Нам ли, чоро[1] цыганам, сказывать сказки! Что мы можем рассказать? Книг мы не читаем, а ведь в них-то и прячутся дивные истории. Кто теперь может придумать сказку? Прежние сказочники все по мерли: и старый Феро, и семьи Бубра да Хаши — все-все, нам же не до сказок. Мы должны работать от зари до зари, ведь рогульчатый и корабельный гвоздь ценятся в грош. Здорово приходится поработать молотом, чтоб наковать этих гвоздей фунтов шестьдесят в день. Вот и не стало у стариков сказок. Работают они да молчат словно рыбы. Тяжело достается хлеб гвоздарю, доложу я вам. А ведь знают нас во всех краях: венгерский ром[2]-гвоздарь не имеет себе равного. Года два тому назад поселили к нам сюда греков-бедняков, так не выдержали — все поудирали. Еще бы! Летом, в жару, бить по горячему железу — не детская забава. Заводы и те пыхтят, а тут попробуй-ка вручную. Взять хотя бы костыли — ну, чем рельса прикрепляется к шпалам, вы, наверное, видели такие, — так вот, если отлить брусок и выточить костыль, то головка будет непрочной, отколется. А мы берем гвоздь, накаляем, кладем на наковальню, вот так, поглядите, оттачиваем его, потом другим концом придвинем к краю наковальни и раза три-четыре хорошенько ударим по нему, затем, легонечко постукивая, придаем ему форму красивой буквы Т. В мгновение ока костыль готов. Уж такой гвоздь не сломается, он так и гнется, так и льнет к рельсе.
Вот так-то. А вы про сказки. Да и кому рассказывать? Чаво[3] целыми днями в школе, в детском садике или. как это там называется. так кому же нужны наши сказки? Старый Чунко, музыкант, — он уж теперь подбирается к седьмому десятку — выйдет ко мне, бывало, еще малышом, а то и подростком: «Дядя Напо, расскажите сказку», — а сам кладет рядом со мной пачечку двухкрайцарового табаку. Да из батраков приходят ребята. Прежде-то было совсем не так, как теперь. Теперь дети в школу ходят, а тогда они играли за Холмом тысяча восемьсот сорок восьмого года. Помню, только крикнешь им:
— Идите сюда, заходите! Пецо! Суска! Кико! Хотите сказку послушать? Мы остановились на самом интересном месте, когда слепой полицейский поймал подручного мясника! Идите же, идите скорее! Кто придет сюда уголь дробить, тот услышит сказку!
Ребятня уже тут как тут. И вот тогда мы, старики, рассказывали им сказки. Говорили, что на ум приходило, да то, что слышали от своих дедов, ну и, ясное дело, кое-что прибавляли от себя, чтобы сказки хватило на весь уголь. А если кому-нибудь из детворы хотелось еще слушать, того ставили раздувать меха. Слушал малыш, слушал, покуда не обалдевал от газа. В те времена сказка говорилась по-цыгански, так мы и лучше знали, и красивее у нас выходило. Песни тоже пелись по-цыгански.
А кому теперь наши сказки рассказывать? Мои сыновья готовы поклясться Марьей, что они не цыгане: они, видите ли, заимели нынче приличные костюмы…
Но тогда, в былые времена, все было иначе.
Ну, в общем, если вы поклянетесь, что не станете смеяться над стариком, то расскажу я вам одну-две из тех прежних сказок.
Кай сья, кай нана или как там по-вашему… жил да был в Цыгании — стране, которой никогда не было, — могущественный король. Мало того, что король тот был великим, у него еще и жена была такая красавица, какой во всей стране не сыщешь. Да и не только в стране — ни на этом свете, ни на том таких красавиц не бывало.
И вот однажды эта красавица королева родила дочку. И как только она родила, напала на нее лихорадка, два дня трясло ее, а на третий умерла королева. Перед смертью сказала она королю, что он может жениться снова, но только тогда, когда найдет такую невесту, которая не уступит по красоте ей, королеве.
Прошли шесть лет траура, и король начал искать себе жену. Искал он по, своей стране, искал и в соседних странах, но все возвращался без жены, потому что красавицы, подобной его прекрасной жене, он найти не мог.
Тем временем маленькая королевна росла да росла, и пошел ей шестнадцатый год. Отец все чаще стал поглядывать на дочь и всякий раз говорил себе: «Не видеть мне белого света, если не будет она такой же красивой, какой была ее мать!» Так и вышло.
Когда девушке стукнуло шестнадцать, достал отец портрет, на котором он был нарисован с женой своей. Поглядел он на портрет, да и говорит дочери:
— Послушай, дочка! Твоя мать завещала мне жениться на такой же красавице, какой была она сама. Посмотри же на эту картину, дочка. Ни на этом свете, ни на том нет подобной красавицы, только ты одна. Значит, на тебе я и женюсь.
Горько заплакала тут королевна, но перечить отцу не посмела. Побежала она на кладбище, к могиле своей матери, и стала звать:
Встань, моя матушка родимая!
Встань, моя матушка любимая!
А мать отвечает из могилы:
Ничего больше мать не сказала ей, не прибавила ей ума-разума. Но пришел девушке на помощь всемогущий Делоро[5].
Вернулась она домой, а отца нет: ушел на охоту. Что тут делать? Собралась она, да и побрела куда глаза глядят.
Шла она, шла, пока не дошла до владений соседнего короля. Нанялась в услужение к королю. И так как была она прекрасна, ее приставили к королевичу. Приглянулась королевичу девица, ох и приглянулась! Стал он ласково расспрашивать ее, откуда она, чья дочь. Девушка рассказала все как есть. Выслушал ее королевич и недолго думая решил обвенчаться с красавицей королевной. Он тут же назначил день свадьбы.
О баро Девла[6]! Что потом случилось! Вернулся цыганский король с охоты и видит: дочери и след простыл. Но он не рассердился, не думайте, он был хитрый-прехитрый! Он отстегнул свою саблю и приказал ей найти девушку и сделать так, чтобы девушка от нее, от сабли отяжелела. А еще он велел сабле отрубить у дочери руки и принести их ему.
Сабля послушно отправилась на поиски королевны, нашла ее, отрубила красавице обе руки по локоть и унесла их с собой. Король позвал попа, чтобы обвенчаться с руками дочери своей. Но Делоро близко к сердцу принял судьбу красавицы, и как только король переступил порог церкви и взглянул на его святое тело, тотчас же свалился замертво. Так пришел конец королю Цыгании — страны, которой никогда не было.
Тем временем дочь короля готовилась к свадьбе. Она заказала себе такое подвенечное платье, в котором не было видно, что ее руки обрублены до локтей. А живот у королевны все рос да рос, ведь она, бедняжка, была беременна. И за свадебным столом она старалась сесть так, чтобы скрыть и недостаток, и излишек…
Есть, бедняжка, ничего, конечно, не могла, до еды ли ей было? Напрасно подносили ей самые вкусные блюда — она отказалась даже от жаркого из цыплят, хотя это было ее любимое кушанье. Короли, приглашенные на пир, начали уже перешептываться, что невеста очень хороша собой, да жаль, что ничего не ест и молчит.
Начались танцы, и стали просить ее гости-короли потанцевать с ними, потому что всем она понравилась и не было такой красавицы во всем мире. Молодой муж тоже стал звать ее танцевать, а когда она отказалась, взял да и вывел ее в круг.
Вот тогда-то все стало ясно. Напрасно молоденькая королева пыталась объяснить, что она невинна. Муж приказал своим слугам выбросить ее в свинарник.
Нэ, ашунес[7], что из всего этого вышло! Делоро случайно посмотрел вниз на землю, заглянул в свинарник короля и тут же подозвал к себе святого Петра.
— Поди-ка сюда, сынок, — сказал он ему. — Видишь вон того маленького романо чаво[8], что собирается появиться на свет? Ну, так будь же ему крестным отцом.
А молоденькой королеве стало совсем плохо, потому что пришло ей время родить. И вот родила она сыночка. В эту самую минуту святой Петр подошел к дверям хлева.
Поздоровался он с юной матерью и говорит ей:
— Возьми, дочь моя, младенца и покорми.
— О, горе мне, как же я возьму его, мой добрый господин, когда у меня отрублены по локоть обе руки.
— Возьми, возьми, раз я тебе говорю.
Девушка потянулась к ребенку и — о Делоро баро! — обе руки ее тотчас же отросли. А святой Петр дал малютке одежду и осыпал юную мать бриллиантами.
На рассвете в хлев пришли королевские слуги, чтобы унести косточки девицы: они решили, что ее разорвали свиньи. Но хлев уже был объят пламенем — он загорелся от искр бриллиантов. И вот из огня вышли святой Петр и юная мать с младенцем на руках целы и невредимы, потому что они в огне не горели.
Сломя голову помчались слуги докладывать обо всем королевичу. Прибежал королевич к жене и просит простить его, говорит, что не знал он, что она невинна. Но молоденькая королева не ответила ему ни слова. А святой Петр дал ей экипаж, запряженный шестеркой лошадей, и молоденькая королева со своим ребёнком укатила, даже не оглянулась.
Если, бродя по свету, вы когда-нибудь попадете в Цыганию, скажите там, что узнали всю эту историю от меня.
Но только если вас спросят.
— А в самом деле, была ли когда-нибудь Цыгания? — спрашивал у меня всякий раз малыш Кико в конце этой сказки. Я ее часто рассказывал детишкам. Ну, подумайте сами, можно ли к каждой тележке с углем придумать новую сказку? Я, конечно, и говорю ему:
— Да откуда мне знать это? Я сам был еще совсем маленьким найко[9], когда отец поставил меня к наковальне сюда, в яму, — с тех пор я никуда не ходил дальше переезда. Была ли Цыгания или нет — спроси у гаджо[10]: они лучше знают, они ученые. Мы знаем только одно — то, чего не знают гаджо. Мы знаем, кто, еще не начав работать, уже роет себе могилу. Ты спроси любого гаджо — не скажет. А вот я отвечу тебе: мы, гвоздари. Потому что едва мы выходим из того возраста, когда дробят уголь, как каждому из нас отец дает в руки лопату и говорит:
— Ну-ка, вырой себе яму, сын мой.
Ну и роешь, а когда выроешь, становишься в нее и работаешь, покуда не изведет тебя кашель, Так откуда тебе знать, что было и чего не было? Одно только и знаешь: работать, Чтоб сделать ежедневно кило два костылей, а там — покойной ночи. Гаджо даже невдомек, что ромы работают на него, чтобы у него было красиво дома. Кто изготовляет плотничью скобу? Кто кует рогульчатый гвоздь? А корабельный? А каблучный? — Ром. А кто знает об этом? — Тоже ром. Больше никто не знает. Знают только, что цыгане вшивые, что они крадут и что нет у нас чести. Даже в песне сказано об этом:
Боже, ты кого захочешь
Покараешь, опорочишь;
И меня ты, правый боже,
Покарал жестоко тоже.
Все кричат: гони монету!
У меня ж деньжонок нету,
А с червонцами, пожалуй,
Я б ходил в чести немалой!
Поверьте уж вы мне, старому рому. Случилось это еще тогда, когда наш святой и всемогущий бог раздавал людям ремесла. Послал он святого Петра за цыганом.
А цыган и тогда уже жил в халупе на краю деревни. Заходит к нему святой Петр и видит: лежит цыган на земляном полу, вернее, на соломе, и гоняет мух с живота.
— Ты что это делаешь, морэ[11]? — спрашивает у него святой Петр.
— Разве не видите? — нагло отвечает тот. — Что мне еще делать? Ремеслом не наделили, вот и гоняю мух.
— Неверно это! — говорит святой Петр. — Ступай-ка ты к святому и всемогущему богу, он наделит ремеслом и тебя. Аль ждешь, что господь сам принесет тебе ремесло на подносе?
— Да ладно, мне не к спеху, — говорит мудрый цыган. — Вы присядьте, ваша милость. Жалко, нечем вас попотчевать, но жена моя ушла в село те мангу[12]. Вернется, может, принесет что-нибудь. А покуда ее нет, я все равно не могу уйти из дому.
Чтобы время шло быстрее, цыган начал напевать святому Петру:
Гей, Мими из дому — шасть:
Кукурузу вышла красть!
Обрезает баба стебли,
Чтобы стебли не хрустели.
Но святой Петр собрался уходить, ибо было у него много дел; надо ремесла распределять. Заждался, говорит, его светлейший бог. Скорее всего, ему не по вкусу пришлась песня про Мими, но не захотел он про, это говорить: он был очень деликатным человеком.
А цыган продолжал гонять мух, но все больше одолевал его бокхалипе[13]. А жены все не было, хотя уже давно стемнело.
Около полуночи, когда у цыгана с голоду уже свет померк в очах, пришла жена. Цыган принялся ее те чалавен[14] — почему не вернулась до полуночи. А тут он еще заметил, что она пришла с пустыми руками. И понял, что нане со те хан[15]!
Так и легли спать с пустыми желудками. И, как принято у настоящих ромов, проспали все утро и весь день. Уже солнце клонилось к закату, когда цыган наконец оделся. «Ой, чуть не забыл, — подумал он, — надо же сходить наверх, к богу: авось, достанется и мне какая нибудь выгодная профессия, его святое величество бог, поди, хранит для меня теплое местечко». Он разбудил жену, отряхнул с нее солому, чтобы она в приличном виде предстала перед лицом великого бога.
И вот подвел святой Петр земных пришельцев к богу. Но, к удивлению цыгана, господь сказал ему гак:
— Я уже роздал ремесла, бедный цыган. Роздал все до одного. Тебе ничего не осталось. Но, поскольку ты все же явился ко мне, я и тебя не оставлю без ремесла. Пусть ремеслом твоим будут кражи, а жене твоей даю гадание, тем более что я слышал, будто вы и прежде этим занимались.
И бог отпустил цыгана.
Вот как получилось: нас считают бесчестными, дразнят нас, ругают, потому, что не захотели мы перечить его святому величеству богу.
— А как же все-таки получилось, что цыгане стали гвоздарями? — не унимался малыш Кико. — Нет ли какой-нибудь сказки про это? А, дядя Напо?
— Как тебе сказать… — задумался я, а сам тут же скоренько придумал конец сказки, — получилось, видишь ли, так что святой Петр отпустил цыгана с такими словами:
— Слушай, цыган. Если ты вздумаешь стать порядочным человеком, перестанешь лениться и есть падаль, да не станешь швырять всякую дрянь во дворы трудолюбивых гаджо, тогда и для тебя найдется дело — ремесло, которое гаджо не захотели взять себе, потому что оно тяжелое. Это — кузнечное дело, цыган. Если захочешь работать, как все, то можешь взять его себе. Святой и могущественный бог не рассказал тебе об этом, ибо знает, что скверная кровь течет в твоих жилах. Вот все, что я хотел сказать тебе.
Цыган отправился домой, смеясь над святым Петром: «Ай да Петр! Вот придумал человеку работу!» Однако дома цыган все рассказал жене и детям.
Так ли это было, нет ли, кто его знает…
Подмигнул я старикам, и старики закивали мне! Как видите, некоторые из нас все же послушались святого Петра.
Побывал как-то здесь один ученый райкано ракло[16], так он мне рассказал: ремесло наше древнее, такое древнее, что уже давным-давно какой-то слепой писатель — не то Гомер, не то Помер — писал про то, что среди ромов бывают отличные кузнецы.
