II. ДИАЛЕКТИКА ФАКТОВ

Роман с персидской пшеницей

1

Почему Николай Вавилов начал с иммунитета растений?

Может быть, тему работы ему подсказал Прянишников? Или Ростовцев, Рудзинский — в общем кто-нибудь из его первых учителей?

Но тогда он должен был хоть словом обмолвиться об этом в предисловии к своей монографии по иммунитету, где, как того требует традиция и элементарная порядочность, благодарит всех, кто содействовал ему. Да, он благодарит и Прянишникова, и Рудзинского, и Ростовцева, и Бэтсона, и профессора Редингского университета Персиваля… Но за что?

«За внимание и интерес к работе».

«За сочувственное отношение к его (то есть автора. — С. Р.) начинанию».

«За средства и участок для опытов».

«За любезное разрешение вести наблюдения над огромной коллекцией сортов пшеницы, собранных со всего света».


И наконец, «глубокая признательность нашей alma mater Петровской академии и ее совету за готовность печатать этот труд, невзирая на огромные расходы, и особенно инициатору напечатания его в „Известиях“ Петровской академии глубокоуважаемому учителю профессору Д. Н. Прянишникову».

И ни слова о теме исследования.

То было собственное его начинание!..

Он выбрал эту тему, конечно, потому, что она была интересной. И новой. И практически значимой.

Но разве мало других интересных, новых, практически значимых проблем ставила перед учеными жизнь? Что же толкнуло Николая Вавилова к этой?

Может быть, постояв в нерешительности у развилки, он вспомнил о прежних своих стремлениях к медицине?.. И еще раз засомневался в правильности избранного пути?.. И решил, что раз уж не дано ему лечить людей, то он будет «лечить» растения… Право же, психологически вполне вероятно, что именно такими были его внутренние побуждения.

А внешним толчком мог послужить хотя бы кратковременный приезд на родину основоположника фагоцитарной теории Ильи Ильича Мечникова. Ведь именно в 1911 году — том самом, когда Вавилов приступил к своим исследованиям, Илья Ильич в последний раз посетил Россию, чтобы вести наблюдения над чумой, вспыхнувшей в астраханских степях.

Приезд этот взбудоражил передовую общественность страны. Ведь с именем Мечникова давно уже отождествлялась независимость русской науки, ее гордость и неподвластность полицейскому режиму царизма.

Вавилова со школьных лет привлекала личность Мечникова. Он хорошо знал его биографию. Знал, что Мечников — ученый до мозга костей. Что он считает науку единственной силой, способной преобразить человеческое бытие.

Мечников хотел заниматься наукой, только наукой.

В России наукой заниматься не давали. Честное и бескорыстное служение ей уже делало человека опасным для существующего режима. Его травили, писали на него доносы.

Он уехал.

Он стал ближайшим сотрудником Пастера.

Своей теорией иммунитета Мечников показал, каким образом организм животного и человека борется с вторгающимися в него микробами. Он установил, что вахту здоровья в организме несут особые подвижные клетки — их он назвал фагоцитами. Стоит появиться болезнетворному микробу — фагоциты набрасываются на него и уничтожают. Иногда микробы размножаются быстрее, чем с ними успевают расправиться фагоциты, — человек заболевает. Стал ясен механизм действия вакцин, уже применявшихся против некоторых болезней благодаря открытиям Дженнера и в особенности Пастера. Вакцины приготовляют из убитых или ослабленных возбудителей болезни. Не причиняя вреда организму, они «мобилизуют» армию фагоцитов и держат ее в боевой готовности.

Все это Вавилов хорошо знал. Он знал и то, что на растительные организмы, а они во многом сильно отличаются от животных, Мечников свою теорию не распространял.

Поэтому, приступая к исследованиям, Вавилов прежде всего хотел одолеть литературу по иммунитету растений. Но ее почти не было в библиотеках Москвы. Не оказалось ее и в Бюро микологии и фитопатологии в Петербурге. Мы знаем уже, что он изменил план занятий: пока Артур Артурович Ячевский добывал нужные ему книги, он углубился в генетику и систематику культурных растений и грибов.

И вот эта перестановка в занятиях стала его везением.

2

Как шел к своему открытию Илья Ильич Мечников?

Он изучал блуждающие клетки в организме животного. В поисках удобного объекта для исследований Мечников остановился на личинках морской звезды. Это был удачный выбор! Потому что личинка прозрачна, и блуждающие клетки можно разглядывать в микроскоп.

Правда, сами блуждающие клетки тоже прозрачны, но это препятствие Мечников обошел, введя в тело личинки порошок кармина. Блуждающие клетки сразу же «напали» на зернышки кармина, поглотили их и окрасились в красный цвет.

До великого открытия оставался один шаг, и скоро Мечников сделал его!

Он вонзил под кожу личинок («великолепных, прозрачных, как вода», — восторгался Илья Ильич), шипы розы. И на следующий день увидел, что шипы плотно окружены блуждающими клетками. Этот опыт, признавался Мечников, «и составил основу теории фагоцитов, разработке которой были посвящены последующие двадцать пять лет моей жизни».

Не раз, должно быть, Вавилов вдумывался вэти слова.

Двадцать пять лет! Для чего понадобились они, если главное совершилось за два дня?

Дело в том, что убедить ученый мир в достоверности фагоцитарной теории оказалось нелегко.

Нашлись критики, которые считали выводы Мечникова слишком смелыми. Будущее показало ошибочность их позиции, но в то время они имели право сомневаться.

Не так-то просто было доказать, что фагоцитарная теория справедлива для всех низших и высших животных и человека. Мечников ставил новые и новые опыты, все более тонкие и остроумные. Критики выдвигали не менее остроумные и тонкие возражения. Мечников впадал в отчаяние. Но в конце концов критики сложили оружие.

Двадцать пять лет ушло на то, чтобы доказать, что реакция иммунитета имеет одну и ту же природу, что она в основном не зависит от особенностей организма, в котором протекает…

3

И вот, углубившись в работы по иммунитету растений, Вавилов увидел, что исследователи — видимо, под впечатлением работ Мечникова — исходят из тех же посылок.

Реакция иммунитета едина в своей основе!

Идея, доказательству которой Мечников отдал двадцать пять лет упорнейших, полных драматизма исканий, исследователями иммунитета растений принималась за аксиому.

Но ведь, кроме единства, между живыми организмами естьи различия (для проблемы растительного иммунитета они темболее существенны, что растения-хозяева и грибы-паразиты, как установил впоследствии Н. И. Вавилов, прошли длительный путь совместной эволюции на общей для них родине).

Каждый вид, даже разновидность и сорт обладают определенными, присущими только им особенностями.

И если Мечников в конце концов доказал что открыртая им на личинках морской звезды реакция иммунитета присуща всему животному миру, то из этого вовсе не следует, что и у растений эта реакция одинакова…

Не то чтобы ничего, полезного не было в работах исследователей невосприимчивости растений. Их наблюдения, опыты заслуживали самого пристального внимания. А вот выводы…

Вавилов знакомится с трудами австралийского ученого Кобба, работавшего с пшеницей. Кобб заметил, что сорта с узкими, вертикально расположенными листьями, сорта, у которых листья, стебли, колосья покрываются легким восковым налетом, не поражаются грибами. Восковой налет служит своего рода панцирем, сквозь который споры гриба не могут проникнуть в ткани растений, как не могут они закрепиться и на вертикально расположенных листьях.

Важное наблюдение! Но какой вывод делает из него исследователь? Он спешит выступить с механической теорией иммунитета, заявляя, что все случаи невосприимчивости у растений объясняются их чисто внешней защищенностью.

Но вот Вавилов читает другие работы и убеждается что, хотя пассивный, как его стали называть, иммунитет встречается в природе, он не имеет широкого распространения. Основная причина невосприимчивости — в физиологической реакции организма на уже вторгшегося паразита.

В чем же суть этой реакции? Один ученый высевал паразитов на выжимки клеточного сока различных растений и установил любопытное соответствие: грибы хорошо развиваются в соке листьев того растения, которое от них и страдает. Как тут не разразиться теорией! Именно химический состав клеточного сока привлекает того или иного паразита!

Но в других работах с не меньшей убедительностью доказывается, что дело не в химическом составе, а во внутриклеточном давлении…

Вавилов подходил к проблеме иначе.

Как систематик, генетик, эволюционист.

Он представлял себе взаимодействие растений-хозяев с грибами-паразитами результатом длительной эволюции.

Отношения между различными формами растений и паразитов слишком сложны и разнообразны.

Разнообразны. В этом все дело.

К одним и тем же паразитам разные растения относятся неодинаково. Одни легко поражаются, другие — слабо, третьи обнаруживают стойкий иммунитет. Интересно, конечно, узнать, каким именно образом организм растения борется с вторгшимся в него паразитом. Но так ли это важно на первых порах? Генетика подсказывает более простой и надежный путь. Использовать естественную невосприимчивость одних форм и путем скрещивания обогащать их генами другие, восприимчивые формы. А для этого надо конкретно знать, какие формы действительно обладают иммунитетом, а какие — нет. Ответа на этот вопрос не дадут умозрительные рассуждения. Нужен прямой опыт с возможно большим количеством видов и сортов.


Подход так прост, что больше нечего прибавить. Кроме, пожалуй, того, что начинать Вавилову приходилось почти с нуля. Скорые на теоретические обобщения, его предшественники располагали лишь единичными фактами.

И если Вавилов еще весной 1911 года, то есть до того, как познакомился с литературой по иммунитету, приступил к обследованию посевов 350 сортов овса и 650 сортов пшеницы, то это говорит о том, что без помощи интуиции он все же не обошелся.

Тысяча сортов! Та самая тысяча делянок, обход которых он начинал каждый день с восходом солнца и продолжал до тех пор, пока глаза еще могли различать бурые пятнышки ржавчины на листьях растений. Сеновал рабочего станции Нила Ивановича Хохлова, на котором хозяин разрешал ему ночевать, редко оставался пустым. Николай так мало бывал дома, что у его племянника А. Н. Ипатьева, написавшего воспоминания о своих дядьях братьях Вавиловых, даже сложилось впечатление, будто Николай Иванович одно время постоянно жил в Разумовском. Зато приезд его домой всегда характеризовался «веселым шумом, который он привозил с собой»*.

От простого описания поражаемости сортов Вавилов переходит к скрещиваниям иммунных форм с пораженными, чтобы по характеру расщепления гибридов судить о наследственной структуре исходных форм. Расщепление дало сложные математические соотношения. А между тем ученик Бэтсона профессор Биффен — чуть ли не единственный, кто до Вавилова ставил подобные эксперименты, — утверждал, что расщепление по иммунитету укладывается в простые менделевские правила: 3:1.

Вавилов впоследствии вспоминал, что, убедившись в неправоте Биффена, он, «как Фома неверующий», усомнился даже в самих законах Менделя… Но нет! Законы Менделя оставались незыблемыми: об этом говорили соотношения по другим признакам тех же самых гибридов. Попросту иммунитет оказался наследственно сложным свойством, за проявление его отвечает несколько пар генов, причем не только рецессивных, как утверждал Биффен, но иногда и доминантных. (В этом и было расхождение с Биффеном, о котором он должен был рассказать через год Бэтсону, о котором спорил с самим Биффеном, но безрезультатно.)

Вавилов стремится охватить все многообразие культур: от злаков переходит к бобовым, плодовым, огородным. В орбиту его интересов попадает лен, виноград, роза.

Изнуряющая поденщина…

Впрочем, он любил эту черновую работу по добыванию фактов. Рассказывают, впоследствии, когда Николай Вавилов уже стоял во главе советской сельскохозяйственной науки и за массой дел не мог постоянно вести эксперименты, лучшим отдыхом для него было поработать в лаборатории или на опытной делянке. Да и сам он говорил, выступая в 1938 году перед аспирантами:

«Я, вероятно, больше всех вас катаюсь по всем нашим отделениям, два раза был в Отраде Кубанской, две недели сам сеял. Я привык все сам проделывать, все операции до посева включительно»*.

Привык!.. Он мог бы добавить, что привычка у него старая — с первых самостоятельных шагов в науке.

Справедливость, впрочем, требует сказать, что на селекционной станции в Петровке у него были помощники. Вернее, помощницы: сначала Ольга Вячеславовна Якушкина, потом Александра Юльевна Тупинова-Фрейман. Обе работали преданно и самоотреченно.

«Природа <…> дает ответ каждому, кто умеет ее спросить. И перед натуралистом встает большой основной вопрос — сумеет ли он спросить природу?» — так говорил старший современник Н. И. Вавилова русский ботаник В. Арнольди.

Николай Вавилов сумел спросить природу — ответы посыпались сами.

Выяснилось, что грибы-паразиты строго специализированы по растениям-хозяевам. Каждая форма гриба избирательно поражает один род, или один вид, или одну разновидность растений, но уж этот свой объект умеет отличить точно — не хуже опытнейшего ботаника.

…Постепенно, идя от растения к растению, от одного вида грибов к другому, разрабатывал Вавилов физиологическую, как он называл, а правильнее — генотипическую теорию растительного иммунитета, как назвал ее впоследствии П. М. Жуковский.

4

Но не все в складывавшейся теории было гладко.

В каталоге образцов селекционной станции под № 173 значилась «персидская пшеница», полученная от немецкой семеноводческой фирмы «Гааге и Шмидт» и по многим внешним признакам относившаяся к виду мягких пшениц.

Можно представить себе, как, пряча в усы усмешку в очередной свой приезд в Петербург, Вавилов показывал растеньица персидской пшеницы Константину Андреевичу Фляксбергеру.

— Типичный Triticum vulgare, — отвечал «заведующий пшеницей», посасывая трубку и выпуская клубы дыма в густую рыжую бороду.

Недоумевая, как это такой способный практикант задает столь элементарные вопросы, Константин Андреевич с обычной невозмутимостью раскрыл свою пухлую книгу и, показывая записи и рисунки, стал растолковывать, почему эту яровую черноколосую расу следует относить к виду мягких пшениц.

— Значит, Triticum vulgare? — переспросил Вавилов.

— Так точно, дорогой коллега, vulgare, можете мне поверить.

Но Вавилов не поверил.

Персидская пшеница обнаружила удивительную стойкость к мучнистой росе. Все другие формы мягкой пшеницы ею поражались; потому что гриб мучнистой росы как бы всеяден. Он словно не замечает сортовых различий, хорошо себя чувствует на любых формах мягких пшениц. И вот — одна непокорная!

И надо же было случиться, что Вавилов начал работать с персидской пшеницей в первое же лето. Не натолкнулся на непонятный факт, когда теория уже выкристаллизовалась в его сознании, а начал с непонятного факта.

Что же делать? Может быть, просто отбросить единственный факт, противоречащий тысяче! Вряд ли кто посмеет упрекнуть за это. На худой конец можно сделать оговорку, что вот есть один непонятный случай. Наверное, не раз искушала Вавилова эта мысль. Но вслед за таким искушением приходило другое: заглянуть поглубже в природу персидской пшеницы.

Вавилов вооружается лупой, потом микроскопом… И видит, что персидская пшеница не так уж похожа на мягкую! Зерно ее покрыто мелкими морщинами. Хлорофилловые зерна в листьях вдвое крупнее, чем у обыкновенных мягких пшениц.

А что покажут скрещивания Персидской пшеницы с другими мягкими? Большинство растений вообще не дали семян, другие при высеве в следующее лето оказались бесплодными. Картина знакомая! Именно так и должны вести себя гибриды отдаленных форм, принадлежащих к разным биологическим видам. Наконец последняя проверка. По просьбе Вавилова цитолог станции Александра Гаврииловна Николаева производит подсчет числа хромосом в клетках персидской пшеницы. Ну, конечно же! Их оказалось 28, тогда как у мягкой должно быть 42! Но если персидская пшеница не относится к мягкой, то к какому виду ее отнести?

«Персидскую пшеницу надо выделить в отдельный биологический вид!» — решает Вавилов.

Решает, конечно, не сразу. Только в 1918 году делает этот шаг, и тогда многим показавшийся рискованным.

Ведь известно, что каждый ботанический вид объединяет огромное разнообразие форм. Персидская пшеница же была представлена одной-единственной. Выделяя ее в отдельный вид, Вавилов как бы утверждал, что должно существовать разнообразие еще не найденных форм персидской пшеницы. И ведь речь шла о пшенице, пристально изучавшейся уже двести лет и, казалось, настолько известной, что об открытии нового вида не могло быть и речи.

Но вот в 1922 году профессор Тифлисского университета П. М. Жуковский в горах Кавказа нашел посевы персидской пшеницы. Еще лично незнакомый с Вавиловым, Жуковский состоял с ним в деятельной переписке, заочно причислял себя и своих учеников к вавиловской школе. Он, естественно, поспешил прислать образцы Вавилову.

«Относительно Triticum persicum ваше определение верно, — отвечал обрадованный Вавилов. — Ваше открытие для меня особенно интересно, т. к. я вот уже 11-й год имею дело с персидской пшеницей. Скрещивали мы ее со всеми видами, многими разновидностями. Чем больше ею занимаюсь, тем больше любопытного. В шутку я говорил <…>, что у меня давно подготовлен целый роман с персидской пшеницей. Ее исследовали мы и цитологически, и анатомически, и гибридологически, и в техническом отношении. Мука из нее получается своеобразная, сладковатая, малого подъема, но очень вкусная»*.

Скоро выяснилось, что стойкость к мучнистой росе вовсе не отличает в целом этот вид. Гриб поражает отдельные разновидности и сорта, оставляя в неприкосновенности другие. И если единственный образец из коллекции селекционной станции Петровки оказался стойким, то было это исследовательским счастьем Николая Вавилова. Тем счастьем, о котором говорил Пастер: оно посещает лишь подготовленные умы.

5

До конца жизни Николай Вавилов будет следить за всем новым в области растительного иммунитета. Продолжит — пусть урывками — экспериментальные исследования; даже в своей квартире на подоконнике будет наблюдать болезни овсов. В 1935 году выйдет новый вариант его монографии. В 1940-м он выступит с большим докладом, в котором сформулирует основные законы естественного иммунитета растений.

Но даже в годы самой интенсивной работы над иммунитетом эта проблема не может поглотить его целиком. Он слишком часто отвлекается. То публикует совместно с О. В. Якушкиной исследование о физиологических свойствах некоторых форм овса. То его занимает межвидовой гибрид мягкой пшеницы с однозернянкой. То он отправляется в длительную экспедицию. То публикует очерк учения о прививках растений… Лишь в 1919 году он печатает монографию по иммунитету в разоренной типографии Петровки. Сам помогает набирать, брошюровать, переплетать книгу.

Но, возвращаясь к иммунитету, Вавилов мысленно беседует с Ильей Ильичом Мечниковым: соглашается, спорит, доказывает.

И через три года после смерти основоположника теории фагоцитов, склонившись над законченной уже рукописью «Иммунитета растений», Вавилов в последний раз перелистает ее и, прежде чем отнести на высший суд — Дмитрию Николаевичу Прянишникову, на титульном листе напишет:

Посвящается памяти великого исследователя иммунитета

ИЛЬИ ИЛЬИЧА МЕЧНИКОВА.

Он не знает, что история науки рядом поставит их имена.

«Основоположником учения об иммунитете вообще был И. И. Мечников; основоположником учения об иммунитете растений к инфекционным заболеваниям является Н. И. Вавилов». Эта выписка из редакционного предисловия к четвертому тому «Избранных трудов» Н. И. Вавилова.

Первая экспедиция

1

Он сильно качнулся и чуть не вылетел из седла. Инстинктивно вцепился в гриву. Едва успел пригнуться, пропуская над головой низко нависший острый выступ скалы. Второй, третий выступы пригнули его еще ниже, заставили уткнуться в теплую разящую потом шею лошади.

Тропа со звонким, каким-то веселым цокотом катилась назад. Потом цокот пропал, копыта лошади стали утопать в чем-то зыбком, нестойком, колеблющемся.

«Оврынг!» — пронеслось в голове.

Тропа пошла по искусственному карнизу, опирающемуся на вбитые в трещины деревянные колья и положенные поперек них жерди. От быстрого бега лошади колья ходили ходуном. Жидкая настилка из веток и камней то и дело обнажала скелет жердей и кольев, образующих крупные, зияющие пустотою квадраты.


Натыкаясь на них, лошадь нервно вздрагивала, замирала на миг и с громким ржанием прыгала вперед. Мячики мышц под ее лопатками прыгали быстрее.

Скала была справа. Слева — километровая пропасть. А внизу змеился Пяндж. В километре — тысяча метров. Он не удивлялся, что не может разглядеть верблюжью взгорбленность реки, что не слышит шума ее вечно бурлящих вод.

2

Почему именно с экспедиции в Иран я на Памир начал Вавилов исследование растительных ресурсов планеты? По его собственному признанию, этому помог случай.

Ведя наступление на Турцию, русские войска завладели значительной частью Ирана. Среди размещенных в его северных провинциях войск появилась массовая болезнь: у солдат кружилась голова, начинались судороги, многие теряли сознание. Полагали, что болезнь вызвана местным хлебом, но так ли это, точно никто не знал. Вавилову поручили выяснить причины болезни.

Вопрос о «пьяном» хлебе решился просто. Оказалось, что пшеница в Иране сильно засорена ядовитым плевелом. Отделить зерно от плевела — задача сложная. Вавилов решил, что местную пшеницу нельзя использовать для питания армии. На этом его официальная миссия и закончилась.

Но экспедиция только началась!

Потому что истинная причина, побудившая его отправиться в Иран, была совершенно другой.

Иран, Персия… Не там ли родина персидской пшеницы, недаром же у нее такое название? Может быть, именно в Персии возделывают ее неизвестные разновидности?

«Имея задачей найти эту своеобразную пшеницу в Иране, — вспоминал Вавилов, — мы задумали сложный маршрут, который позволил бы охватить главнейшие земледельческие районы Ирана».

Он радовался, что попал в Иран в удачное время: конец июня — начало июля, «пора созревания и уборки хлебов».

Правда, жара доходила до пятидесяти градусов. И негде было укрыться от палящего зноя. На десятки километров простирались всхолмленные пески, по которым шмыгали ящерицы и ползали огромные ярко-красные пауки. Да изредка попадались негостеприимные деревушки, окруженные высокими глинобитными стенами. Некогда здесь волнами прокатывались завоеватели: от Александра Македонского, мечом прокладывавшего путь греческой цивилизации на восток, до орд Чингисхана и Тимура, дикими смерчами проносившихся на запад; глинобитные стены укрывали местное население. И невольно приходила грустная мысль, что в новой войне когда-то неприступные стены никого уже не могут защитить…

Правда, армянин-переводчик оказался отчаянным спекулянтом, и его багаж катастрофически рос от базара к базару. К тому же он распустил слухи, что сопровождает брата жены русского царя. Вавилову становилось не по себе от пышных почестей, с какими его встречали в деревнях…

Правда, увлекшись как-то сборами дикого льна, Вавилов оказался вблизи коммуникационных линий русских войск и был арестован, заподозренный в шпионаже. Три дня просидел в вонючем клоповнике, пока проверяли его документы…

Но все это были пустяки. Главное — «сборы образцов пшениц, ячменей росли с каждым днем. Прибавлялись замечательные находки, значительно расширяющие наше представление, заставившие переработать заново классификацию мягкнх пшениц».

И хотя персидской пшеницы Вавилов в Иране не обнаружил, эта неудача не могла его обескуражить. Через несколько лет он написал П. М. Жуковскому: «Жизнь коротка, проблем без конца, и стоит забирать все»*.

Только пшениц он собрал в Иране больше пятидесяти разновидностей. Такое разнообразие форм на небольшой территории и «не снилось нашим мудрецам», как, вспоминая реплику Гамлета, написал однажды Вавилов по другому поводу. И если в 1922 году, читая вышедшую монографию по пшеницам профессора Персиваля, Вавилов смог написать: «Это крупнейший труд за два столетия. Но наша лаборатория может прибавить к нему еще столько же»*, — то этим он был обязан результатам своей первой экспедиции.

Но не только большое разнообразие форм культурных растений поразило Вавилова в Иране. Он подметил, что по территории страны эти формы распределены неравномерно: число разновидностей сильно возрастает с продвижением на юг.

«В первый раз для нас стала совершенно очевидной поразительная концентрация богатств разновидностей пшеницы по мере приближения к древним очагам земледельческой культуры», — писал впоследствии Вавилов.

Они ехали вдвоем на понурых лошадях — он и армянин-переводчик. Дошли до Керманшаха, за которым проходила линия фронта.

