Когда новость об отречении императора дошла до Царскосельского дворца, императрица поначалу отказывалась ей поверить. Но 3 марта явился Вел. кн. Павел Александрович и подтвердил ей это сообщение. Она слушала его и содрогалась, опустив голову, словно погруженная в молитву; затем подняла голову и сказала: «Если Ники так поступил, значит, так и было нужно. Я храню веру в милосердие Божие. Бог не оставит нас». И добавила с грустной улыбкой: «Я больше не императрица, но я остаюсь сестрой милосердия. Коль скоро император теперь – Миша, я займусь моими детьми, моим госпиталем, мы поедем в Крым». Но и эта последняя надежда быстро растаяла как дым. Вечером того же дня Александра Федоровна узнала о том, что и Михаил Александрович отрекся и что публичными делами теперь будет заниматься Временное правительство – вплоть до созыва Учредительного собрания, которое и провозгласит будущий режим России. Следуя примеру столицы, взбунтовался гарнизон Царского Села. Прислуга повиновалась теперь неохотно, скрепя сердце. Пятеро детей едва оправились от кори. Повергнутая в ужас, изнуренная царица каждый день ждала телеграммы от супруга. Утром 8 марта она приняла у себя в салоне, под шпалерой с изображением Марии-Антуанетты, нового командующего Петроградским военным округом – генерала Корнилова. Временное правительство возложило на него обязанность сообщить ей, что и отрекшийся император, и она сама взяты под арест – «для гарантирования их безопасности». Как вспоминал Пьер Жильяр, отчаяние императрицы переросло все мыслимые и немыслимые представления, но великое мужество по-прежнему не покидало ее.
Наконец она получила депешу, извещавшую ее о том, что Николай прибудет назавтра. Тогда она попросила Жильяра ввести маленького Алексея «в ход событий», а сама она предупредит дочерей. Узнав от своего воспитателя, что его отец отрекся, Алексей спросил с удивлением: «В таком случае кто же будет императором?» – «Теперь – никто», – ответил Жильяр. «Если больше нет царя, кто же будет править Россией?» И – ни слова о себе… И снова – уже в который раз – швейцарца покорила скромность этого дитяти царственных кровей. В четыре часа пополудни ворота дворца были заперты. Часовые стояли теперь не затем, чтобы охранять покой императорских особ, а затем, чтобы сторожить пленников.
Когда смеркалось, вокруг дворца раздалась пальба. Что это? Штурм царской резиденции революционными ордами? Да нет: это была пока еще игра. Красногвардейцы забавы ради убивали в парке оленей. Та часть огромного здания, где находилась семья, была погружена в молчание и мрак. В других помещениях звучали песни, взрывы хохота, пьяные возгласы. Солдаты быстро нашли путь к винным погребам.
Тем временем царицу настигла весть о еще одном несчастье. Могила Распутина оказалась разорена революционерами. Что ж! В глазах Александры Федоровны поругание останков ее Друга только укрепит силу старца на Небесах.
9 марта императорский поезд прибыл на вокзал Царского Села. Не успел Николай ступить ногою на платформу, как сопровождавшие его многочисленные офицеры бросились врассыпную, словно зайцы, со страхом оглядываясь по сторонам, – очевидно, из боязни быть узнанными. Сопровождавшие бывшего царя члены Думы передали его из рук в руки новому коменданту. Но ворота дворцовой решетки на запоре. Часовые отказываются пропустить при-ехавших без приказа офицера службы. Наконец таковой появился. «Кто там?» – спросил он. «Николай Романов!» – прорычал часовой. «Открыть ворота бывшему царю!»… Проходя по дворцовым покоям, царь шагал мимо толп насмехающихся солдат; о том, чтобы обнажать голову при его появлении, теперь не могло быть и речи… Первое, куда он направился, была детская, где его ожидала Александра Федоровна. «Maman, бледная, постаревшая, с огромными, широко раскрытыми блестящими глазами, сидела в кресле, – вспоминала Анна Вырубова. – Рядом с нею была Ольга. Снаружи – охранник. У двери – охранник. Лица людей странные: жестокие, издевательские. Ожидали papa. Он явился и низко склонил голову, задыхаясь от рыданий. Maman подошла к нему и прошептала по-русски: „Прости меня, Николай“. И он, словно извиняясь перед стражами, робко обнял ее и ответил сквозь слезы: „Это я, я сам во всем виноват“, – вспоминала Анна Вырубова.» (Франц.).
Вокруг соединившейся в царскосельских покоях четы не осталось больше никого, кроме немногих преданных друзей. Анна Вырубова по приказу властей была взята под арест и увезена прочь. Но еще оставались на месте обер-гофмейстерина Зизи Нарышкина, обер-гофмаршал граф Бенкендорф, преданные Алексею наставники, мосье Жильяр и мистер Гиббс, врач Евгений Боткин да несколько человек из прислуги. Каков же был странный контраст между этими камер-лакеями в белых гетрах и с начищенными пуговицами и расхристанными, неопрятными, нечесаными солдатами, расхаживавшими по залам, надвинув картуз на уши, луская семечки и выплевывая шелуху на ковры. Жильяру приходилось вмешиваться, чтобы не позволять им слишком часто заглядывать в комнату Алексея, куда они совали свой нос просто ради праздного любопытства. Но что более всего ошарашило ребенка, так это предательство «дядьки» – матроса Деревенко,[280] который пестовал его десять лет подряд – носил на руках, как мог, утешал в часы недуга, порою разминал ему больные коленки… И вот теперь, после отречения Николая, Деревенко стал обращаться с наследником с нарочитой суровостью. «Я увидела матроса Деревенко, который, развалившись на кресле, приказывал Наследнику подать ему то то, то другое. Алексей Николаевич с грустными и удивленными глазками бегал, исполняя его приказания».[281] Вскоре Деревенко покинул дворец; зато другой матрос по фамилии Нагорный, привязанный к Алексею, остался, выказывая мальчику ненарушимую преданность.
Согласно распорядку, установленному Временным правительством, семья отрекшегося императора не имела права общаться с внешним миром. Переписка перлюстрировалась. Каждый предмет, который пленники получали с воли, подвергался тщательному исследованию: тюбики с зубной пастой выдавливались, в банки с вареньем солдаты залезали пальцами, а плитки шоколада пробовались на зуб, прежде чем передавались тем, кому они были предназначены.
Огражденная часть парка была зарезервирована для прогулок «граждан Романовых» под постоянным наблюдением солдат. Эти солдаты подчинялись полковнику Кобылинскому – эсеру со стажем, но полному внимания к своему бывшему монарху. Надзор за внутренней жизнью был поручен другому военному – полковнику Коровиченко, перешедшему на сторону народного дела. Оба находились в подчинении у министра юстиции – Александра Керенского, единственного социалиста, взятого в состав Временного правительства. Этот 36-летний присяжный поверенный обладал сложной, темной, сверхчувствительной и нервной натурой. Превосходный оратор, Керенский испытывал легкое опьянение, когда обращался к толпе. Как истинный патриот, он стоял за продолжение войны на стороне союзников до победного конца. Враг самодержавия, он все же мечтал видеть себя покровителем царской семьи. Человек левых взглядов, он тем не менее опасался влияния большевиков и искал способы упредить их.
