в самом разгаре, а вернее - начале. Далеко не весь текст надиктован, еще меньше расшифровано и отредактировано. Работы еще на несколько лет, нам нужна не сенсация, а законченный труд. О публикации сейчас нечего и думать. Но есть другая проблема, на сегодня более важная, - сохранность материала.

- Ну ведь ты не дурак. У тебя должна быть не одна захоронка, отреагировал Луи.

Он, конечно, догадался, куда я клоню, но хотел, чтобы я сам высказался до конца.

- Хотелось бы найти место понадежнее, как в Швейцарском банке, - пошутил я. - Никогда не знаешь, насколько "Они" тщательно будут искать, и всегда есть опасность, что найдут.

- Да, скорее всего, найдут. Это "Они" умеют, - подтвердил Виталий Евгеньевич.

Дальше тянуть не имело смысла.

- Я хотел тебя попросить сохранить копию. Для этого надо ее вывезти за рубеж, может, в Англию. Ведь там у твоей жены Дженни - мама.

- Сундук тещи не самое надежное место, - отпарировал Луи.

- Можно найти и понадежнее, - продолжал я. - Главная проблема - как вывезти.

- Дело, конечно, непростое, но решаемое. Конечно, потребует соответствующих затрат, - перешел ближе к делу Виталий Евгеньевич.

- В случае публикации гонорар будет очень большим, а мы заинтересованы в сохранении материала, а не в получении денег, - быстро отреагировал я. - Все практические вопросы обсудим позже. Я уже сказал, что сегодня речь идет не о публикации, а о безопасности.

- В денежных вопросах лучше иметь ясность заранее, - как-то задумчиво, но твердо проговорил мой собеседник.

- Не это главное. Мы согласимся на любые варианты. Понятно, что такое дело требует больших затрат. В конце концов в денежных делах последнее слово останется за тобой, - внес я окончательную ясность.

- Хорошо, я сделаю все что возможно. Думаю, дело уладится. А Никита Сергеевич знает? Он тебя уполномачивал? - задал он вопрос.

- Нет, но у нас договорено, что за безопасность отвечаю я. Не надо его впутывать в это дело, - не раздумывая ответил я.

- Это ваши дела. Я постараюсь все устроить, - проговорил Луи, - но публикацию лучше не затягивать. Через десять лет в мире забудут, кто такой Хрущев. Придут новые люди. Тогда опубликование мемуаров не вызовет такого интереса, как сейчас.

- Мы идем по второму кругу, речь - о сохранении рукописи, а не о ее публикации. Мы же договорились, - рассердился я.

- Да, конечно, - не стал настаивать Виталий Евгеньевич.

Когда я рассказал о разговоре отцу, он после короткого обсуждения согласился, что доверяться до конца посреднику не следует, чем меньше он будет осведомлен, тем лучше. Пусть он знает меня одного. Не умолчал я и о разговоре с Луи о публикации, подчеркнув, что категорически отверг его предложение. На этом разговор с отцом оборвался, развивать эту тему он не стал.

Через несколько дней я привез на дачу Луи в запечатанной коробке магнитофонные бобины и отредактированный мною текст.

- Так дело не пойдет. Я должен видеть, что повезу, - обиделся Виталий Евгеньевич.

На секунду я заколебался, картонная коробка из-под печенья, плотная коричневая упаковочная бумага, опоясывавшая все это веревка создавали некую иллюзию сохранности содержимого от чужих глаз. Конечно, только иллюзию. Материалы уходили в чужие руки, и запечатаны они или нет, не имело больше никакого значения. Вообще, увижу ли я их когда-нибудь? Я раскрыл коробку, Луи осмотрел ее содержимое, пересчитал кассеты и закрыл ее обратно.

- Теперь все в порядке, - сказал он и спрятал коробку в большой резной шкаф черного дерева.

Мне стало не по себе. С этого момента все начиналось на самом деле. Разговоры кончились.

Прошло какое-то время. Луи уехал за границу, и известий от него не приходило. Через месяц он вернулся.

- Всё в надежном месте. Только не спрашивай, как я это сделал. Это моя тайна. Конечно, я провез груз не в чемодане, - весело рассказывал он, - теперь ОНИ в сохранности не у тещи - в банковском сейфе. Туда никто не доберется.