Вавилов задумал пойти и дальше: за передним краем турецких войск был район, где немецкий исследователь Котчи обнаружил дикую пшеницу. Командование выделило Вавилову полсотни казаков для сопровождения в опасной «экскурсии». Дело сорвалось лишь потому, что в ночь перед выступлением сбежал нанятый накануне проводник.

Потом был долгий путь до Тегерана по дорогам, на которых хозяйничали басмачи. Переводчик отчаянно трусил, но с басмачами они так и не встретились: растения Вавилов собирал днем, а басмачи промышляли по ночам — когда, переждав дневную жару, двигались караваны…

Тегеран забит русскими войсками, население настроено враждебно, особенно с тех пор, как стали приходить вести о поражении русских войск. Вавилов тщетно пытался устроить караван на ночлег.

Во враждебности к кафирам — неверным — особенно упорствовали муллы-фанатики. Когда-то их жертвой стал русский посол в Иране Александр Сергеевич Грибоедов… Фанатиков в этой замкнутой азиатской стране оставалось еще немало. Вавилов ходил по улицам с постоянным ощущением опасности. В глухом переулке около него вдруг упал кирпич, несколько осколков впилось в голенище сапога Второй кирпич просвистел у виска. Он инстинктивно бросился в сторону, потом вперед… А в те несколько дней, пока коляска по накатанной дороге везла его из Тегерана в священный город Мешхед, куда со всей страны караваны верблюдов свозили покойников (нет большего счастья для мусульманина, чем быть похороненным в Мешхеде), Вавилов твердо решил продолжить экспедицию и обследовать район Памира.

3

Он явился к генерал-губернатору Закаспийской области Куропаткину, выложил бумаги и стал доказывать, что там, в горном припамирском районе, ему удастся разрешить ряд важных эволюционных загадок.

Но генералу было не до научных экспедиций. Едва выслушав посетителя, он стал растолковывать, что время для путешествия неудачное. Что страна ведет тяжелую войну. Что «инородческое население» вверенной ему губернии бунтует. Что он, генерал, принял меры, но озлобленные киргизы бежали в горы. Появиться среди них русскому опасно. Он сожалеет, но ничем не может помочь.

— Два-три казака не защитят вас, а дать сильный отряд не могу — война, — пояснил генерал и посоветовал: — Отправляйтесь вы от греха в Москву.

Но из-за того, что царю понадобилось нарушить им же утвержденные законы, Вавилов не собирался менять свой планы.

(По законам Российской империи «инородцы» были освобождены от воинской повинности. Но война затягивалась, и царь издал приказ о мобилизации «инородцев» на тыловые работы. Этот приказ и послужил сигналом к восстанию, охватившему всю Среднюю Азию.)

Вместе с Дмитрием Демьяновичем Букиничем, у которого, остановился, Вавилов стал намечать маршрут…

Петровку Букинич окончил одновременно с Вавиловым, получив звание инженера-агронома. Он начал исследования водных ресурсов Средней Азии, но из экспедиций привозил также коллекции растений, насекомых, почв, геологических пород. Все это безвозмездно направлял в музеи. Он уже был руководителем крупных ирригационных работ, возглавлял изыскательский отряд, с которым скитался по пустыне.

Еще до поездки в Иран — в ожидании необходимых документов — Вавилов вместе с Букиничем отмерил не одну сотню верст по Закаспийской пустыне. Раз они даже заблудились в барханах…

За время совместных походов Букинич близко сошелся с Вавиловым и теперь понимал, что отговорить его от экспедиции в припамирский район будет не просто.

Они склонились над картой.

Легчайший путь — по Алайской долине — отпадал: он вел через основной очаг восстания. Букинич, вероятно, пытался доказать, что и другой маршрут — через горные перевалы подальше от селений — чреват опасностями. К тому же время позднее, перевалы могут быть закрыты снегом.

Они столковались на том, что сделают попытку одолеть перевал в верховьях реки Исфары. Единственную. Должно быть, на таких условиях Букинич вызвался идти с Вавиловым. Это наш домысел, позволяющий объяснить, почему после того, как попытка не удалась, Букинич отказался участвовать в экспедиции. Может быть, своим отказом он рассчитывал принудить и Вавилова оставить опасную затею. Во всяком случае, вероятная размолвка не нарушила дружбы Вавилова и Букинича. Упрекать в чем-либо своего спутника у Вавилова не было оснований.

Через много лет, когда представилась возможность исследовать Афганистан, Вавилов первым делом пригласил в спутники Букинича, которого ценил как знающего инженера-агронома и надежного в трудном походе товарища.

…Желтая пыль узеньких улиц, сдавленных стенами глинобитных домишек. Медресе и мечети с круглыми башенками и куполами, отливающими на солнце изумрудным фаянсом. Резкий запах перегорелого кунжутового масла, которым несет с растянувшихся на километры базаров… Восточная экзотика. Бухара.

Два английских офицера, явившихся сюда в XVIII веке, были схвачены по приказанию эмира, брошены в яму, наполненную разными гадами, и потом обезглавлены. Лишь венгр Вамбери — он проник в Бухару в 1863 году, переодевшись дервишем, — первым описал эту страну.

А теперь русские чиновники, путешествовавшие «по казенной надобности», не только свободно передвигались во владениях бухарского эмира, но к ним даже приставляли специального сопровождающего.

Внушительно составленные в министерстве земледелия бумаги произвели в канцелярии эмира куда большее впечатление, чем в канцелярии генерал-губернатора. Вавилову тоже обещан сопровождающий, хотя «казенной надобности» в его путешествии не было.

Сопровождающим оказался хан Кильды-мирза-баши, важный мужчина лет пятидесяти. Приставка мирза-баши говорила об учености — умении читать и писать. В своем цветастом халате, перехваченном серебряным поясом с тяжелыми кистями, он был настолько великолепен, вспоминал Вавилов, что «мне стало неловко и показалось, что не ему меня сопровождать, а мне его».

Вавилов опасался — не откажется ли почтенный хан от пеших переходов по припамирским кручам?

«Все оказалось лучше, чем я предполагал, — рассказывал Вавилов. — Мирза-баши в Бухаре достал сравнительно быстро и дешево лошадей, и наше движение им заранее извещалось волостным старшинам и старостам. Всегда были готовы приют и ночлег, иногда более чем удобные для Памира. Мирза-баши очень увлекся сборами и расспросами. Зная немного русский язык, он сошел за переводчика и вообще был недурным помощником».

У истоков Исфары перевал был занесен снегом. Но местные киргизы указывали путь через перевал Пакшиф, по леднику Демри-Шаург. И Вавилов — уже без Букинича — решил попробовать.

4

Гарм, куда стремился Вавилов, был отделен огромной, почти отвесной скалой. Чуть заметная тропа вилась по ее неровностям. С каждым днем становилось холоднее: чувствовалось дыхание ледника.

Через расселину, перерезавшую тропу, пришлось переходить по живому мосту: его образовали своими телами проводники. «Особенно трудно пришлось с ханом Кильды, при его семипудовом весе», — рассказывал Вавилов.

По краю ледника, изрезанного припорошенными снегом трещинами, лошади шли медленно, осторожно щупали копытом тропу. Одолеть перевал за день не удалось. Пришлось устраивать ночлег у края ледника, под скалою. Теплой одежды у путников не было.

Вавилов лежал в продуваемой ветрами палатке. Уснуть не удавалось. Думал, вспоминал… О чем?

Должно быть, возникали в памяти отрывочные картины.

Недавние споры с Букиничем…

Брат Сергей, тихоня Сергей, которого приходилось защищать от кулаков пресненских мальчишек. Теперь он в окопах. Жив ли еще?..

Кабинет отца. Рука, сдавливающая синюю спинку кресла. Острый взгляд из-под насупленных бровей.

— Ну как, Николай?

— Хочу стать биологом!..

Мог ли он тогда предполагать, что избранный путь приведет его сюда, на тропы Памира, на край изрезанного трещинами ледника?..

И конечно, в холодной палатке вспоминались знойные дороги Ирана, тянувшиеся среди однообразных серовато-желтых песков, в которых шмыгали зеленые ящерицы и ползали огромные ярко-красные пауки…

…Заснуть не удавалось. Он достал из нагрудного кармана коробок, чиркнул спичкой, тусклый огонек осветил циферблат часов… Сорок минут до рассвета.

Он растолкал хана Кильды, поднял караван. Наскоро выпив горячего с бараньим салом чая, приказал выступать.

Лошади шли еще медленнее, нервно вздрагивали и прядали ушами, когда нога проваливалась в трещину. Холод пронизывал путников до костей. Хан Кильды к счастью, держался молодцом и лишь повторял, что объехал верхом всю горную Бухару, а такого гиблого места не видел…

Реку Ак-су переходили по разрушенным льдинам. «Полностью и этот путь оказался непроходимым», — рассказывал Вавилов. Да, в обычном понимании путь был непроходим.

Но Вавилов уговорил проводников, уговорил хана Кильды. Прошли.

У кишлака Сары-Пуль дорогу преградили клокочущие воды Вахша.

«Две огромные скалы надвинулись с обоих берегов реки и связанные несколькими длинными бревнами с положенной на них настилкой из хвороста представляли какое-то крайне ненадежное по виду полотно не больше аршина шириной… Осторожно ступая по настилке и ведя лошадь в поводу, мы двинулись один за другим через мост, буквально ежеминутно ожидая с замиранием сердца катастрофы. Мост весь шатался, гнулся и скрипел, как живой. Слабые скрепы местами совершенно разошлись <…>. А внизу, в бездне, клокотала и шумела река, будто ожидая жертву. Невольно казалось, что глубина к себе притягивает, вызывая головокружение.

Слышен во время остановок стук собственного сердца, работавшего со страшной силой <…>. Длина моста в 30 метров показалась равной версте. Я стал на твердую почву буквально мокрый от холодного пота».

Это пространное описание принадлежит не Вавилову. Другому русскому путешественнику, Дмитрию Николаевичу Логофету, прошедшему здесь несколькими годами раньше. Вавилов и не мог придать описанию столь богатую эмоциями окраску — не в его это было характере! Но переправа была та же! Разве что еще более шаткая (все-таки несколько лет прошло, и трудно допустить, что ее ремонтировали). И скользкая — осенние заморозки покрыли ее корочкой льда.

Осторожно ступая, стараясь не смотреть вниз, вел Вавилов под уздцы свою лошадь.

За ним хан Кильды.

Дальше проводники с вьючными лошадьми.

Громкий крик заставил Вавилова обернуться. Одна из вьючных лошадей поскользнулась, задние ноги ее повисли над бездной.

«Бурная река подхватила злополучную лошадь вместе с вьюком и понесла под льдины. Лошадь погибла. Поиски в течение нескольких часов по руслу реки, покрытой как бы естественными ледяными мостами в виде муфт, не дали никаких результатов…» «Проводники-киргизы, ответственные за караван, беспомощно разводили руками, призывая аллаха в свидетели, что это не их вина».

Досаднейшая потеря. Вместе с лошадью погибли дневники и, главное, добрая половина сборов. Пришлось по памяти восстанавливать дневник. И сделать выводы. Отныне Вавилов все собранные образцы семян делил на две порции и вьючил на разных лошадей.

Вавилов ходил по крохотным (в несколько квадратных метров) полям, что теснились по склонам гор вокруг кишлаков. Устанавливал предельные высоты для разных культур. Не доверяя глазомеру, карабкался с анероидом по каменистым кручам. Отмечал в дневнике особенности быта, одежды, языка местного населения. Убеждался в большом разнообразии ботанических форм возделываемых здесь растений. Правда, не таком большом, как в Иране. Но он уже догадывался почему. Ведь предгорья Памира дальше от древнейших очагов земледельческой культуры. И к тому же отгорожены неприступными хребтами.

Зато здесь, в условиях географической изоляции, выработались совершенно особые формы растений. Вавилов обнаружил безлигульную рожь — совершенно новую, неизвестную разновидность. «Ради нее одной надо было быть на Памире!» — воскликнет он почти через четверть века в неоконченной книге «Пять континентов».

Обычно у злаков, у основания пластинки листа, там, где лист переходит на стебель, есть небольшая прозрачная пленка — лигула. Вот этой-то пленки и не оказалось у найденных форм ржи. Видимой хозяйственной ценности эта особенность не имела. Может быть, поэтому и не обращали на нее внимания другие ученые. Но для Вавилова хозяйственная полезность не цель исследования. Он стремился проникнуть в законы происхождения и родства культурных растений, ни на минуту не сомневаясь в том, что, если законы будут открыты, человечество сумеет использовать их для своего блага.

Рожь особенно привлекает его во время Памирской экспедиции. Нет, ее не назовешь распространенной здесь культурой. Только высоко в горах, у пределов земледелия, удавалось Вавилову найти поля, засеянные рожью. В других местах рожь — всего лишь сорняк в посевах ячменя и пшеницы. Но вот что поразительно. Это сорное растение, хотя и отличается мелким зерном, принадлежит к тому же ботаническому виду, что и обычная культурная рожь!

Собственно, сам этот факт был известен и прежде. Сорно-полевую рожь подробно описал в конце прошлого века много путешествовавший по Средней Азии академик С. И. Коржинский, да и другие авторы.

Коржинский даже выдвинул теорию, по которой культурная рожь когда-то возделывалась в Средней Азии, но позднее ее вытеснили более ценные культуры — пшеница и ячмень, и рожь сохранилась здесь лишь в виде сорняка.

Но Вавилову бросилось в глаза большое разнообразие форм сорнополевой ржи. Оно оказалось куда богаче того разнообразия сортов, которые возделывались в Средней России. Безлигульные формы с особой наглядностью говорили об этом.

Между тем если рожь действительно была когда-то вытеснена из культуры, то при этом и сортовой состав ее должен был сильно поредеть и стать намного беднее, чем в тех районах, где рожь с успехом возделывается до сих пор!

Нет, сорнополевую рожь нельзя считать остатком когда-то вытесненной культуры, решил Вавилов.

Может быть, это типичный сорняк? То, что он близок к культурному растению, объяснить нетрудно. Проникнув в посевы пшеницы и ячменя, сорнополевая рожь оказалась в условиях культуры. Естественный отбор потерял власть над нею. Эволюцию ее стал направлять искусственный отбор. Преимущество получили неломкие, неосыпающиеся формы, созревающие одновременно с пшеницей и ячменем. Крестьяне невольно убирали семена такой ржи вместе с основной культурой и высевали их в следующую весну.

Но как объяснить несомненную связь сорной памирской ржи с культурной рожью средних широт?

…Караван идет по живописной местности около 2,5–3 тысяч метров с горы на гору, в провинцию Дарваз. Благодатный край! Кишлаки разбросаны густо. Хан Кильды усердно помогает собирать растения. А мозг Вавилову сверлит загадка сорнополевой ржи…

Эта загадка преследует его и тогда, когда тропа выводит караван на обрывистый берег Хингоу…

Воды Хингоу темно-кирпичного цвета. От выносимых с крутых склонов гор взвесей песка и глины. Река шумит водопадом. Никакой, хотя бы шаткой, переправы через нее не видно. И пока таджики из соседнего кишлака приносят десяток грязных бараньих шкур и, присев на берегу, надувают их через специальные трубочки, пока с помощью нескольких палок шкуры скрепляют, пока набрасывают настилку и спускают зыбкий плот (гипсару) на воду, он думает все о том же.

Вавилов ложится на плот. Два таджика ложатся на два других — маленьких плота: один справа, другой слева. Опустив ноги в ледяную воду и держась руками за центральный плот, толкают его к противоположному берегу.

Река подхватывает гипсары, швыряет, вертит, окатывает жгучей водой. Сильно работая ногами и следя за шкурами, которые то и дело выпускают воздух, так что его надо поддувать через специальные деревянные трубочки, таджики толкают плот к противоположному берегу. Берег стремительно проносится перед глазами… Плот пристает к нему на несколько километров ниже по течению.

Дальнейший путь на юг опять преграждает горный хребет.

Горы становятся мрачнее и круче. Местность пустыннее. «Словно нарочно природа создала здесь естественные крепости в виде огромных крутых холмов, между которыми текут бурные реки».

Тропа то большими уступами поднимается вверх, то круто спускается вниз. Приседая на задние ноги и почти не переставляя передних, лошади скользят копытами по гладким плитам. Многие километры приходится идти пешком.

На ходу хорошо думается. Наверное, не раз приходит мысль: а что, если сорнополевая рожь не связана с культурной близким родством? Ведь внешность растения обманчива. Ботаническая классификация искусственна, не связана с происхождением форм. Не шутит ли сорная рожь с ботаниками ту же шутку, что и персидская пшеница? Вернувшись в Москву, надо будет провести для проверки скрещивания. Но если все же окажется, что сорная рожь — ближайший родич культурной? Не кроются ли за этим важные закономерности?..

По Пянджу дорога еще более утомительна и опасна. Ширина тропы один-полтора аршина. Справа уходящая ввысь скала с частыми острыми выступами, низко нависающими над тропой. Слева — километровая пропасть. Тропа то и дело идет по оврынгам. Шаткий балкон скрипит и колеблется. Грозит обвалиться. Каждый шаг требует осторожности и от лошади и от человека.

Оврынги во многих местах разрушены, настил содран. Особенно трудно обходить выступы скал на поворотах. Приходится развьючивать лошадей, переносить пудовые ягтаны на руках.

Лишь на короткое время — там, где тропа становится шире и ровнее, — путникам удается подняться в седло, что, впрочем, совсем небезопасно. В один из таких моментов по тропе вдруг метнулись две тени, лошадь под Вавиловым испугалась и понесла (то со скалы над тропой поднялись два орла иповисли над бездной). Поводья от неожиданности выпали из рук, Вавилов едва избежал гибели.

…При продвижении пшеницы на север вместе с ней двигался и сорняк. Проникая в неблагоприятные для пшеницы районы, менее прихотливая рожь все сильнее забивала пшеницу, пока человек, наконец, не заметил, что этот злостный сорняк тоже может быть использован. На юге России, вспомнил Вавилов, еще можно встретить посевы суржика — смеси ржи и пшеницы. Выращивая эту смесь, крестьянин рассчитывает в случае благоприятных условий получить урожай пшеницы, если же пшеница погибнет, рожь спасет его от голода.

В более северных районах выносливая, неприхотливая рожь окончательно вытесняет пшеницу: убедившись, что пшеница здесь не родит, земледелец вынужден был заменить ее менее ценной, но надежной культурой. Так рожь помимо воли человека из сорняка превратилась в культурное растение. Пшеница как бы на собственных плечах вынесла ее из первичных очагов формообразования для вхождения в культуру в местах, на тысячи километров удаленных от этих очагов.

И при продвижении вверх, в горы, процесс вхождения ржи в культуру повторяется! Только здесь он более нагляден. Чем выше обследуемые посевы пшеницы, тем больше в них встречается сорной ржи. На некоторой высоте крестьяне сознательно сеют смесь пшеницы и ржи, и, наконец, еще выше пшеница совсем исчезает, остается культурная рожь.

При продвижении сорнополевой ржи на север или в горы многие разновидности ее терялись — потому-то беден ее сортовой состав в районах, наиболее благоприятных для возделывания ржи, и богат там, где рожь вообще не возделывают, где, наоборот, с нею борются как с сорняком…

Конечно, о приуроченности этапов движения мысли Николая Вавилова, мучившегося проблемой сорнополевой ржи, к отдельным эпизодам его путешествия мы можем говорить лишь гадательно.

Но бесспорно, что процесс вхождения сорной ржи в культуру он ясно представил себе еще там, в ущельях и на перевалах Припамирья. Ведь он вернулся из экспедиции в октябре. А в декабре уже выступил со своей теорией.

И еще успел убедиться: сорная рожь принадлежит к тому же виду, что и культурная.

Еще успел перерыть десятки трудов о первых путешествиях в страны Востока. (С особенным чувством он листал труды Марко Поло: великий итальянец подробно описывал культурные растения посещенных им стран. Вавилов искал и боялся найти хотя бы беглое упоминание о ржи. Не нашел. Значит, в XIII веке крестьяне Востока культурную рожь не возделывали.)

Еще успел проконсультироваться со специалистами по персидскому и индо-санскритскому языкам. Не зря во время экспедиции тщательно записывал местные названия растений. Рожь здесь называли джоу-дар (чоу-дар) — терзающая ячмень. И гандум-дар — терзающая пшеницу. Значит, рожь здесь всегда знали как сорняк.

Проделанная им после экспедиции работа говорит о ее проверочном характере. Консультируясь с лингвистами, роясь в трудах Марко Поло, Вавилов искал не откровений, а подтверждения или опровержения уже созревшей идеи. Выходил же он ее там, на крутых берегах ревущей Хингоу, на шатких оврынгах, виснувших над ущельем Пянджа…

На грани эпох

1

Вавилов рвался в новые путешествия.

«…Мне хотелось бы удрать в Африку, Абиссинию, Судан, Нубию. Кстати, там так много можно найти», — писал он А. Ю. Тупиковой. Но война и начавшаяся революция надолго отодвигали задуманные экспедиции. А выжидать в бездействии Вавилов да умел.

Его жизнь расписана по получасам.

Он выступает с докладами о своей экспедиции.

Разбирает привезенные материалы.

Ведет занятия со студентками.

В теплице Политехнического музея начинает опыты с памирскими скороспелыми пшеницами.

В вегетационном домике и на опытных делянках Петровки продолжает эксперименты по иммунитету.

Все это — жадно, увлеченно.

…Но не слишком ли затянулись его поиски самого себя?.. Недавние учителя провожают его укоризненными взглядами, когда он — всегда бодрый, веселый, с разбухшим портфелем в руках — своей быстрой, чуть раскачивающейся походкой проходит по коридорам Петровки. Им кажется, что он разбрасывается…

И действительно: в его беспорядочных действиях трудно уловить стремление к единой цели. Только историческая перспектива позволяет выстроить их в цепочку логически увязанных звеньев.

В феврале 1917 года Вавилов писал из Москвы А. Ю. Тупиковой:

«А без Вас тут что же нового? Самое интересное — это лекции Валерия Брюсова о древнейшей культуре человечества <…>. И содержание и форма на 5. Эгейская культура вся, как живая»*.

Вэтих строках многое интересно. И сам факт, что Вавилов слушал лекции Брюсова. И его оценка этих лекций. Но самое важное, пожалуй, в том, что это первый документ, говорящий об интересе Николая Вавилова к древней истории.

Ему предлагают кафедру в Воронежском сельскохозяйственном институте. И почти одновременно — на Саратовских высших сельскохозяйственных курсах. Кафедра в Воронеже дает звание адъюнкт-профессора, в Саратове—только преподавателя.

Вавилов выбирает Саратов, где больше возможностей для научной работы.

В сентябре 1917 года Вавилов выступил на Саратовских сельскохозяйственных курсах с первой лекцией. В ней изложил «Credo агронома-ботаника»*, как писал Роберту Эдуардовичу Регелю.

Кредо… Это была программная лекция!

Начиная ее, Вавилов предупреждал, что будет говорить о «тех перспективах, в направлении которых мыслится работа современного растениевода», об «идеологии исследования в этой области агрономической науки».

То есть о философии бытия в агрономии, как он ее понимает.

И перешел к истории человечества.

В конце прошлого века Лев Ильич Мечников (брат Ильи Ильича) написал книгу, в которой высказал идею о трех фазах развития человечества и его культуры. Первым, в его представлении, был речной период, когда на берегах великих рек возникли и развивались земледельческие цивилизации древности: Месопотамская, Египетская, Китайская, Индийская… Вторым был средиземноморский период, когда отдельные изолированные цивилизации вступили в контакт друг с другом, что наиболее характерно для стран Средиземного моря. Третий, океанический период, начался с открытия Америки и налаживания регулярных связей Европы с Индией и Китаем.

Подробно излагая взгляды Льва Мечникова, Вавилов полностью солидаризируется с ним. Через несколько лет он выступит с критикой воззрений Льва Мечникова, дополнит его три периода человеческой культуры четвертым, наиболее древним, который в системе Мечникова следовало бы поставить «первее» первого. Но хотя он еще не подозревает, насколько глубоки будут те поправки, какие он, Вавилов, внесет в представления о древнейших периодах человеческой культуры, он уже теперь говорит, что «ботаник может поправить историка и археолога».

Культура поля идет всегда рука об руку с культурой человека — вот основная идея вавиловской лекции.