Когда Керенский впервые предстал перед очами отрекшегося монарха, им овладело смешанное чувство уважения и презрения. «Когда Николай II был всемогущ, – писал он, – я сделал все, что мог, чтобы содействовать его падению, но к поверженному врагу я не испытывал чувства мщения. Напротив, я хотел внушить ему, что революция… великодушна и гуманна к своим врагам, и не только на словах, но и на деле… Стоило мне, подходя к царю, окинуть взглядом сцену, и мое настроение полностью изменилось. Вся семья в полной растерянности стояла вокруг маленького столика у окна прилегающей комнаты. Из этой группы отделился невысокий человек в военной форме и нерешительно, со слабой улыбкой на лице направился ко мне. Это был Николай II… Он не знал, как я себя поведу. Следует ли ему встретить меня в качестве хозяина или подо-ждать, пока я заговорю?… Я быстро подошел к Николаю II, с улыбкой протянул ему руку… Он крепко пожал мою руку, улыбнулся, почувствовав, видимо, облегчение, и тут же повел меня к семье… Александра Федоровна, надменная, чопорная и величавая, нехотя, словно по принуждению, протянула свою руку. В этом проявилось различие в характере и темпераменте мужа и жены. Я с первого взгляда понял, что Александра Федоровна, умная и привлекательная женщина, хоть и сломленная сейчас… обладала железной волей. В те несколько секунд мне стала ясна та трагедия, которая в течение многих лет разыгрывалась за дворцовыми стенами».[282] Обратившись к Александре Федоровне, Керенский сказал ей: «Английская королева ждет от меня новостей от бывшей императрицы». Как вспоминает Жильяр, при этих словах Александра Федоровна вздрогнула и густо покраснела – ведь это в первый раз ее так титуловали! Она ответила, что чувствует себя ничего, но, как всегда, страдает сердцем. До конца своего посещения Керенский оставался холодным, учтивым и точным. Явившись, чтобы удостовериться, не нуждаются ли пленники в чем-нибудь, он ушел удовлетворенный. Для поездок Керенский пользовался одним из частных императорских авто с шофером из царского гаража. Несмотря на все предубеждения против него, Александра Федоровна признавала его человеком вполне корректным.
Но не такими были солдаты охраны. Каждый раз, когда пленники выходили в сад, они конвоировали их, неотступно следуя за ними, примкнув штыки. Снаружи к ограде парка липли толпы зевак, желавших посмотреть на прогулки императорской семьи. Порою Николая обшикивали и освистывали, а появление его дочерей подчас порождал поток гривуазных комментариев. «У нас был вид каторжников в окружении стражей, – писал Жильяр. – Инструкции менялись каждый день, а может быть, офицеры толковали их каждый на свой лад!» Один из них отшатнулся с оскорбленным видом, когда Николай протянул ему руку. «Отчего же так, друг мой?» – спросил царь ласковым голосом. «Я вышел из народа, – ответил тот. – Когда народ протягивал вам руку, вы никогда не протягивали ему свою. А сегодня я не подам вам руки». Другой офицер попытался отобрать у царевича его любимую игрушку – маленькое ружье. Ребенок разрыдался, и потребовалось вмешательство Кобылинского, чтобы ружье вернули владельцу. Но все равно ребенку разрешалось играть им только в комнате. Здесь, в Царском, Николай пилил дрова и занимался огородом; в огородничестве участвовали и другие узники. Александра Федоровна наблюдала за этими сценами, неподвижно сидя в своем кресле-каталке.[283]
«Хохотать над больным и несчастным человеком, кто бы он ни был, – пишет Горький, – занятие хамское и подленькое. Хохочут русские люди, те самые, которые пять месяцев тому назад относились к Романовым со страхом и трепетом, хотя понимали смутно их роль в России». (Горький М. Несвоевременные мысли. – М., 1990. С. 63–64).
«Днем работали в лесу, спилили четыре ели, – пометил Николай. – Вечером взялся за чтение „Тартарена из Тараскона“. Николай часто развлекал супругу и дочерей чтением вслух. С улыбчивой покорностью, с юношеским оптимизмом реагировали царские дети на все лишения, все унижения, выпавшие на их долю. Чтобы занять свое потомство делом, Николай устроил домашние занятия – сам он, преобразившись в учителя, взялся за преподавание арифметики, истории и географии, императрица – закона Божьего, доктор Боткин – русской словесности, Гиббс обучал английскому, а Жильяр – французскому языкам.
В этой атмосфере монотонной жизни, бесправия и тоски Николай по-прежнему удивлял свое окружение учтивостью и уравновешенностью – было похоже на то, что, оказавшись на самом дне пропасти, он почувствовал облегчение. Как если бы Бог, ниспослав ему такое испытание, решительно заявил ему о своем существовании. Разумеется, Николай порою размышлял о трагической судьбе Людовика XVI. Но тут же гнал от себя эти мысли прочь. Русские революционеры не представлялись ему такими алчущими крови, как французские. При всем своем желании низложения монархии они в глубине души хранили почти что религиозное почтение к царю, оставшееся от предков. „Император все еще необычайно индифферентен и спокоен, – писал Морис Палеолог. – Со спокойным, беззаботным видом он проводит день за перелистыванием газет, за курением папирос, за комбинированием пасьянсов (точнее: головоломок (puzzles). – С.Л.) или играет с детьми. Он как будто испытывает известное удовольствие от того, что его освободили наконец от бремени власти“».[284]
Поначалу тайным желанием Николая было, чтобы Временное правительство позволило ему отбыть с женою и детьми в Крым, к себе в Ливадийский дворец. Там он смог бы воссоединиться с другими членами многочисленного семейства, в том числе со своим дядюшкой Николаем Николаевичем – бывшим Верховным главнокомандующим. Но такая поездка через охваченные пожаром революции губернии представлялась на тот момент немыслимой. Оставалось изгнание за рубежом – Керенский как будто благоприятно относился к этому. Но, увы, доступ в скандинавские страны невозможен из-за немецкой блокады. А что же привилегированный союзник – Франция? До того ли ей, чтобы принимать у себя низложенного императора, когда немцы в 80 километрах от Парижа! 19 марта (1 апреля) 1917 года посол Великобритании во французской столице лорд Берти записал следующее: «Не думаю, чтобы бывший царь и его семья были желанными во Франции. Царица не только по рождению, но и по своим чувствам – истинная boche».[285] Остается Англия, куда легко можно доплыть из порта Романов.[286] Николай – кузен короля Англии Георга V, причем внешнее сходство между ними было почти как у братьев-близнецов. 8(21) марта посол Великобритании в Петрограде сэр Джордж Бьюкенен передал новому министру иностранных дел Милюкову ноту на словах, согласно которой «Его Величество король и правительство Его Величества будут рады предоставить бывшему российскому императору убежище в Англии». Одновременно Керенский получил, при посредничестве датского министра Скавениуса, заверение германского правительства в том, что в этом случае никакая субмарина не атакует британский крейсер с царственными изгнанниками на борту. Казалось, дело сдвинулось. Но никакое решение не могло быть принято до окончания следствия по делу бывшего императора и его супруги, запущенного в России. Более того, рабочие на многочисленных заводах требовали показательной расправы над «вампирами Романовыми». Когда в Москве Керенский выступил перед местным советом, его встретили возгласы толпы: «Казнить царя!» Бравируя перед озлобленностью своих слушателей, оратор гордо ответил: «Этого никогда не случится, покуда я у власти… Я не хочу быть Маратом русской революции!» Но вскоре после этого уже Петроградский совет потребовал заключения бывшего царя в крепость. Среди солдат ходили упорные разговоры, что заговорщики-монархисты готовятся освободить царскую семью. До сознания Керенского дошло, что чем дальше, тем труднее будет примирить народ с отъездом бывшей царской семьи в Англию.
Одновременно с этим и в правительственных кругах Лондона произошел трагический поворот. Явившись пред светлые очи короля Георга, премьер Ллойд-Джорд доложил ему, что страна враждебно относится к идее предоставления убежища бывшему царю и его семье. В случае, если эти нежеланные гости ступят на британскую землю, могут взбунтоваться рабочие кварталы. Причина понятна. В конце июня сэр Джордж Бьюкенен встретился с министром иностранных дел Терещенко, сменившим на этом посту Милюкова, и объявил ему со слезами на глазах, что его правительство, по соображениям внутренней политики, отказывается предоставить бывшему императору убежище. Тот факт, что Николай приходится английскому королю кузеном, а Александра Федоровна – любимой внучкой королеве Виктории, не поколебал твердости Ллойд-Джорджа. Традиция оказалась преданной. Николай оказался брошен в несчастии теми, кто называл себя его друзьями. Да и весь мир отвернулся от него. Заявления Временного правительства о готовности продолжать войну на стороне союзников оказалось достаточно, чтобы эти последние признали его с энтузиазмом. Даже в Соединенных Штатах президент Вильсон поспешил признать новый режим, который, как он себе представлял, освободил Россию от «необузданного самодержца».
Тем временем Ленин, еще находившийся в изгнании в Цюрихе, лихорадочно разрабатывал самые авантюристические планы возвращения в Россию. 12 марта 1917 года он телеграфировал свои приказы петроградским большевикам:
Наша тактика: полное недоверие, никакой поддержки новому правительству, Керенского особенно подозреваем, вооружение пролетариата – единственная гарантия, немедленные выборы в Петроградскую думу, никакого сближения с другими партиями. Телеграфируйте это в Петроград.
