Слух о том, что Распутин исчез из своего жилища, моментально разнесся по городу, но пока что никто не знал, что же случилось. Иные, принимая желаемое за действительное, утверждали, что он погиб, попав в засаду. Другие возражали: ничего подобного! За обедом в яхт-клубе первый секретарь французского посольства в Петрограде Шарль де Шамбрен обратил внимание на Вел. кн. Дмитрия Павловича. «Он был бледен как полотно, – писал де Шамбрен. – Его налитые кровью глаза выдавали беспокойство. Я сидел рядом с ним, и у меня сложилось впечатление, что рука, которую он протягивал мне с бледной улыбкой, причастна к драме. Непостижимая ситуация». На вопрос Шарля де Шамбрена, думает ли князь, что Распутина нет в живых, тот ответил на одном дыхании: «Да, я так думаю». Со своей стороны, Феликс Юсупов, допрошенный по поводу выстрелов, раздававшихся накануне ночью в саду его дворца, ответил, что во время большого приема этой ночью один из гостей спьяну пристрелил одну из его сторожевых собак; собачий труп и впрямь лежал во дворе для обозрения полицией, но объяснения Юсупова никого не убедили. Начались розыскные мероприятия. Предчувствуя самое худшее, императрица и Анна Вырубова разыграли театральное отчаяние – их чередующиеся ламентации удивляли домашних. «Какая боль! – пометила Анна Вырубова в тот же вечер в своем „Интимном дневнике“. – Я не могла найти себе места. Maman еще сохраняла какую-то призрачную надежду. А моя душа опустошена… Господи, спаси его для всех нас, для всей России, для Церкви!» (С французского. – С.Л.)
Еще плохо осведомленная в подробностях происшедшего, царица пишет своему мужу в ставку в Могилев:
«Мы сидим все вместе – ты можешь себе представить наши чувства, мысли – наш Друг исчез. Вчера Аня видела его, и он сказал ей, что Феликс просил его приехать к нему ночью, что за ним заедет автомобиль, чтобы он мог повидать Ирину.
За ним заехал автомобиль (военный автомобиль), но с двумя штатскими, и он уехал. Сегодня ночью был огромный скандал в Юсуповском доме. Было большое собрание. Дмитрий (Великий князь), Пуришкевич и т. д. – все пьяные. Полиция слышала выстрелы. Пуришкевич выбежал, кричал полиции, что наш Друг убит… Полиция приступила к розыску. И только сейчас следователь вошел в Юсуповский дом. Он не смел сделать этого раньше, т. к. там находился Дмитрий. Градоначальник послал за Дмитрием. Феликс намеревался сегодня ночью уехать в Крым, но я попросила Протопопова его задержать…
… Феликс утверждает, будто он не являлся в дом нашего Друга и никогда не звал его. Это все, по-видимому, была западня. Я все еще полагаюсь на Божье милосердие, что его только увезли куда-то… Мы, женщины, здесь одни с нашими слабыми головами… Оставляю ее (Аню) жить здесь, так как они теперь сейчас же примутся за нее. Я не могу и не хочу верить, что его убили! Да смилуется над нами Бог.
Такая отчаянная тревога… Приезжай немедленно, никто не посмеет ее тронуть или что-нибудь ей сделать, когда ты будешь здесь».
Проходил час за часом, и скорбное предчувствие двух закадычных подруг подтвердилось. «Он был убит, – пишет Анна Вырубова, – при участии Вел. кн. Дмитрия Павловича – это определенно… И еще с участием мужа Ирины (кн. Феликса Юсупова)… Труп не найден… Труп – Боже мой, труп! Ужас! Ужас! Ужас!» И добавляет: «Христос распят врагами своими… Его больше нет. Увы, его больше нет! Maman бледная, как бумажный лист, упала мне в руки. Она не плакала, только вся дрожала. А я, ошалевшая от боли, суетилась вокруг нее. Мне было так страшно! Такой ужас был у меня в душе. Мне казалось, что Maman или умрет, или потеряет рассудок». (Франц.)
Но вскоре царица взяла себя в руки, достала из ящичка крест, подаренный ей старцем, и, поднеся его к губам, сказала своей наперснице: «Не плачь. Я чувствую, что часть силы исчезнувшего доходит до меня. Видишь, я – сильная и могучая царица. О, я им покажу!» И надела распутинский крест себе на шею. Позже она скажет: «Не будь всей этой яростной борьбы, я согнулась бы под бременем ужаса, который вызвала во мне потеря того, ради кого я жила. Но сегодня я живу лишь во имя этой борьбы: я сознаю, что призвана спасти Россию!» (Франц.)
Имена главных участников событий: Феликса Юсупова, Вел. кн. Дмитрия Павловича, Пуришкевича – были уже у всех на устах. «Ну что же, господин посол, мы, значит, вернулись к временам Борджиа?» – заявил Морису Палеологу советник итальянского посольства граф Мочениго. Посол ответил на это: «По коварству и вероломству вчерашнее покушение, бесспорно, достойно сатанинского Цезаря. Но это не bellissimo inganno (прекрасный обман. – С.Л.), как говорил Валенсиец. Не всякому дано величие в сладострастии и преступлении». Проведя расследование, полиция нашла следы крови на Большом Петровском мосту и, разбив лед Малой Невки, отыскала тело. Во дворце царили ступор и отчаяние;[250] зато настроение публики было радостным: люди обнимались на улицах, поздравляли друг друга в салонах, ставили свечи в Казанском соборе, а узнав, что в числе главных заговорщиков фигурировал Вел. кн. Дмитрий Павлович, толпою бросились ставить свечи перед иконой Св. Димитрия. Убийство Распутина, пишет М. Палеолог, было единственным предметом разговора в бесконечных очередях петроградских женщин – они друг дружке рассказывали, что Распутин был брошен в реку живым, торжествующе выкрикивая: «Собаке собачья смерть!» То обстоятельство, что Распутин еще дышал, когда его бросили под лед, имело особое значение: согласно народному поверью утопленники не могут быть причислены к лику святых.
В крестьянской же среде реакция была глуше и неоднозначнее; некоторые крестьяне сожалели о том, что «господа убили единственного мужика, который был приближен к престолу». Зато в армейской среде новость вызвала бурную радость, выходящую из берегов, – даже выигранное сражение, с сотней тысяч взятых пленных, и то не вызвало бы такого волнения.
Что до императора, то он испытывал смесь ужаса и облегчения. За чаепитием в Могилеве со своим дядюшкой Вел. кн. Павлом Александровичем он не сказал ему ни слова об убийстве, подробности которого ему только что стали известны. Его собеседник был поражен – не понимая, в чем дело, – счастливым, почти блаженным выражением лица государя. Впоследствии морганатическая супруга Павла Александровича, княгиня Палей, напишет, что Вел. кн. Павел объяснял улыбчивое настроение монарха внутренней радостью, которую тот испытывал, будучи наконец-то избавленным от присутствия Распутина. Слишком обожая свою супружницу, чтобы перечить ее желаниям, император, однако, был счастлив, что его избавили от угнетавшего кошмара. Однако едва Николай получил слезное письмо от своей благоверной, как он тут же покинул Ставку и помчался на всех парах в Царское Село.