Древние цивилизации, изолированные друг от друга, могли вводить в культуру лишь те растения, которые имелись в месте их обитания. Великие цивилизации доколумбовой Америки не знали пшеницы, древние инки, майя, ацтеки, достигшие изумительных высот культуры до прихода европейцев, не знали вкуса простого пшеничного хлеба. Точно так же обитатели Старого Света до открытия Америки не имели понятия о картофеле, табаке, томатах, подсолнечном масле кукурузе.

Человечество вступило в такой период, когда между всеми частями планеты идет и все увеличивается интенсивный обмен. Пшеница стала господствующей культурой Североамериканского континента, а картофель возделывается на миллионах гектаров в Европе.

Но процесс переселения сельскохозяйственных культур только начинается. И идет стихийно. Никто еще не доказал, что в таком-то районе наиболее рационально выращивать такие-то растения.

Более-того, никто еще не выявил, какими растительными ресурсами реально владеет человечество. «Но и теперь ясно, — говорит Вавилов, — что через 100–200 лет настоящий состав культурной флоры многих стран изменится существенным образом».

А чтобы этого добиться, надо провести всемирную перепись сортов культурных растений. Собрать эти сорта со всего света. Хранить собранные экземпляры не засушенными, в гербарных шкафах, а живыми, ежегодно высеваемыми, с тем чтобы всесторонне исследовать реальную ценность каждого сорта. Такова задача, которую Вавилов впервые сформулировал в сентябре 1917 года и которая стала программой его работы и работы созданного им большого исследовательского коллектива.

2

Только ли символично, что идеи Вавилова о глубоких связях сельскохозяйственного растениеводства с историческими процессами формируются в дни величайших исторических потрясений? Невольно возникает мысль: не революционный ли вихрь, переворошивший в те месяцы Россию, вызвал ответный вихрь вавиловских идей?

Сам Вавилов, видимо, отрицал бы какую-либо связь его новых представлений с происходившими в стране событиями, И нет ничего более далекого от истины, чем утверждать непосредственный характер этой связи.

Но опосредствованное, отраженное воздействие сбрасывать со счета нельзя.

На глазах еще только вступающего в пору зрелости ученого рушились основы старого мира, складывались новые общественные отношения, новые нравственные принципы. Уже сам факт происходящего вызывал душевный подъем, обострял восприятие, звал к творчеству, к дерзанию, к переоценке устоявшихся понятий.

А пульс истории, многократно убыстрившийся в то время! Обычная медленность его набрасывает на историю обманчивое покрывало неподвижности. Мы умом понимаем, но не чувствуем сердцем ее поступательный ход. Так не видно хода стрелок на циферблате часов.

Но в годы революции бег стрелок на часах истории виден невооруженным глазом. Для переживших революционную эпоху движение истории не абстрактное понятие. И если не случайно в феврале 1917 года Вавилов слушал лекции Валерия Брюсова о древней культуре человечества, то тем более не случайно, что в мае он слушал буревестника революции Алексея Максимовича Горького.

О Николае Вавилове Горький тогда ничего не знал.

Через десять лет, живя на Капри, он будет читать труды Николая Вавилова, будет восхищаться их «талантливостью, значительностью». В «Городе желтого дьявола» он вспомнит: «по Абиссинии ходит профессор Н. И. Вавилов, отыскивая центры происхождения питательных злаков, заботясь расплодить на своей родине такие из них, которые не боялись бы засухи».

А в мае 1931 года Вавилов напишет Горькому. Захочет поприветствовать Алексея Максимовича в связи с его возвращением на родину. В письме назовет Горького великим другом науки. И напомнит о его выступлении четырнадцатилетней давности. Напомнит нарисованную тогда Горьким «картину города науки с рядом прекрасно обставленных технических лабораторий, клиник, библиотек, музеев, „где изо дня в день зорко бесстрашно глаза ученого заглядывают в тьму грозных тайн“. Слова горьковской речи Вавилов приведет в не совсем точной редакции, значит, процитирует их не по опубликованному тексту, а по памяти. Насколько же созвучными его собственному умонастроению должны были быть слова Горького, если и через четырнадцать лет он помнил их, словно слышал вчера.

Не потому ли, что устами Горького говорила сама история? Но не древняя история человечества, а сегодняшняя. Та, что совершалась на площадях и в заводах, на солдатских митингах и заседаниях рабочих Советов.

Так, может быть, это конкретное ощущение движущейся истории толкнуло Вавилова рассматривать сельскохозяйственное растениеводство в единстве с развитием человеческого общества?

3

Студентов увлекли лекции молодого преподавателя. Он поднимался на кафедру всегда энергично, как-то весело. Развешивал карту и коллекции растений, клал стопку книг — и перед слушателями открывался мир далеких странствий и глубоких закономерностей жизни.

Ограничиваться азами, давно надоевшими истинами? Еще с первых занятий со студентами в Петровке он отверг такую „методику“. Но тогда ему не удавалось доходчиво объяснять новейшие идеи. А теперь стало удаваться! Может быть, потому, что в Петровке он пытался растолковать чужие идеи, а сейчас — свои. Те, что уже были выношены в годы работы над иммунитетом и в странствиях по горным районам Азии. И те, что рождались прямо здесь, во время лекции.

Вавилов сознавал, как интересен для слушателей этот „эффект присутствия“ при рождении новых идей, и не старался скрывать их от аудитории. Недаром он придавал большое значение своим занятиям в личной библиотеке Дарвина во время пребывания в Англии. Чтобы понять дарвинизм, ему мало было изучать труды Дарвина. Ему надо было читать книги, которые читал сам Дарвин, изучать его пометки на полях, чтобы видеть, с чем соглашался и с чем спорил создатель теории отбора. Чтобы понять дарвинизм, ему надо было проникнуть в лабораторию мышления Дарвина.

Таков был принцип, по которому он учился.

Таков был принцип, по которому он учил.

Восемнадцатый, девятнадцатый, двадцатый годы. Гражданская война, разруха, голод. А в полупустом институте[14] есть аудитория, в которую ломятся слушатели. И не только студенты, но и научные работники смежных кафедр, агрономы, сотрудники селекционной станции, университета, члены географического общества. Ректор специальным указом переносит лекции Н. И. Вавилова на вечерние часы — „для удобства публики“.

Одним ораторским талантом здесь не возьмешь. Да и не был Вавилов блестящим оратором. Бывало, замолкал, ища подходящее слово. Бывало, увлекшись внезапной мыслью, перескакивал с предмета на предмет (такие скачки мысли вообще были свойственны Вавилову, что видно по его письмам). Но потому он и увлекал, что сам умел увлекаться.

И когда пришла очередь студентам выбирать, по какой кафедре они хотят специализироваться, они наперебой стали записываться к Вавилову. Так зарождалась школа, с которой он переворачивал позднее пласты растениеводческой науки.

4

Кафедра частного земледелия и генетики Саратовских высших сельскохозяйственных курсов занимала две небольшие комнаты.

Одна из них — кабинет руководителя кафедры Николая Ивановича Вавилова. У окна — письменный стол, заваленный книгами; среди них возвышается настольная лампа с широким стеклянным абажуром. У стены книжный шкаф. У другой — диван. Здесь Вавилов и жил почти год; только когда приехала Екатерина Николаевна, перебрался на отдельную квартиру.

Вторая комната, заставленная столами и высокими шкафами с оборудованием, была учебной и исследовательской лабораторией. Студенты называли ее „предвавильником“.

Вместе с учениками (вернее, ученицами; девушки составляли основной контингент учащихся в связи с военным временем) он посеял озимые. Приступил к ботаническому изучению иранского и памирского материала.

В „предвавильнике“ допоздна стоял веселый шумок, благо Вавилову разрешили пользоваться электричеством неограниченное время.

На огонек заходили знакомые и друзья. Вавилов близко сошелся с известным селекционером В. С. Богданом, крупным физиологом В. Р. Заленским, выдающимся ученым-агрономом Н. М. Тулайковым.

Но особенно радовали его посещения Петра Павловича Подъяпольского.

Впоследствии Вавилов писал Подъяпольскому, вспоминая саратовские годы:

„Среди добрых гениев столицы Волги Петр Павлович был первым. Из самого лучшего, что связано с Саратовом у нижеподписавшегося — знакомство с Петром Павловичем“*.

Это признание для нас особенно интересно. Дело в том, что Вавилов легко сходился с людьми, близкими ему по научным интересам. В 1916 году по пути в Иран он посетил опытную станцию в Голодной степи. Отделом селекции на ней заведовал Гавриил Семенович Зайцев. Сверстник Вавилова, он из-за бедности семьи не сразу смог получить высшее образование, самостоятельные исследования вел всего два года. Но он успел так глубоко проникнуть в биологию роста и развития хлопчатника, что работы его поразили Вавилова. И вот короткой встречи оказалось достаточно, чтобы между двумя учеными завязалась сердечная дружба. Точно так же друзьями Вавилова со временем стали почти все сколько-нибудь заметные отечественные ботаники, генетики, агрономы да и многие зарубежные.

Но Подъяпольский не был ни ботаником, ни генетиком, ни агрономом.

Он был врачом.

Да и годами почти вдвое старше Вавилова.

Он окончил естественный факультет Московского университета еще в те годы, когда Николай ходил в начальные классы коммерческого училища. Но через несколько лет Петр Павлович снова сел на студенческую скамью. В нем открылся редкий дар гипнотического внушения; чтобы получить право на медицинскую практику, он должен был окончить медицинский факультет.

Подъяпольский мог заставить пациента в состоянии гипнотического сна совершенно прямо лежать на спинках двух стульев, мог внушить настолько реальное ощущение ожога, что у пациента краснела и вздувалась кожа… Эти эксперименты — сейчас широко известные, а тогда бывшие внове — увлекли Вавилова.

Но сблизил его с Подъяпольским не только интерес к гипнозу. Петр Павлович интересовался всем на свете, о многом судил смело и оригинально, и беседы с ним — о литературе и истории, философии и будущем человечества — скоро стали необходимыми Вавилову. Да и проблемы своей науки он мог свободно обсуждать с Петром Павловичем.

5

Вавилов едва успел обосноваться в Саратове, как получил новое приглашение — от Роберта Эдуардовича Регеля. Регель звал его в Петроград, на должность помощника заведующего Отделом прикладной ботаники.[15]

„Принципиально это предложение мне по душе, — отвечал Вавилов. — Задание и направление работы Бюро в общем за малыми оговорками — то, в чем хотелось бы самому принять ближайшее участие“*.

Но… Бросить начатый уже курс лекций? Оставить на произвол судьбы посевы озимых? И еще: не оторвет ли организаторская работа в Отделе от собственных научных исследований? „При самых благоприятных условиях, — писал Вавилов Регелю, — к работе в Отделе я мог бы приступить с весны 1918 года, и то с тем условием, чтобы часть, м. б. и большую, времени мне пришлось проводить в Саратове, где заодно я произвел бы и яровые посевы, тем более, что могу рассчитывать на большое число помощников.

<…> У меня тьма своих дел: иммунитет, гибриды и некоторые ботанико-географические работы; лишь в том случае, если я смогу продолжать как следует заниматься ими, я бы мог идти в Отдел прикладной ботаники. Боюсь, что я слишком свободолюбив в распределении своего времени.

<…> Со всеми этими оговорками, — заключает Вавилов, — вряд ли я удовлетворю Ваши желания, в особенности если есть кандидаты и помимо меня. Я, конечно, мирюсь заранее с тем, что мои оговорки неприемлемы, и в таком случае [я] должен быть вычеркнут из числа претендентов“*.

Но Регель на все согласен. Он считает, что „в лице Вавилова мы привлечем в Отдел прикладной ботаники молодого талантливого ученого, которым еще будет гордиться русская наука“*.

В письме, датированном 25 октября 1917 года, Регель извещает Вавилова, что Ученый комитет единогласно, „как и следовало ожидать“*, избрал его на должность помощника заведующего и сожалеет, что „это радостное событие для нас нельзя сейчас подкрепить соответствующими пожеланиями, проглатывая при этом подходящую жидкость за общим столом или столиком“*.

Письмо длинное. О многом. И больше всего о готовящейся эвакуации Петрограда, которая также казалась Вавилову препятствием для немедленного переезда.

Странно читать это письмо Роберта Эдуардовича на восьми машинописных страницах. В нем что угодно, кроме главного, чем жил в тот день Петроград.

Ведь письмо датировано 25 октября 1917 года.

В тот день вооруженные отряды рабочих, солдат и матросов занимали вокзалы. Военный порт. Адмиралтейство. Почтамт и телефонную станцию. К Зимнему дворцу стягивались революционные войска. В Смольном готовились к открытию II съезда Советов. Из тюрьмы освобождали политических заключенных. А в письме Роберта Эдуардовича Регеля обо всем этом — ни слова. И только в приписке, в случайно оброненной фразе, на страницы письма вдруг властно врывается ВРЕМЯ.

„…Через 1? часа отправляюсь дежурить от 12 до 3 час. ночи на улице у ворот с винтовкой в руках (с вечера у нас электричество не горит). Дежурить буду, но что буду делать с непривычной винтовкой — не знаю“*.

Ответ Вавилова краток. Он благодарит за избрание, пишет: „прикладная ботаника и Бюро прикладной ботаники еще на студенческой скамье приковывали к себе мои симпатии. И. хотя мне по времени больше пришлось учиться в России и за границей у фитопатологов и генетиков, сам себя я определяю как разновидность прикладного ботаника и наибольшее сродство чувствую к сообществу прикладных ботаников“*.

И, отзываясь на происшедшие события, он заключает:

„Итак, с будущего года, если будем живы и если Содом и Гоморра минует Петроград, несмотря на его великие грехи и преступления, будем двигать настоящую прикладную ботанику“*.

Грустная полушутливость этой фразы не обнажает сокровенных мыслей Вавилова по поводу происшедшего переворота. Видимо, он не спешил определить свою позицию. Ученый не только по профессии, но и по складу своей натуры, он делал выводы, лишь располагая достаточным количеством фактов. Так и по спорным вопросам биологии он избегал окончательно определять свои взгляды, если экспериментальные данные не говорили в пользу той или иной концепции. (Достаточно вспомнить, как в течение ряда лет он не высказывался за или против теории мутаций.)

Но Роберт Эдуардович Регель по-своему истолковал его слова:

„Вы пишете о каких-то великих преступлениях Петрограда, — пишет он, принимая шутку всерьез. — Это точка зрения москвича. Специфически петроградских преступлений не существует, но есть налицо величайшие всероссийские преступления. Главными виновниками я считаю 1) слишком долго удержавшийся старый режим и 2) безжизненность нашей интеллигенции. Созданное старым режимом нагромождение законов и примечаний к ним на старых законах Сперанского привело к такой неразберихе, что никто уже не мог жить по закону, а между тем весь, все больше усложнявшийся, невероятно тяжелый правительственный механизм покоился на этом беззаконии. Но Питер тут ни при чем: в Москве получилось бы то же самое. Что же касается нашей интеллигенции, прежде всего наших кадетов, объединяющих сливки нашей интеллигенции, то они и говорят и пишут красно и умно. Широта взглядов поразительная. Эрудиция большая, но… нет реальности. Ко всему конкретному относятся враждебно. Закон минимума не признается. Стремятся объять необъятное и к решительным определенным заключениям не приходят; вечно какие-то компромиссы и полумеры, чем и воспользовались гг. большевики“*.

Большевистским переворотом Роберт Эдуардович явно недоволен, хотя отдает себе отчет в том, что большевики одержали верх, „потому что привыкли планомерно и решительно действовать в подходящий момент“*, не в пример „сливкам интеллигенции“.

Он даже пишет в конце:

„Неизвестно, выйдем ли мы с Вами живыми из этого хаоса. Это особенно сомнительно относительно меня, так как я не пойду на компромиссы…“*

Любопытнейший документ! Свидетельство сложных, противоречивых умонастроений части русской интеллигенции, воспитанной на либерально-демократических идеях начала века. Многие интеллигенты, понимая гнилость и обреченность старого строя, в то же время не сразу смогли принять новый, советский строй, на знаменах которого было начертано пугающее либерального демократа слово — диктатура, хотя бы и диктатура большинства.

Сильно беспокоясь за Роберта Эдуардовича, Вавилов отвечает ему библейским изречением:

„Несть власти аще не от бога“*. И делает вывод: „Ученому комитету в политику вмешиваться резону нет“*.

Но Вавилов беспокоился напрасно.

Потому что Регель был настоящим тружеником, и одно это уже определяло его точки соприкосновения с властью трудового народа.

И не случайно в том же письме, где Регель донкихотски заявлял, что не пойдет на компромиссы, он писал, не замечая противоречия с самим собой:

„Остается делать вид, будто ничего не случилось, и продолжать работу ничтоже не сумняшеся, опираясь на то, что наука не только аполитична и интернациональна, но даже интерпланетна, так как и на Луне и на Марсе господствуют те же законы природы, что и на Земле“*.

„Продолжать работу…“ Так именно этого и ждала Советская власть от служащих государственных учреждений! Только не все служащие желали работать с народной властью. Не являлись на службу — и все! Саботировали. Регель жеделовито отвечал Вавилову на его вопрос об отношениях с новыми властями:

„Отношения Ученого комитета к сферам установились 2 недели назад. На все соглашаются и все подписывают, но обещания плохо исполняют. Посмотрим, что дальше будет“*.

А дальше — ни одного упрека в адрес Советской власти. Значит, убедился Роберт Эдуардович, что внимание большевиков к науке — это не пустые слова, но дела. И если обещания выполнялись плохо, то он понимал: только потому, что не было возможностей у обескровленной страны. И он продолжал работу.

„Я сознаю, что самое тяжелое бремя лежит сейчас на Вас, — писал ему Вавилов. — Жить в Петербурге и в лучших условиях — трудно. И я понимаю, что много подвижничества и сознания долга требуется от того, кто стоит во главе большого дела — как Отдел прикладной ботаники. Выть во главе в настоящее время делать подвиг. Я уверен, что и все сотрудники Отдела сознают это“*.

6

Быть во главе большого дела было нелегко не только в Петрограде. Жизнь в Саратове в семнадцатом-восемнадцатом годах была, правда, не так тяжела. Но ведь и дело, которое затеял Вавилов, быстро приняло такой размах, о котором и не мечтал Роберт Эдуардович.

В мае 1918 года Вавилов написал Регелю письмо-отчет о начатых в Саратове работах:

„В моем распоряжении был участок в несколько десятин на ферме С.-х, института, и Селекционный отдел Саратовской областной станции предоставил мне довольно удобный участок в десятину у себя. Участок этот сравнительно больше других гарантирован oт близкого соседства с солдатским городком. Пока „войск“ мало, но ждем концентрации их в самом ближайшем будущем, и потому посевы далеко, не в безопасности. В прошлом году подсолнечник на станции был почти начисто истреблен христолюбивым воинством.

Посевы свои провел в большом масштабе, так как имел много помощников (около 20 специалисток — по селекции) слушательниц института (курсов) и в особенности опытных помощников, не первый год работавших со мной, — О. В. Якушкину и А. Ю. Фрейман. Высеяно вместе с озимыми хлебами до 12 000 №№, из которых половину составляют гибриды пшениц и ячменя (F3 и F2[16]), остальное — полную коллекцию по культур. растениям Моск. селекционной станции и результаты моих сборов в Азии, среди них есть, кажется, много новых разновидностей, бобовых.

Весь материал распределен на темы для дипломных работ, и хоть часть его мы сумеем обработать. Публикой-помощниками я пока доволен, посев гибридов, который можно поручить только интеллигентным и аккуратным работникам, произведен был, несмотря на стужу и сильные ветры, хорошо.

Одни колышки-этикетки стоили нам около 1000 рублей, а одни записные тетради и вообще заведение бухгалтерии — около 500 руб. (стоимость тетрадей и бумаги).

Таким образом, фактически в нынешнем году имеется Саратовское отделение Бюро по прикладной ботанике. И если удастся выполнить все, что задумано, если год будет благоприятным и стихии минуют посевы, удастся получить большой материал и по сортоизучению и по генетике. Иммунитету уделено сравнительно мало внимания, так как я не запасся инфекционным материалом“*.

„…Я вижу, что работа в Саратове у Вас закипела, — отвечал Регель, пораженный размахом начатого его помощником дела. — Для такой широкой постановки в данное время требуется не только энергия, но и решимость. Очень рад, что у Вас таковая явилась“*.

Да, решимость явилась.

И передалась его молодым помощницам.

Хотя зимой они мерзли в плохо отапливаемом „предвавильнике“. Летом — жили в солдатском бараке. Питались чечевичной похлебкой, в лучшем случае, вяленой воблой. Болели малярией. „Но практикум Вавилова был построен на оригинальном материале его экспедиций. Выделять новые серии культурных злаков и описывагь их под руководством Николая Ивановича было такой увлекательной работой, перед которой решительно отступали все житейские невзгоды“, — вспоминает Э. Э. Аникина.

Проверять работу на опытное поле Вавилов приходил не с тросточкой в руках и не в рубашке с накрахмаленными манжетами. Рукава его были неизменно закатаны и открывали жилистые загорелые руки. Он вместе с учениками пахал и сеял, жал и вязал снопы.

Он был к ним мягок и снисходителен, видя увлеченность, прощал многое. Но малейшая небрежность тяжело ранила его.

И они старались. Потому что боялись хотя бы нечаянно причинить боль этому сильному, но в чем-то трогательно-беззащитному человеку. То была легкая романтическая влюбленность молоденьких девушек в миновавшего пору первой молодости, давно женатого человека. Такая влюбленность не надеется на взаимность, находит радость в самой себе.

С восторгом рассказывая друг другу о своем кумире, перебирая его мелкие, милые и чуть смешные черточки, девушки сначала не подозревали, что для одной из них это романтическое обожание уже перешло в настоящее глубокое чувство… Но жили они слишком тесным кружком, чтобы тайное долго могло оставаться тайным. Скоро всем девушкам стало известно, что Леночка Барулина по ночам льет слезы в подушку…

7

Вавилову работалось легко и свободно. Цель была ясна. Он твердо взял в руки управление кораблем своей судьбы. И вел его строго по проложенному курсу. Сомнения, неуверенность в своих силах остались позади. Не эти качества, утвердившие некогда главенство жены в их союзе, оказались определяющими для его натуры.

Но этого никак не могла понять Екатерина Николаевна; она не могла понять, что то, что было в нем вроде бы внешним, и от чего, она надеялась, с ее помощью он избавится, — его импульсивность, горячность, „зажигаемость“ — лишь усиливались в нем. Он вечно носился с какими-то планами, в доме постоянно толклись какие-то люди, и этот калейдоскоп лиц был для Екатерины Николаевны невыносим.

Вавилов мог прийти домой в три часа ночи. И не один, а с приятелем. И если жена не спала, поджидая его, мог попросить наскоро приготовить поесть. Приготовить поесть было нетрудно. Трудно было снести обиду: ведь он знал, как тяжелы ей эти ночные визиты, но не прекращал их. К тому же Екатерина Николаевна не могла понять, зачем люди обедают в три часа ночи, когда можно обедать в три часа дня.

Ему же непонятна была ее расчетливость, становившаяся все более скрупулезной. Ожидая ребенка, Екатерина Николаевна шила распашонки руками, хотя у нее была швейная машина; она объясняла, что так меньше уходит ниток.

Даже заботливость ее о муже выливалась порой в такие формы, что становилась ему в тягость.

Лидия Петровна Бреславед вспоминала, как Вавилов неожиданно появился в Москве на совещании, когда на железных дорогах уже свирепствовал тиф. Увидев его, она ахнула.

— Да я уже в вагон садился, а меня все держали за фалды, — ответил, Вавилов с досадой.

Было ясно, что за фалды держала Екатерина Николаевна.

Ее беспокойство понятно. Но понятно и другое: стремление во что бы то ни стало удержать Вавилова, хотя бы ради его же безопасности, не могло ни к чему привести, лишь раздражало его.

Седьмого ноября 1918 года Екатерина Николаевна родила сына. Счастливый Вавилов писал А. Ю. Тупиковой, у которой тогда же родилась дочь: „У вас теперь тьма забот, о чем знаю по опыту Екатерины Николаевны. Право, мне раньше казалось, что это проще. А дело это мудреное и требует большой выдержки“*.

Но и рождение сына — его назвали Олегом — не могло уже восстановить прежние отношения между супругами.


Леночку Барулину (Вавилов-то называл ее Еленой Ивановной, но она была так тонка, хрупка, женственна, что саратовские подруги ее и сейчас, больше чем через сорок лет, называют Леночкой) Вавилов ценил за сообразительность и старание, не без гордости следил, как тихая студентка на его глазах превращается в ученого, однако в общем мало отличал от других учениц. Но со временем ее преданность трогала его все сильнее.