Вынеся все эти решения, он вступает в переговоры с представителями кайзера в Берне с целью попытки добиться разрешения на переезд в Россию через Германию. Вполне естественно, немцы согласились на переезд в Россию человека, который пропагандирует разложение армии и заключение сепаратного мира на любых условиях. В одном с ним вагоне, не то второго, не то третьего класса, без права выходить по пути следования, ехала его жена Надежда Крупская и еще семнадцать товарищей по изгнанию.[287] Прибытие Ленина в Петроград в апреле 1917 года обернулось апофеозом, блестяще срежиссированным большевиками: море кумача, оваций, букетов, речей. Его приземистая фигура, круглое скуластое лицо, острая бородка и стальной взгляд быстро снискали популярность. С первого же взгляда было ясно, что он явил себя как предводитель грозной партии. Благодаря своему авторитету и красноречию большевики усилили свое воздействие на исполком Советов. Временному правительству, вышедшему из либеральной буржуазии, все в большей степени приходилось считаться с этим органом, состоящим из солдат и рабочих, презиравшим парламентские методы и претендовавшим быть единственным выразителем воли трудящихся классов. Ленин поставил на повестку дня: «Немедленное заключение мира, заводы – рабочим, землю – крестьянам, власть – Советам». Под его влиянием в народе быстро распространялись идеи пацифизма. Не в пример Керенскому, который готов был заключить мир только после победы, Ленин и его соратники требовали окончания «империалистической бойни».
20 апреля улицы заполонили манифестанты под лозунгами, враждебными Временному правительству и продолжению войны. Обеспокоенный большевистской пропагандой в армии, Керенский отправился на фронт и предпринял попытки убеждать солдат провести «революционное наступление». Первый успех под Тарнополем: российские войска вклинились в австрийские линии. Позабыв о своем бедственном положении и несчастии, постигшем его семью, окрыленный этой победой Николай заказал молебен в дворцовой церкви. Но вскоре порыв войск Керенского иссяк, и «солдаты свободы» отступили. Этот провал был немедленно использован большевиками, обвинившими Временное правительство в том, что оно напрасно положило тысячи душ. Используя в своих целях народное недовольство, они даже предприняли в начале июля попытку поднять массы на антиправительственное выступление. Правительство ответило арестами и преследованиями. Некоторые мятежные полки, расквартированные в Петрограде, были отправлены на фронт. Чтобы избежать ареста, Ленину пришлось бежать в Финляндию, где он перешел на нелегальное положение. В Петроград вернулось спокойствие, но Керенский ожидал новых подрывных актов. Кстати, не дремали и монархические группы, действовавшие в тени и грезившие о реванше. Некоторые из них мечтали о восстановлении монархии под скипетром молодого Великого князя Димитрия. Другие мечтали под покровом ночи вывезти царя в автомобиле и доставить в порт, где он мог бы сесть на английский корабль.
Все эти слухи пугали Керенского. Он снял с поста главы Временного правительства добродушного князя Львова – поклонника Льва Толстого. И вот он разом стал председателем Совета министров и военным министром! Взяв на себя этот двойной груз ответственности, он посчитал опасным дальнейшее пребывание царской семьи в Царском Селе. Нужно любой ценою удалить ее в какую-нибудь губернию, свободную от политических волнений. Николай умолял отправить его с семьей в Ливадию, но Керенский посчитал таковое невозможным. После долгих колебаний он выбрал местом пребывания бывших властителей всея Руси сибирский город Тобольск. Не потому ли был выбран именно этот отдаленный угол, что туда еще не успела дотянуться железная дорога, что население там тихо-мирно живет-поживает и добра наживает? И не потому ли, что там кончило свои дни столько впавших в опалу государственных мужей? Как бы там ни было, так поступив, Керенский рассчитывал удовлетворить экстремистов: будет справедливо, если вслед стольким революционерам сам царь отведает прелестей сибирской ссылки! Утвердившись в этом своем решении, он отправился к Николаю и заявил ему, что, по соображениям безопасности, ему с семьей придется готовиться к отъезду из Царского Села. Дать ответ на вопрос о направлении движения Керенский категорически отказался, сказав только, чтобы семья взяла с собою большое количество теплой одежды. Поначалу смущенный, Николай глянул министру прямо в глаза и пробормотал: «Я не боюсь. Я вам доверяю».
В этот день Жильяр пометил в своем дневнике: «Нам сообщили, что следует запастись теплой одеждой. Значит, нас повезут не на юг. Какой обман!» Великодушный Керенский соизволил разрешить свидание Николая с его братом – Вел. кн. Михаилом. У братьев было столько всего сказать друг другу, что они попросту не находили слов для выражения своих чувств и потому больше переминались с ноги на ногу друг перед другом, нежели пытались говорить; Керенский же во время этого свидания демонстративно затыкал уши, показывая, что ему наплевать с высокой колокольни, о чем они там беседуют. Отъезд был назначен на вечер того же дня. К полуночи семья была готова. Но ей пришлось ждать, в неуверенности и тревоге, до пяти часов утра, пока железнодорожники наконец подготовили два предназначенных для этого путешествия поезда. Опальную семью сопровождал конвой из 327 солдат и 7 офицеров. Поезд шел под флагом Страны восходящего солнца, и на вагонах, окна которых были зашторены, красовались таблички японской санитарной миссии. (Знал бы Николай в эпоху Порт-Артура и Мукдена, что ему придется путешествовать под флагом своего самого злейшего на тот момент противника, он ужаснулся бы!) Керенский проводил пленников до вокзала. «Впервые я увидел бывшую царицу только как мать своих детей, взволнованную и рыдающую. Ее сын и дочери, казалось, не столь тяжело переживали отъезд, хотя и они были расстроены и в последние минуты крайне возбуждены».[288] Николай, как обычно, держал контроль над своими нервами и улыбался блеклой улыбкой. Ему было неведомо, что глава Временного правительства поддался очарованию своего главного пленника. Позже он напишет об этом так: «В моих глазах он более не был бесчеловечным монстром, как я представлял его себе… Это был человек чрезмерно сдержанный и нерешительный… Лишенный жизненности, он также не обладал инстинктивным знанием людей и жизни… Ничто из происходящего не было достаточно чувствительным, чтобы удивить его. Мне удалось получше рассмотреть его лицо. За этой улыбкой, за этими колдовскими глазами я угадывал что-то смертное, заледенелое». (Франц.)
… Первого августа в шесть часов утра поезд отошел от перрона. В купе, помимо опального императора с семьей, заняли места те немногие, по-прежнему преданные ему люди, которым дозволили следовать за царем: генерал Татищев, князь Василий Долгорукий, доктор Боткин, фрейлина Анастасия Гендрикова, преданный царевичу матрос Нагорный, Пьер Жильяр и еще несколько человек. Позже к ним присоединились наставник царевича Гиббс, доктор Владимир Деревенько[289] и еще одна фрейлина – баронесса София Буксгевден.
Переезд проходил без инцидентов. Вокзалы, где останавливался поезд, оцеплялись войсками. Николай выходил на перрон, чтобы размять ноги. Совершив маленькую прогулку на остановке перед Вяткой, он отметит в своем дневнике: «Жара и пыль, как вчера. На всех станциях должны были по просьбе коменданта завешивать окна: глупо и скучно». (Запись от 2 августа.) «Перевалили Урал, почувствовали значительную прохладу. Екатеринбург проехали рано утром. Все эти дни часто нагонял нас второй эшелон, со стрелкáми – встречались как со старыми знакомыми». (4 августа.) В Тюмени царская семья и сопровождавшие ее лица погрузились на три парохода. 5 августа флотилия, спускаясь вниз по Тоболу, прошла мимо села Покровского – родины Распутина… Дом покойного старца выделялся среди других построек своими размерами. Собравшись на палубе, изгнанники обратили к нему свои печальные взгляды, вспоминая своего погибшего друга. Им мерещилось, что его призрак посылает им привет из-за оконных стекол.