Извлеченное из-подо льда тело Распутина было тщательно изучено полицейскими, затем врачами, обмыто, набальзамировано и помещено в дубовый гроб. На грудь покойного поместили маленькую иконку, на которой стояли подписи императрицы и четырех дочерей.[251] На траурной службе присутствовали лишь самые близкие усопшего. Только что сошедший с поезда Николай принял участие в погребении, состоявшемся на заре, в холоде и тумане, на принадлежавшем Анне Вырубовой участке на задворках императорского парка. Царица положила на гроб букет белых цветов, первой бросила в могилу горсть земли и – мертвенно-бледная, едва держащаяся на ногах – дала обет соорудить на этом месте часовню и богадельню. Рассказывали, что она сохранила как реликвию окровавленную сорочку чернокнижника.
В какой-то момент жизни она подумала о каре, о возмездии. Но что делать, если виновные столь высокопоставленные, что до них не достанешь, не поколебав сам монархический строй! Великий князь Дмитрий Павлович был по рождению неподсуден законам империи, а только царскому слову. А Николай, как бы ни упрашивала его скорбящая супруга, не мог решиться всерьез покарать своего кузена, которого нежно любил. Он ограничился тем, что направил его в Персию и затем пристроил в штаб действующей армии.[252] Крупный думский деятель Пуришкевич пользовался такой популярностью в правых кругах, что император, боясь вызвать недовольство своих самых верных единомышленников, не стал подвергать его наказанию (он уехал из Петрограда на фронт с санитарным поездом). Ну, а Юсупову после допроса председателем Совета министров Треповым было определено жительство у себя в имении Ракитное в Курской губернии.
Тем не менее кошмар на этом не кончился: с исчезновением Распутина царь и царица почувствовали себя более чем когда уязвимыми. «Даже не помнится об этом жалком дворцовом убийстве пьяного Гришки, – занесла в свой дневник Зинаида Гиппиус. – Было – не было, это важно для Пуришкевича. А что России [просто] так не „дотащиться“ до конца войны – это важно. Через год, через два, но будет что-то (выделено в тексте. – C.Л.), после чего: или мы победим войну, или война победит нас. Ответственность громадная лежит на наших государственных слоях интеллигенции, которые сейчас одни могут действовать!»[253]
В окружении Николая все настойчивей раздавались голоса, советовавшие не ощетиниваться и не демонстрировать враждебное отношение к народным избранникам. Его близкий родич и друг детства Вел. кн. Александр Михайлович написал ему длинное письмо, желая раскрыть венценосцу глаза на опасности, грозящие России в этот период морального и материального разложения. «Таинственные силы ведут тебя вместе с твоей страной к неизбежной гибели, – писал он. – Ни один из твоих министров не уверен в завтрашнем дне. Последние назначения показывают, что ты решился вести внутреннюю политику, которая идет наперекор желаниям твоих законопослушных подданных… Я не вижу другого выхода, как только выбирать министров из тех людей, которые пользуются доверием нации».[254]
Не менее встревоженный, Морис Палеолог, удостоившийся монаршего приема, попытался, в свою очередь, вытащить его из сомнамбулического сна: «Вы заявляете о вашей непреклонной решимости завоевать Константинополь. Но как доберутся до него ваши войска?.. Если отступление румынских войск не будет немедленно остановлено, они скоро должны будут очистить всю Молдавию и отступить за Прут и даже за Днестр. И не боитесь ли вы, что при этом случае Германия образует в Бухаресте временное правительство, возведет на трон другого Гогенцоллерна и заключит мир с восстановленной таким образом Румынией?» И далее: «Я был бы не достоин доверия, которое вы всегда мне оказывали, если бы я скрыл от вас, что все симптомы, поражающие меня вот уже несколько недель, растерянность, которую я наблюдаю в лучших умах, беспокойство, которое я констатирую у самых верных ваших подданных, внушают мне страх за будущее России».
На это Николай ответил равнодушным тоном: «Я знаю, что в петроградских салонах сильно волнуются». Вид у него был усталый, утомленный, горестный. «Слова императора, его молчание, его недомолвки, серьезное и сосредоточенное выражение его лица, его неуловимый и далекий взгляд, замкнутость его мысли, все смутное и загадочное в его личности утверждают меня в мысли… что император чувствует себя подавленным и побежденным событиями, что он больше не верит ни в свою миссию, ни в свое дело;… что он уже примирился с мыслью о катастрофе и готов на жертву».[255] Итак, попытка Палеолога вразумить царя потерпела провал. Несколько дней спустя в Царском Селе был принят глава британской миссии – сэр Джордж Бьюкенен, дипломат старой школы, с моноклем в глазу. Семь лет работы в России стяжали ему множество почитателей, в числе коих был сам государь. Бьюкенен не знал ни слова по-русски, но что за беда – в российской столице все, с кем ему приходилось общаться, говорили по-английски либо по-французски! Впрочем, в конце концов вышел конфуз: в 1916 году Бьюкенен посетил Москву, где его сделали почетным гражданином города и поднесли старинную икону и массивный серебряный кубок. Как вспоминал небезызвестный Роберт Гамильтон Брюс Локкарт (в то время британский консул), они с послом долго тренировались, чтобы тот мог выговорить «Спасибо» – и все-таки вместо этого Бьюкенен, подняв над головою кубок, изрек твердым голосом: «За пиво»…
Удостоившись аудиенции государя, посол сразу начал с места в карьер: «Ваше величество, если мне будет позволено так выразиться, имеется лишь единственный путь, открытый Вам, а именно: удалите барьер, который отделяет Вас от народа, и Вы вновь обретете его доверие». Царь слушал посла с недовольством и спросил, нахмурив брови: «Вы полагаете, что это я должен вновь приобрести доверие народа или что он должен заслужить мое?» – «И то и другое, сэр, – ответил посол, – ибо без такого взаимного доверия России никогда не победить в этой войне». Перед уходом Бьюкенен предостерег царя, что революционные речи звучат уже не только в Петрограде, но и по всей России и что в случае революции только небольшая часть армии может стать на защиту династии. «Я должен был собрать всю свою смелость перед этим разговором, – заключил Бьюкенен. – … Но если б я увидел друга, бредущего в кромешной темноте через лес по тропинке, которая ведет в пропасть, неужели я не счел бы своим долгом предостеречь его об опасности?» Император учтиво поблагодарил посла, пожав ему руку, зато царица была вне себя от такой дерзости британца. Как он сам писал позже, «Вел. кн. Сергей заметил, что если бы я был русским подданным, меня сослали бы в Сибирь».[256]
Еще откровеннее высказался приглашенный на прием к царю председатель Государственной думы Родзянко, нарисовавший перед Николаем всю картину деградации страны. «Ваше Величество, – заявил он монарху, – я считаю положение в государстве более опасным и критическим, чем когда-либо. Настроение во всей стране такое, что можно ожидать самых серьезных потрясений… Вокруг Вас, государь, не осталось ни одного надежного и честного человека; все лучшие удалены или ушли…» В стране, продолжал Родзянко, растет негодование на императрицу и ненависть к ней. Ее считают сторонницей Германии – об этом говорят даже среди простого народа…
Венценосный собеседник прервал его: «Дайте факты. Нет фактов, подтверждающих ваши слова».
«Фактов нет, – согласился Родзянко, – но все направление политики, которой так или иначе руководит Ее Величество, ведет к тому, что в народных умах складывается такое убеждение. Из этого следует вывод, что для спасения страны, царской семьи необходимо найти способ устранить императрицу от влияния на политические дела».
Услышав это, государь стиснул обеими руками голову и затем сказал: «Неужели я двадцать два года старался, чтобы все было лучше, и двадцать два года ошибался?» На это Родзянко, собрав все свое мужество, ответил: «Да, Ваше Величество, двадцать два года Вы следовали ошибочным курсом».