И произошло объяснение.

Бурное, взволнованное, невразумительное.

Вскоре он уехал по делам в Петроград.

Испуганная, придавленная внезапно навалившимся счастьем, Леночка осталась наедине с его письмами и своими мыслями. В письмах были сухие отчеты о делах. Мысли ее были тревожными.

И она написала ему. О том, что не так все просто, как ему кажется. Что люди осудят их „незаконную“ связь. Что он слишком влюблен в науку, чтобы она, Елена Ивановна, могла претендовать на важное место в его сердце, что привязанность его может оказаться мимолетной — ведь он такой увлекающийся…

Письмо ее не сохранилось. Но смысл его угадывается по ответу Вавилова:

„27/XI [1920]. Ночь. Собираюсь в Саратов. Вчера <…> получил твое письмо. Милый друг, тебя тревожат сомнения о том, что пройдет увлечение, порыв. Милый друг, я не знаю, как убедить тебя, как объективно доказать тебе, что это не так. Мне хочется самому отойти в сторону и беспощадным образом анализировать свою душу.

Мне кажется, что, несмотря на склонность к увлечению, к порывистости, я все же очень постоянен и тверд. Я слишком серьезно понимаю любовь. Я действительно глубоко верю в науку, в ней цель и жизнь. И мне не жалко отдать жизнь ради хоть самого малого в науке. Бродя по Памиру и Бухаре“ приходилось не раз быть на краю гибели, было жутко не раз <…>. И как-то было даже в общем приятно рисковать. Я знаю, как мне кажется, немного науку, имел возможность, счастье быть близким к первоисточникам ее. И она, служение ей, стало жизнью. И вот потому, Лена, просто как верный сын науки, я внутренне не допускаю порывов в увлечениях, в любви. Ибо служение науке не мирится с легким отношением к себе, к людям. Слишком серьезно относишься и к себе и к людям. И просто не допускаешь внутренне порывов и мимолетных увлечений.

Мне кажется, что немногое, что успешно доведено до конца, та маленькая доля научной работы, которую удалось осуществить, свидетельствует о постоянстве, и объективно я его сам признаю, и мне кажется, я умею относиться достаточно критически и к самому себе.[17]

Милый друг, [я достаточно владею собой],[18] ты знаешь, что в моем положении не легко и нельзя увлекаться мимолетно и с юношеских лет как-то выработалось серьезное отношение к жизни, а годы его закрепили. Осуждение коснется, пожалуй, в большей мере меня.

При всей готовности отдать себя науке, а это так, в сущности, просто и легко, жизнь сама становится легче, мне кажется, что нет узости в пути, по которому мне хочется идти в союзе с тобой. Самую науку я представляю широко, может быть даже слишком широко (слишком большая широта может привести и к ненауке), малое хочется соединять с великим, в этом смысл малого и его интерес и для этого за малое в науке можно отдать жизнь. Я никогда не боялся и ничто не убедит в узости нашей научной работы. Жизнь также влечет, и в этом у нас не будет расхождения, Хочется все видеть, знать. И как-то выработалось умение быть внимательным ко многому. Думаю, что в утверждении этого объективен.

Требование к уюту не велико, я, правда, не привык все делать сам, хотя и умею, если это совершенно необходимо. И в этом у нас не будет разногласия — в этот убежден. Я вообще не знаю, в чем оно будет. Жизнь должна быть и внешне и внутренне красива. И ты это разделяешь. Поэтому-то, мне кажется, союз наш будет крепким и прочным. Мне так хочется, чтобы это было так. Перед этим были [постоянные][19] частые почти разногласия,[20] я их не углублял и объективно считаю, что снисходителен и уживчив.

Вот, Леночка, то, что хочется сразу ответить тебе. Может быть, это не убедительно, не достаточно, но ты это скажешь.

Вчера было рождение. 33 года. Мне почему-то постоянно приходит [на ум]начало [из] Данте: „Nel mezzo del camin di nostra vita…“ „На полдороге жизни трудной (хотя она и не очень была трудной, каюсь[21]), забрел я в темный лес, дремучий лес…“

И вот из этого леса надо выйти. И мне кажется, мы выйдем. Лес трудный, но разве есть лес, из которого нет пути?

Твой N.»*.


Дальше приписка — ответ еще на одно письмо Елены Ивановны:

«29/XI. Уже на пути прочел твое последнее письмо от 18-го. Милая и прекрасная Леночка, после всех писем, после всего, что узнал, а конечно, для меня все это было новым, неизвестным, ты стала еще ближе, дороже для меня.

<…>Жизнь надо делать самим такой, как хочется, радостной, бодрой, прекрасной<…>. Когда есть бодрость, смелость, удается то, что не удается обычно, что трудно.

Пускай приходит сомнение, без него нет и решения, пусть приходит и грусть и уныние, но на минуту, не больше.

Твой N».


Как похоже это письмо на те письма, что девятью годами раньше он слал Екатерине Николаевне! Та же взволнованность.

Та же откровенность.

Тот же обнажающий душу самоанализ.

То же стремление предстать таким, какой есть, не приукрашивая, не «подавая» себя…

Но как непохоже это письмо на те письма девятилетней давности!

Теми он вносил «беспокойство и муть», этим — спокойствие и уверенность.

Там искал для себя опору; здесь он непреклонен и тверд, полон решимости строить жизнь так, как хочет.

И как естественно в это любовное письмо к женщине вплетается объяснение в любви… к науке!

Сколько передумано, перечувствовано им за эти девять лет!

О людях. О жизни. О науке. О самом себе.

Как трезво обдумана, выношена им его философия оптимизма: «Когда есть бодрость, смелость, удается то, что не удается обычно, что трудно»!

Он допускает и сомнения, но только потому, что без них нет решений. Он допускает и уныние и грусть, но на минуту — не больше.

Вавилова считали по натуре бодрым, веселым, жизнерадостным. Нет, он таким не родился. Но он умел заставить себя быть жизнерадостным.

8

В девятнадцатом году Областная селекционная станция лишила Вавилова жалкого клочка земли в одну десятину. Но он сумел получить для опытов хутор Опоков — на высоком волжском берегу, в восьми километрах от города.

Здесь стоял бревенчатый дом с мезонином, опоясанный застекленной галереей. В нем поселился весь «Вавилон», как стали называть сотрудники Вавилова свой шумный коллектив. Жили коммуной. Еду всем готовила нанятая на общие деньги кухарка. С продуктами было трудно, и каждый месяц, получив зарплату и закупив на нее гвозди, ведра, топоры, «вавилоняне» снаряжали двух человек в поход по селениям зажиточных немцев-колонистов — выменивать свой товар на съестное.

Вавилов поселился в мезонине. Свет его окна далеко был виден по ночам.

Просыпался он на рассвете. С полотенцем через плечо быстро спускался по лестнице и, обегая галерею вокруг дома, стучал в окна и громко выкрикивал!

— Подъем! Подъем!

Через полчаса он был в поле, а скоро туда приходили и его сотрудницы. Работали от солнца до солнца…

А жизнь в Саратове меж тем быстро ухудшалась. Еще осенью восемнадцатого года Вавилов писал Регелю:

«В Саратове зима, по-видимому, мало будет отличаться от петроградской по условиям»*.

Гражданская война разгоралась все сильнее. Молодая республика напрягала силы для решительных схваток.

Тифозная зараза недолго текла лишь по железнодорожным артериям. Она выплеснулась за чаши вокзалов, с мешочниками растеклась по стране. Не миновала и Саратова… По улицам города тащились подводы с пирамидами гробов. Одна из сотрудниц Вавилова, А. Г. Хинчук, вспоминает, что Николай Иванович буквально спас ей жизнь, сумев выхлопотать для нее молоко с животноводческой фермы института: тифозным можно было питаться только молоком.

Весной армии Колчака дошли до Волги.

Летом Саратов был осажден Деникиным; именно здесь, в Саратове, по замыслам белых, должны были соединиться армии Колчака и Деникина для решающего удара на Москву.

После снятия осады в окрестностях появились банды зеленых.

«Официальным лицам, — пишет в своих воспоминаниях Э. Э. Аникина, — получать нашу заработную плату и привозить ее из Саратова на хутор было опасно. Частенько ее доставка падала на мою долю. Я брала с собой маленькую Верочку — дочку юриста Чумаевского, и мы на простой телеге, покрытой по сену дерюгой, совершали путешествие к Опокову с деньгами. Однажды мы попались. Рожь в тот год была высокой, скрывала человека. Трусит потихоньку наша рыжая, и вдруг с обеих сторон сначала блеснули в воздухе штыки, затем раздвинулась стена ржи, и быстрыми шагами к нам подошли четверо в серых шинелях. Пачки кредиток были закутаны в старый жакет, на котором я сидела. Солдаты меня обыскали и потребовали сойти о телеги, но я отказалась, чтобы не испугать девочку. К счастью, сзади подъехала семья, возвращавшаяся с базара, и отвлекла их внимание. Потихоньку подергав вожжи, я тронула лошадь, а затем во весь дух пустила ее под горку. Пока солдаты очищали крестьянскую телегу от остатков съестного, мы с девочкой уже были на хуторе. Тем же вечером Николай Иванович узнал о грабеже на тракте, попенял меня за то, что я не отдала денег, подвергая нас обеих опасности, и просил таких дел впредь не повторять».

Трудное, неспокойное время. И именно в это время, Николай Вавилов выполнил работы, определившие все его будущее.

Безумство храбрых

1

То, чем занимались его помощницы в лаборатории зимой и на опытных делянках летом, было скучным делом, самым скучным, какое только возможно в научной работе.

Вообще в науке много скучного… Мучительные поиски, радостные находки, опять поиски — творчество… Такой наука выглядит издалека, в ореоле великих свершений. Будни же ее прозаичны. От блестяще задуманного физического эксперимента до его воплощения проходят порой месяцы и годы — на монтаж установки, ее отладку, проверку и градуировку приборов, наконец, просто на «выколачивание» оборудования.

Но даже такая работа физика-экспериментатора покажется верхом творческих исканий в сравнении с трудом систематика. Сиди перебирай растения, заготавливай на каждое этикетку с длинным перечнем его систематических признаков.

Triticum — значит, род пшеницы;

vulgare — значит, вид — мягкая.

А потом отличительные сортовые признаки. Надо указать, озимая она или яровая, остистая или безостая, какого цвета колос и какова форма зерен, и ломкая ли солома, и многое, многое другое. И так каждое растение, одно за другим.

От этого тянуло даже не девятнадцатым — восемнадцатым веком, веком «великих путешественников, коллекционеров и классификаторов», как назвал его Джон Бернал.

Действительно, XVIII век дал блестящее созвездие имен путешественников и коллекционеров. Классификаторов он тоже дал немало, но громкое имя Карла Линнея отодвинуло на задний план другие, хотя и очень крупные, имена.

Линней был истинным сыном своего времени. Он искренне верил в бога, и на двери своей комнаты вывесил надпись: «Живите непорочными, бог среди нас».

Но он был прирожденным естествоиспытателем и больше поклонялся богу фактов, чем всемогущему провидению.

«Когда я впервые стал заниматься изучением природы и увидел ее противоречие с тем, что можно было бы считать замыслом Творца, я отбросил прочь предубеждения, стал скептиком и во всем сомневался, и тогда впервые открылись мои глаза, и тогда впервые я увидел истину», — не без кокетства сообщает Линней.

Он был наделен гениальным классификаторским умом; в классификации видел конечную цель науки. Он много сделал в зоологии, минералогии, медицине, но основная его специальность — ботаника. Он был признанным королем ботаников.

Линней разделил растительный мир на классы и отряды, а для более дробной классификации ввел понятия рода и вида. Линней предложил вместо длинных описаний обозначать растение двумя латинскими терминами; первый указывая его род, второй — вид в системе рода.

С введением линнеевой классификации ботаника стала, наконец, наукой. До того она была лишь грудой более или менее достоверных фактов, не приведенных в систему. Теперь же при описании растений исследователь должен был отнести их к определенному роду и виду. Описание становилось преисполненным глубокого смысла.

Да, это было величайшее завоевание человеческого ума.

Но с тех пор минуло почти два столетия…

Сколько свершений узнала за это время биология!

Ураганом пронеслась и канула в Лету теория катастроф Кювье, утверждавшая, что новые формы организмов создавались особыми актами божественного творения.

Ламарк пытался противопоставить этой гипотезе идею изменяемости форм путем упражнения.

На смену взглядам Ламарка пришла строго доказанная теория отбора, обосновавшая идею биологической эволюции.

Законы генетики вскрыли сущность наследственной природы организмов.

Физиология глубоко проникла в процессы жизнедеятельности…

Классификация, в которой Линней видел конечную цель исследования, оказалась лишь началом наступления на загадки жизни.

Систематика эти два столетия тоже не стояла на месте. Во много раз возросло число известных видов растений: к 1910 году оно перевалило за 130 тысяч. Виды пришлось разделить на многие наследственно различимые разновидности и расы, да и расы оказались далеко не однородными, под понятием расы часто скрывались разные генотипы.

«Характерной чертой, проходящей через всю историю изучения растительного мира, — замечает Вавилов, — является дифференциация представлений об основных систематических единицах<…>. История систематики — стремление уложить новые наследственные индивидуумы в пределах линнеевых видов, числа которых быстро растет по мере углубления методов распознавания наследственных форм в изучения новых образцов растений, собранных в разных районах».

Определяя внутри вида все новые н новые формы, исследователи продолжали разрабатывать штрек, когда-то начатый Линнеем. Но чем дальше они продвигались, вынимая на поверхность руду новых видов и разновидностей, тем с большей силой массы неразработанных пластов давили на уже изрядно подгнившие крепежные опоры линнеевой классификации.

Положение становилось аварийным.

В любой день и час мог произойти обвал.


Линней считал всех особей вида потомками одной родительской пары. Поэтому-то вид и был в его представлении самой элементарной единицей биологической классификации. Правда, понятие «разновидность» было знакомо Линнею. Но он считал различия между особями одного вида нестойкими, ненаследственными, а значит, не заслуживающими, внимания систематика. Он писал:

«Разновидность — это растение, измененное случайной, причиной: климатом, почвою, зноем, ветрами, и при отпадении изменяющей причины снова восстанавливающее свое первоначальное строение».

Дробление видов на множество наследственно различимых разновидностей и сортов привело к тому, что само понятие вида стало приобретать все более условное содержание; выявились переходные формы, по своим признакам занимающие промежуточное положение между видами. Обилие разновидностей и рас поражало исследователей. Отыскивание их становилось все более скучным, почти бессмысленным занятием.

И все-таки, наращивая номенклатуру растительных форм, систематики делали великое дело.

Они накапливали научные факты.

А факты — сколько бы ни возникало новых теорий, сколько бы ни опровергалось старых, — факты всегда остаются непреходящей ценностью науки, ее вечным золотым запасом.

Никогда не исключена возможность, что самый, казалось бы, заурядный научный факт рано или поздно не засверкает крупным алмазом в короне новой теории.

2

Итак, ученики Вавилова определяли растения…

По улицам города патрулировали рабочие с винтовками и красными повязками на рукавах. На стенах домов расклеивали декреты новой власти.

Нахмурив брови, истекая кровью, прокладывал путь сквозь прошлое двадцатый век.

А они сидели в восемнадцатом…

И все-таки их делу суждено было украсить век двадцатый…

Мир растений многообразен и многолик. То, что присуще одному организму, несвойственно другому. Вот идея, в общей форме выражающая смысл линнеевой классификации. Линней так и писал:

«Основа ботаники состоит в разделении и наименовании растений».

Но в классификации можно увидеть и другой, прямо противоположный смысл. Мир растений един в своей основе! Между видами существует более или менее тесное родство. Сам Линней, хоть и был убежден в том, что виды созданы «Творцом» и не имеют ничего общего друг с другом, пригвожденный фактами, признавал:

«Все растения обнаруживают родство, как территория на географической карте».

Двести лет ученые-систематики руководствовались в основном лишь первой половиной идейного наследия Карла Линнея.

Мир растений многообразен; чем больше, тем лучше — таков девиз систематиков. Во что бы то ни стало отделить одно растение от другого, найти для него особую классификационную ячейку — в этом систематики видели задачу своей науки.

Вавилов выступил с идеей единства многообразия.

По свидетельству Э. Э. Аникиной, в первый же год саратовского периода своей деятельности, когда уже были выделены из памирской коллекции безлигульные формы не только ржи, но и пшеницы, Вавилов стал искать аналогов у других злаков. Значит, к осени 1917 года закон гомологических рядов уже сложился в его сознании…

Когда-то Дмитрий Иванович Менделеев, работая над учебником химии, задался скромной целью: расположить химические элементы в таком порядке, чтобы их легче было запоминать студентам. Менделеев не подозревал, что в самой постановке задачи скрыта плодотворнейшая идея внутреннего единства, родства элементов. Он выписал элементы на отдельные карточки и стал пробовать различные их чередования. Открытие закона было тем самым предрешено.

Он должен был прийти к расположению элементов в порядке возрастания атомных весов. Тут-то и обнаружилось, что свойства элементов повторяются! Так был сформулирован периодический закон, составлена менделеевская таблица, предсказаны свойства еще не открытых элементов!

Опираясь в какой-то мере на этот опыт, Вавилов шел к своей цели совершенно сознательно.

Виды связаны между собою родством и общностью происхождения. Еще Дарвин в основу эволюционного учения положил идею о девергенции — постепенном расхождении видов. Он показал, что естественный отбор чаще уничтожает промежуточные формы, крайние же варианты сохраняет. Близкие современные виды когда-то были разновидностями одного вида, но разошлись в процессе эволюции. Значит, эти виды сохранили черты своего прародителя и у них должно быть много сходных признаков.

Правда, каждому виду присущи свои отличительные признаки — иначе не было бы оснований подразделять растения на отдельные виды. Но оставим эти признаки в стороне, вынесем их за скобки. (Мы пытаемся восстановить примерный ход мыслей Вавилова.) Сосредоточим внимание на признаках отдельных сортов, варьирующих, нехарактерных для вида в целом. Не на сортах, а именно на сортовых признаках. Ведь родство растений связано с наследственной передачей свойств родителей детям. А еще Мендель установил: задатки отдельных признаков наследуются независимо друг от друга. Правда, генетика внесла существенные поправки в это представление. Но как руководство к действию оно вполне годится.

Персидская пшеница была представлена формой с черным колосом. Это не мешало относить ее к мягким пшеницам: у них черноколосые сорта не новость. Но это же не помешало ему, Вавилову, выделить персидскую пшеницу в отдельный вид. Ведь черноколосые формы встречаются у всех видов пшениц. Как и белоколосые, красноколосые, сероколосые.

И не только у пшениц. То же самое можно сказать о ржи, овсе, ячмене — почти всех злаках.


А другие варьирующие признаки? Озимость и яровость? Остистость и безостость? Форма зерна, цветочных чешуй, колоса?

Все они с такой же правильностью повторяются у родственных видов и родов!

Можно теперь, например, предсказать не только то, что у персидской пшеницы будет найдено огромное разнообразие форм, но и какие это будут формы. Не только яровые, но и озимые. Не только с черным, но и с белым, красным, серым колосом. И можно также предсказать, что растений, скажем, с синим колосом, по всей вероятности, не обнаружится. Ведь таких форм нет ни у одного вида пшениц.


И не только близкие виды повторяют друг друга, но и близкие роды, семейства. Даже у порядков и классов заметны сходные ряды наследственной изменчивости.

Это всеобщий закон природы!

В открытии закона гомологических рядов есть нечто эвристическое. Закон этот не принадлежит к той категории открытий, к которым подбираются исподволь, годами накапливая факты, выдвигая и отвергая гипотезы. Факты, которые Вавилов положил в основу закона, были давно известны, как до Менделеева были известны свойства тех шести десятков элементов, которые он привел в систему. Двести лет копили эти факты систематики, перебирая растения в тиши кабинетов. Надо было лишь охватить всю совокупность фактов единым взором.

Еще Дарвин подметил повторяемость признаков у родственных видов и родов, но не увидел за этими «совпадениями» закона.

К. И. Пангало вспоминал, что Александр Иванович Мальцев, ученый-специалист Бюро по прикладной ботанике, также обращал внимание на повторяемость признаков. В 1911–1912 годах он рассказывал практикантам Бюро (а значит, и Николаю Вавилову), что, работая с овсюгами, предвидит нахождение новых форм и действительно их находит. Сам Вавилов писал Елене Ивановне в 1921 году из Англии, что кембриджский профессор Пеннет тоже близко подошел к открытию закона, и другие тоже. Вавилов писал, что это очень интересно и ему даже «не жаль потерять свой приоритет»*. Значит, открытие закона гомологических рядов давно назрело в ходе развития науки.

Почему же именно Вавилову удалось зацепить то, что ускользало от других исследователей? Вопрос не праздный. Если бы нам удалось на него ответить, мы, вероятно, смогли бы уяснить существенные особенности индивидуального исследовательского почерка Николая Вавилова.

Мы помним: еще в 1911 году, едва приступив к занятиям систематикой, Вавилов стремился выяснить у К. А. Фляксбергера, какой смысл имеет классификация растений, не связанная с их родством и происхождением. Но систематиков такие вопросы не волновали. Для них классификация растений — одно, а родственные связи — другое, другая наука, к их специальности прямого отношения не имеющая.

И еще помним, как ежился Вавилов под недовольным взглядом Регеля, провозглашавшего анафему «энциклопедизму».

Работники Бюро по прикладной ботанике были узкими специалистами. Каждый из них знал свое растение до мельчайших деталей. Но — одно лишь свое растение! И так было не только в Бюро. Во всем мире ученые специализировались. На пристальном изучении либо узкого крута объектов, либо узкого круга явлений. И недаром впоследствии, представляя Николая Вавилова кандидатом на должность своего помощника, Роберт Эдуардович Регель писал:

«Для Отдела прикладной ботаники особенно ценным является то, что Вавилов, будучи по научной деятельности естественником с обширной эрудицией в самом широком смысле, является по образованию агрономом, а следовательно, совмещает в себе именно те стороны научной подготовки, совмещение каковых требуется в Отделе по существу его заданий и на деле встречается столь редко среди современных все более специализирующихся ученых»*.

И мы еще помним. Примечание из процитированного письма Вавилова к Елене Ивановне, в котором он говорит, что хотел бы себя причислить к «классикам», но, может быть, ошибается.

Ему трудно было отнести себя к какой-либо категории научных работников в подразделении Оствальда.

Он был, конечно, классиком, потому что превыше всего ценил факты, эксперимент, с осторожностью подходил к обобщениям. Так воспитали его. В Петровке — Прянишников и Рудзинский. В Петрограде — Регель и Ячевский, в Лондоне — Бэтсон. Так воспитала его вся научная атмосфера начала века, когда утверждалось в биологии экспериментальное направление.

Но по натуре своей он был романтиком. Порывистым, увлекающимся, способным к смелым интуитивным догадкам.

Узкий специалист не мог открыть закона гомологических рядов.

Его не мог открыть «чистый» систематик — слишком увлекались систематики разделением растений, да и малый круг объектов был в поле зрения каждого из них. Его не мог открыть «чистый» эволюционист — слишком общи представления эволюционистов о разнообразии мелких систематических форм. Его не мог открыть «чистый» генетик — слишком ограниченное число биологических объектов (наиболее удобных — вроде плодовой мушки дрозофилы) интересовало генетиков.

Его не мог открыть и чистый «классик» — слишком велико было у классиков недоверие к широким обобщающим идеям.

Николай Вавилов был систематиком.

Был генетиком.

Был эволюционистом.

Был классиком по своему научному воспитанию и романтиком по натуре.

Он жадно насыщал себя знаниями. И как кристаллики соли выпадают из перенасыщенного раствора от незначительного толчка, так соударение разных биологических дисциплин друг с другом и с его интуицией привело к «выпадению» теории гомологических рядов, кристаллически чистой и ясной.

4

С «Законом гомологических рядов в наследственной изменчивости» Вавилов впервые выступил на III Всероссийском съезде селекционеров, проходившем в Саратове в июне 1920 года при его живом организаторском участии и, видимо, по его инициативе.

Демонстрируя составленные им таблицы параллельных рядов, Вавилов нимало не смущался пустыми клетками, которые попадались в них. Подобно тому как Менделеев, создавая свою систему, не боялся оставлять пустые клетки и, утверждать, что их должны занять еще не открытые химические элементы, так и Вавилов предсказывал существование не открытых или не созданных путем селекции форм растений.