Наконец 6 августа флотилия достигла Тобольска. Для размещения опального семейства был предназначен губернаторский дом – большое белое и удобное, но вдрызг разоренное здание; пока его приводили в порядок, путешественники оставались жить на пароходах. Запись в царском дневнике от 8 августа: «Пошли вверх по реке Иртыш верст за десять, пристали к правому берегу и вышли погулять. Прошли кустами и, перейдя через ручей, поднялись на высокий берег, откуда открывался такой красивый вид…» Несколько дней спустя царь с царицей и детьми худо-бедно обустроились в губернаторском доме, а свита разместилась в большом купеческом особняке, находившемся на другой стороне улицы.
Охрана состояла из солдат, доставленных сюда вместе с изгнанниками из Царского Села. Они находились в подчинении все у того же полковника Кобылинского – человека доброй воли, который, как мог, старался облегчить участь пленников. Благодаря ему их жизнь протекала спокойно, согласно точному распорядку. Но царь с детьми страдали от того, что им не хватало пространства: для прогулок им отводился только маленький огород и двор, обнесенный палисадником. Как и прежде, в Царском Селе, Николай пилил дрова, копал и поливал грядки, занимался прополкой и разравнивал землю граблями. Порою прохожие, увидев его в щелочку меж досками ограды, приветствовали его или даже осеняли крестом: в этом краю революция еще не перепахала людских сердец. Торговцы посылали пленникам посылки с едою, монахини из ближнего монастыря приносили им пироги, окрестные крестьяне – яйца и молочные продукты. Царские дети продолжали учебу под наставничеством отца, Жильяра и Гиббса. Чтобы убить время, разгадывали головоломки, играли в домино. С первыми же лучами солнца все выходили на воздух. Дочь доктора Боткина, получившая разрешение приехать к своему отцу в Тобольск, свидетельствует:
«Из окон моей комнаты был виден весь дом, где помещались Их Величества, и площадка, отведенная для прогулок… Его Величество, в солдатской шинели и защитной фуражке, своей обычной походкой ходил взад и вперед от забора до забора. Великие княжны Ольга Николаевна и Татьяна Николаевна в серых макинтошах и пуховых шапочках – синей и красной – быстро шагали рядом с отцом, а Анастасия и Мария, сидя на внутреннем заборе, отгораживающем город и кладовые, разговаривали с караульными солдатами».[290]
Богослужения поначалу устраивались в самом доме, в большом зале на втором этаже. Царь удивлялся тому, что ему не разрешалось даже сходить в церковь. «Ну почему вы не отпустите нас погулять в город? Неужто вы боитесь, голубчик, что я убегу?» – говорил он своим стражам. Наконец 8 сентября, по случаю праздника Рождества Богородицы, всей семье разрешили отправиться в город на церковную службу. Ее сопровождали многочисленные часовые. «Идиотское окружение», – пометит царь в своем дневнике. Тем не менее благодаря помощи местного священника и прислуги им удалось втихомолку наладить контакт с внешним миром. Александра Федоровна тайком пишет письмо своей наперснице Анне Вырубовой, заверяя ее в своей вере в Бога и любви к России, несмотря ни на какие ниспосланные ей судьбою испытания: «Дорогое мое дитя, мы никогда не расставались, все простили друг другу и только любим – я временами нетерпеливая, но сержусь, когда люди нечестны и оскорбляют тех, кого люблю. Не думай, что я смирилась (внутренне совсем смирилась, знаю, что все это ненадолго). Целую, благословляю, молюсь без конца».[291] И ранее: «Какая я стала старая, но чувствую себя матерью страны и страдаю, как за своего ребенка, и люблю мою родину, несмотря на все ужасы теперь и все согрешения. Ты знаешь, что нельзя вырвать любовь из моего сердца и Россию тоже, несмотря на черную неблагодарность к государю, которая разрывает мое сердце, – ведь это не вся страна. Болезнь, после которой она окрепнет. Господи, смилуйся и спаси Россию». (Там же.)
Так как Анна Вырубова собиралась отправить ей новую посылку, царица отговаривает ее – у нее, мол, недостатка нет ни в чем.
По правде говоря, главным, от чего страдал Николай, было отсутствие новостей. Единственным источником сведений о военно-политической ситуации в стране у него оставалась только крикливая местная газетенка, печатавшаяся на оберточной бумаге. По редким телеграммам, которые публиковал этот листок, он с ужасом следил за тем, в какую пропасть катится страна. В Петрограде Керенский облачился уже в одежду контрреволюционера, а большевики все наглели, торопясь захватить власть. Наступление на фронте решительно захлебнулось, и русские войска все более откатывались назад под натиском немцев. Все же в сердце опального государя забрезжила надежда, когда до него дошли сведения, что главнокомандующий русской армией генерал Корнилов обратился к Керенскому с предложением о походе на Петроград с целью положить конец большевистской агитации. Сколь же горестным было его разочарование при известии, что Временное правительство отвергло этот единственный шанс на спасение! Результат этого подавленного путча не заставил себя ждать: противопоставив себя друг другу, вместо того чтобы объединиться, Керенский и Корнилов укрепили шансы Ленина. Этот последний, вернувшись из Финляндии 7 октября 1917 года, пропагандировал немедленное вооруженное восстание. Ему в этом помогал некий Лейба Бронштейн, известный как Лев Троцкий, который прибыл несколькими месяцами ранее из Нью-Йорка, а организаторского таланта ему было не занимать.
Судя по тому, что Николай слышал о Ленине, этот человек представлялся ему холодным, негибким доктринером, из породы самых опасных. Не ведающий ни угрызений совести, ни жалости, он готов покрыть Россию трупами ради триумфа своей идеи фикс. Под его влиянием советы, уже контролируемые большевиками, становились все более требовательными, все более угрожающими. Загнанный в западню Керенский не знал, что и предпринять. Банды озверелых дезертиров рыщут по всей стране. Мужики пускают красного петуха по помещичьим усадьбам. Снова разруха на транспорте – армия голодает, нет хлеба и в городах; Россию захлестнула волна актов саботажа. В ночь с 23 на 24 октября 1917 года Керенский вызывает в Петроград несколько надежных полков, запрещает большевистские газеты, подвергает преследованиям Военно-революционный комитет – и большевики не замедлили с ответом: тысячи красногвардейцев, матросов и солдат начали оккупацию города, заполонили вокзалы, почтовые и телеграфные отделения, типографии. Только Зимний дворец, где заседало правительство, еще держался. Напрасно Керенский пытался отбить столицу у мятежников при помощи войск генерала Краснова. Покинутый казаками, он принужден был бежать, переодевшись, в автомобиле под американским флагом. Восставшие тут же подвергли атаке Зимний дворец, на защите которого стояли молоденькие офицеры и недавно сформированный – при осмеянии населения – женский ударный батальон. В Неву вошла большевистская флотилия, – нацелив свои пушки на Зимний, крейсер «Аврора» дал в урочный час холостой выстрел по дворцу; в ночи с новой силой загрохотала стрельба, и вскоре огромное здание было в руках у красных. Находившиеся там министры были арестованы и препровождены в Петропавловскую крепость, а сама пышная резиденция предана разграблению. Защитницы Зимнего из ударного батальона были доставлены в казармы Павловского полка и там подвергнуты гнусным издевательствам и насилию. На следующей неделе кровавые уличные бои развернулись в Москве – здесь большевики наткнулись на ожесточенное сопротивление юнкеров. Неравный бой продолжался две недели – и наконец красные овладели городом. За мятежом в столицах октябрьский шквал перекинулся и на другие города; хозяином России стал Ленин – и тут же потекли декреты, как из рога изобилия: помещичья собственность на землю отменялась «немедленно и без всякого выкупа», создавался Совет народных комиссаров под председательством Ленина и с включением одних только большевиков, вводился рабочий контроль на промышленных предприятиях, учреждались народные трибуналы, национализировались банки, декларировалось «право наций на самоопределение»[292] – и, пожалуй, самым кошмарным нововведением была политическая полиция, именуемая ЧК.
