ВОЛОГОДСКАЯ ТРАГЕДИЯ (Часть вторая)

ГЛАВА ПЕРВАЯ

«В один из осенних, холодных, предзимних дней, когда на лужах уже искрился ледок, а в оголенных вершинах деревьев широко просматривалось высокое светлое небо, — вспоминает Герман Александров, — я спешил старинными переулками родной Вологды на квартиру поэта Бориса Чулкова... Он жил на улице Гоголя в старинном деревянном доме на втором этаже... Борис Александрович был не один, у него сидел гость, и они оживленно беседовали».

Незнакомец встал, пожал Александрову руку и назвался:

— Николай...

После продолжительной паузы добавил:

— Рубцов.

Таким Николай Рубцов впервые предстал перед вологодскими писателями. Небольшой, подвижный, в простом клетчатом пиджачке с обмотанным вокруг шеи длинным шарфом...

Поражали — пронзительно черные грустные глаза, смотревшие с прищуром в упор. Говорил Рубцов мало, больше курил, но иногда внезапно оживлялся, и его глаза становились добрыми...

— 1 —

На этот раз посещение Вологды оказалось для Николая Михайловича Рубцова — хотя он и понял это много позднее — весьма полезным.

Герман Александров вспоминает, что еще до начала семинара «в небольшой комнатке вологодского «Союза писателей», который возглавлял тогда Сергей Васильевич Викулов, начинающие литераторы слушали стихи, которые читал Николай Рубцов. Читал он своеобразно, сидя на стуле, помахивая правой рукой и одновременно постукивая ногой в такт каждому звуку.

И это резкое и в то же время напевное его чтение завораживало, будоражило душу, заставляло вслушиваться...»

Впрочем, и здесь, в Вологде, далеко не все так однозначно-восторженно воспринимали и Рубцова, и его стихи...

«Николай Рубцов пришел в отделение Союза за несколько минут до начала семинара... Невысокого роста и неопределенного возраста лысеющий человек в валенках, взгляд настороженный, даже угрюмый; сел позади всех».

В обсуждении стихов Рубцов не участвовал, только изредка отпускал колючие реплики. В перерывах уединялся покурить или беседовал с Борисом Чулковым, который приютил его.

Наконец дошла очередь до рукописи Рубцова. Он коротко рассказал о себе и прочел несколько стихотворений. Среди них были хрестоматийные «Видения на холме» и «Родная деревня». Читал Николай Рубцов негромко, но энергично, изредка жестикулируя правой рукой, а левую сунув за борт пиджака.

«Старшим товарищам, — вспоминает Сергей Чухин, — стихи, видимо, понравились, они почувствовали, что на семинар пришел поэт со своим мироощущением, своей темой. Но, к сожалению, не обошлось и без дежурных учительных фраз: поближе к современности, к злобе дня...

С каждым подобным замечанием Рубцов все более мрачнел, реплики его становились вызывающими. А тут еще я подлил масла в огонь. Как же? Для меня чуть ли не единственным мерилом современной поэзии был тогда Р. Рождественский, а тут — на тебе! Деревня Никола, начальная школа... Да и безоглядная, горячая молодость внутренне протестовала против сдержанной (рассудочной) формы. И сдержанность эта и несколько отчужденный (заносчивый) вид автора — все настраивало против него. Сказано это было прямо и пылко, Рубцов вскипел и во время обеденного перерыва, прихватив с собою поэта О. Кванина, ушел с семинара».

Вскоре, внутренне ожесточенный и этой своей — как он думал! — неудачей, Рубцов уезжает в Москву...

— 2 —

В столицу Николай Рубцов приехал перед праздниками. Встречать Новый год его пригласил к своим родителям Вадим Кожинов...

Сам он задержался, и родители, смущенные видом Рубцова, не пустили Николая Михайловича в квартиру.

«Я приехал чуть ли не без четверти двенадцать и застал Николая на улице у подъезда, — вспоминал Вадим Валерианович Кожинов. — Помню, меня страшно возмутило нарушение обычая, который я всегда считал священным: за новогодний стол необходимо посадить всякого, любого гостя. Я вбежал в квартиру, чтобы поздравить с Новым годом мать, и вернулся на улицу.

Что было делать? У нас имелось с собой вино и какая-то снедь, но все же встреча Нового года на улице представлялась крайне неуютной. Оставалось минут десять до полуночи. Широкая Новослободская была совсем пуста — ни людей, ни машин.

И вдруг мы увидели одинокую машину, идущую в сторону Савеловского вокзала, за которым не так уже далеко находится общежитие Литературного института. Мы бросились наперерез ей. Полный непобедимого молодого обаяния Анатолий Передреев сумел уговорить водителя, и тот на предельной скорости домчал нас до «общаги». Мы сели за стол в момент, когда радио уже включило Красную площадь. Почти не помню подробностей этой новогодней ночи... Но эта ночь была — тут память нисколько мне не изменяет — одной из самых радостных новогодних ночей для нас всех. Нами владело какое-то ощущение неизбежного нашего торжества — невзирая на самые неблагоприятные и горестные обстоятельства. Под утро мы с Анатолием Передреевым даже спустились к общежитскому автомату и позвонили моему отцу, чтобы как-то «отомстить» ему этим нашим торжеством. У него уже было совсем иное настроение, он извинялся, упрашивал, чтобы все мы немедленно приехали к нему...

— Ты даже представить себе не можешь, кого ты не пустил на свой порог, — отвечал я. — Все равно, что Есенина не пустил...

И это тогда, 1 января 1965 года, уже было полной правдой».

Трудно не согласиться с Вадимом Валериановичем Кожиновым... Уже написаны были Рубцовым великие стихи. Написаны там, на краю окутанного заледенелой мглой поля...

И среди них, одно из самых прекрасных и страшных — «Звезда полей»...

Звезда полей во мгле заледенелой,

Остановившись, смотрит в полынью.

Невольно останавливаешься на этих словах и сам, леденея от холода, заглядываешь в смертную черноту полыньи, но стихотворение несет тебя, возносит душу к высшему свету:

...в минуты потрясений

Я вспоминал, как тихо за холмом

Она горит над золотом осенним,

Она горит над зимним серебром...

И такая благость в достигнутых высях, такая чарующая даль открывается окрест, что уже не жалко и жизни — все родное, все освещено светом звезды полей... Но в последней строфе снова возвращаешься сюда, на поле, в заледенелую мглу:

Но только здесь во мгле заледенелой

Она восходит ярче и полней...

«Полней» и «полынья»... Эхом, отразившимся от студеной воды, повторяется рифма, замыкая движение и не стиха даже, а самой жизни...

Это эхо различаешь всегда, вслушиваясь в стихи Николая Рубцова. Читаешь их, и словно бы твои самые главные и самые чистые чувства, отражаясь, возвращаются к тебе, и замирает сердце, узнавая их:

Скачет ли свадьба в глуши потрясенного бора,

Или, как ласка, в минуты ненастной погоды

Где-то послышится пение детского хора, —

Так — вспоминаю — бывало и в прежние годы!

Вспыхнут ли звезды — я вспомню, что прежде блистали

Эти же звезды. А выйду случайно к парому, —

Прежде — подумаю — эти же весла плескали...

Будто о жизни и думать нельзя по-другому!

И вот тут-то проясненно понимаешь вдруг, что, может быть, в том и заключается опыт души и сердца, чтобы научиться отзываться на звук Глагола, затерянного в древних, смутных и неясных словах. И стихают пораженные силой Божественного Глагола глухие стоны на темном кладбище, отступают бурьян и нежить, которым так привольно и на нашей окутанной мраком атеизма земле, и в нас самих...

И не в этом ли заключена магическая сила рубцовской поэзии, не в этом ли и состоит его великий подвиг — подвиг человека, стоящего на краю поля?

Судьба... Путь...

Рубцов не выбирал своей судьбы, он только предугадывал ее. Он не мог изменить судьбы, но всегда узнавал ее, когда она являлась ему... В начале декабря он покинул деревню и сел на поезд, который должен был отвезти его в Вологду, а потом и в Москву.

Поезд мчался с грохотом и воем,

Поезд мчался с лязганьем и свистом,

И ему навстречу желтым роем

Понеслись огни в просторе мглистом...

Так пытался убежать из своей деревни герой «Привычного дела» Иван Африканович, так уезжал из Николы и Рубцов... Ни в коей мере не пытаюсь я сблизить героя повести Василия Белова и великого русского поэта, но по своей кровной сути оба они — сыновья своей земли, отрываясь от которой теряют свою богатырскую силу, перестают быть собою.

— 3 —

Сейчас о вологодской школе написаны сотни исследований, но так до сих пор и не удается определить, в чем заключается принципиальная новизна этого литературного направления. Внимание к незаметному сельскому жителю? Стремление рассказать правду о северной деревне? Противостоящая московско-ленинградской «нечувствительности» отзывчивость на болевые проблемы? Прекрасные северные пейзажи? Все это — неотъемлемые приметы вологодской литературной школы и вместе с тем все это только частности. Главное же, в поэзии Рубцова, в сельских повестях Белова наша литература вернулась к стержневой теме древнерусской литературы — теме спасения человеком своей души; теме страданий человека, загубившего свою душу; теме поисков человеком подлинного Пути спасения...

Ярко и пронзительно зазвучала эта тема в «Привычном деле» Василия Белова, в таинственно-волшебной рубцовской лирике. Вспомним, какой бедой обернулась для Ивана Африкановича попытка порвать связь с родиной, вырваться из родного северного пейзажа...

Только что мы видели его глазами «красную луну, катящуюся по еловым верхам над зимней дорогой», вместе с ним шли «по студеным от наста полям» и, переставая ощущать себя, сливались «со снегом и солнцем, с голубым, безнадежно далеким (выделено нами. — Н. К.) небом, со всеми запахами и звуками предвечной весны...». Щемящая и пронзительная красота северной природы наполняла душу Ивана Африкановича, и она светилась этой красотой...

Но вот беспутному Митьке, исполняющему в повести роль посланца враждебных миру красоты и сельского лада сил, удается соблазнить Ивана Африкановича, сманить на заработки, и, усевшись в поезд, оторвавшись от зябких осинников и щучьих заводей, как-то сразу и непоправимо превращается Иван Африканович в безбилетного гражданина Дрынова, несвязно объясняющего контролерам, что билеты и лук у Митьки, а сам Митька неизвестно где...

Иван Африканович не только созерцал, но и созидал своим трудом красоту. Гражданин Дрынов — это уже и не вполне человек, а некая среднестатистическая, безликая субстанция, способная лишь к самоуничтожению...

Поразительно зорко различал пути, ведущие к спасению и гибели, и лирический герой Николая Рубцова. Страшному, сопровождаемому грохотом и воем, лязганьем и свистом пути, по которому движется «Поезд», противопоставлен путь «Старой дороги», где движение осуществляется как бы вне времени:

Здесь русский дух в веках произошел, и ничего на ней не происходит.

Вернее, не вне времени, а одновременно с прошлым и будущим. Эта молитвенная одновременность событий обнаруживается здесь, как и в стихотворении «Видения на холме», где разновременные глаголы, как мы говорили, соединяются в особое и по-особому организованное целое...

И как созвучно ощущениям «Старой дороги» и «Ночи на родине» Николая Рубцова звучат мысли возвращающегося после неудачного бегства Ивана Африкановича, когда останавливается он возле развороченного тракторными гусеницами родничка!

Родничок занимает особое место в жизни Ивана Африкановича. Он сам отыскал и расчистил его, возле родничка отдыхал с Катериной, возвращающейся из больницы с новорожденным сыном... Теперь нарушена негромкая и светлая жизнь родничка. Руками ощупывает Иван Африканович землю и ощущает ее сырость. Значит, не умер родничок, пробивается...

«Вот так и душа, — думает Иван Африканович, — чем ни заманивай, куда ни завлекай, а она один бес домой просачивается. В родные места, к ольховому полю. Дело привычное».

— 4 —

В отличие от героя Василия Белова лирический герой рубцовского «Поезда» прозревает и постигает свою судьбу, «узнает» ее прямо в поезде... В этом стихотворении все называется прямо, с пугающей отчетливостью:

Вместе с ним и я в просторе мглистом

Уж не смею мыслить о покое, —

Мчусь куда-то с лязганьем и свистом,

Мчусь куда-то с грохотом и воем...

Это дьявольское наваждение движения — «Подхватил меня, понес меня, как леший!», как мы уже говорили, хорошо известно Рубцову!

Железный путь зовет меня гудками,

И я бегу...

Но раньше были силы, чтобы прервать его, чтобы остановиться:

...Но мне не по себе,

Когда она за дымными веками

Избой в снегах, лугами, ветряками

Мелькнет порой, покорная судьбе...

Теперь же в «Поезде» не осталось и этого. Что-то зловещее чудится в бравурном финале:

...Быстрое движенье

Все смелее в мире год от году,

И какое может быть крушенье,

Если столько в поезде народу?

Как мы знаем, поездное многолюдье не спасло поэта от крушения. Мотив дьявольского наваждения-движения повторится у Рубцова и в его стихотворении о собственной смерти:

А весною ужас будет полный:

На погост речные хлынут волны!

Из моей затопленной могилы

Гроб всплывет, забытый и унылый,

Разобьется с треском

и в потемки

Уплывут ужасные обломки.

Николай Рубцов умер как раз в «крещенские морозы», умер, словно бы задохнувшись от бессмысленной, опустошающей душу скорости поезда, на котором — неведомо (сейчас, может быть, и ведомо) куда — мчались мы все...

Но это будет еще не скоро.

В 1965 году у Николая Рубцова еще оставалось целых пять лет жизни.

«Взялся писать прозу... — писал Николай Рубцов Николаю Николаевичу Сидоренко. — Кажется, у меня это может получиться, но пока не хватает усидчивости, детальной ясности образа да и условия для этого писания (имею в виду самые скромные условия). Хочу прозой написать историю одного человека, не похожего на современных литературных героев, — чтобы в нем была жизненная, а не литературная! тоска, сила, мысль, сила, разумеется, не физическая, а духовная...»

Рубцов не написал этой прозы...

Хотя порою кажется, что жизнь его в последнее пятилетие, как раз такой историей непохожего на современных литературных героев человека, обладающего великой духовной силой, и была...

— 5 —

Прежде чем приступить к рассказу о последнем периоде жизни Николая Рубцова, надо понять, почему именно 1964 год стал переломным в его жизни.

Этот год останется в истории страны не только кремлевским переворотом, положившим конец кукурузным авантюрам строителя коммунизма, но и тем, что именно в этом году наконец-то восторжествовали, прорвались наружу процессы, подспудно вызревавшие в умах нашей «образованщины».

Закамуфлированное под ниспровергателей, наше советское мещанство сбросило маску шестидесятничества, похерило клятвы юности и, толкаясь, устремилось к кормушкам. Там теперь, помимо привычного ассортимента — спецпайков, спецраспределителей, казенных дач, появились и загранкомандировки. В считанные месяцы — нечто подобное мы наблюдали, когда идеологи застоя превратились вдруг в «демократов», захватывающих правдами и неправдами власть и народную собственность! — недавние шестидесятники образовали прослойку угодливо-сытых людей, которые, лакейски поддакивая идеологическим идиотизмам, торопливо и жадно разворовывали страну, и ради сохранения своих синекур вовлекали отечество в авантюры минводхозов, чернобылей, кампаний неперспективных деревень.

Этот феномен еще не нашел должного отражения в нашей литературе, должно быть, потому, что и перестройка развивалась в основном в интересах все той же образованщины, отдельные представители которой сумели хорошо подзаработать на катаклизмах, обрушившихся — не без ее помощи! — на нашу бедную Родину.

Разумеется, в середине шестидесятых механизм тотального воровства и вранья еще только начинал раскручиваться, но уже тогда Система начала сбрасывать с себя все, что мешало ей.

И в первую очередь она стремилась освободиться от порядочности и честности.

Тогда сразу смешались границы конфронтирующих лагерей. Роковая черта, проведенная шестьдесят четвертым годом, прошла не по национальным, не по мировоззренческим расхождениям, а по нравственным. Все настоящее, честное, искреннее отвергалось Системой. Зато все, что служило ее интересам, — возвеличивалось и поднималось.

Случайно ли, что по одну сторону оказались такие разные люди, как Андрей Сахаров и Игорь Шафаревич, а по другую брежневы и коротичи, Сусловы и Яковлевы...

— 6 —

Еще раньше и еще резче эта граница разделила поэтов.

И опять-таки прежде всего по нравственному признаку...

И в этом смысле интересно сравнить судьбы четырех совершенно несхожих между собой поэтов — Евгения Евтушенко, Иосифа Бродского, Андрея Вознесенского, Николая Рубцова.

Все четверо — почти погодки. Старше — Вознесенский и Евтушенко. Они — с 1933 года... Рубцов на три года моложе. Еще на три года моложе — Бродский. Он родился в тридцать девятом...

Все четверо пришли в поэзию примерно в одно время, после смерти Сталина, когда сдвинулись маховики истории, вовлекая в свое движение бесконечные миллионы людей и целые страны.

Возраст для сравнения, которое мы собираемся провести, существен.

И. В. Сталин сказал: «Нам надо воспитывать новое, бодрое (выделено мной. — Н. К.) поколение, способное к преодолению любых трудностей».

По этой программе, по этому сталинскому чертежу и строилось воспитание поколения, родившегося в тридцатые годы.

Бодрость в них закладывали по полной программе.

И вместе с тем как раз это поколение, хлебнувшее и бедствий войны, и сталинской бодрости, было первым из поколений, которое не успело запятнать себя грязью и кровью тех страшных лет.

Вместе с тем к тому моменту, когда, скрежеща и рассыпая ржавчину куплетов:

— Берия! Берия!

Вышел из доверия!

А товарищ Маленков

Надавал ему пинков! —

сдвинулись наконец шестерни истории, все четверо не были отягощены прошлыми ошибками и бодро, как и все их сверстники, приняли произошедшие перемены.

Ну а дальше?

А дальше, как и положено, судьбы начали у каждого складываться по-своему.

В 1959 году, когда после армии Рубцов приехал в Ленинград, ему было двадцать три, за плечами — семь классов деревенской школы и неоконченный техникум, годы скитаний и службы на флоте. Еще было очень сильное желание выразить в стихах то, что мучило, терзало его. Правда, как это выразить — представлялось смутно и неясно...

Иосифу Бродскому было тогда двадцать. Образованием он формально не превосходил Рубцова — тоже только школа-семилетка. Но путь Бродского, похоже, уже определился. К 1960 году он уже нашел себя, хотя известность его и не выходила за границы весьма узкого круга почитателей.

Шутки ради отметим, что формально и «образованностью» Евтушенко и Вознесенский значительно превосходили ленинградцев Бродского и Рубцова. Ну а эстрадная слава их гремела вовсю. Евтушенко с Вознесенским уверенно завоевывали аудиторию, становились выразителями «шестидесятнического» мировоззрения.

Разница в образовании, в уже приобретенной известности существенна. Но еще более существенна та подмена поэзии эстрадной публицистикой, которая тогда происходила на глазах у всех и которая как бы не замечалась.

Явление это объяснимо только последствиями бодрого воспитания шестидесятников, представления о подлинной поэзии которых были настолько смутны, что они в основной своей массе и не замечали подмены. Уместно здесь будет напомнить, что и демобилизовавшийся с флота Рубцов тоже поддался соблазну эстрады и под крики: «Давай, парень! Шпарь!» — поначалу пробовал силы в создании звуковых эффектов и даже достиг в этом определенного успеха.

Бродского же эстрада, кажется, не тянула совсем. И не случайно, что он, быть может, первым из всей четверки начал ощущать дискомфортность времени перемен, внутреннюю лживость психологии шестидесятничества.

В 1961 году, в самый разгар бабьего лета советской власти — вспомните триумф первого полета в космос — он писал:

Это трудное время.

Мы должны пережить,

перегнать

эти годы,

с каждым новым страданьем забывая

былые невзгоды и встречая

как новость эти раны и боль поминутно,

беспокойно вступая в туманное новое утро...

Утро и в самом деле было туманным, а время трудным, хотя и не закончилась еще пресловутая оттепель. Но поэт словно бы прозревал будущее.

Ощущение близкой трагедии пронизывает и «Стансы городу», написанные в июне 1962 года:

Все умолкнет вокруг.

Только черный буксир закричит

Посредине реки,

Исступленно борясь с темнотою,

И летящая ночь

Эту бедную жизнь обручит

С красотою твоей

И с посмертной моей правотою.

Интересно сопоставить «Стансы городу» с «Осенней песней» Николая Рубцова, написанной в те же годы и только недавно напечатанной целиком, без купюр:

Потонула во тьме

Отдаленная пристань.

По канаве помчался —

Эх — осенний поток!

По дороге неслись

Сумасшедшие листья,

И порой раздавался

Пароходный свисток.

Стихи, разумеется, разные. Различия и в манере, и в образной структуре. Роднит их лишь выбор пейзажа — ночь на судоходной реке — да еще общее ощущение подступающей катастрофы...

Но вот если вспомнить написанное в эти же годы стихотворение Андрея Вознесенского «Ночь»:

Сколько звезд!

Как микробов в воздухе...—

то стихи Иосифа Бродского и Николая Рубцова могут показаться написанными одним человеком.

Разница в том, что Рубцов и Бродский видят все-таки одно мироздание, а Вознесенский — совсем другое.

Кроме номера телефона — Ж-2-65-39 — Иосифа Бродского в записной книжке Николая Рубцова, мы не располагаем достаточно достоверными свидетельствами о взаимоотношениях между этими поэтами. Скорее всего, никаких особых отношений не было, но это тем более интересно.

Те поразительные параллели, которые обнаруживаются в их судьбе и творчестве, лишний раз свидетельствуют, что система победившего шестидесятничества отвергала, сбрасывала все более или менее настоящее, подлинное.

Случайно ли в стихотворении Иосифа Бродского: «Ты поскачешь во мраке по бескрайним холодным холмам...» и Николая Рубцова: «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны», написанных в одно время, есть почти цитатные совпадения?

Ясно, что оба стихотворения создавались в предчувствии тех перемен, что уже отчетливо осознавались многими; в стремлении понять, определить для себя духовные ценности, не зависящие от соответствия их литературной и общественной ситуации. Стихи эти — попытка увидеть сквозь время и свою судьбу, и судьбу народа.

И конечно, это прозрение не могло быть рациональным, логическим.

У Иосифа Бродского оно рождается в сгущении мистических сумерек полудогадки:

Между низких ветвей лошадиный сверкнет изумруд,

кто стоит на коленях в темноте у бобровых запруд,

кто глядит на себя, отраженного в черной воде,

тот вернулся к себе, кто скакал по холмам в темноте...

Николай Рубцов, наоборот, словно бы пытается вызвать из глубины памяти все самое светлое, чтобы рассеять надвигающийся мрак, но ни веселые картины деревенского гулянья, ни звуки гармошки не способны рассеять ни «мглу под обрывом», ни горечь озарения:

Боюсь, что над нами не будет таинственной силы,

Что, выплыв на лодке, повсюду достану шестом,

Что, все понимая, без грусти дойду до могилы... —

а главное, предощущение своей собственной судьбы:

Я буду скакать, не нарушив ночное дыханье

И тайные сны неподвижных больших деревень.

Никто меж полей не услышит глухое скаканье,

Никто не окликнет мелькнувшую легкую тень.

Эти ощущения не были характерными для поэзии шестидесятых, когда по выражению А. Вознесенского:

Как багровые светофоры,

Наши лица неслись во мрак.

Хотя, справедливости ради, отметим, что и в самовлюбленно-оптимистической поэзии Вознесенского тоже порою прорывалось подсознательное ощущение действительности, как некоего сатанинского действа.

Не случайно ведь в его книге «Антимиры», собравшей стихи начала шестидесятых, ангелы — эти обитатели надзвездных сфер — прочно вписываются в быт хозяев застойных десятилетий.

Он повис...

С искаженным и светлым ликом, как у ангелов и певиц.

(1963)

Или:

Как ангелы или лакеи,

стоят за креслами, глазея.

(1962)

Ангелы и певицы, ангелы и лакеи...

Низведение обитателей высших сфер до положения прислуги или, как принято стало выражаться в те годы, обслуживающего персонала, совершается Вознесенским, быть может, и неосознанно, но закономерно. Ничего другого и ждать было нельзя от человека, просившего Чудотворную икону Божией Матери Владимирской «грохнуться» в ноги его ветреной подружке, чтобы та отдалась ему.

На этом фоне самовлюбленных ужимок и хорошо оплачиваемого оптимизма и совершалось прозрение подлинных поэтов. И конечно, за него приходилось платить.

Это ведь только Евгений Евтушенко, «сквозь Россию мчась на «Москвиче» с любимой, тихо спящей на плече», спеша на курорт, актерствуя, мог попросить у Пушкина:

...пленительную участь —

как бы шаля, глаголом жечь.

А у Некрасова:

...неизящности силу.

... подвиг мучительный твой,

чтоб идти, волоча всю Россию...

Ну, заодно и у Блока — «два кренящихся крыла», у Пастернака — «смущенье веток», у Есенина — нежность «к березкам и лугам, к зверью и людям»...

И дело не только в неразборчивости Евтушенко, не в том, что он выпрашивает все подряд...

Просто настоящий поэт ничего и ни у кого просить не будет. Ни у Пушкина, ни у Маяковского, ни у власть имущих. Ему все это дается само собой...

Правда и платить тоже за все приходится самому...

И не случайно, что именно в тот год, когда Евтушенко, кренясь в своем воображении на блоковские крылья, катил «по России вместе с Галей куда-то к морю в «Москвиче», спеша от всех печалей...», Николай Рубцов, выгнанный из Литинститута, отправился в свою нищую вологодскую деревню, а Иосиф Бродский, в соответствии с Указом Президиума Верховного Совета РСФСР, был выселен из Ленинграда в специально отведенные места с обязательным привлечением к труду на пять лет.

В марте 1964 года он отправился по этапу вместе с уголовниками в деревню Норинское Коношского района Архангельской области.

У Бродского своя судьба, а у Рубцова — своя. Незачем насильственно сближать их, но все же поражает, как удивительно совпадает рисунок этих судеб. Одни и те же даты, похожие кары, сходные ощущения. Даже география и то почти совпадает...

Правда, в 1971 году Рубцов не уехал никуда. Его просто убили. Но с точки зрения Системы, стремящейся избавиться от неугодного ей образа мысли, это различие было несущественным...

Объективности ради следует сказать, что вскоре после 1964 года были неприятности и у Евгения Евтушенко...

Хотя он и признался, что:

Мне в Братской ГЭС мерцающе раскрылся,

Россия, материнский образ твой, —

Ленинскую премию за поэму, воспевшую очередную экологическую катастрофу, ему так и не дали.

Это, конечно же, не справедливо. Тогда за такую поэму премию должны были дать.

Впрочем, как мы знаем, Евгений Евтушенко мужественно перенес несправедливость.

«За что мне заплачено, то я и ору», — признавался он в «Монологе автомата-проигрывателя», а у нас в стране, слава богу, был впереди еще и БАМ, который тоже ведь надо было кому-то воспевать...

Нашел свою тему и Андрей Вознесенский. Помимо шедевра «чайки — плавки бога», он создал еще прозаическое, но удивительно чувственное описание ночи, которую ему посчастливилось провести в кровати великого Пикассо.

Говорю я об этом не ради иронии.

Четыре поэта, четыре судьбы...

Все четверо начинали писать стихи, чувствуя живое движение истории. И потом, когда ток ее замедлился, ушел в песок одинаково похожих друг на друга съездов КПСС, когда подлинная история — афганская война, уничтожение неперспективных деревень — становилась все невнятнее, заглушаемая грохотом БАМов и ГЭСов, им пришлось выбирать, в какой истории жить. В подлинной или в выдуманной... В истории съездов и загранкомандировок, великих строек и спецпайков, славословий и казенных дач, тонн, кубов, центнеров и собраний сочинений...

И каждый из поэтов сам выбрал свою историю.

Ни Бродский, ни Рубцов не могли прижиться в истории, придуманной полутрупами из Политбюро, а Вознесенский и Евтушенко чувствовали себя там вполне комфортно.

Ну что ж...

Каждый выбирал сам, и каждому, по-видимому, и предстоит навсегда остаться в той истории, которую он для себя выбрал...

— 7 —

Сопоставляя судьбы четырех поэтов, я не преследовал задачи возвысить или принизить их значение. Задолго до меня это сделала история. Та подлинная история, в которой жил Рубцов, уже произнесла приговор, и бессмысленно вносить в него коррективы... Но поэт интересен не только своим творчеством, поучителен и его жизненный путь.

И сейчас, когда сместились все казавшиеся еще несколько лет назад незыблемыми точки отсчета, опыт жизни людей, сумевших и среди компромиссов и соглашательств отыскать свой Путь, расслышавших и в гуле оваций и анекдотов Глагол своего предназначения и, презрев житейские выгоды, повиновавшихся Ему, особенно актуален для нас...

Хотя и принято представлять Судьбу слепою, но она равно справедлива ко всем.

Да, у одних жизнь складывается благополучно, у других нет. Это житейская несправедливость. Нищета и гонения зачастую дают такие всплески гениальности, которые возносят униженные и оскорбленные души на те вершины, достичь которых, быть может, они никогда бы не смогли в самой благополучной и сверхкомфортабельной жизни.

Разумеется, говоря о «компенсации», предоставленной Судьбой за житейские неурядицы, нельзя сводить вопрос к бухгалтерским подсчетам, хотя, и не вдаваясь в мистику, можно найти объяснение этому парадоксу. Ведь постепенное приобретение житейских благ, борьба за достаточно комфортные условия жизни — процесс трудоемкий, требующий затраты как раз тех духовных сил человека, которые могли бы пригодиться на иные, более высокие цели.

Было бы много проще говорить о Рубцове, если бы он вообще не испытывал тяготения к житейскому благополучию. Или — любимое рассуждение нашей образованщины! — Рубцов потому и не продавался, что его никто не покупал...

Разумеется, это не верно.

Не верно, что Рубцов вообще не тянулся к благополучию. Не верно и то, что пути, ведущие к зажиточной жизни, были закрыты для него...

Об одном из таких путей мы уже говорили, пытаясь понять, почему Рубцов не зацепился в Москве, когда его исключили из института...

Но были и другие пути. Подходя к тридцатилетнему рубежу, Рубцов уже овладел тем багажом знаний, которые необходимы профессиональному литератору, и, право же, мог бы заниматься благополучной журналистикой или недурно оплачиваемым трудом переводчика.

И не нужно идеализировать Рубцова, не нужно делать вид, будто он заранее исключал для себя эти пути. Нет, «врагом» себе Рубцов не был, и конечно же, он пытался адаптироваться, вписаться в литературную ситуацию тех лет, пытался как-то устроиться в жизни, «ублагополучить» себя. Более того, он даже брал командировки от журналов, что-то пытался писать... Но — к счастью! — так и не смог сделать последнего шага, который требовалось сделать. Пробовал Рубцов заниматься и переводами. Здесь, по-видимому, требуется пояснение. Переводили в русской литературе всегда. Были переводчики талантливые, были халтурщики... Но все они — переводили, пытаясь в меру своих сил и возможностей донести до русского читателя то лучшее, что было накоплено в мировой литературе. Их зачастую подвижническая работа не имела ничего общего с тем откровенным деланием денег, в которое превратился перевод в шестидесятые годы.

Именно тогда обычным делом сделался «перевод» без знания языка, с подстрочника. Вероятно, это непотребство не получило бы такого массового распространения, если бы сусловско-московское понимание интернационализма не превратило занятие переводом с языков народов СССР в кормушку необъятных размеров. Многие поэты-профессионалы, опасающиеся, подобно Евтушенко, воспевать поезда, что идут по БАМу «мимо щеки» умирающего бригадира, занялись переводами.

В лучших традициях нашей образованщины халтуру в переводе почему-то все сразу согласились как бы и не считать халтурой.

Заметим тут, что этот феномен «гибкой совести», развившийся в среде советской образованщины, в дальнейшем, не без участия, кстати сказать, нашей диссидентствующей публики, был реализован в тактике американских спецслужб, с их «избранной защитой избранных прав избранных людей, полезных для цивилизованного мира»...

Хочу сразу оговориться, что добросовестные переводчики работали и в эти годы, но — увы! — они ничего не способны были изменить в захлестывающем прилавки магазинов мутном потоке непонятно на кого рассчитанной литературы. Ведь изменился сам характер переводческой работы. Теперь переводились не только шедевры иноязычной лирики, а и рядовые тексты, которые не способны были обогатить другой народ, пройдя и через самые добросовестные руки.

Будущим исследователям еще предстоит оценить тот титанический вклад, что внесен московско-ленинградской переводческой мафией в рост межнациональной напряженности, — ведь это благодаря ее стараниям в массовом русскоязычном читателе укрепилась устойчивая аллергия к большинству книг, на обложке которых стоит нерусское имя. Думается, что для создания стойкого иммунитета к любому нерусскоязычному культурному явлению (речь идет о народах СССР) переводческая мафия сделала нисколько не меньше, чем вся командно-административная система Брежнева — Суслова...

Вот к этому легиону владеющих версификационной техникой литераторов и пытался примкнуть Рубцов. Во всяком случае сохранились его довольно посредственные переводы довольно посредственных стихов Хазби. Но хотя и были опубликованы эти переводы, не хватило Рубцову разворотливости, хватки, необходимой для занятия переводами гораздо больше, чем знание языков. Не сумел Рубцов отнестись к переводу с тем профессиональным цинизмом и равнодушием, которые требовались...

Не сумел он, как и в занятиях журналистикой, переступить через себя...

ГЛАВА ВТОРАЯ

Увы... Положение Рубцова, хотя 15 января 1965 года он все-таки восстановился на заочном отделении института, хотя и вышла у него в Архангельске первая книжка, не шибко-то улучшилось. Это касалось и заработков, и жилья...

— 1 —

При расчете за книгу «Лирика» Рубцова безжалостно — так казалось ему! — обсчитали.

«Александр Яковлевич! — писал он 19 ноября 1965 года А. Я. Яшину. — Я не знаю, как вы сейчас чувствуете себя (или, как здесь говорят, как можете), все в порядке с Вашим здоровьем? Но, искренне надеясь, что Ваш недуг прошел и Вы, как прежде, стали сильным и могучим, я решил обратиться к Вам с просьбой по вопросу, вернее, по делу, важному для меня...