Аналогия с периодическим законом была очевидной, и, когда по окончании доклада весь зал встал и устроил Вавилову овацию, профессор В. Р. Зеленский крикнул, перекрывая аплодисменты: «Биологи приветствуют своего Менделеева!»

А по окончании съезда его участники направили телеграмму:

«Москва, Совнарком, Луначарскому. Копия — Совнарком, Середе. На Всероссийском селекционном съезде заслушан доклад проф. Н. И. Вавилова исключительного научного и практического значения с изложением новых основ теории изменчивости, основанной главным образом на изучении материала по культурным растениям. Теория эта представляет крупнейшее событие в мировой биологической науке, соответствуя открытиям Менделеева в химии, открывает самые широкие перспективы для практики. Съезд принял резолюцию о необходимости обеспечить развитие работ Вавилова в самом широком масштабе со стороны государственной власти и входит об этом со специальным докладом».


Впоследствии Вавилова упрекали в том, что он якобы весь растительный мир захотел уложить в прокрустово ложе застывших гомологических рядов, хотя он вовсе не возражал против эволюции самих рядов наследственной изменчивости. Придравшись к неточности некоторых формулировок первого издания закона, «критики» объявили его антидарвинистским. И это несмотря на то, что в 1922 году в Англии Вавилов выпустил более полную работу о законе. Надо сказать, что и после выхода в свет в 1935 году этой работы, еще раз дополненной и отшлифованной, на русском языке противники продолжали ссылаться на первую.

Впрочем, критика с «дарвиновских позиций» не мешала противникам утверждать, что Н. И. Вавилов… украл свой закон, причем украл у… Чарлза Дарвина.

Весь ученый мир признавал авторство Вавилова; даже те ученые, которые сами близко подошли к открытию закона, не пытались оспаривать его приоритет. И все же нашлись люди, которые хотели отнять это открытие у советской науки. Они продолжали, однако, громогласно трубить о своем патриотизме и о необходимости борьбы с «преклонением перед западными авторитетами».

Николай Вавилов не унижался до того, чтобы доказывать свое авторство. Лишь раз вскользь заметил, что труды Дарвина слишком хорошо известны, чтобы из них можно было красть…

Чего только не было наговорено в тридцатые годы о законе гомологических рядов! Но одного не могли утверждать противники: что этот закон является чистой игрой ума, что ничего подобного нет в природе. Закон гомологических рядов, как всякое большое открытие, со временем подтверждался все большим фактическим материалом, значение его все больше прояснялось. Этого не могли не понимать его критики, и, когда во время горячих дискуссий поток велеречивых фраз, витиеватых сентенций перекрывал густой басок Николая Вавилова: «Но закон есть?», — «критики» не давали прямого ответа. Лишь спешили прикрыть свое замешательство картечью цитат из Дарвина, Тимирязева, Мичурина… Они были большие мастера выбирать цитаты и еще большие мастере их истолковывать.

Но это было уже во второй половине тридцатых годов.

А в 1920 году закон гомологических рядов был воспринят как величайшее достижение молодой советской науки.

И так он был оценен не только на родине.

На состоявшемся в США в 1921 году Международном конгрессе по сельскому хозяйству, на котором присутствовали виднейшие ученые всего мира, выступление Вавилова произвело сенсацию. Портреты его печатались на первых полосах газет и сопровождались словами: «Если все русские такие, как Вавилов, нам следует дружить с Россией». И это в то время, когда США еще не признали Советской России и не хотели устанавливать с ней дипломатических отношений…

Еще на пути в Америку Вавилов начал писать новую статью о законе — на английском языке. Продолжал работать над ней в Вашингтоне и на обратном пути из Нью-Йорка в Англию. В Англии его ждала встреча с друзьями — сильно состарившимся Бэтсоном, Пеннетом. С глубоким волнением (о чем писал Елене Ивановне) передал он свою рукопись «апостолу». Но и великий скептик закон рядов одобрил. Рекомендовал к печати, и скоро брошюра вышла в типографии Кембриджского университета.

Получив оттиски и посылая один из них П. П. Подъяпольскому, Вавилов писал:

«Посылаю Вам, по-видимому, самую лучшую из своих работ, к сожалению, на английском языке. Когда-нибудь напишу ее по-русски»*.

5

На первый взгляд кажется странным, что около трех лет прошло с момента, когда мысль о гомологических рядах осенила Вавилова, до обнародования закона. Но одно дело — установить закон для себя, и другое — доказать его.

Нужно было привести в порядок по новой системе формы растений, которые не без труда получил Вавилов на Московской селекционной станции. И те, которые он собрал в Иране и на Памире; ведь самое убедительное доказательство закона — это соответствие ему не только уже известных, но и совершенно новых данных.

Его сотрудницы, трудолюбиво копошась над образцами растений, определяя виды, разновидности, сорта, надписывая этикетки, делали малое в науке. Но это малое соединялось с великим.

Они выискивали не различия форм, а их сходство.

Это было захватывающе интересно.

Это был двадцатый век.

Совершалась одна из многих революций, которыми так богата оказалась наука нашей эпохи.

6

Лишь когда было обработано три тысячи фактов, он позволил себе подвести первый итог. С ним и выступил на III Всероссийском селекционном съезде.

Насыщенность короткого доклада фактами не была излишней. Только благодаря ей доклад и получил высокую оценку. Внутренняя же идея закона многими осталась непонятой.


Пока Вавилов приводил обработанные им факты, возразить было нечего. Но стоило ему, уверенному во всеобщности закона, заявить, что параллельные ряды изменчивости должны наблюдаться и у животных, как воронежский профессор Б. М. Козо-Полянский насмешливо воскликнул:

— Но мы не встречали рогатых лошадей!

Вавилов ответил:

— Найдутся рогатые лошади.

(Через два года, посылая Козо-Полянскому книгу Л. С. Берга «Номогенез», Вавилов просил обратить внимание на содержащиеся в ней сведения о рогатых лошадях и даже рогатых кроликах.)

Как вспоминает А. И. Мордвинкина, выступивший по докладу Вавилова выдающийся ученый-агроном Николай Максимович Тулайков сказал:

— Что можно добавить к этому докладу? Могу сказать одно: не погибнет Россия, если у нее есть такие сыны, как Николай Иванович.

Но в 1935 году тот же Тулайков писал Вавилову, что только теперь начинает понимать всю глубину его работ. И это писал выдающийся ум, каких не много знала история агрономической мысли!

И не случайно в 1921 году, сообщая Елене Ивановне о восторженном отношении к закону за границей и о том, что к открытию его «подходов было немало»*, Вавилов писал:

«Но все-таки я понимаю повторность по-иному. И совершенно фактически уверен, что не зря мы пришли к рядам»*.

И как истый «классик» заключал:

«И вся суть от идей перейти к фактам, к синтезу фактов. И вот если удастся сделать в ближайшие годы этот синтез, мы сделаем большое дело, в чем я нисколько не сомневаюсь <…>. Думаю, что мы идем по самому верному пути и скорее хочется за дело, за синтез фактов, за нахождение новых фактов»*.

Закон Вавилова говорил о тесном единстве современного состояния форм организмов с их историей.

Такой подход был нов и непривычен. И для систематиков, и для генетиков, и для селекционеров.

Он требовал отказа от устоявшихся методов мышления.

Сейчас мало кому не известны парадоксальные слова Нильса Бора, сказанные об одной физической концепции Гейзенберга: «Ваша идея, конечно, безумна. Весь вопрос в том, достаточно ли она безумна, чтобы оказаться верной». Под безумством Бор понимал способность ученого отойти от сложившихся представлений…

Но за тридцать лет до Бора почти такую же характеристику получил закон гомологических рядов, и дал ее не ботаник, не генетик, не агроном, а врач-психиатр Петр Павлович Подъяпольский.

В 1930 году больной Петр Павлович, лежа в постели, написал Вавилову;

«У Беранже мне попались великолепные строки (в переводе Нурочкина) о дерзателях в науке и политике, которыми движется все. Он их называет безумцами. К Вам тоже идет это место:

Если б завтра земли нашей путь

Осветить наше солнце забыло, —

Завтра ж целый бы мир осветила

Мысль безумца какого-нибудь.

Ваши „ряды“, идея которых была почерпнута из созерцания коллекций Петровской Академии <…>, разве не была безумством в свое время?»*


Да, идея рядов была «безумством», была плодом раскрепощенной мысли.

Вид — это не просто более крупная классификационная единица, чем раса, и более мелкая, чем род. Особи одного вида имеют общее происхождение. Они легко скрещиваются между собой, в результате идет постоянное перемешивание генов, а значит, и признаков внутри вида. Каждая новая комбинация признаков дает новую форму, хотя сами признаки могут оставаться и неизменными. Значит, нет необходимости на каждую расу заготавливать особый иероглиф. Несколько десятков признаков — вот тот алфавит, при помощи которого можно «записывать» любую вновь обнаруженную расу.

В основе классификации вида должны лежать не расы, которым «несть числа», а основные расовые признаки.

Уже почти лишавшаяся смысла линнеева классификация растительного царства приобрела новое звучание.

«Самое исследование многообразия и описание новых форм видов становится полным научного смысла и увлекательным», — говорил Вавилов.

«Понадобится, может быть, столетие усилий ботаников и зоологов, чтобы путем коллективной работы подготовить общую систему организованного мира. Но это путь неизбежный, исторический, и исследование неизбежно приводит к нему».

Углубив представление о виде как о сложной системе форм, подчиняющейся закону гомологических рядов, Вавилов обновил крепежные стойки в штреке линнеевой классификации.

Но то была и закладка нового штрека…

Закон Вавилова позволял прорубаться сквозь наиболее твердые пласты эволюционного учения, которое со времен открытий Дарвина лишь раз получило такого же порядка мощное подкрепление — в переоткрытии менделевских закономерностей.

Закон показывал, что отбор, прочесывая огромное разнообразие форм, возникающих путем мутаций, разборчив в отношении отдельных признаков организмов. Если признак неудачен, он отбраковывается. Зато благоприятные признаки закрепляются отбором параллельно у родственных видов и родов.

Указывал закон и на определенные правильности в образовании самих мутаций.

«В настоящее время с полным основанием можно сказать, — пишет в учебнике генетики профессор М. Е. Лобашов (1967), — что у родственных видов, имеющих общее происхождение, возникают и сходные мутации».

Николай Вавилов в законе гомологических рядов вынужден был опираться только на внешние признаки организмов, так как генетика отдельных растений (частная генетика) находилась еще в зачаточном состоянии; она не могла дать материал для сколько-нибудь обширных обобщений. Но Вавилов указывал, что, хотя между генами и признаками нет полного соответствия, можно ожидать, что и гены дают сходные ряды изменчивости. А что говорит об этом современная наука?

«Родственные виды внутри одного рода, роды внутри отряда или одного семейства могли возникнуть посредством отбора различных полезных мутаций отдельных общих генов, отбора форм с различными полезными хромосомными перестройками. В этом случае родственные виды, разошедшиеся в эволюции за счет отбора разных хромосомных перестроек, могли нести гомологичные гены как исходные, так и мутантные», — указывает М. Е. Лобашов. И далее он пишет, что закон гомологических рядов, возможно, «приобретает всеобщее значение как закон возникновения аналогичных рядов биологических механизмов и процессов, совершающихся в органической природе».

Таков глубокий эволюционистский смысл закона гомологических рядов. Не случайно и сам Вавилов подчеркивал, что «проблема происхождения видов неотделима от проблемы изменчивости».

«Мы далеки от механистического упрощения явлений формообразования и видообразования, имея постоянно дело с конкретными фактами и практикой селекции <…>, — писал Вавилов. — Но и сложные биологические процессы проявляют определенные правильности и закономерности, которые обязан учитывать биолог и которые приводят исследователя к овладению формообразованием. Установленный общий параллелизм внутривидовой изменчивости близких видов и родов связан, очевидно, прежде всего с общностью происхождения, другими словами, есть только развитие эволюционного учения».

Развивая свою идею о линнеевском виде как сложной системе форм, подчиняющейся закону гомологических рядов, Вавилов подчеркивал: «Современной ситематике <…> необходим генетический кругозор для понимания вида».

С годами растет интерес Николая Вавилова к философским проблемам естествознания. Он углубляется в труды классиков марксизма, ища в них плодотворные идеи для своей науки.

Диалектика захватывает Вавилова. Он видит, насколько всеобъемлющи ее идеи, свободные от доктринерства и схоластики.

К началу тридцатых годов относится переписка Вавилова с молодым талантливым генетиком Ф. Г. Добжанским.

Добжанский был командирован в США в лабораторию Моргана для совершенствования в научной работе. Прельщенный отличными условиями, он остался в США сверх отведенного срока, не согласовав этого с советскими властями. Такое поведение вызвало, естественно, недовольство на Родине, и Добжанский стал подумывать о том, чтобы вообще остаться в Соединенных Штатах, о чем откровенно рассказал Вавилову, когда тог приехал в США в 1930 году. Стремясь убедить талантливого ученого вернуться на Родину, Вавилов писал ему, что «надо ехать, ехать немедля, ехать работать вовсю <…>. За ними, конечно, future.[22] Это для нашего брата, мотающегося по земле, как дважды два»*. Писал, что «начинать надо всерьез быть советским патриотом. Это out lоок,[23] право, более широкий и надежный, чем комфортабельные, но ненадежные гипотезы»*. Писал, что «думаем мы уже по-разному теперь в Соединенных Штатах и СССР, но не сомневаюсь, что при всех перипетиях бытия интереснее много в Советской стране. Индивидуальным единицам, может быть, и много удобнее в Калифорнии, но в целом наш путь, конечно, правильнее»*.

И вот в этих письмах есть строки, служившие, очевидно, ответом на беспокойство Добжанского по поводу того, что советские ученые занимаются диалектическим осмыслением достижений естественных наук.

«Конечно, надо подковаться диалектикой. Дело это совершенно нетрудное для Вас и кромепользы, ничего от этого не будет <…>.

Правда, за границей Вы не найдете литературы, но бомбардируйте [наших] генетикой чтобы они Вам ее слали. В общем мы быстро двигаемся, поэтому надо следить за нашим теоретическим фронтом. Появляется ряд ценных статей в журнале „Под знаменем марксизма“, „Естествознание и марксизм“ — все это Вам надо знать, тогда будете вооружены с ног до головы. От механистических идей надо Вам отойти, если таковые у Вас сугубо внедрились»*.

И в другом письме:

«Диалектическая методология это только плюс, который позволяет не быть оторванным от запросов жизни»*.

Профессору П. И. Лисицину, упрекавшему Вавилова в том, что он не пишет давно обещанное руководство по селекции, он отвечал 7 февраля 1932 года:

«Напрасно Вы негодуете. Если бы Вы побыли в моем положении, то возопили бы гласом велием (речь идет о большой загруженности Н. И. Вавилова административной работой. — С. Р.).

Для меня писать руководство — одно удовольствие, но я до этого удовольствия дойти не могу. Сделать это надо диалектически, по-хорошему. К этому у меня большой вкус»* (разрядка моя. — С. Р.).

Руководства Вавилов так и не написал. Но работу «Линнеевский вид как система» выпустил (у нас уже был случай привести из нее несколько строк). Обещая послать статью Добжанскому, Вавилов называл ее своим «диалектическим произведением»* и писал: «Может быть, диалектики и будут меня крыть за него, но для меня был, во всяком случае, полезен диалектический подход»*.

Статья эта с диалектических позиций освещала проблему вида как сложной системы форм, подчиняющейся закону гомологических рядов.

Селекционер Дальневосточной опытной станции И. Н. Савич писала в связи с этим Н. И. Вавилову:

«…Главу о диалектическом значении Вашего закона печатали здесь в студенческом журнале „Геоботаник“, и она заслужила одобрение наших марксистов. Боюсь, que je suis royaliste,[24] но право, мне кажется, что Вы слишком мало придаете значения этому великому закону.

В области культурной сои он приводит прямо к фантастическим результатам. Я предвижу новые формы и нахожу их, знаю наперед не только их признаки, но и свойства, жирность, вегетативную массу и т. д. Подошла уже к выяснению путей эволюции, доказываю значение менделевских законов и в групповой изменчивости, т. к. система вида является постоянной по тем же математическим закономерностям»*.

Вот к чему приводило на практике творческое применение закона гомологических рядов в его диалектическом толковании. Но в работе «Линнеевский вид как система» нет каких-либо положений, которые бы опровергали прежние взгляды Вавилова. Можно говорить лишь о дополнении и углублении в этой работе его установок. Потому что широкий подход к явлениям жизни, факты биологической науки сделали его диалектиком. Труды классиков марксизма лишь довершили это дело. Николай Вавилов не случайно писал:

«Огромный фактический материал, имеющийся в распоряжении современного биолога <…>, заставляет подходить к виду диалектически, а не как к застывшему явлению, отражению акта творения, каким рассматривали вид в прошлом».

Огромный фактический материал. Вот источник диалектического миропонимания Вавилова. Как непохож этот путь к диалектике на пути тех ученых, которые, наскоро перелистав «Диалектику природы» и надергав из нее десяток особенно ярких цитат, уже считали себя диалектиками. Уже считали возможным с «диалектических позиций» опровергать достижения конкретных наук и пытаться даже предвосхищать открытия в конкретных областях знаний, что с точки зрения истинной диалектики совершенно недопустимо.

С позиций такой вот «диалектики» и сыпались нападки на Николая Вавилова и главным образом на закон гомологических рядов. В этих нападках не было ничего общего с тем первоначальным непониманием вскрытых им глубин, о которых мы говорили.

Здесь уместно привести слова Вавилова из письма Екатерине Николаевне, написанного еще в 1911 году о его занятиях со студентками Голицынских курсов.

«Единственное, в чем пытался убеждать их, что наука двигается, а не стоит на месте»*.

Наука двигалась. К середине тридцатых годов закон Вавилова стал азбучной истиной для всякого грамотного биолога.

Обновленная земля

1

Несмотря на все усилия Роберта Эдуардовича Регеля, жизнь в Отделе прикладной ботаники постепенно замирала. Молодые сотрудники уходили на фронт. Старые разъезжались по деревням — бежали из голодного Петрограда. В конце концов не выдержал и он сам. В январе 1920 года уехал к родным в Вятскую губернию. В деревне его свалил тиф и в несколько дней свел в могилу…

Смерть Регеля с особенной силой резанула Вавилова по сердцу. Тут наложилось все. И нелепая случайность внезапной утраты. И личная близость к покойному. И суровые годы, унесшие множество жизней И смутное сознание огромной ответственности, которую эта смерть перекладывала теперь на его еще не совсем окрепшие плечи…

И вырвались слова, полные печали и боли:

«Ряды русских ученых редеют день за днем, и жутко становится за судьбу отечественной науки, ибо много званых, но мало избранных».

Так написал Вавилов в некрологе, посвященном памяти Регеля.

Трудно сказать, как встретил Вавилов предложение возглавить Отдел прикладной ботаники.

Может быть, в первый момент испугался его неожиданности и воскликнул, как восемь лет назад: «Очень уж все это быстро, похоже на карьеризм, от коего боже упаси».

А может быть, принял его как должное?

Ведь он уже три года был помощником заведующего, то есть вторым лицом в Отделе. А после смерти Регеля автоматически стал первым.

Но если помощником он мог быть, оставаясь в Саратове, то руководить Отделом из Саратова было, конечно, нельзя.

Перебираться в Петроград? В Петрограде разруха и запустение. В нем едва осталась треть жителей. Мостовые поросли бурьяном. Заржавели трамвайные пути… И главное, жаль расставаться с учениками!..

Какова же была его радость, когда он узнал, что почти все ученики готовы ехать с ним!


Но сначала он поехал один. «Картина почти полного, словно после нашествия неприятеля, разрушения встретила нового заведующего в помещениях Бюро, — писал К. И. Пангало, — в помещениях — мороз, трубы отопления и водопровода полопались, масса материала съедена голодными людьми, всюду пыль, грязь, и только кое-где теплится жизнь, видны одинокие унылые фигуры технического персонала, лишившегося руководителя.

И в этом царстве начавшегося тления, грозившего уничтожить долголетнюю творческую работу многих предшествующих лет, — продолжал Пангало, — вдруг всколыхнулась жизненная волна».

Главное, что удалось Вавилову, — это получить для Отдела прикладной ботаники здание бывшего министерства сельского хозяйства на Морской, 44. Настоящий дворец!

По вечерам он сидел в своем новом кабинете и писал письма в Саратов.

За окном лежал свежевыпавший снег. Морозило. Но робкий еще мороз не мог вытравить сырость из тяжелого питерского воздуха, как не мог сковать черную полоску Мойки, слабо дымившуюся внизу под окном. На голых стенах поблескивали в неровном свете камина росинки влаги. Вавилов кутался в легкое пальто, в котором полтора месяца назад приехал сюда из Саратова, натужно кашлял в кулак.

Перевозка имущества Отдела с Васильевского острова затягивалась. Не хватало подвод. Людей тоже не хватало, и он наравне с рабочими грузил мебель, ящики с оборудованием, книгами, коллекциями растений. Разгоряченный, он влезал на высокий воз, и, пока лошадь одолевала горбатую спину моста через Неву, ветер пробирал его до костей. В одну из таких ездок он и схватил этот кашель…

Но главное уже было сделано. Оставалось перевезти всего подвод пятьдесят…

В камине плясали рыжие языки огня. И хотя от него лишь запотевали стены, глядя на этот весело приплясывающий огонь, Вавилов вдруг почувствовал, что работать в Питере можно. Об этом и написал в Саратов Елене Ивановне.

С надоевшей организационной возней его примиряет сознание ее крайней необходимости.

«За всей этой черновой, административной работой, — писал Вавилов, — я отошел от настоящей работы, но только ради нее <…>. Мне кажется, что я остался верующим человеком, каким был в детстве, только вместо одного бога служу другому. И право, хочется создать храм науке, настоящей науке. Для этого нужны кирпичи, балки, вот их-то и возишь теперь. Может быть, это все утопия. Но мы утописты, не правда ли?»*

А потом то же началось в Саратове. И здесь надо было упаковать оборудование, книги, коллекции, доставить их на вокзал, погрузить…


Вавиловцы перебрались в Питер в двух теплушках в марте 1921 года. 18 марта Вавилов писал П. П. Подъяпольскому уже из Петрограда:

«Хлопот миллионы. Воюем с холодом в помещении, за мебель, за квартиры, за продовольствие. Попали действительно на Петроградский фронт, да еще в Кронштадтскую историю.[25] Должен сознаться, что малость трудновато налаживать новую лабораторию, опытную станцию и устраивать 60 человек персонала (вместе с питерскими).

Набираюсь терпения и настойчивости.

Недели три пройдут в устроении, а там посев. Надо достать лошадей, орудия, рабочих. Словом, иногда, дорогой Петр Павлович, страшно, что не справишься.

Что сможем, сделаем.

Север все-таки очень завлекателен. Первую лекцию собираюсь читать на тему „Пределы земледелия и пределы селекции“.[26] Сделано мало, и можно сделать много. Внешне наша лаборатория прекрасна. И вообще в Царском хорошо. В городе (я раздваиваюсь между селом и городом, 3 дня в городе, 4 — в селе) хуже. Холодно и люди пообессилели…»*

2

Год 1921-й… Первый мирный год революции…Сама природа бросает вызов молодой республике. Уже в июне тревожные слухи о невиданной засухе, поразившей Поволжье, доходят до Петрограда. Вавилов слухам не верит, считает их преувеличенными.

Но вот в Москве на съезде Общества сельского хозяйства он слушает взволнованное сообщение хорошо знакомого ему саратовского профессора А. А. Рыбникова. Рыбников взывает о помощи. Съезд направляет делегацию к Ленину.

«Неурожай хуже 1891 г., и откуда придет помощь, неизвестно. Граница, по существу, закрыта»*, — пишет Вавилов Елене Ивановне.

В Москве он, собственно, по другим делам. Пришло письмо из Америки: двух советских ученых приглашали на международный съезд по болезням хлебов. Кому ехать, вопрос не возникал. В стране как раз два крупных специалиста по вопросам, которые будут обсуждаться на съезде. Артур Артурович Ячевский и Николай Иванович Вавилов. Вавилову ясно — надо ехать. Поездка за океан — это неожиданная возможность изучить работу американских (а на обратном пути и европейских) исследователей культурных растений, закупить книги, новое лабораторное оборудование. Когда еще представится случай!