За встречей с Родзянко последовал новый призыв государю к мудрости, но и он ничего не изменил в отношении государя к ходу событий. 19 января 1917 года монарх принял бывшего председателя Совета министров Коковцева. «Внешний вид государя настолько поразил меня, – писал он, – что я не мог не спросить его о состоянии его здоровья. За целый год, что я не видел его, он стал просто неузнаваем: лицо страшно исхудало, осунулось и было испещрено мелкими морщинами. Глаза, обычно такие бархатные, темно-коричневого оттенка, совершенно выцвели и как-то беспомощно передвигались с предмета на предмет вместо обычно пристального направления на того, с кем государь разговаривал. Белки имели ярко выраженный желтый оттенок, а темные зрачки стали совсем выцветшими, серыми, почти безжизненными».
От Коковцева не ускользнуло, что государь не предложил ему сесть. Ему показалось, что дверь из кабинета в уборную была приотворена, чего никогда раньше не бывало, и что кто-то стоит за дверью – уж не царица ли?! – и подслушивает их разговор. Обеспокоенный здоровьем царя, он задал вопрос: «Ваше Величество, что с Вами? Вы так устали, так переменились с прошлого января, когда я видел Вас в последний раз, что я позволяю себе сказать Вам, что вам необходимо подумать о Вашем здоровье. Те, кто видит Вас часто, очевидно, не замечают Вашей перемены, но она такая глубокая, что, очевидно, в Вас таится какой-нибудь серьезный недуг».
«Выражение лица государя было какое-то беспомощное. Принужденная, грустная улыбка не сходила с лица, и несколько раз он сказал мне только: „Я совсем здоров и бодр, мне приходится только очень много сидеть без движения, а я так привык регулярно двигаться. Повторяю вам, Вл. Ник., что я совершенно здоров. Вы просто давно не видели меня, да я, может быть, неважно спал эту ночь. Вот пройдусь по парку и снова приду в лучший вид“».
При заявлении Коковцева, что ему была поручена подготовка материалов к будущим мирным переговорам и что государю было угодно высказать свои соображения по этому чрезвычайно щекотливому вопросу, государь положительно растерялся и долго молча смотрел на собеседника, как будто искал в своей памяти то, что выпало из нее сейчас… «… Я еще не готов теперь к этому вопросу. Я подумаю и вам скоро напишу, а потом при следующем свидании мы уже обо всем подробно поговорим», – сказал он и проводил Коковцева к выходу. «Слезы буквально душили меня»,[257] – вспоминал тот.
Ему показалось, что его обожаемый государь не способен понимать, что происходит вокруг, словно отрезан от внешнего мира. У него осталось убеждение, что государь тяжко болен и что болезнь его – именно нервного, если даже не чисто душевного свойства.
Тем не менее государю все же от случая к случаю приходилось брать себя в руки, выпячивать грудь колесом и делать вид, что он еще управляет. Вот как вспоминает об императоре Шарль де Шамбрен, побывавший на приеме в Царском Селе: «Вышел император – по-простому, в серой казацкой черкеске; несмотря на опухлость, черты его усталого лица сохраняли былую привлекательность. Он задавал банальные вопросы, не слишком интересуясь ответами… Двор казался весьма озабоченным. Граф Фредерикс, которому на взгляд только чешуя из орденов не давала рассыпаться в прах, опирался на трость, перевязанную голубой лентой; большой церемониймейстер барон Корф был красен, как помидор; выстроившиеся вдоль стены высшие сановники казались героями произведений Кокто.[258] Что же касается лакеев, сияющих галунами, то они разговаривали между собой без всякого стеснения. Какой контраст с тем бесстрастным видом, безупречною выправкой, le bon chic, который отличал их еще на прошлой неделе! Какая-то поломка случилась в механизме некогда отлаженной машины, и оттого разладились все ее шестеренки и пружинки, вплоть до дворцовой прислуги… Прежде чем покинуть этот золоченый зал, где он только что выступал в роли фигуранта, царь окинул своих слуг строгим взглядом, сжимая кулак… Увы! В этой вызывающей позе он больше походил на самозаводящийся автомат, чем на истинного автократа, готового сломить чье угодно сопротивление».[259]
Деградация морального и физического здоровья государя отмечалась всеми. Кое-кто нашептывал, что царь травит себя наркотическим зальем, которое получает от тибетского целителя Бадмаева, друга Распутина. Другие, вопреки очевидному, пускали слух, что он заглядывает в бутылку. В действительности же расстройство здоровья самодержца было вызвано исключительно политическими и семейными обстоятельствами. При всем своем редкостном самообладании ему все труднее было сопротивляться докучавшим ему царице и ее верной наперснице – толстушке Анне Вырубовой, остававшимся во власти фантома покойного Распутина. У царя часто случались мигрени, головокружения, боли в сердце. 26 февраля 1917 года он писал супруге: «Сегодня утром во время службы я почувствовал мучительную боль в середине груди, продолжавшуюся четверть часа. Я едва выстоял, и лоб мой покрылся каплями пота. Я не понимаю, что это было, потому что сердцебиения у меня не было, но потом оно появилось и прошло сразу, когда я встал на колени перед образом Пречистой Девы. Если это случится еще раз, скажу об этом Федорову».
Его тревожило слишком много различных вопросов, каждый из которых требовал немедленного решения. Насилу пытаясь симулировать уверенность, он предоставил всему идти своим чередом. Это безволие вылилось в бессвязность шагов в публичных делах. Внезапно был смещен с поста председателя Совета министров Александр Трепов – императрица припомнила ему, что он когда-то предлагал Распутину 200 тысяч рублей отступного, лишь бы тот убрался из Петербурга… Ну, а кого же она прочила на его место? Конечно же, самого преданного и надежного человека: престарелого князя Николая Голицына, известного своей деятельностью на посту председателя Комитета по оказанию помощи русским военнопленным. Ну и что же, что он никогда не занимался политикой? У него чистое сердце, и с него довольно! Почтенный Голицын попытался было взять самоотвод – мол, возраст не тот, как бы мое назначение не обернулось несчастьем! Какое там! Голицын будет премьером, потому что императрица так решила! Еще один шаг, ошеломивший общественное мнение: превосходный министр народного просвещения Павел Игнатьев был смещен за то, что осмелился повозражать императору в ходе одной дискуссии. Его портфель, как и ряд других, оказался в руках темных персонажей, главной заслугой которых было то, что они в прошлом были в фаворе у Распутина. И над всем этим сборищем властвовал «человек со сдвигом» Протопопов, который будто бы вел разговоры с духом покойного Распутина… Не он ли, простершись ниц перед императрицей, кричал: «Ваше Величество, я вижу позади Вас Христа!» Заодно с нею он видел спасение России в укреплении центральной власти, затыкании рта прессе и роспуске Думы. Даже коллеги считали его невменяемым. Министр иностранных дел Покровский заявил следующее: «Чего можно ожидать от человека, который в последние недели потерял всякое чувство реальности?»
Боясь, как бы императрица не пришла в состояние аффекта от разворачивавшейся по всей стране враждебной к ней кампании, Протопопов подучил охранку посылать ей десятками льстивые письма и телеграммы: «О любезная государыня наша, мать и воспитательница нашего обожаемого царевича!.. О наша великая и благочестивая государыня!.. Защити нас от злых!.. Спаси Россию!» Одураченная этими фальсифицированными признаниями в любви народной, царица заявила Вел. кн. Виктории Федоровне, супруге Вел. кн. Кирилла Владимировича: «Еще совсем недавно я думала, что Россия меня ненавидит. Теперь я осведомлена. Я знаю, что меня ненавидит только петроградское общество, это развратное, нечестивое общество, думающее только о танцах и ужинах, занятое только удовольствиями и адюльтером, в то время как со всех сторон кровь течет ручьями… кровь… кровь… Теперь, напротив, я имею великое счастье знать, что вся Россия, настоящая Россия, Россия простых людей и крестьян – со мной».[260] Дух Распутина торжествовал, иные даже говорили, что теперь старец имеет еще большую силу, чем при жизни.