Дело в том, что у меня в Архангельске в Северо-Западном издательстве вышла маленькая книжечка — 1 п. л.

Недавно за эту книжку, за которую я должен был получить оставшиеся 40% гонорара, мне послали всего-навсего 29 рублей. При этом уведомили меня, что никакого недоразумения здесь нет, что произведен окончательный расчет. (И эту-то несчастную сумму они послали после долгой некрасивой волынки.) Они совершенно неожиданно для меня решили оплатить не все строчки, а только, видимо, рифмованные. Решили — сделали. Оплатили 470 рифмованных строк, но фактически в книжке 640 строк, т.е. за ними остался — я в этом убежден — долг. Это долг за 170 строк по 70 коп. Вот уж действительно свинью подложили! Я не злоупотребляю разбивкой строк, да дело еще и в том, что они сами кое-где ее убрали, а кое-где ввели, — значит, в художественном отношении они нашли это целесообразным. Так чего ж они, балбесы, подсчитали только рифмы! Они обязаны мне оплатить были по договору 1 п. л., равный 700 строкам (не важно, рифмованных или нет), фактически они обязаны мне оплатить 0,88 п. л., равного 640 строчкам (опять же не важно, рифмованных или нет). Правда ведь? Да во всех порядочных издательствах оплачивают все строки — это я знаю по себе.

Между прочим, у меня в книжке есть и белые стихи. По какому же принципу они оценили их? Если они взяли тут во внимание ритмические строки, то почему же они не сделали этого по отношению к другим «разбитым» стихам?»

И дальше Рубцов рассуждает о рифме, являющейся лишь художественным средством, которое поэт может использовать или не использовать, дальше уверяет, что он, Рубцов, не является миллионером и поэтому просит Яшина нажать на издательство и т.д., и т.д. Над этими рассуждениями можно иронизировать, но, очевидно, удар по планам Рубцова бухгалтерия Северо-Западного книжного издательства нанесла ощутимый...

И все же главная проблема для Рубцова сейчас заключалась не в безденежье... Ему срочно нужно было где-то прописываться.

9 июня 1965 года, подписывая с издательством «Советский писатель» договор на книгу «Звезда полей», Рубцов дал адрес литинститутского общежития на улице Добролюбова. Других адресов у него тогда просто не было.

Рубцов и жил здесь время от времени, когда обстоятельства способствовали этому. Но теперь прожитие в общежитии ему приходилось «отрабатывать»...

«Рубцову надо было ехать ночевать к кому-то из московских знакомых, я предложил ему остаться у себя, а утром, уходя на лекцию, положил на стол ключ, — вспоминает Сергей Чухин. — Ключ оставался у него полтора месяца.

За эти полтора месяца я заметил, что Рубцов не любит разговоров на литературные темы. Всего охотнее он сходился с людьми, если не далекими от литературы, то уж по крайней мере не поэтами.

Он весьма охотно выслушивал на наших вечеринках рифмованные потоки, где ему приходилось отыскивать удачные строки, строфы, чтобы похвалить, не кривя душой».

Так, «похваливая, не кривя душой» юных самовлюбленных стихотворцев, и жил великий русский поэт Николай Рубцов.

Как юные гении обращались с «приживалой» Рубцовым, великолепно описал Лев Котюков в книге «Демоны и бесы Николая Рубцова».

«Сразу хочу оговориться, — говорит он. — Я очень хорошо знал Рубцова, но дружбы между нами не было. Сказывалась разница в возрасте — почти одиннадцать лет, да и житейские обстоятельства.

Мы — девятнадцатилетние-двадцатилетние литшколяры — больше воспринимали Рубцова не как старшего товарища, а как непутевого, неудачливого, но доброго старшего брательника (выделено мной. — Н. К.)... Приведу характерный эпизод:

— Заочники утром приехали, при деньгах... Но не колются жлобы!.. — рявкает влетевший без стука в мою комнату стихотворец К.

Я грохочу кулаком в стену, за которой обитает Сергей Чухин. Через минуту он у меня, — Серега, пойдем заочников колоть! Срочно подготовь Рубцова с гитарой! И рубаху мою отнеси ему, а то кутается в свой шарф, как воробей недорезанный...

И шли, и успешно кололи зажиточных студентов-заочников под гитару и пение Рубцова...»

Разумеется, литинститутские гении унижали Рубцова не из зловредности, а просто из стремления хотя бы таким вот образом почувствовать себя наравне с гением. И что ж из того, что для этого приходилось маленько втоптать Николая Михайловича Рубцова в грязь? Втаптывали... И сами себе объясняли, что это от широты души называют гения русской поэзии «воробьем недорезанным»...

Вот Лев Котюков описывает спасение Николая Михайловича Рубцова из милиции....

«Бодро представ перед дежурным чином милиции, молодым аккуратным лейтенантом, я, стараясь не дышать в его сторону, громово, как в военкомате, представился:

— Секретарь комитета комсомола Литературного института имени Горького при Союзе писателей СССР!!!

Лейтенант напрягся, как машинописный лист под копиркой, взгромыхнулся по «стойке смирно» и сделал под козырек, всем своим служебным видом демонстрируя, что ради великой советской литературы он готов в огонь и в воду.

— М-да, мрачновато тут у вас... — сочувственно обвел я рукой тусклую дежурку. — Тяжеловато... Как танку в болоте... — и, не теряя темпа, с потусторонней брезгливостью спросил: — Тут поступила информация, что вами задержан некий Рубцов, наш студент, к сожалению...

— Сейчас, минуточку, — выясним! — лейтенант бодро полистал мрачную конторскую книгу и поспешно доложил: — Есть Рубцов! Николай Михайлович... Без документов!

— Ну-ка, ну-ка, приведите-ка сюда этого Николая Михайловича! Наши студенты не шастают без документов! — почти приказал я.

Через минуту из камерных недр предстал Рубцов. Вид его был предельно уныл и жалок: рваная, когда-то, видимо, шелковая тенниска, грязные, пузырчатые штаны, в которых только покойных бомжей хоронить, беспорядочно покорябанная физиономия и аккуратная багровая шишка на лысине.

— Этот, что ли?! — с уничижительным недоумением взарился (так у автора! — Н. К.) я на своего товарища.

Воспрянувший было Рубцов растерянно заморгал корявыми, непохмельными (? — Н. К.) глазами, закашлялся, промычал что-то нечленораздельное вроде «...Да я это, я... Кто ж еще-то?..», а лейтенант всполошенно зыркнул на сержанта сопровождения, видимо, решив, что произошла накладка—и надо срочно поискать среди задержанных кого-нибудь поприличней.

Но я царственно успокоил служителей правопорядка:

— Да, да, да, что-то припоминаю... Кажется, это действительно наш Рубцов. Надо же так допиться, до потери лика человеческого! М-да!.. Тут съезд на носу, а он... М-да!.. Что он у вас натворил-то?.. С такой рожей?! Тьфу!..

Сейчас уже и не помню — какой съезд я имел в виду: партийный, комсомольский или писательский. Насъездились на тысячу лет вперед — и, как оказалось, дураков в России припасено не только для съездов.

Но при упоминании съезда откуда-то сбоку, наверное, из стены, поскольку ни слева, ни справа от меня никаких дверей не было, возник седовласый майор. Возник, благородно поздоровался, учтиво и уважительно полюбопытствовал:

— Участвуете в съезде?

— Работаю над докладом, привлечен в качестве редактора-референта! — небрежно бросил я.

— Это хорошо, что привлечены, хорошо, что молодежь, так сказать, творческую привлекают... — одобрил майор и сожалеюще кивнул в сторону Рубцова: — А таких вот нам привлекать приходится!

— К сожалению! — согласился я.— К сожалению, одна паршивая овца может все стадо перепортить! Всю, понимаете, отчетность перед съездом достижений всей творческой интеллигенции... — и грозно гаркнул в сторону пожухшего Рубцова: — До чего ты довел высокое звание советского писателя?! Что сказал бы Горький, что сказал бы твой любимый Маяковский, если бы видел твое безобразие?! (Рубцов исказился в гримасе, ибо терпеть не мог Маяковского.) Как я буду смотреть в глаза Александру Трифоновичу Твардовскому?! Как ты теперь будешь смотреть ему в глаза, скотина неумытая??»

В принципе, не так и важно — в милицию Николай Рубцов попадал довольно часто... — был ли на самом деле такой эпизод в жизни или он придуман Котюковым... Котюкову важно нарисовать обстановку, в которой, как сам Котюков очень метко подметил, «ничтожество не знает смирения. Ничтожество ничтожит все и вся любыми, даже самыми, казалось бы, безобидными способами. И себя в первую очередь ничтожит, но не ведает об этом».

Рубцов терпел все это хамство, откровенное издевательство... А что еще оставалось делать ему, вытесненному дружной литературно-ресторанной компанией в грязные и темные коридоры бесправия? Но — увы! — и это воистину ангельское терпение не спасало... В общежитии можно было переночевать, прокантоваться и месяц, и другой, но без прописки жить в нашей стране не разрешалось ни за похвалы чужим стихам, ни за готовность терпеливо сносить хамство сотоварищей...

Тем более опасно было жить без прописки такому человеку, как Рубцов... Он самим своим видом, кажется, привлекал внимание стражей порядка.

Однажды его задержали с чемоданом на Ярославском вокзале в Москве.

— Что в чемоданчике?

— Кукла...

— Кукла?!

Рубцов открыл чемодан, показывая купленную для дочери куклу, и эта кукла и спасла его от дальнейшей проверки... Милиционер не потребовал паспорт, не проверил прописку.

На этот раз Рубцову повезло. Но рассчитывать на подобное везение и в дальнейшем не стоило.

— 2 —

В Государственном архиве Вологодской области среди бумаг Рубцова хранится справка со штампом и круглой печатью Никольского сельсовета, назначение которой не сразу и отгадаешь. Она датирована 5 августа 1965 года:

«Дана Рубцову Николаю Михайловичу в том, что он действительно проживал в селе Никольском Никольского с/совета Тотемского района Вологодской области с октября 1964 года по август 1965 года.

Что и заверяет Никольский сельсовет».

Справка аккуратно подклеена на картонке...

Зачем?

Не сразу и сообразишь, что в шестьдесят пятом году эта бумажка была главным документом Николая Михайловича Рубцова...

Здесь, видимо, необходимо сделать кое-какие разъяснения. В последний раз Рубцова прописали в Москве осенью 1963 года. Временная прописка для студентов давалась на год, и ее срок у Рубцова истек в октябре 1964 года. Поначалу он надеялся, восстановившись в институте, вернуться на дневное отделение. Тем более что вместо А. А. Мигунова, так старательно выгонявшего Рубцова, в институт пришел новый ректор — небезызвестный многим поколениям студентов Литинститута тов. В. Ф. Пименов.

Восьмым апреля 1965 года зарегистрировано в канцелярии института письмо секретаря Вологодского отделения СП РСФСР А. Романова, ходатайствующего о восстановлении Рубцова на дневном отделении.

Вероятно, Рубцова все равно бы не восстановили на дневном отделении. Владимира Федоровича Пименова, начавшего свою карьеру и сумевшего возвыситься до высоких должностей еще в довоенные годы, можно обвинить во многом, но уж в сочувствии к талантливым русским студентам, в желании помочь им преодолеть бедственное положение, я думаю, не упрекнет никто.

И тем не менее несчастливая судьба Рубцова значительно облегчила Владимиру Федоровичу его задачу. Как раз в те дни, когда затеял Рубцов хлопоты о возвращении на дневное отделение, немилостивая судьба разыгрывает с ним еще одно представление, которое можно было бы назвать комедией, если бы оно не отразилось так печально на его жизни...

— 3 —

В личное дело студента Н. М. Рубцова вшита целая пачка документов...

«Начальнику 19-го отд. милиции

г. Москвы от гражданки Акименко Е. И.

прожив, ул. Фонвизина, дом 6, кв. 63.

Заявление

1945 посадила (здесь и далее сохранены стиль и орфография автора. — Н. К.) пассажира 17 проезд Марьиной Рощи. По дороге пассажир стал вести себя не тактично, меня оскорблять и говорит что я депутат Верховного Совета и что хочу то и делаю и меня не имеет права забирать ни одна милиция окромя Ц.И.К.А.

Я обратилас к постовому инспектору у 10-го проезда Марьиной Рощи, он сказал вези в 19 о/м. Куда и был доставлен.

17.IV.65 г. Акименко»

«АКТ № 1442

составлен 17 апреля 1965 г. В 20.00 помощником

дежурного по о/м Якуниным.

Рубцов Николай Михайлович...

При личном обыске обнаружено и взято на хранение до вытрезвления следующее: студенческий билет, серый шарф, военный билет, паспорт, денег три рубля, два ключа, брючный ремень...

Доставленный одет: светлый плащ, серый пиджак, темно-зеленые брюки, без головного убора...

Личность нарушителя установлена по паспорту XV-ПА № 576384 от 3/Х 1959 г.»

И тут же, следом сообщение в институт...

«Директору Литературного института

им. А. М. Горького

17/1V- 1965 г.

19 о/мил. г. Москвы был задержан студент-заочник Литературного института Рубцов Николай Михайлович.

Будучи в нетрезвом состоянии и проезжая в такси ММТ-11—94 — водитель Акименко, Рубцов вел себя недостойно, наносил оскорбления водителю, отказался уплатить 64 копейки за проезд.

В дежурной части отд. милиции вел себя также недостойно и только после настойчивых требований дежурного уплатил по счетчику за пользование такси 64 копейки. В о/милиции Рубцов находился до полного вытрезвления с 20.00 ч. 17/IV — 65 г. до 7.30 18/IV - 65 г.

Считаю, что подобное недостойное поведение Рубцова позорит высокое звание советского студента Литературного института и заслуживает строгого обсуждения, тем более что РУБЦОВ не имеет постоянного места жительства.

Начальник 19-го отделения милиции города Москвы Куковкин».

Поскольку Рубцов сам очень подробно прокомментирует эти документы, пока обратим внимание только на даты...

С 8 апреля, когда было подано Рубцовым заявление о восстановлении в институте с приложенным к нему ходатайством Вологодского отделения СП РСФСР, никакого рассмотрения дела не происходило.

И это при том, что ночевать Рубцову было негде, а в общежитие его не пускали. Деньги тоже кончались...

Зато когда прибыли бумаги из милиции — они зарегистрированы институтской канцелярией 22 апреля 1965 года! — тотчас же, словно только этих бумаг и ждали, институтское начальство немедленно начинает готовить ответ Вологодской писательской организации.

«Справка

Студент 3 курса т. Рубцов Н. М. обучается заочно. В текущем учебном году (напомним, что Рубцова восстановили на заочном отделении только 15 января 1965 года. — Н. К.) он не сдал ни одной контрольной работы. Учитывая перезачеты, мы считаем, что за ним числится академическая задолженность — четыре контрольные работы.

Как студент-заочник он только числится, но не учится.

Вологодское отделение СП РСФСР ходатайствует о восстановлении Рубцова на IV курсе очного отделения (см. письмо). Думаю, что это преждевременно.

Тов. Рубцов плохо учится и недостойно себя ведет (см. письмо из милиции).

Рубцов — творчески активен.

Но за академическую неуспеваемость и недостойное поведение он заслуживает серьезного взыскания и предупреждения.

24.IV.65 г. П. Таран».

Справка эта, составленная деканом заочного обучения по поручению ректората, требовала времени для подготовки, и очевидно, что запросили справку сразу на следующий день после получения бумаг из милиции.

На основе справки и составляется ответ на ходатайство Вологодской писательской организации.

И по форме, и по содержанию ответ этот более смахивает на донос...

«Уважаемый товарищ Романов!

Студент Рубцов Н. М. в июне 1964 года был отчислен из института за систематическое появление в нетрезвом виде и за недостойное поведение.

Учитывая признание им своей вины, обещание исправиться и ходатайство его творческого руководителя поэта Н. Н. Сидоренко, он был в январе 1965 года восстановлен в число студентов-заочников. Мы надеялись, что тов. Рубцов учтет свои ошибки и исправится.

Однако Рубцов после восстановления в институте не приступил к занятиям и в апреле снова за недостойное поведение был задержан милицией и доставлен в вытрезвитель.

Все это не дает основания перевести т. Рубцова на очное отделение. В связи с указанным возникает вопрос о возможности дальнейшего обучения Рубцова и на заочном отделении.

Ректор

Литературного института В. Пименов».

Казалось бы, зачем нужно поднимать этот архивный хлам, какое это имеет отношение к Рубцову, к его поэзии?

Мне кажется, что имеет, и самое прямое...

Эта безжалостная, равнодушная, канцелярская стихия, где легко обезличивались человеческие поступки, где невинная в общем-то просьба принести бутылку вина или требование вернуть сдачу настойчиво переименовывались в «недостойное поведение», все время вставала на пути Рубцова...

И эту силу никогда не мог перебороть он.

Еще интересны эти документы тем, что в них необыкновенно глубоко раскрываются характеры их авторов.

Вот тот же В. Ф. Пименов...

Он отправил письмо А. Романову 26 апреля, а это значит, что засел за работу над ним 25 апреля — сразу, как только получил справку от П. Тарана. Но, хотя и малый срок был отпущен В. Пименову для составления письма, это не помешало ему всесторонне раскрыться в любимом жанре...

Владимир Федорович потому спокойно и счастливо и прожил на должности ректора все долгие годы застоя, что очень уж подходил для этого времени. Нет-нет, он и при И. В. Сталине не сидел в лагерях, не бедствовал в хрущевскую оттепель, но все-таки полностью раскрыл свой талант именно в годы застоя.

Вот и из письма А. Романову видно, как замечательно умел Владимир Федорович превратить свой отказ как бы даже и в благодеяние, каким заботливым и чутким мог прикинуться.

Читаешь Владимира Федоровича: «Мы надеялись, что тов. Рубцов учтет свои ошибки и исправится...» — и прямо слезы на глаза наворачиваются. Каков ведь студент подлец! Ему поверили, а он опять обманул, даже и «не приступил к занятиям», да к тому же «снова за недостойное поведение был задержан милицией»...

И как мастерски построена последняя фраза письма: «В связи с указанным возникает вопрос о возможности дальнейшего обучения Рубцова и на заочном отделении»!

Воистину, умри, а лучше не скажешь. Воистину — это звездная вершина творчества Владимира Федоровича... Вы, дескать, хлопочете о переводе Рубцова на дневное отделение, так нате же! Выкусите! Вашего Рубцова и с заочного нетрудно выгнать.

То есть почему нетрудно? Его просто нельзя держать в институте даже и на заочном отделении! И если держат, то только по причине необъяснимого добродушия самого Пименова.

Надо сказать, что манеры Владимира Федоровича Пименова производили впечатление на окружающих.

Многие студенты, например, как свидетельствуют воспоминания того же Льва Котюкова, считали, что в прошлом Пименов «всеми театрами СССР ведал, в кресло министра культуры метил»... Даже те, кто не питал симпатии к Пименову, верили его рассказам, что, «когда обсуждали пьесы

Булгакова, он вынимал наган; оттого и прозван был «Наганщик» (В. Цыбин «Но горько поэту...»).

И миф о том, что Пименов якобы заботился о студентах вообще и о Рубцове в частности, тоже оказался достаточно живучим...

«А милейший царедворец Пименов, — пишет Лев Котюков, — хоть и хмурил свои грозовые, брежневские брови при упоминании Рубцова, но, однако, не исключал из института без права восстановления и переписки и сквозь пальцы смотрел на его проживание без прописки в общежитии. Именно благодаря Пименову Рубцов успешно окончил Литинститут, а не был изгнан с позором, как гласят литературные легенды».

Однако стоит обратиться к документам, и все эти мифы обнаруживают свою несостоятельность.

Мы видели, как тонко выдавал товарищ Пименов А. Романову «компромат» на Рубцова! Причем делал это без особой цели, просто на случай, если по своей собственной глупости и недомыслию надумают, например, вологодские товарищи принять этого злодея Рубцова в Союз писателей. Знайте, товарищи, все. Владимир Федорович вам раскрыл глаза, насколько опасен Рубцов...

И я не случайно акцентировал внимание читателей на датах документов... Посмотрим еще раз...

8 апреля — Рубцов просит восстановить его на дневном

отделении.

22 апреля — в институт приходят бумаги из девятнадцатого отделения милиции.

26 апреля — В. Ф. Пименов отправляет ответ на ходатайство А. Романова.

То есть 26 апреля решение было принято...

Тем не менее сам Рубцов и 27 апреля не знает об исходе своего дела. Он, конечно, справлялся у Пименова, но тот по свойственной ему доброте и мягкосердечию о собственном письме-доносе в Вологодскую писательскую организацию позабыл, позабыл и о том, что уже отказал Рубцову в восстановлении на дневном отделении. Он предложил Рубцову написать заявление и объяснить, что же произошло 17 апреля... Рубцов написал...

— 4 —

«Уважаемый Владимир Федорович!

Я пишу Вам в связи с ходатайством Вологодского отделения Союза писателей, а также в связи с письмом в институт от начальника отделения милиции.

В первую очередь — о письме из милиции. Если говорить подробно, все произошло так:

Однажды вечером я приехал в общежитие института. На вахте меня не пропустили. Они имели на это право, но мне, как говорится, от этого не было легче. Я решил поехать на ночлег к товарищу и с этой целью подошел к такси. Водительница такси потребовала деньги за проезд заплатить вперед. Я отдал ей три рубля, так как более мелких денег у меня не оказалось (еще при себе у меня осталось столько же, т. е. 3 р. Это имеет значение). И мы поехали. Когда, выходя из машины, я попросил сдачу, водительница отказалась вернуть ее. Она с нескрываемым нахальством стала утверждать, что никаких денег у меня не брала. Тут стоит помянуть Есенина: такую лапу не видал я сроду! А если помянуть Гоголя, это черт знает что такое! И тогда я нарушил свое правило последнего времени: не гневаться и тем более не разжигать в себе гнев. Я потребовал продолжить поездку до ближайшего милиционера. Я это сделал с целью «проучить» ее. Теперь я понимаю, что поступил тогда удивительно глупо. В деревне, наверное, поглупел. Ни в коем случае нельзя было рассчитывать, что она покается в милиции, а нельзя забывать, что ее отвратительный поступок с моей стороны недоказуем. В милиции меня и слушать не стали, так как в общем-то их интересует не столько истина, сколько официально-внешняя сторона дела. Мне велели заплатить этой женщине 64 коп. по счетчику. Я сделал это, чтобы избежать осложнений. Потом меня увели куда-то спать. Слава богу, хоть за это я им благодарен! В отделении милиции я вел себя достойно, вернее, покорно. Только этой женщине резко сказал: «Как вам не стыдно!» Начальник отделения, очевидно, эти слова и имеет в виду, когда привычно формулирует: вел себя недостойно...»

Здесь, видимо, нужно прервать повествование Рубцова и попытаться понять, что же он имеет в виду, когда говорит, что «поглупел... в деревне». В стихах, написанных зимой 1964/65 года, никакого «поглупения» не ощущается.

«Поглупением» Рубцов называет отвычку от жизни большого многомиллионного города, где такие понятия, как стыд и совесть, оказываются необязательными в общении людей вне круга домашних и сослуживцев, где отсутствие стыда и совести нисколько не мешает этим людям выглядеть внешне вполне добропорядочно.

Разумеется, это не значит, что в сельской местности не встретишь лжецов и негодяев, но в деревне все люди на виду, каждый знает друг друга и это сдерживает людей...

Рубцов как-то немного смешно говорит о заведенном им правиле «не гневаться и тем более не разжигать в себе гнев», но, очевидно, что он искренне, хотя и не слишком успешно, пытался следовать ему. На своей шкуре узнав, что значит московское жлобство, он изо всех сил пытается не подставиться сейчас, когда решается вопрос об устройстве дальнейшей жизни.

Выпив с кем-то, он пытается устроиться на ночлег в общаге, но в общежитие его не пускают... «Они имели на это право, но мне... от этого не было легче». И все же Рубцов и здесь не вспылил, подчинился, покинул общежитие и решил отправиться к товарищу в Марьину Рощу.

От общаги Литинститута туда, хотя это и недалеко, маршрутным транспортом не добраться. К счастью, на остановке стоит такси. Правда, женщина, сидящая за рулем, просит заплатить вперед. Рубцов отдает ей трешку.

Что подумала неведомая нам московская таксёрша Акименко? Может, просто решила, что три рубля и платит подвыпивший, загулявший пассажир? Это неведомо... Тем не менее за те несколько минут, пока Акименко везла пассажира, с этой мыслью она сроднилась, вернее, сроднилась с трешкой и даже, наверное, прикинула, как ею распорядиться. Только одного не сообразила, что у Рубцова на всю дальнейшую жизнь оставалось всего две трешки (вспомните составленный в милиции акт!) и отдавать половину своих денег за такси было для Рубцова немыслимо. Немыслимым было для Рубцова и примириться с таким наглым обманом.

А дальше — настоящий фарс... Рубцов начинает пугать водителя такси, выдавая себя за депутата Верховного Совета. Кстати, судя по воспоминаниям, Рубцов однажды пытался выдать себя за майора КГБ...

Ну, конечно, пузырящиеся на коленях темно-зеленые брюки, в которых, как метко заметил Лев Котюков, только бомжей хоронить, светлый, заношенный плащ, видавший виды шарфик — сразу видно депутата Верховного Совета... Ни за что не отличишь...

И может быть, потому-то и решилась неведомая нам Акименко везти подвыпившего пассажира в милицию, что сразу раскусила его, поняла, что не только депутатского удостоверения у него нет, но и самой обычной прописки, самого обыкновенного жилья не имеется...

Как мы уже говорили, работники сферы обслуживания сразу вычисляли Рубцова и срывали на нем все накопившиеся за день обиды.

Наверное, и Рубцов сообразил, что не надо бы ввязываться в эту историю, но было уже поздно, ловушка, которую он сам построил, захлопнулась.

И сразу наступила апатия — все планы рушились...

И, может быть, в милиции иначе бы отнеслись к заверениям Рубцова, если бы была у того прописка в паспорте. Но не было таковой у Николая Михайловича, и это одно делало его в глазах дежурных милиционеров подозрительным.

Не случайно ведь начальник девятнадцатого отделения подчеркнул слова: «Считаю, что подобное недостойное поведение Рубцова... заслуживает строгого обсуждения, тем более что Рубцов не имеет постоянного места жительства».

Но вернемся к заявлению Рубцова... Как-то неуклюже оправдывается он, доказывая, что не мог не заплатить эти несчастные 64 копейки, имея, как подтверждено в акте, три рубля.

Эта неуклюжесть объяснения и доказывает его правоту...

Когда человек лжет, он всегда придумывает более или менее правдоподобную версию, и ложь звучит достаточно складно...

Сам Рубцов не замечает никакой нескладности в своих объяснениях.

Закончив с ними, он возвращается к главному вопросу — к просьбе восстановить его на дневном отделении. И как тут снова не поразиться необыкновенной духовной организации Владимира Федоровича Пименова, сумевшего, читая это заявление, не дрогнуть, не поколебаться в уже принятом решении. Воистину, железный ректор!

«С тех пор как меня перевели на заочное отделение... — писал Николай Рубцов, — меня преследует неустроенность в работе, учебе и в быту. Конечно, что есть проще того, чтобы устроиться на работу где-либо, прописаться и в этих нормальных условиях заниматься заочной учебой? Но дело в том, что мне, как всякому студенту нашего института, необходимы еще творческие условия. Эти условия я всегда нахожу в одном деревенском местечке далеко в Вологодской области. Так, например, в прошлое лето я написал там больше пятидесяти лирических стихотворений, многие из которых сейчас приняты к публикации в Москве и других городах. Когда я ушел на заочное, я сразу же опять отправился туда, в классическое русское селенье, — и с творческой стороны опять все у меня было хорошо. Но зато в документах возник беспорядок: у меня нет в паспорте штампа о работе, так как я сотрудничаю в тамошней газете нештатным (штатных мест не было), у меня нет прописки в паспорте, так как в той местности временным жителям выдают только справки о том, что они с такого-то по такое время проживали именно там. У меня тоже есть такая справка, но для Москвы она, эта справка, — филькина грамота. Именно из-за этого беспорядка в документах меня оставили тогда ночевать в милиции и написали оттуда такое резкое письмо в институт, т. е. помимо сути акта о нарушении в их руках оказалась еще эта суть. Бесполезно было там все это объяснять...

В заключение хочу сказать, что я ничего не прошу, не прошу даже о восстановлении... Просто, как Ваш студент, я посчитал своим долгом объяснить то неприятное происшествие, которое в конечном счете явилось результатом моего, так сказать, заочного образа жизни...

27. 4. 65 г. Николай Рубцов»

Сейчас можно только гадать: из осторожности ли, столь свойственной ему, или из-за какого-то административного садизма потребовал Владимир Федорович Пименов от Рубцова это заявление... Кому жаловался Рубцов на свой «заочный образ жизни», если Владимир Федорович считал, что Рубцов только заочно и имеет право жить?

— 5 —

Хотя что-то по свойственной ему манере говорить в жанре полунамеков-полуобещаний Пименов, возможно, Рубцову и посулил. И я склонен думать, что сделал это Пименов не только из злобы, но руководствуясь и политико-педагогическими побуждениями.

Может быть, Владимира Федоровича беспокоило, что Рубцову не давался на той майской сессии 1965 года исторический материализм... Написанная Рубцовым контрольная работа «Роль коммунистической идеологии в формировании нового человека» 6 мая не была зачтена преподавателем. Вот Владимир Федорович и решил подбодрить студента. И это ему удалось...

14 мая, пусть и «с очень большой натяжкой», была зачтена работа Рубцова «Классы и классовая борьба».

Так что наверняка самыми добрыми намерениями — добрый человек был Пименов — руководствовался Владимир Федорович, туманно обещая что-то Рубцову. И разве Пименов виноват, что Рубцов поверил в эти обещания? Нет, конечно. Это даже как-то нетактично со стороны Рубцова было напоминать Владимиру Федоровичу 3 сентября 1965 года новым заявлением: «Прошу восстановить меня на очном отделении» — о его обещании.

Впрочем, Пименов не обиделся на невоспитанного студента. «Из-за отсутствия мест отказано» — начертано на рубцовском заявлении... Просто и без затей...

Понимал ли В. Ф. Пименов, что значила для Рубцова учеба именно на дневном, а не заочном отделении института, что значила для Николая Рубцова прописка?..

Этого мы не знаем... Может, и не понимал... Московско-ленинградской нечувствительностью к страданиям России была заражена не только интеллигенция, но и аппаратчики. И Владимир Федорович Пименов живое свидетельство этому. Хотя интеллигенция, может быть, заражена была сильнее...

«Кто-то, пожалуй, упрекнет меня за некоторую безнравственность... — пишет Лев Котюков. — О, Господи, как озабочены чужой, убывающей нравственностью иные весьма и весьма порядочные люди! Так озабочены, что боязно становится за них, за их всепогодную порядочность, за их собственную нравственность, в конце концов! Но дальнейшие рассуждения о морали и нравственности я опускаю ради собственного покоя, а не для краткости изложения.

На следующее утро один из поклонников Рубцова, очень-очень высоконравственный гражданин, с шикарной квартирой на Арбате и при трехэтажной даче в Переделкино, узрев нас, не скрыл искреннего огорчения по поводу задержки поэта в столице — и почти без раздражения помог не только опохмелиться, но и призанять денег «до завтра» на дорогу. А когда я завел разговор о прописке Рубцова в Москве или где-нибудь в Подмосковье, поскольку в данный момент поэт был отовсюду выписан и фактически был бомжем, покровитель вспылил, возгневался и жестко попрекнул нас в меркантильности и еще в чем-то мещанском. Брякнул нам возмущенно вслед что-то вроде:

— О душе надо думать, а не о прописках!.. Живите, как птицы небесные!.. С народом надо быть, с народом!..

И захлопнул за нами тяжелую, высокомерную, многозамочную дверь своей наследственной квартиры».

И тут не так уж и важно, насколько осознанно и целенаправленно загоняли Рубцова в темный коридор его псевдодрузья и псевдоблагодетели. Все они рафинированные интеллигенты и простоватые аппаратчики, какие бы разные предлоги они ни придумывали, отказывали Рубцову в одном — в праве его на мало-мальски устроенную, человеческую жизнь...

Рубцов понимал это гораздо лучше своих друзей-приятелей...

Об этом, уезжая из Москвы, он пишет в письме Феликсу Кузнецову...

«Феликс! Я обратил внимание, что листок, на котором я пишу, лежит на «Лит. Газете», а в ней написано: «Моя поэтическая личность... всегда отделена от меня». Это слова какой-то Майи Борисовой, которые приводит в своей статье «Диалог соседей» твой (и наш общий) друг Ал. Михайлов. Приводит их и добавляет: «Мне близка эта мысль, подтверждающая мою позицию в наших спорах о лирическом герое». Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Умники! Ужас! Михайлов, оказывается, не «рубит» в поэзии. А ты, говорил... Нашел еще на кого ссылаться! Великий русский поэт Борисова! Ну да ладно: у них своя компания, у нас — своя (выделено мной. — Н. К)».

Про свою компанию сказано без злобы. Скорее с грустью, что такой вот своей компании у него, поэта Рубцова, не было...

— 6 —

Осенью 1965 года в письме А. А. Романову, ответственному секретарю Вологодской писательской организации, Рубцов пытается если не обрести свою компанию в лице Александра Романова, то хотя бы объяснить ситуацию, в которой он оказался:

«Мне тут, в этой глуши, страшно туго: работы для меня нет, местные власти начинают подозрительно смотреть на мое длительное пребывание здесь. Так что я не всегда могу держаться здесь гордо, как горный орел на горной вершине...»

Тут нужно обратить внимание на некую перекличку этого письма с письмом, адресованным в прошлом году Н. Н. Сидоренко. Там, как мы помним, тоже возникали образы, связанные с кавказскими горами: «А если меня исключили, так вы не беспокойтесь обо мне. Бог с ним! Уеду куда-нибудь на Дальний Восток или на Кавказ. Буду там, на Кавказе, например, карабкаться по горным кручам. Плохо, что ли? Пока могу карабкаться по скалам, до тех пор я живой и полон сил, а это главное» — но сейчас не остается сил и на браваду. Сейчас Рубцов прямо пишет, что гордость горного орла на вершине — не для него.