Поездка необходима и по другой причине. В мире начинается движение помощи голодающим Поволжья. Но ведь спасти голодающих — это не только прокормить их в этом году. Нужно обеспечить крестьянские хозяйства посевным материалом на будущие годы. За границей надо закупить лучшие сортовые семена, к тому же по возможности хорошо приспособленные к условиям Юго-Востока. Здесь нужен глаз специалиста. И кто, как не он, Вавилов, три года проработавший в этом крае и вчерне уже набросавший книгу о его полевых культурах, сможет выбрать из множества сортов то, что действительно нужно стране?

В Москве он «с утра до ночи» обходит разные учреждения, пишет бумаги, уговаривает, доказывает необходимость поездки. Нужно согласие Наркомзема и Наркомфина, Наркомата иностранных дел и Рабкрина, Чека и Совнаркома… Средства ему выделены немалые. Золотом. Но тем труднее добиться принципиального разрешения на поездку.

«Если бы я знал раньше, — писал Вавилов Елене Ивановне, — каких хлопот будет стоить Америка, м б., я воздержался бы от этого предприятия<… >. Но попробую дерзать. Слишком много затрачено энергии <…>. Мне самому удивительно за мое терпение и настойчивость. Но я решил со своей стороны сделать все. Поездка нам всем даст так много, что надо попытаться. Ты ведь меня одобришь. Это нужно»*.

В Либаве советских ученых встречают настороженно. Делают прививку оспы, хотя в Советской стране по инициативе академика Гамалеи и по декрету Ленина еще в 1919 году введено всеобщее оспопрививание. Советских профессоров в обязательном порядке заставляют принять горячую ванну, а вещи дезинфицируют, да так «старательно», что Вавилов лишается половины своего багажа. В порядке «исключения» их только не обривают, «с другими русскими проделывают и эту операцию»*. Ячевский нервничает, готов даже вернуться.

Советским ученым непривычно благополучие западноевропейской жизни. Вавилову «не по себе, — как он пишет Елене Ивановне, — ходить тут по улицам, заходить в магазины, кофейни, когда у Вас там так трудно»*. Впрочем, «кроме книг, агрономии, немного политики мира, все мало трогает»* его. В ожидании визы в Соединенные Штаты и парохода в Канаду он проглатывает десятки книг, журналов, газет, пытаясь понять послевоенную «мировую жизнь»*.

«Мир весь в движении, — пишет он Елене Ивановне, — все встряхнуто, народы еще не позабыли распри, наряду с объединением мира идет разъединение<…>. Великие идеи разбиваются о малые, о множество малых идей»*.

Труднее всех Англии, пишет Вавилов, колонии стремятся к отделению, идет борьба за океаны, и только Ллойд-Джорджу удается лавировать в этом клубке.

Он пишет о мировой политике, как сторонний наблюдатель, не подозревая, насколько близко придется ему вскоре столкнуться с нею.


Наконец, так и не получив визы в Соединенные Штаты, Вавилов и Ячевский отплывают в Канаду. «Море бушует. Значит, лежать. Я не переношу качки. Ехать по океану 2 недели. Погода нам не покровительствует. Идут дожди»*, — пишет Вавилов перед отъездом.

Плавание тяжелое. Настолько, что в Канаде А. А. Ячевский, человек религиозный, заказал молебен по случаю его благополучного окончания. Вавилов все же ухитрялся работать. Мы знаем уже, что в это плавание он писал на английском языке статью о законе гомологических рядов.

О том, как встретила его Америка, мы тоже уже узнаем.

Его интересуют работы американских исследователей культурных растений. Он объезжает страну, посещает селекционные станции. Подробно знакомится с работами Лютера Бербанка — замечательного плодовода, американского Мичурина. И конечно, с Бюро растениеводства в Вашингтоне.

Уже больше двадцати лет работники этого Бюро собирали по всему свету культурные растения. То есть делали то, о чем Вавилов пока лишь мечтал.

Он закупает маленькими порциями семена, собранные американскими «охотниками за растениями» в дальних экспедициях, и крупными — сортовые семена для Поволжья. Вскоре убеждается, что у него слишком мало времени, чтобы заполучить все интересующие его растения.

В это время он встречает Д. Н. Бородина, грамотного селекционера и ботаника. Бородин еще задолго до революции перебрался в Соединенные Штаты. И прочно осел здесь. Возвращаться на родину он не собирается. Но поработать для родной страны в это трудное время не прочь! Вавилов решает основать в Нью-Йорке отделение Отдела прикладной ботаники. Во главе отделения ставит Бородина. И поручает ему закупку семян, книг, оборудования для Отдела. (Забегая вперед, скажем, что за два года существования Вашингтонского отделения почти все сколько-нибудь ценные для СССР семена были закуплены Бородиным и переправлены в Петроград.)

Но Вавилова интересовали не только семена, то есть результаты американских экспедиционных исследований. Он хотел выяснить, чем руководствуются американцы, намечая маршруты путешествий. И выяснить не мог. Он, наверное, даже заподозрил, что американские ученые засекретили свои теоретические построения. Но потом понял, что они просто не задумывались над волнующими его вопросами. Они не спешили. Решили обследовать весь земной шар, а в какой последовательности — это их не заботило. У них хватало долларов. И их не смущало, что хорошо оснащенные, а потому дорогостоящие экспедиции нередко возвращались с очень скудной добычей.

Вавилова же волновали общие законы эволюции и распределения по земле культурных растений. Поиск вслепую ему был просто неинтересен. Да и бедность Советской страны (которой «в ее несчастье все сочувствуют, и никто не верит, что она погибнет»*, как писал Вавилов из-за океана) заставляла быть мудрым.

Между тем не во всех областях биологической науки американские исследователи продвигались вслепую.

Вавилов посетил Колумбийскую лабораторию Томаса Гента Моргана.

Он пришел к Моргану спорить.

«Мне казалось маловероятным, — объяснял впоследствии Вавилов, — чтобы гены, как бусы, были расположены в хромосоме»*. В другом месте он писал, что такое представление казалось ему механистическим.

Изложив свои соображения Моргану, он ждал, конечно, отпора. Но с удивлением заметил, что глава генетиков всего мира слушает его не только с вежливым вниманием, но с сочувствием.

Оказывается, представление о линейном расположении генов в хромосоме ему самому не очень-то по душе. Он с радостью откажется от этой теории, если кто-либо предложит лучшее решение. Вавилову он посоветовал посидеть с учениками в лаборатории и проанализировать документы построения хромосомной теории.

Ни о чем другом Вавилов и не мечтал.

Одной из главных заслуг Моргана было то, что он нашел удачный объект для генетических исследований: маленькую плодовую мушку дрозофилу, которая легко и быстро размножается, относительно часто подвержена наследственным изменениям — мутациям и содержит в своих клетках всего четыре пары хромосом.

Вавилов стал свидетелем того, как в бутылке с кусочком подпорченного банана, в которую помещали пару мух, через десять дней появлялось больше двухсот их детенышей. Сотрудники Моргана ко времени приезда Вавилова исследовали уже триста поколений мух, то есть столько же, сколько поколений людей сменилось на Земле со времен зарождения великих цивилизаций.

Еще в 1910 году Морган заметил, что полученные им мутанты — мухи с белыми глазами — передают эту наследственную особенность странным образом. Оказалось, что при скрещивании этих уродов с нормальными красноглазыми мушками самцы передавали свой признак только дочерям. А так как уже было известно, что самцы передают дочерям особую Х-хромосому, то Морган и решил, что задаток окраски глаз находится в этой хромосоме.

Затем Морган исследовал и другие полученные им разновидности мух — с неразвитыми крыльями, желтым телом, алыми глазами — и пришел к выводу, что задатки этих признаков тоже находятся в Х-хромосоме. Точно так же другие гены удавалось «поместить» в другие хромосомы.

В дальнейшем Морган обнаружил, что гены, которые должны быть в одной хромосоме, неожиданно оказываются в разных. Но ему не пришлось ломать голову над этой «странностью». Еще в 1008 году бельгийский ученый Янсенс установил, что при делениях созревания половых клеток парные хромосомы, прежде чем разойтись, переплетаются и при этом могут разорваться и обменяться участками.

Так «странность», кажущееся несоответствие фактов с хромосомной теорией, стала ее подтверждением.

Стертеванту в 1910 году, когда Морган получил первые результаты, было восемнадцать лет, и он был студентом-второкурсником. В Колумбийскую лабораторию его привела страсть к конному спорту. Он с детства увлекался скачками и знал родословные многих лошадей. Ему показалась неверной статья Карла Пирсона, который утверждал, что масти лошадей наследуются не по законам Менделя. Стертевант собрал в библиотеках родословные многих скаковых лошадей и легко доказал, что Пирсон не прав. Автор рукописи поразил Моргана самостоятельностью научного мышления. Морган поспешил напечатать работу в Биологическом бюллетене и вскоре пригласил Стерте-ванта экспериментировать с дрозофилой.

И когда Морган установил, что при обмене участками хромосом разные пары генов расстаются друг с другом не с одинаковой частотой, Стертеванту пришло в голову, что, используя это явление, можно вычислить относительное расстояние между генами. Если гены расположены рядом, обосновывал он свою идею, то вероятность, что разрыв хромосомы произойдет на участке между ними, мала. Чем это расстояние больше, тем чаще должен происходить такой разрыв. Значит, по частоте расхождений двух генов, лежащих в одной хромосоме, можно судить о расстоянии между ними.

Стертевант тут же приступил к опытам. Устанавливая, как часто расходятся те или иные пары генов, он наносил их на диаграмму. Чем реже расхождение, тем ближе друг к другу гены. Причем, чтобы определить местонахождение очередного гена, ему не надо было устанавливать, как часто он расходится со всеми уже определенными генами, а только с двумя из них. Это сильно ускоряло работу и, главное, давало возможность теоретически рассчитать частоту расхождения с третьим, четвертым геном, а затем, сопоставив данные расчета с экспериментом, проверить правильность выводов. Так постепенно была построена диаграмма, или, как ее потом назвали, карта всей Х-хромосомы.

Однокашник Стертеванта Бриджес поступил к Моргану примерно в одно время со своим приятелем. Он не думал становиться генетиком, устроился в лабораторию ради заработка. Ему поручили технический надзор за мухами. Но мухи пленили Бриджеса, а постоянный уход за ними сделал его блестящим экспериментатором. В дальнейшем основную часть опытов Морган поручал ему.

В это время генетическими исследованиями заинтересовался другой молодой человек, Герман Меллер. Он учился в Корнельском колледже и не имел возможности ставить опыты с плодовыми мушками. Он стал разрабатывать всевозможные математические варианты частоты обмена двух генов в зависимости от их взаимного расположения и способа обмена участками хромосом.

Когда Меллер сравнил опытные данные Стертеванта со своими вычислениями, то оказалось, что опытные данные совпали с одним из его вариантов, а именно, с вариантом линейного расположения генов.

Меллер, Стертевант, Бриджес построили карты остальных хромосом. Причем карты строились не на основании каких-то манипуляций с самими хромосомами, а лишь путем исследования частоты расхождения наследственных признаков — по сложным системам скрещиваний, которые обычно разрабатывал Меллер. Теоретический расчет все время немного опережал эксперименты, но эксперименты всякий раз подтверждали его.

Это важное обстоятельство не мог не заметить Вавилов. Оно убеждало, что американские ученые на верном пути.

Продолжая экспериментировать, Бриджес получал все новые и новые мутации, и под напором фактов становилось ясно, что каждый признак организма зависит не от одного и не от двух-трех, как думали раньше, а от многих разных генов, и в то же время отдельные гены влияют на формирование нескольких признаков. Так постепенно выработалась точка зрения, что нет полного соответствия между геном и признаком, что бесчисленные гены взаимодействуют между собой и в определенных условиях среды формируют признаки. Как далеко шагнула генетика за двадцать лет, прошедших со времени переоткрытия законов Менделя! Стала ясна несостоятельность и гипотезы присутствия — отсутствия Бэтсона и представления о неизменности генов. Сотни и тысячи мутаций, которые получали в Колумбийской лаборатории, говорили не о «выпадении» генов, а об их изменчивости.

Нет, это была не механистическая теория, а настоящая материалистическая диалектика. Владимир Ильич Ленин недаром указывал, что серьезные ученые вынуждены приходить к диалектическому пониманию законов природы под влиянием развития их собственной науки.

Вавилова поразил большой творческий подъем, с которым работали сотрудники Моргана. Обследуя тысячи и тысячи маленьких мушек, Морган и его ученики вдохновлялись сознанием жизненной важности для человечества их кропотливых исследований.

Герман Меллер, ставший близким другом Вавилова, со сдержанным волнением говорил об этой работе:

«Как открыть организацию такой мелкой и сложной вещи, как зачатковая клетка? Отдают ли себе отчет даже биологи, насколько зачатковая клетка сложна и мала? Предположим, что нам каким-нибудь образом удалось собрать вместе все те яйцевые клетки, из которых должно произойти будущее поколение людей, — 1 миллиард 700 миллионов. Все эти яйца уместились бы в кувшине величиной меньше? ведра; в этом кувшине оказалось бы все концентрированное человечество! Но наследственные особенности передаются столько же через спермии, как и яйцевые клетки. Но ведь 1 миллиард 700 миллионов спермиев, соответствующих всему будущему поколению людей, вместились бы в одну горошину! Только подумайте об этом!

Тут же так, как и в кувшине яйцевых клеток, находились бы детерминанты (то есть наследственные задатки, гены. — С. Р.) каждой ничтожнейшей черты каждого индивидуума — от идиотов до Наполеонов; и каждый субъект был бы целиком определен здесь со своими особенными носом и печенью и совершенно точно определенными мозговыми клетками, формою ресниц, отпечатками пальцев и малейшим характерным устройством клеточек каждой из его частей. Таким образом, в одной пилюле, заключающей в себе все спермии, по одному для каждого из грядущих людей, мы имели бы самое чудесное в мире вещество.

Такое же количество нитроглицерина, как в этой пилюле, могло бы произвести заметный взрыв, один кувшин нитроглицерина в подходящих условиях произвел бы великое опустошение. Таких же размеров кувшин радия заключил бы в себе запас энергии, при помощи которой (если бы суметь ее направить как следует) мы могли бы двинуть несколько флотов через Атлантический океан и обратно или взорвать целый город! Но только наш материал, состоящий из зачатковых клеток, может из столь ничтожного количества развиваться в целое поколение людей, которые выстроят бессчетное количество городов, снесут леса, преобразят землю, будут в состоянии обдумывать свою участь и продолжать существование своего рода и размножаться до пределов вселенной. Таким образом, это вещество больше всякого другого достойно изучения.

Но как проникнуть в глубину такого запутанного вещества? Как заглянуть внутрь одной из тысячи семисот миллиардов единиц этого чудесного вещества, как проникнуть взором во внутреннее устройство частицы, которая, несмотря на свои ничтожно малые размеры, все-таки может произвести живого человека? Каждая из этих единиц, каждая зачатковая клетка сама представляет собой целый мир, в высшей степени сложный, настоящий город микрокосм, и благодаря какой же аладдиновой лампе мы можем сделаться настолько маленькими, чтобы ходить по улицам этого сокровенного города и начертить карту его улиц и построек? И все-таки мы, несомненно, это сделаем! То заклинание, которое дает нам возможность попасть внутрь этого микрокосма, уже произнесено, и мы уже ходим по улицам очень похожего на наш собственный город — микрокосма, — уже готов первый набросок плана внутреннего строения зачатковой клетки близкого к человеку организма».

Мы привели отрывок из выступления Меллера в Москве, куда он приехал в 1922 году на празднование столетия со дня рождения Менделя. Но эти мысли волновали его, и он не мог, конечно, годом раньше не поделиться ими с Вавиловым.

Да, приходилось соглашаться с воззрениями американских ученых. Что ж, Вавилов был рад, когда его убеждали.

Но важно не только то, что в лаборатории Моргана Вавилов окончательно убедился в справедливости хромосомной теории. Для него, может быть, главным было другое. Он воочию еще раз увидел, насколько глубокий теоретический поиск, подтверждаемый фактами, плодотворнее простого накопительства фактов, которым, по существу, исчерпывалась работа его коллег из вашингтонского Бюро растениеводства.

Он окончательно решил, вернувшись на родину, начать не с экспедиций, а с поиска общих законов происхождения и эволюции культурных растений.

На обратном пути Вавилов остановился в Европе. В Англии встречается с Пеннетом и Бэтсоном, отдает в печать статью о законе гомологических рядов — об этом мы уже говорили.

Он посещает другие страны. 21 декабря шлет из Кёльна открытку:

«Вот и Кёльнский собор, позади Америка, Англия, Франция, Бельгия. Скорее надо в Питер, хочется скорее взяться за ряды, системы, починить полевые культуры Юго-Востока, проблем без конца. Надо бы повидать Baur'a, Correns'a, Lotsy, de Vries'a, Nilsson'a Ehle, Iohannsen'a. He знаю, удастся ли всех. Визы даются нелегко.

Боюсь, что год этот слишком труден в России. Скорее надо на выручку»*.

Визы давались нелегко, и сейчас трудно установить, в какие страны сумел попасть Вавилов, с какими учеными встретился. Наверняка видел Баура и Корренса. Видел де Фриза — создателя мутационной теории; об этом он писал из Голландии.

«Сегодня был с визитом у де Фриза. Живет он верстах в 40 от Амстердама в хорошенькой голландской деревушке, где построил свою лабораторию, вегетационный домик. Словом, живет в самых идеальных условиях, вдали от города, среди зелени, книг. Был он, как и полагается де Фризам, исключительно внимателен и добр, и, конечно, я в восторге. Lady de Vries была также очень добра. Она сказала мне, что она послала уже через Нансена[27] пакет в Россию. Подарил мне де Фриз 4-лепестковый клевер. В Голландии это символ счастья, как у нас махровая сирень»*.

Но наибольшее впечатление на Вавилова произвела встреча со шведским генетиком и селекционером Нильсоном Эле. Его поразили и скромная обстановка, в которой работает исследователь, и его глубокие агрономические познания, сочетающиеся с широтою теоретического кругозора, «умением проникать в суть явлений»*. И — как результат — созданные им превосходные сорта пшеницы, почти в полтора раза превышающие по урожайности местные сорта. Вавилов поспешил изложить Нильсону Эле свои взгляды на селекционную работу в России, «чтобы выслушать его критику»*, и долго спорил с ним. «Проблем перед Россией больше, чем перед Швецией, — писал Вавилов из-за границы. — Генетиков же еще меньше, чем в Швеции. Надо закаливать себя, вооружиться с ног до головы и суметь сделать то, что кажется таким нужным и для России и, пожалуй, для всего мира.

Итак (это адресуется всем), вооружайтесь языками, знанием литературы, строгой критикой к самим себе и другим. Поведем штурм»*.

И в другом письме, вспоминая о предстоящих трудностях:

«Но сила еще есть, есть дерзость, сознание возможности борьбы и победы. В целом перед нами всеми — огромные, интересные, нужные России и всему миру задания. Бродя по свету, и обходя весь мир (по самым вершинам), и критикуя самого себя и свою работу — привезу уверенность пути.

Год отчаянно трудный, стиснув зубы, не обращая внимания на вьюгу, попробуем держаться прямого пути»*

3

А в родной стране строился новый мир, и важнейшее место в нем отводилось науке.

Еще в 1918 году В. И. Ленин написал «Набросок плана научно-технических работ». В том же году А. Ф. Иоффе основал Физико-технический институт, из которого выросла почти вся советская физика. В 1920-м под руководством В. И. Ленина разрабатывается план ГОЭЛРО. Летом 1921-го, через несколько месяцев после того, как Вавилов возглавил Отдел прикладной ботаники, Ленин подписывает декрет о создании в стране сети селекционных станций.

А летом 1922-го Ленин шлет за границу задание управляющему делами Совнаркома Николаю Петровичу Горбунову:

Собрать и привезти с собою все материалы, касающиеся «Обновленной земли».

«Обновленная земля?» — недоумевает Горбунов.

Да, «Обновленная земля». Книжка американца Гарвуда. Еще в 1909 году вышедшая в переводе К. А. Тимирязева. Рассказывает об успехах американского земледелия. И главным образом о том, что эти успехи — результат достижений науки. Книжка во многом примитивная. Но написана с большой верой в могущество науки, в ее преобразующую роль. Обновленная земля! Точное, полное глубокого смысла определение. Принадлежит, кстати сказать, К. А. Тимирязеву: в буквальном переводе английское название «Новая земля» не так глубоко и емко.

Ленин прочел книжку во время болезни. Понравилась! Ленин пользуется ее названием как термином. Как условным паролем. Обозначает им планы переустройства советского земледелия.

Сегодня ни один рассказ о первых шагах советской сельскохозяйственной науки не обходится без упоминания о популярной книжке. Будто не голод в Поволжье, не широкие планы подъема всей советской экономики, а наивная книжка Гарвуда привела Ленина к мысли об обновлении советской земли.

Для нас важно то, что осуществление идей В. И. Ленина история возложила на большой коллектив ученых во главе с Николаем Ивановичем Вавиловым.

О том, в каких условиях зарождалась советская сельскохозяйственная наука, лучше всего говорят письма Вавилова из Петрограда.

4

Москва. Опытный отдел Наркомзема, т. Эглиту. 22 мая 1922 г.

«Положение работы нашей никогда не было столь тягостным и неопределенным. Мы совершенно не получаем средств ни для содержания служащих, ни для операционных расходов. Для поддержания в течение весеннего времени работ пришлось продать часть инвентаря и семян, имевшихся в нашем распоряжении. Несмотря на полную готовность всех служащих потерпеть, довольствоваться самым ничтожным, создается совершенно невозможное положение. Пайки приходят с опозданием на целый месяц, и, как Вы и сами прекрасно знаете, они, кроме того, не настолько существенны, чтобы на них можно было существовать. Жалованье служащие не получают два месяца<…>. Положение катастрофическое.

<…>В настоящее время станцией приводится в порядок земельный участок, который отведен Уземотделом и который необходимо дренировать. Большая часть участка занята залежью, которую необходимо поднять. У станции нет ни достаточно живого инвентаря, ни средств для производства работы путем найма лошадей и рабочих.

<…>Благодаря получению из-за границы огромного разнообразия сортов мы имеем возможность на своих питомниках и частью в оранжереях исследовать в нынешнем году тысячи различных сортов. Огромный материал уже послан в Саратов на опытную станцию, в Воронежскую губернию, частью Московскому отделению, Новгородским станциям. На юг, к сожалению, семена запоздали и будут разосланы только к осени»*.


Ставрополь. П. В. Кислякову. 17 июня 1922 г. «Программа старая, с длительными стационарными наблюдениями, конечно, не по сезону. Нужна более реальная и быстрая работа с агрономическим уклоном.

<…>Финансовое положение в Петрограде так же, как и везде, конечно, исключительно трудное. Не далее как сегодня не хватило средств на уплату марок на заказные письма. Думаю, что это преходяще, но, конечно, перспективы ближайших месяцев не из радостных. Мы, во всяком случае, не отчаиваемся, продолжаем вести свою работу, налаживаем отдел и станцию. На всех опытных станциях произведены опытные посевы вплоть до Туркестанского отделения. Получили из-за границы огромную ботаническую литературу — до 7000 названий, тысячи образцов семян, включая кормовые и луговые, и, думаю, как-нибудь проживем ближайшие трудные месяцы»*.


Ташкент. К. И. Пангало. 17 июня 1922 г.

«Было бы чрезвычайно важно составить для Туркестана нечто вроде книги „Полевые и огородные культуры Туркестана“ с описанием сортов, самих культур, их, особенностей. Такую попытку мы сделали в Саратове для Юго-Востока, которая в настоящее время печатается и которую, думаю, смогу Вам послать месяца через два.[28] Писарев составляет такую работу для Восточной Сибири, Таланов — для Западной Сибири, Якушкина — для Крыма. В ближайшие годы, надеюсь, сможем приступить к такой сводке для Северного края, и было бы крайне важно и необходимо, чтобы и Туркестанский университет и Туркестанское отделение прикладной ботаники, во главе с Вами, сделали такую работу для такого любопытного и нетронутого района, как Туркестан»*.


Москва. Опытный отдел Наркомзема. 28 июня 1922 г.

«Часть грузов пришла из Ревеля в Петроград и не может быть из-за отсутствия средств выкуплена и вывезена из таможни»*.


Москва. В. В. Таланову. 13 августа 1922 г.