Рассказал я этому барину парочку историй, и — не сойти мне с места, ежели лгу, — записал он мои слова в тетрадь! Перо его скакало по бумаге, словно то не перо было, а чертов хвост. А потом он сказал мне, что поместит все в газету.
Ну, коли хотите, послушайте, я расскажу и вам эти истории. Было это в те времена…
Да, да, был и он кузнецом! Сколько времени, не знаю, но в детстве Иисус был кузнецом, это я знаю точно. Однажды отец его… забыл я, как его звали… Иосиф. Так вот этот Иосиф был неплохой малый. Однажды он и говорит сыну:
— Вижу я, сынок, выучился ты уже на плотника и в этом мастерстве превзошел отца своего. Но раз человек собирается стать пророком, он должен знать не одно ремесло, ведь народ лукав и способен поднять на смех даже родную мать. И вот что я задумал, сын мой. Отдам я тебя цыгану, и научишься ты ковать гвозди, ибо лучше цыгана никто гвоздей не кует, в этом деле не могут с ним сравниться ни еврей, ни араб. Плотник и кузнец — братья по ремеслу. Собирайся, сын мой, я отведу тебя к цыгану.
Так он и сделал. Для начала цыган послал нашего господа за углем, потом заставил его — дробить этот уголь, потом, когда увидел, что мальчуган справляется с делом ловко, он дал ему работу потрудней — поручил держать мех над огнем. Со временем мальчик научился делать гвозди, сначала большие, потом и помельче, потом штифты и прочее. Цыган все больше доверял ему. Иосифу же, когда тот приходил навещать сына, говорил, что из мальчика получится когда-нибудь знаменитый гвоздарь.
Случилось как-то — двое лучших гнедых короля Геродия, рассвирепев, сбросили свои подковы. Это… были прекрасные кони, только очень уж лягались и кусались. Они до смерти искусали знаменитых королевских кузнецов, когда те хотели снова подковать их. Загрустил король Геродий. Что он станет делать с неподкованными гнедыми? И вдруг его осенило: вспомнил он, что где-то на окраине села живет кузнец-цыган, который знает, что нужно только потереть чем-то коню морду и тот будет стоять смирно.
С горем пополам привели королевские слуги двух гнедых на окраину села, где работал кузнец-цыган. Таких коней не только подковывать — видеть цыгану не приходилось, но коли выпала на его долю такая честь, решил он не ударить лицом в грязь.
Подошел кузнец к коню, тронул его ноздри, попробовал его приласкать, куда там! Гнедой так и норовит схватить цыгана зубами, так и бьет ногами оземь. Господь наш Иисус как раз в это время тут же стоял, на дворике. Стоял и глядел: справится хозяин или нет. Видит Иисус, что цыган без толку бьется, и говорит ему:
— Оставь, хозяин, я сделаю.
— Не много ли на себя берешь, желторотый? — вспылил цыган. — Скажите, пожалуйста, этот малец уже всюду сует свой нос! Да тебе такая лошадь и не снилась! Он меня решил за пояс заткнуть! Ну, иди, иди, попробуй. Да понимаешь ли ты, дурья голова, что ежели такой конь заденет тебя хвостом, так ты тут же и окочуришься! — Словом, страшно разозлился кузнец. Да простит господь его грешную душу, много лишнего наговорил ему тогда цыган сгоряча.
Ну так вот, господь наш ничего не ответил цыгану, схватил топорик, что стоял у двери сарая, подошел к коням и отрубил у обоих прекрасных гнедых жеребцов копыта. Цыган остолбенел. А господь наш уже мчится к сараю — стук-стук — и прибил подковы к отрубленным копытам.
— Чтоб тебя разорвало! Теперь меня четвертуют за твои проделки! Что мне делать! Вот возьму топор, Да и рассеку тебе башку, если ты, пророково отродье, не приладишь обратно все восемь копыт, целый выводок раков тебе в глотку!
А господь наш терпеливо молчал да прибивал подковы. Когда же покончил он с этим делом — вышел во двор, приложил копыта куда следовало, дунул на них своим святым дыханием — и гнедые мигом встали на ноги.
Вскочил тут цыган и принялся обнимать Иисуса. — Вот как надо работать! Разве не говорил я твоему отцу, что из тебя выйдет добрый кузнец, что ты чудеса творить будешь! Да ослепнуть мне, если не говорил я этого! Ловок ты стал. Кто бы сказал, что в тебе не ромская кровь течет?
К вечеру явились королевские слуги и звонким золотом расплатились с цыганом.
С той поры, король Геродий все чаще стал посылать своих слуг к цыгану: чуть что надо сделать — сразу же идут к кузнецу. У цыгана дела хорошо шли: ведь за него всю работу Иисус Христос делал.
Но однажды королевские слуги привели коней, когда нашего господа не было дома — цыган послал его за углем. А надо сказать, что стал цыган зазнаваться и уже считал себя великим человеком. Схватил он топорик, отрубил у коней копыта и пошел в сарай их подковывать. Работу он выполнил хорошо, но, когда пришлось приставлять копыта на место, тут-то и случилась беда. Цыган не раз видел, как господь наш Иисус делает: приложит копыто на прежнее место, дунет на него — и готово дело. Цыган тоже приставил копыта, дунул на них и стал ждать, когда встанут драгоценные кони.
Да напрасно ждал он. Гнедые лежали неподвижно, а кровь их растекалась по матушке-земле. Цыган дунул посильней. Все напрасно. Испугался цыган, даже пот его прошиб.
Крикнул он жене, та прибежала, и стали они дуть вдвоем. Никакого толку. Кинулся цыган к горну, схватил мех и дает жене:
— Дуй коню под хвост, а не то к вечеру нас обоих посадят на колья! Дуй, дуй сильнее, если тебе жизнь, дорога!
Но все было напрасно. Бедный цыган впал в отчаяние:
— Хай, Девла, Девла, — молился он, — могучий владыка! Взгляни на своего бедного сына! Виноват я, грешен: мне и твоего богатства показалось бы мало! Клянусь, в жизни больше не возьмусь за такое дело, только пришли скорее домой сына пророка.
В ту самую минуту появился наш господь Иисус. Он направил свой взор на коней, и кони тотчас живо вскочили на ноги.
— Как это ты умудряешься делать? Даже не дул на коней! А меня обманул, сказал, что весь секрет в этом. Может, надо все-таки подуть? А то как бы кони не свалились в пути!
— Об этом не тревожьтесь! — говорит наш господь цыгану. — Душа к ним возвращается не потому, что я на них дую, и не в секретах тут дело. Если мой небесный всевышний отец захочет, то даже этот кусок шлака превратится в золото в моих руках.
— Ну, уж это ты врешь, а дел те марел три годи[17], если тебе удалось воскресить пару дохлых кляч, это еще не значит, что ты сумеешь из шлака золото сделать!
Едва успел произнести он эти слова, как кусок шлака дивно засиял в руках Иисуса Христа. Но господь швырнул его в груду шлака, и там он сразу погас. — Мало в тебе веры, цыган, — сказал наш господь Иисус на прощание, — за это ты вечно будешь копаться в шлаке. — С этими словами он ушел со двора, и бедный кузнец никогда больше его не видел.
Напечатал ли тот барин в газете эту сказку, нет ли — не знаю, но по ней вы можете судить, что ремесло наше действительно древнее. А вот эта моя сказка еще интереснее, потому что рассказывает она про то, что всякий видит собственными глазами.
хотя в те времена пригвождали обычно четырьмя гвоздями? Дело было так. Задумали умники распять нашего господа на кресте. Заказали плотникам крест и послали трех солдат за гвоздями. Дали им восемьдесят крайцаров — гвозди нужны были крепкие, чтобы выдержали Иисуса.
В полдень отправились трое солдат с копьями к кузнецу, им было приказано ждать, пока не сделает кузнец гвозди, — гвозди-то нужны были к утру. Шли они, шли по дорожке, да ведь деньги в кармане спокойно не лежат, к тому же жара стояла нестерпимая, вот и решили солдаты завернуть в корчму, выпить стаканчик вина. Ну, а там уж, как водится, опрокинули еще по стаканчику, да еще, так и пропили половину денег. Уж вечер близится, а гвоздей у солдат, понятно, нет.
Хорошо еще, что солдаты вовремя опомнились, они были ребята бравые — ума не пропивали. Ушли они из корчмы и отправились искать гвоздаря. Вскоре нашли кузнеца-араба, зашли к нему в кузницу и говорят:
— Послушай-ка, араб! Нужно нам четыре крепких гвоздя, чтобы в крест вбить, сделай их нам, да поскорее. Завтра распинать будем Иисуса Христа за то, что хотел он над всем миром царить.
В ответ на такие речи схватил араб ведро с водой, загасил горн и отвечает:
— Чушь вы несете! Слыхал я про Иисуса Христа, хороший это человек. Если вы его распять хотите, я вам в этом деле не помощник.
— Хорошенько подумай, араб! Мы с тобой по-хорошему говорим. Не послушаешь нас, попробуешь вот этого. — И они стукнули копьями оземь.
Но араб не соглашался — нет и нет.
— Ну так получай, — сказали солдаты, закололи его копьями и пошли дальше. Но найти другого гвоздаря было делом нелегким. Дважды обошли они город, наконец услыхали удары молота.
В одном из дворов работал у наковальни еврей. Солдаты вошли к нему и говорят:
— Послушай, еврей! Нужно нам четыре крепких гвоздя, чтобы в крест вбить. Сделай, мы подождем. — На этот раз они сообразили и ничего не сказали про Христа.
Еврей приступил к делу. Отрезал он четыре ровных брусочка, взял меха и раздул огонь.
Как только сунул он первый брусок в раскаленные угли, высоко вспыхнуло пламя и из него послышался голос араба:
— Не делай, этого, еврей, не делай, этими гвоздями хотят прибить тело самого великого пророка! Гвозди нужны, чтобы распять его на кресте!
Услыхал еврей эти слова, задрожал всем телом и бросил молот. Говорит он солдатам:
— Нет, не буду я ковать вам гвозди! Даже если меня самого пригвоздят! Видел я Иисуса в прошлое воскресенье, он приезжал сюда верхом на осле.
Наотрез отказался еврей, и его тоже проткнули копьями.
Настал вечер. Солдаты приуныли: как быть? Вернуться с пустыми руками нельзя, тем более что половины денег у них уже не было. А кто станет ковать гвозди ночью?
Так плелись они, повесив головы, то и дело спотыкаясь и останавливаясь. Вдруг в конце длинной дороги заметили они в кромешной тьме маленький подслеповатый огонек. Пошли солдаты на огонек, приблизились и увидели, что это светится кучка древесного угля. Возле нее на краю канавы сидел цыган. В руках у цыгана были клещи, он придерживал ими гвоздь, а жена его, как водилось в старину, била кувалдой по наковальне.
— Дел о Дел лачи рат[18], — почтительно поднял шляпу кузнец.
— Здорово, цыган. Сделай-ка нам еще три гвоздя, — и этот тоже отдай нам. Получишь, договоримся сразу, ровно сорок крайцаров, и ни на грош больше.
А надо сказать, что сорок крайцаров по тем временам были большие деньги, тем более для цыгана! Не пришлось его дважды просить. Начал он ковать и уже отточил острие второго гвоздя, как вдруг из пламени заговорили души араба и еврея:
— Брось, цыган, не делай этого! Твоими гвоздями будут распинать самого великого из пророков! Гвозди нужны, чтобы прибить его к кресту!
Ни жена, ни солдаты не слыхали этих слов, один кузнец слышал. Знал он, кто такой Иисус Христос, ему о нем рассказывал один старый гвоздарь. «Но ведь, — думает цыган, — у солдат сила — копья у них острые». Покосился цыган на копья: окровавлены они. Не на шутку струсил цыган. Подал знак жене: бей, дескать, дальше!
Так, выковал он еще два гвоздя и отдал их солдату, а тот спрятал гвозди в свою котомку. Наконец выковал кузнец четвертый гвоздь и бросил его, горячий, на землю, подле наковальни.
Ой, Девла, Девла, велико твое могущество! Ты тогда творил чудо над всеми ромами! Гвоздь не остывал и, раскаленный, лежал на земле. Чего-чего только ни делал цыган — и заливал его водой, и засыпал землей, — гвоздь оставался горячим.
Смотрели, смотрели солдаты, как он мается с последним гвоздем, и смекнули, что тут дело нечисто, и решили они уйти с тремя гвоздями.
Той же ночью и цыган сбежал из тех краев. То здесь разбивал он свой шалаш, то там, то здесь вырывал себе яму, то там. Но никто не знал, почему он места себе не находит. А секрет-то был в том, что, где бы ни начинал цыган работать, всегда один из раскаленных гвоздей не остывал, тлел, словно уголек. Напрасно засыпал его гвоздарь землей и студил водой. Что оставалось делать цыгану? На возок, да и бежать без оглядки по белу свету.
Так и распяли Иисуса Христа тремя гвоздями.
О, драгоценный Делоро! Не карай ты больше наш бедный, разбросанный по свету народ!
Боюсь, что тут даже бог не поможет. Я говорю про наши распри. Братья не ладят меж собой, готовы друг друга с бела света сжить, и семьи их враждуют. Кузнец-гвоздарь грызет музыканта, музыкант — гвоздаря, а валахских цыган они бьют сообща. Правда, чего греха таить, бесчинствуют эти валахские вовсю, грабят гаджо. Подавай ему и пляски, и лошадей прекрасных, и золотую упряжь… И все же люди иначе думали бы о валахах, если бы слыхали сказку пуро[19] валахского цыгана, что слыхал я. Конечно, ее следовало бы рассказывать по-валахо-цыгански, но мы, жители горного края, не очень хорошо знаем их язык.
а из птиц превратились в цыган. У всех цыган прежде были крылья, и кормились мы не трудом и не воровством: летали, как все птицы, и ели то же, что птицы. Осенью, когда судрипе хи одъяри — ну, словом, когда на дворе становилось холодно, — мы, как водится, поднимались и вместе с другими птицами пускались в путь, в далекую Африку. Надоест, бывало, нам на одном месте — мы перелетаем в другое, наскучит и там — опять летим дальше. Так и жили.
Только не думайте, что то была золотая жизнь. Птице, которая в клетке сидит, лучше хотя бы тем, что ее хозяин, глупый гаджо, заботится о ней, чириклори да чириклори[20] — каждый день насыпает ей свежих зерен. А вольная птица сама должна добывать себе корм. Зато она свободна.
Томясь от голода и жажды, мы уже много дней летели над огромной степью. И вот однажды вечером, или, вернее, в сумерках — еще не совсем стемнело — увидели мы, что под нами проносятся плодородные нивы. Тут наш, то есть птичий, вайда[21] подал крылом знак, мы спустились и начали клевать тяжелые зерна пшеницы.
Ели мы, ели да так наелись, что в тот вечер уже не смогли продолжать свой путь. Прямо тут и заночевали, а утром снова стали клевать зерно, потому что за ночь опять проголодались. И снова не смогли мы подняться на своих крыльях. Уже наступил полдень, потом и вечер, а мы все ни с места.