У него нет уже сил изображать из себя глупую кавказскую птицу.

«Николай очень боялся, когда его вызывали в сельсовет... — вспоминает Генриетта Меньшикова. — Однажды наш участковый пришел к нам и сказал, чтобы он пришел в сельсовет. Николай даже побледнел... А оказалось, что участковый учился заочно и не мог решить контрольную по математике...

В те годы жизнь была трудная. Земли в колхозе не давали, было у нас три сотки, так картошки еле хватало до Нового года. Заработки тоже были маленькие. Я получала 36 рублей да мать 27. Вот на эти деньги надо было жить...»

Председатель Никольского колхоза «Россия» Н. А. Беляевский рассказывал, что паспорта они начали выдавать своим колхозникам только в 1967 году, и до этого времени все колхозное хозяйство держалось, по сути дела, на подневольном труде.

В это трудно поверить, но — увы! — и полвека спустя после победы советской власти в нашей деревне жили, как при крепостном праве. И, конечно же, сам факт появления в этой закрепощенной деревне вольного человека смущал местное начальство.

И вот — произошло то, что и должно было произойти. Фотография Рубцова появилась на доске «Тунеядцам — бой!» в сельсовете. Рубцов стоит на фотографии в свитере, сложив на груди руки. Чуть усмехаясь, прищурившись, он смотрит с этой, быть может, самой лучшей своей фотографии на нас...

Действительно, смешно...

Но тогда было не до смеха.

Разумеется, Рубцов ничего не пишет Романову ни про нищету, ни про свои страхи из-за того, что в Николе его уже зачислили в тунеядцы, но и так — крик о помощи слышится в его письме.

Александр Романов не услышал его.

Может быть, вспомнил о сведениях, сообщенных ему Пименовым, может, малость глуховат стал в «воеводской» должности на чужую беду...

— 7 —

Не об этой ли глухоте своей и думал А. А. Романов уже после смерти Николая Михайловича Рубцова, вспоминая, как заезжал тот зимой, года за два до смерти, к его матери в деревню Петряево...

«Только ты укатил в Вологду, а к вечеру, смотрю, какой-то паренек запостукивал в крыльцо, — рассказывала Александра Ивановна Романова сыну о приезде Рубцова. — Кинулась открывать... Он смутился и отступил на шаг.

— Я Рубцов, — поздоровался. — Вот к вам, к Саше завернул...

Стоял на крылечке такой бесприютный, а в спину ему так и вьет снегом. Ну, скорей зову в избу. Пальтишко-то, смотрю, продувное...

Поутру он встал рано. Присел к печному огню да попил чаю и заторопился в Воробьеве на автобус. Так уж просила подождать горячих пирогов, а он приобнял меня, поблагодарил и пошел в сумерки. Глянула в окошко — а он уже в белом поле покачивается. В вихрях снега...»

Еще рассказывала Александра Ивановна, что вечером, отогревшись после дороги, Рубцов читал стихи...

— Про детство свое, когда они ребятенками малыми осиротели и ехали по Сухоне в приют. Про старушку, у которой ночевал, вот, поди-ко, как у меня. Про молчаливого пастушка, про журавлей, про церкви наши, поруганные бесами... И вспугнуть-то боюсь: так добро его, сердечного, слушать, а у самой в глазах слезы, а поверху слез — Богородица в сиянии венца. Это обручальная моя икона... А Коля, будто троеперстием, так и взмахивает над столом, будто крестит свои стихотворения.

«Это было в предзимье, — пишет Александр Романов. — Когда разбитая за осень дорога на Двиницком волоку крепнет от первых морозов, и трогаются наконец-то автобусы в дальние места. Возможно, он пробирался в Тотьму, в свои Палестины, и вздумал попутно взглянуть и на мою деревню, отстоящую всего в пяти верстах от Двиницкого волока. Бог весть».

Бог весть...

Может, действительно пробирался тогда Рубцов в свои «Палестины», а может, просто, как пять лет назад, искал угол, куда можно приткнуться со своими стихами, выйдя из окутанного снежными вихрями зимнего поля своей сиротской судьбы...

Ведь именно тогда, в 1965 году, положение сделалось настолько отчаянным и безвыходным, что Рубцов пытается даже разыскать сестру Галину, чтобы прописаться хотя бы у нее в Череповце.

В конце 1965 года он обратился с запросом в горотдел милиции Череповца:

«Уважаемые товарищи!

Очень прошу вас сообщить мне адрес Рубцовой Галины Михайловны, г. р. 1929, которая сейчас проживает в г. Череповце. И еще очень прошу сообщить мне об этом не задерживаясь, так как мне это совершенно сейчас необходимо.

Она моя сестра.

С уважением — Рубцов Николай

Мой адрес: г. Вологда; ул. Ленина, 17, Союз писателей».

На обороте этого письма штамп Череповецкого горотдела милиции: «Рубцова Галина Михайловна, Московский пр., д. 44, кв. 62» и дата — 17 декабря 1965 года,

Но и с пропиской в Череповце ничего не получилось.

И снова мысли Рубцова возвращаются к институту.

«Заявление

Прошу восстановить меня на дневном отделении института.

Я перевелся по личному заявлению с дневного на заочное отделение сроком на один год летом 1964 г., так как хотел побыть ближе к обстановке современной деревни: это было необходимо для написания книги.

За это время я опубликовал книгу стихов о деревне «Лирика» (г. Архангельск 1965 г.) и подготовил книжку «Звезда полей», которая уже одобрена издательством «Советский писатель». А также опубликовал циклы стихов в журналах «Молодая гвардия», «Октябрь», «Юность» и др.

Но поскольку по месту жительства (с. Никольское Вологодской обл.) я испытываю большие затруднения в подготовке к занятиям и в повышении своего культурного уровня (ближайшая районная библиотека расположена за 100 км от деревни), я хотел бы завершить свое образование на дневном отделении.

Прошу в просьбе не отказать.

18/III-66 г. Н.Рубцов»

Но заявление это Рубцов так и не отправил. Протертое на сгибах, оно хранится не в литинститутском деле поэта, а в Государственном архиве Вологодской области, в Рубцовском фонде.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Трудно проследить все скитания тридцатилетнего Рубцова...

Во многих воспоминаниях можно найти сетования, что он мог, например, выйти из комнаты и, никому не сказав ни слова, уехать на вокзал и отправиться в Вологду, в деревню.

Проходит день, другой... Замечают, что Рубцова нет. Где же он? Никто не знает...

Но что должен был говорить Рубцов, если он и сам не знал, куда ему ехать, если во всей огромной стране не находилось для него места? Он и ехал куда придется — к товарищам, к полузнакомым людям. Отношения с семьей в Никольском к этому времени — увы — окончательно разладились.

— 1 —

Л. С. Тугарина вспоминала, что мать Генриетты Михайловны — Александра Александровна, работавшая уборщицей в сельсовете (через нее Рубцов, очевидно, и добывал свои справки), окончательно разругалась с ним, когда Рубцов отверг вынашиваемый ею план — определить зятя в председатели Никольского сельсовета.

Теперь, когда Рубцов приезжал в Николу, Александра Александровна встречала его вопросом:

— Чего ты, Колька, опять приехал? Своих-то (это говорилось про дочь и внучку) когда заберешь?

Генриетта Михайловна, конечно, радовалась, когда приезжал Рубцов, топила с дороги баню, но ей и самой (36 рублей жалованья) жилось не легко.

«Плохо, плохо они с Гетой его держали... — рассказывала Л. С. Тугарина. — Пойдем с ним, бывало, на целый день на болото за клюквой, а он только хлеб ест да водичкой запивает...

Я скажу:

— Возьми хоть молока попей...

— Молока? Молока, — говорит, — можно.

А клюкву он чисто брал — ни одной соринки. Ее по семьдесят копеек тогда принимали».

Об этом же вспоминает и Нина Геннадьевна Курочкина: «Когда летом ходили с ним на болото, Рубцов мне показывал все сенокосы, где они с детдомовскими ребятами работали. За Левакиной показал на место бывшего хутора и сказал: «Вот бы здесь построить домик в три окна. За домом — березы, а под окном — смородина, рябина, черемуха. Пиши сколько душе угодно, никто не помешает...»[16]

Глупо было бы упрекать Генриетту Михайловну или ее мать Александру Александровну за отношение к Рубцову. И помощи от него для семьи не было, и характер был, мягко говоря, нелегкий... Рубцов понимал это, но понимал по-своему:

«Я проклинаю этот божий уголок за то, что нигде здесь не подработаешь, но проклинаю молча, чтоб не слышали здешние люди и ничего обо мне своими мозгами не думали. Откуда им знать, что после нескольких (любых, удачных и неудачных) написанных мной стихов мне необходима разрядка — выпить и побалагурить».

Иначе, но об этом же писал он и в стихотворении «Полночное пенье».

Когда за окном потемнело,

Он тихо потребовал спички

И лампу зажег неумело,

Ругая жену по привычке.

И вновь колдовал над стаканом,

Над водкой своей, с нетерпеньем...

И долго потом не смолкало

Его одинокое пенье.

За стенкой с ребенком возились,

И плач раздавался и ругань,

Но мысли его уносились

Из этого скорбного круга...

«Тот, кто встречался с ним, — пишет Станислав Куняев, — не забудет, как Рубцов пел свои песни. Пел их для себя в минуты свободы, тоски и полной раскрепощенности. Но, чтобы раскрепоститься, Рубцов должен был обязательно выпить, как он говорил, «вина». Вот тогда-то он брал в руки обшарпанную гармошку или гитару, склонял голову с прядью редких волос, зачесанных на лоб, и, рванув меха, начинал не петь, а плакать, равномерно раскачиваясь:

П-о-о-тону-ула во мгле

Отдале-о-о-нная при-и-истань...

Вся жизнь с ранним сиротством, с деревенским детдомом, со скитаниями по России-матушке, с вечной бездомностью, с тоской по близкой и не встретившейся на житейских дорогах душе, — изливалась под скрипучие звуки разбитой гармошки... Это было не исполнение, а самозабвение...»

С таким же «самозабвением», должно быть, поет и герой «Полночного пенья».

И долго без всякого дела,

Как будто бы слушая пенье,

Жена терпеливо сидела

Его молчаливою тенью.

И только когда за оградой

Лишь сторож фонариком светит,

Она говорила: — Не надо!

Не надо! Ведь слышат соседи! —

Он грозно вставал, как громила.

— Я пью, — говорил, — ну и что же? —

Жена от него отходила,

Воскликнув: — О господи боже!.. —

Меж тем как она раздевалась

И он перед сном раздевался,

Слезами она заливалась,

А он соловьем заливался...

Разумеется, тщедушный Рубцов, покупавший одежду в детских магазинах, только самому себе в алкогольном опьянении и мог показаться «громилой»...

Покойный Борис Примеров, тоже не отличавшийся могучим телосложением, вспоминая о встречах с Рубцовым, употребил очень точное словечко: «Рубцов вспыльчивый был, а я тоже горячий... Вот и сцепились мы с ним однажды в две мощи...»

Так что, сравнивая своего героя с «громилой», Рубцов отнюдь не случайно употребил это слово. В стихах он все понимал, все мог выразить...

Совсем другое дело — в жизни. Здесь Рубцов часто и не хотел ничего понимать...

Финальные строки «Полночного пенья» — случайно ли? — перекликаются с «Соловьями», описывающими разрыв с Таей Смирновой.

Соловьи, соловьи заливались, а ты

Все твердила, что любишь меня.

И, угрюмо смеясь, я не верил тебе.

Так у многих проходит любовь...

Можно только догадываться, как пугала близких Рубцова его способность сознавать свою неправоту, мучиться ею и тем не менее продолжать утверждать ее в жизни...

И дело тут не в какой-то угрюмости или озлобленности Рубцова, а просто в неумении соразмерять свои слова и поступки с окружающим бытом. Основу этому, как мы уже говорили, заложил детдом, а вся остальная скитальческая жизнь еще сильнее развила это свойство.

В десятках вариантов сохранилась история, как в общежитии Литературного института, вырвавшись из надоевшей компании, Рубцов снял все портреты классиков в красном уголке и затащил к себе в комнату. Наутро он объяснил разгневанному коменданту, что ему просто хотелось провести какое-то время в компании приличных людей.

Случай анекдотичный, но для Рубцова — характерный. Сидеть и разговаривать с портретами ему было проще, чем говорить с живыми, окружающими его людьми. Ему действительно — вспомните: он судил коллег на уровне своего мастерства, а это было слишком высоко и непонятно для многих окружающих его людей... — могло показаться, что портреты понимают его лучше.

В середине шестидесятых в Рубцове происходит перелом.

После ряда безуспешных попыток хоть как-то ублагополучить себя в жизни — все его мольбы, заявления, просьбы оказались безрезультатными — Рубцов словно забывает, что нужно устраиваться, и уже не предпринимает ничего, окончательно свыкнувшись с мыслью, что только в своих стихах и может он существовать...

И перебирая сейчас адреса, по которым жил Рубцов в середине шестидесятых, понимаешь, что по-настоящему Рубцов жил не в общежитии на Добролюбова, не в Николе, не на квартирах вологодских и московских приятелей, а только в своей поэзии.

Там и было его жилье, его горница...

— 2 —

Обманчивы простота и ясность рубцовских стихов. Если вдумываться, отыскивая в них будничный смысл, то окажется, что все здесь как-то несуразно и нелепо...

В горнице моей светло. Это от ночной звезды.

Сразу, уже в этих первых строках, несообразность...

Как может быть светло от ночной звезды? Ну, ладно лунный свет, но звездный... Разве способен он осветить углы комнаты, табуретку, стол, тарелку на столе? А дальше?

Матушка возьмет ведро, Молча принесет воды...

Ну, зачем, скажите, идти матери ночью за водой, какая надобность? И при чем тут «красные цветы», которые «в садике завяли все»? При чем «лодка на речной мели», которая «скоро догниет совсем»?

Поиск будничного смысла начисто разрушает волшебство стихотворения, превращает его в груду нелепых обломков...

Но еще более нелепо предполагать, что эти прекраснейшие стихи написаны по рецепту эстрадной песни, где только звучание голоса и создает реальность, где только мелодия, ритм и могут связать бессмысленные слова...

Рассчитывая на чуткого читателя, Рубцов не снабжает свое стихотворение подзаголовком — «сон», вычеркивает строфы, дающие ключ к такому прочтению стихотворения, а прямо с первых же строк разворачивает сновидение:

В горнице моей светло. Это от ночной звезды.

И все упорядочивается, все встает на свое место. Разумеется, светло! Звездный свет не высветит ни чугун с картошкой, ни табуретку. Для быта его не хватает — зато вполне достаточно для памяти, для того, чтобы увидеть в ее сумерках самое главное, то, что, кажется, навсегда было позабыто.

Звезды вообще дают у Рубцова больше нужного света, чем луна или солнце. Того света, который необходим для прозрения:

Виднее над полем при звездном салюте, на чем поднималась великая Русь.

И сейчас, в свете ночной звезды, тоже виднее. Видно давно умершую, но никогда не умиравшую в памяти Рубцова мать. И ее поступки, ее действия:

Матушка возьмет ведро,

Молча принесет воды...

алогичны только для дневного, «забытовлённого» сознания, не замечающего, что «в любой воде таится страх...». Здесь же, в сновидении, они полностью оправданы, ведь:

Красные цветы мои

В садике завяли все.

Те красные цветы, которые в поэтическом мире Рубцова неразрывно связаны с матерью, с ее смертью...

Об этом, как мы уже говорили, Рубцов писал и в своей прозе, и в стихотворении «Аленький цветочек»...

Красный цветок нес шестилетний Рубцов за гробом матери... Чтобы полить этот увядший в памяти цветок, и приносит матушка воды. И тогда сразу оживает забытое в дневной сутолоке: «Лодка на речной мели скоро догниет совсем». Та лодка, на которой предстоит плыть «на тот берег», когда завершится жизненный путь.

Появление матери стряхивает дремоту с души, вселяет в нее силу, необходимую для свершения самых главных дел, о которых днем недосуг было подумать:

Завтра у меня...

Будет хлопотливый день!

Буду поливать цветы,

Думать о своей судьбе,

Буду до ночной звезды

Лодку мастерить себе...

Опять-таки и здесь ночная звезда является не просто как знак конца дневного времени суток, не только для закольцовки стихотворения, а как некая мера духовного, эталон, по которому дневные, будничные мысли выверяются с вечными...

Разумеется, никто не читает рубцовские стихи, детально расшифровывая их смысл. Это и не нужно. Глубинный смысл передается за счет высокого духовного напряжения прямо в душу читателя. Перед нами художественное в высшем его проявлении, и оно не нуждается ни в дополнительном толковании, ни в расшифровке. Поэт точно и во всей глубине передал свое душевное состояние, в простых и как бы безыскусных словах сумел закрепить свет, замерцавший в его душе. И свет этот стал принадлежать всем.

Если сравнить стихотворение «В горнице» с тем, что писал Рубцов о матери на флоте:

Еду в отпуск в Подмосковье

И в родном селении опять

Скоро, переполненный любовью,

Обниму взволнованную мать...

ясно можно увидеть тот путь, который прошел он за это десятилетие. Разница, разумеется, не только в так называемом поэтическом мастерстве, не в том, что во флотских стихах содержание нередко диктуется условиями рифмовки (если с «любовью» лучше рифмуется «Подмосковье», то именно туда, в еще неведомую Николаю Рубцову местность, и отправляется герой)... Различие тут прежде всего в методе преодоления границы, разделяющей живых и мертвых.

— 3 —

В «Горнице» встреча с умершей матерью становится реальностью в том особом состоянии души, которого достигает поэт. Уместно тут будет вспомнить, что первая редакция этого стихотворения (она была опубликована Вячеславом Белковым в журнале «Волга») существенно отличалась от канонического варианта. Первоначально стихотворение было названо «В звездную ночь».

В горнице моей светло.

Это от ночной звезды.

Матушка возьмет ведро,

Молча принесет воды.

— Матушка, который час?

Что же ты уходишь прочь?

Помнишь ли, в который раз

Светит нам земная ночь?

Красные цветы мои

В садике завяли все,

Лодка на речной мели

Скоро догниет совсем.

Сколько же в моей дали

Радостей пропало, бед?

Словно бы при мне прошли

Тысячи безвестных лет.

Словно бы я слышу звон

Вымерших пасхальных сел...

Сон, сон, сон

Тихо затуманит все.

Сравнивая эту редакцию с окончательным текстом, видишь, чего добивался Рубцов.

Безжалостно исключая замечательные строфы, он уходил от описания погружения в то состояние души, которое воссоздано в «Горнице», к самому этому состоянию...

Лирическая стихия Рубцова — это особая стихия, которая хотя и персонифицируется порою в поэте, даже и в этот момент, одновременно живет по другим, недоступным для живого человека законам, ибо наделена несвойственными человеку способностями. Эта самостоятельная сущность, сливаясь с которой, и получает поэт возможность ощущать запредельные миры, получая ту информацию — вспомните: «Я умру в крещенские морозы...», — которая недоступна обыкновенному человеку.

И, наверное, поэтому, читая стихи Рубцова, порою трудно отделаться от ощущения, что они звучат не из прошлого, а откуда-то из будущего, которое еще ожидает нас...

Замерзают мои георгины.

И последние ночи близки.

И на комья желтеющей глины

За ограду летят лепестки...

Посреди этого кладбищенского, словно бы рождающегося из сновидения пейзажа и начинает звучать голос Рубцова, голос его посвящения другу:

Нет, меня не порадует — что ты! —

Одинокая странствий звезда.

Пролетели мои самолеты,

Просвистели мои поезда,

Прогудели мои пароходы,

Проскрипели телеги мои, —

Я пришел к тебе в дни непогоды,

Так изволь хоть водой напои!

Разумеется, звучащий из нашего с вами будущего Голос невозможно ни накормить, ни напоить, если забыть при этом, что вода бывает еще и Живою... Правда, и волшебная Живая вода — а что в этом полусне-полусказке не волшебно? — не способна ничего изменить в судьбе и потому-то:

Не порвать мне житейские цепи,

Не умчаться, глазами горя,

В пугачевские вольные степи, Где гуляла душа бунтаря.

Не порвать мне мучительной связи

С долгой осенью нашей земли,

С деревцом у сырой коновязи,

С журавлями в холодной дали...

И уже откуда-то издалека, из еще не наступившего времени — затихающий голос:

Но люблю тебя в дни непогоды

И желаю тебе навсегда,

Чтоб гудели твои пароходы,

Чтоб свистели твои поезда!

Мы пока не слышим восклицательного знака, стоящего в конце стихотворения. Как робкая надежда звучит для нас, для нашей Родины сейчас это пожелание.

Но это для нас, захлестнутых зловещей бедой... Это сейчас...

А голос-то звучит из будущего...

— 4 —

А это: «13 февраля. У нас третий день живет Николай Рубцов, поэт из Тотьмы...» и «19 февраля. Н. Рубцов пришел пьяным и поздно, отказали ему в дальнейшем гостеприимстве» — записи в дневнике Александра Яшина за 1966 год-голос из прошлого...

Лето 1966 года Рубцов встретил в общежитии Литературного института. Ехать ему было некуда...

«Пошли однажды компанией, человек семь, в столовую пить пиво... — вспоминает Борис Шишаев. — Сидели долго. Николай неожиданно сказал: «Надо мне куда-нибудь поехать. Туда, где никто меня не знает...» Слова эти выражали усталость».

Мы говорили о том, как, пытаясь возвыситься, унижали Николая Михайловича Рубцова юные литинститутовские гении. Но надо сказать и о том, что нигде больше за всю свою жизнь не встречал Рубцов такой (пусть зачастую хамоватой и полупьяной) отзывчивости, как в общаге на Добролюбова... Вот и сейчас — едва успел сказать, — как тут же начали предлагать адреса, куда можно поехать. И уже вечером Рубцов «ходил по комнате и с веселым, не соответствующим теме видом твердил экспромт»:

Наше дело — верное,

Наши карты — козыри,

Наша смерть, наверное, —

На Телецком озере.

Таким — веселым, но со страшными словами о смерти и запомнился Рубцов товарищам накануне поездки на Алтай.

В этом неожиданном предприятии была своя логика. До смерти надоело прятаться от коменданта, ночевать на чужих кроватях. Хотя «надоело» — неудачное слово. Правильнее заменить его — усталостью. Смертельная усталость порою охватывала перевалившего на четвертый десяток Рубцова, та усталость, когда человеку в тягость становится и сама жизнь. Поэтому и не удивляет никого сочетание «веселой улыбки» и страшного содержания экспромта.

С мыслями о смерти Рубцов, кажется, уже и не расставался, а веселье тоже объяснимо. Оно оттого, что удалось так хорошо придумать — уехать, забиться в даль, где тебя никто не знает, исчезнуть, чтобы... чтобы...

Едва ли Рубцов думал в ту минуту о смерти всерьез, но, поскольку эта мысль всегда жила в нем, она получала неожиданное и какое-то романтически-красивое развитие. Вот и улыбался Рубцов, повторяя свой страшный экспромт.

Удивительнее другое. Удивительнее то, что Рубцов пережил в Сибири...

Он взял в журнале «Октябрь» командировку и поехал в Сибирь, словно бы притихнув, как и всякий впервые едущий туда человек, перед самой огромностью этого слова.

Сибирь он представлял себе смутно...

«Пишу тебе из Сибири. Ермак, Кучум... Помнишь? Тайга, Павлик Морозов...» — напишет он 28 июня А. А. Романову.

— 5 —

Но Сибирь встретила Рубцова совсем не угрюмо, совсем не сурово, а не по-сибирски весело.

И не пустынной оказалась она, а переполненной людьми.

По-ярмарочному тесно и весело в стихотворении Николая Рубцова «Весна на берегу Бии»:

Трактора, волокуша с навозом,

Жеребята с проезжим обозом,

Гуси, лошади, пар золотой,

Яркий шар восходящего солнца,

Куры, свиньи, коровы, грачи,

Горький пьяница с новым червонцем

У прилавка и куст под оконцем —

Все купается, тонет, смеется,

Пробираясь в воде и грязи!

И такая животворящая сила исходила от этого весеннего столпотворения людей и домашней живности, солнца и воды; такая сила вливалась в поэта от этой еще не до конца разоренной кремлевскими упырями земли, что забывались мрачные мысли. Их вытесняло ощущение сказочного, былинного могущества, когда «услышат глухие», «прозреют слепые», когда захлестывает человека рвущаяся изнутри радость жизни:

Говорю я и девушке милой:

—Не гляди на меня так уныло!

Мрак, метелица — все это было

И прошло — улыбнись же скорей.

Этот радостный оптимизм, в общем-то, совершенно не свойствен Рубцову. И объяснить его можно только удивительным состоянием самого поэта, пережитым в Сибири. Даже в письмах к друзьям прорывается столь нехарактерная для эпистолярного наследия поэта радость жизни:

«Цветы здешние мне понравились. Вино плохое. Поэтому, наверное, я его так редко здесь пью. Предпочитаю чай».

Борис Шишаев в очерке «Алтайское лето Николая Рубцова» приводит воспоминания Матрены Марковны Ершовой, у которой останавливался в Барнауле Рубцов...

Войдя в дом, Рубцов нерешительно поздоровался и негромко сказал:

— Наверное, вы и есть Матрена Марковна... А меня зовут Николай Рубцов. Я из Москвы, от вашего брата Васи Нечунаева. Мы учимся с ним вместе. Он сказал, что вы разрешите мне остановиться у вас на некоторое время. И письмо вот просил передать...

Матрена Марковна засуетилась, стала расспрашивать о брате — как он там? — но тут же прервала себя:

— Господи, ведь человеку надо умыться, поесть с дороги...

Поначалу она растерялась — из самой Москвы приехал... Но потом присмотрелась — пиджак поношенный, и туфли стоптались, пора бы уже и новые. Лысина надо лбом — хлебнул, видать, в жизни, — а глаза добрые, разговор свойский и в то же время культурный. И стесняется.

Слово за слово — и незаметно напряженность ушла. Расспрашивал Николай просто, неназойливо, и, отвечая ему, Матрена Марковна с удовольствием рассказывала о своей жизни, словно душу облегчала. Скоро ей начало казаться, что она знает Рубцова давным-давно.

— А как там Вася наш? — спросила она. — Не пьет?

— Не пьет... — ответил Рубцов и опустил глаза. Это тоже понравилось Матрене Марковне.

В сказку о непьющем брате она все равно бы не поверила, но понравилось, что Рубцов не стал врать, глядя прямо в глаза. Сразу стало видно — не умеет кривить душой, хоть и поэт.

Еще Матрене Марковне понравилось, что ребята — и Рая, и Вовка — моментально приладились к гостю.

«Раньше придет кто-нибудь чужой, — рассказывала она Борису Шишаеву, — так они дичатся, стараются на глаза не показываться. А Николай заговорил, расспросил их о том о сем, пошутил раз-другой, а они уже болтают с ним, смеются, как со своим».

Сели за стол — Матрена Марковна поставила перед Николаем отдельную тарелку, но он запротестовал:

— Что вы! Что вы! Я с вами из общей буду. Ведь так вкуснее! С детства люблю из общей.

Определили Рубцова в той самой комнатке, где до поступления в Литературный институт жил Василий. Стены ее сплошь были испещрены нечунаевскими стихами и рисунками. Ни одного из этих четверостиший Матрена Марковна раньше прочитать не могла — слишком мудреный был у брата почерк. А тут, перед самым сном, слышит — смеется Николай в комнатушке. Заглянула — он читает строки на стене. Расшифровал и ей несколько озорных надписей, посмеялись вместе, вспомнили опять о Василии.

Тогда и подумала Матрена Марковна, что Николай ничуть не похож на других друзей Василия — поэтов, которые нередко наведывались к брату в гости. Да и вообще на поэта не похож. Добрый, вежливый и внимательный...

Переночевав у Ершовых, Рубцов сказал Матрене Марковне, что ему надо встретиться с барнаульскими писателями, а потом он, возможно, поедет в Горный Алтай.

Ушел, и несколько недель его не было. Появился неожиданно — загорелый и посвежевший, в хорошем настроении. Рассказал, что гостил у поэта Геннадия Володина в предгорном райцентре Красногорское.

И как оживленно и радостно сделалось в доме, когда Рубцов снова поселился в нечунаевской комнатушке! На огороде к тому времени начали созревать огурцы и помидоры.

— Вот что, Матрена Марковна, — сказал однажды Николай, — пойду-ка я нарву помидоров и сочиню салат по-ленинградски. Вы такого никогда не ели.

И сделал, да так получилось вкусно, что уничтожен был салат мгновенно, а Рая с Вовкой даже еще захотели. Ели опять же из общей миски, и очень нравилась Николаю такая простота.

Помогал Рубцов Матрене Марковне и в других делах по дому, и всегда удивлялась она его сноровке, обнаруживающей большой жизненный опыт.

А вечерами вели неторопливые разговоры — вспоминали каждый о своей нелегкой жизни. Матрена Марковна рассказывала, как потеряла во время войны любимого человека, а потом неудачно вышла замуж, намучилась вволю и в конце концов осталась одна с двумя детьми. Открывала наболевшее, и легче становилось на сердце, потому что светились в рубцовских глазах родственное понимание и сочувствие.

Матрена Марковна рассказывала, что и Рубцов, который очень редко пускался в откровения, с нею охотно делился воспоминаниями о сиротской жизни...

— 6 —

Это свидетельство Матрены Марковны Ершовой важно еще и потому, что именно в Сибири Рубцов сумел преодолеть назревавший в нем кризис, увидел другой, возможный для себя вариант жизни. Об этом его стихотворение «В сибирской деревне»:

То желтый куст,

То лодка кверху днищем,

То колесо тележное

В грязи...

Меж лопухов —

Его, наверно, ищут —

Сидит малыш,

Щенок скулит вблизи...

Мастерскими, как бы небрежными мазками набрасывает Рубцов пейзаж окружающей местности, а на самом деле, как и положено у Рубцова, каждая деталь пейзажа несет тот внутренний, почти не осознаваемый смысл, который определяет логику стиха. Лодка, которой по законам рубцовской поэзии положено догнивать на речной мели, перевернута кверху днищем, готова к ремонту, а может, уже и к будущему плаванию... Поэтому и не пугает валяющееся в грязи колесо от разбитой телеги. Все равно, дальше уже не ехать, а плыть... плыть...

И малыш сидит среди лопухов... На мгновение, словно легкий вздох, еще слышен голос неторопливого пейзажиста:

Его, наверно, ищут...

и все, пейзаж исчезает, вернее, автор — пейзажист исчезает, сливаясь с ребенком.

И хотя намеченное действие еще продолжается: «Скулит щенок и все ползет к ребенку...», — оно потеряло смысл, игра закончена. Взрослый мир Николая Рубцова стремительно заполняет строфу смертной печалью:

А тот забыл,

Наверное, о нем

К ромашке тянет

Слабую ручонку

И говорит...

Бог ведает, о чем!..

Про ромашки у Николая Рубцова написано немало, и всегда ромашки у него «будто бы не те»...

Понятно, что с реальным пейзажем распахивающееся перед нами мироздание сходно точно так же, как берег моря с крохотной песчинкой на нем. Само необратимое время перестает действовать в безднах открывающейся высоты, оно уже не властно в распахнувшемся пространстве:

Когда в ночи глухой

Со всех сторон

Шумят вершины сосен,

Когда привычно

Слышатся в лесу

Осин тоскливых

Стоны и молитвы...

Слово, обращенное к Богу — не забудем, что у Рубцова оно произносится младенческими устами! — и достигшее Его, уже само несет в себе искомый Ответ об ином, возможном в пространстве, где нет времени, Пути.

Отец, тот предатель, которого столько раз при жизни убивал Рубцов в своих стихах и с которым он полупримирился незадолго до его смерти, сейчас четыре года спустя после реальной смерти снова возникает из смешанных с глухой тишиной стонов и молитв:

В такую глушь. Вернувшись после битвы, Какой солдат Не уронил слезу?

И сливаются слезы отца и сына в едином искупительном порыве прощения и покаяния. Примирение состоялось. Медленно рассеивается мерцающий свет вечности...

Случайный гость,

Я здесь ищу жилище... —

все еще про себя, все еще там говорит Рубцов, но окружающий мир уже обретает привычные глазу очертания, и только память об искупительном чуде помогает ровно, не ломая интонации, закончить эту более сходную с молитвой пейзажную зарисовку:

И вот пою

Про уголок Руси,

Где желтый куст

И лодка кверху днищем,

И колесо,

Забытое в грязи...

Незаметное стихотворение Рубцова «В сибирской деревне», несомненно, имело истоком какое-то очень глубокое прозрение его автора. Свидетельством этого прозрения может служить и стихотворение «Шумит Катунь»:

...Как я подолгу слушал этот шум,

Когда во мгле горел закатный пламень!

Лицом к реке садился я на камень

И все глядел, задумчив и угрюм,

Как мимо башен, идолов, гробниц

Катунь неслась широкою лавиной,

И кто-то древней клинописью птиц

Записывал напев ее былинный...

Правда, само стихотворение является как бы конспектом произошедшего озарения, из него можно лишь узнать, в чем именно («Молчат цветы, безмолвствуют могилы, И только слышно, как шумит Катунь»...) состояло озарение, но никакого чуда, подобного тому, что происходит в стихотворении «В сибирской деревне», в нем не совершается...

— Я еще раз поеду на Катунь, — говорил Николай Рубцов Г. Володину, — поброжу по берегу, шум реки послушаю. Знаешь, в этом шуме свой ритм и своя интонация. Ни с чем не сравнимая интонация...

Впрочем, «конспект» пригодился Рубцову, когда он здесь же, на Алтае, на Чуйском тракте, писал «Старую дорогу»:

Все облака над ней,

все облака...

В пыли веков мгновенны и незримы,

Идут по ней, как прежде пилигримы,

И машет им прощальная рука.

Навстречу им июльские деньки

Идут в нетленной синенькой рубашке,

По сторонам — качаются ромашки,

И зной звенит во все свои звонки,

И в тень зовут росистые леса...