«Я забыл об очень существенном договориться с Вами в Москве. В настоящее время благодаря Вам получен исключительно интересный сортовой материал в больших количествах, который пойдет по разным областям<…>. Мы сейчас задумали в Отделе попытаться ввести некоторую планомерность в испытании сортов по районам <…>. Поэтому очень прошу Вас прислать копию списка того материала, который Вы рассылаете, и копию областей и учреждений, которым будет разослано. Мы попытаемся попросить области и опытные учреждения информировать нас о том, как пойдет сортоиспытание: может быть, удастся синтезировать эту работу. В настоящее время имеем в виду приступить к сводке вообще сортоиспытания в Европейской и Азиатской России для разных растений, и тот опыт, который теперь по Вашему почину пойдет в широком масштабе, конечно, нужно захватить в самом начале. Мне кажется, что Вам это предложение будет сильно по душе и поэтому очень прошу Вас помочь в этом»*.


Москва. П. Т. Клоткову. 25 сентября 1922 г.

«Закуплены химические реактивы в большом количестве за границей, огромное количество посуды, весов аналитических, термостатов и т. д. Я не сомневаюсь, что через 2–3 месяца работу можно будет пустить полным ходом. Главное наше желание — наладить анализы культурных растений в географическом масштабе, провести исследования для главнейших растений поширотно и померидианно.

В настоящее время организуем 12 пунктов посевов в Европейской и Азиатской России (Новгородская губ., Вологодская, Петроградская, Московская, Харьковская, Саратовская, Екатеринославская, Тифлисская, Воронежская, Ташкент, Восточная Сибирь), и одни и те же чистые линии будут высеваться во всех пунктах ежегодно. Нас эти посевы интересуют с разных сторон в смысле выяснения периода вегетации, морфологических особенностей, и нужно наладить широкое химическое исследование этих сортов.

<…> Вместе с химией у вас ведут исследования мукомольных и хлебопекарных качеств хлебов, которыми ведает К. М. Чинго-Чингас»*.


С. И. Чаянову. Сентябрь. 1922 г.

«Подготовляю статью о Мичурине, она уже почти готова. К осуществлению ее привлек нашего лучшего плодовода В. В. Пашкевича. Попытался составить полный перечень статей, написанных Мичуриным, набрал их пока 65, но не уверен, насколько полон этот список. Написал письмо Мичурину.

В московских „Известиях“ меня тут на днях выругал кто-то за незнание о Мичурине, будто бы, когда меня спросил кто-то в Вашингтоне о Мичурине, то я отозвался полным неведением о его существовании. Эта, конечно, вздор»*.[29]


Саратов. П. П. Подъяпольскому. 13 ноября 1922 г.

«Здесь много суеты с устроением, много больше, чем в Саратове; масштаб работы больше и учреждение далеко не налажено<… >. К. И. Пангало <…> прожил у нас 1? недели. Он колеблется относительно Туркестана, что я очень не одобрил. В Туркестанском университете он незаменим, в Москве же селекционеров более чем достаточно. А главное, край настолько любопытный, что досадно пробыть там и ничего не сделать.

<…> Кое-что удается. Понемногу начинаем приобретать внешний облик. Кончили ремонт в городе, отстроили Северную Новгородскую станцию. Северная станция расположена в настоящей тайге, с буреломами, заломами (так называют повалившийся лее). Нет ни воробьев, ни голубей, ни ворон.

В Царском Селе ведем не на жизнь, а на смерть борьбу за создание генетической станции. Трудно, но, пожалуй, справимся. Нью-Йоркское отделение действует вовсю. Получили более тысячи сортов кукурузы, всю специальную литературу. Послали экспедицию на Канинский полуостров в поисках дикого раннего клевера. Он нужен нам, и о нем просит Вашингтонское министерство.

Об экспедиции Писарева в Монголию[30] нет сведений, боюсь, не случилось ли чего-нибудь, но одно известие было исключительного интереса. Найдены новые группы ячменей, овсов. По „рядам“ множество фактов.

Сегодня получил любопытное письмо из Тифлиса.[31] У дикого ячменя Hordeum murinum нашли все, что требовалось: белоколосый, красноколосый, черноколосый и т. д. Словом, в этом направлении работа утвердилась. Начали готовить схемы для целых семейств.

<…>Послезавтра большое событие в Петрограде: Иван Петрович Павлов в Обществе естествоиспытателей делает сводку своих работ — „Поведение животных с точки зрения физиолога“, подытоживая всю свою 20-летнюю работу. Пойдем все»*.


В. Е. Писареву. 7 декабря 1922 г.

«Я не сомневался в успехе экспедиции, и Ваше июльское письмо доказало нахождением красноколосых ячменей, что это одно стоило уже поездки в Монголиго<…>. Хочется поскорее слышать и видеть собственными глазами все, что Вы нашли.

<…>Мы становимся на ноги в городе. Произвели большой ремонт, оккупировали первый этаж, присоединили отдел плодоводства и огородничества, открыли химическую лабораторию. Вернулся Мальцев, и все отделения понемногу становятся на ноги. Библиотека наша, думаю, не ошибусь, по новой литературе лучшая в Петрограде: получаем 98 журналов. Удалось получить порядочное оборудование, хотя далеко еще не все пришло из-за границы.

В Царском Селе большие изменения. Мы перешли в усадьбу Бориса Владимировича, которую завоевали в июне месяце. К ней присоединен участок в 15 десятин, часть которого отгорожена. Здание оказалось сильно попорченным, 340 радиаторов лопнувшими. Две недели назад, затративши 40 миллиардов, которые не знаю даже, как удалось получить, справились с отоплением, и теперь оно функционирует. Оккупировали около усадьбы 2 домика, которые пришлось также изрядно ремонтировать. В один из них перевезли Ваших, к их большому удовольствию.

<…>Встало на ноги, к моему удивлению, Новгородское отделение, недели три тому назад ездил на открытие станции.

Удалось построить в текущем году два жилых дома, амбар, сарай и баню, и с будущего года будут в распоряжении 6 десятин пахотной земли. Канавы на протяжении 15 верст прочистили и провели одну новую. Осин[32] оказался более чем на высоте положения. В нынешнем году фурор среди соседних мужиков произвел Ваш горох, который созрел на 3 недели раньше местного и более крупным и белым.

Блинов[33] развил дело в Великом Устюге и уже стоит на ногах, не требуя средств.

Нынешний год прошел очень удачно. Многие из Ваших сортов оказались подходящими.

<…>Был в июне на Воронежской станции. К нам присоединено бывшее Бобровское поле. Всего в настоящее время имеется 200 десятин глубокого чернозема в степи, из которых 75 удалось поднять к зиме. Засеяно 20 десятин озими. С постройками немного хуже; инвентарем мы обеспечены и основной базой для Европейской России будем иметь степную станцию.

Мальцев, к моему опять-таки удивлению, прекрасно справился с работой станции, отошел от ботаники в сторону селекции, и хотя фактически весь персонал станции состоял из 3 человек, но у них были посевы по 3–4 десятины разных сортов фасоли, гороха, кукурузы.

<…> В Туркестане прекрасно работает Зайцев, подготовляющий систематику сортов хлопчатника и кунжута.

<…> Возобновляем всерьез печатание „Трудов“. В текущем году удалось напечатать до тысячи страниц. Но вот и все. Как видите, как будто кое-что сделано, но впереди тьма дел.

Селекция наша без Вас хромает, а ей мы сейчас придаем исключительное значение. Фактически станция является единственной серьезной селекционной станцией для всего Севера Европейской России. На очереди изучение сортового состава полевых культур Северной России. Это также громоздкое дело.

В нынешнем году удалось исследовать 7 уездов, включая Архангельскую, Пинежскую, Холмогорскую, Мезенскую, Шенкурскую (губернии). Хлопот было много с завоеванием территорий, построением, а еще больше с ремонтом. Главное позади, и я не сомневаюсь, что работать здесь можно.

<…>Жизнь в Питере лучше, чем была. Привезите, пожалуйста, все, что вышло в Сибири печатного начиная с 1916 года по селекции, земледелию, растениеводству, прикладной ботанике и вообще ботанике»*.


Петроград. А. А. Ячевскому. 19 март а 1923 г.

«Я охотно буду читать курс по иммунитету и селекции на фитопатологических курсах, которыми Вы заведуете.

<…>Читать хотелось бы у себя в Отделе, чтобы сократить немного времени на ходьбу»*.


Саратов. П. П. Подъяпольскому. 11 июня 1923 г.

«Недели через две выезжаю снова в Москву, Воронеж и дальше.

Может быть, попаду и в Саратов, но это еще не точно.

Непременно прочитайте „Атлантиду“ Пьера Бенуа, которую скоро вышлю Вам. Вам понравится: пустыня, Сахара…»*


Тифлис. П. М. Жуковскому. 2 июля 1923 г.

«В Малой Азии, в сущности, все не тронуто. У меня есть несколько книг по Малой Азии<…>, и мне приходилось просматривать некоторую литературу по Малой Азии, когда я занимался в Географическом обществе в Лондоне. Большой интерес представляет лен Малой Азии, так как там, по-видимому, имеются типичные формы долгунцов. Особенный интерес, как всегда, представляют высокогорные районы, так как в них можно найти особенно большое разнообразие. Интересна рожь в Малой Азии, горохи, вики, чечевицы, ячмени; особенно любопытны полбы и засоряющие их растения. Нет ли в культуре однозернянки? По-видимому, и они засоряются сильно овсом. Словом, по всем полевым и огородным растениям Малая Азия нетронутый край, и проникнуть туда, конечно, ближе всего Вам.

<…>Нынешний год у нас большие посевы в Воронеже. Заканчивается приведение в порядок всего материала, привезенного монгольской экспедицией. Она открыла много любопытного, между прочим, важный факт, что в Китае имеется масса эндемичных форм овсов.

<…> Лаборатория (мукомольных и хлебопекарных качеств. — С. Р.), можно сказать, первоклассная. Получено все новейшее оборудование из Дрездена, и этой лабораторией мы даже гордимся, и охотно К. М. Чинго-Чингас проделает анализы местных пшениц. Для этого нужно от пуда до полутора пудов зерна <…>.

С нынешнего года открыто отделение на Кубани, где Фляксбергер и Орлов[34] производят посевы пшеницы»*.


Саратов. П. П. Подъяпольскому. 12 ноября 1923 г.

«Рад, что Вам понравилась „Атлантида“. Немного погодя пришлю Вам еще „Тарзана“, описание житья в джунглях. Тоже хорошо на сон.

<…>Относительно Ивана Петровича[35] дело просто: избирайте его в почетные члены, и больше никаких, и пришлите ему торжественный диплом. К Вам он относится очень хорошо, читал Ваши статьи, и никаких препятствий к избранию нет.

Ивана Петровича видел сегодня на улице, хромает. Весь побелел, но еще бодр. Вижу его каждую неделю по субботам.

Посылаю Вам свою книжонку о пшеницах,[36] которую начал писать еще в Саратове, но переработал здесь.

<…>Шатался все лето между Москвою, Петроградом, Киевом, Воронежем. Использовали выставку,[37] собравши сорта со всей России. На 3–4 месяца начинается оседлый период»*.


Кажется, можно не продолжать.

Из приведенных писем хорошо видно, в каких тяжелых условиях складывалась советская сельскохозяйственная наука — основа будущей Обновленной земли, сколько вопросов — не только научных, но и финансовых, хозяйственных, организационных — приходилось решать Вавилову.

Нам остается лишь добавить, что Николай Вавилов возглавил работу по Обновлению Советской земли поразительно вовремя. Как раз в тот исторический момент, когда Советская страна переводила свой путь на мирные рельсы. И как раз в тот период своей биографии, когда он, Вавилов, достиг творческой зрелости.

5

В 1924 году Вавилов писал К. И. Пангало: «История нашего учреждения есть история коллектива, а не история Роберта Эдуардовича и Вавилова. В том и сила Отдела, что он прежде всего коллектив и 60 % персонала, по моим подсчетам по 5-балльной шкале, имеют отметку „4“. Как Вы знаете, на сей счет мы достаточно строги»*. И дальше.

«Строим мы работу, во всяком случае, не для того, чтобы она распалась завтра, если сменится директор или уйдет в Лету. Я нисколько не сомневаюсь в том, что Центральная станция будет существовать превосходно, если на будущий год в горах Абиссинии и посадят на кол заведующего.

Так же может работать и степная станция, и Кубанское отделение, и вся суть нашей организации состоит в том, чтобы поставить на рельсы отдельные единицы, тогда их координировать нетрудно»*.

Эти строки не рисовка. Не игра в ложную скромность. Даже не результат истинной скромности, бесспорно свойственной Вавилову.

В этих строках его искреннее убеждение. Глубокое. Не однажды продуманное.

Вскоре о том же он писал Д. Д. Арцибашеву: «Самым ценным, что есть в Отделе Пр. Бот., несмотря на большой объем работы, большое число сотрудников, в числе которых, как Вы знаете, немало больших оригинальных работников (как Мальцев, Писарев, Максимов, Пашкевич, Кичунов, Говоров, Фляксбергер, агрометеорологи), мы представляем себе спаянную группу, которая позволяет вести корабль к цели. Мы строги к себе, пытаясь идти вперед, берем все хорошее от старых традиций, которыми силен Отдел. Всесоюзный масштаб, к которому мы сейчас вплотную подходим, для нас не нов и не труден. Через 2–3 года, если будут средства, мы создадим филиалы в республиках.

Расширяя сферу работы преобразованием в институт, к чему, как Вы знаете, с самого начала относился осторожно, мы представляем себе сохранение спаянности полностью. В этом в настоящее время мы видим залог успеха всего института»*.

В Отделе прикладной ботаники сосредоточились действительно крупнейшие научные силы страны. Молодой коллектив учеников, вывезенных Вавиловым из Саратова, и старая регелевская гвардия составили лишь основное ядро Отдела. Скоро из Тифлиса переехал в Петроград профессор Николай Александрович Максимов — крупный физиолог, разработавший теории зимостойкости и засухоустойчивости растений.

Из Восточной Сибири перебрался Виктор Евграфович Писарев — крупный селекционер, оригинатор многих сортов, пригодных для суровых условий севера и Сибири.

Из Москвы приехал к Вавилову его старый товарищ еще по работе у Д. Л. Рудзинского Леонид Ипатьевич Говоров, возглавивший отделение бобовых культур.

Отделение цитологии возглавил приехавший из Киева профессор Григорий Андреевич Левитский.

Отделение химии — профессор Николай Николаевич Иванов.

Московское отделение Отдела — селекционер и организатор Виктор Викторович Таланов.

В Ташкенте стали работать по программе Вавилова Константин Иванович Пангало и крупнейший знаток хлопчатника Гавриил Семенович Зайцев.

Несколько позднее из Тифлиса перебрался в Ленинград ботаник Петр Михайлович Жуковский, а из Москвы — молодой генетик, автор строго научной теории отдаленной гибридизации Георгий Дмитриевич Карпеченко.

Этот процесс «великого переселения» биологов, селекционеров, агрономов проходил далеко не гладко. Многие даже крупные ученые не понимали значения вавиловского замысла объединить усилия крупных ученых разных специальностей. Так, Сергей Иванович Жегалов, ставший заведующим селекционной станцией Петровки (после отъезда в Литву, на родину, Дионисия Леопольдовича Рудзинского), в письмах к Рудзинскому жаловался, что Вавилов «переманивает» к себе ученых, «благодаря обилию средств обескрыливает все учреждения и стягивает к себе все лучшие силы». Жегалов выражал при этом не только свое мнение.

Между тем никакого «обилия средств» у Вавилова не было. Наоборот, переходившие к нему на работу ученые, как правило, занимали более низкие должности (а значит, получали меньшие оклады), чем могли бы занять в других учреждениях. Их не сразу удавалось обеспечить и сносным жильем. К тому же жизнь в Петрограде оставалась более трудной, чем в Киеве или Тифлисе, Воронеже или Москве.

И все же они бросали насиженные места, оставляли лаборатории, кафедры, станции, где могли вести самостоятельные исследования, и шли работать к Вавилову.

В нем обнаружилась редкая способность — направлять усилия разных ученых в русло единого стратегического замысла и не ломать при этом их творческой индивидуальности (ведь у каждого излюбленные проблемы, особые исследовательские почерки).

Едва обосновавшись в Петрограде, Вавилов направил в разные агрономические области страны специалистов для изучения местной культурной флоры и составления монографий по типу его собственной монографии о полевых культурах Юго-Востока. Тогда же выдвинул идею об объединении этих трудов в многотомную «Культурную флору СССР», которую и начал выпускать под своей редакцией.

Параллельно Отдел прикладной ботаники (потом институт) вел ботаническое определение растений по отдельным культурам, для чего были созданы соответствующие отделения.

Не довольствуясь чисто ботаническим изучением, Вавилов основывает отделения физиологии, генетики, цитологии, иммунологии, даже лабораторию мукомольных и хлебопекарных качеств хлебов — для всестороннего, углубленного изучения культурных форм.

Не довольствуясь только лабораторными исследованиями, Вавилов основывает по всей стране сеть опытных станций — от западных рубежей до Владивостока и от Заполярья до Средней Азии — для исследования растений в разных природных условиях.


Как начальник Н. И. Вавилов был мягок, снисходителен. Прощал сотрудникам промахи и недочеты. Когда требовалось наказать кого-нибудь за нерадивость, он всячески оттягивал решение, стремился обойтись без выговора или других административных мер. Если же все-таки к таким мерам прибегать приходилось, он старался перепоручить применение их своему заместителю. В годы, когда заместителем был В. Е. Писарев, он говорил ему в таких случаях:

— Проверни, Евграфыч, это дельце — у тебя сердце волосатое…

Но как руководитель Вавилов был требователен. Умел поддержать сотрудника в трудную минуту, умел и отчитать его.

Только один штрих.

Три года велась переписка Вавилова с Жуковским об экспедиции в Малую Азию. Вавилов дает подробные инструкции, обещает достать деньги, визу на въезд в Турцию. И вдруг замечает, что колеблется сам Петр Михайлович.

В Тифлис летит письмо:

«Очень будет досадно, если экспедиция не состоится, и на сей раз думаем, — может быть, ошибочно — по Вашей вине. Экзамены, посевы, лекции, все это настолько маловажно в конце концов по сравнению с поездкой в Мал. Азию, что аргументом задержки служить не может<…>.

Так вот-с, Петр Михайлович, нужно побольше определенности и прежде всего относительно Вашей поездки. Если Вам по каким-либо причинам принять участие в экспедиции затруднительно, я готов лично сам ехать в Малую Азию, если не в нынешнем году, то в следующем. До сих пор мы считали, что Малая Азия за Вами. Все мы здесь по всем культурам чрезвычайно заинтересованы в осуществлении экспедиции в Малую Азию во что бы то ни стало»*

И экспедиция состоялась…

6

Рассказать о всех работах, параллельно выполняющихся коллективом ученых под руководством Вавилова, невозможно. Но одна из них с особенной наглядностью показывает, насколько плодотворна была идея концентрации сил на одном направлении.

Число пунктов географических посевов с двенадцати быстро возросло до ста пятнадцати. Около двухсот одних и тех же сортов разных растений высевалось из года в год на этих пунктах — по инструкции, выработанной в Петрограде. Тысячи образцов стекались ежегодно на Морскую, 44.

Ботаники, физиологи, биохимики проделали «несколько миллионов измерений и вычислений», как писал Вавилов.

Зачем?

Мысль Вавилова в том, чтобы уловить закономерности в поведении одних и тех же сортов, попадающих в разные условия географической среды.

Когда в 1927 году Вавилов доложил об этих работах на Международном съезде в Италии, то был удостоен золотой медали. Съезд постановил провести под руководством Н. И. Вавилова географические опыты в мировом масштабе.

Еще бы!

Ведь коллективная работа, обобщенная Вавиловым, выявила закономерности, о каких раньше не подозревали.

Выявилось, что с продвижением на восток, в засушливые черноземные области, содержание белка у пшениц резко возрастает. Выявилось, что у большинства бобовых культур наоборот: процент белка мало зависит от условий среды. Выявилось, что с продвижением к северу часть культур замедляет свой рост и развитие (вегетационный период). А другие — ускоряют! Потому что на севере длиннее световой день. Потому что не только количество тепла определяет сроки созревания растений, но и продолжительность солнечного освещения. Неожиданно оказалось, что многие теплолюбивые растения можно продвинуть далеко на север: благодаря длинному дню они успеют дать плоды за короткое северное лето. Пределы северного земледелия оказались практически безграничными.

Идея продвижения земледелия на север была особенно дорога Вавилову. Он не раз подчеркивал, что в своем историческом развитии земледельческая культура распространялась из наиболее благоприятных для земледелия, близких к субтропикам широт все дальше на юг, в тропики, и в особенности на север, и считал, что современная наука должна всемерно способствовать этому процессу. И не случайно первую лекцию в Петербурге он прочел на тему о «Пределах земледелия и пределах селекции», разумея северные пределы.

Стремясь придать работе по северному земледелию должный размах, Вавилов писал в июле 1925 года заведующему Северо-Двинской опытной станцией Ф. Я. Блинову:

«Нужно, чтобы получилась ясная картина, что селекция действительно может быть полезна на севере, притом не только на квадратных аршинах, но и на сотнях десятин. За последний год по всем нашим опорным пунктам убеждались в необходимости быстрого перехода с аршинов на десятины»*.

И когда впоследствии Сергей Миронович Киров выдвинул государственную задачу — превратить северные районы европейской части Союза из области, потребляющей сельскохозяйственные продукты, в производящую, то он опирался на прочный научный фундамент.

Но не менее велико и теоретическое значение географических опытов Н. И. Вавилова. Выдающийся советский генетик Н. В. Тимофеев-Ресовский считает, что географические опыты по методике Н. И. Вавилова необходимо продолжить; что эти опыты прояснят один из самых сложных вопросов современной генетики — вопрос о пластичности видов.

7

Постепенно вставали на ноги и другие отделы бывшего Сельскохозяйственного ученого комитета.

В 1922 году было решено объединить их в Государственный институт опытной агрономии. Директором института был избран Николай Иванович Вавилов.

Архив сохранил письмо Вавилова с категорическим отказом от должности. Однако, подумав, он согласился.

Тридцатипятилетний ученый стал руководителем всей сельскохозяйственной науки страны.


Вавилов намечает основные стратегические направления, по которым должна развиваться наука; перед ним стоят вопросы финансовые и хозяйственные; вопросы оснащения новым оборудованием и распределения земельных участков… Все чаще Вавилову поручают ответственные правительственные задания. В 1926 году его избирают в ЦИК СССР и во ВЦИК, и с этого времени голос профессора Н. И. Вавилова (с 1929 года — академика) весомо звучит при обсуждении важнейших решений в области сельскохозяйственной науки и практики.


К 1929 году Государственный институт опытной агрономии выполнил свою задачу. Отделы его расширились и укрепились настолько, что на их базе уже стало можно создавать институты задуманной В. И. Лениным Академии сельскохозяйственных наук. Президентом новой академии был утвержден Н. И. Вавилов. На его плечи лег самый трудный, начальный период организации ВАСХНИЛ, когда за короткий срок были созданы десятки крупных институтов.

Первый институт вырос из вавиловского Отдела прикладной ботаники. Назвали его Институтом прикладной ботаники и новых культур, позднее реорганизовали во Всесоюзный институт растениеводства, или ВИР, как мы и будем его называть.

Институт открывали летом 1925 года, торжественно, в Кремле.

За узким длинным столом зала заседаний Совнаркома РСФСР не только ученые, но и руководители Советского государства. На стенах — карты, схемы, диаграммы, стенды с коллекциями растений. Для наглядного иллюстрирования направленности работы.

Заседание открыл Н. П. Горбунов. Тот самый Николай Петрович Горбунов, что собирал по заданию Ленина материалы для Обновленной земли. Он назначен председателем совета института.

А директор института Н. И. Вавилов выступил с программным докладом «Очередные задачи сельскохозяйственного растениеводства».

Задач Вавилов поставил несколько. Но все они вели к одной цели — обновлению советской земли. Собирать по всему свету сорта культурных растений. Испытывать их в разных зонах страны. Всесторонне изучать в лабораториях. Выделять самые ценные для введения в культуру или для выведения из них путем гибридизации новых сортов. Такие задачи ставил Вавилов перед институтом. Этим и занимался уже четыре года Отдел прикладной ботаники.


Председатель совета института Н. П. Горбунов еще моложе Вавилова. На пять лет! А выглядит старше. Почти лыс. Сквозь овальные очки в тонкой оправе смотрят острые глаза. Печальные. Не у каждого в тридцать три столько за плечами…

Друзья, говорят, познаются в беде.