Время шло, а мы толстели да жирели. Теперь уже при всем желании мы не смогли бы взлететь. Да только теперь и желания лететь у нас не было. Привыкли мы к сытой жизни, нам даже приятно было, что не нужно скитаться по всему свету, что человек… то есть птица, все, что нужно ей, находит тут же, на месте. Скоро мы не только летать — даже скакать разучились, ходили, и то медленно, вперевалку.
Но пришла осень, и опустели пышные поля, они больше уж не кормили нас, а те зерна, что оставались на земле, живо помогли нам подобрать крысы да полевые мыши. Что нам оставалось делать? Стали запасать себе пищу, как полевые зверьки. Вырыли норки, утеплили их, натаскали туда корм, что у нас еще остался, и сверху прикрыли норки. Затем из веток и соломы стали делать себе шатры, чтобы укрыться на зиму.
Трудились мы так, и ноги наши стали крепкими и толстыми, крылья ослабели, и вот они превратились в руки. Прощай, вольная жизнь, прощайте, путешествия в дальние края.
Но мы, валахские цыгане, сказал напоследок пуро ром, и доныне остались птицами. Если мы раскинули свой шатер в долине — нас тянет ввысь, в горы, а когда мы забрались на самую вершину, нам хочется снова вниз. Только нет у нас теперь крыльев…
Но мы знаем, настанет день, когда мы снова станем вольными птицами, вот потому-то и живем мы жизнью бесшабашной, беззаботной!
Не сужу я валахских цыган: как знать, может, они и правы. В детстве, признаюсь, я даже восхищался ими, особенно усатым вайдой, усы у него, что стрелы. Бывало, накинет на коней блестящую чеканную сбрую с махровыми кистями, впряжет их в свою телегу, сам стоит на козлах, вожжи в руках, ребятишки — душ пятнадцать-двадцать — облепят задок и — галопом через село! Гей, хороша жизнь бродячая, кочевая, чудо как хороша!
Случилось это еще тогда, когда валахские цыгане колесили на телегах по всей стране. Историю эту я слыхал от отца. Правда то или нет — не могу сказать, сам не видел, а если кто хочет знать, пусть походит по белу свету и узнает.
Давным-давно это было. Кочевал табор по дорогам прекрасной Трансильвании. Ребятишки прямо в кибитках вырастали, цыгане и не разбирались, который из них чей, весь табор был как одна семья. Когда лошади уставали, цыгане раскидывали шатры и делали передышку. Ромы торговали, а ромны, цыганки то есть, ходили по селам, воровали да гадали, — так и жили. И не думали цыгане, чья земля, на которой они устроили привал. «Пока мы тут, наша — и все».
Однажды остановились они на ночлег на земле одного герцога, распрягли лошадей на душистой травке. Вечерело. Цыгане спешили раскинуть шатры, чтобы еще засветло успеть приготовить ужин. И успели. Вот уже перед шатром вайды загорелся большой костер, появились котелки, а в них — жирные куры, — словом, наступила пора ужина.
Как это там вышло — не знаю, только герцог в ту пору как раз находился в своем имении. Пошел он гулять вечером — увидел пламя костра и цыганский табор.
— Добрый вечер, цыгане. Простите меня, что помешал вам ужинать.
Так и так, мол, герцог я, и хочется мне знать, что происходит в моих владениях.
Цыгане, сидевшие на корточках вокруг огня, тоже приветствовали вельможу. Спиной к герцогу стояла цыганка, через плечо у нее была перекинута длинная узкая лента из теста. Один конец ее она держала в руках. Женщина ладонями расплющивает тесто, потом отрывает от него кусочки — и те будто сами летят в кипящий котел, а лента становится все короче. Пока цыгане да вельможа беседовали о том о сем, женщина кончила варить тесто, и теперь на большом глиняном блюде вздрагивали крупные, жирные, посыпанные сладким творогом галушки.
Потекли у вельможи слюнки при виде цыганского лакомства, и не только при виде лакомства… Когда он сидел и разговаривал, вдруг заметил у огня одну чайори[22]. Девушка эта была такая красавица, каких не видал он даже на княжеских балах. Глянул герцог на чайори, да так и не мог больше отвести от нее глаз.
Что делать? Сильно нравилась ему девушка, очень сильно, да цыган много, а он один, ни сманить красавицу, ни украсть. Тут пришла ему на ум одна хитрость.
— Господин вайда! — говорит он. И правильно говорит: в те времена вайда считался большим человеком; толстая, сложенная вдвое золотая цепь красовалась у него на жилете, на пальце сиял ангрусти[23] с искристым камнем. В его власти была и жизнь и смерть ромов. — Господин вайда! Я еще никогда в жизни не ел галушек по-цыгански. Примите меня в свою компанию, я охотно поужинаю с вами. Что до выпивки, то о ней я уж позабочусь.
— Какие могут быть разговоры, садитесь с нами, это большая честь для нас, — отвечает вайда. — Раз уж вашей милости захотелось отведать нашего скудного ужина — не спрашивайте, подсаживайтесь к нам.
Но герцог, прежде чем сесть с ними, отправился домой — замок его был недалеко — и велел своему управляющему погрузить на телегу и свезти в табор бочку отличного старого токайского. А сам бегом обратно. Как он летел, ах, как летел: красавица цыганка все стояла у него перед глазами.
Присел герцог вместе с ромами на корточки и стал есть галушки, как они, деревянной вилкой. После ужина, когда открыли бочку, герцог сделал вид, будто только что заметил девушку, будто впервые взглянул на неё, и обратился к ней с такими словами:
— А ну, красавица девица, прошу тебя, спой нам что-нибудь.
— Спой, спой, доченька! — поддержал вайда. — Ведь песня твоя, Мирикло[24], так же прекрасна, как и ты сама!
Девушка встала с земли, подняла свои дивные очи и запела тихо и грустно:
В дальний-дальний путь я выйду, краля,
Добреду до комитата Заля,
— Там цыгане обо мне не знают,
Мужики не знают обо мне!
У меня совсем немного денег,
Но тебе куплю я карамелек,
Станут губы сладкими твои;
У меня совсем, немного денег,
Только губы сладки от любви!
Конец песни она тянула долго, печально, знаете, по-валахо-цыгански, так, что душа содрогнулась, а потом тряхнула красной в оборках юбчонкой и пошла плясать. Но только не так, как пляшут чардаш гаджо в своих измазанных коровьим навозом сапогах! Нет!
Она шла крошечными шажками, и ножки ее, обутые в красные туфельки, тоже были крошечные; идет-идет, да вдруг как закружится, да как притопнет: эх, ицца-фицца-кукорицца, рви струны, эх! А скрипка поет, заливается. Танцует озорница и напевает:
Нынче не сыщешь цыгана такого.
Чтобы сыграл мою песню толково:
Больно трудна эта песня моя, —
Тюхайя!
Парень один эту песенку знал.
Первую скрипку в корчме он играл;
В городе Вац, перед стойкой корчмы,
Песенку эту певали и мы!
Тут все цыгане повскакали со своих мест, окружили девушку и тоже пустились в пляс, манят ее, ласкают. В тот вечер увидел герцог даже танец лисиц.
Вот кончились удалые пляски. Улегся табор. Но герцогу не спится. Все чудится ему красавица чайори. Как раздобыть ее? Как раздобыть?
Наутро, чуть забрезжил рассвет, снова явился он в табор и обратился к цыганам с такой речью:
— Слушайте меня, цыгане, да хорошенько! Скажу я вам, что придумал я: этой ночью. Идите все за мной и располагайтесь у моего замка. Не будет у вас ни забот, ни хлопот ни о еде, ни о питье: мой управляющий и мои слуги все подадут вам, все, что душе вашей будет угодно. И лошадям вашим лучше будет в моих конюшнях.
Так они и сделали. Перебрались, цыгане на новое место и зажили с этого дня без горя, без забот. Слуги — у герцога их было множество — изо всех сил угождали цыганам. А герцог только одну думушку лелеял: как бы заполучить девушку.
Но дни шли за дням, и все оставалось по-старому. Девушка помогала стряпать матери, жене вайды, присматривала за детворой, чтобы не оставляла вокруг герцогского замка каких-нибудь следов. Под вечер приходили молодые цыгане, что увивались около красивой дочери вайды.
«Пока все спокойно, — думает герцог, — но настанет день и наскучит им сытая жизнь, тогда вспорхнут они и уйдут от меня, как апостол Павел от валахов». Загрустил герцог: ведь с каждым днем он все больше влюблялся в красавицу цыганку.
Однажды утром подходит он к вайде, да и говорит:
— Господин вайда, я очень прошу вас, позвольте вашей дочке зайти ко мне, в мой замок, я хочу показать ей свои хоромы и все свои сокровища.
— Ладно, — говорит вайда, — пусть идет.
Вот мать начала наряжать ее, а герцог тем временем стоял перед их шатром и дожидался. Вдруг он услышал песню, что напевала мать, одевая девушку:
Кофта красная, как кровь, огненная юбка,
Их отец тебе купил, милая голубка.
Разве этакий наряд может не понравиться?
Дай-ка сказочку тебе расскажу, красавица!
— Жила-была цыганочка, звали ее так же, как и тебя, — Мирикло. Привалило ей однажды большое счастье, дочь моя. Какой-то король или герцог — я уж не знаю, да не в этом дело: у одного дерева сучья растут повыше, у другого пониже, — словом влюбился король в ту девушку. Забрал ее в свой замок, кормил-поил, чем только ни угощал он ее, сулил ей много денег и хотел, чтобы она принадлежала ему. Но девушка сказала так: «Если бы был ты цыганом, я бы стала твоей и денег твоих не взяла». С этими словами ушла она из замка и вернулась к отцу. Вскоре после этого один молодой парень попросил ее руки, она и вышла за него. Говорят, и сейчас живут в согласии и любви. Вот и конец сказке, дочь моя. Возьми шаль, набрось на плечи да ступай.
Сказка эта была уроком не только для девушки, но и для герцога. Шел он с девушкой вверх по дороге, к замку, а сам все про сказку думал. А когда пришли, он показал девушке свой замок, картины, все богатство свое, потом повел ее в самую лучшую комнату. Здесь их уже ожидал накрытый стол. Каких только яств на нем не было! Ешь-пей, что душе угодно. Откушали они, и знатный вельможа сказал девушке так:
— Прекрасная Мирикло, теперь я хочу спросить у тебя кое о чем. Случайно я слышал сказку твоей матери, жены вайды, которую она рассказывала, одевая тебя. Я спрашиваю: хочешь ли ты, чтобы конец той сказки был лучше, прекрасней? Одним словом, если бы я попросил твоей руки, пошла бы ты за меня замуж?
Девушка что-то залепетала в ответ: да что может сказать такая девчушка, пусть даже самая красивая. Что она может ответить в такую минуту великому герцогу? Ну, она бормотала, бормотала что-то, наконец все-таки призналась, что она, пожалуй, не против, но только, ей не хотелось бы расстаться со своими. Да и отец неизвестно еще что скажет.
Герцог только этого и дожидался! Помчался он вниз по лестнице и потащил за собой девушку прямо к отцу вайде. Ну, значит, сказал герцог вайде все, как полагается.
— Больше ни о чем не будет у вас заботы, господин вайда, навеки останетесь моими гостями и вы, и ваша семья, и весь ваш народ, — так закончил герцог свою речь.
Вайда тут же собрал всех ромов: так и так, мол, герцог хочет взять в жёны мою дочку. Тогда они — ромы, значит, — могут, остаться гостями вельможи до самой смерти.
Старикам это пришлось по вкусу, как-никак дочь вайды будет герцогиней, а если к тому же и им перепадет что-нибудь, так чего же раздумывать.
Но парни заупрямились: ведь кое-кто из них давно уже ласково поглядывал на Мирикло.
А все же сделали так, как порешили старики, ибо вайда ни с кем, кроме стариков, не пожелал советоваться. Сразу же назначили день свадьбы.
И все бы ничего, да парни не могли никак смириться с этим. Ох, и разгорячились они! Недаром в их жилах текла цыганская кровь! Решили они отбить охоту у герцога жениться на цыганке. Поговорили, обсудили все между собой, затем один из них, тот, у кого больше всех чесались руки, подошел к герцогу:
— Женимся, стало быть, господин герцог, женимся?
— Да, браток, видно, время пришло жениться и мне.
— Время пришло, говорите? А можно ли полюбопытствовать, кто эта счастливица?
— Кто? Известно же, дочь вайды, Мирикло.
— Да ну! Вы никак вздумали со мной шутить, господин герцог?
— То, что я говорю, не шутка, это сущая правда.
— Какая правда?
— Сущая правда, говорю тебе.
— А я слыхал, будто вы намерены жениться на своей собственной сиятельной мамаше.
— От кого, парень, ты слыхал это?
— От кого? От самой же вашей сиятельной мамаши в конюшне, на соломе нынче ночью.
— Послушай, парень! Не будь ты моим гостем, я бы тут же на месте искромсал тебя.
— Не будь вы хозяином, а я — гостем, я бы давно сделал вас посмешищем.
— Посмешищем?
— Именно.
— Вижу, у тебя в руках добрая палка из кизила. Покажи-ка, на что она годится.
— А вот на что.
С этими словами молодой цыган взмахнул палкой. Уж с чем, с чем, а с палкой обращаться он умел, как все цыгане. Случалось даже, что он укладывал ею до сорока гаджо. И теперь цыган замахнулся так, что ударь он по железу — искры брызнули бы. Да только сам герцог тоже был не промах, драться и он умел. Этому искусству он набился у батраков. Вечерами герцог переодетый уходил из замка на окраину села, к мужикам, он с ними в дружбе был. Так вот, когда цыган на него замахнулся кизиловой палкой, герцог отскочил в сторону, и палка ударилась оземь. Тогда он наступил ногою на конец палки, нагнулся, схватил и давай выкручивать палку из рук цыгана. Не думайте, что это было легко. Чаво держался кремнем! Но видя, что и противник не плох, что силы равны, он прибегнул к уловке. Что он сделал, спросите вы? Взялся за палку возле самых рук герцога. Тот тоже не зевает. Хватает палку за другой конец. Теперь у герцога оба конца. Чаво тоже ухватился обеими руками за два конца. Борются, борются они, а толку все нет. Видать, силы равны.
Так бы и не кончилась борьба, если бы герцог вдруг не заметил, что он на добрых полголовы выше парня, а раз так, значит, и руки у него длиннее. Недолго думая стал он поднимать палку кверху, вот так, двумя руками, и когда она была уже выше его головы и руки парня напряглись, герцог дернул палку. Парень сорвался. Но он не растерялся, в руке его тотчас же блеснул леградский нож, чури. Борьба шла не на жизнь, а на смерть! Герцог внезапно ударил палкой парня по руке, на руке цыгана показалась кровь, он выронил чури.
— Ну, парень, послушай меня, оставь ты свой нож там, где он лежит. Ни к чему нам кровопролитие. Ты же знаешь, если ранишь меня или убьешь, тебя разорвут мои слуги, а прекрасная Мирикло все равно не будет твоей, даже если бы я того захотел. Будь лучше моим кумом, а чтоб заглушить печаль, ступай, выбери себе в моей конюшне пару лучших коней. Они помогут тебе забыть горе.
Послушался цыган герцога, что еще оставалось бедному цыганскому парню: слово словом, а ведь герцог-то поборол его. Ну, поблагодарил цыган его за честь да и бочком-бочком восвояси.