В очередной приезд на дачу я все подробно пересказал отцу. В ответ он кивнул головой. После этого новые порции материалов по мере готовности перекочевывали в заграничный сейф.

Прошло какое-то время, и отец вдруг вернулся к теме публикации мемуаров за границей. Видимо, он много раздумывал, взвешивал, пытался угадать, что же ждет нас в будущем.

- Я думаю, - начал он, - предложение посредника не такое уж глупое. Обстоятельства могут сложиться так, что не только я и ты, но и он не сможет добраться до сейфа. Нам противостоят люди, способные на все, ты не можешь себе даже представить, насколько велики их возможности. Свяжись с посредником. Пусть он поговорит условно с каким-нибудь очень солидным издательством о том, что они получат право опубликовать книгу, но не к какому-то твердому сроку, а только после того, как мы отсюда дадим знак.

Отец замолчал, мы пошли по дорожке, ведущей к лугу, впереди лениво трусил Арбат.

- Надо быть ко всему готовым, - вдруг произнес отец. - "Они" не успокоятся. Можно ожидать любой гадости: или похитят материалы тайно, или просто отберут. Арестовать они, видимо, не рискнут. И время не то, и кишка тонка. А отобрать постараются.

Тем временем Брежнева крайне беспокоило, как бы отец не написал что-нибудь плохое о нем. А то, что отец, по докладам охраны, подслушивавшей Хрущева, фамилию Брежнева вообще ни разу не упомянул, еще больше его раздражало. Без сомнения, приходилось ожидать новых неприятностей. С другой стороны, надо было внести ясность в наши отношения с Луи, который постоянно возвращался к проблеме опубликования. У него в этом деле на первом месте стоял коммерческий интерес, и он жаждал определенности.

- Когда? Через год, два, десять? Надо определиться. После смерти уже ничего не будет нужно, - повторял он.

Я уходил от прямого ответа, но бесконечно тянуть невозможно.

Когда при очередной встрече я рассказал Луи о решении отца, выдав его за свое, он обрадовался.

- Издателя я найду, это не самая большая проблема, - начал Виталий Евгеньевич. - Я уже зондировал почву в редакции "Тайм" в Штатах.

Услышав о такой самодеятельности, я обомлел, но промолчал, посчитав, что сейчас не время для выяснения отношений, и, наверное, зря. Впоследствии "партизанщина" Луи доставила нам много хлопот и неприятностей.

- Вероятно, они согласятся и на ваши условия, если ждать не слишком долго. Впрочем, у них нет выхода. Не согласятся - найду других, - продолжал Луи. Главное, максимально отвести от себя удар. Должна быть правдоподобная версия о том, как материалы оказались за границей, и кто-то должен прикрыть нас здесь. Ладно, о первом я подумаю сам, а о втором - посоветуюсь...

Подробностей происходившего я не знаю. Виталий Евгеньевич лишь рассказал, что действовать он начал с головы. К тому времени у него установились доверительные отношения с самим Андроповым, они не раз встречались, но не в кабинете на площади Дзержинского, а в неформальной обстановке, как бы случайно, у кого-то из общих знакомых. Во время одной из таких встреч Виталий Евгеньевич навел Юрия Владимировича на разговор о мемуарах отца. Он решил рискнуть и рассказал ему все или почти все. Андропов выслушал сообщение не перебивая, только удовлетворенно кивал. На вопрос, не желает ли он ознакомиться с записями отца, улыбнулся и коротко ответил: "Нет". Отныне мы могли рассчитывать если не на помощь, то на нейтралитет КГБ, по крайней мере некоторых из его служб.

С американской стороны Виталию Евгеньевичу и его "друзьям" помогал представитель журнала "Тайм" в Москве Джеролд Шехтер. Почему выбор пал именно на него, не берусь судить. Местом переговоров американцы почему-то выбрали Копенгаген. Почему Копенгаген, а не Лондон или Нью-Йорк, трудно сказать. В начале переговоров издатели засомневались, насколько можно верить представленному тексту? В то время как раз разразился скандал с опубликованием фальшивых дневников Адольфа Гитлера.