… Аресты множились, как на дрожжах. «Никогда еще Петропавловская крепость не была так переполнена», – пишет Зинаида Гиппиус. Кого только не свозили туда! Тут были и монархисты, подозреваемые в заговоре, и честные буржуа, которых нечем было попрекнуть, кроме их капиталов, и меньшевики, которые имели неосторожность сделать «не тот» выбор, прислуга, оставшаяся верной своим хозяевам, торгаши, пытавшиеся нажиться на народной беде… Интеллигенты левых взглядов, первоначально принявшие события с энтузиазмом, ошалели – раздув пожар революции, они не знали теперь, как в нем уцелеть. Сам Максим Горький оказался в числе разочаровавшихся. «Он производит страшное (выделено в тексте. – С.Л.) впечатление, – пишет Зинаида Гиппиус в своем „Петербургском дневнике“. – Темный весь, черный… Говорит – будто глухо лает». Когда она попросила его замолвить слово за нескольких арестованных членов Временного правительства, тот смог лишь сказать: «Я… органически… не могу говорить… с этими… мерзавцами. С Лениным и Троцким». (Многоточия в тексте. – С.Л.)
Только к 15 ноября 1917 года новость о падении Петрограда и Москвы достигла опального государя. Почти одновременно с этим он узнает, что русские и германские уполномоченные затеяли переговоры о перемирии. Как истинный патриот, он чувствовал себя облитым грязью от такого предательства со стороны своей армии, своего народа. Что же, выходит, и он сам будет принесен в жертву ни за что ни про что? Да, размышлял он, эти Ленин с Троцким образовали дьявольскую упряжь, которая тянет Россию к разорению и бесчестию…17 ноября он записывает в своем дневнике: «Тошно читать описания в газетах того, что произошло две недели тому назад в Петрограде и Москве! Гораздо хуже и позорней событий Смутного времени». 18 ноября: «Получил невероятнейшее известие о том, что какие-то трое парламентеров нашей 5-й армии ездили к германцам впереди Двинска и подписали предварительные с ними условия перемирия! Подобного кошмара никак не ожидал! Как у этих подлецов большевиков хватило нахальства исполнить их заветную мечту предложить неприятелю заключить мир, не спрашивая мнения народа, и в то время, когда противником занята большая полоса страны?»[293] Впрочем, уже на следующий день патетический тон в его дневнике уступает место рутинному: сильно похолодало, а раз так, то самое лучшее занятие – пилка дров.
Императрица в восхищении душевной силой своего супруга. «Он прямо поразителен – такая крепость духа, хотя бесконечно страдает за страну, но поражаюсь, глядя на него…» И далее: «Мирское все проходит; дома и вещи отняты и испорчены, друзья в разлуке… В Боге все, и природа никогда не изменяется. Вокруг вижу много церквей (тянет их посетить) и горы. Волков везет меня в кресле в церковь – только через улицу – из сада прохожу пешком. Некоторые люди кланяются и нас благословляют, другие не смеют». И чуть ранее: «Вяжу маленькому теперь чулки, он попросил пару: его в дырах, а мои толстые и теплые… Как зимой прежде вязала, помнишь? Я своим людям все теперь делаю: у папы брюки страшно заштопаны, рубашки у дочери в дырах, у мамы масса седых волос. Анастасия очень толста, как Мария раньше была, – большая, крупная до талии, потом короткие ноги – надеюсь, что растет еще. Ольга худая, Татьяна тоже, волосы у них чудно растут, так что зимой без шали бывают…»
В декабре температура упала до 38 градусов мороза. Холод проник и в помещения губернаторского дома; хотя все камины были зажжены, обитатели дома все равно дрожали от холода. Укутанная в шали, императрица в своем кресле-каталке едва могла держать вязальные спицы в озябших пальцах. Зато для Алексея сибирская зима явилась праздником. Никогда еще этого хрупкого и переменчивого отрока, которому как раз исполнилось тринадцать лет, не знали таким жизнерадостным шалуном. Он охотно гулял с отцом в маленьком заснеженном садике, помогал сестрам ставить домашние спектакли – в январе решили поставить чеховского «Медведя», причем роль помещика Смирнова, приехавшего получить долг у вдовушки с ямочками на щеках и влюбившегося в нее, играл сам глава семейства.
Несмотря на эту кажущуюся беззаботность, Николай опасался, как бы приход большевиков к власти не сказался самым плачевным образом на судьбе тобольских узников. И то сказать, революционные доктрины мало-помалу овладевали и тобольскими солдатами из охранного отряда. Доселе солдаты, прибывшие из Царского Села, выказывали относительно неплохую расположенность к царской семье. Николай с дочерьми часто задавали им вопросы об их прошлой жизни, о деревнях, откуда их призвали на службу, о сражениях, в которых им довелось участвовать. Порою они даже украдкой заглядывали в караульню и играли со своими стражниками в дамки. И вот теперь эти люди, образовав свой солдатский комитет, сменивший бравого полковника Кобылинского, который сам оказался отстраненным от своих функций.
Оставшись без начальства, солдаты стали контролировать ситуацию, как им заблагорассудится. Расходы на содержание пленников были резко снижены. Для управления житьем-бытьем своей маленькой общины Николай предложил образовать – шутки ради – маленький soviet, в который вошли Татищев, Долгорукий и Жильяр. Прозаседав всю вторую половину дня, «Le Soviet Imperial» принял решение в целях экономии рассчитать десять человек из прислуги. Еще раньше Тобольский солдатский комитет постановил ста голосами против 85 последовать примеру фронта и снять с офицеров погоны. Эта мера распространялась и на опального «полковника Романова». Генерал Татищев и князь Долгоруков убеждали его повиноваться во избежание бурных выпадов со стороны солдат. По словам Жильяра, «у государя чувствовалось движение протеста», затем он обменялся взглядом и несколькими словами с государыней, овладел наконец собой и покорился ради своих близких. Что же касается маленького Алексея, то когда он отправлялся в церковь, то прятал погончики под кавказским башлыком, закрывавшим плечи. Как и отец, царевич вел дневник. Записи в нем лишь немного банальнее тех, что выходили из-под пера отца. О чем же писал мальчик, к примеру, 19 марта 1918 года? О том, что на солнце – 12 градусов, а в тени – пять. Что днем играл с Колей – сыном доктора Деревенько – и Толей, сыном поломойки. Ну, а судя по его записи, сделанной на следующий день, в Тобольске потеплело – 13 градусов на солнце и 10 в тени; Алеша играл с Колей в снежки, а пять дней спустя ребята стреляли из лука в мишень. Таковы вот нехитрые детские забавы!
… Вскоре солдатский комитет запретил пленникам даже редкие посещения церкви по праздникам. Упоенный чувством мести, он даже распорядился разнести ледяную катальную горку, которая служила одною из столь немногих утех царской семьи. Раздражение охранных воинов было тем сильнее, что, будучи отрезанными от мира, как и их пленники, они нерегулярно получали жалованье. Революционное правительство по-прежнему не имело своего представителя в этой части Сибири, и данное обстоятельство давало императорскому окружению повод к мечтаниям о побеге царской семьи. Ходили слухи о некоем Соловьеве, который недавно женился на дочери Распутина Марии, проживает в Тюмени, располагает значительными суммами денег и готов выступить. Соловьев завоевал доверие Анны Вырубовой. Но стало ясно, что эта персона – двойной агент, мошенник и прохвост. Кстати сказать, императрица все равно не согласилась бы покинуть Россию: отъезд за границу, по ее собственным словам, означал бы для нее разрыв последних связей, которые соединяют ее с прошлым. В числе таких связей, оборванных новой властью, явился и переход на новый календарь: вместо принятого в православии юлианского календаря с 1 февраля 1918 года вводился европейский – григорианский. Колоссальным ударом для царя явилось пришедшее в марте сообщение о подписании в Брест-Литовске мира между Россией и Германией. В глазах Николая такой позор был равнозначен самоубийству для России. «Я никогда не думал, что император Вильгельм и германское правительство могут унизиться до пожатия рук этим жалким предателям! – восклицал он. – Но они (немцы) не получат выгод от этого: это не спасет их от гибели». Еще одна важная новость: Петроград сделался слишком уязвим для атак контрреволюционеров, и большевики незамедлительно перенесли столицу в Москву.
Месяц спустя, к превеликому удивлению тобольского гарнизона, непосредственно из Москвы прислали нового комиссара, наделенного особыми полномочиями, по фамилии Яковлев. Это был высокий крепкий мужчина, разменявший четвертый десяток, с черной как смоль шевелюрой и учтивыми манерами. Обращаясь к Николаю, он титуловал его «Ваше Величество».