Свадьба была на следующий день. Колбасники, портные, повара и слуги работали, высунув языки. Такая была спешка! Люди очень любили своего господина, — герцога, но если он что-нибудь приказывал, все дрожали перед ним. Так в суматохе прошел день.
На другой день к полудню все было готово. Ромы принарядились, и женщины, и мужчины все свое золото нацепили на себя. Ну, словом, когда все уже было готово, двинулись в путь. Но не думайте, не в церковь они шли, шли они, по валахо-цыганскому обычаю, на зеленую полянку в густом лесу, что рос вокруг замка. Герцог сам не понимал, что делается, но не вмешивался: пусть поступают цыгане по-своему, как знают.
На хорошенькой зеленой полянке поставили на землю образ Марьи. Рядом с образом встал вайда и подозвал к себе невесту с женихом.
— Можешь ли ты, жених, поклясться, что любишь эту девушку? Можешь ли ты поклясться пресвятой Марьей от всего сердца? И ты, невеста, поклянешься ли ты, что во всем будешь послушна своему будущему мужу? А теперь поклянитесь оба от чистого сердца именем пресвятой Марьи, образ которой здесь, перед вами, что вы останетесь мужем и женой до тех пор, пока будете любить друг друга.
После этого вайда соединил их руки и свадебное шествие с пением направилось к замку. Дома гостей ожидал царский пир.
Когда пришел веселью конец — не знаю, сколько дней прошло — неизвестно, ведь свадьбы в те времена тянулись и по полмесяца, — одним словом, когда шумному веселью настал все-таки конец, пришла герцогу в голову умная мысль. Он пригласил к себе из далеких стран знаменитых ученых, чтобы они обучили жену его писать и читать, решил он сделать из нее настоящую герцогиню. И вот со всех окрестностей стали съезжаться в его замок герцоги и вельможи поглядеть на невиданную красавицу, на неслыханную умницу, что поселилась в соседнем замке.
Но в один прекрасный день цыгане исчезли из владений герцога. Не привыкли они к изобилию да к жизни на одном месте, вот и поднялись. Сели в кибитки да и отправились туда, куда солнце светит.
Как ушли цыгане, загрустила барышня-герцогиня. Все стоит у окна, тоскует, глаз не сводит с дороги, словно ждет от этой дороги доброй вести. Но дни шли за днями, а вестей все не было, и герцогиня тосковала все сильней. И напрасно утешал ее герцог ласковыми словами, поцелуями.
Однажды так сказала она своему мужу:
— Мой добрый муж, супруг мой, извела меня тоска. Привыкла я дома к той еде, что моя мать стряпала, не судите меня за это. Признаюсь, не раз я убегала из замка в табор к ней на обед. И теперь мне так хочется попробовать лепешек моей матери, таких, какие только она умеет жарить, но здесь, среди ваших людей, нет человека, который мог бы приготовить их. А я очень хочу лепешек.
Как услыхал это герцог да как узнал, что хочется его барышне-герцогине всего-навсего лепешек, обрадовался он и стал скликать со всей окрестности умелых стряпух. «Готовьте скорее для моей жены лепешки, да поживее!»
И началась стряпня, да только все напрасно: женщины эти даже не знали, жарят цыганские скребки или пекут. Стали они угощать барышню-герцогиню всякой всячиной — и жареным, и печеным. Но барышня-герцогиня только грустно качала головой:
— Не то, все не то.
Наконец герцогу надоела эта бесполезная суета, и он разогнал всех стряпух, боясь, как бы его ненаглядная женушка, чего доброго, не захворала от вида и запаха всех этих блюд. Он еще сильней любил ее теперь, ведь она собиралась родить ему ребенка.
В конце концов барышня-герцогиня сказала своему мужу:
— Позвольте мне самой приготовить лепешки так, как при мне их делала мать. Они такие вкусные, что тот, кто отведает их хоть раз, больше ничего в жизни не захочет. Вот посмотрите, вы без стеснения сможете угостить этими лепешками и ваших друзей вельмож.
Герцог тут же решил проверить, правду ли говорит его жена. Он тайком снова созвал господ со всей окрестности, а барышне-герцогине, велел заняться стряпней, коли ей уж так этого хочется. Разве мог этот бедняга думать, что его жена, даже став женою герцога, всё равно останется цыганкой!
Ну так вот, на другой день Мирикло засучила рукава своего белоснежного кисейного платья и стала разводить посреди герцогского двора костер. То присядет у огня, то встанет, го присядет, то снова встанет, наконец подошла она к герцогу и жалуется, неудобно, мол, ей работать в таком дорогом наряде, хочется переодеться в свое старое девичье платье «Хорошо, — подумал герцог, — тем лучше, пусть мои гости удивятся.». А барышня-герцогиня надела свое прежнее платье и стала подбрасывать сучья в костер. До тех пор она подкладывала сучья, пока угли не стали красными. Тогда она приготовила из теста круглые лепешки и стала кидать их на уголья. Бросит лепешку, подождет немного. Перевернет лепешку и опять подождет. А когда лепешки испекутся, ловко выхватывает их из огня, а на их место кидает другие. Тем временем с готовых лепешек она аккуратненько соскребала гарь. Разломила она одну лепешку пополам и протянула своему мужу.
Пока лепешки пеклись, господа подошли к костру и окружили его. Мирикло никого не обошла: каждому дала по лепешке. Дивятся гости: откуда, мол, взялась эта проворная хорошенькая цыганочка. Они, конечно, не узнали ее в старом платье.
Уплетают господа за обе щеки пышные лепешки, и герцог среди них. Ест он да посмеивается, слушая, что гости говорят:
— Ай да красоточка цыганка! Я бы охотно забрал ее к себе, чтобы стряпала и для меня, только как бы моя жена, эта старая кикимора, не переломила мне за это хребет.
Герцог решил: пускай гости вдоволь наговорятся, а тогда он им скажет: «Приглядитесь-ка к этой стряпухе», — и пошлет ее переодеться в герцогское платье.
Все бы вышло, как он задумал, да только не тут-то было.
— Поглядите-ка, да получше, на эту цыганочку: неужто не узнаете ее? Ведь это же моя милая женушка, крошка Мирикло.
Господа повернулись к костру, но там ее уже не было.
— Погодите немного, она придет сейчас, только снимет с себя отрепья, — сказал герцог.
Тем временем открыли бочонок, и стали господа наполнять чары: лепешки пить просили. Герцог спохватился только тогда, когда бочонок был осушен до дна.
— Куда же пропала Мирикло?
Герцог послал за женою слуг, но те вернулись ни с чем. Не на шутку испугался тут герцог и бросился на розыски. А Мирикло нет ни в замке, ни на дворе!
Тут и слуги, и господа, те, что помоложе, сели на коней. До самого утра искали. Обшарили всю окрестность, и дальние леса, и густые заросли — все напрасно. Так и не нашли Мирикло.
Быть может, где-нибудь в дальнем задунайском краю, в шатре своего отца-вайды, родила она сыночка герцогской крови. А может, сбылась сказка ее старой матери.
Эх, скажу я вам, кто знает толк в сказке по-настоящему — так это валахские цыгане! Где они только не побывали, чего они только не видали! А как разукрасят и правду, и небылицу! Вот взять хотя бы барышню-герцогиню. Уж так расписал ее мой отец! Будто она вся из золота! А на самом деле ее рожа, поди, такая же, как у всех валахских цыган, — на сковородку похожа. А герцог тот либо одурел, либо ослеп.
А вообще я о них, о валахских, ничего худого не скажу: они ведь тоже божьи твари. А что мы, цыгане, не ладим между собой, так это наша беда. Все грызем и грызем друг друга. Трудно разобраться в нашей распре: кто прав, кто виноват. Взять, к примеру, гвоздаря. В чем он винит музыканта? А в том, что у того всего один костюм, да и тот блестит, будто гуталином намазан. Посмотрите, мол, люди на парнишку Леффа, у него и рубашки-то нет, сунет он себе под пиджак белую тряпку, чтобы гаджо не заметили, что у него нет рубашки, да не прогнали. Если, не дай бог, дочь гвоздаря выйдет замуж за музыканта, от нее отвернется вся ее семья, а семья мужа будет тыкать в нее пальцем: поглядите, девка-то вымазано в угольной пыли.
Думал я над этим, много думал. Что ни говорите, а все это из-за гаджо. Они пишут в газетах, что в Америке негров презирают, а недавно мой внучек приходит из школы и ревет: мать его однокашника нажаловалась учительнице: зачем, мол, посадили ее сыночка возле цыганенка. Словом, гаджо презирают цыган. Конечно, есть среди нас такие, которых стоит презирать. Взять, к примеру, валахских цыган. Кому от них польза? Бродяжничают — только тиф разносят, — грабят да убивают по дорогам. Ну, а что сделали гаджо, чтобы они стали другими? Сажают их в тюрьмы — и все. Выйдет цыган из тюрьмы и снова за свое. Из-за таких вот цыган презирают потом и всех остальных. В прежние времена стоило жандарму — порьяло, как мы их называли, увидеть на дороге цыгана, как он хватает его — и с собою, а пройдут по дороге гаджо, хоть сорок человек, — хоть бы что, жандарм их не тронет.
Один мой кум, царство ему небесное, был очень богатый человек, гавитко ромо — деревенский цыган. И была у него очень красивая жена. Какой-то односельчанин кума, с которым он был в ссоре, заявил, в жандармский пост, будто кум украл у него курицу. Дом кума стоял на краю деревни, тут же была своя конюшня, а в ней — дорогие лошади. В комнатах лежали пышные ковры и много было всякого добра. Словом, был он очень богат. Как-то вечером к нему постучали.
— Кто там? — спрашивает мой кум.
— Жандармы.
Входят. Ноги утопают в коврах. Оглядываются жандармы: везде красивая мебель, чистота, даже не знают, куда смотреть.
— Значит, это вы такой-то? — спрашивают, жандармы у моего кума.
— Так точно, господин унтер, — отвечает мой кум.
— Это вы украли курицу?
— Нет, господин унтер.
Ну, ладно. Тут жандармы увидели жену кума, заметили, какая она красавица, и ушли, решив завтра снова явиться для допроса. На другой день они осмотрели конюшню, курятник и, конечно, поняли, что цыган настолько богатый человек, что мог бы купить всю деревню. Но на третий день они все-таки опять пришли, и на следующий тоже и, заметьте, всегда являлись поздно вечером, подымали цыгана и его жену с постели — дознание, ничего не поделаешь. Потом-то цыган сообразил, в чем дело.
Однажды вечером пьяные жандармы стали колотить в дверь прикладами. Снова подняли они цыгана, выгнали его в курятник и требуют: отдай курицу. А жену другой жандарм собрался обыскать в комнате.
Но женщина выскочила в окно в одной рубашке, да еще разорванной, и начала кричать благим матом:
— Люди, христиане, помогите, не то загубит меня жандарм!
Сбежались соседи, а жандармов, конечно, и след простыл. Не думайте, мой кум наутро донес на жандармов. А что вышло из этого? Вызвали его, стали допрашивать об имуществе, что да откуда взялось «Честным трудом добыл — торговлей нажил», — поясняет мой кум, толкует им, что его коней сам граф берет на скачки. Ну, они давай цепляться: откуда, мол, все это? Кум им и говорит: а откуда у короля дворец, ясно — не из божьего чрева. Кончилось тем, что цыгана били по пяткам резиновой палкой да еще сказали на прощанье: радуйся, мол, что не упрятали тебя в тюрьму.
Пришлось моему куму покинуть те места: надо; было спасать жену от издевательств жандармов.
Все это я говорю к тому, что гаджо испокон веков косится на цыгана. А почему цыгане не уживаются друг с другом? Да потому, что тот, кого презирают, сам ищет, кого бы прижать. Вот и получается.
Ни за что не отдаст гвоздарь сына в музыканты пусть какой угодно талант будет у него, потому что с музыкантами такое в корчмах вытворяют, обращаются с ними так, точно они не люди. Раньше последний гаджо позволял себе плевать премьеру в лицо, а потом залеплял его сотенной бумажкой. Цыган мог получить бумажку и покрупнее, если ему удавалось поднять ассигнацию смычком с земли. Что хотели гаджо, то и делали. Захотели — били ногами в контрабас, а цыган — терпи да улыбайся: тешатся господа. Терпит цыган, а сам втайне думает, может, перепадет кое-что: ведь дома шестеро маленьких чаво плачут! Нынче уж таких вещей не позволяет себе посетитель, но некоторые ромы оплакивают те времена: в наши дни уже так не поживишься, как, бывало прежде. Вот и говорим мы, гвоздари: нет уж, не опустимся мы до того, чтобы стать музыкантами. Но однажды случилось так, что музыкант пошел в гвоздари.
Горец Геллер был бедным музыкантом. Ни кола, ни двора, один лишь друг был у него — кривой Мусай, цыган. Если Мусаю изредка подворачивалась работенка, ну, скажем, нанимал его кто-нибудь перевезти вещи на осле, Геллер помогал своему другу грузить повозку. Идут они, бывало, рядом с осликом и спорят, чье ремесло лучше. Геллер говорит:
— Браток, неужто тебе по душе поденщина? Охота тебе за двадцатку целую неделю работать! Ведь ты можешь заработать столько же и за полдня.
— Так-то оно так, зато мне никто не смеет сказать «Заткнись!», я не забавляю своей музыкой пьянчуг, не хожу по домам поздравлять «с праздничком». Об меня никто не оботрет грязных ног!
Так спорили меж собой Геллер да Мусай, музыкант и возчик. И век бы им не сговориться, если бы не один случай. Случай тот был не таким уж великим событием. Но все же слух о нем быстро разнесся повсюду.
Началось с того, что Геллера позвали играть на крестьянскую свадьбу. Зима была свирепая, мороз стоял трескучий, цыган даже солому напихал в свои дырявые ботинки, чтоб ноги не отморозить. Одел он просторную кацавейку, набросил на плечи лиловую шубу, скрипку сунул под мышку, чтобы уберечь ее от мороза да снега, и — в путь. Ну, пришел цыган на свадьбу. Мужики к тому времени уже захмелели. Пристали они к цыгану: сыграй нам песню страстной пятницы или выстучи смычком песню «Отпусти мои волосы, не то я застрелюсь». Словом, известно, как гуляют эти чудаковатые гаджо.
Нализались мужики, конечно, изрядно. Один взял да и бросил в цимбал свой карманный нож: пусть, мол, достанет тот, кто самый ловкий. Бедного Геллера заставили выпить полбутылки сливянки, да такой сливянки, что облей ею лошадь — с нее шкура слезет. Остальную вылили ему на плечи, когда он плясал румынский танец… Продолжалось это до тех пор, пока отец невесты не выхватил кол из плетня и не разогнал всю родню. Бедному Геллеру даже не заплатили, так и поплелся он ночью, как бездомная собака. Но, к счастью гаджо, уцелела его скрипка, иначе плохо им пришлось бы. Случись что-нибудь со скрипкой, кровь ударит в голову цыгану, схватит он мужика за жилет: «Иди сюда, я тебе губы оборву… Я человек горячий…»
Да, горячая головушка у цыгана!