Издатели опасались провокации. Встал вопрос, как подтвердить подлинность материалов. Писать мы им не хотели, считая, что опасность провала слишком велика. Тогда наши помощники нашли выход. Решили прибегнуть к помощи фотоаппарата.

Из Вены отцу передали две шляпы - ярко-алую и черную с огромными полями. В подтверждение авторства отца и его согласия на публикацию просили прислать фотографии отца в этих шляпах. Когда я привез шляпы в Петрово-Дальнее, они своей экстравагантностью привлекли всеобщее внимание. Я объяснил, что это сувенир от одного из зарубежных поклонников отца. Мама удивлялась: "Неужто он думает, что отец будет такое носить?"

Отправившись гулять, мы остались одни, я рассказал отцу, в чем дело. Он долго смеялся. Выдумка пришлась ему по душе, он любил остроумных людей, и, когда мы вернулись с прогулки, сам вступил в игру. Присев на скамейку перед домом, отец громко попросил меня:

- Ну-ка, принеси мне эти шляпы. Хочу примерить.

Мама была в ужасе:

- Неужели ты собираешься их надевать?

- А почему бы и нет? - подначил ее отец.

- Слишком яркие, - пожала плечами мама.

Я принес шляпы. Заодно захватил и фотоаппарат.

Отец надел шляпу и сказал:

- Сфотографируй меня, интересно, как это получится?

Так он и сфотографировался с одной шляпой на голове, а с другой - в руке. Вскоре издатели получили снимки: теперь они удостоверились, что их не водят за нос.

Была достигнута предварительная договоренность о возможности опубликования воспоминаний в американском издательстве "Литтл, Браун энд компани". Договор с издательством Луи подписал от своего имени, ему же причитался и гонорар за книгу. В то время Советский Союз не признавал Конвенции по охране авторских прав, поэтому издатели с легким сердцем подписывали договоры с кем угодно. К слову, этот договор действует и поныне. Когда несколько лет тому назад я попытался предъявить издательству свои права, мне вежливо, но твердо указали на дверь.

Подготовку рукописи, приведение ее в порядок, который устраивал американцев, издатели поручили совсем молодому человеку, никому тогда не известному студенту Оксфордского университета Строубу Тэлботту. Работа поглотила его с головой. Строубу не оставалось времени ни на приготовление пищи, ни на поддержание порядка в общежитии. На его счастье, все заботы о быте взял на себя его сосед по комнате, будущий президент США Билл Клинтон.

Передавать полный текст американцам Луи не решился, предложил изъять из текста упоминания, способные вызвать слишком большое раздражение у Брежнева или у других членов Политбюро. Это в основном касалось крайне редких упоминаний о них самих и некоторых одиозных фактов, таких, как помощь супругов Розенберг в овладении американскими атомными достижениями, кое-какие "секреты", касающиеся ракет, и не помню, что еще.

"Если поднимется слишком большой шум, они не смогут нас прикрыть", объяснил мне Луи. Таких мест оказалось немного, и отец согласился. Впоследствии, в 1990 году, Луи и Шехтер на базе этих изъятых кусков издали в США отдельную тоненькую третью книжку воспоминаний отца под названием "Магнитофонные ленты гласности".

Подготову текста Тэлбот вел самостоятельно, ни о каких контактах с ним тогда и мечтать не приходилось. Поэтому американский текст слабо корреспондируется с оригиналом, абзацы исходного текста скомпонованы произвольно, многое, очень многое сокращено. К тому же Луи с Шехтером самовольно дописали несколько страниц о молодости отца, внеся тем самым изрядную путаницу. К примеру, они, не зная имени первой жены отца, перекрестили ее из Ефросиньи в Галину. А так как это подавалось за текст, надиктованный отцом, получалось, что он забыл имя собственной жены.

Случались и иные курьезы. Просматривая перепечатанный после редактирования свой экземпляр рукописи, я в заметках о Мао Цзэдуне обнаружил забавную опечатку. Отец упоминает, что Сталин невысоко оценивал теоретическую подготовку Мао и называл его "пещерным марксистом". После перепечатки получился "песчаный марксист". Я посмеялся и при встрече рассказал об этом Виталию Евгеньевичу.