Как царь любил богатые чертоги,

Так полюбил я древние дороги

И голубые вечности глаза![17]

Такие стихи можно писать, только когда знаешь, что «летом земля (вообще жизнь) особенно красива. А сколько еще впереди этих лет?».

Задавая этот вопрос в письме к приятелям, Рубцов подразумевал, что таких лет теперь у него будет много, очень много... Между тем и всяких-то лет оставалось у Рубцова впереди, не считая лета шестьдесят шестого года, всего четыре...

На Алтае Рубцов жил в гостях у друзей... Вернувшись в Вологду, он оказался как бы дома, но не было дома, жить ему было не у кого и не на что...

— Хочу поехать в Тотьму, к дочке... — сказал Рубцов, встретив Сергея Чухина. — Но сам понимаешь...

— Поедем со мной в Дмитриевское... Это совсем недалеко от Новленского... — предложил Чухин.— Шестьдесят километров отсюда. Там у меня тетя и бабушка. Изба большая — зимняя и летняя. Они — в летней, а мы в зимней будем. Лес, речка, озеро — все рядом!

— Неудобно... Ты там свой, а я что?

Но Чухин все-таки уговорил Рубцова, и остаток лета они провели вместе, в небольшой, растянувшейся одним посадом деревеньке на берегу реки, по которой — меньше километра плыть! — легко было добраться до Кубенского озера...

Интересно, что этим летом 1966 года товарищ Николая Рубцова по детдому Анатолий Мартюков как бы вместо Рубцова побывал в Никольском... Еще интереснее, что там он думал о старой дороге, «единственной, и самой трудной — от села Никольского до села Красного»...

Разумеется, летом 1966 года Анатолий Мартюков не знал стихотворения «Старая дорога», но, разглядывая проносящуюся за окном автобуса дорогу, он вспоминал слова Рубцова, имевшие самое непосредственное отношение и к стихотворению, и к самой старой дороге...

— Жаль старой дороги. Новую прямую прокладывают. Разрежут все на мелкие части... Пешеходам ничего не остается...

«Старая дорога звала ускорить шаг, прибавляла силы. Это была дорога встреч на каждом ее километре».

В Николе говаривали: до Засеки бегом добежишь (деревня в пяти километрах от пристани Устье-Толшменское), до речки Половинницы (ручей на половине пути) дойдет и хромой. Половинница всегда была местом отдыха. Свежая, лесная вода, прохлада пологих травянистых бережков. Тенисто в жару. Здесь утоляли жажду. А умывались, когда было очень пыльно, в Толшме.

А возле старой дороги бежали тропинки, делали все, чтобы можно было спрямить путь, а где надо, выйти на берег настоящей реки. И так, пока идешь до села Никольского, несколько раз «облегчала она мысли человека».

Анатолий Мартюков утверждает, что эти впечатления — из той, 1966 года, поездки в Никольское...

Но ведь, по сути дела, это впечатления самого Николая Рубцова, вернее лирического героя его стихотворения, который на старом Чуйском тракте думает о душе, которая «звенит, перекликаясь со всей звенящей солнечной листвой»... И разве не чудо поэзии, что эта перекличка душ перестает быть поэтическим образом, а становится в то же самое мгновение реальностью жизни...

Перекликаясь с теми, кто прошел,

Перекликаясь с теми, кто проходит...

Здесь русский дух в веках произошел.

И ничего на ней не происходит.

Но этот дух пройдет через века!

И пусть травой покроется дорога,

И пусть над ней печальные немного,

Плывут, плывут, как мысли, облака...

«С горечью узнаю, — что перестала существовать деревня Фатьянка. Открытая каждому путнику нашего Никольского сельсовета деревня. Некогда ряд двухэтажных узорных изб был украшением деревеньки на зеленой, обтекаемой лужайке».

В этой деревне жила одноклассница Мартюкова и Рубцова — Нина Соболева. Девочка с серыми глазами... Она приходила в школу в нарядном, с кистями платке...

«Запомнились покатые поля за Фатьянкой, среди летнего разнотравья, желтая извилистость дороги. Еще один километр легкого пути к Николе. С горки. С предчувствием близкой сырости болотин и озерин. К деревянному мосту через Толшму, что под самым селом Никольским. Под красной церковью Николая Чудотворца...»

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

«Лысеющая голова, высокий лоб, маленькие, с прищуром, глубокие темные глаза — очень умные, проницательные до пронзительности»...

«Он был в берете, в демисезонном пальто с поднятым воротником, который защищал от знобящего ветра почти всю шею, небрежно замотанную шарфом»...

«Одет он был в новый коричневый костюм с еле заметной серой полоской. Белизна рубашки при зеленом галстуке оттеняла его смуглое, тщательно выбритое лицо. И выглядел он красивым. Был возбужден и энергичен. Нервничая, он настойчиво добивался по телефону связи с каким-то московским издательством».

«Цену себе как поэту он знал, и во всем его облике и поведении нет-нет да проскальзывало то смирение, что «паче гордыни»...

«В редакции Рубцов появлялся то в сером костюме, темной рубашке со светло-серым галстуком сплошными крохотными ромбиками, то, несколько позже, в новом коричневом костюме в тонкую серую полоску и белой рубашке с зеленым галстуком. Ботинки и пальто поношенные, но аккуратно вычищенные, и пресловутый длинный шарфик не висел, как попало, а снимался вместе с пальто, когда он усаживался с ребятами играть в шахматы...

Обращала на себя внимание смугловатая бледность его узкого лица с большим лбом, а карие при добром расположении глаза в гневе темнели. Говорили о его вспыльчивости и нетерпимости — и говорили во многом напрасно. Мне довелось не раз видеть его возмущенным, и не помню, чтобы он был не прав.

Хамского пренебрежения Николай действительно не терпел. Чем он вызывал раздражение людей определенного сорта, трудно сказать, то ли какой-то особой внутренней сосредоточенностью, то ли цепкостью быстрого взгляда, который был «не как у всех»... А между тем выглядел он скорее незаметно, чем вызывающе»...

Таким был Рубцов осенью 1967 года, когда с легкой руки Егора Исаева, «под зеленый свет», вышла книга «Звезда полей» и Рубцов почувствовал, что становится знаменитым. И хотя в родной Вологде выход «Звезды полей» был ознаменован тем, что Николая Михайловича Рубцова на всякий случай — смотрите воспоминания Владимира Степанова! — наголо постригли в милиции, налаживались и вологодские дела.

— 1 —

Летом шестьдесят седьмого года Николай Михайлович Рубцов участвовал в устроенной обкомом партии агитпоездке по Волго-Балту. В поездке принимали участие Александр

Яшин, Василий Белов, Александр Романов, Виктор Коротаев, Дмитрий Голубков, Николай Кутов, Леонид Беляев, Борис Чулков...

Потом Рубцов скажет в стихотворении «Последний пароход»:

В леса глухие, в самый древний град Плыл пароход, разбрызгивая воду, — Скажите мне, кто был тогда не рад? Смеясь, ходили мы по пароходу...

Еще остались от этого путешествия у Николая Михайловича Рубцова знакомства с местными партийными боссами. Писателей, участвовавших в поездке, Рубцов знал и так.

Новые знакомства были ценными... Напомним, что Рубцов все еще не имел ни своего угла, ни постоянной прописки.

Сохранилось заявление, написанное Рубцовым...

«В Вологодский обком КПСС

от члена Вологодского отделения

Союза писателей РСФСР Рубцова Н. М.

Заявление

Прошу Вашей помощи в предоставлении мне жилой площади в г. Вологде.

Родители мои проживали в Вологде, Я тоже родом здешний.

Жилья за последние несколько лет не имею абсолютно никакого. Большую часть времени нахожусь в Тотемском районе, в селе Никольском, где провел детство (в детском доме), но и там, кроме как у знакомых, пристанища не имею. Поскольку я являюсь студентом Литературного института им. Горького (студент-заочник последнего курса), то бываю и в Москве, но возможность проживать там имею только во время экзаменационных сессий, т. е. 1—2 месяца в год.

Все это значит, что у меня нет ни нормальных бытовых условий, ни нормальных условий для творческой работы.

Я автор двух поэтических книжек (книжка «Звезда полей» вышла в Москве, в издательстве «Советский писатель», «Лирика» — в Северо-Западном книжном издательстве), я также автор многочисленных публикаций в периодике, как в центральной, так и в областной.

В заключение хочется сказать, что меня вполне бы устраивала и радовала жизнь и работа в г. Вологде.

15 июля 1967г. Н. Рубцов»

Теплоход плыл по Волго-Балту, останавливаясь в райцентрах и крупных поселках. Писатели выступали у речников, в колхозах... Встречи с читателями плавно перетекали в совместные пьянки.

Очевидно, что здесь, на пароходе, плывущем по Волго-Балту, на совместных застольях, на рыбалках и решалась судьба просьбы Николая Рубцова о даровании ему, разменявшему четвертый десяток, собственного угла...

Заявление с просьбой предоставить ему жилую площадь Николай Михайлович подкрепил стихотворением, посвященным заведующему сектором печати Вологодского обкома КПСС Василию Тимофеевичу Невзорову...

Я не плыл на этом пароходе,

На котором в Устюг

плыли Вы,

Затерялся где-то я в народе

В тот момент

на улицах Москвы.

Что же было там,

на пароходе?

Процветала радость или грусть?

Я не видел этого, но, вроде,

Все, что было, знаю наизусть.

Да и что случилось там,

в природе,

Так сказать, во мгле моей души,

Если с Вами я на пароходе

Не катался в сухонской глуши?

Просто рад я случаю такому

Между строк товарищей своих

Человеку, всем нам дорогому,

Как привет, оставить

этот стих...

Стих, казалось бы, сомнительного качества... Поэзия подчинена пиетету перед «всем нам дорогим» — а как это заведующий отделом печати обкома КПСС может быть не дорогим? — Василием Тимофеевичем Невзоровым...

Но, как и все в поэзии Рубцова, и этот «стих-привет» подчиняется отнюдь не холуйской угодливости, а высокой — «Так сказать, во мгле моей души...» — логике рубцовской судьбы.

Как безысходно, грустно и страшно перекликается зачин этого стихотворения с начатом «Последнего парохода», посвященного Александру Яковлевичу Яшину, который — уже и на пароходе было это видно! — недомогал, хотя и старался не показывать виду. Воистину, не «во мгле души», а в сумерках рубцовской судьбы рождалось страшное сближение...

Рубцов видел, что старший друг болен, и переживал, вспоминая прежние размолвки. Александр Яковлевич Яшин много помогал Николаю Рубцову, спас его, как вспоминает С. Ю. Куняев, от тюрьмы, в которую Рубцова готовы были упечь маленькие начальники от литературы и литературного ресторана...

Мы сразу стали тише и взрослей.

Одно поют своим согласным хором

И темный лес, и стаи журавлей

Над тем Бобришным дремлющим угором... —

напишет Николай Рубцов через год, когда Яшина уже не будет.

Потерю эту Рубцов будет переживать очень тяжело.

— Однажды мне было очень плохо... — рассказывал он. — Кругом прижало. В институте, с жильем. Сам не знаю, как пришел к Яшину. Он почувствовал мое состояние и позвал гулять. И представляешь, долго мы гуляли с ним по темным улицам, очень долго. Он тогда ничего мне не сказал, не пытался утешить. Просто мы ходили, молчали и — все. И так легко после этого стало. Вот мудрый человек...

Но пока Яшин был еще жив, и Рубцов, отвлекаясь от партийных бонз, видел:

А он, большой, на борт облокотись, — Он, написавший столько мудрых книжек, — Смотрел туда, где свет зари и грязь Меж потонувших в зелени домишек...

Порою в этой поездке Рубцов был ненавязчиво предупредителен, даже нежен в обращении с Яшиным. Такое с ним вообще случалось редко, а тут усугублялось необходимостью «обхаживания» или, вернее, выказывания почтения партийным боссам, занятием для Рубцова совсем уже непривычным, и Николай Михайлович нервничал...

И мы, сосредоточась, чуть заря,

Из водных трав таскали окунишек,

Но он, всерьез о чем-то говоря,

Порой смотрел на нас, как на мальчишек...

«И вот уже под Вытегрой, видя, что Яшин чрезмерно утомлен поездкой, и, видимо, втайне переживая за него, — вспоминал Сергей Чухин. — Рубцов отозвал меня и сделал форменный выговор, будто я никчемными разговорами отнимаю у Яшина время. Я был изумлен, так как разговоры мои ограничивались обшей беседой за обеденным столом, но Рубцову и это казалось слишком.

Спорить я не стал, хотя обиделся: зачем на мне срывать свою досаду? Потом уже, в Вологде, Николай Михайлович объяснил мне причину своей вспышки:

— Не видно разве, что человеку тяжело? — и мы помирились».

— 2 —

Разумеется, дело здесь не только в Яшине и в партийных начальниках. Некоторая повышенная нервность обусловливалась и ожиданием появления в продаже книги «Звезда полей»...

И тут — это очень важно для дальнейшего повествования! — надо обязательно сказать о характере известности, которую книга принесла Николаю Рубцову на Вологодчине.

Сборник вышел в начале лета, и почти весь тираж заслали в Вологодский книготорг, где его, естественно, раскупали медленно. В районных газетах тогда появились рекламные заметки:

«Книга «Звезда полей» поступила в нашу область и направлена в магазины книготорга и потребкооперации. Читатели, живущие в глубине района, вдали от книжных магазинов, могут выписать это издание по адресу: г. Вологда, ул. Мира, 14, «Книга — почтой».

Разумеется, в конечном счете промашки книготорга никак не отразились на судьбе «Звезды полей», но момент для самого Рубцова был неприятный — книга долго лежала на прилавках вологодских магазинов, так же как книги Яшина, Романова, Коротаева и других вологодских поэтов, словно ничем и не отличалась от них.

Да и сам Рубцов постоянно чувствовал, что так и воспринимают его вологодские друзья. Они относились к нему благожелательно, дружески, как к равному — такому же, как и они... Я не хочу сказать, что Рубцова терзали муки честолюбия, но и «возвышение» до положения рядового областного поэта тоже вызывало определенный душевный дискомфорт. Товарищи чувствовали это. В среде вологодских литераторов к Рубцову очень скоро приклеилась полунасмешливая кличка «наш гений»...

«Осенью 1967 года вышла «Звезда полей» Николая Рубцова... — вспоминает Василий Оботуров. — Выслушал он немало похвал, но оставался к ним равнодушен. Высказывались о книге или нет — он знал, что ее читали, чувствовал истинное отношение к его стихам по интонации, по тому, как к нему обращались... Видимо, перегорел человек ожиданием: ведь столько вошло в эту книгу из давних-давних стихотворений, цену которым он представлял уже тогда и от которых теперь далеко-далеко ушел...

Прием в Союз писателей Николай Рубцов тоже прошел как должное, без особых восторгов. (Заявление Н. Рубцова в приемную комиссию Союза писателей РСФСР датировано 10 сентября 1967 года; рекомендации ему написали Феликс Кузнецов, Александр Романов, Василий Белов, Виктор Ко-ротаев. — Н. К.) И к Литинституту уже охладел в то время, заканчивая его только по необходимости. Он знал, что его дипломная работа — «Звезда полей» выполнена вовсе не на студенческом уровне»...

Все было так, все было вроде бы неплохо и вместе с тем должного удовлетворения успех книги, явившейся, по мнению друга Рубцова Анатолия Чечетина, «словно из другой галактики», не принес...

Сохранились воспоминания о литературном вечере, что проходил в городском Доме культуры в сентябре 1967 года.

После вечера все участники отправились в малый зал ресторана «Вологда»... Когда все уже порядочно выпили, Александр Яшин вдруг повернулся к Рубцову и сказал:

— Коля, твой тост. Давай экспромтом что-нибудь, а? Рубцов вспыхнул, но сдержался.

— Хорошо, Александр Яковлевич, — тихо ответил он. —

Попробую.

Как пишет А. Рачков: «Волнение с лица постепенно спадало, и оно становилось уверенно-спокойным и даже властным: плотно сжатые губы, жестко очерченные скулы, прищуренные глаза — все выражало упорную мысль. Взгляды были устремлены на Рубцова. И он это не столько видел, сколько чувствовал. И вот словно прояснение озарило его лицо. Оно стало спокойное и сдержанно-ликующее. Пальцы, до этого нервно перебиравшие ножку бокала, замерли, цепко облегли нагретое стекло, а рука вынесла бокал на средину стола и зависла над ним, как указующий перст, вздрагивая в такт чтению:

За Вологду, землю родную,

Я снова стакан подниму!

И снова тебя поцелую,

И снова отправлюсь во тьму,

И вновь будет дождичек литься...

Пусть все это длится и длится!»

Стихи хорошие, и описание, сделанное А. Рачковым, хотя он, по-видимому, и не очень-то разобрался в состоянии Рубцова, точное...

Видно, как перебарывает Рубцов раздражение, вспыхнувшее от довольно развязной просьбы, как пытается успокоиться.

Тост-то, надо сказать, получился никудышный...

И если бы внимательнее вслушивались за столом в смысл его, может, и не полез бы Яшин целоваться с Рубцовым.

Хорошенький тост, в котором автор заявляет, что, дескать, он отправится во тьму, но все равно — «пусть все это длится и длится...». Неприлично много для застольной шутки трагизма в этом экспромте.

Хотя, быть может, Яшин как раз и понял это, как понял и неловкость своей просьбы, поэтому и обнял Рубцова, уже раскаиваясь, что нечаянно обидел его. Но это был Яшин — человек тонкий, да к тому же, невзирая на отказ в гостеприимстве, искренне любивший Рубцова... Чаще все заканчивалось менее мирно.

— 3 —

«На глазах подтачивались нервы Николая... — вспоминает Борис Шишаев. — Говорить с ним об этом было бесполезно — он раздражался. Все чаще пропадал где-то. Иногда с ним в общежитие приезжали какие-то незнакомые люди. Однажды зашел я на шум в одну из комнат. Двое здоровенных парней — не наши, как я сразу определил, — тащили куда-то Рубцова. «Никуда я не пойду, надоели вы мне, сволочи!» — кричал он. «Да что тут торчать, пошли!» — тянул Николая за руку светловолосый, в очках. Они схватили его с двух сторон, но он — я удивился такой силе — с остервенением стал мотать их обоих по комнате».

Или еще из воспоминаний Бориса Шишаева:

«Приехал как-то Эрнст Сафонов, разыскали мы Николая и пошли в столовую пообедать. Сидели, вспоминали о былом, и вдруг Николай вспылил без всякой причины, заговорил обиженно, грубо.

— Что с тобой, Коля? — сказал Эрнст. — Я не узнаю тебя.

— Все вы меня не узнаете! — крикнул Николай. И добавил тихо: — Я и сам себя не узнаю...»

Конечно, удивляться надо не срывам Рубцова... Сам он мечтал вырваться из этой жизни, даже писал об этом:

И однажды, прижатый к стене

Безобразьем, идущим по следу,

Одиноко я вскрикну во сне

И проснусь, и уйду, и уеду...

«Перелистывая книгу «Звезда полей», — вспоминает Игорь Лободин, — по настрою души я сразу выделил для себя из других стихотворение «Прощальная песня». Запах сирени после дождя, терпкий привкус вина на губах, ровный шум в самом центре Москвы и древний перезвон курантов как бы наплывали, накладываясь на это грустное стихотворение...»

— Как ее зовут?

— Имя у нее не деревенское... — ответил Рубцов и, отпив глоток вина, стал как-то серьезнее. — Гета ее зовут...

Потом помолчал и добавил:

— Недавно она мне письмо прислала. Тебе прочитаю. Рубцов достал из бокового кармана потертую записную

книжку с адресами и телефонами. Из книжки он вынул письмо без конверта и протянул Лободину. «После обычных слов привета и житейских новостей запомнил я такие строчки письма к Николаю от его невенчанной (и нерасписанной. — Н. К.), кажется, жены: «Коля, мы с Леной тебя ждали на день ее рождения, но ты не приехал. Напиши нам или сразу приезжай. На этом заканчиваю, а то еще что-нибудь напишу».

Рубцов, как пишет Лободин, словно бы только тут и понял смысл приписки и, прищурив глаза, сказал:

— Лена — моя дочь. Я обещал ей подарить куклу. Сама открывает и закрывает глаза. Мигает.

«Когда мы допили вино и вышли на Красную площадь, мне все думалось об этом печальном стихотворении и незнакомой женщине, разлука с которой на бессрочное время словно передалась мне, — пишет Игорь Лободин, завершая воспоминания о праздновании Рубцовым выхода в свет «Звезды полей».

А вот воспоминания Нинель Старичковой о Рубцове из его «звездного» (от «Звезды полей») года...

«Главное же в комнате — чемодан, где сложены его нехитрые пожитки — книги, рукописи, переписка. Туда же он бережно кладет принесенную мной шоколадку и лекарство, достает мыльницу, быстро сует ее в карман пальто: «Мне надо в баню». Так без мочалки, без чистого белья с одной мыльницей в кармане он собрался в баню...»

Вот так и жил Рубцов...

— 4 —

Поразительно, но именно в эти годы идет напряженная работа над сборником «Сосен шум» — последним прижизненным изданием Рубцова.

Так получилось, что окончание работы над одной книгой и начало работы над другой сошлись для Рубцова в небольшом вологодском городке Липин Бор на Белом озере...

Сергей Чухин, к которому приехал в Липин Бор Рубцов, сидел на заседании в Доме культуры, когда ему передали по рядам записку:

«Сережа! Я прилетел. Можешь выйти? Н. Рубцов».

Рубцов сидел на деревянных ступеньках в демисезонном, не по погоде, пальто.

— Извини... — сказал он. — Я без предупреждения. Приехал в аэропорт, билеты есть...

Жить Рубцов устроился в редакции районной газеты «Волна».

Через несколько дней он объявил редактору Василию Елесину, что потерял рукопись книги, и спросил, не помогут ли в редакции перепечатать рукопись заново.

— Как же машинистка перепечатает, если рукопись потеряна? — удивился Елесин.

— Я ей продиктую.

— А сколько стихотворений было в рукописи?

— Около ста двадцати...

— И ты все помнишь наизусть?!

— Конечно! Ведь это — мои стихи.

Сто двадцать стихотворений (в сборник «Сосен шум» вошло шестьдесят одно из них) — это примерно половина всего творческого наследия Рубцова... Рубцов уже настолько свыкся со скитальческой жизнью, что — эта привычка сохранилась до конца жизни — не нуждался ни в черновиках, ни в текстах, «носил» их в голове.

Здесь, в Липином Бору, днем он диктовал машинистке свои тексты, а по вечерам, затопив редакционную печку, слушал шум ветра в деревьях.

В который раз меня приветил

Уютный древний Липин Бор,

Где только ветер, снежный ветер

Заводит с хвоей вечный спор...

Да как же спать, когда из мрака

Мне будто слышен глас веков,

И свет соседнего барака

Еще горит во мгле снегов...

В этом стихотворении шумят сосны стихотворения «В сибирской деревне», написанного на Алтае, но перекличка на этом не стихает, эхо ее разносится по всем стихам сборника...

Открывается сборник стихотворением «Тот город зеленый».

Мы уже говорили, что если подсчитать: когда, где и сколько жил Рубцов, то получится, что большую часть своей жизни он провел не в Москве и Ленинграде, не в деревне, а в маленьких, как Липин Бор, как Тотьма, как Приютино, городках и поселках городского типа...

Вот и в стихотворении, открывающем сборник, посвященный — в самом заголовке обозначено это — размышлениям о своей судьбе, попытке постигнуть взаимосвязь прошлого и будущего с настоящим, возникает, как на картинах Брейгеля, предельно насыщенный фигурами людей и неторопливым движением пейзаж небольшого городка...

На площади главной... Повозка Порой громыхнет через мост, А там, где овраг и березка, Столпился народ у киоска И тянет из ковшика морс. И мухи летают в крапиве, Блаженствуя в летнем тепле...

Все просто, все бесхитростно в этом мире, где «сразу порадуют взор земные друг другу поклоны людей, выходящих во двор», и вместе с тем исполнено той волшебной полноты жизни, которая способна наполнить любое, самое отдаленное воспоминание и превратить его в реальное, сиюминутное переживание...

Сорву я цветок маттиолы

И вдруг заволнуюсь всерьез:

И юность, и плач радиолы

Я вспомню и полные слез

Глаза моей девочки нежной

Во мгле, когда гаснут огни...

Как я целовал их поспешно!

Как после страдал безутешно!

Как верил я в лучшие дни!

И нет, не может быть никакой озлобленности в этом «городе зеленом». Какими бы страданиями не обернулась жизнь, но всегда:

Сей образ прекрасного мира

Мы тоже оставим навек.

Но вечно пусть будет все это,

Что свято я в жизни любил:

Тот город, и юность, и лето,

И небо с блуждающим светом

Неясных небесных светил...

Вторым в сборнике «Сосен шум» стоит стихотворение «Последний пароход», посвященное памяти Александра Яшина, которое тоже рождается как бы из вечного шума сосен, в «просветлении вечерних дум», а третьим — «Вечерние стихи»...

Когда в окно осенний ветер свищет

И вносит в жизнь смятенье и тоску,

Не усидеть мне в собственном жилище,

Где в час такой меня никто не ищет, —

Я уплыву за Вологду-реку!

Перевезет меня дощатый катер

С таким родным на мачте огоньком,

Перевезет меня к блондинке Кате,

С которой я, пожалуй что некстати,

Так много лет — не больше чем знаком.

Она спокойно служит в ресторане,

В котором дело так заведено,

Что на окне стоят цветы герани,

И редко здесь бывает голос брани,

И подают кадуйское вино.

— 5 —

Многие вологжане хорошо помнят этот ресторанчик на дебаркадере, который так полюбился герою рубцовского стихотворения.

Оборудован он был в законсервированном, стоящем на приколе пароходе.

«Отсюда, с длинного узкого балкончика на борту, — вспоминает Василий Оботуров, — а то и из окна, открывается просторный вид на противоположный берег с храмами, дощатым настилом на воде для полоскания белья, рядом — старые деревянные домики, а дальше — новые пятиэтажки и заводские корпуса...

Именно отсюда увидел Н. Рубцов «Вологодский пейзаж». Здесь же родились его «Вечерние стихи»...

Вспоминает ресторан «Поплавок» на дебаркадере и писатель Виктор Астафьев...

«Стоял дебаркадер на реке Вологде, ниже так называемой Золотухи, про Золотуху тут пелось: «Город Вологда — не город. Золотуха — не река»... В Золотуху вологжане сваливали все, что можно и не можно. И все это добро выплывало в Вологду-реку. Двухэтажный дебаркадер стоял почти на окраине, в конце города...

От берега к дебаркадеру из прогибающихся плах был сооружен широкий помост, поверх которого наброшены трапы, на корме дебаркадера кокетливо красовался деревянный нужник с четко означенными буквами: «М» и «Ж», который никогда не пустовал, потому как поблизости никаких сооружений общественной надобности не водилось.

С дебаркадера, в особенности с кормового сооружения, с головокружительной высоты любили нырять ребятишки. Разгребая перед собой нечистоты, вынесенные Золотухой, натуральное дерьмо, плавающее вокруг дебаркадера, плыли вдаль будущие граждане Страны Советов (здесь и далее выделено мной. — Н. К.)...

Вот здесь-то, на втором этаже дебаркадера, располагалась забегаловка, называющаяся рестораном; и занавески на окнах тут были, несколько гераней с густо насованными в горшки окурками, горячее тут подавали и горячительное, это самое «кадуйское вино».

Большой мистификатор был Рубцов, по-современному говоря — травила. В его сочинении «кадуйское вино» звучит как бургундское или, на худой конец, — кахетинское. А вино это варили в районном селе Кадуй еще с дореволюционных времен из калины, рябины и других растущих вокруг ягод. Настаивали вино в больших деревянных чанах, которые после революции мылись или нет — никто не знал. Во всяком разе, когда однажды, за неимением ничего другого, я проглотил полстакана этого зелья, оно остановилось у меня под грудью и никак не проваливалось ниже. Брюхо мое, почечуй мой и весь мир противились, не воспринимали такой диковинной настойки.

Но главной достопримечательностью «Поплавка» была все же его хозяйка и распорядительница Нинка. Блекленькое, с детства заморенное существо с простоквашно-кислыми глазками, излучавшими злое превосходство и неприязнь ко всем обретающимся вокруг нее людям и животным, она была упряма и настойчива в своем ответственном деле.

Из еды в «Поплавке» чаще всего подавались рассольник, напоминающий забортную жидкость реки Вологды, лепешка, называемая антрекотом, с горошком или щепоткой желтой капусты, сверху, в виде плевка, чем-то облитой, и мутно-розовый кисель с не промешанным в нем крахмалом, вглуби напоминающим обрывки глистов. Случалось, на закусь подавали две шпротины, кусочек селедки с зеленым лучком или на какой-то хирургической машинке тонко-тонко нарезанный сырок. Три кусочка, широко разбросанных по тарелке...

Вот сюда-то, в это заведение, и любил захаживать поэт Николай Михайлович Рубцов. Сидит себе за столиком, подремывает иль стихи слагает...

И вот в один не очень погожий вечер... усталый, невыспавшийся поэт Рубцов, переплыв через Вологду-реку... прилепился в «Поплавке» за угловым столиком, покрытым пятнистой тряпкой, именуемой скатертью, заказал себе винца, антрекот, а поскольку ножа тут не выдавали, поковырял, поковырял вилкой антрекот этот самый, да и засунул его в рот целиком, долго жевал и достиг той спелости, что он проскочил через горло в неприхотливое брюхо и осел там теплым комочком. Чтобы смягчить ободранное антрекотом горло, Коля налил еще в стакашек и сопроводил закуску винцом, после чего облокотился на руку, да и задремал умиротворенно... :

Нинку скребло по сердцу, ох как скребло! Не может она видеть и терпеть, чтоб во вверенном ей заведении спали за столом. Тут что, заезжий дом колхозника иль гостиница какая-нибудь? Бегала, фыркала, головой трясла Нинка, стул нарочно на пол уронила — не реагирует клиент. И тогда она кошкой подскочила к нему и со словами: «Спать сюда пришел?» — дернула его за рукав, за ту руку, на которую он щекой опирался. От редкого приятного сна на ладонь поэта высочилась сладкая, детская слюна, от неожиданности и расслабленности Коля тюкнулся носом в стол и мгновенно, не глядя, ударил острым локтем Нинку да попал ей под дых — унижать много униженного бывшего подзаборника — занятие опрометчивое, по себе знаю.

Похватав ртом воздуху, Нинка огласила «Поплавок» визгом:

— О-оой, убили! О-оой, милиция!..

Нынче уж нет на месте ни пристани, ни дебаркадера, ни «Поплавка», и где, кого сейчас обсчитывает Нинка, кому и где хамит, знать мне не дано.

Бог с ней, с бабой этой. Дело не в ней, дело в том, что буквально через несколько дней Коля задорно читал нам замечательное, не побоюсь сказать, звездное стихотворение, в котором он преподал урок всем поэтам, читателям будущих времен, урок доброты, милосердия, сердечного, может, и святого отношения».

Увы... Тут писатель Астафьев малость ошибся... Не всем преподал Николай Рубцов урок доброты, или по крайней мере, не все усвоили этот урок. И воспоминания самого Виктора Петровича доказательство этому. В принципе, для того чтобы снизить романтический пафос рубцовского стихотворения, достаточно было и рецепта приготовления «кадуйского вина», но Астафьеву этого показалось недостаточно, он рассказывает и о нужнике, и о «будущих гражданах Страны Советов», что блаженствуют, «разгребая перед собой натуральное дерьмо, плавающее вокруг дебаркадера».

А описание кушаний чего стоит? Все эти плевки капусты, кисель с крахмалом, похожим на обрывки глистов...

Ну и, конечно, сам Рубцов, нарисованный Астафьевым и снаружи: «на ладонь высочилась сладкая, детская слюна», и изнутри: «неприхотливое брюхо», в котором «теплым комочком» осел непрожеванный антрекот, и «ободранное антрекотом горло» — тоже под стать обильно окружающему его дерьму... «Коля... мгновенно, не глядя, ударил острым локтем Нинку да попал ей под дых».

Понятно, что Астафьев хотел развернуть в прозаическом исполнении хрестоматийную цитату, «когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда...». Но немножко напутал... Стихи, действительно, порою растут из сора... Но не из дерьма ведь...

И наверное, и не было бы надобности цитировать столь насыщенные экскрементами воспоминания, но читаешь стихотворение Николая Рубцова и кажется, что именно об этих, написанных три десятка лет спустя после его гибели воспоминаниях и писал поэт, сидя в ресторане-поплавке:

Сижу себе. Разглядываю спину

Кого-то уходящего в плаще.

Хочу запеть про тонкую рябину,

Или про чью-то горькую чужбину,

Или о чем-то русском вообще!

Об этом «русском вообще» и весь сборник стихов Николая Рубцова «Сосен шум», сборник, которому предстоит стать последним, который он успеет увидеть при жизни:

Остановившись в медленном пути,

Смотрю, как день, играя, расцветает.

Но даже здесь... чего-то не хватает...

Недостает того, что не найти.

Как не найти погаснувшей звезды,

Как никогда, бродя цветущей степью,

Меж белых листьев и на белых стеблях

Мне не найти зеленые цветы...

Ну а стихотворение «Сосен шум», давшее название последней прижизненной книге Рубцова, похоже на клятву перед последней дорогой. Не страшит, что и оставшийся путь будет таким же нерадостным, как тот, что уже пройден:

Пусть завтра будет путь морозен,

Пусть буду, может быть, угрюм,

Я не просплю сказанье сосен,

Старинных сосен долгий шум...

Когда книга «Сосен шум» была перепечатана, «Рубцов, — как пишет Сергей Чухин, — стал собираться в Вологду. Мы проводили его на аэродром».

— 6 —

«Всегда потрясает незащищенность сильного... — вспоминает о встрече с Рубцовым весной 1968 года Валерий Кузнецов. — Сидим на скамейке бесконечной аллеи — сквера по улице Добролюбова. Пьем не торопясь пиво — прямо из бутылок. Рубцов, насупившись, «прячется» в себя. Потом быстро посматривает в мою сторону, продолжает разговор с непривычной ласковостью: «Лена... дочь у меня... Показывал ей ночью звезды... говорил о них. А утром выводит меня за руку на улицу. Смотрит на солнце, на меня — не понимает: «А где же звезды?»