Идет-идет чоро Геллер, ищет дорогу в слепой ночи, идет, бедняжечка, а возле ушей мороз точно струны перебирает, тонко-тонко звенят струны, И чудится Геллеру…
Вот король, да не простой король, а тот, что правит всем миром, объявляет: все цыгане, сколько их есть на земле, должны собраться у него. Король чувствует, что настал его конец, и хочет еще раз послушать свою любимую песню. Бедный король! Собрались у него все ромы и ждут с нетерпением, что будет. Тут говорят им: «Выходи тот, кто знает песню „Линори, гей, Линори!“» Ромы друг друга подталкивают, а никто не идет. Но что это? В густой толпе цыган пробивается один. И кто же это? Геллер! «Ты что, решил всех нас за пояс заткнуть, молокосос? Ты, деревенский цыган, вздумал сыграть то, чего не знаем мы, знаменитые премьеры из богатых кафе? Ступай-ка себе назад, откуда пришел!» Но Геллер идет сквозь толпу. Наконец добрался до короля. Остановился перед ним, смотрит ему в глаза, а сам заправляет уголок белоснежного платка за воротник. И все смотрит, смотрит на короля. Затем прижал скрипку подбородком и заиграл! Сначала тихо-тихо. Никогда не слыхал король таких звуков. А цыган все глядит ему в очи и вдруг как ударит смычком. Сразу же узнал тут король свою песню:
Нам дожить бы до цыганской свадьбы,
Песню на подворье заиграть бы,
Гей, гей, Линори, Линори…
Как там она кончается?.. Ну, все равно. А король подпевает — музыка цыгана околдовала его. Пел-пел король, а потом так говорит цыгану:
— Сын ты мой любимый! Руки у тебя золотые!
Целую страну готов я отдать за твои пальцы, а все сокровища свои — на смычок твой нанизать!
Сажает он Геллера справа от себя, а друга его, Мусая, назначает своим выездным кучером.
Идет Геллер мимо садов и мечтает. Вот уж миновал сады. Ох, куда ты идешь, Геллер, куда путь держишь?! Шел бы ты другой дорогой, не хрустнуло бы у тебя под ногами, не очутился бы ты в глубокой яме. Кончилась, цыган, светлая твоя слава, попал ты в волчью западню.
— Ох, святая Марья, что ты сделала со мной? Завела меня в бездонную яму!
Бедный Геллер попытался было выкарабкаться, но руки его не могли отыскать ни одного корешка, ни одного сучка, за который можно было бы ухватиться. Будто в кремне вырубил крестьянин эту яму, эту волчью западню.
Бедный цыган стал думать о том, как скоротать ночку, а утром, может, пройдет мимо кто-нибудь да вызволит его. Но тут-то и случилась беда. Услыхал цыган возню над головой, и вдруг — бац, что-то тяжелое, большое упало в яму рядом с ним. Хорошо еще, что цыган не пощупал, что это. Вовремя заметил он во тьме два огненных глаза. Чьи то были глаза — можно и не говорить. Волка, конечно.
И вот Геллер выхватил скрипку и, словно обезумев, начал играть. А волк дивится, смотрит глупо, потому что никогда еще не доводилось ему видеть такое чудо. Разве это может быть: волк сверкает на человека своими красными глазищами, но не трогает его? Нет у человека палки, ничего нет, только какая-то странная деревяшка в руке, и вместо того чтобы бить ею волка, он пилит ту деревяшку пополам, а из нее несутся чудесные звуки!
А Геллеру только того и надо было! Хорошо знал он, что жизнь его продлится, пока волка околдовала его музыка. И цыган играл так, словно перед ним стоял король всего мира. Вот кажется музыканту, придворные короля говорят ему:
— Ах ты, бродяга-цыган! Поет твой смычок песню «Гей, Линори, Линори!» А ведь конца-то песни ты не знаешь! Как же ты смел, наглец, прийти сюда? Учти: или сыграешь песню до конца, или твоя голова слетит с плеч!
Вот и сам король сердито закивал головой.
Надо, надо играть бедному Геллеру! Жить-то ведь хочется!
А волк смотрит и смотрит на него.
Плотно сдвинул цыган пальцы на грифе, чтобы они не коченели. «За хлеб-колбасу, за хлеб-колбасу! — чудится ему за спиной голос второй скрипки. — Играй, играй до упаду! Быстрей, живей! Чтоб налилась цыганской кровью скрипка, чтоб ожила и загорелась она!»
— Все это неплохо, сын мой, но ты сыграй мне конец, ведь это же не конец песни!
«Гей, Линори, Линори!», — а как дальше? Вот отсекут тебе, цыган, головушку, этой же ночью отсекут.
Нажимай, цыган, покрепче на струны!
А волк все смотрит и смотрит.
Только б не умолкла скрипка!
Триста граммов тмина — ай да Болдижар,
Раз, два, три, четыре — дай огня, гусар!
Дзинь! Лопнула струна.
А волк все смотрит и смотрит.
А ты ухитрись на трех струнах! В трех струнах — твоя жизнь! Хороша песня, но это же не конец «Ли-люри». О, горе тебе, бедный цыган, брошу я тебя в яму к волкам!
Дзинь! Лопнула и вторая струна.
А волк все смотрит и смотрит.
Нет второй струны! А ты ухитрись на двух струнах! Жизнь или смерть — выбирай, цыган!
А волк все смотрит и смотрит.
Продаю повозку, продаю коня,
Ночью нагуляюсь — гляньте на меня.
Играй, как по нотам положено, цыган, пусть звучит мелодия песни! Гуляй, цыган!
О-о-о, опять лопнула струна! Сейчас песне конец! Немеют пальцы от жестокого мороза! Ну, поднапрягись, докажи королю, на что ты способен!..
А волк все смотрит и смотрит.
«Уй-ю-ю-юй!» — вопит скрипка на самой верхней ноте, визжит, завывает, точно вьюга. Берегись же, цыган, бедный цыган, зверь готовится к прыжку…
…Медленно, помаленечку начало светать. Крестьянин рано встает, раньше солнца, и первым делом выгоняет из избы собаку. А собака бежит обратно, лает, заливается. Крестьянин пнул ее ногой в бок, иди, дескать, к своей вшивой матери. Но видя, что собака не переставая воет и тявкает, он набрасывает полушубок и идет за ней. Издали доносится музыка. Кто же это до самой зари гуляет? Крестьянин идет на звук скрипки. Но вдруг остановился как вкопанный да как помчится со всех ног к соседу, потом к другому, к третьему. «Выходи, куманек, и поскорее! И ты, и ты иди! Ступайте живо, все, ничего не спрашивайте, берите веревку покрепче! Вилы захватите!» Бегут мужики. Тот, что скликал всех, летит впереди. Встали мужики полукругом, рты поразевали. Вот самый ловкий из них хватает веревку, вяжет узел и петлю. Как же быть? Думают, решают. Кого вытянут — не знают.
Тот, что сделал петлю, стал опускать веревку в яму. Опустил, затем мужики впятером потянули ее. Веревка пошла вверх. И что же? В петле — волк! Ему тут же перебили хребет, и он испустил дух.
Когда же вытянули бедного музыканта, то жизнь едва теплилась в нем. Чего только не делали мужики, чтоб оживить его! И растирали, и отогревали цыгана. Потом положили на повозку и повезли домой, в цыганский квартал.
Целых две недели был он без памяти. Отхаживал его возчик Мусай. Геллера трясла лихорадка, он обливался потом. В бреду он все твердил про короля мира, и про «Линори».
А когда поднялся Геллер, то пошел он прямиком к шурину своего друга, к цыгану-гвоздарю, что живет на краю деревни, и нанялся к нему в ученики.
А скрипку он так и не брал с тех пор в руки. Может, даже разбил ее сдуру.
А вообще-то музыканты очень неплохие ребята. Руки у них, что у барышень, берегут они их как зеницу ока. Когда мы были ребятишками, носили мы музыкантам дрова на растопку, воду таскали им, чтобы не случилось чего с их нежными ручками. Многие из них затем весь свет обошли со своими скрипками. А большая часть осталась дома. Одни рано женились. У других на руках остались беспомощные старики. Так вот и ходят эти музыканты по домам, с Новым годом да с пасхой поздравляют. Из них, ясное дело, никогда не получится настоящих музыкантов. Немало бродит по свету и таких горемык, как Геллер. А ведь они лучшего заслужили. Любит цыган погулять и выпить не прочь, так и проживает он все свои деньги! Разъезжать в каретах, пускать пыль в глаза, строить из себя барина — это по-цыгански. Иногда отец семьи — знаменитый премьер-цыган, важнее его в мире не сыщешь, промотает этот премьер все заработанное, и малышня его собирается в оркестр, играет по кабакам. И мать за их счет кормит своего знаменитого мужа. Мальчонка наутро сонный, в класс придет и дремлет. Поучится такой самую малость, а там и вовсе бросает школу, потому что повадится, постреленок, в корчму. Еще молоко на губах не обсохло, а он уж женится. Наделает кучу детей да и становится сам не лучше своего отца.
Так-то с музыкантами. И не диво, что дочки гвоздарей ищут себе в мужья гвоздарей.
Немало я передумал за свою долгую жизнь. И отчего это цыган как только попадет в корчму, так сразу же метит в господа и ломается так же, как те пьяные гаджо, что сорят деньгами в кабаках. И вот цыган начинает строить из себя барина. Ему это нетрудно, деньги у него легкие. Подойдет он к подгулявшему гаджо, уставится ему прямо в глаза и спрашивает, какая песня его любимая… Милый, драгоценный барин, верьте этой скрипке, она какую хотите песню вам сыграет — и уже водит смычком по струнам. Потом пьет стаканчик за стаканчиком, ваше, мол, здоровьичко, а сотенная бумажка уже в кармане. Иногда не обходится, конечно, без издевки. Но ведь цыган все стерпит, на то ведь он и цыган. Пожалуется цимбалисту, обругает за глаза гаджо, а сам изо всех сил подделывается под гаджо. Белит он белилами свою рябую физиономию, и самое большое для него и для его жены горе — если сын черен. «Ой, кало сал, кало сал мро чаво! Ой, как ты черен, мой сыночек!»
Хорошо еще, что хоть скажет-то на своем языке, а то ведь такой барин и вовсе забыл родной язык. «Лове да нане, те башавен да те роден» (Если денег нет — играй и заработаешь (цыганок.)) — вот и все, что они помнят, и это им нужно лишь для того, чтобы гаджо не подслушал их секреты в корчме. А куда делись песни? Где чудесные цыганские песни?! Цыгане, что постарше, помнят их, да молодые их не играют, только и тянут пустые песни гаджо: «Иди, когда позову, когда умру — говори со мной» да тому подобную чепуху. На эти песни тратит он свое искусство, в них вливает свою горячую ромскую кровь, которая для лучшего дана.
В общем, всячески стараются походить теперешние цыгане на гаджо. Дураки, неужто не понимают, что цыган все равно останется цыганом. Ведь рома за сто шагов различишь. И что тянуться за гаджо: разве цыган будет знать столько, сколько гаджо? Разве он будет доктором или еще кем-нибудь! Да пусть радуется, если кончит пару классов. А то он отшвыривает прочь все цыганское, забывает родной язык, а ничему другому не научится. Это похоже на старого Марци, беднягу. Если изредка еще и пойдет он играть на свадьбе, чтобы немного винца заработать, знай твердит посетителям: «Что поделаешь? Новой песни еще не знаем, а старую уже позабыли». Так оно и есть. Не гаджо и не ром, а так, сброд какой-то эти музыканты.
Хорошо еще, что новый люд прибывает из горных мест, из Уйвара, Пербете, Фаркашда. На том дворе, где они поселяются, разговор идет только по-ромски. А к ним потом повадятся и местные цыгане: ходят туда слушать сказки, песни, — что ни говори, влечет цыган родное слово, которое слыхали они еще в детстве. В горах, высоко в Чехии, да в Чобанке, и в Валке, — большинство цыган только в школе слышит венгерскую речь. Они даже у бакалейщика по-цыгански говорят — хоть он и гаджо, а цыганскую речь понимает. В этих краях сказки так и сыплются. В долгие зимние вечера, когда посреди комнаты тлеет на блюде уголь, а кругом на соломе сидят цыгане и гретют руки над углями, льется сказка и льется, покуда детвору не одолеет сон. Только и слышишь: жил да был, жил да был… про Марко Кралевича, что все-таки был цыганским парнем, и про того, другого… Но вы пришли сюда послушать сказку, так я вам сразу же и расскажу, что он был за человек.
Только вы погодите, дайте мне собраться с мыслями.
Высоко в пилишских горах, там, где живут и сербы, жила когда-то бедная вдова. Считали вдовой, потому что мужа у нее не было. А жила она тем, что брала в богатых домах белье в стирку и занималась рукоделием. И был у этой бедной вдовы сынок, по имени Марко Кралевич, по-сербски, значит, его звали, как и всех других ребят в деревне.
И вот мальчуган этот вырос, и мать отдала его к судье в услужение. Тот послал его в поле, пусть присмотрит за свиньями.
Все шло хорошо. Так бы и жил Марко Кралевич потихоньку со своей матерью-вдовой. Да не тут-то было. Сын судьи тоже выходил в поле пускать стрелы из лука. У него было всего-навсего две-три стрелы, и он все время целился в маленького Марко. Марко должен был всякий раз возвращать стрелы сыну судьи, а если он отскакивал, чтобы в него не попадало, здоровый и злой барчук бил его по лицу. Дать сдачи Марко не мог, да и, не посмел бы: мать его часто получала работу в доме судьи. Словом, Марко был смирный мальчик и все терпел. Но сын судьи, когда увидел, что парнишка робеет перед ним, начал задирать его, бить что есть сил. Жизнь маленького Марко становилась с каждым днём все хуже и нестерпимей.
И вот, скажу я вам, случилось однажды такое! Коройовав[25], если вы догадаетесь! Однажды сын судьи не то проспал, не то с ним еще что-то случилось, одним словом, не пришел, и Марко один пас в поле свиней. Бродит себе он по полю, и вдруг — баро Дел! Что он видит?! Даже выговорить страшно, язык не поворачивается! В поле, на самом солнцепеке, сидит пресвятая непорочная Марья. Маленькому Марко так жалко ее стало. Как она терпит эту немыслимую жару! Побежал он, нарезал зеленых веток и сложил шалаш у нее над головой, чтобы солнцем не палило святую деву.
Сложил он шалаш и пошел было к своему стаду, но пресвятая Марья окликнула его:
— Марко, вернись!
Мальчик вернулся, а святая Марья спрашивает его, чего он желает в награду за свое доброе дело. Спрашивает она ласково:
— Сын мой, Марко, Марко Кралевич, чего тебе надобно больше всего?
— Моя драгоценная святая мать, — отвечает ей ракло, — я хотел бы быть сильным, сильнее всех на свете.
Тогда дала святая Марья парнишке платок, чтобы тот вытирал платком лоб: сколько раз утрет, во столько раз прибудет его сила. И еще дала она ему нож.
— На что хочешь обращай свою великую силу. Твоя воля. Но помни одно: есть дело, на которое не хватит силы даже у моего небесного свекра. На это дело и я не могу дать тебе силы.