В стране шум, а на фронте в это время воцарилась относительная стабильность. Оккупировав Польшу, немцы вынуждены были остановиться перед линией обороны, которую наконец-то удалось организовать. Русские, со своей стороны, удерживали восточную Галицию. Но и армия не осталась в стороне от политических брожений. Специалист по военным вопросам депутат Гучков констатировал разброд и шатания в умах людей на передовой, заявив: «Генералы, офицеры и простые солдаты говорят с полным убеждением, что сотрудничать с властью больше невозможно». Именно таковым было и мнение большинства Думы. Даже Государственный совет, состоявший из престарелых сановников и богатых помещиков, и тот требовал создания Министерства народного доверия. Широкая публика требовала еще большего. Многие грезили о смене монарха. Иные – более умеренные – согласились бы на удаление императрицы куда-нибудь в Англию или заключение ее в монастырь. Сама Великая княгиня Мария Павловна посетовала Морису Палеологу: «Что делать! Кроме той, от которой все зло, никто не имеет влияния на императора. Вот уже пятнадцать дней мы все силы тратим на то, чтобы попытаться доказать ему, что он губит династию, губит Россию, что его царствование, которое могло быть таким славным, скоро закончится катастрофой. Он ничего слушать не хочет. Это трагедия».[261] А вдовствующая императрица Мария Федоровна, которая никогда не симпатизировала своей снохе, заявила следующее: «Я верю, что Господь сжалится над Россией. Александра Федоровна должна быть устранена. Не знаю, как бы это могло произойти. Возможно, она совсем сойдет с ума; возможно, что она окажется в монастыре или вовсе исчезнет». Коллективное письмо членов императорской фамилии с требованием отставки Протопопова и принятия разумных мep вызвало только недовольство венценосного адресата: ох как не любил он, чтоб ему докучали советами!
Дух упрямства, царствовавший в головах государя и государыни, вскоре привел к образованию самых настоящих заговоров. Даже в Ставке наиболее решительные умы всерьез размышляли о смещении императорской четы: слишком уж много ею наделано ошибок, чтобы иметь право продолжать управлять страной во время войны! Группа генералов во главе с блестящим казачьим предводителем Крымовым строила планы захвата императорского поезда по пути между Ставкой и Царским Селом с целью вынудить императора к отречению; одновременно с этим планировалось при поддержке воинских частей арестовать в Петрограде существующее правительство и объявить о перевороте и о лицах, которые возглавят новое руководство страной. Эта группа генералов действовала с молчаливого согласия Михаила Алексеева и Брусилова. Параллельно с этими планами развивался и заговор Великих князей; но этим последним так и не удалось сойтись на имени того, кто заменит собою Николая II и будет осуществлять регентство над малолетним Алексеем. Единственному брату государя, Вел. кн. Михаилу Александровичу, было не занимать представительности и мужества, но ему недоставало решительности, которая позволила бы осуществить государственный переворот. Бывший главнокомандующий, дядюшка царя Николай Николаевич изначально не был расположен к предательству своей клятвы верности царствующему императору.[262] Вел. кн. Дмитрий Павлович, снискавший благодаря участию в убийстве Распутина большую популярность в Петрограде, был не более чем элегантным кавалером двадцати пяти лет – он был гордым, бравым, но слишком молодым и непостоянным, чтобы провести операцию такого размаха. Отзвуки этой дискуссии дошли до гвардейских полков, где заговорщики встретили немало сочувствующих умов. Большинство офицеров царскосельского гарнизона стояли за перемены. Но ни один из них не имел в виду провозглашение республики. Все, чего хотели монархисты, – привести на престол другого государя. Введенный в курс всех этих пустословий, депутат Маклаков заявил: «Великие князья не способны достичь согласия в программе действий. Никто из них не осмеливается взять на себя малейшей инициативы, и каждый хочет работать исключительно для себя. Они хотели бы, чтобы Дума поднесла огню к пороховой бочке… В общем, они ждут от нас того же, чего мы ждем от них».[263] Другой депутат, председатель ЦК партии кадетов кн. П.Д. Долгоруков, писал в январе 1917 года: «Дворцовый переворот не только нежелателен, а скорее гибелен для России, т[ак] к[ак] среди дома Романовых нет ни одного, кто мог бы заменить нашего государя. Дворцовый переворот не может дать никого, кто явился бы общепризнанным преемником монархической власти на русском престоле».[264] Долгоруков заключал, что переворот только превратил бы монархистов в республиканцев.
Короче говоря, поспорят, пошумят и разойдутся. Все эти словопрения не только не приводили Великих князей к решительному шагу, но лишь служили пересудам в гостиных и подтачивали лояльность гвардейских частей. Убежденные, что действуют во имя выживания монархии, они только лишали ее поддержки самых лучших войск. Они воображали, что, сея смуту среди офицеров и солдат, готовят этим пришествие нового венценосца, а в действительности открывали умы для мысли о свержении режима, иначе говоря – для революции.
Невзирая на предупреждения полиции, Николай не придавал ни малейшего значения развитию страстей за своей спиной.[265] Исход войны по-прежнему не вызывал сомнения в его глазах: он искренне верил в то, что водрузит русский флаг над Константинополем и крест – над Св. Софией!
В январе 1917 года в Петрограде состоялась конференция полномочных представителей союзных держав. Сопровождая в гостиницу сенатора Гастона Думерга и генерала Кастельно, Морис Палеолог рисует им положение дел, называя вещи своими именами: «С русской стороны время больше не работает на нас… Все правительственные пружины, все колеса административной машины портятся одно за другим. Лучшие умы убеждены в том, что Россия идет к пропасти». Царь весьма любезно принял гостей и согласился с требованиями французов на возвращение Эльзаса, Лотарингии и Саарской области. При всем том его разговор с гостями был более чем банальным. С первого же взгляда было ясно, что правление не доставляет ему никакого удовольствия, что свою роль императора он исполняет без энтузиазма – как честный функционер, командированный в эту страну Всевышним. По поводу круга его политических интересов Морис Палеолог заключает: «Царь, как я уже часто замечал это, не любит на деле своей власти. Если он ревниво защищает свои самодержавные прерогативы, то это исключительно по причинам мистическим. Он никогда не забывает, что получил власть от самого Бога и постоянно думает об отчете, который он должен будет отдать в долине Иосафата».[266] Полномочные представители союзных держав разъехались по домам, утомленные блистательной чередою завтраков, обедов и приемов. Едва они покинули Петроград, как на улицы вышли манифестанты, призывающие к всеобщей стачке с целью протеста против лишений и против войны. Вел. кн. Мария Павловна выплакалась Морису Палеологу: «Императрица вполне овладела императором, а она советуется только с Протопоповым, который каждую ночь спрашивает совета у духа Распутина… Я не могу вам сказать, до какой степени я упала духом. Со всех сторон я все вижу в черном свете. Я жду наихудших несчастий… Недавнее вмешательство Великих князей не удалось; надо его возобновить на более широких основаниях и, разрешите мне прибавить, в более серьезном… более политическом духе… Но надо спешить! Опасность близка; важен каждый час. Если спасение не придет сверху, революция произойдет снизу. А тогда это будет катастрофа!»[267]
С наибольшей настойчивостью этой катастрофы жаждали большевики. Но кто тогда, в дни внутренних раздоров и перед лицом внешней опасности, видел в них серьезную угрозу? Весь боевой состав партии – несколько десятков тысяч членов; их главарь – некий Ленин – по-прежнему находится в изгнании в Швейцарии, где варится в собственном соку и строчит прокламации, о которых подавляющее большинство жителей России слыхом не слыхивало. Да, родине грозит опасность, но – с германского фронта, а не от этой кучки фразеров, считал Николай.