Молчит, улыбается дочери в Николе. И — с печалью:

— По радио стихи как-то передавали... Старая запись — дома-то не был давно. Она слушает и кричит: «Папа, папа! Ты когда приедешь?..»

В этом же году — наконец-то — он получил свое первое жилье — комнатенку в рабочем общежитии.

Все-таки не напрасным оказалось знакомство с партийными боссами, завязавшееся еще там, на «последнем пароходе». Не напрасно Рубцов посвящал заведующему сектором печати областного комитета партии В. Т. Невзорову «стихи — привет».

«Дорогой» ли человек порадел Рубцову или какой-то другой чиновник — не известно. Однако хлопотать насчет квартиры, судя по воспоминаниям Владимира Степанова, Рубцов принялся еще в начале года:

«Как-то вьюжным днем, уткнувшись подбородком в шарф и ежась в легком, явно не по погоде пальто, Рубцов остановил меня в центре города и спросил:

— Как писать заявление на жилье? Мне говорят: напиши заявление и сходи к одному начальнику, расскажи о себе. Как это делается? Никогда мне не приходилось. Не умею я, не могу...»

Владимир Степанов вспоминает, что в тот раз Рубцов неодобрительно поворчал по поводу начальника, к которому отправляли его, и ушел своей дорогой, но через два месяца, когда снова встретился со Степановым, первым делом заговорил о своих квартирных хлопотах. На этот раз он отзывался о неведомом радетеле с восторгом.

— Оказывается, умный и добрый человек! — говорил он. — И в литературе не профан. Не ожидал. Нельзя судить о людях, не познакомившись с ними.

Ситуация не смешная, скорее грустная... На тридцать втором году жизни человек получает наконец-то собственный угол! И Рубцов считал, что ему еще повезло...

Сохранилось описание рубцовского новоселья на улице VI Армии, в доме 295.

«Квартирой оказалась комнатка, — пишет А. Рачков. — И была она совершенно пуста, если не считать небольшого чемодана и трех порожних бутылок, стоящих в переднем углу на обрывке газеты... Рубцов сидел на газете, как на пышном ковре, скрестив ноги по-турецки. И настроение его было поистине султанское: радость за четыре «собственные» стены и постоянный потолок над головой возвышала в собственном мнении».

Отношение Николая Рубцова к своей жилплощади было действительно чрезвычайно трогательным.

Об этом свидетельствуют и воспоминания Германа Александрова, который работал в то время в газете «Маяк» Вологодского района, куда Николай Рубцов частенько заносил свои стихи.

«Как-то он пришел возбужденный, радостный и сообщил:

— Получаю квартиру, может, поможешь мне въехать?

— Какой разговор, — говорю, — конечно, помогу!

Каково же было мое удивление, когда мы пришли в пустую длинную комнату, в которой кроме старенького чемодана ничего не было.

— И это все? — спросил я.

— Все, — ответил Николай.

В тот вечер мы вымыли окно, пол и отпраздновали Колино новоселье. Купили курицу, попросили у соседей кастрюлю и сварили в ней куриный бульон. Николай был жизнерадостен, много шутил, стал показывать мне свои фотографии».

О трогательной ответственности Рубцова — владельца жилплощади свидетельствует и телеграмма, которую он отправил по дороге в Константиново, из Подмосковья, Нинель Старчиковой: «Извини пожалуйста — будешь свободна закрой форточку комнате забыл — приветом — Николай».

Мы приводим эти подробности потому, что с жилплощадью на улице VI Армии Николая Михайловича Рубцова надули... Комната, которую Рубцов торжественно именовал квартирой, оказалась общежитием, и вскоре Рубцова начали уплотнять.

И, как все в жизни Рубцова, этот бессовестный обман поэта сразу оброс фантастическими домыслами. А в воспоминаниях Виктора Астафьева все эти измышления оказались развернутыми почти в эпическое полотно...

Виктор Петрович обстоятельно повествует, как руководство города пристроило-таки под крышу и самого бесприютного, по городу скитающегося поэта Рубцова...

«Ан судьба-злодейка и тут взяла поэта на излом, и тут ему подсунула испытание, да еще какое!

Соседом по квартире оказался инструктор обкома партии, этакий типичный выдвиженец из низов в плотные непоколебимые партийные ряды. Колю, значит, ему соквартирантом подкинули.

Расставил свои небогатые мебели и хрустали партдеятель, похвальные грамоты приколотил, коврик, хотя и не персидский, повесил, за шесть двадцать в магазине «Уют» купил, не поскупился. Уютненько так все получилось, и для полноты радости квартировладетель, недавний обитатель отдаленного района, решил познакомиться с тем, кого ему дали в придачу, слышал, что поэта, правда, пока ничего у него не читал и вообще на какую-то там поэзию у него не хватает времени, да и стишки он со школы запоминал туго; честно сказать, ни одного так и не запомнил до конца.

Поправил галстучек заречный новожитель и прямо в жилетке, по-свойски, по-домашнему отправился к поэту в гости. Тот пьяненький лежит на совершенно изувеченной раскладушке, в углу к стене прислонена старая икона, две-три связки книг, на полу стакан, явно «уведенный» из автомата с газировкой, недопитая бутылка вина. Большая бутылка с криво прицепленной наклейкой, и название на ней внушительное — «Мицное».

Более всего квартировладельца поразил даже не поэт, но раскладушка, прогнутая почти до полу совсем невнушительным телом. Половина, если не больше, пружинок из раскладушки была вырвана с мясом и болталась по бокам, при шевелении издавая скорбящий звон...

Гость робко представился поэту, тот плеснул в стакан какой-то горючей смеси и, сказав: «Ваше здоровье!» — хлопнул содержимое, не предложив, однако, гостю выпить.

В этих делах Коля (выделено мной. — Н. К.) был бит и натаскан, знал, кого надо угощать в расчете на ответное угощение. От этого хмыря в галстуке и в жилетке с пуговками хрен чего дождешься, этот явно не попутчик, и не контачить им в дальнейшей жизни.

— Как же вы так? — несмело начал свою проповедь гость; ведь на то он и партдеятель, пусть и маленький, чтоб вразумлять людей, учить их правильно жить.

— Чего как?

— Да вот не прибрались, не устроились и уже новоселье справляете, — смягчил гость упрек.

— А твое какое дело? Я не новоселье справляю, не пьянствую, я думаю.

— О чем же?

— А вот думаю, как воссоединить учение Ленина и Христа, а ты, мудак, мне мешаешь...

Не сразу партдеятель пришел в себя после тирады поэта, заикаться начал:

— Ды-да ка-ак вы можете? Я честный партийный работник, я...

— Запомни, рыло: честных партийных работников не бывает. Бывают только честные партийные дармоеды. И уходи отсюда на...

Разумеется, после такого диалога никакого милого соседства получиться не могло. Партийный ярыжка накатал на Рубцова жалобы во все инстанции, и в Союз писателей тоже, с крутыми обвинениями соквартиранта в оскорблении партии, несоблюдении квартирного режима, словесной развязности, доходящей до нецензурных выражений.

Послание это в Союзе писателей было зачитано вслух, при скоплении народа нашим воеводой Романовым, и осмеяно (выделено мной. — Н. К.), и обмыто. Однако ж воевода наш сам был партиец, его поволокли в самое красивое помещение города, где раньше размещалось Дворянское собрание, ныне обком, сделали соответствующее внушение.

Вернувшись из высокой партийной конторы с испорченным настроением, начальник писателей глянул строго на братию свою, хлопнул какой-то книжкой о стол и послал подвернувшееся под руку молодое дарование в магазин за вином, сказав отрешенно: «Без пол-литра тут не разобраться».

Народ был удален из творческого помещения, поэт-бунтарь и отец наш, слуга творческого народа, остались наедине — для конфиденциальной беседы.

О чем они беседовали, ни тот ни другой нам не доложились.

Рубцов все реже и реже стал наведываться в свою келью за рекой, снова превратился в бесприютного бродяжку, ночевал у друзей, у знакомых бабенок, бывал, реденько правда, в доме у начинающей поэтессы Нелли Старичковой, работавшей медсестрой в местной больнице. К ней он относился с уважением, может быть, со скрытой нежностью. Здесь его не корили, не бранили, чаем поили, маленько подкармливали, если поэт был голоден, но бывать часто у Нелли, живущей с мамой, он стеснялся. Загнанность, скованность, стеснительность от вольной или невольной обязанности перед людьми — болезнь или пожизненная ушибленность каждого детдомовца, коли он не совсем бревно и не до конца одичал в этой разнообразной, нелегкой жизни.

Недосыпал поэт, недоедал, обносился, чувствовал себя неполноценным, от этого становился ершистей, вредней, гордыня ж стихотворца непомерна, как кто-то верно заметил».

Замечательным все-таки свойством обладают беллетристы, рванувшие из патриотического лагеря на демократические хлеба! Стоит им только задуматься о чем-либо, и вот, еще и мысли-то никакой не появилось, а воображение уже накручивает детали, образы, картины, да такие разухабистые, пропитанные такой ненавистью к советским временам, что доверчивый читатель сразу представляет и туповатого инструктора обкома партии, приколачивающего на стенку своей комнаты коврик за шесть двадцать (а почему не за семь сорок?), и хамоватого стихоплета, который и в пьяном состоянии расчетливо помнит, кого надо угощать в расчете на ответное угощение, и веселых парней — вологодских писателей, которым якобы зачитывает веселья ради их воевода жалобу партийного ярыжки...

Бессмысленно доказывать, что никогда не был Николай Рубцов жлобом, напряженно рассчитывающим, кому и сколько налить. Точно так же нелепо объяснять, что, получив жалобу от инструктора обкома партии, никак не могли веселиться в Союзе писателей...

Как-никак далековато было до девяностых годов в шестьдесят седьмом...

Зато о том, что «квартира», которой так гордился Рубцов, находилась в рабочем общежитии, в воспоминаниях Виктора Астафьева почему-то ничего не говорится...

Но сохранилось письмо самого Рубцова на имя секретаря Вологодского обкома партии Василия Ивановича Другова (у В. П. Астафьева — получить жилье Рубцову помогает секретарь Вологодского обкома КПСС Анатолий Семенович Дрыгин), в котором он сам рассказывает об этой пикантной особенности полученной им «квартиры».

Изложив вкратце свою горестную биографию, Рубцов сразу переходит к сути дела:

«При Вашем благожелательном участии (Вы, конечно, помните встречу с Вами вологодских и других писателей) я получил место в общежитии (выделено мной. — Н. К.). Искренне и глубоко благодарен Вам, Василий Иванович, за эту помощь, так как с тех пор я живу в более-менее нормальных бытовых условиях.

Хочу только сообщить следующее:

1. Нас в комнате проживает трое.

2. Мои товарищи по местожительству — люди другого дела.

3. В комнате, безусловно, бывают родственники и гости. Есть еще много такого рода пунктов, вследствие которых я до сего времени не имею нормальных условий для работы. Возраст уже не тот, когда можно бродить по морозным улицам и на ходу слагать поэмы и романы. Вследствие тех же «пунктов» я живу отдельно от жены — впрочем, не только вследствие этого: она сама не имеет собственного жилья...»

Письмо это не закончено, и непонятно: то ли Рубцов вообще решил не обращаться к Другову, то ли использовал этот текст как вариант, а отправил какое-то другое письмо... Тем не менее даже и в черновике едва ли стал бы Рубцов придумывать, что в комнате кроме него живут еще двое, если бы жил, как утверждает В. П. Астафьев, один. Отнести это письмо к более раннему периоду жизни Рубцова тоже не получается. Излагая свою биографию, Николай Михайлович пишет, что он «в настоящее время — студент-заочник последнего курса». А это значит, что письмо писалось не раньше лета 1968 года, то есть когда Рубцов уже отпраздновал новоселье на улице VI Армии.

Возможно, Николай Михайлович забраковал этот вариант письма и потому, что слишком сбился на свои личные дела. Слишком — для официального документа, который где-то будут записывать в регистрационные книги, на котором будут писать резолюции.

Во всяком случае, обрывается письмо неожиданно и как-то неловко:

«Среди малознакомых людей я привык называть себя «одиноким». Главное, не знаю, когда это кончится, Василий Иванович! Вряд ли я ошибусь, если скажу, что жизнь зовет к действию».

— 7 —

Таким же неожиданным и неловким, как оборванное на полуфразе письмо, был и окончательный разрыв Рубцова с Генриеттой Михайловной.

Кстати, превращение в общагу жилплощади на улице VI Армии сыграло в этом разрыве далеко не последнюю роль...

Летом 1968 года еще ничего не предвещало решительной ссоры.

После похорон Яшина Рубцов приезжал в Николу, где Генриетта Михайловна, Лена и Александра Александровна уже перебрались жить в сельсовет, поскольку «плоскокрышая избушка» окончательно пришла в негодность.

Тогда и состоялся разговор о дальнейших планах.

«Рубцов, — вспоминает Генриетта Михайловна, — звал нас переехать в Вологду, но жилья у него не было, жил в общежитии...»

По-видимому, Рубцов все-таки пообещал забрать семью в Вологду. Сдержать обещание (см. письмо Другову) не удалось, но объяснить это Генриетте Михайловне, а главное, ее матери — «теще-гренадеру», было невозможно.

Впрочем, Рубцов и не объяснял ничего. Он просто махнул рукой...

И вот 6 ноября 1968 года пришло извещение:

«В Тотемский райнарсуд обратилась гр. Меньшикова Генриетта Михайловна о взыскании алиментов на содержание ребенка, поэтому просим Вас выслать справку о Вашем семейном положении и о заработке».

На что рассчитывала Александра Александровна, подговаривая свою дочь подать на Рубцова в суд, — непонятно. Едва ли она питала какие-то иллюзии насчет рубцовских заработков... Решение было скорее импульсивным, чем расчетливым, и возникнуть могло только в атмосфере полной нищеты и безвыходности вологодской деревни. Но, хотя Генриетта Михайловна и не ждала ничего хорошего от суда, слова судьи, объявившего, что алиментов будет начислено — пять рублей в месяц, ошеломили ее.

Генриетта Михайловна прекратила судебное дело и снова попыталась восстановить прежние отношения с мужем. Через месяц он получил открытку:

«Коля, здравствуй! Поздравляю тебя с Новым годом и днем рождения. Желаю тебе всего наилучшего. Суд прекратила, по какой причине, потом узнаешь. Как у тебя дела? Привет от Лены».

Известно, что на Пасху 1969 года Генриетта Михайловна приезжала в Вологду.

«Я была на курсах клубных работников в Кириллове. На обратном пути, это было в апреле, я заехала к Рубцову, он жил уже на улице Яшина. Я пришла утром. Рубцов был один. День был субботний 11 апреля. Я у него прибралась, помыла, он сходил в магазин, принес еду, я приготовила обед, и к обеду к нам пришли гости... На другой день была Пасха. Утром он принес из магазина яйца, я их сварила в луковой шелухе, они стали красными, и мы пошли к Астафьевым. Это было 12 апреля в первый коммунистический субботник».

Жена Виктора Астафьева, хотя и перепутала даты,[18] но само Светлое воскресенье и своих гостей запомнила хорошо...

«Не помню, на второй или на третий день после майских праздников... — пишет она в своих воспоминаниях, — перед обедом приходит к нам Николай Михайлович, постриженный, в голубой шелковой рубашке, смущенно-улыбчивый, руки спрятаны за спину, а сам все улыбается, и загадочно, и радостно. За ним вошла женщина, светловолосая, скромно одетая, чуть смущенная, но полная достоинства. Мы как раз пили чай и пригласили их. Войдя в кухню, Николай торжественно поставил на стол деревянную маленькую кадушечку, разрисованную яркими цветами, — такие часто продают на базаре. В ней — крашеные разноцветные яички. Заметив наше удивление, тут же выпалил радостно: «Сегодня же Пасха! А вы и не знали? Я же говорил, что они не знают, — сказал он, обратившись к своей спутнице. — Христос воскрес! — весело крикнул он. — А можно похристосоваться-то?»

Всем стало весело. Сели за стол. Разделили на части одно расписное яйцо, остальные оставили в кадушечке — очень уж красиво. Николай сообщил, что яички эти привезла Гета, и указал на женщину. Я поблагодарила, поинтересовалась, откуда и когда она приехала. Мне тоже захотелось сделать ей приятное, и я спросила, есть ли у нее дети, чтоб послать им гостинцы. Она потупилась, как-то странно улыбнулась, на Колю взглянула и, тряхнув головой, ответила, что есть — девочка.

Коля перестал есть и, подумав, сказал серьезно:

— У этой женщины живет моя дочь... Лена...»

Примирение не состоялось.

В своей однокомнатной квартире на улице Александра Яшина, которую ему все-таки дали после стольких мытарств, Рубцов продолжал жить свободным от каких-либо семейных обязательств человеком...

Самое время было начинать новую жизнь, тем более что теперь у него была не только квартира, но и диплом. В 1969 году Рубцов наконец-то закончил Литературный институт и защитил диплом.

Защищался он своим сборником «Звезда полей».

«Я, как заведующий редакцией русской советской поэзии издательства «Советский писатель», — писал в рецензии на дипломную работу Николая Рубцова Егор Исаев, — был у истоков этой, прямо скажем, замечательной книги. И после выхода ее в свет, я, уже как читатель, перечитывая ее, всегда находил в ней что-то новое для себя. Я помню ее сердцем. Помню не построчно, а всю целиком, как помнят человека со своим неповторимым лицом, со своим характером. Эффектного, ударного в книге ничего нет. Есть задушевность, раздумчивость и какая-то тихая ясность беседы. В ней есть своя особая предвечерность — углубленный звук, о многом говорящая пауза. О стихах Рубцова трудно говорить, как трудно говорить о музыке. Слово его не столько обозначает предмет, сколько живет предметом, высказывается его состоянием. Особенно эта черта присуща его стихам цикла, посвященного северной деревне. Да, она во многом — об уходящем. Но мимолетное прощание всегда предопределяется мимолетностью и несерьезностью встреч. И такая мимолетность не свойственна творчеству Рубцова. Он, если прощается, то обязательно любя. Он как бы печалуется любовью. А если уж встречается, то тоже для того, чтобы полюбить (выделено мной. — Н. К.). Его стихи учат чувству мучительного постоянства...»

Егор Исаев пишет в своем отзыве о стихах Рубцова, но, читая отзыв, задумываешься об отношениях Рубцова с Генриеттой Михайловной и, кажется, что слова, «если прощается, то обязательно любя» — о них...

Впрочем, почему кажется? Это так и есть. Еще раз повторим, что невозможно разделить стихи Рубцова и его жизнь... Они взаимопроникают друг в друга и наполняют друг друга необыкновенным, рубцовским светом...

А диплом Литературного института пригодился Рубцову. В сентябре его зачислили в штат «Вологодского комсомольца».

Незаметно дела налаживались, и можно было бы жить более или менее нормально, но уже кончалась сама жизнь...

ГЛАВА ПЯТАЯ

Перечень лишений, испытанных Николаем Михайловичем Рубцовым, нужно пополнить тем, что ему так и не удалось выпустить ни одной своей книги в том составе и порядке, как бы ему хотелось.

Первая книжка «Лирика» составлялась вообще без участия Рубцова.

«Я получил письмо из Архангельска, — писал он летом 1964 года. — Стихи «Русский огонек», «По холмам задремавшим» и еще многие стихи, которые дали бы лицо книжке, мне предлагают обязательно убрать из рукописи. Даже стихотворение «В горнице моей светло» почему-то выбрасывают. Жаль. Но что же делать? Останутся в книжке стихи мои самые давние»...

Книги «Звезда полей» и «Сосен шум» проходили в издательстве трудно и вместили в себя помимо рубцовских шедевров еще и те компромиссы, на которые вынужден был идти поэт, чтобы пробиться к читателю.

Говоря так, я не пытаюсь принизить заслуги первых редакторов Рубцова. Совершенно очевидно, что без их усилий встреча читателей с поэзией Рубцова не состоялась бы еще долгие годы... Но вместе с тем очевидно и другое. «Легализируя» поэзию Рубцова в советской литературе, редакторы по мере сил разбавляли зрелую лирику поэта бодрым пафосом ранних стихотворений, приглушали внутреннюю подсветку, что возникает в перекличке образов рубцовских стихов.

Наверное, в дальнейшем, получив выслугу лет, Рубцов и сам — отчасти! — исправил бы положение, убрал бы следы редакторско-цензурного насилия из своих сборников, но — увы! — жизнь его оборвалась слишком рано...

— 1 —

Я говорю об этом так уверенно потому, что в Государственном архиве Вологодской области наткнулся на интересный рубцовский автограф. Озаглавлен он — «Успокоение».[19] Далее рукой Рубцова написано тридцать девять заголовков стихов.

Совершенно очевидно, что перед нами план небольшого — около одного печатного листа — сборника или раздела в сборнике.

«1. За оконцем; 2. Жара; 3. Таковы леса; 4. Род. деревня; 5. Цветы; 6. Увядшие цветы; 7. По вечерам; 8. В обители природы; 9. Душа хранит; 10. Встреча; 11. Встреча (вторая); 12. Когда душе моей; 13. Ива; 14. Светлый покой; 15. В краю лесов, полей; 16. Захлебнулось поле; 17. Журавли; 18. В избе; 19. Душа; 20. Венера; 21. Аленький цветок; 22. Природа; 23. Гроза; 24. После грозы; 25. Слухи; 26. На реке; 27. Сентябрь; 28. Дуэль; 29. Пушкин; 30. Кедрин; 31. Тютчев; 32. Есенин; 33. Гоголь; 34. В горнице; 35. Над вечным покоем; 36. Ночь на (неразборчиво); 37. Тихая родина; 38. Пасха; 39. Есть пора».

Стихотворения — «Жара», «Родная деревня», «Цветы», «По вечерам», «Душа хранит», «Встреча», «Ива», «Журавли», «В избе», «Венера», «Аленький цветок», «Природа», «Гроза», «После грозы», «Сентябрь», «Дуэль», «В горнице», «Над вечным покоем» — свои названия не изменили.

Часть стихов обозначена в списке начальными строками: «Когда душе моей» — «В глуши»; «Светлый покой» — «На озере»; «В краю лесов, полей» — «Прощальный костер»; «Захлебнулось поле» — «Острова свои обогреваем»; «Пасха» — «Промчалась твоя пора»; «Есть пора» — «Слез не лей».

Нетрудно догадаться, что обозначенному в списке названию «В обители природы» соответствует стихотворение «В святой обители природы», «Пушкин» — «О Пушкине», «Тютчев» — «Приезд Тютчева», «Есенин» — «Сергей Есенин», «Гоголь» — «Однажды», «Тихая родина» — «Тихая моя родина».

Без особого затруднения идентифицируется стихотворение «Таковы леса». В сборнике «Лирика» так было озаглавлено стихотворение «Сапоги мои — скрип да скрип». Вероятно, заголовку «Увядшие цветы» соответствует стихотворение «Цветок и нива» — в заголовок вынесена усеченная первая строка: «Цветы! Увядшие цветы». Совершенно точно, из письма Николая Рубцова Сергею Багрову, отправленному в декабре 1964 года, известно, что «Философские стихи» предполагалось назвать «Душа». Без риска ошибиться можно предположить, что заголовком «Слухи» обозначено стихотворение «Кого обидел». Про слухи у Рубцова, кажется, больше нигде и не говорится... Точно так же, как и поэта Кедрина Рубцов упоминал только в стихотворении «Последняя ночь». Наверное, не ошибемся мы, предположив, что заголовком «За оконцем» обозначено стихотворение «Уединившись за оконцем».

Сложнее с заголовками «Встреча (вторая)», «На реке» и «Ночь на...».

Возможно, что заголовок «На реке» обозначает стихотворение «На реке Сухоне». Два претендента есть и на место тридцать шестого стихотворения: «Ночь на родине» и «Ночь на перевозе».

Ну и совсем уже непонятно, какое Николай Рубцов имел в виду стихотворение, говоря о встрече (второй)... У него было написано еще во время службы на флоте стихотворение «Встреча»: «Ветер зарю полощет в теплой воде озер... Привет вам, луга и рощи, и темный сосновый бор», которое кончалось словами: «И я отпускник-матрос — горжусь, что в морском дозоре бдительно вахту нес»... Однако это стихотворение настолько не соответствует уровню стихов, с которыми работал Рубцов, составляя «Успокоение», что его можно смело отбросить.

Видимо, в поисках отгадки надо идти другим путем... В списке после загадочной «Встречи (второй)» идут стихотворения «Успокоение» и «Ива», написанные летом 1964 года. Рубцов впервые воспроизводит их в письме своему руководителю Н. Н. Сидоренко. Так вот, предваряя их, Рубцов приводит еще одно стихотворение...

Поднявшись на холмах,

старинные деревни

И до сих пор стоят, немного накренясь.

И древние, как Русь, могучие деревья

Темнеют вдоль дорог,

Листву роняя в грязь.

Но есть в одном селе,

видавшем сны цветенья

И вихри тех ночей, когда нельзя дремать,

Заросший навсегда травою запустенья

Тот дворик дорогой, где я оставил мать.

Со сверстницею здесь мы лето провожали,

И, проводив, грустим уж много-много лет.

Грустнее оттого, что все мои печали

Кому я расскажу? Друзей со мною нет...

Ну что ж! Пусть будет так!

Ведь русские деревни

Стояли и стоят, немного накреняясь,

И вечные, как Русь, священные деревья

Темнеют вдоль дорог,

листву роняя в грязь...

Возможно, это и есть то стихотворение, которого не достает в списке...

— 2 —

Частично стихи, включенные Рубцовым в список, публиковались в прижизненных сборниках, остальные опубликованы уже после смерти в «Подорожниках» и «Последнем пароходе». Так что в этом смысле обнаруженный мной в архиве автограф поэта ничего нового не открывает. Но вот отбор стихотворений, размещение их относительно друг друга — ошеломительно непривычны...

Николай Рубцов назвал свой сборник «Успокоение». Об успокоении говорится в двенадцатом стихотворении сборника:

Когда душе моей

Сойдет успокоенье

С высоких после гроз

Немеркнущих небес,

Когда, душе моей

Внушая поклоненье,

Идут стада дремать

Под ивовый навес,

Когда душе моей

Земная веет святость

И полная река

Несет небесный свет, —

Мне грустно оттого,

Что знаю эту радость

Лишь только я один:

Друзей со мною нет...

Все стихотворение синтаксически необыкновенно мастерски вмещено в одно предложение. Основное пространство его занимает троекратное повторение обстоятельства времени — когда... когда... когда... Само же действие вмещено в два слова — мне грустно... А дальше, еще три строки, объяснение причины грусти. Грустно не от самого одиночества, а от невозможности приобщения друзей к «немеркнущим небесам», «земной святости», «небесному свету».

Столь нехарактерная для поэзии Рубцова статичность стихотворения обусловлена замыслом. Дьявольские силы «Поезда» производят лязгающее, свистящее движение, а успокоение, обретение вечного покоя никакого движения и не предполагают.

И тут надобно вспомнить, что в православной традиции успокоение всегда воспринималось как высшая ступень нравственного совершенства человека. Отказываясь от грешной сутолоки страстей, человек обретает возможность преодолеть их, очиститься. Стремление хотя бы в старости обрести покой — заветная мечта православного человека, высший дар, который можно получить от судьбы.

Как всегда в стихах Рубцова, настоящее и будущее время смешиваются здесь, существуют одновременно. Стада идут дремать уже сейчас, река тоже несет небесный свет в настоящем времени, а успокоение только еще сойдет в будущем, но уже сейчас знает герой стихотворения эту радость.

Далее идет как бы описание прогулки. Ничего нарочитого в этом описании нет. «Иду в рубашке»... «Цветут ромашки»... «На них ложится тень ветвей»... Однако если мы вспомним «Старую дорогу»:

Навстречу им июльские деньки

Идут в нетленной синенькой рубашке,

По сторонам качаются ромашки,

И зной звенит во все свои звонки,

И в тень зовут росистые леса...

обнаружится ритуально-точное повторение ключевых слов, объяснить которое случайным совпадением невозможно. Впрочем, если следовать гегелевской логике, этого мы пока еще не знаем. Так что описание летнего дня и не вызывает у читателя ничего, кроме узнавания милого каждому человеку пейзажа. Происходит безмятежно-расслабленное погружение в настоянный на запахе разогретой солнцем травы воздух июльского дня. Но одновременно совершаются и некие магические действия, и вот реалистический пейзаж начинает размываться, и в нем проступает то, что видно рубцовским глазам:

И так легки былые годы,

Как будто лебеди вдали

На наши пастбища и воды

Летят со всех сторон земли!..

Картина, что и говорить, впечатляющая.

Разбросанные в разных краях годы наших жизней соединяются в библейско-пастушьей простоте жизни.

И все... Магический сеанс завершен. Вместе с пробуждением отдаляется от нас и чудное видение. Только смутное, неразборчивое эхо доносится издалека:

И снова в чистое оконце

Покоить скромные труды

Ко мне закатывалось солнце,

И влагой веяли пруды...

Владимир Даль в качестве иллюстрации к слову «покоитъ» приводит выражение: «Они взяли к себе деда, чтобы покоить его у себя». По Николаю Рубцову, «скромные труды» покоит солнце, то есть источник света, питатель самой жизни. Если мы вспомним, что труды эти с самого начала стихотворения были связаны с солнцем, светозарный характер их становится очевидным.

Но там, где есть свет, должна быть и тьма, доброму в земной жизни всегда противостоит злое, покою — сутолока, Богу—дьявол...

Уже второе стихотворение «Жара» закрепляет тему противостояния Света и Тьмы как главную в сборнике. Начинается «Жара» с появления «вещей старухи»:

Всезнающей вещей старухе

И той не уйти от жары...

Стихотворное бытие этого персонажа коротко. Вещая старуха лишь обозначена как инициатор устроенного силами зла шабаша. Свист, лязганье, грохот рубцовского «Поезда» вытесняют в «Жаре» мирные приметы летнего дня:

С ревом проносятся мухи,

С визгом снуют комары,

И жадные липнут букашки,

И лютые оводы жгут.

Все стремительно, все перенапряжено, все это обрушивается на светозарный мир предыдущего стихотворения...

Страшные предчувствия томят все живое. И вот уже и барашки жалобно плачут, и лошади, топая, ржут, и даже могучий племенной бык и тот охвачен беспокойством.

Вызванная вещей старухой сатанинская сила, разумеется, появляется. И нас не должно смущать, что, ощутив ее приближение, мы тут же видим, как ускользает она, трансформировавшись в «дьявольскую силу», вдруг сообщившуюся людям.

Иначе и не бывает. Опереточная персонификация черной силы в образе черта с рогами и хвостом — мираж, самой силой зла и порождаемый для того, чтобы отвлечь внимание от главного ее местопребывания — человека. Вспомните, что и в Евангелии, где бесы даны, так сказать, в их объективной реальности, они ни разу не принимают видимых глазами очертаний. Зато «продукт жизнедеятельности» бесов, вселившихся в людей, налицо. Налицо он и в стихотворении Рубцова:

И строят они и корежат,

Повсюду их сила и власть...

Ну а поскольку, в отличие от Евангелия, изгнать бесов, хотя бы в тех же барашков за неимением свиней, в «Жаре» некому, то неизгнанная бесовская сила достигает тут апогея:

Когда и жара изнеможет,

Гуляют еще, веселясь!..

— 3 —

Вопрос о том, был ли Рубцов православным человеком, выходит за пределы его биографии, он принципиально важен для понимания эпохи, в которой жил Рубцов. С одной стороны, вся система образов в поэзии Рубцова ориентирована на православие и вне православия не осуществима... Но, с другой — в воспоминаниях о поэте практически отсутствуют даже намеки на воцерковленность Николая Рубцова или хотя бы попытку воцерковиться, предпринятую им. Нет подтверждений, был ли поэт вообще крещен...

Правда, в последнее время «исследователи» и «мемуаристы» как будто сговорились, чтобы — пусть и задним числом! — воцерковить поэта.

Рассказывают, например, что мать Николая Михайловича якобы пела в церковном хоре. В юности — в селе Спасском; будучи замужем — в Вологде. И хоронили ее тоже церковные люди.

Насчет церковных людей спорить не буду... Православная церковь — наш родной дом, и все мы, даже и позабывшие дорогу к храму, остаемся пусть и плохими, но чадами Церкви, церковными людьми...

Зато предположение, что жена партноменклатурного деятеля, выстраивающего при пении «Интернационала» по стойке смирно свою семью, поет в церковном хоре — явно из области женской фантазии.

Точно так же, на наш взгляд, достаточно наивной мистификацией выглядит опубликованная в «терровском» трехтомнике[20] телеграмма: «Дорогой Николай Николаевич Христос Воскресе — Рубцов».

Чем могла грозить в 1964 году работнику «идеологического» института, Николаю Николаевичу Сидоренко, подобная телеграмма, какими неприятностями могла она обернуться для самого Рубцова, объяснять бессмысленно. И тут могут быть два варианта: или эта телеграмма «отправлена» самими публикаторами, или же она является плодом розыгрыша каких-то рубцовских недоброжелателей... Косвенным свидетельством в пользу наших рассуждений служит и то, что в достаточно обширной переписке с Н. Н. Сидоренко Николай Рубцов ни в единой строке не сбивается на тон церковного или хотя бы думающего о воцерковлении человека...

Увы...

Никаких достоверных свидетельств воцерковленности Николая Михайловича Рубцова нам обнаружить не удалось. И хотя это тоже еще ни о чем не говорит, но все-таки с очень большой определенностью можно утверждать, что ни в детдоме, ни в Тотемском лесотехникуме, ни в Приютино, ни на флоте, ни на Кировском заводе, ни будучи студентом дневного отделения Литературного института Рубцов просто не имел возможности для тайного воцерковления.

Вся его жизнь протекала в общежитской открытости, и любая подобная попытка была бы, если и не осуждена соседями по кубрику или общежитской койке, то по крайней мере замечена. Относительная бесконтрольность появляется в жизни Рубцова уже после исключения его из Литинститута...

Кстати, единственное более или менее четкое упоминание о посещении Николаем Рубцовым церковной службы сделано Виктором Астафьевым и — увы! — как и многое другое в этих воспоминаниях, более напоминает застольную историю, чем заслуживающее доверия свидетельство...