Не понял Марко слов святой Марьи, а ведь то были мудрые слова. Да и как ему понять? В детстве я слыхал эту сказку, и мне тогда тоже невдомек было, о чем шла речь. Потом стал я мужчиной, познал женщину, женился. Двух жен моих, бедняжек, лихорадка после родов унесла, но от третьей было у меня семнадцать душ детей. И хоронили мы, и крестили, и справляли свадьбы, и вот пожалуйте: один из моих правнуков теперь мне из Шведии пишет, другой тут, со мной на одном дворе живет. Такая большая родня — не сочтешь. С тех пор ни разу не вспоминал я сказку и только теперь — что поделаешь, таковы уж старики! — когда заговорил о далеких временах, вспомнил и ее. Ну, так слушайте же.
Я остановился на том, что Марко хоть и не понял ничего из речи святой Марьи, однако ножик и платок спрятал в карман, сердечно поблагодарил святую Марью и пошел к своему стаду. Тут дожидался его сын судьи.
— Эй, ты, черномазый! (Потому что Марко, чего греха таить, был черен, а вернее, кожа его была смуглая, как у всех нас.) Где тебя носило?
Больше ничего не сказал сын судьи, ну, может, обозвал еще мать Марко как-нибудь. А Марко вытащил из кармана платок и стал водить им по лбу.
— Ишь ты, у этого черномазого щенка уже и платок есть. Давай сюда платок, не то я твою прокопченную башку рассеку надвое!
Но мальчик и не собирался отдавать платок сыну судьи. Он спокойно водил и водил им по лбу.
— Ну, так ты отдашь платок или нет?! Может, мне на колени перед тобой упасть и умолять тебя! Ах, ваше превосходительство, у меня к вам просьба, отдайте мне, пожалуйста, этот хорошенький кисейный платочек. Получай же, вонючка!
С этими словами он ударил бедного Марко. Я сказал «бедного Марко»? Нет, Марко уже не был бедным! И если б знал об этом судейский сын, ни за что не стал бы его задевать. Марко тоже ударил его, ударил только один раз, но так, что сыну судьи тут же пришел конец. Упал он на землю и лежит. И при этом вид у него был такой, будто он говорил: «На сегодня хватит: „Завтра тоже будет день“». Но только для него этот завтрашний день будет днем страшного суда и проснется он от звуков фанфар.
А Марко пошел домой, к матери, пошел уверенной поступью, как человек, сделавший важное дело.
— Что, мой красавчик? Что ты так рано пришел? Не случилось ли чего? Не заболел ли ты? Я живо постелю тебе, моя звездочка!
— Не болит у меня, родная, ничего. Я убил сына судьи.
Как услышала это цыганка, принялась плакать и причитать:
— О, горе мне, горе, дитя мое, родной мой сын! Что теперь будет с нами?
А Марко утешает ее:
— Не бойся, родная, ничего не бойся. Видишь, я ничего не боюсь. Я буду таким сильным, что справлюсь с целой деревней. Ты погляди на этот платок. Если я буду тереть им лоб, ко мне придет сила.
Услыхала мать такие слова и, подумав немного, говорит:
— Ну, что ж, сын мой, это хорошо. Раз ты такой силач, тебе бояться нечего. Выполни одну мою просьбу, а потом делай со своей силой, что хочешь. У меня большая беда, до сих пор я молчала об этом, а теперь скажу. Шляется тут один верзила, Харамбусой его зовут, и позорит мою вдовью честь. Если сможешь, то сделай что-нибудь, сын мой.
И вот этот Марко — кровь у него была горячая — тотчас же отправился на поиски Харамбусы. Как смеет он оскорблять его, Марко, мать!.. Ну, погоди же, Харамбуса, Марко покажет тебе, где раки зимуют. Все богатыри таковы, а если такой силач к тому же и ром (а ведь Марко был ромом), то… Но не будем забегать вперед.
Идет Марко по большаку, глядит по сторонам: не встретится ли ему тот, кого он ищет. Уже с полдня прошел и увидел вдруг, что навстречу ему едет огромный детина верхом на коне. Увидел великан Кралевича и кричит ему:
— Эй, ты, ублюдок, поди прочь с моей дороги!
А Марко ему в ответ:
— Ты, видать, и есть Харамбуса? А ну, слезай-ка с седла, дай поломать мне твои косточки! Как раз тебя-то я и ищу. Давай же померяемся силами!
— И ты собираешься со мной тягаться, сопляк? Да я дуну на тебя — и ты забудешь, где бог обитает. Прочь с дороги! Щенок!
— Вижу, Харамбуса, ты только языком силен. Не вздумай слезть с коня — я тебя пополам переломаю. — С этими словами Кралевич достает свой платок и проводит им по лбу.
Харамбуса соскочил с лошади и стал оттаскивать парнишку с дороги.
— Пойдем-ка, чючке, на шелковую траву-мураву, я утоплю тебя в луже крови.
— И не подумаю, — отвечает ему Кралевич, — пусть твою кровь впитает пыль дороги.
Начали они бороться.
Уже полдня борются Харамбуса и мальчик и не уступают друг другу. Паренька пот прошиб, он уж еле дышит, а сам молится святой Марье: «Ой, драгоценная моя непорочная мать! Выручай меня, не справиться мне с великаном!»
А Марья посмотрела с небес на землю и говорит Марко:
— И не одолеть тебе его, сын мой, покуда сидит змея в его пояснице. Достань-ка ты нож-чури, что я дала тебе. Пускай хоть одному человеку удастся то, что он задумал. Смотри только не было бы худа!
Права была наша Мать. Да разве парнишка смыслил что-нибудь? Схватил нож и бросился на великана.
Мигом вырезал у него змею из поясницы, и великан тут же растянулся. А змея-то зашипела на ухо Марко Кралевичу:
— Что же ты наделал, дурак, что ты наделал? Убил своего собственного отца. Он тебе правду сказал. Жил он с твоей матерью и родился ты от него. А теперь он бросил твою мать, она из мести и натравила тебя на него. Дурак же ты, парень, дурак! Погляди только на его черные волосы и смуглую кожу. И скажи: сын ты ему или нет? Отца должен любить цыган сильнее всех! Лучше бы ты мать убил, когда она тебя на отца науськивала. Но сделанного не воротишь, выдолби теперь из крепкого дуба гроб, положи в него отца и меня рядом с ним. Просиди над ним ночку по старому цыганскому обычаю, а наутро схорони его вот здесь, при дороге.
Так Марко и сделал. Вырубил из дуба красивый гроб, а в него уложил своего чоро дадоро[26]. Просидел у гроба всю ночь напролет, а наутро похоронил отца у дороги.
Покончив с этим, он пошел домой. «Постой же, злая мать, отец мой в гробу лежит, но я сведу с тобой счеты!»
Он тихо, как всегда, открыл дверь.
— Что с тобой, мой любимый сыночек? Отчего так бледно твое лицо?
— Со мной-то ничего, а вот вы мне скажите: кто был мой отец?
— Бедняк, сын мой, гусар он был. На войне пуля ему сердце пробила. Вот и осталась я вдовою с тобой на руках.
— Значит, гусаром был?
— Гусаром.
— И убили его?
— Убили.
— А жаль, что не жену его убила лихая сила! Да есть ли у вас сердце? Захотели, чтоб сыновьи руки погубили отца! И это сделала моя родная мать! Родить сына, чтобы его руки потом пролили отцовскую кровь? Да вас сжечь мало! Получайте то, что заслужили! — С этими словами он ударил мать по голове, да так, что она тут же испустила дух. Марко не стал ее оплакивать, не сидел у гроба, он оставил ее, застывшую в крови, собакам на съедение. А сам пошел бродить по свету.
Ох, и ошибся ты, Марко, Марко Кралевич! Богатырская сила — это еще не все! Как ни силен был Марко, а с ним все же случилась беда.
Был у его покойной матери родной брат, могучий великан. Знали его даже в далеких краях и звали Рыжебородым Герцогом. Услышал Рыжебородый Герцог, что убили его сестру, и велел трубить в рог. Собрал свою дружину и приказал доставить ему живым или мертвым убийцу сестры. Конная рать пустилась в путь и вскоре нашла Марко — он шел по дороге. Марко, словно зайцев, уложил нескольких солдат, но справиться со всеми, конечно, не мог. Привязали его к седлу, стянули ему руки и так повезли к Рыжебородому Герцогу. У Рыжебородого Герцога было столько же ума, сколько у Марко силы — недаром была у него рыжая борода. Стал он допрашивать Марко, а потом обратился к нему с такими словами:
— Ну, браток, хоть ты и убил отца и мать, все же племяником мне приходишься, и я свои руки не стану марать твоей кровью. Головы твоей я с плеч не сниму, на кол тоже не посажу и четвертовать не стану, а замурую тебя в темный подвал. Умрешь там своей смертью, умрешь за то, что поднял руку на отца с матерью.
И вот солдаты схватили Марко и повели в темницу. В темнице той в самом деле не было ни окна, ни щелки. Век бы не вырваться оттуда Марко, если бы не милосердие святой Марьи. Не обошла она и теперь своей милостью Кралевича — понравился Марко Кралевич придворному шуту Рыжебородого Герцога. Просверлил он стенку темницы и через дыру стал передавать Марко пищу.
Немало передумал Марко в темнице, было у него на то время!
«Что стоит мне, — думал он, — расширить эту дыру, что шут просверлил в стене, и выйти на свободу. Да я и сам мог бы проломить стену. Что мне стоит? Мог бы перерезать горло Рыжебородому и уйти отсюда. Ну, а дальше? Нет, я понесу наказание за то, что сделал. Не хочу, чтоб в меня тыкали пальцем и говорили: „Вон, Кралевич, убийца матери, бежим скорее, а то, чего доброго, он и нас на тот свет отправит. Лучше здесь мучиться! Будь что будет, вспомнят когда-нибудь и обо мне“».
И о нем вспомнили. Прошло ровно пятьдесят лет. И вот Рыжебородый, чуя близкую смерть, сказал солдатам:
— Сломайте стену темницы. Кралевич, видно, давно уже умер. В свой смертный час он мог покаяться. Вытащите его, и пусть он теперь найдет себе покой в земле.
Разобрали стену, и вышел из темницы Кралевич! Но только не молоденьким парнишкой, каким его замуровали! Не узнать Марко! Даже Рыжебородый не узнал его: белый он был, как Лунь, и волосы, и борода седые. Было ему лет семьдесят, а выглядел он словно восьмидесятилетний. Смотрит на него Рыжебородый, смотрит и говорит:
— Эх, Марко, Марко Кралевич, остался ты все-таки живым. Видать, сама Марья Всевышняя хранила тебя. Ступай же, племянник мой, и пусть ветер заметет пылью твои следы.
Но мир велик: куда податься? Куда деться старику? Кому он нужен? Может, наняться на старости лет в услужение? Или одиноко скитаться по белу свету?
Подумал, подумал он, да и пошел прямиком домой. А дорогу ему указывала колокольня, родной деревни, что белела вдалеке.
Что же ждало его дома? То же самое, что ждет меня, когда в воскресный день после обеда одену я свой выходной костюм и выйду к воротам. Прежде люди проходили мимо и раскланивались со мной — все знали меня: «Как, дядя Напо, поживаете? Все молодеем?» или «Ну, как живешь, старина, душа твоя присохла к плоти, что ли — не можешь расстаться с этим грешным миром, так же, как и я?» Словом, каждый скажет что-нибудь. А теперь проходят мимо дома какие-то чужие люди. Никто не здоровается со мной, никто не зовет в корчму, что напротив моего дома. Постою я так немного, а потом возвращаюсь в дом, вешаю обратно в шкаф черный выходной костюм, натягиваю на колодку ботинки и аккуратно ставлю их вниз, чтобы жена моего внука не придралась, да укладываюсь пораньше спать. Ну, посудите сами, что мне еще остается делать? И почему не берет меня к себе господь?
Все это я говорю к тому, что и Марко Кралевичу было не сладко. Люди поглядывали на его седую бороду и думали: «Что нужно здесь этому старику?»
Шел Марко на околицу деревни, к дому матери и все выспрашивал у людей:
— Неужели не узнаете? Я же Марко, маленький Марко, батрак, не помните? Я Марко Кралевич!
Теперь все его узнали. Окружила его толпа, вся деревня собралась — даже к дому матери его не подпустили.
— Хорош, нечего сказать! Не постеснялся явиться сюда, людей лишить покоя! Да мы тобой детей стращаем: «Спрячься скорее под перину, а то вон Кралевич идет, сейчас заберет тебя! Что тебе от нас нужно? Мало ты убивал на своем веку!»
«Снести бы им всем сейчас головы, — думает про себя Кралевич, — ну, а что толку? От этого мне не стало бы легче. Уйду-ка я лучше отсюда. Нечего мне тут делать».
И он ушел из своей деревни. Вырубил себе палку, вырезал на ней узоры и пошел по дороге куда глаза глядят. Идет и печальную песню поет. Эту песню он сам сложил, не бог весть какая песня — простая, грустная, валахо-цыганская:
Эх ты, Девла, Девла, до чего ж я дожил!
До чего ж я тяжко жизнь на свете прожил!
Горе мою песню нынче завершает
И ее начало вспомнить мне мешает!
И вот палка выпала из рук старого Кралевича. Смолкла песня. К чему она! Наконец Марко взмолился:
— Драгоценная дева Марья, раскрасавица моя! Услышь ты мою молитву! Никчемным стариком стал я, мне семьдесят лет, а может, и восемьдесят. Ребенком я на дурное дело употребил свою силу и загубил жизнь свою. Сидеть бы мне теперь вместе со всеми у костра, угольком разжигать трубку, забавляться с внуками, мирно коротать дни да рассказывать сказки о давно минувших временах. Возьми ты мою силу, прошу тебя, и сделай мои грехи несовершившимися. Я хотел бы дожить последние годы свои спокойно.
И ответила ему святая Марья:
— Много ты хочешь, Марко Кралевич. Здесь даже бог не властен. Силу тебе дала я, я и возьму ее. Большую беду ты навлек на себя. Помогу я тебе как умею. Лишь бы худа не было, Марко Кралевич. Я когда-то уже говорила тебе: бывает, что и бог бессилен. А теперь ступай в свою деревню.
Обрадовался бедный Кралевич и поспешил домой.
Когда вошел он в свою деревню, люди стали почтительно расступаться перед ним, а он смотрел на них с удивлением: что же случилось? Но они просто отдавали ему должное как старику.
Вот открыл он дверь родного дома и видит свою мать. Сидит она, как прежде, в кухоньке, глядит на Марко и не узнает его.
— Неужели это ты, мой сын Марко? Неужто это моя смуглая звездочка? Быть не может! Неужели я уже так стара! Поди сюда, склони голову ко мне на колени, стань как прежде моим маленьким сыночком! Иди же скорей, моя крошка.
— Я ведь старик уже, мама! Видите эту седую бороду? Давно прошло детство. К чему тратить слова понапрасну! Где отец мой?
— Отец? Разве я тебе не говорила? Умер он давно. Его на войне убили.
— Значит, он был гусаром? И носил красный мундир? Красный, как ваша старая нарумяненная рожа? Небось Харамбусу поджидаете к вечеру? Неужели вы все еще не образумились?
И мать, не издав ни звука, свалилась со стула. В это время вошел Харамбуса.