20 февраля государь получает телеграмму от генерала Михаила Алексеева с призывом срочно приехать в Ставку. Государыня убеждала его не уезжать – у наследника как раз начиналась корь. Все же 22-го числа царь, получив от Протопопова заверение, что в столице все спокойно, отбыл из Петрограда в Могилев. «Царь удрал на фронт» – вот так метко оценила событие Зинаида Гиппиус. Устроившись в спальном вагоне, Николай развернул письмо, которое императрица сунула ему под подушку перед отходом поезда. В нем, как всегда, содержалось уверение, что покойный Распутин молится на том свете за государя, и призыв: «… Дорогой, будь тверд, покажи властную руку, дай им теперь порой почувствовать твой кулак. Они сами просят об этом – сколь многие недавно говорили мне: „Нам нужен кнут!“ Это странно, но такова славянская натура!»
Стоило государю уехать, как корь перекинулась и на других его детей. Температура не спадала, глаза слезились и болели; апартаменты царской семьи стали походить на лазарет. Императрица сама измеряла детям температуру, давала лекарства.
«23 февраля… Ну вот – у Ольги и Алексея корь. У Ольги все лицо покрыто сыпью. У Бэби больше во рту, и кашляет он сильно, и глаза болят. Они лежат в темноте – мы завтракали еще вместе в игральной. Мы все в летних юбках и в белых халатах, если надо принять кого (кто не боится), тогда переодеваемся в платья. Если другим не миновать этого, я хотела бы, чтобы они захворали скорее. Оно веселее для них и не продлится так долго… Аня тоже может заразиться…» – писала она.
На это царь ответил в тот же день:
«Ставка. 23.02.17… Был солнечный холодный день, и меня встретила обычная публика с Алексеевым во главе (начальник штаба. – Авт.)… Мы с ним хорошо поговорили полчаса, после этого я привел в порядок свою комнату и получил твою телеграмму о кори. Я не поверил своим глазам, так это неожиданно… Как бы то ни было, это очень скучно и беспокойно для тебя, моя голубка».
И прибавил в письме на следующий день:
«Ставка, 24 февраля… Посылаю тебе и Алексею ордена от короля и королевы Бельгийских на память о войне… Вот он обрадуется новому крестику».
Между тем Петроград уже несколько дней как охватили волнения, приобретавшие все более угрожающий характер. «Стачки и беспорядки в городе более чем вызывающи, – пишет царица своему благоверному. – Это – хулиганское движение, мальчишки и девчонки бегают и кричат, что у них нет хлеба, – просто для того, чтобы создать возбуждение…..Завтра воскресенье, и будет еще хуже. Не могу понять, почему не вводят карточной системы…»[268] Очереди у булочных, бакалейных и мясных лавок выстраивались с зари. Магазины опустошались в мгновение ока, и их окна тут же закрывались железными ставнями. Это не помогало: бедный люд приступом брал булочные и захватывал припрятанные запасы; многие булочные, как, например, Филипповская, были и вовсе разнесены вдребезги. Да разве в одном только хлебе было дело! Цены взлетели самым безбожным образом решительно на все. К примеру, валенки подорожали втрое; масло и мясо стали предметами роскоши, да и то на рынках было недостать; о дровах и говорить нечего – их давно уже продавали на вес, а не кубическими саженями, как прежде. Даже в буржуазных квартирах, и то температура часто не превышала нуля градусов. Изголодавшаяся, отчаявшаяся толпа становилась все более угрожающей, и полицейские чины зачастую сочувствовали ей; это было братство в нищете! Ширилось забастовочное движение. Некоторые заводы, израсходовав запас угля,[269] вышвыривали рабочих на улицу. Партии и профсоюзы готовили манифестацию, назначенную на 23 февраля (8 марта), когда отмечался так называемый Международный день работниц.
С самого утра на улицы вышли манифестации, включавшие множество женщин, но также забастовщиков, уволенных рабочих и даже дезертиров, чудом избежавших поимки, – эти последние распространяли в толпе сведения о катастрофическом положении на фронтах, людское море требовало не только хлеба и работы, но и положить конец войне и царизму. Трамваи не ходили. По улицам гарцевали казачьи патрули. Шествие происходило без инцидентов, оно даже было исполнено достоинства. На следующий день на улицы вышла новая манифестация, над которой реяли красные флаги. Почти все заводы были закрыты, демонстранты пели «Рабочую Марсельезу», выкрикивали лозунги: «Да здравствует республика!», «Долой войну!», «Долой самодержавие!», «Долой царицу-немку!». На демонстрантов налетела конная полиция – люди рассеялись, оставив на мостовой убитых и раненых, но, несмотря на заверения Протопопова, что он, мол, контролирует ситуацию, противостояние еще только начиналось. Третий день оказался более волнующим и кровавым, чем предшествующие. На сей раз в роли главных организаторов стачек и шествий выступили большевики. Ввиду того, что казаки чаще выказывали сочувствие, чем враждебность манифестантам, полиция не открывала по толпе огонь. Председатель Думы Родзянко телеграфировал государю: «Положение серьезное. В столице анархия. Правительство парализовано, транспорт, продовольствие и топливо пришли в полное расстройство. Части войск стреляют друг в друга. На улицах – беспорядочная стрельба. Необходимо немедленно поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство… Всякое промедление смерти подобно». Свое послание Родзянко заканчивает сочувственною фразой: «Молю Бога, чтобы в этот час ответственность не пала на венценосца».
На это венценосец только пожимал плечами: «Опять этот толстяк Родзянко мне написал разный вздор, на который я ему даже отвечать не буду». Государь ограничился тем, что послал командующему войсками генералу Хабалову телеграмму: «Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжелое время войны против Германии и Австрии».