«Я крякнул и начал пить через край котелка остывший чай, глядя в сторону церкви. И как исчез, так и появился-выплыл из береговых зарослей поэт Рубцов. Но только все было наоборот: сперва возникла и заблестела под солнцем молодая, умственная лысинка, затем лицо выявилось, вот поэт бредет уже по пояс в сияющих травах, кое-где росы не обронивших, вот в чертополохах весь означился (здесь и далее выделено мной. — Н. К.). Не видно, чтоб его водило из стороны в сторону, чтоб качался он. По лицу поэта бродил отблеск солнца и улыбка, та самая, что появляется у него в минуты блаженства в левом уголке рта.

— Здорово ночевали! — сказал поэт Рубцов, перешагивая через бревно. Обведя нас искрящимся, каким-то детски незамутненным взором, начал рассказывать, как хорошо погулял, угодил в церковь к концу службы, пение слышал, батюшка узнал его, причастил, и они с ним долго и хорошо говорили. Народ тоже, который узнавал поэта, кланялся ему.

— И знаете, ребята, — сам себе радуясь и удивляясь, сказал Коля, — у меня стихотворение пошло, запев, четыре строчки первые уже сложились».

православной красоте и глубине языка, в котором живут лучшие книги Василия Белова, Валентина Распутина, Федора Абрамова, Евгения Носова...

Вспомним о моде на иконы, на туристические поездки для ознакомления с церковными памятниками архитектуры, возникшей тогда в среде городской интеллигенции. Хотя туг, как часто бывает у интеллигенции, произошло смещение интересов: главного на сопутствующее (многих привлекала не сама православная вера, а материальная атрибутика веры) — это движение своей массовостью, а главное, осознанием православия как объективной ценности, явно не вписывалось в советские атеистические планы.

Понятно, что можно в церковь пойти и после попойки... Тут уж человек сам решает, в осуждение причащается он или во спасение, но вот то, что батюшка причастит человека, пришедшего к концу службы, весьма сомнительно... Но ведь Виктор Петрович и сам знает это, не зря у него Рубцов после церкви, после Святого причастия, в чертополохах весь означился...

Но бог с ним, с Астафьевым...

Ни к чему и нам насильно затягивать Рубцова в церковь, тем более что если даже и занялся — и слава богу! — Рубцов в последние годы жизни воцерковлением, то это все равно ничего не меняет в постановке нашего вопроса, ибо к этому времени вся поэзия Рубцова уже была проникнута духом православия...

Поэтому правильнее, на наш взгляд, говорить не о воцерковленности Рубцова, а о постижении им православия через язык, через культуру.

— 4 —

Мы уже говорили, что атеистическая тьма, сгущавшаяся над Россией, так и не сумела перебороть православной светоносности русского языка. И происходило чудо. Прошедшие через атеистические школы и институты люди, прикасаясь в работе со словом к живой стихии языка, усваивали и начатки православного мировоззрения.

Особенно ярко это проявлялось в так называемой деревенской литературе. Определение «деревенщики», казалось бы, неточное — писатели этой школы не ограничивались деревенским материалом — и даже несет в себе некий пренебрежительный оттенок, но по сути верное, если говорить о

Возвращаясь к судьбе Николая Михайловича Рубцова, подчеркнем, что его путь к православию, пролегающий не через церковь, а через русскую классическую поэзию, в общем типичен для литераторов, начинавших свой путь в конце пятидесятых годов.

Рубцов, в силу своей необыкновенной одаренности, прошел по этому пути дальше других, но все равно это был, мягко говоря, не самый прямой путь.

Сбиться с него не составляло труда, и многие, конечно же, сбивались, забредали в трясину интеллигентских компромиссов, улавливались в капканы различных вероучений. Этих искусов Рубцов, слава богу, избежал... Но душа его, уже открытая Богу, церковной защиты от натиска враждебных человеку темных сил не имела. Тут невоцерковленный Рубцов мог рассчитывать только на самого себя.

В воспоминаниях того же Астафьева можно прочитать, как находили на Рубцова темные силы, как застигнутый ими начинал возводить поэт химеры чудовищных построений, корежа при этом и свою собственную и окружающих людей жизнь. Потом он овладевал собою, сверхъестественным усилием выныривал из засасывающей темноты к свету и сразу яснел, стихал...

Со временем Рубцов научился различать приближение темных сил. Порою ему удавалось уклониться от контакта с ними, иногда и противостоять.

Но именно иногда.

Не всякий раз...

Впрочем, лучше об этом рассказано в самих рубцовских стихах...

Третьим в сборнике «Успокоение» Рубцов поставил стихотворение «Сапоги мои — скрип да скрип». В списке Рубцова оно обозначено заголовком «Таковы леса».

Рассуждения:

Таковы на Руси леса

Достославные,

Таковы на лесной Руси

Сказки бабушки.

Эх, не ведьмы меня свели

С ума-разума

Песней сладкою —

Закружило меня от села вдали

Плодоносное время

Краткое...

сделали бы честь самому толстокожему материалисту.

По сюжету сборника они идут следом за рассказом о приближении лесной нечисти, ощущаемом поэтом. Ведь не случайно он вспоминает вдруг о существовании этой нечисти:

Знаешь, ведьмы в такой глуши

Плачут жалобно...

И вот, когда уже затягивает душу в страшное ведьмовское кружение, герой стихотворения вполне убедительно, с материалистических позиций начинает рассуждать о причинах, ввергших его в гибельное движение. И тут не важно, насколько искренен он сейчас. Герой стихотворения обороняется от колдовских чар, притворяясь этаким бесчувственным к их воздействию материалистическим пеньком. Маскируясь, он становится неинтересен для духов тьмы, и они отходят от него...

— 5 —

В самом построении своего сборника «Успокоение» Николай Рубцов реализует те же принципы организации поэтического материала, что и в отдельных стихах.

Рассказывая исключительно о собственном духовном опыте, Рубцов никогда не настаивает, не педалирует свои мысли, не стремится придать мимолетным видениям отчетливых очертаний. Он легко забывает о заданной теме, говорит совсем о другом, и только прислушавшись, различаешь, что первоначальные мысли и ощущения никуда не ушли, лишь приняли другие очертания.

Вот и в сборнике «Успокоение» Рубцов сразу после «Лесов» ставит стихотворение «Родная деревня». Переход естественный и логичный.

Герой сборника проводит лето в деревне (в сборник Рубцов включил много стихотворений, написанных в 1966 году), странно было бы ему не вспомнить о своем детстве, не поразмышлять о жизненном пути. Впрочем, уже сама лексика:

Хотя проклинает проезжий

Дороги моих побережий...

не дает читателю оторваться от начавшегося разговора.

Историческая ретроспекция потребовалась поэту, чтобы ввести тему судьбы, разговор о тех ложных путях, на которые сбивается по своей неопытности человек.

Оговорюсь сразу: литературоведческий разбор стихов Рубцова дело рискованное...

Расчленение его живой поэзии может привести исследователя к путанице в причинно-следственной связи. Поэтому-то и необходимо подчеркнуть, что тот рационализм построения рубцовского сборника, о котором мы говорим, отнюдь не самодовлеющ. Он проявляется как свойство всякой гармонии.

Сама же жизнь прекрасного течет внешне достаточно беспорядочно и как бы случайно... Сожаление о пылком мальчишке, слишком поторопившемся в дорогу следом за приезжим гостем, сменяется сожалением о скошенных цветах:

И мерещилось многие дни

Что-то тайное в этой развязке:

Слишком грустно и нежно они

Назывались — «анютины глазки»...

которое уже совсем и не о цветах сожаление, а о чем-то большем, что теряем мы, хотя и пытаемся сберечь, а потом ищем и грустим о потерянном... И вот уже из многоголосия снова властно звучит тема души и вечности:

Взойдет любовь на вечный срок,

Душа не станет сиротлива.

Неувядаемый цветок!

Неувядаемая нива!

Но и это торжествующее, победное звучание не финал, а только приобщение к будущему, вечному... Это только подъем по дороге:

С моста идет дорога в гору.

А на горе — какая грусть! —

Лежат развалины собора,

Как будто спит былая Русь.

С фотографической точностью воспроизводит Рубцов Никольский пейзаж, и так же точно, как в пейзаж, вписываются развалины собора в его поэзию...

Наверное, в этом и надо искать ответ на вопрос о воцерковленности Рубцова. Душа его искала, жаждала воцерковления, она шла к церкви, но каждый раз натыкалась лишь на развалины храмов: в Николе, в Тотьме, во всех больших и малых городах и поселках, где довелось ему побывать... И, строго говоря, вся его поэзия — это попытка восстановления храмового строения, возведения церковных стен, вознесения куполов... Это всегда молитва, созидающая церковное строение, и всегда — страшное предчувствие гибели его.

И, конечно же, не случайно в сборнике «Успокоение» рядом с развалинами собора встает стихотворение «В святой обители природы».

Казалось бы, все просто... Когда сокрушены церковные стены, храмом становится весь Божий мир. Но этот пафос пантеистического оптимизма не может удовлетворить православное сознание:

Но слишком явственно во мне

Вдруг отзовется увяданье

Цветов, белеющих во мгле.

И неизвестная могила

Под небеса уносит ум...

православное мироощущение легко обнаруживает прорехи в пантеистическом бессмертии, в душе его, «которая хранит всю красоту былых времен», возникает «отраженный глубиной, как сон столетий, Божий храм».

Мы уже говорили, что под десятым и одиннадцатым номерами в списке Рубцова идут стихи, обозначенные как «Встреча» и «Встреча (вторая)». Четкой идентификации поддается только одно из них:

— Как сильно изменился ты! — Воскликнул я. И друг опешил...

Стихотворение короткое — всего восемь строчек. Огорошив друга, поэт тут же, смеясь, утешает его, что, дескать: «Не только я, не только ты, а вся Россия изменилась!»

Шуточное глубокомыслие как бы и все стихотворение сводит к шутке, но категории случайности и необязательности не из рубцовской поэзии.

На роль «Встречи (второй)» мы предложили стихотворение «Поднявшись на холмах...», приведенное в письме Н. Н. Сидоренко.

К аргументам, уже изложенным нами, присовокупим несомненную перекличку этого стихотворения с другими стихами «Успокоения». Иногда эта перекличка отливается в цитатные совпадения: «Грустнее оттого, что все мои печали кому я расскажу? Друзей со мною нет»...

Удивительно точно вставлено это стихотворение в сборник.

Да, вся Россия изменилась — пусть и в шутку! — утверждалось в предыдущем стихотворении... Но вот оглядывается поэт, и открываются его духовному зрению некие старинные деревни, что «и до сих пор стоят немного накренясь...».

И, конечно же, как всегда у Рубцова, очень все непросто с этими «старинными деревнями»...

...есть в одном селе, видавшем сны цветенья

И вихри тех ночей, когда нельзя дремать,

Тот дворик дорогой, где я оставил мать...

И вот только сейчас, вспомнив, что село, где поэт оставил мать, называется кладбищем, понимаешь, о чем стихотворение. Осознание этого вихрем врывается в читателя, переворачивая образы и наполняя беспощадной точностью детали пейзажа: и накренившиеся на склоне холма могилки, и священные деревья, что темнеют вдоль дороги на кладбище...

Выправляется даже неловкость строк:

Со сверстницею здесь мы лето проводили,

И проводив, грустим уж много-много лет.

Понятно, что если бы Рубцов хотел сказать о каком-то романе, который был у него, он бы сказал «мы лето провели». Нет... Речь идет не о проведении каникулярных или отпускных дней, а именно о проводах лета, вернее, о том страшном соскальзывании светлого летнего дня, когда умерла мать, в глухую, дождливую детдомовскую осень.

Обе — и шутливая, и совсем нешуточная — встречи происходят непосредственно перед стихотворением «В глуши»,[21] завершающемся повтором — из предыдущего стихотворения — строки: «Друзей со мною нет».

Констатация этого факта существенно углубляет значение предшествующих «встреч». Это встречи и невстречи... Встречаясь с друзьями, Рубцов не может встретиться с ними во взаимопонимании.

Произошедшая в поэте перемена так естественна, что ему кажется, будто переменились все вокруг. Изменившейся кажется и вся Россия. Все видит поэт новыми глазами, все сейчас ощущает иначе.

Светлый покой

Опустился с небес

И посетил мою душу!

Светлый покой,

Простираясь окрест,

Воды объемлет и сушу...

Стихотворение «На озере» завершается словами просьбы, смысл которой, если рассматривать стихотворение вне сборника, может показаться темным и загадочным:

Сделай меж белых

Своих лебедей

Черного лебедя — белым!

Но лебеди уже были в рубцовском сборнике. В самом первом стихотворении, которым и открывалось «Успокоение»:

И так легки былые годы,

Как будто лебеди вдали...

И в следующем стихотворении «Прощальный костер» снова возникает тема прожитых лет:

Душа свои не помнит годы,

Так по-младенчески чиста...

— 6 —

О стихотворениях «Прощальный костер», «Острова свои обогреваем», «Журавли» можно написать отдельные книги. Наша же задача сейчас проследить взаимосвязь стихотворений в сборнике, живущих тут как единое целое.

Неизъяснимо прекрасна метаморфоза «мимолетного сна природы» из «Прощального костра» в сиротство «души и природы» из «Журавлей». Некая новая художественная реальность возникает в единстве составленных в таком порядке стихов, и реальность эта не нуждается в толковании, она воспринимается душой, она самоценна, как и сами стихи Рубцова.

Точность соединения стихов в сборнике не может не изумлять. Ничто не исчезает в мире Рубцова, все проходит свой предназначенный срок жизни...

Вот, например, стихотворение «Острова свои обогреваем»... Оно интересно еще и как попытка соединения опыта прежней, пропитанной романтикой моря, жизни с новыми духовными прозрениями...

По воде, качаясь, по болотам

Бор скрипучий движется, как флот!

Откуда, из каких глубин памяти всплывает этот образ? Из темных тотемских ночей, когда детдомовец Рубцов ощущал себя «сыном морских факторий»? Из тех времен, когда и спросить-то:

Как же мы, отставшие от флота,

Коротаем осень меж болот?

было немыслимо. Когда немыслимым представлялось отстать от большой, проплывающей мимо в ярких огнях, жизни...

Но вот прошли годы, и жизнь эта стала реальностью, и в ней открылся свой смысл, свой свет, своя тихая радость успокоения...

Острова свои обогреваем

И живем без лишнего добра,

Да всегда с огнем и урожаем,

С колыбельным пеньем до утра...

Скрипучий бор, подобно флоту, из стихотворения «Острова свои обогреваем», «по воде, качаясь, по болотам», выплывает в стихотворении «Журавли», где «меж болотных стволов красовался восток огнеликий»... И кажется, что на этих кораблях, приплывших из болотной Эллады, и принесена в «Журавли» гекзаметрическая «огнеликость».

А движение, разрастаясь широкою строкою «Журавлей», вовлекает в себя все новых участников, и вместе с этим движением разрастаются забытость, сиротство...

Вот уже и сын из стихотворения «В избе», не слышавший (или не расслышавший?) рубцовских журавлей, «заводит речь, что не желает дом стеречь», но иначе и быть не может, ведь «за годом год уносится навек»...

Судя по письмам, стихотворению «Душа» Рубцов отводил важное место в своем творчестве.

Написано оно в ноябре 1964 года, когда исключенный из Литературного института Рубцов без денег, без надежд застрял в отрезанной осенним бездорожьем от мира Николе.

Стихотворение кончается пророчеством:

Когда-нибудь ужасной будет ночь.

И мне навстречу злобно и обидно

Такой буран засвищет, что невмочь,

Что станет свету белого не видно!

Сейчас, когда мы можем прочитать в воспоминаниях Людмилы Д., как «презрительно молчала» она, как «с ненавистью смотрела» на Рубцова перед тем, как совершить убийство, теперь, когда мы знаем из ее стихов, что она уподобляла себя в минуту убийства «в гневе своем урагану», описание будущей ужасной ночи 19 января 1971 года, прозрение своего смертного часа, сделанное Рубцовым, поражают предельной точностью даже в деталях.

Но пророчество на этом не завершается. Никакая преграда, даже смерть, не может остановить движения души поэта.

Но я пойду! Я знаю наперед,

Что счастлив тот, хоть с ног его сбивает,

Кто все пройдет, когда душа ведет,

И выше счастья в жизни не бывает!

Чтоб снова силы чуждые, дрожа,

Все полегли и долго не очнулись,

Чтоб в смертный час рассудок и душа,

Как в этот раз, друг другу улыбнулись...

Говорить о пророчествах, а тем более толковать их в той части, что относится к жизни еще не наступившей, страшновато. А речь идет тут, конечно же, уже не об ужасе последней ночи самого Рубцова. К кому-то другому еще должен прийти «смертный час», и этому другому и желает Рубцов, чтобы у него рассудок и душа, «как в этот час» (19 января 1971 года), друг другу улыбнулись. Он сам обещает помочь в этом...

Чем дольше вчитываешься в «Успокоение», тем яснее, что и сам сборник своей конструкцией представляет недостижимое совершенство. С ювелирной точностью расположены стихи в нем, и ни одно не заслоняет, не перебивает другого. Каждое сияет во всей изначальной красоте, но вместе с тем улавливая сияние других и сообщая свое сияние другим.

— 7 —

Мне никогда не нравились рубцовские стихи о литераторах, всегда казались какими-то не по-рубцовски бестелесными. И только, кажется, в «Успокоении» вся эта вереница теней наполнилась рубцовским смыслом.

Сказав, что «В бездне таится небесной Ветер и грусть октября...», Рубцов открывает галерею своих великих предшественников. Лермонтов... Пушкин... Кедрин... Тютчев... Есенин... Гоголь... Они проходят перед читателями сборника, как бы входя в поставленную следом за ними «Горницу», где так светло от ночной звезды.

«Можно, — говорил Вадим Кожинов, — с большими основаниями утверждать, что любимейшим поэтом Николая Рубцова был совсем уж не «деревенский» Тютчев. Он буквально не расставался с тютчевским томиком, изданным в малой серии «Библиотеки поэта», и, ложась спать, клал его под подушку...

Как уже говорилось, Николай часто исполнял стихи на полусочиненные-полуслышанные мелодии. Но среди своих стихотворений он почти всегда исполнял на такой же безыскусный мотив и тютчевское:

Брат, столько лет сопутствовавший мне,

И ты ушел, куда мы все идем,

И я теперь на голой вышине

Стою один — и пусто все кругом.

И долго ли стоять тут одному?

День, год — другой — и пусто будет там,

Где я теперь, смотря в ночную тьму,

И — что со мной, не сознавая сам...

Бесследно все — и так легко не быть!

При мне иль без меня — что нужды в том?

Все будет то ж — и вьюга так же выть,

И тот же мрак, и та же степь кругом.

Дни сочтены, утрат не перечесть,

Живая жизнь давно уж позади,

Передового нет, и я, как есть,

На роковой стою очереди.

Внимательный читатель увидит, как близки эти стихи по своему стилю, по самому своему тону поэзии Николая Рубцова. Те же, кому довелось слышать эти стихи в исполнении Николая, чувствовали, что они — самое глубинное, самое интимное его достояние.

Нет сомнений, что гениальная поэзия Тютчева оказала сильнейшее воздействие на Николая Рубцова. Подчас в его стихах слышны прямые (и даже излишне прямые) отзвуки Тютчева. Скажем, такие:

В краю лесов, полей, озер

Мы про свои забыли годы.

Горел прощальный наш костер,

Как мимолетный сон природы.

И ночь, растраченная вся

На драгоценные забавы,

Редеет, выше вознося

Небесный купол, полный славы...

...Душа свои не помнит годы,

Так по-младенчески чиста,

Как говорящие уста

Нас окружающей природы...

Менее явные отголоски тютчевской поэзии есть во многих стихах Рубцова».

Возвращаясь к «Успокоению», отметим, что «явно тютчевское» стихотворение «В краю лесов, озер, полей» тоже включено в сборник. И здесь, встав за «Светлым покоем», оно не заменимо ничем... Более того, и «вторичность» его тоже оказывается внутренне оправданной...

...Прощайте все,

Кто нынче был со мною рядом,

Кто воздавал земной красе

Почти молитвенным обрядом...

Поэт словно бы перебирает судьбы, прежде чем поведать о своей судьбе, когда:

Рукой раздвинув темные кусты,

Я не нашел и запаха малины,

Но я нашел могильные кресты,

Когда ушел в малинник за овины...

И как тут сказать, пророчество или не пророчество эта «могила в малиннике»?

У Рубцова такое точное знание смерти, что и само стихотворение «Над вечным покоем» в списке «Успокоения» располагается под тридцать пятым, очень точно соответствующим смертному возрасту поэта номером.

Когда ж почую близость похорон,

Приду сюда, где белые ромашки,

Где каждый смертный свято погребен

В такой же белой горестной рубашке...

Совпадение это легко объяснить случайностью. Как и совпадение числа четко идентифицируемых в «Успокоении» стихотворений. Их тоже только тридцать пять...

Завершая разговор о внецерковной православности Николая Михайловича Рубцова, нужно вернуться к стихотворению «На озере». Мы уже говорили, о каких лебедях идет речь в просьбе героя сделать черного лебедя белым. Посмотрим сейчас, к кому обращает свою просьбу поэт.

О, этот светлый

Покой-чародей! —

восклицает он, и только в следующей строчке раскрывается, что именно к «покою-чародею» и адресовано обращение:

Очарованием смелым сделай...

Нет нужды доказывать, что речь тут идет не о пушкинском «очей очарованье». Преображение, о котором просит поэт, должно быть сотворено магическими чарами, «очарованием смелым». И творить эти чары должен некий «покой-чародей». Нет, не другой, а именно этот...

Говоря так, я менее всего пытаюсь представить гениального русского поэта в образе этакого повелителя духов. Нет! Если и вызывал Рубцов темные силы, то делал это неосознанно, по неосторожности проваливаясь в языческие подземелья воздвигнутого в русском языке православного храма. Разбуженные неосторожным словом темные силы действительно являлись, но объектом их внимания и воздействия становился сам поэт.

Безусловно, Рубцов и сам осознавал, что нуждается в церковной защите. Не случайно ведь в последние годы жизни появляются в его квартире иконы. Другое дело, что одних только икон было, конечно же, недостаточно.

Говоря об особом характере рубцовской православности, невозможно пройти мимо последних стихотворений «Успокоения»...

Предпоследним в сборнике поставлено стихотворение — вспомним, как появился Рубцов с Генриеттой Михайловной у Астафьевых с крашеными яйцами! — о Пасхе... Пасха — главный праздник христиан. Реконструируемая по детским воспоминаниям Рубцова картина, конечно же, мало общего имеет с пасхальной радостью, что овладевает сердцами верующих в этот светлый день...

Пасха под синим небом

С колоколами и сладким хлебом,

С гульбой посреди двора...

Да, мы видим пасхальный день глазами ребенка: все вроде бы соответствует весеннему празднику, кроме самого главного — вся Пасха у Рубцова совершается вне церкви и без церкви.

Это только внешнее подобие Пасхи, как бы скорлупа без яйца, оболочка без содержимого. И, конечно же, не случайно, подобно бесовской свадьбе, скачущей в глубине потрясенного бора, «промчалась твоя (этой Пасхи. — Н. К.) пора».

Садились ласточки на карниз,

Взвивались ласточки в высоту...

Но твой отвергнутый фанатизм

Увлек с собою и красоту...

Строка «твой отвергнутый фанатизм» косноязычна, но она ключевая в этом стихотворении. И она удивительно точна. И, как всегда у Рубцова, не вполне ясно, откуда и каким образом происходит интервенция черного советского богоборчества, которое, разумеется, боролось не с самим православием, а лишь отвергало фанатизм служителей культа... И, как всегда у Рубцова, совершенно очевидно, что эта лживая чернота неразрывно связана и с пьяною гулянкой посреди двора, и с шумом чего-то, промчавшегося прямо сквозь твою жизнь.

О чем рыдают, о чем поют

Твои последние колокола?

Тому, что было, не воздают

И не горюют, что ты была...

Чего уж тут горевать, если не воздано было самое главное...

Стихотворение «Пасха» завершается словами: «Промчалась твоя пора». А самое последнее стихотворение начинается словами: «Есть пора — души моей отрада».

Грязь кругом, а тянет на болото,

Дождь кругом, а тянет на реку, —

И грустит избушка между лодок

На своем ненастном берегу.

Облетают листья, уплывают

Мимо голых веток и оград...

В эти дни дороже мне бывают

И дела, и образы утрат...

Такие стихи невозможно анализировать. Они сами и есть та последняя «отрада души», которая дарована была поэту на нашем ненастном берегу. Эти стихи, как и «Прощальная песня», — прощание Рубцова. Прощание со своей любимой, прощание со всеми нами:

Слез не лей над кочкою болотной

Оттого, что слишком я горяч,

Вот умру — и стану я холодный,

Вот тогда, любимая, поплачь!

Это последние слова Рубцова в сборнике «Успокоение»...

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Многие друзья ощущали, как постепенно истончается жизнь поэта, многие, уже после его гибели, говорили о чувстве огромного сострадания и беспомощности от невозможности что-либо изменить.

— 1 —

В июне 1969 года, за полтора года до своей смерти, Николай Михайлович Рубцов совершил последнее свое большое путешествие... Он побывал на Ветлуге (притоке Волги) у своего товарища по институту Михаила Сизова.

«Иду по улице Продотрядников, — вспоминал тот. — Вдруг из боковой двери почты, как птенец из гнезда, вываливается вроде бы чем-то напуганный Николай Рубцов. Взъерошен и небрит, одет не по погоде в рыжую замшевую куртку, изрядно, до глянцевого блеска затертую. В руках чемоданчик, какими пользовались тогда демобилизованные солдаты или пэтэушники.

— Это ты?! — обрадовался Рубцов. — Вот хорошо. А то как бы я тебя тут нашел, в такой толпе?

— А что ты на почте делал?

— Да вот, — Рубцов сконфуженно потрогал щетину на щеках, — в поезде побриться не успел, а тут у вас такая гулянка. Вот и пошел на почту, побриться — розетка там наверняка есть. А почта и закрыта...»

«Проходили мимо веселые, нарядно одетые люди, оглядывались на него, а он, неприкаянно парясь в своей засаленной куртке, нервно и беспокойно ощущал эти взгляды. Видно, очень устал. Большой лысый череп, перевитый вздувшимися жилами, покрылся испариной. Остро, напряженно глядят темные глаза. Добрые и бесконечно ласковые в светлые минуты, они всегда мне напоминали, когда он злился, рассерженных шмелей, готовых не на шутку укусить, ужалить».

Про глаза Николая Михайловича хорошо сказано, но образ этот Михаил Сизов продолжал развивать...

Утром по старой лесовозной дороге путешественники двинулись к Бархатихе. В низинах пыльная колея переходила в лежневку, на выщербленных бревнах грелись шустрые ящерки. Пахло таволгой, сырой ольхой. На дне лесных овражков били ключи. Было сумрачно и глухо.

А просторные, поросшие ландышем и толокнянкой боры, напротив, были переполнены светом.

Проносились в сторону недальних липовых урем пчелы, и Рубцов провожал их тревожным взглядом. Срывал твердые оранжевые ягоды ландыша и собирал их в горсть. Поднимал палец и останавливался, прислушиваясь... Где-то в глубине леса тосковала желна. Михаилу Сизову казалось, что Рубцова глубоко волновал этот жалобный крик птицы.

Еще казалось, что темные оливы рубцовских глаз, всегда напряженные, отмякают в боровом свете.

«Тогда мы шли и шли по лесу, болтали о всяких пустяках, ничего серьезного, — вспоминал Михаил Сизов. — Но я уверен: если человек болтает о пустяках, о всякой «милой чепухе», значит, ему легко. Может быть, тогда, в борах, отпускало и Колю?»

Наконец лес раздался, впереди серели заколоченные избы. Ляленки. Здесь путешественники провели несколько дней.

— Какая гора у вас интересная... — сказал Рубцов, кивая на угрюмый, поросший лесом бугор, высящийся над деревней.

— Лялина гора! — сказала хозяйка-старушка. — Клады там в землянке лежат.

— Какие клады, бабушка?

— Погоди, расскажу.

И она начала рассказывать о разбойнике Ляле, о лесной девке, о молодом атамане Бархотке, о прекрасной княгине Лапшангской...

— Я, Саша, обязательно напишу об этом, — сказал Рубцов. — Только по-своему...

— Эта легенда уже в самой местности записана, — сказал Сизов. — Тут все названия такие — речка Ляленка, деревня Бархатиха. А самая распространенная фамилия — Шалухины.

— Это уже не так важно... — задумчиво проговорил Рубцов.

— А что же важно?.. Рубцов не ответил...

Ответом его стала сказка, которую он называл поэмой...

— 2 —

Мне о том рассказывали сосны

По лесам в окрестностях Ветлуги,

Где гулял когда-то Ляля грозный,

Сея страх по всей лесной округе...

Поэму-сказку, навеянную ветлугскими впечатлениями, Николай Рубцов напишет месяц спустя, в деревне Тимониха, гостя у Василия Белова.

Как наступят зимние потемки, Как застонут сосны-вековухи, В бедных избах странной незнакомке Жадно внемлют дети и старухи. А она, увядшая в печали, Боязливой сказкою прощальной Повествует им о жизни Ляли, О любви разбойника прощальной. Так, скорбя, и ходит богомолка, К людям всем испытывая жалость, Да уж чует сердце, что недолго Ей брести с молитвами осталось...

«Лесная сказка» — вполне профессиональная работа. И вместе с тем не поворачивается язык назвать «Лесную сказку» творческой удачей гениального поэта Рубцова. Сам Николай Михайлович, должно быть, тоже понимал это, но тем не менее «сказке» радовался и гордился ею. И старался, несмотря на отказ за отказом, поскорее пристроить в печать... Объяснение этому простое: Рубцов считал свою поэму первым и достаточно успешным — а это так и было! — шагом на новом поприще... Но есть и другое объяснение и оно тоже напрашивается само собой...

«Рубцов не писал сказок, далеких от его собственной жизни... — пишет в предисловии к трехтомнику Николая Рубцова, изданному в «Терре», В. Зинченко. — Эта сказка-быль про него самого, — не ожидал только, что погибнет от рук «разбойницы Шалухи», хотя и чувствовал, что тучи над ним сгущаются, хотя и говорил про ее зверские вирши: «Это патология. Женщина не должна писать такие стихи»...

Конечно, можно было бы посоветовать В. Зинченко внимательнее перечесть «Лесную сказку»[22] и убедиться, что разбойница Шалуха не убивала Лялю, который погиб на поединке с Бархоткой, а Шалуха (это в поэме тоже не сказано прямо) лишь отравила свою соперницу, юную княгиню Лапшангскую...

Но, с другой стороны, что-то есть в описании судьбы несчастной Шалухи от судьбы, которую выберет для себя убийца Николая Рубцова:

Бор шумит порывисто и глухо

Над землей угрюмой и греховной.

Кротко ходит по миру Шалуха,

Вдаль гонима волею верховной...

И, несомненно, что-то свое различал Николай Михайлович в шуме ветлугских сосен, глядя на возвышающийся над деревней холм:

Где навек почил он за оградой, Под крестом, сколоченным устало... Но грустить особенно не надо, На земле не то еще бывало.

И, конечно, никуда не уйти от того факта, что эти строки написаны Николаем Михайловичем вскоре после его поездки с Людмилой Д. в Тотьму...

Никакой логики тут нет, только неясные предчувствия, смутные опасения, которые владели Рубцовым, когда он создавал в Тимонихе «Разбойника Лялю».

Впрочем, в июне 1969 года еще впереди была встреча с Д., но и там, на Ветлуге, порою накатывало на Рубцова отчаяние...

— 3 —

«Думаю о житейском неуюте его и опять вижу Рубцова на ветлужском приплеске, на косе ослепительно чистого, точно провеянного, песка. Худое, непривычно белое тело, неестественно вспученный (печень?) живот. Длинные до колен черные трусы.

— Не загорал несколько лет, как-то не доводилось, — конфузился он, — теперь никак не осмелею. Как девушка.

Забрел по колено в воду, постоял, почерпал воду ладошкой и сразу же вышел. Лег животом на песок.

— Вот погреюсь — и хватит...»

Михаил Сизов очень хорошо описал, как, спрятавшись, кажется, от всех друзей и недругов, с какой-то роковой неизбежностью соскальзывал Рубцов в гибельную пучину...

«Алкогольное безумие только набирало обороты... В чайной — в розлив и на вынос — рекой лились водка, вермут и портвейн, пиво. Осоловелые механизаторы в грязных сапогах слонялись от стола к столу, как тени. Скопище техники — тракторы, машины возле чайной, как кони у коновязи.

Пива нам показалось мало, а тут еще встретился знакомый сотрудник из районной газеты, который тотчас приобрел «бомбу» портвейна. Она, эта «бомба», и была выпита тотчас на зеленой лужайке под акациями. Мигнуть не успели, как мой знакомый, точно за стиральную доску встал, начал мытарить Колю, а заодно и меня своими стихами... Рубцов морщился, как от головной боли, автор же этого не замечал. Автор потел, голос его дорастал до металлического звона, но не отступался. Наконец выдохся, и Коля, улучив момент, предложил сходить за второй «бомбой».

— Я сам пойду! — оборвал он наши порывы. — А вы тут посидите, еще почитайте... Хорошие стихи, — ровным, как стол, голосом похвалил он и моментом скрылся за акациями».

Рубцова долго не было, и Сизов не выдержал.

— Как бы не поколотили его, нездешнего, — забеспокоился он, — подожди здесь, а я пойду подстрахую.

И он направился в забегаловку (чайную уже закрыли) на поиски.

Рубцов стоял в густой очереди.

К прилавку было не протолкнуться, и Рубцов через головы передал Сизову одну за другой «бомбы» с чернильно-густой жидкостью.

— Фу! — выдохнул Рубцов, когда выбрались из забегаловки. — Даже плешь вспотела. А куда ты дел своего приятеля?

— А он там нас ждет, в садике. Я за тебя побоялся.

— Побоялся! Не из таких клоак выбирались. А вот человека-то ты зря одного оставил...