— Эй ты, старая развалина, бородач проклятый, что ты сделал с моей рани[27]? Уж не подсыпал ли ты ей яду? Отвечай, не то подожгу твою бороду!
— А ты все такое же похотливое животное, каким был раньше! Моя родная мать — твоя рани, а ты — мой добрый отец… Что, удалось тебе выбраться из дубового гроба?
Не выбеги Кралевич из дома, был бы у этой сказки плохой конец. Но он ушел, и снова потянулась перед ним бесконечная дорога.
Мой дед встретил его где-то в задунайском краю.
Эту сказку рассказывали гвоздари, те, что приходили из деревень. Я тогда был еще маленьким. С тех пор я забыл о ней. И вот только теперь я вспомнил ее, чтоб снова рассказать вам и, грешным делом, прослезился. Таковы старики — им недолго заплакать. Разве вам не хочется иногда начать жизнь сначала? Сколько раз желал я, как и Кралевич, чтобы то или другое плохое мое дело оказалось несовершившимся. Вот взять хотя бы Кралевича. Он добился в жизни всего, чего хотел. И все же в конце концов решил отречься от своего прошлого и начать жизнь сначала. Когда беда случается не по нашей вине, это не так обидно, мы легче миримся с ней. А Марко сам, значит, был виноват, потому и захотел он, чтобы все оказалось несбывшимся. Ну, а что говорит конец сказки? Мудрая это сказка! Если бы двадцать стариков захотели выдумать конец, то и они не придумали бы такого! Где человеку додуматься!
В конце пресвятая Марья сказала Марко: «Всевышний воскресил моего сына, но распятие так и осталось распятием!» Ведь и у Марко воскресли и отец и мать, а толку-то что ему было от этого?
Это очень умная сказка. Марко убил их — плохо. Они воскресли — тоже плохо.
И теперь, когда хоронят кого-нибудь и жена или мать плачет и рвет на себе одежду у смертного одра: «Зачем ты, господи, отнял его у нас, верни нам его!» — я молчу, никого не утешаю. Ведь можно вызвать семейную ссору. Меня и так недолюбливают, а если я еще вмешаюсь не в свое дело, может быть еще хуже. При том думаю я вот что: «Каково тебе пришлось бы, если бы покойник вдруг сел в гробу!» Разве не любил я свою мать, которая меня до десяти лет грудью кормила? Любил, да так, что просил зарыть меня вместе с нею, когда ее опускали в могилу. А разве захочу я теперь, чтобы она воскресла из мертвых? Да боже меня сохрани от этого! И услышь она эти мои слова, знаю, простила бы мне их, непременно простила бы.
Еще рассказывать? На что вам столько сказок? Вот смотрите, пока вы тут сидели да слушали меня, я сделал несколько фунтов каблучных гвоздей. Ну что вы сидите сложа руки? Взяли бы хоть мех к горну поднесли, что ли? Слушайте меня и раздувайте мех, когда я прикажу, как я только что это делал. Утречком хочу пару хомутиков послать кровельщику, зять снесет.
Вот только положу сперва железо. Ну, давайте, вздувайте горн с божьей помощью.
Жил-был король. И была у него дочь, такая красавица, каких свет не видал. Король-отец построил для нее одной дворец, в котором было сто комнат. И все для того, чтобы глаза человека не видали девушку, чтобы не украли честь ее. Даже королевичам, которые приезжали во дворец, не показывал король свою дочку. Он рассудил так: если девушка останется невинна до ста лет, то про нее уж никто худого не скажет.
Но однажды случилось несчастье! Пришлось королю отлучиться из дому. Но это еще полбеды. А беда в том, что в спешке он забыл в дверях комнаты дочери ключ, что хранил всегда в кармане.
Сидит королевна, поглядывает в окошко и захотелось ей погулять. Толкнула она дверь — дверь открыта. Девушка вышла из дворца и отправилась в далекий лес.
Долго гуляла она в лесу, и стала ее мучить жажда: ведь она не привыкла много ходить. Но где взять воды? До дому далеко, а пить хочется!
Увидала она лачужку и пошла к ней напрямик, открыла дверь и видит: сидит за столом старая ведьма Ржавиха. Такое было у нее прозвище — Ржавиха.
Королевна рассказала, зачем пришла. Ржавиха берет с полки кружку и ставит перед ней.
Вот тебе, девушка, напейся.
Выпила королевна. Поблагодарила старуху и ушла. Напиться-то она напилась, да только в воду ведьма подмешала слюну разных зверей. Худо стало королевне.
Но это еще ничего! Самое страшное впереди! Пришла королевна домой, села ужинать с отцом, и тут вдруг живот у девушки начал расти прямо на глазах. Ничто не помогало: ни заклинания, ни молитвы. Растет.
— Послушай, дочь, что это с тобой?
Что тут объяснить, и так все ясно. Король заказал для нее галеру, положил туда пищу; посадили дочь короля на галеру и пустили в море. Вскоре родился у нее мальчик. И что за диво! Как родился — сразу же и заговорил. А какой это был мальчик! На нем были шкуры всех зверей, какие только есть на свете! Одежды ему вовсе не требовалось, хорошо и тепло было ему в шкурах. Да, чуть было не забыл сказать: он так много ел, что съел все припасы, какие были на галере.
Внезапно мать его померла от лихорадки. Суденышко в ту пору находилось на самой середине моря, а запасы пищи подходили к концу. Гребцы были голодны: ведь мальчуган съедал все, такой у него был аппетит.
Что делать? Мальчик повел галеру к берегу. Причалили. Велел он людям подождать его, а сам пустился в путь. Шел, шел и услышал: где-то звонит колокол. Пошел он на этот звон и вскоре добрался до города. Там как раз в разгаре ярмарка. Мальчик быстро связал углы подстилок, на которых у торговок была разложена всякая всячина, и унес узлы один за другим. Когда крестьяне опомнились, паренька и след простыл. Вернулся он на галеру, нагруженный разной провизией. Но как ни много он принес съестного, этого хватило на один день: он все съел сам.
На другой день он снова отправился на рынок и снова принес всяких яств вдоволь.
Но тут торговки спохватились: «Что за чертовщина, почему мы молча терпим этот грабеж! До каких пор это будет продолжаться? Ведь эдак мы все до одной разоримся! Надо что-то придумать». Думали-гадали и решили идти к королю.
Чтобы наказать вора король на другой день послал вслед грабителю все своё войско. Всадники нагнали его у самой галеры и открыли по нему пальбу. Но недаром в жилах парнишки была смешана кровь разных зверей. Он был храбрецом. Он ловил пули и бросал их в королевское войско. Войско обратилось в бегство.
За храбрость гребцы прозвали юношу Яношем Надара.
Парнишка же, то-есть Янош Надара, видел, что продолжать эту разбойничью жизнь нельзя. Он распустил команду и сказал морякам, что пришло ему время повидать мир.
И отправился Янош Надара по белу свету. Долго бродил он, много перевидал стран, и вот однажды забрел в большой лес и увидел там маленькую хижину. Он решил заглянуть в нее.
Как вы думаете, кто сидел в той хижине за столом? Не кто иной, как Ржавиха, ведьма Ржавиха, чтоб раки содрали с нее мясо!
И говорит ему ведьма:
— Хороши твои шкуры и перья паренек! Да только за тебя ни одна девка не пойдет. Но я знаю, как снять это с тебя. Вот прослужишь у меня три года и три дня, и я сделаю так, что все это спадет с тебя.
Так и договорились.
Не успел паренек оглянуться — время службы истекло. Служил он ведьме верно, а как кончился срок, ведьма спрашивает у него лукаво:
— Ну, слуга мой, что ты просишь за свою трехлетнюю честную службу?
За это время Янош Надара научился у ведьмы таким чудесам и волшебству, что совсем забыл о своей звериной шкуре. Да уж и ведьма, видно, постаралась, чтоб он про самое главное-то и забыл.
Как бы там ни было, Янош Надара не прогадал. Как вы думаете, что он попросил? На дворе у ведьмы была навозная куча, и в нее был зарыт конь, да так глубоко, что только голова торчала из навозной кучи. Янош Надара и говорит ведьме, что ему нужен этот конь и больше он ничего не просит.
— Хорошо, вытяни его оттуда.
Янош Надара быстро взнуздал коня и изо всех сил дернул удила, да так рванул, что чуть было не оторвал коню голову, однако вытащил его. Конь едва держался на ногах.
— А теперь, — говорит Яношу ведьма, — достань из левого уха коня носовой платок, переверни его другой стороной, возьми в левую руку и трижды оботри им коня.
Так Янош и сделал. И конь на глазах у него округлился, точно арбуз, стал горячим скакуном.
— А теперь ступай на курий чердак, в одной из корзин там найдешь мешок с овсом, из него и корми всегда коня.
Поблагодарил Янош Надара ведьму за ее доброту, вскочил на коня и исчез в облаке пыли.
А конь тот оказался не простым, а волшебным. Когда летели они над черными облаками, он вдруг заговорил человечьим голосом:
«Хозяин мой Янош, я есть хочу! Семь лет ничего в рот не брал!»
Нельзя сказать, чтоб Янош Надара очень испугался, но удивился порядком. Конь, и вдруг разговаривает? Надел он ему на шею мешок с овсом, пускай, мол, поест. Ест конь, а овес все не убывает. Так вот какой подарок получил Янош от ведьмы!
И вдруг конь опять заговорил:
— Хозяин мой Янош, я пить хочу! Семь лет воды в рот не брал!
— Чем же тебя напоить? — спрашивает у него Янош Надара.
— Спустимся на землю, — говорит ему чудесный конь, — и на земле ты меня напоишь. Срубишь пару деревьев, сложишь костер, зажжешь его, и я утолю жажду пламенем.
Так и сделали, только не забыть бы вам сказать, что по пути на землю случилось еще кое-что. Когда стали спускаться, конь Яноша вдруг исчез. А когда Янош уже приближался к земле, он снова оказался под ним:
— Ну, как чувствовал ты себя, хозяин мой Янош?
— Так, будто уши мои слегка прихватило инеем.
— А знаешь ли ты, почему это случилось?
— Если скажешь, буду знать.
— Это оттого, что ты чуть шею мне не свернул, когда вытаскивал меня из навозной кучи. Но ты на меня не сердись: ведь служить я тебе буду верой и правдой до конца дней твоих.
— Ну что ты, я на тебя не сержусь! Но, видишь ли, случилась вот какая беда. Когда я летел вниз, я смекнул, что ведьма схитрила — оставила на мне звериную шкуру. А ведь она сама сказала, что на меня такого никто и смотреть не захочет. Скажи, мой умный конь, как мне быть?
— Это пустяки, хозяин Янош. Я тебе сейчас скажу. Я уже был на свете, когда ведьма смешала слюну всех зверей в кружке и дала твоей матери выпить. Тогда же я узнал, как снять это колдовство. Слушай меня внимательно. На самой круче Стеклянной горы живет красавица-девушка, бриллиантовая фея Лулуди. Зовут ее так потому, что она — единственный дивный цветок, Который украшает голую Стеклянную гору. Из всех девушек одна только бриллиантовая фея Лулуди не будет страшиться твоей звериной шкуры. И колдовство с тебя может снять лишь ее поцелуй. Только вот добраться до нее нелегко. Ее руки добиваются сыновья князей. Не один из них свернул себе шею на скользкой и голой Стеклянной горе. Ведь они не с пустыми руками туда едут. Золото мешками везут. А бриллиантовая фея Лулуди смотрит из своего окошка. Скажет она словечко — и в окно к ней летит золото. Это ей обожатели кидают. Каждый хочет наполнить золотом ее светлицу. Но сделать это ни одному еще не удавалось. Нелегкое это дело — дотащить туда столико золота!
— Ну а нам-то где взять золото? — спросил Янош Надара.
— Не горюй, мой добрый хозяин! Если ты меня каждый вечер будешь поить пламенем, золото рекой потечет к тебе: уж я постараюсь.
И конь постарался. Как он это сделал — не знаю, только повалило к Яношу золото. Отправился он на своем коне к Стеклянной горе искать бриллиантовую фею Лулуди. И везли они с собой в три раза больше золота, чем сыновья князей, что подымались на Стеклянную гору просить руки Лулуди.
Под вечер приехали они под окошко бриллиантовой феи Лулуди. Не как нибудь добирались они, а по воздуху. Спустились, значит, как раз под оконцем феи. Сидела красавица у окошка, и не сойти мне с этого места, если не была она в семьдесят семь раз прекраснее, чем описал ее волшебный конь. Это была такая прекрасная чайори, что при виде ее даже звезды крепче цеплялись за бархатные небеса, чтоб не свалиться от восхищения.
Одним словом, Янош уже собрался заговорить с бриллиантовой феей Лулуди, но она махнула ручкой.
— Не хочу я быть ничьей, — сказала она, — а уж если я выйду замуж, то только за того, кто будет петь, как Поющий Витязь, что стоит под горой.
И вправду, у подножия Стеклянной горы заливался Поющий Витязь. Потому и села Лулуди у окошка, чтобы послушать его песню.
— Нечего нам тут делать, — говорит Янош Надара своему волшебному коню, и они слетели к подножью горы, где стоял Поющий Витязь.
— Чего вам надобно? — спрашивает Поющий Витязь.
— Я пришел к тебе, — говорит Янош, — чтоб научил ты меня петь.
— Давно, еще тогда, когда ты был в утробе матери, я знал, что ты сюда попадешь. И хоть у меня и без тебя забот немало, так и быть, научу тебя петь. Учить буду три года и три дня. Но когда выучишься, ты должен будешь и мне сослужить службу.
— Все будет сделано, все, что пожелаешь, — говорит Поющему Витязю Янош Надара.
Вот прошло три года и три дня. На третий день подошли они к подножью горы. И запел Янош Надара. Стал он петь лучше, чем сам Поющий Витязь.
Понравился он бриллиантовой фее Лулуди, очень понравился, даже больше, чем Поющий Витязь.
Янош должен был спеть одну печальную, протяжную песню, одну веселую, живую, и одну настоящую, огненную песню, чтоб Поющий Витязь сказал: «Прекрасно, хватит петь, ты уже выучился».
Протяжную он спел такую:
Воробьишко-воробей,
Загляни в мое оконце.
Пусть огарочек свечной
Запылает ярче солнца.
Воробьишко-воробей,
Что ж чирикать ты не смеешь?
Мама при смерти твоя,
Скоро ты осиротеешь!
А потом спел веселую:
— Расскажи-ка мне, бедняжка,
Как живешь ты с муженьком?
— Муженек меня лупцует
Утром, днем и вечерком!
А вот третья песня — это песня! Про такую в мое время старые ромы говорили: «Аси нане», то-есть «Нет ей подобной».
Про- Ну-
ло- ка,
ми- ма-
ли ма.
мне за-
баш- вя-
ку, жи.
кровь чтоб
ре- же-
ко- на
ю не
за У-
хлес- ви-
та- да-
ла ла!
И сказал Поющий Витязь: «Прекрасно, хватит петь, ты уже выучился». А пока Янош Надара пел, влюбилась в него бриллиантовая фея Лулуди.
Да, самое главное чуть было не забыл! Настал черед Поющего Витязя требовать плату за обучение, да еще какую плату! Он велел Яношу Надара достать с вершины голой Стеклянной горы бриллиантовую фею Лулуди и сказал, что если тот не достанет, то туловище Яноша станет короче ровно на голову.