Каково было мое удивление, когда он хлопнул себя по лбу и стал дико хохотать. Оказывается, Тэлбот обратился к нему за разъяснениями, как в России трактуется термин "песчаный марксист". В литературе он такого не встречал. Луи не знал, что ответить, и тут же придумал, что это означает нестойкий, колеблющийся, стоящий на песке.

В те годы мы ничего, почти ничего не знали о происходивших в Америке событиях. Отец продолжал диктовать, Лора печатала, я редактировал.

Шли дни, месяцы - материалов становилось все больше. Мы работали спокойно: что бы ни случилось, книга будет сохранена.

Впрочем, несмотря ни на что, в душе я очень надеялся, что к последнему средству - публикации книги на Западе - прибегнуть не придется.

Лето было занято сельскохозяйственными работами, они практически поглощали все время. На мемуары времени оставалось мало, да и браться за них отцу не хотелось. Для такого дела нужен настрой, желание. А сейчас при одной мысли о мемуарах всплывала физиономия Кириленко, слышались его слова. И поскольку из разговора с отцом ничего не вышло, "доброжелатели" решили действовать иначе. Взялись за его детей, начав с семьи Аджубеев.

Алексея Ивановича, который теперь работал заведующим отделом в журнале "Советский Союз", вызвали куда-то и предложили покинуть Москву, перейдя на работу в одно дальневосточное издательство. Алексей Иванович испугался и ударил во все колокола: он заявил, что никуда не поедет и немедленно напишет жалобу Генеральному секретарю ООН. Угроза неожиданно возымела действие. К нему больше не приставали. Видимо, с ним побеседовали и по другим вопросам. Во всяком случае, с тех пор он стал общаться с отцом еще реже. Несколько раз заводил разговор о мемуарах, причем мнение его диаметрально поменялось. Теперь он считал работу над воспоминаниями бесполезным и ненужным занятием, утверждая, что дела отца говорят сами за себя и никаких дополнительных разъяснений не требуется. Отец отмалчивался или отделывался нейтральными репликами. Обращался Аджубей и ко мне с предложениями уговорить отца больше мемуарами не заниматься. Я не согласился, ответив, что мемуары важны и для истории, и для самого отца.

Нужно сказать, что до того момента наши отношения с Алексеем Ивановичем, Алешей, складывались по-родственному. Для меня он стал старшим товарищем, почти старшим братом, заменив погибшего на фронте Леонида. Алеша тоже демонстрировал благорасположение.

Все враз переменилось вскоре после нашего разговора. Как сейчас помню, в следующий выходной Аджубеи приехали к отцу на дачу. Когда их машина подкатила к крыльцу я, как обычно, бросился навстречу. Алеша сидел за рулем, окно было открыто. Не дожидаясь остановки, я поздоровался, стал делиться какими-то новостями. Обычно Алеша тут же включался в разговор, но на сей раз он не только не ответил на приветствие, но даже не повернул головы. Будто меня тут и не было. Я смешался, не понимая, что же на него нашло. Оказывается, ничего не нашло, просто Аджубей решил больше со мной не знаться. Если у отца за столом мы еще обменивались ничего не значащими фразами, то на улице он демонстративно меня не замечал. Спектакль разыгрывался для охранников, которые, естественно, докладывали о происходившем на даче.

Первые недели после разрыва я очень переживал. Потом смирился и решил, что все к лучшему, друзья познаются в беде.

Дальше - больше, после смерти отца Алексей Иванович повел себя в отношении мамы по-хамски (более мягкого слова я не смог подобрать), и после этого он для меня перестал существовать. О событиях тех дней я говорить не хочу.

Уже после смерти мамы Алексей Иванович решил наладить отношения. Я не возражал, прошло уже много лет, да и родственник все-таки. Но былая дружба не восстановилась, общение ограничивалось ритуальными встречами за столом на днях рождения и других подобных мероприятиях.

Не миновали "репрессии" и меня. Об этом расскажу поподробнее.