Какое там! 27 февраля в 7 часов утра восстал запасной батальон Волынского полка. Унтер-офицер Кирпичников (сын профессора, студент, призванный в армию в 1915 г.) ночью собрал солдат и убедил их восстать против самодержавия; когда наутро в казармы прибыл начальник учебной команды Дашкевич, солдаты отказались повиноваться, убили его и высыпали на улицу; седой пожилой офицер, командовавший гвардейцами, крикнул: «Солдаты, я не могу вам приказать стрелять в ваших братьев, но я слишком стар, чтобы нарушить присягу!» И с этими словами приставил к виску револьвер и нажал курок. Тело его было завернуто в знамя, а солдаты слились с народом.[270] Мятеж быстро распространился от одного полка к другому: восстали Семеновский, Измайловский, Литовский, а затем и Преображенский. Эти полки, хоть и носили по-прежнему гордые имена, были укомплектованы в основном резервистами, единственной мечтою которых было не оказаться в числе отправленных на фронт. Надо ли говорить, что преданность режиму была для них пустым звуком. Разве что мундиры выделяли их из народной гущи. Поток рабочих, солдат, дерущих глотку женщин, детей, студентов, воздев над головами знамена и полотна кумача, затопил улицы. Мятежники хлынули толпою в Петропавловскую крепость, отворили двери казематов, подожгли Окружной суд, овладели Арсеналом, разгромили полицейские участки. Силам правопорядка ничего не оставалось, как попрятаться по углам. Внезапно из казарм выступил с оркестром во главе гвардейский Павловский полк и присоединился к восставшим – оказавшийся свидетелем Шарль де Шамбрен наблюдал за тем, как батальон за батальоном шествуют сомкнутым строем под водительством унтер-офицеров. «Инстинктивно я последовал за ними, чтобы посмотреть, куда они направляются, – писал он. – Они направлялись на Дворцовую[271] площадь – я был ошеломлен, поняв, что они движутся на Зимний дворец. Когда они входили туда, часовые отдавали им честь. И вот они заняли, заполонили его. Подождав несколько мгновений, я увидел, как императорский штандарт медленно сползает по флагштоку, движимый вниз невидимой рукой. И тут же над дворцом вознеслось красное полотнище, я оказался один на один с этой заснеженной площадью, на белом саване которой отпечатались солдатские сапоги, и у меня сжалось сердце».[272]
В это время Родзянко адресует царю ультимативную телеграмму: «Ситуация ухудшается. Необходимо принять немедленные меры. Настал час, когда будут решаться судьбы страны и династии». Поздно: Николай издал указ, который сияющий Протопопов довел до сведения думцев: сессия Думы объявлялась распущенной. Однако в Думе было решено, что ввиду нарушения закона и порядка царский приказ должен игнорироваться. В это время двадцатитысячная толпа, достигнув Таврического дворца, ворвалась во двор и проникла внутрь здания. Но с какой целью? Чтобы защитить депутатов или чтобы истребить их? Как вспоминал депутат Шульгин, даже те думцы, которые годами боролись против самодержавия, почувствовали нечто страшное, угрожавшее всем. Этим «что-то» была «Улица». Ну, а собственные чувства Шульгин описывал так: «Пулеметов – вот чего мне хотелось. Ибо я чувствовал, что только язык пулеметов доступен уличной толпе». Другой депутат – горячий Александр Керенский – зажигал толпы: «Граждане солдаты, вам выпала великая честь обеспечить безопасность Государственной думы… Арестуйте министров! Берите почту, телеграф, телефон! Занимайте вокзалы и официальные учреждения!» Более уравновешенный Родзянко объявил толпе, что Дума соберется на заседание с целью замены старого режима новым правительством. Фактически Дума провела это заседание, не сходя с места, и был образован «Временный комитет» из двенадцати членов, каждый из которых принадлежал к «прогрессивному блоку». Комитет призван был делегировать председателя Родзянко к премьеру Голицыну и Великому князю Михаилу Александровичу для попытки сломить упрямство царя и добиться создания «министерства доверия». Кстати, Голицын уже подавал государю прошение об отставке, но тот отклонил его.
Одновременно с этим, не теряя времени, в другом зале Таврического дворца революционеры образовали первый Исполнительный комитет Совета рабочих депутатов. В качестве председателя был избран меньшевик Чхеидзе, а его заместителями – Керенский и Скобелев. Следующим шагом было решение об издании газеты «Известия»; был брошен клич о свержении царизма и о созыве Учредительного собрания.
Так сформировалось двоевластие: власть Думы и власть Совета. Один лишь Керенский заседал в этих двух собраниях сразу. Совет на какое-то время признал легитимность Временного комитета. Но мятежные солдаты вынесли решение, согласно которому они отказывались повиноваться своим бывшим офицерам, признавая правомочными только приказы, изданные Советом. С самых первых собраний создавалось впечатление, что Дума оказалась под контролем солдатской массы.
Час от часу возрастали уличные беспорядки. Иные затерроризированные, но солидные люди вывешивали на своих окнах красные флаги. Реквизированные автомобили были набиты вооруженными мужчинами и горланящими женщинами; солдаты с винтовками на прицеле устроились в позах сфинксов на крыльях машин. Грузовики, частные «моторы», броневики носились по городу на полном газу, дребезжа всеми своими частями. Самозваные «поборники справедливости» арестовывали кого угодно по доносам соседей и прислуги. «Я видел одетых в лохмотьях людей, которые конвоировали подозреваемых в том, что те хотели пограбить в их домах, – писал Шамбрен. – Связанные веревкой и перенумерованные мелом, точно скоты, шли компактной группой городовые. Впереди них горделиво шествовал мальчишка пятнадцати лет, одетый во фригийский колпак и с саблей наголо. Их вели на убой – иначе и не подумаешь». Несколько дней спустя он записал так: «Толпа налетала на лавки, сжигала двуглавых орлов,[273] раздирала на части эмблемы деспотизма; офицеры срывали с эполет императорские вензеля, которыми они еще недавно так гордились; солдаты расхаживали с винтовками на ремне и цыгарками в зубах – ритуал отдания чести отменен, можно и повольготничать! Матросы шатались по проспектам вразвалочку… Аресты продолжались». Татьяна Боткина, дочь лейб-медика царской семьи, наблюдала из окна за тем, как пьяные солдаты вламываются в лавки и грабят их. «На улице творилось что-то невероятное: пьяные солдаты без ремней и расстегнутые, с винтовками и без, бегали взад и вперед и тащили все, что могли, из всех магазинов. Кто бежал с куском сукна, кто с сапогами, некоторые, уже и так совершенно пьяные, тащили бутылки вина и водки, другие все замотались пестрыми шелковыми лентами… По улицам гарцевали нижние чины конвоя Его Величества, надушенные, напомаженные, с красными бантами, все моментально забывшие то исключительное положение, которое они занимали при дворе, ту ласку и внимание, которое им оказывали Их Величества… Целые дни проводили мы у окон столовой, наблюдая за происходящим на улице. В нашем районе было немного спокойнее…» И все же: «… Всюду солдаты. Не те прежние солдаты, хорошо одетые, спокойные и веселые, а какие-то другие… растерзанные, без ремней, с красными возбужденными лицами, на которых читалось какое-то страшное выражение пьяного, зверского наслаждения».[274]
Перед лицом все усиливающейся волны, захлестнувшей улицы, Совет министров и Вел. кн. Михаил Александрович отправили в Ставку телеграмму в попытке убедить царя подписать указ об отставке всего кабинета министров и назначении в качестве главы правительства личности, а этой личностью мог быть князь Львов. Не прошло и получаса, как из Ставки пришел ответ: «Благодарю за заботу. Его Величество выезжает завтра и примет решение сам».
Тем не менее, несмотря на многочисленные телеграммы, приходящие из столицы, Николай отказывался верить, что ситуация так безнадежна. А ведь самые верные его сторонники многого не просили: всего лишь формирования кабинета, подотчетного парламенту. Если не брать в расчет тех, кто вышел на улицы, большинство населения страны в общем-то не были враждебны монархическому принципу. Почему бы не пойти навстречу этим добропорядочным гражданам да не уступить им в том немногом, что они просят? Упрямый Николай заявил Голицыну: «Что касается перемен в составе министерства, я считаю их неприемлемыми в нынешних обстоятельствах». И, отвергая веское политическое решение, он отдал предпочтение решению военному. Старый генерал Иванов был отправлен из Могилева в Петроград во главе батальона из 700 георгиевских кавалеров для наведения порядка. Но по пути отважные бойцы узнавали, что город уже находится в руках мятежников. Повсюду на их пути следования встречались революционные солдаты, беспрерывно шли заседания революционных комитетов. Революционная зараза коснулась и бойцов Иванова: многие из них сочувственно отнеслись к восставшим. Находились и такие, которые готовы были продолжать свой путь «наудачу», но им препятствовали железнодорожники. Сравним две точки зрения – описания события у Ольденбурга и Радзинского.