Отвечает ему Янош Надара:
— Нужно мне три дна на размышления.
По истечении трех дней Янош Надара и бриллиантовая фея Лулуди обменялись письмами по голубиной почете. Вот что написала фея: если Янош Надара хочет ее видеть, пусть добирается так, чтобы не идти по земле, иначе они не смогут встретиться.
И вот Янош Надара велит Поющему Витязю поскорее приготовить подарок для бриллиантовой феи Лулуди. В подарок послал он цимбал, да не простой, а волшебный: этот цимбал сам заставляет руки играть. Для цимбала он велел сделать ящик такой величины, чтоб в нем поместилась Лулуди. Велел он Поющему Витязю положить этот цимбал на спину чудо-коня, а конь должен привезти девушку в ящике к подножию горы.
— Ладно, — согласился Поющий Витязь и принялся мастерить чудесный цимбал.
Наконец цимбал был готов, и Поющий Витязь привязал его на спину коня, привязал, да не видел, что в ящике спрятался Янош Надара. Так и примчал чудо-конь Яноша Надара на голую Стеклянную гору. Вот и вышло, что он пришел, да так, что не шел по земле.
Бриллиантовая фея Лулуди так обрадовалась волшебному цимбалу, что еле устояла на ногах. Взяла она молоточки, и руки ее сами заходили по струнам. Хорошо играла она!
А матерью Лулуди была ведьма. Как раз в это время кружила она над трубой верхом на петухе. Увидела ведьма, как открывается ящик цимбала и из него вылезает Янош Надара, и говорит дочери:
— Погоди же, девушка! Неужто тебе твоя голова не дорога? Ведь придется тебе расплачиваться за этот цимбал!
Лулуди шепнула Яношу, чтоб он спрятался в ящик, но было поздно. Ведьма уже крикнула брата Лулуди. и он шел, сотрясая своими шагами Стеклянную гору, так что она даже потрескалась.
— Ой, сердце мое, любовь моя, что теперь с тобою будет? Даже тем юношам, что золотом наполняли мою комнату, сносил головы мой брат Саструно Мануш[28]! Что же тогда будет с тобой?! Ведь мой брат сильнее всех на свете, потому и зовут его Саструно Мануш.
— Ничего не бойся, цветок мой, Лулуди!
С этими словами вышел Янош Надара на поединок. Отвязал он своего чудесного коня, сел на него и полетел навстречу Саструно Манушу. Саструно Мануш встретил его, держа своего коня под уздцы. Но вот он выпустил поводья, думая, что конь разнесет Яноша вместе с его конем. Но не тут-то было. Кони вдруг поцеловались: оказалось, они были братьями. Тогда схватил Саструно Мануш Яноша Надара и так бросил его, что тот ушел по колена в Стеклянную гору. Наступил черед Яноша. Он швырнул Саструно Мануша так, что тот ушел в гору по пояс. Боролись они до тех пор, пока Саструно Мануш не провалился в Стеклянную гору.
А его мать-ведьма с горя подохла и отдала свою душу дьяволу. Увидала все это бриллиантовая фея Лулуди и сказала Яношу Надара:
— Сердце мое, любовь моя, я твоя, а ты мой! — обняла она Яноша Надара и поцеловала. И с Яноша тотчас же упала звериная шкура.
— Ладно, девушка, оставь меня в покое! Ты хочешь, чтобы я на тебе женился? Сколько горя и страданий ты мне уже принесла! А что будет, если тебя в жены взять! Тогда и вовсе хлопот не оберешься! Да я люблю больше Поющего Витязя как друга, чем тебя — как жену.
И отвез он девушку Поющему Витязю. Так и не познал женщину Янош Надара, а потому не знает он страха и поныне.
Да не раздувайте огонь так сильно, а то, чего доброго, все взлетим на воздух. И так уж соседи, слыша, как гудит горн, поговаривают:
— Нет покоя этому старому Напо, уж скоро рассвет, а он все кует и кует! Когда же он сам наконец вылетит дымом из трубы мира живых!
А ведь знают хорошо мой обычай: до обеда я дремлю на солнышке, после обеда заготовляю брусочки, а с вечера работаю до самой зари.
Может, потому нынешние-то гвоздари и не умеют сказки рассказывать? В летнюю пору работают днем, ну и, ясное дело, опиваются водой, точно пеликаны, и обалдевают от нее так, что слова из них не выжмешь. И выходит не как в сказке: «три года — словно три дня», а, наоборот, восемь часов — словно восемь лет. Если их не задушит газ, то от водянки погибают. А в водянке врачи ничего не смыслят, непонятная это хворь: пухнут у человека руки-ноги, и не может он работать. Были у нас когда-то Верона Куска да Мари Рафель, умели они делать хорошее питье, которое воду выгоняет. Да где они теперь!
Поэтому-то мы, гвоздари старой закалки, и работаем ночью, когда прохладно. В тишине и работаешь быстрее. Потому мы и не оставляем своих жен вдовами с кучей детей. А то, бывает, умрет цыган, а после него шесть, десять, а то и семнадцать душ детей оставалось. Нет, надо жить не только руками, но и головой.
Ум во всем нужен. Посмотрите: цыгане и от старого отошли и нового не нашли. Одежда, что нынче модна, завтра считается старьем, но ведь кожа наша под ней останется такой, какой ее бог создал, и никакой портной не переделает ее. Эх, кабы слушались меня ромы, я бы сказал им, да и многим гаджо сказал бы все это прямо в глаза. Не хвастаю я своей национальностью, нет, но ведь она хороша, хоть наши обычаи не сходятся с повадками гаджо. Вряд ли найдешь такого парня среди гаджо, который не попытал бы счастья у цыганок. И многим повезло, это станет ясно, если посмотреть на цыган, все они разные: у одного нос и глаза такие, у другого — другие. А чаво и теперь еще охотнее женятся на цыганках, чем на гаджо. Есть меж нашими парнями такие красавцы, что не уступят иному принцу. Наши парни осторожны в выборе невест, словно древние фараоны, и потому, я думаю, правду говорит сказка, что мы фараоново племя.
Вы, конечно, слышали об этом от рашая[29]. Он рассказывает в церкви, будто бог до тех пор карал фараона, пока тот не отпустил евреев. Евреи в те времена слушались Моисея, да и бог слушался его. И выпросил Моисей у бога, чтобы он прибрал всех старших сыновей, даже сыновей фараона. Значит, был там и один из нас, потому что мы, цыгане, были родичами фараона.
А погубили этих сыновей за то, что фараон не желал отпускать евреев.
Я никак не могу взять в толк, на кой черт ему так нужны эти евреи, и даже спросил об этом как-то у одного рашая. Ну, а он мне сказал, что фараон рад был бы отпустить их всех до единого, но бог нарочно ожесточил его сердце, чтобы фараон не отпускал евреев, и тогда он, бог, мог бы творить чудеса. Известное дело, господа — капризный народ, почему не быть капризным и богу?
Словом, в конце концов фараон отпустил евреев, и то только потому, что ромы согласились на это. Они сказали фараону: отпусти евреев, мы и без них обойдемся как-нибудь.
И вот евреи ушли, забрали с собой золото, серебро — все сокровища фараона. Ромы были довольны, что унес их господь.
На том бы дело и кончилось. Но, как говорил рашай, бог сам пришел к фараону и стал его упрекать в том, что тот дал себя обобрать. А ведь евреев сам бог надоумил; «Хватайте золото-серебро, все, что под руки попадется».
Да что тут говорить: не сказка ведь это, а сущая правда. Разозлился фараон: «В самом деле, ведь они меня обобрали подчистую, чтоб их раки обглодали!» Быстро собрал он войско, сам сел на лошадь, захватили с собой повозку и — в погоню!
Да, а еще посадил он нас, своих родичей, на возы. Мы говорили ему: не трать силы понапрасну, бог-то ведь с евреями заодно, а кто с богом дружит, тот всегда прав. Говорили ему, что нужно кому то остаться дома, чтоб за огнем в очаге присмотреть, пока остальные в пути. Фараон ничего слушать не захотел, посадил нас на возы, на лошадей и — в путь-дорогу.
И пришла беда, как мы предсказывали. Правда, через пустыню-то мы проскочили благополучно. К тому времени евреи уже были на середине Красного моря. Моисей хлестнул прутиком по воде, вода расступилась, и евреи перешли море по дну, не замочив даже ног.
Зато что было с фараоном и его войском! Он ведь пустился в море вслед за евреями, но, когда дошел с войском до середины моря, Моисей со своими уже был на том берегу. Ну, тут Моисей снова хлестнул по воде своей палочкой, и вода — подумать только! — сомкнулась над фараоном и его войском.
Так погиб фараон и весь его народ!
Вернее, не весь. Потому что мы, ромы, родственники фараона, решили остаться на берегу и посмотреть, чем все кончится: пусть, думаем, поборется наш брат со священными витязями бога.
Ну вот, когда над их головами сошлись волны, решили мы повернуть назад, с тем чтобы джас кхэрэ[30], а там, думаем, выберем себе нового фараона и заживем как прежде.
Но бог не забыл и про нас. «Я могу сотворить еще одно великое чудо», — подумал он. И напустил он на нас смерч, да такой лютый, что и людей, и лошадей, и повозки — все разнес в разные стороны. Когда мы опомнились, глазам не поверили: куда же девались ромы, наши родичи? Разбросало их по всему свету: кого на запад, кого на восток.
С той поры и живем мы в разных странах.
Так погибли самые лучшие цыганские сыны.
И еще скажу одно слово, чтоб на том и кончить. Что же стало с евреями? Говорят, они сорок лет кочевали по пустыне, но родины своей так ни один из них и не увидел, одни погибли от солнечного удара, другие — от поноса.
Остальные народы, которые с богом не дружили и не враждовали, жили припеваючи. А вот евреев бог разбросал по свету, хоть и любил их.
И вот что я скажу вам: лучше пусть бог со мной не дружит, пусть оставит меня в покое.
Только смотрите не передавайте моих слов рашаю, а то он иногда бывает у нас, приносит нам кое-какую одежонку…
Не могу сказать, что я не нуждаюсь. Старик ведь я все-таки, много работать не могу! Кабы работать да сказку сказывать, работа бы веселее шла. Да нет теперь охотников сказку послушать. А льется сказка — и время незаметно летит.
Так бывало в давние времена, еще при жизни моего отца и деда. В долгие зимние вечера ложились мы рано, вместе с курами. Спали мы не в кровати, конечно, — нас ведь было шестнадцать душ детей, — а на соломе. Рассыплет мать, бывало, солому вдоль стен, на нее и укладывает нас под большой периной. Там мы ползали, кувыркались, щипали друг друга, пока не засыпали, сбившись в кучу. Тогда мать моя бросала в огонь еще пару ложек старого сала и ложилась к нам сама на свободное местечко. Отец нарезал и складывал бруски — готовил для завтрашней работы. Наконец и он ложился.
С зарей мы просыпались от гудения горна. Быстро подымались, все от мало до велика, и — на кухню. Мчались помогать, потому что отец оставлял на утро еще один рассказ о подвигах Яноша Надара. Старались мы, работали, чтоб сказку послушать да чтоб в город на возу съездить: эту награду получали только трудолюбивые.
К четвергу у отца уже был заготовлен целый воз гвоздей. Чуть свет, вернее еще затемно, мы запрягали лошаденку в красивый сегедский плетеный возок. То же самое делали наши родственники и соседи. И тянулись в сторону Пешта возы, десять-пятнадцать штук. На дне каждой повозки лежали аккуратно разложенные по сортам гвозди, а сверху — мы, дети, с отцом. Мы уже знали, куда везти гвозди. Сначала ехали к десятникам. У ворот отец босой, в широких холщовых штанах, слезал с воза и стучал. Десятники не обижались за раннее беспокойство, они уже ждали нас, да еще как ждали! Они скупили бы все гвозди, сколько бы мы их ни привезли. Отец мой был мастер вести с ними переговоры. Наконец сходились на том, что бумажку составят на тридцать фунтов гвоздей, десятник заплатит за двадцать пять, а отец мой даст ему всего двадцать фунтов. Так каждый оказывался в выигрыше: и десятник, и отец, так как оба зарабатывали по пять фунтов гвоздей, а хозяин дома так и не знал, что вместо, тридцати фунтов гвоздей на стройку пошло только двадцать.
А потом мы отправлялись к купцам и продавали им остатки гвоздей, они скупали каблучные и корабельные гвозди, оставшиеся хомутики и всякую всячину. Ну, а мы поворачивали назад оглобли. Денег увозили мы много, было на что обедать целую неделю.
Только вот полицейских почему-то очень боялись Мы, дети, как завидим, бывало, издали высокий шлем, так сразу юрк на дно повозки. И отец пугал нас:
— Погляди! Вон стоит полицейский! Возьмет да и заберет тебя сейчас!
А сам тоже не без страха подхлестывал лошадей.
В те времена жизнь наша, если не считать преследования жандармов, была очень неплоха, насколько мне помнится.
— На парував ме ника саха, — поговаривали старики. — Не поменялся бы ни с кем на свете. Мер те ме кана йек дий бутикера, о гаджо шей керел цило курко — крестьянину за неделю столько не заработать, сколько я могу заработать в день.
Только вот жили мы всегда по-дурацки. Никогда не знали, что значит порядочная квартира или приличная одежда. О расчетливом крестьянине мы сложили песню
Нам об него мараться неохота:
Ни крайцара не выпросишь у жмота!
А мы, как на сдельщине, уплетали жареных гусей, а завидя крестьянина, плевались.
— От него воняет, — говорили мы.
Крестьянин, конечно, платил нам тем же: «Цыган — зараза, цыган вонючий!» А ведь все мы стонали под одним ярмом.
Словом, должен я вам сказать: будь я богом, и то не смог бы разобраться во всем этом. Но одно совершенно ясно: в те времена крестьянина называли земледельцем, а цыгана — просто цыганом. Ныне крестьянин есть крестьянин, как и должно быть, ведь мы этим его не унижаем. Он свой хлеб честным трудом зарабатывает. Но цыгана официально никак не называют. Если он музыкант, то зовут его народным музыкантом или как там говорится. Некоторые гаджо презирают нас, но в глаза ничего не говорят, только за спиной шепчутся: вон, дескать, идет грязный цыган.
Я венгр, конечно же венгр, ведь я здесь родился, здесь жил и здесь похоронены семь поколений моих предков. А впрочем, мне все равно. Если гаджо так больше нравится, пускай я буду цыганом. Своей крови я стыдиться не стану.
Но тогда моего внучонка должны записать в такую же школу, в какую записывают словака, шваба, валаха, в такую, где он услышит прекрасную цыганскую речь, сказку, историю, песню. Чтобы тем детям, которые дразнят его «копченым», он мог гордо ответить: «Да, я цыган! И язык мой не хуже вашего, есть у меня и своя сказка, и своя песнь, у меня есть все, что есть у каждого народа». И только тогда нас будут почитать, насколько мы этого заслужили своим трудом, и мы будем совсем другими.
Это говорю вам я, старый Напо, проживший на этом свете девяносто с лишком лет и много видевший на своем веку…
Приходите ко мне и, если сможете, прихватите с собой еще парочку недорогих сигар.