«Уже стемнело, — писал Михаил Сизов. — Открытая «бомба» стояла на скамейке. Рубцов сидел перед ней, поблескивающей под луной, нога на ногу, держал в руке снятый с сучка акации стакан, наполненный «чернилами», и буравил меня злыми темными глазами. Часто моргал, как будто сам не мог выдержать демонического напряжения своего взгляда, и напропалую, как теща, распекал меня...»

— Ты зачем обидел человека?.. — говорил Рубцов. — И вообще, зачем ты пьешь? Такой молодой и уже в стакан смотришь! Нет, я тебе не налью. Сам выпью, а тебе не налью. Ты же ничего еще не сделал, чтобы пить. Да... Я сделал дело. А ты — нет. Я ведь только слово могу сказать, и тебя нигде не напечатают... Ну ладно, вот тебе, выпей. И больше не ожидай. Все...

Серебрилось под луной поле. Огромная и багровая, висела она низко над елками оврага. Скрипел коростель.

— Ты иди домой, а я тут посижу, — неожиданно мирно попросил Рубцов и пошагал со своей бутылкой подальше от дороги, в молодую рожь. Уселся. Смятенно закричали ночные птахи.

Из оврага наносило горьковатым туманцем — где-то жгли костер... Сизов вздохнул и ушел спать на сеновал, долго не мог уснуть.

Он слышал, как вернулся Рубцов, его долгий, до трех часов ночи, громкий разговор с матерью.

Утром Михаил вышел помочь матери окучивать картошку. Влажная земля приятно холодила босые ноги. Рубцов, облокотившись на изгородь, хмуро наблюдал за ним. Одет Рубцов был, несмотря на разгорающийся зной, все в ту же замшевую курточку. Отстраненно смотрел в сторону, наморщив лоб. Потом опять поежился, «точно за воротник попали опилки, точно не летний зной, а осенняя неволя-непогодь на дворе»...

— 4 —

Писать о последних годах жизни Николая Рубцова занятие нелегкое и неблагодарное. Все перепуталось в эти месяцы в его жизни, и он, всегда старавшийся не смешивать литературные, дружеские и семейные дела, сейчас словно бы позабыл о своем правиле.

Он мог, ничего не объясняя, привести в гости к Астафьевым свою бывшую жену, а потом, также ничего не объясняя, бросить ее на улице и уйти с Астафьевыми к другим знакомым. Он мог ни с того ни с сего уехать на Урал, пытаясь разыскать там (почему там?) брата Альберта...

Обиды своей новой сожительницы, Людмилы Д., он переносил на отношения к друзьям — мнение о ее стихах путал с отношением к самому себе.

Но в хаосе и запутанности последних месяцев тоже прослеживается своя логика.

Так бывает, когда в конце трудного пути, почувствовав близкую передышку, расслабится человек. Тогда и торжествуют над ним темные силы, которые не могли его одолеть, пока этот человек шел.

Последние полтора года жизни Рубцова заполнены романом с Людмилой Д.

Они познакомились в общежитии Литинститута еще в 1963 году, но тогда с ее стороны особой симпатии к Рубцову не возникло, как и в апреле 1964 года, когда она снова увидела его...

«Он неприятно поразил меня своим внешним видом... На голове — пыльный берет, старенькое вытертое пальтишко болталось на нем».[23]

Правда, были еще удивительные стихи Рубцова, но это открылось Д. только через четыре года, когда в 1967 году она прочитала рубцовскую «Звезду полей».

Что думала она, на что рассчитывала, на что надеялась, отправившись в Вологду, чтобы «поклониться» гениальному поэту? Что вообще в таких случаях может думать женщина. уже перешагнувшая тридцатилетний рубеж, так и не устроившаяся в жизни, но все еще привлекательная, все еще не потерявшая надежду на какое-то лучшее устройство жизни?

Наверняка, поднимаясь по лестнице к рубцовской квартире, Д. и сама не знала, чего она хочет, чего ждет...

Экзальтация и тщеславие, самопожертвование и какая-то расчетливость переполняли ее, и, конечно же, примиряя женское тщеславие и высокое благородство, было еще и ожидание Чуда...

Она позвонила.

Дверь открыл Рубцов. «В старых подшитых валенках, еще более полысевший...» Увидев гостью, он уронил рукопись, и листочки разлетелись по коридору.

Как и должно быть в жизни, встреча оказалась не такой, как представляла ее себе Д., — все произошло обыденней и прекрасней.

В своих воспоминаниях Д. очень точно передает мысли и ощущения женщины, задавшейся целью влюбиться в Рубцова, не только в его стихи, но и в него самого...

«Утром я проснулась от гудения множества голосов, в окно каюты било солнце, теплоход вздрагивал, что-то где-то шипело. За окном была какая-то пристань. Уж не Тотьма ли? Было семь часов утра. Я быстро поднялась. Рубцов спал на верхней полке младенческим сном. Я потрясла его за плечо, он проснулся, выглянул в окно и вскочил...

Мы вышли заспанные, неумытые и влились в толпу, которая уже выливалась по трапу на пристань. Утренний холодок охватил нас, я сразу вся продрогла. Мы стали подниматься по тропинке вверх, по берегу Сухоны и остановились на очень возвышенном месте.

— А теперь я умоюсь! — сказал Рубцов и сбежал вниз к воде. Там он долго и с наслаждением плескался, фыркал. Я стояла, смотрела вокруг на солнечные зеленые дали и была благодарна судьбе, что она дала мне этот день и этого человека».

Так и начался этот роман.

Еще ничего, кажется, не произошло, но уже оказались разрушенными отношения Николая Рубцова с семьей, живущей в Никольском. Подруги запомнили спутницу Рубцова и поспешили рассказать про нее Генриетте Михайловне...

Еще только-только встретились, а уже разругались.

— Она же чернокнижница! — сказал Рубцов про Марину Цветаеву. — Ведьма... Она злая. Злая и ее поэзия!

— Как ты, Рубцов, можешь такое говорить?! — возмутилась Д. — Как ты можешь? У нее не злая поэзия, а трагическая! Ее жизнь была трагическая, и вся ее судьба — в ее стихах.

— Ну и что? — поддразнивая, сказал Рубцов. — Неужели Тарас Шевченко меньше пережил? А его поэзия добрая. Не то что у этой ведьмы.

— Не смей ее называть ведьмой! — закричала Д. — Я люблю Марину!

Повысил голос и Рубцов.

Он всегда нервничал, когда видел, что человек, которому он пытается объяснить очевидное, — помните: «он судил коллег на уровне своего мастерства, своего таланта, а это было слишком высоко и непонятно для многих окружающих его людей...» — не желает понимать его, замыкаясь в своем упрямстве. Тем более это выводило Рубцова из себя, когда речь шла о том, что Николай Михайлович считал для себя родным и дорогим.

Д., если и не поняла, то мгновенно почувствовала это, и мгновенно перевернула все в свою пользу. Она и сейчас описывает это состояние в Николае Михайловиче Рубцове с какой-то извращенной, ничего, кроме самой себя, не желающей замечать эгоистичностью.

«На глаза его навертывались слезы, что-то давно наболевшее рвалось из его души, какое-то глухое отчаяние, что-то непоправимо трагическое слышалось мне в его горьких резких выкриках. Позднее я привыкну к такому его состоянию, оно, как яд, капля за каплей просочится и в меня и заполнит мои клетки жутью обреченности. Но тогда я видела его таким впервые».

На этот раз с приступом раздражения Рубцов справился сам.

— Люда, — вдруг сказал он. — Надо бы не пропустить Печенгскую церковь. Давно я ее не видел... И ты посмотришь.

Вот так, с надрывом, с ссорами и пьяными криками начинался этот роман...

Но иначе и не могло быть.

Людмила Д. пыталась влюбиться в Николая Михайловича Рубцова, но ничего из этой попытки не выходило.

«Рубцов еще с порога закричал: «Людочка! Это я — твой муж!» — пишет она в своих воспоминаниях. — От слова «муж» все во мне перевернулось, я вся содрогнулась: до того неестественно было слышать из уст Рубцова «я твой муж». Друг, брат, мой бедный больной ребенок, мой мучитель, мой истязатель, мой любимый поэт... Но муж?! О боже! Что я делаю?»

Д. делала то, что и было задумано. От задуманного она редко отступала... Сейчас она отправилась в Вельск, чтобы рассчитаться там и переехать в Вологду уже навсегда.

Ну а Николай Михайлович Рубцов, как мы и говорили, поехал в Тимониху гостить у Василия Ивановича Белова и писать там свою «Лесную сказку».

— 5 —

К осени Д. переехала в Вологду и поселилась с дочерью в деревне Троица, в двух километрах от города, устроилась работать в библиотеку.

«Рубцова встретила в Союзе писателей... Снова темная волна предчувствий захлестнула меня. То, что он так обрадовался встрече со мной, что засыпал меня вопросами, не радовало... Теперь я думаю, что, если бы судьба не схлестнула меня с этим человеком, моя жизнь, как и у большинства людей, прошла бы без катастрофы. Но я, как в воронку, была втянута в водоворот его жизни. Он искал во мне сочувствия и нашел его. Рубцов стал для меня самым дорогим, самым родным и близким человеком. Но... Мне казалось, будто я приблизилась к темной бездне, заглянула в нее и, ужаснувшись, оцепенела...»

Любопытно сопоставить эти воспоминания с воспоминаниями Генриетты Михайловны Меньшиковой.

«В 1970 году Лена пошла в школу, — вспоминает она. — Летом мы с ней ездили в Вологду за покупками, а заодно посмотреть, где живет папа. Прямо с парохода мы пришли к нему на улицу Яшина. Позвонили, он нам открыл, но был на одной ноге, вторая перевязана. Он замялся было, но все же пригласил. Когда мы вошли, в кресле сидела Д.

Рубцов представил ее как двоюродную сестру Люду. Но когда она ездила с ним в Тотьму, наши женщины ее описали, и я сразу узнала ее по этому описанию...»

— Очень приятно... — не протягивая руки, сказала Генриетта Михайловна. — Только я ведь знаю, Коля, что у тебя нет сестры Люды...

Возникла неловкая пауза.

— Я рада, Коля, что познакомилась с твоей женой и дочкой, — стараясь замять неловкость, сказала Д. — Кстати, она очень похожа на тебя.

— Да... — ответил Рубцов. — Все говорят, что я похож на Лену.

Генриетта Михайловна продолжала молчать, и Д. объяснила, что никакая она не сестра, просто из Воронежа проездом и сейчас уйдет, не будет мешать. Она ушла, а Генриетта Михайловна и Лена остались.

«Рубцов опять звал нас к себе, — вспоминает Генриетта Михайловна, — а Лене все было интересно, да и он очень рад был видеть ее...»

Эти воспоминания не так художественны, как у Д., но человеческой боли, человеческого тепла в них больше. И правды тоже. Впрочем, иначе и не могло быть. Читая воспоминания Д., нельзя забывать, что писались они, когда нужно было объяснить всем — и прежде всего самой себе! — необъяснимое. Не поэтому ли и проступают порою в нарисованных Д. портретах Рубцова этакие демонические черты?

Да... Конечно, были нехорошие предчувствия, были драматические срывы, но чаще многие возвышаемые до жанра трагедии сцены начинались в духе забавной, незамысловатой комедии. Примером тому может служить летняя история, после которой Рубцов оказался в больнице...

9 июня 1970 года подвыпивший Рубцов пришел к Д., когда та поливала в огороде грядки. Он вызвался помочь и начал отбирать чайник, которым пользовалась Д. вместо лейки.

— Ну до чего же ты вреден!

— Вреден? — переспросил Рубцов и тут же вылил всю воду на Д.

— Идиот! Что тебе надо от меня в конце концов?! — Д. взбежала на крыльцо и захлопнула дверь перед носом Рубцова.

Тот подергал дверь, но дверь не поддавалась...

Можно осудить грубоватость — как тут не вспомнить про детдомовское детство! — шутки Рубцова, можно понять обиду женщины, ее гнев, но так же очевидно и то, что эта сцена — милые ссорятся, только тешатся — ни с кем другим не могла закончиться так, как закончилась с Рубцовым.

Пытаясь залезть в дом, он разбил окно...

Звоном стекла и обрывается летний водевиль, сразу — без всякого перехода — начинается драма. Подбежав к окну, Д. увидела, что Рубцов лежит на клумбе, а из руки фонтаном хлещет кровь — Рубцов перерезал артерию...

К счастью, Д. не растерялась. Сбегала за фельдшером, та наложила на руку Рубцова жгут.

Рубцова удалось спасти... Назначенный срок еще не наступил — Рубцова увезли в больницу.

Давясь слезами, Д. собрала с пола осколки.

И сразу после гибели Рубцова, и многие годы спустя Д. снова и снова задавала себе вопрос, что же можно было сделать, и сама себе отвечала:

«До сих пор не знаю. Не знали, наверное, и его товарищи. А может, не хотели знать. Так ведь удобней, спокойней. Встретятся, выпьют, повеселятся, а я отдувайся за всех. Коль он живет со мной, значит, я и ответчица».

В этих рассуждениях Д., как и в документах: протоколах допросов, показаниях на суде, кассационной жалобе, — приобщенных к уголовному делу, много боли и правоты.

Боясь поссориться с Рубцовым, его друзья всегда поспешно исчезали, едва только Рубцов начинал «заводиться», но осуждать их за то, что дружбу с Рубцовым они берегли сильнее, чем самого поэта, и уходили от него, когда были ему нужнее всего — бессмысленно. Никто не имеет права требовать от человека, чтобы он жертвовал собою ради другого. Каждый человек решает это сам для себя, и Д. тоже решилась на это сама...

«Я хотела сделать его жизнь более-менее человеческой... Хотела упорядочить его быт, внести хоть какой-то уют.[24] Он был поэт, а спал, как последний босяк. У него не было ни одной подушки, была одна прожженная простыня, прожженное рваное одеяло. У него не было белья, ел он прямо из кастрюли. Почти всю посуду, которую я привезла, он разбил. Все восхищались его стихами, а как человек он был никому не нужен. Его собратья по перу относились к нему снисходительно, даже с насмешкой, уж не говоря о том, что равнодушно. От этого мне еще более было его жаль. Он мне говорил иногда:

— Люда, ты знай, что, если между нами будет плохо, они все будут рады».

Все правильно, все верно, как верно и то, что крест, взятый Д. на себя, оказался ей не по силам.

Может, ей и хотелось облегчить страдания Рубцова — наверняка хотелось! — только вот силенок для этого подвига у нее явно недоставало. Талантом самопожертвования она явно была обделена...

Пожертвовать собою ради другого человека помогает только любовь (расчетливость тут бессильна, сил человеку она не прибавляет!), и только любовь делает жертву радостной и необременительной...

Д. попыталась доказать обратное. Наверное, она и сама не понимала, что, «спасая» Рубцова, ей придется преодолевать глухое сопротивление, явное недоброжелательство его друзей и знакомых. Это ведь только в плохих книжках объединяются все, забывая свои самолюбие и амбиции, чтобы помочь товарищу. А в жизни — увы! — все происходит иначе...

— 6 —

В жизни Николая Михайловича Рубцова если и объединялись его друзья и близкие, то, кажется, только для того, чтобы сделать жизнь Рубцова еще больнее, еще ужаснее...

Замечательное свидетельство отношения некоторых влиятельных вологодских «друзей» к Рубцову — воспоминания Виктора Астафьева...

«Я, да и не только я, все мы, вологодские писатели, как-то надолго выпустили из виду гулевую парочку поэтов, и лишь стороной долетали слухи о том, что они уж и драться начали. У Д. была девочка, собиравшаяся в школу. Женщина нашла себе работу, устроилась библиотекарем на торфяном участке. Здесь же, в полугнилом бараке, при библиотеке, была и комнатушка для жилья.

Лишившаяся дома и мужа по причине любви, Д. устроилась на участке, что располагался верстах в пяти от Вологды, и облегченно вздохнула.

Но неугомонный кавалер (Рубцов. — И. К.) достал ее и на торфе.

Ну, достал и достал, что тут поделаешь, коли такая привязанность у человека и обожание непомерное, всепоглощающее. И обожал бы иль сидел бы в барачной библиотеке, книжки читал, стихи записывал, так нет ведь, его скребла творческая жила по сердцу, не давала сидеть в укромном уголке (здесь и далее выделено мной. — Н. К.), страсть нравоучения влекла к народу. В дырявых носках выйдя из-за стеллажей, он обвинял читателей-торфяников в невежестве, бескультурье, доказывал, что лучше Тютчева никто стихов не писал и не напишет, декламировал, с пафосом, с выкриком, поэзию обожаемого им поэта.

Кончилось тем, что Д. выставила своего обожателя вон, умоляла не приезжать больше, так как из-за него она может лишиться последнего скудного куска хлеба и пусть дырявой, но крыши над головой. Не внял поэт мольбам любимой дамы, иной раз пешком тащился по грязным болотным дорогам и торфяным рытвинам на манящие огни торфяного поселка. Возлюбленная его навесила на дверь крючок и однажды не пустила кавалера в свой дом. Он ее умолял, матом крыл, ничто не действовало, тогда он пошел под окно барака, двойные рамы которого, пыльные и перекошенные, не выставлялись со дня сотворения этого социалистического жилища, от досады сунул кулаком в окошко и вскрыл стеклами вены на руке...»

Все здесь вроде бы похоже на правду... В. П. Астафьев повсюду подчеркивает, как высоко он ценил Рубцова, какая большая это потеря для русской литературы, но тогда откуда же в его воспоминаниях появляется перед нами развязный хулиган в рваных носках, который — подумать только! — набрасывается на бедных работяг-торфяников и чуть ли не силой принуждает их читать Тютчева! Ужас... До чего только не доходит вологодское хулиганье! И это вместо того, чтобы «сидеть в укромном уголке»...

Отношение Виктора Петровича Астафьева к Рубцову возмутило и саму Д.

«Мне очень странно, — пишет она в статье «Обкомовский прихвостень», напечатанной в газете «День литературы», — что Вы даже не упомянули о его больничной внешности. Как Вы упустили это, чтобы лишний раз не поиздеваться над его жалким видом в огромном синем халате, с шапочкой из газеты на голове? Создается впечатление, что Вы его вообще не видели. Во всяком случае, это не Ваш стиль. Ваш стиль вот он: «... хамство и наглость, нечищенные зубы, валенки, одежда и белье, пахнущие помойкой...» Бр-р-р... так мерзопакостно еще никто Рубцова не живописал. Сколько же затаенно-жгучей иезуитской ненависти в этом описании!..

Я точно знаю, что Вашему «радению» сам Рубцов не радовался. Он был с Вами очень осторожен. Разве могла обмануть его неимоверно могучая интуиция, утонченная проницательность истинного поэта? Любую фальшь он тут же замечал. Зная Ваш пиетет к высокому областному начальству, он Вас остерегался. Правда, однажды, не выдержав, сорвался, назвав Вас «обкомовским прихвостнем». Вы же были с Рубцовым в длительной ссоре. Разве не так? Так что не надо лгать о Ваших якобы идиллических с ним отношениях».

Н-да... Тут Людмила Д., несомненно, права. Идиллических отношений с Рубцовым у Астафьева не было и не могло быть... Но как точно заметил другой замечательный русский поэт: «Лицом к лицу лица не увидать...»

— 7 —

«Ему оставалось жить чуть меньше года, когда мы встретились в последний раз... — вспоминает Анатолий Чечетин. — Именно в это время была написана — высказана, пропета! — самая грустная и трагическая из всех его элегий.

Отложу свою скудную пищу И отправлюсь на вечный покой. Пусть меня еще любят и ищут Над моей одинокой рекой. Пусть еще всевозможное благо Обещают на той стороне. Не купить мне избу над оврагом И цветы не выращивать мне...

А пока — мы долго шли по улице Жданова, по Цветному и Страстному бульварам. Это было синим апрельским днем. И недавно выпавший снег во двориках был синий, и мокрый асфальт вдали отдавал синевой, и в умытых окнах домов отражалась шальная синева разверзшихся небес: солнечно было вокруг, ясно и еще по-весеннему свежо».

Анатолий Чечетин вспоминает, как Рубцов щурился от солнца, любуясь остатками стен Рождественского монастыря, но во всем облике его была такая гибельная усталость, от которой отдохнуть практически невозможно. Поражали болезненный желтовато-бледный цвет лица, натянутость тонкой, сухой кожи на нем, темные, еще не потухшие, но бесконечно уставшие смотреть глаза...

«После случая девятого июня, — пишет в своих воспоминаниях Людмила Д., — после того как Рубцов выздоровел и выписался из больницы, в Вологодском обкоме КПСС собрались писатели, поэты, чтобы обсудить положение дел и, может быть, как-то помочь Рубцову, попытаться его спасти. Был один выход — лечебно-трудовой профилактикой. В ЛТП нужно было трудиться, соблюдать строгий режим, вольготную домашнюю жизнь сменить на казенное житье... Рубцов взбунтовался, в ЛТП идти не хотел. От меня это совещание в обкоме он тщательно скрывал, и я о нем узнала не сразу. Но меня сразу же насторожили его пьяные горькие крики о насилии над личностью поэта, о том, что его хотят посадить в тюрьму, его сетования возмущения, что на него «катят бочку».

— Люда, меня хотят посадить в тюрьму! Меня ненавидят! Мне нет места на этой земле, кроме как в тюрьме. Я это знаю!

Как пристраивали Рубцова в ЛТП, вспоминает и Александр Романов.

Он был тогда ответственным секретарем Вологодской писательской организации, и это его вызывали в обком партии, как только заходила речь о «безобразиях», которые устраивал Рубцов.

— Почему Рубцов бездельничает? — спрашивали партийные начальники. — Может, полечить его от вина?

— Да не алкоголик он! — защищал поэта Романов. — У поэтов бывают срывы. Ведь стихи пишутся кровью...

Есть какая-то неумолимая логика метаморфозы в ЛТП темных коридоров, в которые пыталась усадить Рубцова московская братия, укромных уголков, в которых советовал поэту читать книжки Виктор Петрович Астафьев...

Снова разговор об устройстве Рубцова в ЛТП возник во время встречи писателей в обкоме партии.

«Вот мы, писатели, — пишет Александр Романов, — располагаемся за длинным столом в кабинете секретаря обкома по идеологии. Веселое оживление, как всегда, вносит Виктор Астафьев. Он чуть было не увлек разговор в совсем иную сторону, не предусмотренную секретарем обкома. Николай Рубцов скромно сидел у закрайка стола, поближе к дверному тамбуру. Я сделал краткий обзор творческих дел писательской организации и высказал наши неотложные просьбы. Писатели разговорились, в застолье потеплело.

И секретарь обкома, соглашаясь с нашими суждениями, помаленьку стал сворачивать разговор в сторону писательского пьянства. Василий Белов, воспользовавшись паузой в его мысли, вдруг вставил, что клин, свою реплику: «А обкомовцы пьют не меньше нас». И с веселой дерзостью поглядел на секретаря обкома.

Тот не то чтобы смешался, а все-таки смутился.

— Обкомовцы не шатаются на улицах, Василий Иванович! — вдруг потвердел его голос. — Как некоторые из писателей...

И поглядел на Рубцова»...

Мучительно бился Николай Михайлович Рубцов в гибельной сети последних месяцев своей жизни и не мог выпутаться из нее...

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Даже если сделать поправку на погрешности человеческой памяти, все равно картина последних месяцев жизни Рубцова рисуется достаточно определенно и ясно.

Хотя Рубцов и был болен — начало сдавать сердце! — это была не смертельная болезнь. И пьянство, если не считать того, что ничего хорошего нет в пьянстве, тоже не грозило смертельной опасностью. Все было не так безнадежно и вместе с тем — увы! — гораздо страшнее...

— 1 —

С Рубцовым в конце жизни приключилась, в общем-то, самая обычная беда...

Пока он страдал, пока маялся, не имея даже своего угла, пока писал гениальные стихи, сверстники неторопливо делали большие и небольшие карьеры, обзаводились семьями, растили детей... И когда у Рубцова появилась наконец-то своя квартира, когда можно стало хоть что-то строить — ведь совсем не поздно и в тридцать четыре года завести семью! — он словно бы оказался в вакууме. Все его матримониальные заботы друзьями-сверстниками были давным-давно пережиты и никакого ни интереса, ни сочувствия не вызывали у них.

Тем более что Рубцов и не разрешал сочувствовать себе. Несмотря на все свои буйства, он был и застенчивым, и каким-то очень гордым при этом. Это в стихах мог написать он:

Поздно ночью откроется дверь.

Невеселая будет минута.

У порога я встану, как зверь,

Захотевший любви и уюта.

Побледнеет и скажет: — Уйди!

Наша дружба теперь позади!

Ничего для тебя я не значу!

Уходи! Не гляди, что я плачу!..

И опять по дороге лесной,

Там, где свадьбы, бывало, летели,

Неприкаянный, мрачный, ночной

Я тревожно уйду по метели...

Это только в стихах мог он закричать, словно от боли:

Я люблю судьбу свою.

Я бегу от помрачений!

Суну морду в полынью

И напьюсь,

Как зверь вечерний!

А в жизни — нет.

В жизни Рубцов никогда не позволял себе жаловаться.

Даже если приходилось просить взаймы деньги, он делал это мучительно трудно...

Еще труднее, почти невозможно было Рубцову объяснить свои поступки. Правота Рубцова — его стихи, любые другие объяснения звучали неискренне и косноязычно. Конечно, нужно всегда помнить, что Рубцов был не только очень умным человеком, но и необыкновенно тонким, остро чувствующим малейшую фальшь в человеческих отношениях. Правда, будучи трезвым, он редко давал понять, как его коробят те или иные разговоры. Рубцов всегда по мере возможности щадил самолюбие своих друзей.

Его друзья, как мы видим это, например, по воспоминаниям Виктора Астафьева, оказались в этом смысле гораздо менее великодушными...

И, конечно же, здесь нельзя забывать и о провинциальной тоске, о злой и мелочной, почти бабьей наблюдательности небольшого города — все подмечающего, ничего не пропускающего и долго-долго потом обсасывающего на разные лады новостишку скандала...

Конечно же, странный роман немолодого поэта с не очень-то молодой поэтессой, к тому же переполненный пьяными сценами, не мог не вызывать смущения, а главное — и, наверное, для Рубцова это было самым страшным — не мог не быть смешным. И, конечно же, друзья-писатели, их жены и близкие достаточно тонко подмечали все комедийные моменты, все нелепости... И тем пристальнее они следили за развитием отношений между Рубцовым и его новой женой, что в их круг таким вот образом входила женщина, способная на самые неожиданные поступки и от которой уже сейчас исходила некая чернота.

Как мы знаем по накопленному человеческим обществом за десятки веков опыту, изощренность травли, которую затеивают члены круга при появлении среди них незнакомца или незнакомки, превосходит все мыслимые ограничения и способна творить чудеса...

Я поражаюсь мужеству жены Виктора Астафьева, Марии Семеновны Корякиной, которая все-таки описала это в своих воспоминаниях:

«Возвратить долг Коля пришел не один, а вместе со своей будущей женой. Оба пьяненькие, оба наспех одетые.

— Я пришел вернуть долг! — сказал он, уставившись на меня пронзительным, не очень добрым взглядом.

— Хорошо! — сказала я. — Теперь у тебя все в порядке? На житье-то осталось? А то не к спеху, вернешь потом.

— Нет, сейчас! Вот! — Вытащил из одного кармана скомканные рубли и трешки, порылся в другом, пальто расстегнул. — А можно или нельзя мне войти в этот дом? Чтоб долг отдать... — резко, с расстановкой заговорил он.

— Конечно, Коля! Проходи! — посторонилась я.

— А она — талантливая поэтесса! — кивнул он в сторону своей спутницы, оставшейся на лестничной площадке этажом ниже.

— Возможно.

— И она же — моя жена! — Он опустил голову, что-то тяжело посоображал и опять уставился на меня в упор: — Ничего вы не знаете! Я тоже ничего знать не желаю! — Выпятился из прихожей на площадку и с силой закрыл за собой дверь».

Сцена не нуждается в комментариях. Очень точно обрисована ситуация, когда, благодушно улыбаясь, человека загоняют в безвыходное положение.

Ну, посудите сами...

Рубцов пришел со своей женщиной, но это только ему адресуется: «Конечно, Коля! Проходи!», а его спутницу, оставшуюся на лестничной площадке этажом ниже, не замечают. И даже когда Рубцов настойчиво обращает внимание хозяйки дома на нее — ничего не меняется. Вежливо, но очень определенно Рубцову дают понять, что эту женщину в этом доме не желают знать...

Можно возразить, дескать, Рубцов сам виноват. Чтобы не ставить Д. в унизительное положение, не нужно было вести ее к Астафьевым.

Это безусловно верно, как верно и то, что и во всей своей горестной жизни Рубцов тоже виноват прежде всего сам. Мог бы благополучно закончить Тотемский лесотехникум, стал бы мастером трелевочных дорог, имел бы таки приличный заработок, квартиру, семью... Неизвестно только, стал ли бы тогда великим поэтом...

Разумеется, менее всего мне хотелось бы, чтобы возможные упреки в душевной черствости адресовались Марии Семеновне Корякиной. Отношения семьи Астафьевых с Рубцовым, как мы видели из воспоминания Виктора Астафьева, были сложными, и я акцентирую внимание на той сцене только потому, что Мария Семеновна намного беспристрастнее своего супруга и мужественнее многих рубцовских друзей. Она не побоялась написать то, о чем все позабыли сразу же после его смерти.

Очевидно, что ситуации, подобные описанной Марией Корякиной, в разных вариантах повторялись изо дня в день. Положение осложнялось и тем, что Д. — не забывайте, она сама была поэтессой! — обладала достаточно взрывным характером и особенно-то подделываться, угождать, проглатывать оскорбления не умела да, наверное, и не хотела... Ну а главное — это горечь недоумения и обиды, что копилась в ней. Д. готова была жить с гением Рубцовым, но при чем тут алкаш, которого не всегда пускают с его спутницей в приличные дома?..

Неблагодарное занятие — разбираться в семейных дрязгах. Правота и неправота каждого участника семейных передряг взаимозависимы, и, как правило, осознание своей правоты рождается лишь из стремления подчеркнуть неправоту другого, и именно тогда и кончается правота одного, когда начинается неправота другого.

Конечно, можно было бы (а в своих воспоминаниях Д. этим и занимается) говорить о тяжелом характере Рубцова, о его ревности, его срывах, но ведь и Д. тоже не была ангелом и особенной кротостью не отличалась.

Главное — в другом...

Д., как это свойственно многим женщинам, и сама не понимала, что происходит с ней. Ей казалось, что ее неустроенность и его неустроенность, соединившись, сами по себе счастливо исчезнут. И совершенно забывала (или не думала вообще), что неустроенность — не только недостаток тепла, близких людей, а еще и все то лишнее, чем успел обрасти в своей неустроенной жизни человек...

Наверное, не всегда понимал это и Рубцов.

Он любил Д.

И они ссорились и расставались. И снова сходились.

— 2 —

Безрадостна хроника последних месяцев жизни Николая Михайловича Рубцова...

«Рубцов не появился у меня день, второй и третий... — пишет Д. — Таких долгих и беспричинных разлук у нас еще не бывало. Я встревожилась. На следующее утро в пятом часу раздался стук в дверь. Я кинулась открывать.

Это был Рубцов.

Я молча в него вглядывалась, стараясь понять, что случилось. Он стоял неподвижно и долгим грустным взглядом смотрел на меня. Наконец, сразу как-то заволновавшись, сказал:

— Люда, я не мог умереть, не взглянув в твои прекрасные голубые глаза...

Все это было бы мелодрамой, если бы эти слова произнес не Рубцов, а кто-то другой. Но в его устах это звучало настолько трагично, что я растерялась. Как?! Что ты хотел?! Я не сказала это вслух, но, вероятно, в моих глазах он прочел это, потому что смутился. И сразу стал деланно весел, начал что-то шутить жалко, вымученно, но под моим взглядом осекся, и горечь, необычайная горечь и усталость отразились в его лице. Передо мною стоял совершенно измученный человек. Я взяла его за руку и провела в дом, усадила на диван, разула, дала ему валенки. Сама села напротив за стол, ничего не спрашивая. Тихим голосом он произнес не более двух фраз, витиеватых и туманных. Я поняла: он пытался покончить с собой и не смог. Я смотрела на него и видела перед собой человека, отмеченного знаком смерти, человека наполовину уже потустороннего, запредельного».

Это было в начале мая, а в июне Николай Рубцов езди, в командировку в Великий Устюг.

«Утро было безоблачным и полным тепла и света, — вспоминает Анатолий Мартюков. — Мы стояли на высоком выступе великоустюжской «Горы» и наблюдали за полетом голубей. Они полетали и скрывались за густой зеленью высоких столетних тополей. Голубой ситец небес резали стрижи... С криком и каким-то птичьим весельем»...

— Ах, Великий Устюг... Редкий город... — любуясь очертаниями церковных куполов, сказал Рубцов. — Он чище Вологды... Он честнее Москвы. И тише... И выше. Я бы мог здесь поселиться...

И вдруг совсем неожиданно, с улыбкой добавил:

— Знаешь, найди мне студенточку. Могу жениться... И больше никуда — ни в Москву, ни в Вологду.

9 июня произошла уже описанная нами история «с чайником», в результате которой Рубцов разрезал вену на руке и попал в больницу, где написал одно из лучших своих стихотворений:

Под ветвями плакучих деревьев

В чистых окнах больничных палат

Выткан весь из пурпуровых перьев

Для кого-то последний закат...

Пока последний закат выткался не для Николая Михайловича, пока еще оставалось время изменить все, и, кажется, Рубцов понимал это, как понимал и то, что ничего не сможет изменить.

Нет, не все — говорю — пролетело!

Посильней мы и этой беды!

Значит, самое милое дело —

Это выпить немного воды.

Посвистеть на манер канарейки

И подумать о жизни всерьез.

Желание поэта «выпить немного воды» из этого стихотворения перекликается с его просьбой в «Прощании с другом»: «Так изволь, хоть водой напои»... И какая обреченность, какое глубокое осознание невозможности вырваться из клетки, если и «живая» вода тут же превращается в воду из птичьей поилки, а сам поэт — в заключенную в неволю птицу!

14 июля Д. вызвала Рубцова в Вельск.