«По пути железнодорожники пытались задерживать поезд; но угроза полевым судом оказалась достаточной. На станциях ближе к столице встречались кучки „революционных“ солдат; ген. Иванов в виде меры воздействия ставил их на колени. Сопротивления не было…»… В 12 час. 20 мин. ночи с 1-го на 2-е марта была послана ген. Иванову телеграмма от имени государя: «Прошу до моего приезда и доклада мне никаких мер не предпринимать» (Ольденбург С. Т. 2, с. 246–247, 248). Вечером 1 марта отряд генерала Иванова достиг Царского Села. До Петрограда он так и не доехал.[275] Понимая неизбежность опасности, императрица телеграфировала из Царского Села Николаю: «Уступки неизбежны. Уличные бои продолжаются. Многие части перешли на сторону врага. Аликс».
В ночь на 28 февраля два специальных поезда – царский и для свиты – выехали из Могилева в Царское Село. Николай телеграфирует жене: «Выехали сегодня утром в пять часов. Постоянно мыслями с тобой. Погода превосходная. Ожидаем, что у тебя все хорошо. Многочисленные войска отозваны с фронта».
По мере того, как царский поезд приближался к Петрограду, новости становились все более угрожающими. Рассказывали, что Вел. кн. Кирилл вывел из казарм с развернутыми знаменами Гвардейский экипаж (многие матросы которого служили на борту яхты «Штандарт» и лично знали царскую семью) и – по-прежнему с царскими вензелями на погонах, но и с красным бантом на кителе – привел его к Таврическому дворцу присягать Думе. Как он – двоюродный брат царя, который должен был бы явить собою образец лояльности, – мог так поступить?[276] Теперь революционеры заняли подступы к столице. На рассвете один из офицеров объявил, что путь на Царское Село перерезан двумя ротами, вооруженными пушками и пулеметами. Разбуженный Воейковым, Николай облачился в домашний халат и решил ехать через Первопрестольную. «Москва останется мне верной», – думал он.
Но на маленькой станции Дно он узнает о том, что и московский люд охвачен пожаром революции. Тогда, следуя советам своего окружения, он решил искать убежища в Пскове, в ставке командующего Северным фронтом генерала Рузского: он думал, оттуда будет проще совладать с мятежным Петроградом. Государь был столь спокоен, что по временам окружавшие его люди задавали себе вопрос, имеет ли он хоть сколько-нибудь ясное представление о положении вещей. «Я не уставал любоваться им, – скажет после генерал Дубенский. – Мы три ночи не спали, а он (преспокойно) спал, ел и даже подолгу беседовал со своим ближайшим окружением. Он превосходно владел собою. На мой взгляд, это – психологическая проблема, которая лишила бы мужества самого Льва Толстого».
Наконец 1 марта, в 8 часов, после 40 часов, проведенных в пути, царь прибывает во Псков; генерал Рузский встречает его на платформе. Последние новости: Дума провозгласила, собственной властью, создание Временного правительства с князем Львовым во главе; Гучков занял в этом правительстве пост военного министра, Милюков – пост министра иностранных дел. Чтобы придать кабинету революционную окраску, в него ввели Керенского – пламенного оратора с экстремистскими идеями. Что касается частей, отозванных с фронта с целью водворения порядка, они одна за другой переходили на сторону восставших. Что касается Николая, то он, видя, как на его столе скапливаются телеграммы от Родзянко, Алексеева, Иванова, требующие самых ясных ответов, только вздохнул: «Сперва пойдемте обедать!»
В ночь с 1-го на 2-е марта Родзянко адресует генералу Рузскому еще серию депеш, заверяя, что ненависть к династии достигла в Петрограде угрожающих масштабов и во избежание худшего царь должен срочно отречься от престола. Ну, а государь, как и прежде, бесстрастный, удалился к себе в купе и молился перед иконами.
Между тем в Ставке в Могилеве генерал Михаил Алексеев, будучи в курсе сообщений, которые Родзянко направлял генералу Рузскому, разослал всем командующим русской армией циркуляр, призывавший их присоединить свой голос к его собственному и убедить императора сложить с себя корону. По его словам, это был единственный путь к спасению независимости страны и обеспечить защиту династии. Все генералы, за исключением Эверта, тут же ответили, что считают этот акт необходимым.
На следующее утро, 2 марта, когда царь сел завтракать, Рузский представил ему отчет о своем ночном обмене мнениями с Родзянко по вопросу об отречении государя от престола. Император прочитал документ, не выказав ни малейшего удивления. Возвратив бумаги генералу, он произнес: «У меня всегда было четкое впечатление, что я родился для несчастья и что все мои усилия, мои самые лучшие намерения, любовь, которую я испытываю к моей родине, – все это роковым образом обернется против меня».
… Во второй половине дня царю стали приносить телеграммы от командующих армиями, убеждавших его отречься. Это было что-то подобное coup de grace.[277] Когда политики убеждают его отречься, это еще понятно: все они любители половить рыбку в мутной воде. Но генералы, эти столпы монархии!.. У него не укладывалось в голове. Почва уходила у него из-под ног. Николай пробормотал: «Да будет так, но я не знаю, таково ли желание всей России». Изрекши это, он надолго замолчал, опустив голову. Свидетель этой драматической сцены генерал Данилов вспоминал: «Его Величество подошел к столу и несколько раз глянул в окно сквозь опущенные шторы. Его черты, в обычное время лишенные выражения, были вытянуты с одной стороны странным движением губ, которое я никогда не наблюдал у него ранее. В глубине души он, несомненно, боролся против такого болезненного решения… И вдруг император повернулся к нам резким движением и произнес твердым голосом: „Я решился. Я отрекаюсь от престола в пользу моего сына Алексея“. Произнеся эти слова, он перекрестился, и мы вслед за ним».
Готовый не сходя с места поставить свою подпись под актом отречения, предварительно выверенным генералом Алексеевым, Николай все же уступил совету генерала Рузского подождать прибытия делегированных Думой депутатов Гучкова и Шульгина.
Два визитера, очень взволнованные, были приняты в вагоне-салоне императорского поезда. Николай обратился к ним с кратким приветствием. Едва все расселись за маленьким квадратным столиком, как Гучков начал дрожащим голосом с места в карьер: «Петроград находится в руках революционеров. Отныне всякое сопротивление бесполезно. Вам ничего не остается, Ваше Величество, как последовать совету тех, кто нас делегировал, и отречься в пользу Вашего сына, учреждая в качестве регента Вашего брата Михаила или другого Великого князя».
«Государь смотрел прямо перед собой, – писал Шульгин, – спокойно, совершенно непроницаемо. Единственное, что, мне казалось, можно было угадать в его лице: „Эта длинная речь – лишняя“».[278]
Когда Гучков завершил свое изложение, Николай ответил нейтральным тоном: «Я много размышлял обо всем в эти последние дни. Я принял решение отречься от престола… До трех часов сегодняшнего дня я думал, что могу отречься в пользу сына, Алексея… Но к этому времени я переменил решение в пользу брата Михаила… Надеюсь, вы поймете чувства отца…»
Это решение Николай принял, проконсультировавшись с доктором Федотовым. Врач сообщил несчастному отцу, что здоровье сына никогда не позволит ему царствовать, и он решил уберечь бедного Алексея от этого испытания. Царь покинул двух депутатов, унеся с собою черновик заявления. Оставшись вдвоем, они признались себе, что были удивлены его внешней бесстрастностью. «Он был отставлен от империи, как капитан от своего эскадрона», – скажут они.