Но решимость его была непоколебима. У него был мандат на перевозку царской семьи к месту назначения, державшемуся в секрете, – там она будет находиться под строгим надзором местного комитета, сформированного в начале 1918 года. «Все мы пребывали в жуткой тоске, – отметил Жильяр. – У нас было предчувствие, что весь мир нас позабыл-позабросил, предоставив самим себе и милости этого человека. Ну возможно ли, чтобы никто не предпринял ни малейшей попытки спасти (царскую) семью? Где же те, кто еще остался преданным императору?»
Маленький Алексей снова был серьезно болен, лежал в постели, и ни о том, чтобы куда-то везти его, ни о том, чтобы разлучить его с матерью, не могло быть и речи. Со своей стороны Николай категорически отказывался ехать один. «Я никуда не поеду, – заявил он. – Они хотят заставить меня подписать Брест-Литовский мир. Но я скорее отрублю себе правую руку!» Александра Федоровна также сопротивлялась: «Я не отпущу императора одного. Его хотят разлучить с семьей… Его хотят подтолкнуть к чему-то дурному, заставляя его беспокоиться за жизнь родных… Боже мой, какая ужасная пытка! В первый раз в жизни я не знаю, что делать. Я всегда чувствовала вдохновение каждый раз, когда принимала решение, а теперь я не знаю ничего!» Но Яковлев настаивал: мол, если не поедете по доброй воле, я буду вынужден увезти вас силой – или сложить с себя полномочия. В последнем случае комитет, «весьма вероятно, пришлет вместо меня человека, менее разборчивого в средствах».
Наконец был достигнут компромисс: измученная Александра Федоровна решила ехать с Николаем и дочерью Марией. Остальные Великие княжны и царевич присоединятся к ним, когда здоровье царевича восстановится. Свидетель этой семейной драмы Жильяр пишет: «Вечером в 10 ½ часов мы пошли наверх пить чай. Государыня сидела на диване, имея рядом с собой двух дочерей. Они так много плакали, что их лица опухли. Все мы скрывали свои мученья и старались казаться спокойными. У всех нас было чувство, что если кто-нибудь из нас не выдержит, не выдержат и все остальные. Государь и государыня были серьезны и сосредточенны. Чувствовалось, что они готовы всем пожертвовать, в том числе и жизнью, если Господь, в неисповедимых путях Своих, потребует этого для спасения страны. Никогда они не проявляли к нам больше доброты и заботливости».[294]
Наутро, едва забрезжил рассвет, Николай, Александра Федоровна и Мария сели в так называемые тарантасы, чтобы проделать путь до Тюмени. Впрочем, тарантасам, как известно, полагаются сиденья и рессоры,[295] а это были примитивные неудобные экипажи, лишенные и того, и другого. Вместо подушек слуги принесли солому из хлева. Ноги лошадей увязали в талом снегу. Трясясь и скрипя, «царский поезд» под конвоем молчаливых всадников с трудом достиг Тюмени. Там пленники были пересажены в железнодорожный состав особого назначения, который взял курс на Екатеринбург – город, полностью находящийся во власти большевиков. Главари местных органов власти сходили за экстремистов, которым бывший царь и его семья нужны были в качестве заложников на случай угрозы сил контрреволюции. Узнав о том, куда им предстоит держать путь, Николай понял, что мышеловка, в которую попал и он сам, и его близкие, захлопывается.
30 апреля 1918 года поезд прибыл на вокзал в Екатеринбурге. Николай, Александра Федоровна и Великая княжна Мария сошли на платформу. Император был одет в драповую шинель, на голове – офицерская фуражка. На супруге и дочери – темные пальто. Все трое исполнены спокойствия, достоинства и немного взволнованы. На вокзале бушевала злобная толпа, требовавшая: «Покажите нам Романовых!» Да, конечно, здесь их любят куда меньше, нежели в Тобольске! Пленников тут же отвезли в «Дом особого назначения», находившийся в центре города и охранявшийся красногвардейцами. «Ипатьевский дом», называемый так по бывшему владельцу, представлял собою массивное белое здание, выстроенное на высоком холме; в нем были просторные, светлые комнаты, обставленные мебелью. К дому примыкал бедный садик; дом с садом были обнесены двойным деревянным забором, фланкированным караульными будками. У дверей пленников уже поджидал член президиума Уральского совета Федор Головощекин, приветствовавший их с насмешкой: «Можете войти, гражданин Романов!» Затем красногвардейцы потребовали от пленников раскрыть ручной багаж для предварительного досмотра. Царь повиновался, но императрица сопротивлялась. Тогда Николай, в свою очередь, заявил: «До сих пор с нами всегда обращались вежливо, и люди, с которыми нам приходилось иметь дело, были джентльменами; но похоже, что здесь…» На это командир отряда грубо оборвал его: мол, тут ему не Царское Село, и если он снова будет «действовать провокационным образом», то его изолируют от семьи и приговорят к каторжным работам. Напуганная Александра Федоровна подчинилась.
Несколько недель спустя настал радостный для троих пленников миг: из Тобольска прибыли царевич и Великие княжны Ольга, Татьяна и Анастасия. Теперь в Ипатьевском доме собралась вся опальная семья. Но мало кому из сопровождавших ее лиц разрешили остаться; первым, к своему глубокому огорчению, с семьею расстался Пьер Жильяр. К концу мая 1918 года в Ипатьевском доме, помимо царя, царицы и их детей, оставались только доктор Боткин, повар Харитонов, лакей Трупп, фрейлина Демидова и поваренок Седнев. Остальные были отправлены в Тюмень, а некоторые заключены в городские тюрьмы.
Внутренняя и внешняя охрана Ипатьевского дома состояла из «надежных людей», отобранных среди рабочих местных заводов. Их предводитель Авдеев, законченный алкоголик, обращаясь к царю, называл его не иначе как Николаем Кровавым. Он жил вместе со своим заместителем и дюжиной человек из охраны на том же этаже, что и пленники, и не упускал случая поиздеваться над ними. (Впоследствии Авдеев будет заменен не кем иным, как Яковом Юровским, который станет палачом Романовых.) Когда Авдееву захотелось порыться в императрицыном ридикюле, Николай попытался было остановить его; незамедлительно последовал ответ: «Прошу не забывать, что вы находитесь под следствием и под арестом». Охрана входила в комнаты к пленникам когда хотела, отпуская грязные шутки и горланя песни; Великие княжны не могли избавиться от назойливого присутствия стражников, даже отправляясь в «кабинет задумчивости» – вот уж когда мужчины в гимнастерках изощрялись в скабрезностях! Порою, когда царской семье подавали обед, Авдеев запускал лапу в кастрюлю, чтобы «раньше батюшки-царя» достать себе кусок повкуснее… Для редких прогулок семья выходила в маленький садик – разумеется, и эти прогулки проходили под измывательскими взглядами «комиссаров»… Поскольку Алексей по-прежнему не мог ходить, его носил на руках отец.[296] Итак, после достаточно уважительного отношения во время пребывания в родном Царском Селе, после достаточно комфортного размещения в Тобольске – в Екатеринбурге царская семья была подвергнута строгому режиму политических заключенных.
Однако при всей своей ненависти к этому «отродью кровопийц» их тюремщики признавали, что сами-то по себе пленники вполне безобидны. В заключении царю исполнилось 50 лет, царице – 48. Оба выглядели осунувшимися, истощенными; оба не ведали, что происходит, и не понимали, что еще ждет их впереди. Каштановая бородка государя засеребрилась седыми нитями. Ходил он в солдатской гимнастерке цвета хаки, перетянутой офицерским поясом, и в старых стоптанных сапогах. Простота и учтивость бывшего самодержца изумляли его тюремщиков. Вот как вспоминал один из них – в то время мастер на заводе: «Я хорошо знал, что Николай был из одного с нами теста, но его взгляд, его манеры, его походка были вовсе не теми, что у простых смертных. Бывало, на закате солнца он опускал глаза, и тогда в нем чувствовалась врожденная сила. Я часто думал о том, что в глубине души он презирал всех этих мужланов, всех этих зубоскалящих мужиков, которые стали его стражниками. И при всем при том Николай Александрович владел собой. Он умел сказать каждому нужное слово приветливым тоном. Голос у него был мягким и ясным, манеры чрезвычайно приличными. Глаза у него были голубыми и приятными. Когда кто-нибудь из наших обормотов (lourdauds), перебрав лишку, делал ему какую-нибудь пакость или говорил ему грубость, он отвечал вежливо и терпеливо. Одежда его была латаной и изношенной. Лакей императора рассказывал, что и до революции он (царь) любил подолгу носить одну и ту же одежду и обувь».