Я уже упоминал, что работал в ОКБ-52, в организации, занимавшейся ракетной техникой. Работа мне нравилась, нравился и мой шеф - академик Владимир Николаевич Челомей. В тот период я вел раздел систем управления в нескольких проектах. Дел было много, но я выкраивал любую свободную минуту для работы над мемуарами отца. Папку с очередной порцией листов, нуждающихся в правке, постоянно таскал с собой.

Вскоре после беседы Кириленко с отцом у меня в кабинете раздался звонок и незнакомый голос сообщил:

- Сергей Никитич, с вами говорят из Управления кадров Министерства приборостроения. Нам сообщили, что вы переходите на работу в Институт электронных управляющих машин нашего ведомства. Зайдите к нам, мы уладим все формальности.

Я ничего не понял.

- Вы, видимо, ошиблись, я никуда переходить не собираюсь, - ответил я.

- Не знаю, не знаю. У меня лежат переводные документы на вас, - продолжал мой собеседник. - Впрочем, это ваше дело. На всякий случай запишите мой телефон, - и он продиктовал номер.

Я не знал, что и подумать. Ситуация была неприятная. Челомей сильно переменился ко мне за последние годы: с одной стороны, старался сохранить дружеские отношения, с другой - хотел, чтобы в ОКБ посторонние меня видели пореже. Он даже как-то сказал мне в минуту откровенности: "Ты им не попадайся на глаза. Сиди в своем КБ, а в смежные организации не езди".

Первым, кого я встретил после странного телефонного разговора, был заместитель Челомея по кадрам Евгений Лукич Журавлев. Я тут же рассказал ему все.

- А я только собирался высказать тебе то, что думаю о твоем предательстве, - вдруг сказал Евгений Лукич. - У меня лежит запрос на твой перевод. Я думал, ты все это обтяпал за нашей спиной. Доложил Владимиру Николаевичу, и он приказал поговорить с тобой.

Это уже была явная ложь. Впоследствии я узнал, что за некоторое время до описываемых событий к Челомею приходили по мою душу представители "органов", предположивших, что в силу известных обстоятельств я обижен, и решивших, что хорошо бы меня перевести на работу, не связанную с секретной тематикой. Если бы Челомей ответил, что это чепуха и я необходим в КБ, разговор тот остался бы без последстий. Во всяком случае, так мне позже объяснили осведомленные люди.

Но Челомей поступил иначе. Появилась возможность избавиться от меня - ведь при его разговорах с Брежневым и Устиновым мое имя всегда могло всплыть (они прекрасно знали и меня, и где я работаю) и вызвать неудовольствие.

Ничего этого я тогда не знал и сказал Журавлеву, что никуда не собираюсь и даже мыслей таких не имею. Тут же я поднялся на шестой этаж к Челомею. Владимир Николаевич внимательно выслушал меня и не стал утверждать, будто ничего не знает.

- Это все Устинов. Он тебя не любит, - сел он на своего любимого конька. Устинова он ненавидел, и тот платил ему той же монетой. - Это все его дела. Мне уже о тебе звонил Сербин, спрашивал, когда ты уходишь. Ты не представляешь, насколько он низкий человек, способен на любую гадость.

Я не понял, кого он имел в виду - Устинова или Сербина, но хорошо знал эту привычку Владимира Николаевича в подобных выражениях характеризовать многих, с кем ему приходилось общаться, и не придал его словам серьезного значения.

Я был растерян и ждал от него помощи:

- Что же мне делать? Я совсем не хочу никуда переходить.

- Знаешь, - в раздумье протянул Челомей, - напиши письмо Леониду Ильичу. Кроме него, никто ничего не сделает. А он тебя знает и всегда тепло к тебе относился.

Совет был безукоризнен: Челомей оказывался "вне игры". Если Брежнев вдруг соблаговолит оставить меня в ОКБ, мое будущее санкционировано свыше и можно не беспокоиться. Ну а на нет и суда нет. Владимир Николаевич сослался на срочный вызов к министру и ушел. Я остался со своими раздумьями. Писать Брежневу, особенно после стычки отца с Кириленко, мне очень не хотелось - и бесполезно, и противно. Решил не предпринимать никаких действий по своей инициативе авось забудется.

Прошло две недели, и мне позвонил Журавлев:

- Ну так что? Что будешь делать? Мне тут звонили...

- Я, собственно, ничего не делал...