«Я только что проснулась и одевалась. Вижу — на крыльцо взбегает мама, чем-то взволнованная. Открывает дверь и с порога кричит мне:

— Людмила, иди встречай гостя! Твой Коля приехал... На лысине хоть блины пеки!

Признаться, я растерялась.

— Так где же он?

— Да вон ходит у калитки, а зайти не решается!

— Боже, что же делать?!

Надо было встречать. Я, не торопясь, сошла с крыльца, прошла до калитки. На скамейке под березами сидел Рубцов и застенчиво улыбался.

— Ну так что ж ты? Приехал и не заходишь? Пойдем в дом!

— Я давно уже приехал, да вот неудобно было зайти.

Очень рано.

— Вот чудак! Ты же знаешь, что я здесь, так чего же стесняться-то? Пойдем, пойдем!

— А я уже весь город обошел...

Мы взошли на крыльцо, потом — на веранду.

— Здравствуй! — шепнула я ему в коридоре и поцеловала в щеку».

В Вельске Д. отпаивала Рубцова не «живой» водой, а брагой, а когда увидела, что ему это понравилось и он готов допить весь бидон, выгнала.

«Зеленых цветов не бывает, но я их ищу», — напишет 31 июля Николай Михайлович Рубцов в письме Валентину Ермакову, редактору своей новой книги стихов.

В конце сентября 1970 года, как вспоминает Генриетта Михайловна, Николай Рубцов был в Тотьме. Здесь проходил районный семинар культработников, и они встретились...

«Под вечер меня вдруг вызывают. Я вышла на улицу — передо мной стоял Рубцов. Как он узнал, что я в Тотьме?»

— Зачем ты здесь? — спросила Генриетта Михайловна.

— Приехал узнать, когда вы с Леной переедете ко мне, — ответил Рубцов.

— Мы не собираемся. Лена ходит в первый класс. Разве что весной...

— Я ведь могу жениться... — обиженно сказал Рубцов.

— Женись...—деланно-равнодушно ответила Генриетта Михайловна. — Давно пора. Хватит одному-то болтаться.

— И до весны я, может быть, не доживу...

— Доживешь... Куда денешься.

Рубцов все-таки уговорил Генриетту Михайловну уйти с семинара. Они пошли в гости...

Уже много лет Генриетта Михайловна Меньшикова (сейчас Шамахова), рассказывая о своих отношениях с Николаем Рубцовым, постоянно припоминает все новые и новые подробности и эпизоды их отношений. И делается это не потому, что она придумывает что-то, а просто для нее, человека, всю жизнь прожившего вдалеке от литературно-журналистской публики, процесс обобществления личных ощущений достаточно труден.

Но это с одной стороны...

А с другой — Генриетта Михайловна, как нам кажется, и до сих пор не до конца еще разобралась в своих взаимоотношениях с Рубцовым...

«На другой день утром мы с ним распрощались, и он ушел на пристань — в десять часов на Вологду уходила «Заря». Наш пароход шел в 19 часов. Когда мы пришли на пристань, Рубцов был там — не уехал, ждал меня.

— Я поеду с вами.

С большим скандалом купил на меня билет в каюту (до нашей пристани ехать было недолго, и поэтому билеты в каюту нам не давали). Я боялась идти с ним в каюту, но когда увидела билеты, место второе и третье, значит, кто-то едет еще, успокоилась. Ехала там бабушка. Сидели, разговаривали. Он сказал, что хорошо бы, если бы у нас был сын, Коля, и чтобы фамилия его была Рубцов. Я все прекрасно поняла, но в Николу его не пригласила».

В Усть-Толошму пароход пришел в два часа ночи. Рубцов спал. Генриетта Михайловна не стала его будить.

Она не знала, что видит Рубцова в последний раз...

— 3 —

— Ты береги себя... — сказал Рубцов Борису Шишаеву во время последней встречи осенью 1970 года. — Видишь, какая злая стала жизнь, какие все равнодушные...

В этих словах Рубцова — безмерная усталость, нездешний, как в комьях январской могильной земли, холод...

Уже в который раз — десятки раз проверенный способ! — пытался Рубцов укрыться от смертного холода в своих стихах, но и стихи уже не согревали его:

Окно, светящееся чуть.

И редкий звук с ночного омута.

Вот есть возможность отдохнуть.

Но как пустынна эта комната.

Мне странно, кажется, что я

Среди отжившего, минувшего

Как бы в каюте корабля,

Бог весть когда и затонувшего,

Что не под этим ли окном,

Под запыленною картиною

Меня навек затянет сном,

Как будто илом или тиною...

Как всегда, в стихах Рубцов ничего не преувеличивает. Сделанное им описание собственного жилища предельно точно.

«Зашел... в его квартиру, — вспоминает Василий Оботуров, — подивился пустоте, неуюту, которые, видимо, за долгие годы бездомности стали привычными для него... У стены напротив окна стоял диван, к нему был придвинут стол, в пустом углу, справа у окна, лежала куча журналов, почему-то малость обгоревших...

— Засиделся вчера долго и заснул незаметно, абажур зашаял, от него и журналы, — равнодушно пояснил Николай, заметив мой взгляд».

Предельно точно воссоздавал Рубцов и свое душевное состояние:

За мыслью мысль — какой-то бред,

За тенью тень — воспоминания,

Реальный звук, реальный свет

С трудом доходят до сознания.

И так задумаешься вдруг,

И так всему придашь значение;

Что вместо радости — испуг,

И вместо отдыха — мучение.

О чем это стихотворение?

С прежней виртуозной легкостью замыкает Рубцов образы далекой юности и нынешние ощущения, но волшебного прорыва, как в прежних стихах, не происходит. Да и какой может быть прорыв, если тонет сейчас не однокомнатная квартирка на пятом этаже «хрущобы», а сама наполненная звездным светом «горница» Рубцова?

Рубцов всегда много писал о смерти, но так, как в последние месяцы жизни, — никогда. Смерть словно бы обретала в его стихах все более конкретные очертания: «Смерть приближалась, приближалась, совсем приблизилась уже...», и отношение к смерти самого Рубцова становилось не то чтобы неестественным, а каким-то заестественным:

С гробом телегу ужасно трясет

В поле меж голых ракит. —

Бабушка дедушку в ямку везет, —

Девочке мать говорит...

Уже одна эта строфа достойно могла бы конкурировать с произведениями нарождающегося тогда черного юмора. Но Рубцов не успокаивается. Наперебой с мамой утешает девочку, дескать, не надо печалиться:

...послушай дожди

С яростным ветром и тьмой.

Это цветочки еще — подожди! —

То, что сейчас за стеной.

Будет еще не такой у ворот

Ветер, скрипенье и стук...

Чего уж говорить, конечно, будет, когда с треском начнут разламываться гробы, когда поплывут из могилы «ужасные обломки»...

В ожидании Рубцовым смерти страха становилось все меньше и все больше — нетерпеливости, прорывающейся порою и в стихах:

Резким, свистящим своим помелом

Вьюга гнала меня прочь.

Дай под твоим я погреюсь крылом,

Ночь, черная ночь!

Но кроме этого ожидания смерти, ничего не изменилось, по-прежнему, тяжело и безразлично, как морские волны, накатывали на Рубцова неприятности.

Осенью 1970 года в Архангельске проходил выездной секретариат Союза писателей РСФСР. Николай Рубцов отправился туда в весьма приподнятом настроении. И вот...

«Рано утром до открытия совещания вызвали к Михалкову, — вспоминает Александр Романов. — За многие годы секретарской работы еще не было случая, чтобы столь срочно потребовали меня ко главе Российского Союза писателей. Какая же надобность? Белов, Астафьев, Фокина, Рубцов, Коротаев, Полуянов, Оботуров здесь. К выступлению я готов, речь написана... В тревоге и недоумении стучу в номер и слышу: «Входите».

Сергей Владимирович хмуро возвысился надо мной и протянул руку.

— Произошло ЧП, — последнее слово от негодования повторил дважды. — Николай Рубцов нахулиганил...

— Что случилось?

— Он оскорбил женщину! Инструктора Центрального Комитета партии!

От такой неожиданности я смешался.

— Странно, — начал я защищать товарища, — к женщинам он добродушен. Это недоразумение, Сергей Владимирович. Не может быть...

Михалков прервал меня:

— Рубцов оскорбил женщину! Он шатался пьяный в коридоре, она подошла и упрекнула, а он...— тут приступ нервного заикания охватил Сергея Владимировича, — а Рубцов послал ее, уважаемую женщину, работника ЦК... — снова замялся и, округлив глаза, еле выговорил в раздраженном недоумении: Рубцов послал ее... на х..!

Тут и у меня выкатились глаза на лоб.

— Да как же так? — опомнился я. — Может, оговорили его, Сергей Владимирович?

Михалков метнул суровый взгляд:

— Если Рубцов сейчас же не извинится, мы лишим его делегатских полномочий!

Крыть было нечем. И я пошел в номер, где на смятой кровати понуро сидел Рубцов. Бледный и больной. Стало жаль его. Соседи по номеру уже, поди-ко, толкутся в буфете, а он мрачно припоминает, что было с ним вчера. Такая беспощадная самоказнь давно ведома мне. Состояние ужасное. И Коля обрадовался, увидев меня. Но я-то пришел к нему не с облегчением, не с радости, а со строгим приказом С. В. Михалкова. И кратко рассказал о только что состоявшейся встрече.

— Да я ведь, — растерянно и наивно развел руками Коля,— не знал, что она из ЦК. Я к ней и не подходил, это она меня задержала. Начала стыдить, укорять... Эх! — схватился он за голову. — Ну, выпил... С радости выпил. Я ведь Архангельск люблю. Давно в нем не был...

— Коля, Михалков велел тебе извиниться перед ней, — назвал я имя и отчество этой руководящей женщины. — Иначе лишат тебя командировочных денег, не пустят на совещание... Перебори себя, извинись...

Рубцов долго и хмуро молчал, глядя в архангельское окно. Потом встал, умылся и пошел извиняться. Он был вольным человеком в Поэзии и подневольным — в нищете» .[25]

Последние месяцы своей жизни Рубцов болел. Это замечали все, но вспоминают его друзья об этом — ведь не от болезни он умер! — как бы между прочим, как бы между делом...

«Он носками о дверной косяк околотил валенки, не спеша снял пальто, потом шапку... Пока он раздевался, я отметил худобу тела, хоть свитер и делал его плечистее» (А. Рачков).

«...Смутные за Колю тревоги и переживания делались уже постоянными, может, еще и оттого, что выглядел он часто усталым безмерно, будто очень пожилой и очень больной человек» (М. Корякина).

«Прихожу на улицу Яшина, где жил тогда Рубцов, поднимаюсь на пятый этаж, звоню условленным звонком.

Рубцов болел. На столе были рассыпаны разнокалиберные таблетки.

— Знаешь, сердце прихватывает...

С моим приходом он смахнул в стол какие-то рукописи, принес с кухни вареную картошку в мундире, селедку, початую бутылку вина.

— Хлеб есть, но черствый: я уж два дня из дому не выходил.

Так и просидели мы до вечера.

— Слушай, ночуй у меня, как-то не хочется оставаться одному.

Мы поставили раскладушку и улеглись, не выключая света, Рубцов не спал до полуночи. Не спал и я...» (С. Чухин)

Как и Сергей Чухин, многие из друзей отмечают, что в последние месяцы появился в Рубцове и страх — он боялся оставаться один в своей квартире.

«6 декабря 1970 года я получил путевку в санаторий,— вспоминает Н. Шишов. — Зашел к Рубцову попрощаться уже с чемоданом и билетом. Рубцов был чем-то очень расстроен, просил меня остаться, да так и задержал. То же самое повторилось на другой день».

И продолжались, то и дело обрывались и никак не могли оборваться навсегда изнуряющие поэта отношения с Д.

В последний раз они поссорились перед новым 1971 годом.

Д. решила уехать.

«Нужно было зайти к Рубцову за вещами... Он открыл дверь, я увидела его трясущегося, услышала мерзкий запах водки. Кругом была грязь. Свалка на столе. На постели среди смятых грязных простыней, сбитых к самой стене, ком моего белья: сорочки, блузки и даже сарафан». Рубцов был не один. На кухне сидел его приятель радиожурналист. Оказалось, он пришел еще вчера, переночевал у Рубцова и вот уже сутки они пьянствовали. Улучив мгновение, он сказал мне: «Люсенька, не бросай Колю, люби его, он бредил тобой всю ночь...»

Д. уехала. Рубцов остался один.

Лучиком в холодной, тоскливой жизни Рубцова мелькнула открытка, пришедшая из Николы. Адрес написала Генриетта Михайловна, но были там и каракули, нацарапанные рукою дочери. Лена писала, что приедет к папе в гости на Новый год.

Рубцов убрал квартиру, купил елку, подарки и начал ждать, позабыв, как трудно зимой выбираться из Николы.

«Накануне Нового 1971 года, — пишет В. Коротаев, — я приехал в Вологду на зимние каникулы. Рубцов поджидал свою дочку Лену с мамой в гости. Приготовил елку, хотя заранее не стал ее наряжать. Видимо, хотел этот праздник подарить самой девочке.

Но праздника не получилось: дочь не привезли. Новый год я с Николаем Михайловичем встречал врозь. Наутро со своей невестой пришел его проведать. Рубцов был не один. Они всю ночь просидели со знакомым художником и были Угрюмы. Но хозяин встретил нас радушно, достал свежего пива, пытался развеселить. А мы пытались сделать вид, что нам действительно хорошо, и беззаботно болтали; но мешала веселиться ненаряженная елка, сиротливо стоявшая в переднем углу...»

Было это 1 января 1971 года, и жить Рубцову оставалось всего восемнадцать дней.

— 4 —

Людмила Д. вернулась в Вологду 5 января 1971 года и сразу с вокзала поехала к Рубцову.

Он был один.

Открыл дверь и сразу лег на диван, в грязную постель. Оказалось, что накануне у него был сердечный приступ.

«Я села на диван и, не стесняясь Рубцова, беззвучно заплакала. Он ткнулся лицом мне в колени, обнимая мои ноги, и все его худенькое тело мелко задрожало от сдерживаемых рыданий. Никогда еще не было у нас так, чтобы мы плакали сразу оба. Тут мы плакали, не стесняясь друг друга. Плакали от горя, от невозможности счастья, и наша встреча была похожа на прощание...»

Потом были долгие, почти бессвязные объяснения; потом примирение.

8 января, на рождественские праздники, Рубцов и Людмила Д. пошли в загс.

«Мы шли берегом реки по Соборной горке. Был тусклый заснеженный день. На склоне у реки трепетали на ветру мелкие кустики, и кое-где на них неопавшие листья звенели под ветром, как жестяные кладбищенские венки».

Заявление в загсе не взяли — нужно было свидетельство о расторжении первого брака Людмилы.

Почти всю ночь на девятое Рубцов не спал. Искал вместе с Людмилой Д. свидетельство, потом начал вспоминать своего брата Альберта.

— Очень хочется увидеть Алика, ну прямо как перед смертью.

Свидетельство нашли уже под утро, и 9 января снова пошли в загс. Правда, с утра Рубцов ходил в больницу, и в загс собрались только к вечеру.

«Над Софийским собором плыли оранжевые облака с багряным отливом, быстро темнело, начиналась метель...»

Регистрацию брака назначили на 19 февраля.

«На обратном пути я бежала по тропинке через реку, подхваченная метелью, впереди Рубцова...»

Все это время Рубцов не пил. Врач прописал ему корвалол и валидол, и сердечные боли прошли...

Д. выписалась из Подлесского сельсовета, вместе с Рубцовым сходила в ЖКО и подала заявление на прописку, сдала свой паспорт. Забрала трудовую книжку и начала подыскивать место в городской библиотеке.

Рубцов собирался до свадьбы съездить в Москву, а после, уже вдвоем с женой, отправиться в Дом творчества в Дубулты...

Замирает сердце и перехватывает дыхание, когда читаешь описание этой — предсмертной — недели Николая Рубцова...

Так часто бывает, когда обреченный на смерть человек перед самой кончиной своей вдруг освобождается от боли, терзавшей его долгие месяцы, и близким кажется, что произошло чудо и смерть отступила...

Чуда не произошло...

В понедельник отправились в жилконтору. Здесь их поджидала неприятность — Д. не прописывали к Рубцову, не хватало площади на ребенка.

Рубцов, как всегда, вспылил. Он пригрозил, что завтра же отправится к начальнику паспортного стола, будет жаловаться в обком партии.

— Идите... Жалуйтесь... — равнодушно ответили ему, и Рубцов — тоскливо сжалось, заныло сердце! — понял, что опять на его пути к счастью встает незримая стена инструкций и правил, одолеть которую еще никогда в жизни не удавалось ему...

Рубцов собирался успеть съездить до свадьбы в Москву по делам, связанным с книгой в «Советской России». Заодно собирался отвезти в издательство и стихи Д.

Эту рукопись должна была перепечатать машинистка из «Вологодского комсомольца»... Поэтому-то из жилконторы и отправились, как и было задумано, в редакцию.

Рубцов волновался, придумывал все новые и новые кары Для бюрократов из жилконторы... Строил — хоть на полсрока, а вдвоем, поедем в Дубулты! — планы на будущее.

В центре города, на Советской улице, столкнулись со знакомыми...

В редакцию «Вологодского комсомольца» Людмила отправилась одна. Рубцов пошел с друзьями в шахматный клуб.

«18 января 1971 года, — как сказано в приговоре, вынесенном Вологодским городским народным судом, — в течение дня Рубцов Н. М. распивал спиртные напитки сначала в шахматном клубе, затем в ресторане «Север», а в последствии на квартире Рубцова Н. М.».

«Через 20—25 минут я возвратилась, и меня наперебой стали угощать вином, — вспоминает Д. — Они уже допивали. Я глотнула глоток из стакана Рубцова, он допил остатки. На Главпочтамте Николай Задумкин получил деньги, и все они отправились в ресторан. Я отказалась... Только сказала Задумкину, чтобы Колю не бросали одного, а доставили домой. Часа через два Рубцов и трое из журналистов приехали к нам уже хмельные и еще с бутылками вина. В этот вечер Рубцов играл на гармошке и пел свое стихотворение-песню «Над вечным покоем».

Приревновав Д., Рубцов начал буйствовать, и компания стала расходиться, избегая скандала.

Рубцов всегда жил больно и трудно. Даже и не жил, а, скорее, продирался сквозь глухое равнодушие жизни и порою пытался докричаться до собеседников, но его не слышали, не хотели слышать, и тогда Рубцов срывался с тормозов — вся спрессованная в нем энергия, с такой дивной, пронзительной силой выплескивающаяся в стихах, рвалась наружу, громоздя химеры пьяного бреда. Угадать, во что выльются они, какие очертания примут, за кого — депутата Верховного Совета или майора КГБ — будет выдавать себя Рубцов, оказывалось невозможным. И невозможно было принять меры, чтобы как-то обезопаситься. Окружающим начинало казаться, что они присутствуют при маленьком катаклизме, а наблюдать такое вблизи и неприятно, и не очень-то безопасно.

— 5 —

Все это так, и все же, когда Д. пытается изобразить Рубцова этаким вологодским Отелло, надо разобраться... Безусловно, многое тут выдумано самой Д... Безусловно и то, что Д. сама разжигала в Рубцове ревность, зачастую не понимая, что делает, сама заводила его на скандал...

И в воспоминаниях, и на допросах Д. всюду твердила, что Рубцов беспричинно ревновал и ревность эта оскорбляла ее, поскольку она не шибко-то и изменяла Рубцову с другими мужчинами... Правда, в стихах:

Когда-нибудь моя душа

Да скинет цепи постоянства!

Не нужно будет усмирять

Ее капризы и порывы.

Лишь изменяться, изменять

Свободно, дерзко, прихотливо!

она пишет о другом, но это не так уж и важно...

Ведь когда Рубцов срывался, обличая Д., речь шла не столько о плотских изменах, сколько о неверности духовной...

Рубцов не соответствовал шестидесятническим идеалам Д., и она, собираясь стать женой Рубцова, все равно продолжала предавать его. Ужимочками, улыбочками, репликами как бы отстранялась от того, что Рубцову было дороже всего.

«Целые ночи Рубцов сидел истуканом на стуле и говорил, говорил, говорил... От напряжения у меня разламывалась голова (Д. болела гриппом. — Н. К.), путались мысли. Эти дни и ночи остались у меня в памяти, как сплошной горячечный бред. Иногда я просила его:

— Коля, прошу тебя — иди спать. Ты, как ванька-встанька, тебя никак не уложить!

— Люда, послушай, что я тебе скажу...

И все начиналось снова. Это были страстные речи о том, что болело и ныло: о Родине, народе, смысле жизни, о человеческой судьбе. Казалось, открылись старые раны и они кровоточили. Никогда в жизни я не встречала человека так болезненно-страстно заинтересованного судьбою России и русского народа. Он не пекся ни о чем личном, был бескорыстен и безупречно честен. Я отлично понимала, насколько он выше и крупнее каждого из того огромного легиона называющих себя поэтами, кто личные интересы, свое собственное благополучие ставит превыше всего. Рубцов не выписывал ни газет, ни журналов, у него не было телевизора, он редко ходил в кино, но он знал главное. Его думы были крупнее и глубже того потока поверхностной информации, пропитанной духом бодрячества и наивного оптимизма. Рубцов знал, что он живет в грозный и сложный век, на тревожной планете, размеры которой щемяще невелики, если взглянуть на нее из космоса...

Я знала, что он поэт огромной лирической мощи, что имя его вслед за Есениным много скажет сердцу русского человека, но я отлично понимала и другое: Рубцов погибает от алкоголя. Это отзывалось во мне такой страшной мукой, такой безысходностью, так подавляло и пригибало меня к земле, что мне казалось, будто я несу непосильную физическую тяжесть и однажды не выдержу. Я хотела справиться с ним сама, металась, искала выход и кончалось тем, что во время его очередного психоза убегала, буквально уносила ноги. Да, он был опасен, взрывчат, в нем развилась боязнь людей, подозрительность к ним, он стал страдать манией преследования. Он был болен! А мне хотелось верить в то, что он здоров...»

Мы специально выделили слова про тревожную планету, чтобы показать, что слышала Д. в разговорах Рубцова, что из его слов доходило до нее. На тревожной планете, размеры которой щемяще невелики, Рубцов никогда не бывал... Подобные абстрактные переживания Рубцова занимали меньше всего, потому что перед глазами его был распахнут Божий мир...

Объяснить это Д. было, видимо, невозможно.

Понимала ли Д., что делает?

Едва ли... Если бы понимала, не стала бы писать об этом в своих воспоминаниях... А может, потому и пишет, что понимает... Понимает, что именно за предательство Рубцова и поднимают ее нынешние демократические издания.

Рубцов все это, разумеется, понимал, а что не понимал, то прозревал, но объяснить — мы видели, как он любил разъяснять мотивы своих поступков! — не желал. А может быть, и пытался объяснить, но... не мог сделать этого, и оттого заводился еще сильнее.

Вот и в последнюю ночь, если верить воспоминаниям Д., она попыталась уложить Рубцова в постель, но Рубцов вскочил, натянул на себя одежду и сел к столу, где стояло недопитое вино. Он закурил, а горящую спичку, шутя, кинул в сторону Д.

Спичка, разумеется, погасла, не долетев, но Д. — она всегда неадекватно воспринимала поступки Рубцова — представила себе, что горящая спичка упала на нее, и ей стало так обидно, что она чуть не заплакала. Пытаясь убедить ее, что он пошутил, что спичка все равно бы погасла, Рубцов кинул еще одну.

«Я стояла как раз у кровати... Пока он бросал спички, я стояла не шевелясь, молча в упор смотрела на него, хотя внутри у меня все кипело... Потом не выдержала, оттолкнула его и вышла в прихожую».

Рубцов допил вино и швырнул стакан в стену над кроватью. Осколки стекла разлетелись по постели, по полу. Рубцов схватил гармошку, но скоро отшвырнул и ее. Словно неразумный ребенок, старающийся обратить на себя внимание и совершающий для этого все новые и новые безобразия, Рубцов ударил об пол свою любимую пластинку Вертинского...

«Я по-прежнему презрительно молчала. Он накалялся. Я с ненавистью (выделено мной. — Н. К.) смотрела на него... Я взяла совок и веник, подмела мусор, осколки стекла. Где-то в четвертом часу попыталась уложить его спать. Ничего не получилось... Нервное напряжение достигло своего апогея, и это вместе с чувством обреченности, безысходности. Я подумала — вот сегодня он уедет в Москву, и я покончу с собой. Пусть он раскается, пусть поплачет, почувствует себя виноватым.

И вдруг он, всю ночь глумившийся надо мной, сказал как ни в чем не бывало:

— Люда, давай ложиться спать. Иди ко мне».

Об этом нельзя писать...

Ясно, что Людмила Д. — не Дантес и даже не Мартынов. Она убила Рубцова. Потом прибрала в квартире, надела рубцовские валенки и отправилась в милицию. Во время допроса она то плакала, то смеялась. Ее судили. Она получила срок — восемь лет лишения свободы в исправительно-трудовой колонии общего режима. Но еще когда шел процесс, когда выяснялись все детали и подробности того вечера, той страшной ночи, она, словно бы стряхнув с себя оцепенение, вдруг ясно поняла, что навсегда теперь будет только убийцей Рубцова, и все последующее наказание показалось ей несущественным по сравнению с этим, главным, и она, порою даже во вред себе, начала доказывать, что не могла не убить Рубцова...

Убийца...

И какая разница, что такой осознанной цели — убить Николая Рубцова — у нее не было и не могло быть... Я имею в виду не саму ночь убийства, а всю историю их знакомства.

Когда-то в ждановско-хрущевских учебниках литературы можно было прочитать, кто двигал рукой Дантеса, кто стоял за спиной Мартынова. Эти объяснения в силу примитивности своей вызывают отторжение у нормального человека. Как-то сразу вспоминаешь, что кроме различных особ, заинтересованных в устранении беспокойных и непокорных поэтов, и сами Пушкин и Лермонтов кое-что сделали, чтобы умереть так, как они умерли...

Рубцов — тоже...

Конечно, можно проследить, как стягивается роковая петля событий, как незаметно, но неотвратимо разгорается роковой скандал — та грязная, пьяная и страшная ночь. Но все могло закончиться иначе. И кто знает, быть может, эта женщина, мечтавшая о славе Марины Цветаевой, в ту ночь на 19 января 1971 года, сама того не зная и не желая, спасала кого-то из рубцовских друзей от страшной участи...

...Об этом нельзя думать и говорить тоже нельзя. В нашей жизни все случается так, как случается... И это и есть высшая справедливость. Другой справедливости, по крайней мере здесь, «на этом берегу», как говорил Рубцов, нет и не будет...

— 6 —

— Люда, давай ложиться спать. Иди ко мне... — словно бы очнувшись, спокойно сказал Рубцов.

Это спокойствие — как же это ничего не было?! — и возмутило сильнее всего Д.

— Ложись, я тебе не мешаю! — ответила она.

— Иди ко мне!

— Не зови, я с тобой не лягу!

«Тогда он подбежал ко мне, схватил за руки и потянул к себе в постель. Я вырвалась. Он снова, заламывая мне руки, толкал меня в постель. Я снова вырвалась и стала поспешно одевать чулки, собираясь убегать.

— Я уйду!

Он стремительно ринулся в ванную. Я слышала, как он шарит под ванной рукой... Меня всю затрясло, как в лихорадке. Надо бежать!.. Но я не одета! Однако животный страх кинул меня к двери. Он увидел меня, мгновенно выпрямился. В одной руке он держал комок белья... Простыня вдруг развилась и покрыла его от подбородка до ступней ног.

«Господи, мертвец» — мелькнуло у меня в сознании. Одно мгновение, и Рубцов кинулся на меня, с силой толкнул меня обратно в комнату, роняя на пол белье. Теряя равновесие, я схватилась за него, и мы упали. Та страшная сила, которая долго копилась во мне, вдруг вырвалась, словно лава, ринулась, как обвал. Набатом бухнуло мое сердце.

«Нужно усмирить, усмирить!» — билось у меня в мозгу. Рубцов тянулся ко мне рукой, я перехватила ее своей и сильно укусила... Вдруг неизвестно отчего рухнул стол, на котором стояли иконы. Все они рассыпались по полу вокруг нас. Лица Рубцова я не видела. Ни о каком смертельном исходе не помышлялось. Хотелось одного, чтоб он пока не вставал...

Сильным толчком он откинул меня и перевернулся на живот. В этот миг я увидела его посиневшее лицо и остолбенела: он упал ничком, уткнувшись лицом в то самое белье, которое рассыпалось по полу при нашем падении. Я стояла над ним, приросшая к полу, пораженная шоком. Все это произошло в считанные секунды...»

Вот так и случилось непоправимое...

В ту ночь соседка Рубцова проснулась от крика.

— Я люблю тебя! — услышала она крик — последние слова, которые произнес Рубцов...

Когда опрокинулся стол с иконами, одна — это был образ Николая Чудотворца — раскололась пополам...

Еще осенью, на стене библиотеки в Троице, разгораясь сиянием, замерцал крест. Сначала Д. не испугалась, внимательно осмотрела окно, проверила, куда падает тень от переплета рамы, но так ничего и не сумела понять и привела в библиотеку Рубцова. Рубцов посмотрел на крест, пожал плечами и спросил: — Ну и что?

— 7 —

Через три дня Рубцова похоронили на пустыре, отведенном под городские кладбища. Там было пусто и голо, только на вставленных в мерзлую землю шестах над новыми могилами сидели вороны.

Прощаясь с покойным, В. П. Астафьев сказал: «Человеческая жизнь у всех начинается одинаково, а кончается по-разному. И есть странная, горькая традиция в кончине многих больших русских поэтов. Все великие певцы уходили из жизни рано и, как правило, не по своей воле...»

Наверное, он еще не собирался писать тогда воспоминаний о Рубцове...

В 1973 году на могиле Рубцова поставили надгробие — мраморную плиту с барельефом поэта. Внизу по мрамору бежит строчка из его стихов:

«Россия, Русь! Храни себя, храни!» —

которая звучит словно последнее завещание Рубцова нашей несчастной и бесконечно любимой стране, что не бережет ни своих гениев, ни саму себя...

А сейчас поднялись, подтянулись на кладбище кусты и деревья, и уже не так страшно, не так бесприютно здесь. Впрочем, как я говорил, ходят слухи, что скоро перенесут могилу Рубцова поближе к туристским тропам, перезахоронят поэта в Прилуцком монастыре, рядом с могилой поэта Батюшкова...

Рукописи Рубцова после его смерти забрал Виктор Коротаев...

Еще остались от Рубцова старенький засаленный диван, круглый раздвижной стол, табуретки да груда пепла на кухне от сожженных бумаг.

Письменный стол Рубцова по настоянию вологодских писателей увезла в Николу Генриетта Михайловна. На столе было много непристойных надписей, и Генриетта Михайловна покрасила стол суриком, как красят в деревнях дешевую фанерную мебель.

Вещей у Рубцова было немного.

Когда открывался музей в Николе, я ехал туда в музейном фургончике, вместе с этими вещами. На коленях у меня стояла гармошка «Шуя», на которой почему-то было нацарапано «Фикрету Годже на память, на дружбу. Белов 24.Х.63», но которая принадлежала Рубцову, а рядом, на спинке сиденья лежало — такие вообще-то можно найти на любой свалке — рубцовское пальто.

Больше вещей, принадлежавших Николаю Михайловичу Рубцову, не осталось.

Зато остались его стихи...

Отложу свою скудную пищу

И отправлюсь на вечный покой.

Пусть меня еще любят и ищут

Над моей одинокой рекой...

Есть особое состояние жизни стихов после смерти их автора.

Прекрасные, а главное — вечно живые стихи Рубцова не связывались с тем, что осталось после той жуткой ночи, с тем, что фигурировало в звучащих на судебном заседании строках заключения медицинской экспертизы: «На горле трупа имеются множественные царапины. Трупные пятна имеются на животе, лице...»

И конечно, прекрасное и вечно живое победило, стихи заслонили не только ужас последних дней жизни Рубцова, но и неуют, неустроенность всей его жизни. Высвободившись из своей бренной оболочки, образ живого Рубцова начал стремительно сливаться с образом героя его стихов.

Когда я собирал материалы для книги о Рубцове, сам видел, как буквально на моих глазах замыкается этот круг, постоянно замечал, как, напрягая память, знакомые и друзья поэта вспоминают уже не того Колю Рубцова, которого они знали и помнили, а его стихи, потому что неосознанно чувствовали — Правда не в их воспоминаниях, а в его стихах... Происходило это неосознанно и чаще всего вызывалось не желанием как-то приукрасить свою роль в жизни Рубцова, а естественной потребностью человека в очищении собственной души.

Процесс этот начался сразу после смерти Рубцова, когда, как вспоминает бывший редактор тотемской районки Александр Михайлович Королев, в ответ на предложение установить мемориальную доску на интернате, где учился и жил Рубцов, можно было услышать: «А вы видели Рубцова трезвым?», как будто мемориальная доска устанавливалась именно в честь трезвой рубцовской жизни.

Сейчас такой вопрос, такие сомнения уже невозможны. Привычным в тотемском пейзаже стал бронзовый Рубцов, сидящий на бронзовой скамейке у реки, напротив бывшего багровского дома, в который он любил заглядывать...

— Я Колю всегда жалела, — рассказывала мне в Николе Лия Сергеевна Тугарина, воспитывавшаяся вместе с Рубцовым в детдоме. — Сейчас-то я у Лены спрашиваю, когда она в Николу приезжает, ты, Лена, у отца-то была в Тотьме? Не, говорит, некогда... А я, когда в Тотьму приеду, первым делом к Коле иду. Травку на клумбе порву, поговорю с ним. А этой зимой приехала — даже тропинки в снегу нету. Коля, говорю, и не приедет-то к тебе никто... И заплакала.

Я слушал Лию Сергеевну, для которой и бронзовый Рубцов остается Колей, и в памяти звучали его последние стихи:

Пусть еще всевозможное благо

Обещают на той стороне.

Не купить мне избу над оврагом

И цветы не выращивать мне... —

и тоже вспомнил Рубцова, этого путника, прошедшего по заснеженному полю наших десятилетий...

Загрузка...