Куда меньше симпатий вызывала у своих стражников императрица. «Она была чванлива, исполнена высокомерия и не захотела бы разговаривать с нами. Она и с виду не походила на русскую императрицу, а скорее на немецкую генеральшу – такие часто встречались среди классных дам и гувернанток… Она сильно похудела, не брала в рот ни крошки… Для нее готовили разве что макароны и манную кашу. Она вязала шерстяные жилеты, вышивала салфетки для вытирания рук, переделывала мужскую одежду и детское белье…» Что же касается царевича, те же свидетели вспоминали о нем как о хрупком, щуплом мальчике, с бледным и прозрачным лицом, любившем делать бумажные кораблики и собирать монетки и пуговицы. В противоположность этому, у его сестер был здоровый и веселый вид, а щеки – розовые, как яблоки.
Но, по правде говоря, не кто иные, как Великие княжны, более всего интриговали стражников Ипатьевского дома. Ни малейших признаков заносчивости и социального превосходства; с виду не поймешь даже, из какого они сословия. Обыкновенные скромняжечки, отзывчивые и на чужую нужду, и на малейшие знаки симпатии. Всегда опрятно одетые, они в то же время не гнушались ни застелить свою постель, ни принести ведро воды. Старшая, Ольга, 22 лет, – нежная, робкая, послушная, с широким, типично русским лицом. Читает все, что ни подвернется под руку, и, очевидно, находит в этом утешительное забвение… Двадцатилетняя Татьяна, высокая и стройная, исполнена природной элегантности, которой, пожалуй, позавидовала бы иная танцовщица. Превосходя красотою Ольгу, Татьяна и более энергична, чем она. Обычно не кто иная, как Татьяна принимает решения в маленькой группе царских детей. Сестры и братишка прозвали ее шутки ради «гувернанткой». Третья – восемнадцатилетняя Мария – пухленькая кокетка, а большие светлые глаза в семье так и называют «марииными блюдцами»… Охотно пишет акварелью, а неотвязная ее мечта – создать собственный семейный очаг и народить кучу детишек. И, наконец, младшенькая, Анастасия, – ей нет еще семнадцати, а она уже утвердилась как личность! Повадки у нее сплошь мальчишеские – она, пожалуй, охотно лазила бы по деревьям, жаль только не положено по происхождению! А уж как ловко подражает эта проказница манерам и интонациям окружающих – засмотришься! И такая тесная связь объединяет этих четырех сестричек, что они порою подписывают свои письма своими инициалами: «О.Т.М.А», по первой букве от каждого имени. Плен, который они переносят с кротким мужеством, еще более сблизил их. Одежда, украшения, книги – все теперь у них стало общее; инстинкты собственничества, соперничества, зависти – чувства, похоже, неведомые девушкам. Исполненные невостребованной любви, они дарят ее своему младшему брату. Это – так же их ребенок, как и Александры Федоровны. Его хворости повергают их в уныние, а его улыбки наполняют их радостью. Когда ему хорошо, весь дом Ипатьевых преображается. Мало-помалу забылись пышные церемонии и торжественные приемы в Зимнем дворце, расшитые драгоценностями платья – осталось наслаждаться простым бесхитростным счастьем, что пусть в этом некрасивом старом доме у самой кромки Сибири, но вся семья вместе.
Похоже на то, что посреди этих радостных юных чувств одной царице закралась в сердце мысль, что Екатеринбург станет для них Голгофой. Мучимая темными предчувствиями, она не видела другого исхода их екатеринбургскому интернированию, кроме как смерти. И записала: «L’Ange approche»…
Но пока она проливала слезы отчаяния, контрреволюционные силы повсюду начали поднимать голову. Спасаясь от большевиков, генерал Корнилов создает совместно с генералом Алексеевым Добровольческую армию. К ним присоединяются опытные командующие: Деникин, Миллер, Кутепов, Денисов, Краснов… Люди, находившиеся под их началом, были все как один воодушевлены трагическим героизмом. Ввиду опасности со стороны «белых», как их уже называли, красные быстро реорганизовывались под энергичным руководством Троцкого, титулуемого Наркомвоенмор и Предреввоенсовета. Столкновение обещало быть беспощадным. В ноябре 1917 года генерал Деникин поднял юг страны; его добровольческие дивизии устремились к Волге и к Уралу. В Сибири на сторону белых перешел Чехословацкий легион, состоявший из 40 000 бывших пленных, отправлямых теперь на родину через Дальний Восток – их эшелоны растянулись по всей Транссибирской магистрали – и, тесня большевиков, двинулись на Екатеринбург.
Обо всем этом Николаю становилось известно из обрывков статей, публикуемых местными газетами, да из обрывков разговоров своих тюремщиков. Но он видел во всем этом только путаницу добрых устремлений, из которой не выйдет ничего доброго ни для него самого, ни для его близких. Что особенно поражало его, так это то, что союзники выказывали полное безразличие к его судьбе. И это после того, как он положил свои отборные полки, чтобы отвести угрозу от Парижа, как он отказался подписать сепаратный мир – когда Россия сотрясалась под ударами противника! И вот западные державы начхали на него, бросив на произвол судьбы! Ведут себя так, будто и не было никогда в Петрограде царя! И все-таки представлялось, что по ту сторону границы что-то зашевелилось. Было похоже на то, что союзники после долгих колебаний решили направить в помощь чехословакам в борьбе с российской революцией экспедиционные корпуса по пять тысяч человек от страны. Так что же – во французах и англичанах, пусть и с таким запозданием, заговорила совесть? Можно ли верить, что в один прекрасный день большевики будут биты, красные флаги сползут вниз по флагштокам и царь окажется на свободе? Николай не позволял себе и грезить о возможности такого чуда… Но он с робкою надеждой следил за малейшими признаками нового. В Екатеринбурге несколько подпольных монархистов, при-ехавших из других мест, разрабатывают зыбкие проекты побега, которые тут же расстраиваются. Может, это всего лишь отложенная партия? Терпение, терпение… Николай помечает в своем дневнике: «14/27 июня. Четверг… Провели тревожную ночь и бодрствовали одетые… Все это произошло оттого, что на днях мы получили два письма, одно за другим, в которых нам сообщали, чтобы мы приготовились быть похищенными какими-то преданными людьми. Но дни проходили, и ничего не случилось, а ожидание и неуверенность были очень мучительными».[297]
Между тем наступление белых армий не на шутку беспокоило городские власти. Знакомый нам член Уральского совета Голощекин срочно направляется в Москву для совещания с председателем Исполкома Яковом Свердловым. Этот последний пристально интересовался судьбой Романовых. Еще в июне младший брат Николая, Вел. кн. Михаил Александрович, депортированный в Пермь, был расстрелян под тем предлогом, что готовился к побегу. Не будет ли это лучшим средством избавиться от этой императорской сволочи?! Как бы там ни было, слишком поздно переправлять Николая в Москву для суда над ним, как того требовали многие члены ЦИКа. Чехи уже окружили Екатеринбург. А что, если они займут город и освободят опального царя? Какой провал в деле революции! Какой триумф в лагере монархистов! Нет, нельзя терять ни минуты! Вооружившись инструкциями Ленина и Свердлова, Голощекин возвращается на Урал.
В Екатеринбурге Авдеева, которого сочли слишком примирительным, на посту коменданта «Дома особого назначения» заменили Юровским.
Этот последний занялся тщательной подготовкой истребления пленников, скрыв это в тайне даже от наружной охраны. Почти все из тех, в чьи руки местный совет вложил орудие казни, были из числа латышей или австро-венгерских пленных. Тщательно осмотрев все здание, Юровский – ну, точь-в-точь как когда-то Юсупов! – решил, что лучше подвала места для «ликвидации» будет не найти. Равным образом он детально продумал план, куда вывезет убиенных, и заказал доставить ему нужное количество серной кислоты, чтобы облить ею трупы. Педантичный и лютый, он не позабыл ни о малейшей детали. Ему так хотелось, чтобы в Москве гордились им!