- Зря. Тебе предоставили время на принятие решения. Сейчас пора действовать. Надо тебе съездить в ту организацию.

Я решил предпринять последнюю попытку:

- Лукич, а что ты будешь делать, если я откажусь и никуда не пойду? Ведь по закону меня не за что увольнять.

- Напрасно теряешь время. Мы с тобой старые друзья, но я должен выполнять приказы руководства. А законов много. Например, можно сократить твое КБ за ненадобностью или в связи с реорганизацией. Вот ты и окажешься не у дел. Мой совет: или прими предложение, или прими меры. Время работает не на тебя.

- Спасибо за совет. А ты не можешь связать меня с тем, кто дает тебе указания?

- На этот вопрос я сам тебе не отвечу. Я перезвоню.

Через полчаса Журавлев сообщил мне номер телефона, назвал фамилию. Из первых цифр было видно, что это номер КГБ, а не нашего министерства. Мой разговор с невидимым собеседником был коротким, ничего нового он мне сообщить не мог. Я только спросил, что делать, если предложенная организация мне не подойдет. Могу я устроиться куда-нибудь еще?

Я наивно полагал, что смогу перейти на "фирму" к кому-нибудь из знакомых главных конструкторов по профилю своей работы - Пилюгину, Кузнецову, Петелину.

Мне было сказано, что других вариантов не существует. Если предложение не подойдет, они ничем помочь не смогут. Я положил трубку. Оставалось или подчиниться, или обращаться на самый верх.

В тот же день меня вызвал Челомей:

- Ты связался с Леонидом Ильичом?

- Нет еще. Пытался разобраться, не прибегая к его помощи. Очень уж не хочется ему писать.

- Напрасно. Кроме него, тут никто ничего не сделает. Мне уже дважды звонил Сербин. Я выкручиваюсь как могу, но чувствую, что скоро его терпению придет конец.

Выхода не было, и я вечером написал короткое обращение на имя Генерального секретаря с изложением фактов и просьбой оставить меня на старом месте работы, где я как специалист могу принести наибольшую пользу. Разузнав телефон, я позвонил помощнику Брежнева А.М.Александрову-Агентову. Я не очень разбирался в обязанностях его помощников и не знал, что он занимается международными делами.

Александров сам взял трубку и, выслушав меня, предложил зайти в удобное для меня время. Сговорились встретиться следующим утром. Принят я был чрезвычайно любезно. Алесандров сказал, что в ближайшее время доложит "самому" и надеется, что все образуется.

- Вы позвоните через пару дней, - обнадеживающе закончил он разговор.

Я несколько успокоился. Такой оперативности, признаться, я не ожидал. Очевидно, думал я, поскольку Брежнев раньше много занимался нашими делами, он хорошо знает и наше ОКБ, и меня. Наверное, все образуется.

Я "услужливо" забыл разговор у Кириленко и то, что после 1964 года Брежнев стал совсем не тем.

Через два дня Александров, помявшись, сказал мне по телефону, что он доложил мою записку, но Леонид Ильич заниматься существом дела не стал, а сказал: "Это дело Устинова. Пусть он и решает".

- Вы позвоните Дмитрию Федоровичу, вот телефон его помощника, - закончил разговор Александров.

Устинову я звонить не стал. Такой ответ Брежнева означал однозначный и пренебрежительный отказ. О том, что с Устиновым наша организация, а следовательно, и я были не в лучших отношениях, Брежнев прекрасно знал.

Рассказав все Челомею и выслушав, как я понимаю теперь, его не совсем искренние соболезнования, я набрал продиктованный мне номер телефона директора организации, где мне отныне предстояло работать, Бориса Николаевича Наумова.

Секретарь соединила меня мгновенно. В ответ на мои сбивчивые объяснения Наумов дружелюбно сказал, что ему все известно и он обо мне наслышан, а потом выразил уверенность, что я найду себе дело по душе. Предложил приехать. Через два часа я подъезжал к своей будущей обители. Через проходную прошел в небольшой двор, в котором одиноко стояло пятиэтажное школьное здание. После гигантской территории нашего ОКБ и его многочисленных многоэтажных корпусов организация выглядела затрапезно.

Загрузка...