В действительности сердце государя сжалось до боли. В какой-то момент жизни он еще верил в то, что можно было отозвать с фронта достаточное количество полков, чтобы подавить мятеж. Но этим сразу же воспользовались бы немцы. А ведь он дал слово союзникам держаться до победного конца. Нет, решительно не осталось иного решения, кроме избранного Думой, Великими князьями и генералами. По истечении приблизительно часа Николай вернулся к ожидавшим его депутатам и протянул им несколько отпечатанных на машинке листов за своею подписью:
«Ставка
Начальнику Штаба
В дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу родину, Господу Богу угодно было ниспослать России новое тяжкое испытание. Начавшиеся внутренние народные волнения грозят бедственно отразиться на дальнейшем ведении упорной войны. Судьба России, честь героической нашей армии, благо народа, все будущее дорогого нашего Отечества требуют доведения войны во что бы то ни стало до победного конца. Жестокий враг напрягает последние силы, и уже близок час, когда доблестная армия наша совместно со славными нашими союзниками сможет окончательно сломить врага. В эти решительные дни в жизни России почли мы долгом совести облегчить народу нашему тесное единение и сплочение всех сил народных для скорейшего достижения победы и в согласии с Государственной думой признали мы за благо отречься от Престола Государства Российского и сложить с себя верховную власть. Не желая расстаться с любимым сыном нашим, мы передаем наследие наше брату нашему Великому князю Михаилу Александровичу и благословляем его на вступление на Престол Государства Российского. Заповедуем брату нашему править делами государственными в полном и нерушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях, на тех началах, кои будут ими установлены, принеся в том нерушимую присягу. Во имя горячо любимой родины призываем всех верных сынов Отечества к исполнению своего святого долга перед ним, повиновением царю в тяжелую минуту всенародных испытаний и помочь ему вместе с представителями народа вывести Государство Российское на путь победы, благоденствия и славы. Да поможет Господь Бог России.
Прочтя этот документ, Гучков потребовал внести несколько мелких изменений в его редакции. Затем все встали из-за стола. Истинный монархист, Шульгин не мог удержаться от того, чтобы не сказать – теперь уже бывшему – монарху: «Ах, Ваше Величество… Если бы вы это сделали раньше, ну хоть до последнего созыва Думы, может быть, всего этого…» Шульгин не договорил… Государь посмотрел на него как-то просто и сказал еще проще: «Вы думаете – обошлось бы?»
В этот же вечер бывший император занес в свой дневник: «Кругом измена и трусость и обман!»
Тем временем в Царском Селе императрица, еще ничего не ведая об отречении, пишет своему благоверному:
«2 марта 1917 г. Мое сердце разрывается от мысли, что ты в полном одиночестве переживаешь все эти муки и волнения, и мы ничего не знаем о тебе, а ты не знаешь ничего о нас. Теперь я посылаю к тебе Соловьева и Грамотина, даю каждому по письму и надеюсь, что по крайней мере хоть одно дойдет до тебя. Я хотела послать аэроплан, но все куда-то исчезли. Молодые люди расскажут тебе обо всем, так что мне нечего говорить тебе о положении дел. Все отвратительно, и события развиваются с непомерной быстротой. Но я твердо верю – и ничто не поколеблет этой веры, – все будет хорошо… Ясно, что они хотят не допустить тебя увидеться со мною, прежде чем ты не подпишешь какую-нибудь бумагу, конституцию или какой-нибудь ужас в этом роде. А ты один, не имея за собой армии, пойманный как мышь в западню, что ты можешь сделать? Это величайшая низость и подлость, не слыханная в истории, чтобы задерживать своего государя… Может быть, ты появишься перед войсками в других местах и сплотишь их вокруг себя? Если тебя принудят к уступкам, то ни в каком случае ты не обязан их исполнять, потому что они были добыты недостойным образом… Твое маленькое семейство достойно своего отца. Я постепенно рассказала о положении старшим – раньше они были очень больны… Притворяться перед ними было очень мучительно, Бэби я сказала лишь половину, у него 36,1. Он очень веселый. Только все в отчаянии, что ты не едешь… Лили – ангел, неотлучна, спит в спальне. Мария со мной, мы обе в наших халатах и с повязанными головами».
Перед тем как покинуть Ставку в Могилеве, Николай возложил верховное главнокомандование на генерала Михаила Алексеева и послал прощальный приказ войскам. Он был убежден, что его отречение в пользу Вел. кн. Михаила Александровича автоматически успокоит общественное мнение и утихомирит бунтовщиков. Какое там!.. Когда депутаты Гучков и Шульгин сошли на платформе в Петрограде и объявили толпе, что наследовать Николаю будет Михаил, это заявление было встречено возгласами: «Долой Романовых!.. Николай, Михаил – все один черт!.. Хрен редьки не слаще!»[279]
3 марта, находясь в Могилеве, Николай узнал о том, что Михаил не принял на себя той слишком тяжкой ноши, которая была ему уготована. «Похоже, Миша отрекся, – пометил он в своем дневнике. – Его манифест заканчивается курбетами в сторону Учредительного собрания, выборы которого должны происходить через шесть месяцев. Бог знает, кто надоумил его подписать подобную гадость, – тем более что беспорядки в Питере вроде бы прекратились…» Тем временем из Киева прибыла вдовствующая императрица – попрощаться со своим отрекшимся от престола сыном.
«4 марта. Суббота… К 12 часам поехал на платформу встретить дорогую мать, прибывшую из Киева. Повез ее к себе и завтракал с нею и нашими. Долго сидели и разговаривали… К 8 часам поехал к обеду к Мамá и просидел с нею до 11 часов».
Мария Федоровна была потрясена. Он попытался ее успокоить. Затем она ушла. Он тоже стал паковать чемоданы, чтобы ехать назад в Царское Село, где его ждали жена с детьми.
Покидая Могилев, он хранил надежду, что отречение вызовет сочувственные отклики у союзников, ради которых он шел на мыслимые и немыслимые жертвы. И что же? Странным образом во всех зарубежных столицах приветствовали его падение! В Англии большая часть либералов и лейбористов испытала облегчение от самоустранения «тирана». Из Парижа министр вооружений социалист Альбер Тома направил Керенскому телеграмму с поздравлением и выражением братских чувств. Соединенные Штаты, которые сами стояли на пороге вступления в вооруженный конфликт, не скрывали своего торжества перед «утешающими» известиями о событиях в России. Преданный всеми своими вчерашними друзьями, Николай меланхолически раскланялся с офицерами Ставки и подписал прощальный приказ по армии:
«В последний раз обращаюсь к вам, горячо любимые войска, исполняйте ваш долг – защищайте доблестную нашу Родину, повинуйтесь Временному правительству, слушайтесь ваших начальников. Да благословит вас Бог и да ведет к победе Святой Великомученик и Победоносец Георгий». Но Временное правительство запретило его публикацию.
8 марта 1917 года. «В 10.30 я простился со всеми чинами штаба и управления. Дома прощался с офицерами и казаками конвоя и сводного полка – сердце у меня чуть не разорвалось. В 12 часов приехал к Мамá в вагон… и остался сидеть с ней до 4.30».
В 4.45 Николай уехал из Могилева. «Трогательная толпа людей провожала», – запишет он. Слабое утешение… Обняв генерала Алексеева, он вошел в вагон. «Тяжело, больно и тоскливо»…
Полковник Романов – уже не самодержец – возвращался к семье…