… Вторник, 16 июля 1918 года. День прошел, как и все предыдущие: монотонный, серый. Вечером семья села за стол для легкого ужина. Александра Федоровна записала в свой дневник: «Бэби слегка простужен. Все ушли (на прогулку) на полчаса утром… Когда они ушли, Татьяна осталась со мной, и мы читали книгу Библию.[298] Как всегда, утром комиссар пришел в наши комнаты. И наконец после недели перерыва опять принесли яйца для Бэби! В 8 часов ужин. Играли в безик с Николаем. 10.30 – в кровать…»
… Чуть за полночь в комнаты пленников ворвался Юровский, разбудил царскую семью и прислугу и приказал немедленно одеться и спуститься вниз: мол, возможно восстание, слышна стрельба, и находиться в доме долее небезопасно. Сонные, вялые, Николай и Александра Федоровна, их сын и четыре дочурки, доктор Боткин и три человека прислуги поспешно стали одеваться. Юровский с подручными сопроводили их в пустую и грязную комнату, откуда вела дверь в чуланчик. Ее зловещий интерьер освещался керосиновыми лампами. Царь нес на руках царевича Алексея, у которого по-прежнему была перевязана коленка. Великая княжна Анастасия прижимала к груди маленького спаниэля Джимми, принадлежавшего ее сестре Татьяне. Фрейлина Анна Демидова несла под мышками две подушки. В одной из них среди перьев была спрятана шкатулка с несколькими драгоценностями императрицы. Убедившись, что все пленники в сборе, Юровский объявил им, что нужно ждать прибытия автомобилей. По просьбе царя в подвал принесли три стула. Сам он сел посредине, сына посадил справа от себя, а жену – слева. Остальные стояли, прислонившись к стене. Из смежной комнаты доносился шум: это собирались палачи. Снаружи урчали моторы машин: они были заведены, чтобы заглушить выстрелы в подвале. Появились одиннадцать палачей с оружием в руках. Юровский достал из кармана листок бумаги и зачитал приговор: «Николай Александрович, ваши друзья пытались вас спасти, им это не удалось. Поэтому мы принуждены вас сами расстрелять. Ваша жизнь кончена». Царица и одна из дочерей перекрестились. Плохо расслышавший царь переспросил: «Что?» В этот момент Юровский нацелил свой наган и выстрелил в Николая и наследника, которые соскользнули со стульев на пол. Заработали наганы и других палачей, каждый из которых заранее наметил себе жертву. Жуткой была эта бойня – крики, запах пороха, потоки крови. Хозяева и прислуга разделили общую участь. После канонады Алексей еще дышал; Юровский добил его двумя револьверными выстрелами. Анна Демидова пыталась закрыться подушкой; ее прошили штыком. Менее чем в две минуты все было кончено.[299]
Сразу после этого невинно убиенные были погружены в кузов грузовика и увезены за город. Отъехали 24 версты, остановились в глухом лесу, у заброшенной шахты в урочище Четырех Братьев. Тела были раздеты, одежды искромсаны; были найдены тщательно спрятанные в женских корсетах драгоценности. Опьяненные яростью, палачи раскрошили тела в мелкие кусочки, изувечили их лица ударами прикладов и залили серной кислотой. Затем сволокли на кучу хвороста, облили бензином и запалили. То, что осталось от этого холокоста, было сброшено в шахту.[300]
Эту массу угля и золы и обнаружили белые офицеры неделю спустя, когда победителями вошли в Екатеринбург. Было немедленно организовано следствие; судья Н. Соколов,[301] на которого оно было возложено, идентифицирует тела по множеству найденных на этом страшном месте мелких предметов и запишет показания многочисленных свидетелей. (Как вспоминал сам Соколов, многие не только не пытались скрыть своей причастности к злодейству, но, напротив, бахвалились этим.)
… Когда следы убийства были заметены, Юровский направил в Кремль шифрованную телеграмму: «Передайте Свердлову, что все семейство постигла та же участь, что и главу. Официально семья погибнет при эвакуации».
18 июля 1918 года в ходе очередного заседания Совнаркома, когда нарком здравоохранения выступал с докладом перед своими товарищами, Свердлов попросил слова и доложил холодным тоном: «Товарищи, согласно сведениям, полученным нами из Екатеринбурга, по решению областного совета казнен Николай II. Чехословаки приближались к городу, царь собирался бежать. Президиум ВЦИК решил одобрить эту меру». В зале никто не протестовал. Затем Ленин взял слово и спокойно сказал: «А теперь, товарищи, продолжим чтение проекта постатейно». Причина ясна: исчезновение Николая II – не факт, достойный истории.
В течение сорока восьми часов Президиум сохранял новость в тайне. Когда Троцкий, вернувшись из поездки, задал вопрос, что случилось с царем, Свердлов ответил ему, что по совету Ленина Николай II был расстрелян со всей семьей: Ильич счел, что нельзя оставлять белым живого знамени, особенно в нынешних трудных условиях.
И далее Троцкий высказывает свое мнение, анализируя факты: «По существу решение было не только целесообразно, но и необходимо. Суровость расправы показывала всем, что мы будем вести борьбу беспощадно, не останавливаясь ни перед чем. Казнь царской семьи нужна была не просто для того, чтобы запугать, ужаснуть, лишить надежды врага, но и для того, чтобы встряхнуть наши собственные ряды, показать, что отступления нет, что впереди полная победа или полная гибель. В интеллигентских кругах партии, вероятно, были сомнения и покачивания головами. Но массы рабочих и солдат не сомневались ни минуты, никакого другого решения они не поняли бы и не приняли бы. Это Ленин хорошо чувствовал…»[302]
Только 28 июля пресса получила разрешение объявить о событии, и то в лаконичной форме. Многие газетчики кричали на улицах: «Смерть царя! Смерть царя!» «Известия» опубликовали сообщение о казни, добавив, что Александра Федоровна и ее дочери находятся «в надежном месте». Конечно же, Ленину претило пачкать свою репутацию публичным признанием в убийстве жены, детей, врача и прислуги «Николая Кровавого».
Когда подробности убийства стали известны за границей, там поднялась волна гнева и возмущения. В то же время в России, в условиях хаоса и гражданской войны, мнения разделились.
Если монархистов и либералов охватило негодование, то большинство народа отгородилось пугающим безразличием.
«На всех, кого мне приходилось видеть в Петрограде, – писал бывший премьер-министр царского правительства Коковцев, – это известие произвело ошеломляющее впечатление: одни просто не поверили, другие молча плакали, большинство просто тупо молчало. Но на толпу, на то, что принято называть „народом“, эта весть произвела впечатление, которого я не ожидал.
В день напечатания известия я был два раза на улице, ездил в трамвае или сострадания. Известие читалось громко, с усмешками, издевательствами и самыми безжалостными комментариями… Какое-то бессмысленное очерствение, какая-то похвальба кровожадностью. Самые отвратительные выражения: „давно бы так“, „ну-ка – поцарствуй еще“, „крышка Николашке“, „эх, брат Романов, доплясался“, – слышались кругом, от самой юной молодежи, а старшие либо отворачивались, либо безучастно молчали. Видно было, что каждый боится не то кулачной расправы, не то застенка.[303]
Создавалось впечатление, что, мстя Николаю II, восставшему народу хотелось отомстить и всем императорам, до него правившим Россией. Как искупительная жертва, он заплатил за долгие века самодержавного гнета и социального неравенства. Невозможно соизмерить его личные недостатки – пусть кто-то скажет „бездарность!“ – с его трагическим концом. С момента своего восхождения на престол он попал под каток событий. Характер-середняк перед лицом планетарной катастрофы».[304]
Возможно, что, не случись войны 1914 года и революции, предопределенной военными поражениями, его правление эволюционизировало бы в мирную конституционную монархию, и Россия превратилась бы в одну из самых процветающих и могучих мировых держав во всем своем блеске. Как бы там ни было, этот последний император с трагической судьбой, при всех своих ошибках, заслуживает титул Царя-мученика, которым нарекли его последние приверженцы.