Двадцатипятилетний инженер Николай Горбунов пришел в большевистскую партию в июльские дни 1917 года, после расстрела рабочих, когда партия ушла в подполье, газеты требовали расправы над Лениным и члены ЦК в трудных спорах решали, являться ли Ленину на суд.

Николай Горбунов пропадал на заводах. Выступал на митингах. Раздавал рабочим большевистскую литературу.

В Октябрьские дни пришел в Смольный. Огранизовал службу информации. Познакомился с Бонч-Бруевичем.

Тот вдруг вызвал, повел к Ленину.

Ленин порывисто жмет руку:

— Вы будете секретарем Совнаркома.

Секретарем Совнаркома — это почти личным секретарем Ленина. В течение года. Школа! Школа мудрости. Преданности идее. Тактичного подхода к людям.

Идет гражданская война. А Ленин думает о будущем. И не мыслит будущего без науки.

В августе 1918 года Совнарком образует при Высшем совете народного хозяйства научно-технический отдел (НТО). В заведующие Ленин рекомендует Горбунова.

Под руководством Горбунова работали десятки крупнейших ученых. Среди них Н. Е. Жуковский и Н. Д. Зелинский, П. П. Лазарев и А. Ф. Иоффе, А. Е. Ферсман и Н. С. Курнаков… Нелегко командовать такой гвардией.

Горбунов и не командовал. Советовался.

Потом фронты гражданской. Деникин, Врангель, Польша. По нескольку суток без сна. «Рвущиеся снаряды. Раненые… Впечатление ежесекундной опасности и необходимость быть смелым и бесстрашным, когда на самом деле, конечно, страшно» (так писал он жене).

…Опять работа в Совнаркоме. Теперь — управляющим делами. Десятки поручений Ленина. Первостепенной важности! Среди них — Обновленная земля.

Видно, неплохо разобрался Н. П. Горбунов в проблемах сельскохозяйственной науки, если именно ему поручили возглавить совет вавиловского института.


Между Н. И. Вавиловым и Н. П. Горбуновым быстро установились отношения взаимного доверия и уважения. Хотя не раз они спорили. Порой довольно остро. Они сработались не как шестерни в хорошо налаженном механизме. Шестерни изготовляются сериями, по шаблону. А Вавилов и Горбунов были индивидуальностями. Как-то в письме к К. И. Пангало, который добился-таки перевода в Москву и должен был работать под руководством В. В. Таланова — человека требовательного и крутого, — Вавилов обронил такие строки:

«Сами попытайтесь создать гармоничные отношения, это нетрудно. В. В. человек крупный, и с ним иметь дело легко»*.

Вавилов и Горбунов были крупными людьми, и иметь дело друг с другом им было легко. Они спорили о деле, если по-разному его понимали. От этого дело только выигрывало.

Не всегда соглашаясь с Горбуновым, Вавилов высоко ценил его мнение. Время от времени ему приходилось выслушивать упреки в том, что, уезжая в дальние экспедиции, он мало внимания уделяет руководству институтом. Он продолжал спокойно вести свою линию, считая, что «иначе ничего не сделаешь».

Но когда такой же упрек высказал ему Горбунов, Вавилов подал в отставку.

Этим всполошил весь институт. Группа руководящих работников института обратилась к Н. П. Горбунову с тревожным письмом.

«Мы утверждаем, — говорится в письме, — что не только основные, руководящие Институтом идеи научно разработаны Н. И. Вавиловым, но и план работ каждого отдела, каждой секции Института ежегодно прорабатывается в научных заседаниях под руководством Николая Ивановича. И по каждому плану мы всегда имели исчерпывающую критику и координирование с работой других частей Института, осуществляемые Николаем Ивановичем.

Даже такие, казалось бы, далекие отделы, как отдел плодоводства и огородничества, физиологические, химические работы находятся под непосредственным контролем Николая Ивановича. Лично нас это нисколько не удивляет.

Некоторые почему-то считают Николая Ивановича специалистом по полевым культурам, между тем он прежде всего специалист по прикладной ботанике в широком смысле этого слова, и это дает ему широкий кругозор со всеми культурными растениями мира.

В этой широте его знаний, в этом широком кругозоре его основная заслуга как научного руководителя Института.

Именно таким „широким“ ученым и должен быть Директор нашего Института, выполняющего фактически не всесоюзную, а мировую научную миссию по изучению культурных растений.

Руководство Институтом, проводимое Николаем Ивановичем, буквально пронизывает его сверху донизу. Кому, как не нам, знать ночные беседы Николая Ивановича не только с нами, ответственными работниками, но и с молодыми лаборантами, в ком замечена им искра научной мысли и дарования.

В период своей средиземноморской экспедиции, среди гор Абиссинии, в трудах и лишениях, Николай Иванович писал длинные инструктивные письма В. Е Писареву, К. А. Фляксбергеру, А И. Мальцеву и др., и мы все знаем, как крепки были даже и во время его отсутствия нити научного руководства, тянувшиеся от Николая Ивановича к нам. Но этого мало, каждый ассистент, каждый лаборант за время экспедиции получал от Николая Ивановича ряд писем с указанием всего нового среди форм, найденных в экспедиции, или указания на литературные новости»*.

В письме говорится также, что Вавилов — это мозг Института и что «утрата мозга повела бы за собой постепенную атрофию и омертвление всех его частей»*.

В заключении письма читаем:

«<…> После трех лет работы Института мы, участники этой огромной работы, важной для строительства сельского хозяйства в нашем Союзе, глубоко преданные своей организации и ее задачам, ясно видим, что успех работы Института прежде всего связан с именем Николая Ивановича и с его научными идеями, проложившими по ряду вопросов прикладной ботаники, генетики и селекции на долгие годы руководящие линии <…>.

С Вашей стороны необходимы особые решительные меры для сохранения науке Союза творческой мысли Н. И. Вавилова.

Глубокоуважаемый Николай Петрович, мы были свидетелями той громадной энергии, которую Вы проявили в период воплощения идей Владимира Ильича Ленина в жизнь, в период организации Всесоюзного института, и мы знаем, что как идея, воплощенная Институтом, так и сам Институт Вам чрезвычайно дороги.

Поэтому мы уверены, что те затруднения, перед которыми в настоящее время стоит Институт, не могут не волновать Вас так же, как они волнуют всех нас, научных работников Института. Поэтому мы считаем, что лучшим выходом из создавшегося положения был бы Ваш приезд к нам в Ленинград для совместного обсуждения вопросов бытия Института, который, мы уверены, и впредь будет отдавать свои силы и знания на благо народов Союза»*.

Мы не знаем, приехал ли тогда Горбунов в Ленинград, но от претензий своих он отказался. Потому что понял: они несправедливы. И еще потому, что интересы дела ставил выше мелочного самолюбия. Творческая мысль Николая Вавилова была сохранена для науки страны.

Центры происхождения

1

Таблицы гомологических рядов, составлявшиеся сотрудниками института для самых разных видов и родов растений, были примечательны не столько заполненными клетками, сколько пустыми. Эти пустые клетки впервые показали исследователям, как мало еще собрано культурных растений. Стало ясно, что все описанные к тому времени формы представляют лишь небольшой архипелаг островов, за которым должны лежать неоткрытые континенты.

Их надо было открыть!

И Вавилов понимал: поиск нужно начинать не с дальних экспедиций, а у себя в кабинете.

Это не значит, конечно, что в ожидании открытия он откладывал экспедиции. Нет, его посланцы уже путешествовали по разным районам страны. Уже вернулась экспедиция В. Е. Писарева из Монголии. Сам он уже рвался в Афганистан, П. М. Жуковский готовился к экспедиции в Малую Азию.


Но впоследствии Вавилов назовет Монгольскую экспедицию ошибкой. И не потому, что она даст малые результаты, нет! Результаты экспедиции будут блестящими. Но теоретические построения покажут Вавилову, что такая же экспедиция в Китай дала бы в десятки раз более обильные сборы.

В директорском кабинете Всесоюзного института растениеводства справа от двери стоит книжный шкаф. Перед шкафом, почти посреди кабинета, большой письменный стол, поставленный так, что сидящий за ним оказывается спиной к двери. В стене, противоположной окнам, камин, давно бездействующий. Вдоль стен еще несколько книжных шкафов. Все остальное пространство занимают два ряда кресел и диванов, обитых черной кожей.

Говорят, здесь ничего не изменилось с тех времен, когда собирал последние совещания Николай Вавилов.

Но при жизни Вавилова обстановка кабинета менялась. В те годы, когда комната отапливалась камином, мебели в ней почти не было, и кабинет казался просторным.

Это было удобно.

Входившие в него сотрудники часто заставали Вавилова лежащим на полу на большой географической карте.

Нисколько не смущаясь, Вавилов приветствовал вошедшего и предлагал ему лечь рядом.

Водя карандашом по карте, он начинал возбужденно рассказывать…

2

Сколько написано было о происхождении культурных растений!

Еще в конце XVIII века в этом направлении трудился английский ботаник Роберт Броун, прославившийся открытием броуновского движения.

Немало сведений о происхождении культурных растений содержалось в трудах историков, археологов, лингвистов. Среди остатков древних поселений археологи находят зерна пшеницы, ячменя и других культур, что говорит о большой древности земледелия. (П. М. Жуковский, опираясь на новейшие данные, считает, что земледелие возникло более 20 000 лет назад.)

Классические труды посвятил происхождению культурных растений женевский ботаник Альфонс Декандоль.

Он подверг критике попытки историков только своими средствами разрешить проблему. Историки, говорил Декандоль, не различают особенностей растений, часто путают их. Только ботаник может осилить эту задачу.

Декандоль указал и путь, который, по его мнению, может привести к решению вопросов происхождения.

Он рассуждал просто.

Растения, само собой понятно, вводились в культуру из дикой флоры. Значит, надо искать диких родичей культурных растений. Район их обитания и будет тем центром, из которого произошло данное культурное растение.

Декандоль описал 247 культурных видов. Ко времени, когда этим вопросом занялся Николай Вавилов, для 194 из них уже были найдены дикие родичи и для 27 — полудикие. Казалось, все идет хорошо. Казалось, все, что нужно знать о происхождении культурных растений, можно отыскать в литературе. Но стоило Вавилову углубиться в труды Декандоля, как, несмотря на все почтение, какое он испытывал к великому знатоку растений, его быстрый карандаш стал рассыпать на полях вопросительные знаки.

Собственно, соглашался с женевским ботаником Вавилов лишь в одном: полагаться только на археологические и исторические данные нельзя, хотя учитывать их необходимо. Остальное ему казалось спорным.

Во-первых, разве можно быть уверенным, что современный район обитания диких родичей культурных растений соответствует району их древнего обитания?

Во-вторых, кто сказал, что «дикари» вводились в культуру повсеместно, где они произрастали? Логичнее допустить, что лишь в некоторых местах района обитания диких растений человек начинал их возделывать!

И наконец, можно ли быть уверенным, что найденные дикие родичи есть родоначальники культурных растений? Нельзя же не учитывать, что непосредственные предки многих культурных видов могли погибнуть в борьбе за существование, а те дикие родичи, которых мы обнаруживаем, это именно родичи, родственники, а не родоначальники.

Так Вавилов переводил проблему в другую плоскость.

Ведь еще в первой своей экспедиции он заметил, что с продвижением на юг, к районам древней земледельческой культуры, резко возрастает число ботанических форм. Исходя из этой идеи, ему и удалось решить вопрос о происхождении культурной ржи. Насколько плодотворнее оказался этот путь, чем тот, по которому советовал идти Декандоль! Ведь по пути Декандоля задолго до Вавилова пошел немецкий исследователь ржи Шиндлер. Он ставил опыты, пытаясь превратить дикую многолетнюю рожь в культурную. И не смог. Но, значит, этого не смогли бы сделать и первобытные земледельцы! Да и могла ли древнему земледельцу прийти в голову мысль приступить к возделыванию многолетней ржи? У нее же ломкий колос, зерно при созревании осыпается и развеивается ветром; урожая не соберешь!

Видимо, дикий родоначальник культурной ржи был другим и, по всей вероятности, давно вымер. Сохранились лишь те разновидности, что приспособились к условиям культуры и стали засорять поля ячменя и пшеницы. Причем именно сорная рожь превратилась в культурную, а не наоборот. Об этом говорило большое разнообразие ее форм на пшеничных и ячменных полях Припамирья.

Большое разнообразие форм! Не в этом ли таится разгадка?

Вавилов наносил на карту условные значки, которые соответствовали разновидностям отдельных видов растений. Карта покрывалась значками неравномерно. Так создавался совершенно новый метод исследования — дифференциальный ботанико-географический.

Беря для каждой культуры чистый лист географической карты и испещряя его условными значками, Вавилов видел, что подавляющее большинство разновидностей концентрируется в одном, сравнительно небольшом, районе. Чем дальше от этого района, тем меньше разновидностей. Почти не оказалось видов, для которых уменьшение числа разновидностей в каком-либо направлении затем сменялось бы увеличением или чтобы исчезнувшие разновидности опять появлялись.

Формы вида как бы расползались из общего центра и при этом многие из них утрачивались. Потому что, как понимал Вавилов, при расселении вида из первоначального очага его образования не все формы могут выдержать испытания в новых, все изменяющихся условиях.

Эволюция идет не только во времени, но и в пространстве.

Отбор здесь действует с той же беспощадностью, но еще более наглядно: ведь природные условия от района к району меняются значительно быстрее, чем в одном и том же районе с течением времени. Поэтому географические барьеры преодолевались немногими формами. Большинство их так и не вышло из первоначального очага происхождения.

Ну да! Центр сосредоточения форм и должен быть центром происхождения культурного вида. Здесь он когда-то образовался как вид, здесь был введен в культуру и отсюда уже как культурный вид, то есть вместе с человеком, постепенно расселялся по Земле.

Таковы в общих чертах те выводы, к которым пришел Николай Вавилов.

С высоты современного знания это выглядит достаточно просто. Да и сделано им с видимой легкостью. Но ведь одна из особенностей исследовательского почерка Николая Вавилова в том, что он умел с самого начала отходить от шаблонов, по которым двигалась мысль его предшественников. Редчайшая особенность!

Так ли уж трудно было Колумбу открыть Америку?

Он направил каравеллы на Запад, куда не отваживался до него плыть ни один мореплаватель. В этом вся его дерзость.

А дальше — ласковое море, попутный ветер и срывающийся голос впередсмотрящего.

— Земля, адмирал, земля!..

Америка сама легла на его пути.

Сколько же дерзости требуется ученому, который идет по вдоль и поперек исхоженным дорогам и все-таки становится Колумбом?

Научные интересы Николая Вавилова касались таких областей знания, которые разрабатывались задолго до него. Острый плуг его мысли врезался в пласты не целинные, трудность поднятия которых сполна оплачивается полновесным урожаем. Он шел по вспаханной и перепаханной борозде, из которой давно уже выжаты, казалось, все соки. Но в том-то и дело, что он умел пахать глубже своих предшественников.

А легкость, с которой все это делалось, была, конечно, лишь кажущейся.

Книгу о центрах происхождения Вавилов опубликовал в 1926 году.

С докладом о происхождении культурной ржи выступил в 1916-м.

Десять лет пролегли между ними!

Надо же было увидеть внутренним взором эту до неподвижности медленную и все же неумолимую эволюцию. Охватить умом всю гамму фактов. Ведь только перечисление культур, которые он исследовал, заняло бы несколько страниц.

А факты вовсе не были такими послушными, чтобы безропотно укладываться в намеченную схему.

Та же рожь. Она вводилась в культуру вовсе не в центре, а за тысячи километров от него, в разных местах, будучи вынесена из центра пшеницей и ячменем.

Но одна ли рожь вошла в культуру таким необычным образом? Оказывается, нет! Почти половина культурных растений вышла из сорняков Они распространялись вместе с основной культурой и, попав в благоприятные условия, уже стали возделываться сознательно.

Так пришлось Вавилову разделить культурные растения на первичные и вторичные.

Причем оказалось, что биологическую эволюцию вторичных растений удается проследить детальнее, чем большинства первичных, хотя и не удается выяснить географический район их вхождения в культуру, так как сорняки, по-видимому, вводились в разных местах и в разное время. У первичных культур, наоборот, оказалось более трудным проследить путь биологической эволюции. Связующие звенья между дикими и культурными формами для многих из них утрачены. «Мы имеем налицо результат резко выраженного тысячелетнего отбора, и восстановить все исторические звенья представляется фантазии в более или менее правдоподобной форме», — писал Вавилов.

Но и в такую усовершенствованную схему некоторые культуры не хотели укладываться. Например, особый вид пшеницы — полба.

Поразительная бедность признаков. И никаких заметных районов их концентрации. Вообще никаких закономерностей в распределении признаков. В одних районах их больше. В других меньше. Внезапно полба вообще исчезает из культуры, а через тысячу километров появляется, чтобы потом опять исчезнуть.

Вавилов установил, что полба засоряется овсом, который местами вытесняет ее из культуры. Установил, что в древности она была широко распространена. Вспомнил, что еще в Иране заметил интересную особенность: полбу возделывали лишь в армянских деревнях. По литературе выяснил, что культура полбы вообще приурочена к определенным этническим группам населения. Так, полбу широко возделывали башкиры, а в соседних деревнях с русским населением она не встречалась, хотя природные условия там сходные.

И наконец, обобщение: полба древняя вымирающая культура. Она рассеялась по свету очень давно, поэтому и трудно найти центр концентрации ее генов. Сорнополевой овес постепенно вытеснял ее. Другие виды пшеницы были введены в культуру много позднее, но, оказавшись более ценными, тоже вытесняли полбу. Потому-то она и сохранилась в культуре островками и главным образом у отсталых народов.

Но вот выявились новые препятствия. Оказалось, что пока формы, взяв старт, только начинают свой марафон из центра, все идет «правильно». С каждым шагом остается меньше разновидностей, остальные продолжают бег, пока внешние условия и их не остановят. Но чем меньше остается бегунов на дистанции, тем все чаще к ним присоединяются другие, с новыми признаками и свойствами, каких не было на старте. И наконец, вблизи финиша таких новых форм становится настолько много, что иногда они совсем вытесняют прежние.

Что это значит?

Вавилов решил поискать — нет ли у этих таинственно появляющихся форм чего-то общего. И нашел.

Оказалось, что в большинстве случаев отличительные признаки вновь появляющихся разновидностей и сортов — это рецессивные признаки. (Если скрестить высокорослый северный лен с южным низкорослым, то в первом поколении северный, рецессивный признак поглотится, а дальше пойдет обычное расщепление.)

Но тогда все ясно!

В центрах происхождения, где сосредоточено большое число форм вида, они постоянно скрещиваются между собой. Так как у гибридов проявляются только доминантные признаки, то рецессивные там и наблюдаются значительно реже. Это и подтверждали факты. При удалении от центра меньше остается форм. Значит, больше шансов сойтись вместе формам со сходной наследственной основой. А в результате их скрещивания произойдет выщепление рецессивов. Нет, рецессивные признаки не возникают сами по себе. Они выносятся под защитой доминантных генов из тех же центров происхождения аналогично тому, как выносятся под защитой культурных растений сорняки, входящие потом в культуру.

3

Но самое важное было еще впереди.

Перенеся на чистый лист географической карты установленные им центры происхождения отдельных видов, Вавилов увидел, что для многих культур центры совпадают!

Случайно ли это? Разумеется, нет. «Культура поля идет всегда рука об руку с культурой человека». Первобытный земледелец, начав возделывать какое-то одно растение, скоро стал, очевидно, вводить в культуру и другие растения из окружающей его дикой флоры. Постепенно земледелие превратилось в его основное занятие, он перешел к оседлости. Так образовалась первобытная земледельческая культура.

Вавилов выделил пять основных очагов происхождения культурных растений: горные районы Юго-Западной и Юго-Восточной Азии, Средиземноморье, горную Абиссинию, Южную и Центральную Америку. Впоследствии границы очагов уточнялись, появились новые очаги — первичные и вторичные.

По мере дальнейшего изучения отдельных культур бывали случаи, что центр их определялся заново. Николай Вавилов самболее чем кто-либо вносил поправки в первоначальную картину, которую всегда считал приближенной.

Установив основные очаги происхождения культурных растений, Вавилов стал изучать особенности этих районов, попытался выяснить, что же между ними общего. Оказалось, что все центры лежат близко к тропическим широтам, все они приходятся на горные страны с умеренным климатом.

Горные страны! Это было особенно важно. В горах внешние условия очень разнообразны, а значит, в них могут сохраняться и разнообразные формы растений.

Но, может быть, в этом случае нет оснований считать центр сортового разнообразия и центром происхождения вида? Может быть, разнообразие форм растений в горах вызвано именно тем, что здесь находят благоприятные условия такие формы, которые гибнут в равнинных местностях?

Вавилов учитывал возможность такого возражения.

«Выло бы большим заблуждением думать, — писал он, — что сосредоточение сортового разнообразия в горных районах Юго-Западной Азии, Малой Азии, Абиссинии есть результат только разнообразных условий. Несомненно, еще в большей мере оно объясняется исгорико-географическими причинами, сосредоточившими именно в той или иной горной области формообразовательный процесс того или иного линнеевского вида».

Подтверждая эту мысль, Вавилов замечает, что при всем разнообразии пшениц Афганистана в нем отсутствуют виды пшениц, характерные для Абиссинии. Такие горные системы, как Альпы и Пиренеи, вообще лишены разнообразия культурных растений, и таких фактов много. Поэтому «решающую роль, — пишет Вавилов, — в определении за той или другой горной областью формообразовательного центра имели исторические причины, а не только разнообразие среды».

Изучение «исторических причин» опять сталкивает Вавилова с работой «Цивилизации и великие исторические реки» Льва Мечникова, заставляет сопоставить его выводы со своими результатами. Известные исторические факты, которые приводит Мечников, казались неоспоримыми. Действительно, цивилизация Древнего Египта возникла на берегах Нила, Вавилона — на берегах Тигра и Евфрата, Древней Индии — на берегах Ганга и Инда, Китая — в долинах Янцзы и Хуанхэ.

Но отсюда ли идет самое начало земледельческой цивилизации, как утверждал Лев Мечников?

«Вдумываясь в процесс развития земледельческой культуры, — писал Вавилов, — мы неизбежно должны признать, что периоду великих культур, объединивших многоплеменной состав населения, предшествовал, естественно, период обособленной жизни племен и небольших групп населения в замкнутых в районах, и для этой цели горные районы могли служить прекрасными убежищами. Обуздание больших рек, овладение Нилом, Тигром, Евфратом и другими великими реками требовало железной деспотической организации, создания плотин, регуляторов затопления, требовало организованных массовых действий, о которых не мог мечтать первобытный земледелец Северной Африки и Юго-Западной Азии. Всего вероятнее поэтому, что так же, как центром сортового разнообразия, очагами первоначальной земледельческой культуры были горные районы. Овладение водой для полива не требует здесь больших усилий. Горные потоки легко могут быть отведены самотеком на поля. Высокогорные районы нередко доступны неполивной культуре в силу большого количества осадков в высокогорных зонах. В земледельческих районах Горной Бухары в Бадахшане можно видеть до сих пор разнообразные примитивные этапы земледельческой эволюции, сохранившиеся, вероятно, неизменными целые тысячелетия и иллюстрирующие до сих пор различные фазы земледельческой культуры».

Впрочем, эти умозрительные соображения в пользу горного происхождения земледельческих цивилизаций Вавилов считал лишь дополнительными к основному своему аргументу — разнообразию форм культурных растений, причем наиболее примитивных форм, среди которых большое число эндемичных, то есть нигде больше не встречающихся, значит, возникших на месте.

Не случайно же скопление генов культурных растений приурочено, как правило, к тем горным районам, к которым непосредственно примыкают великие цивилизации древности и где берут начало великие реки. Не случайно Нил начинается в горax Абиссинии, Тигр, Евфрат, Инд — в горах Юго-Западной Азии. Очевидно, зе-мледельческие культуры возникли и первоначально развивались в горных районах и, лишь поднявшись до некоторого уровня, распространились в равнинные области, где и достигли своего расцвета и могущества. Пусть археологические данные слишком бедны, чтобы по ним можно было с определенностью судить о зарождении цивилизаций в горных районах. Концентрация генов культурных растений — более надежный аргумент, чем археологические находки. Ведь растения были введены в культуру много раньше, чем появились первые исторические документы надписи, наскальные рисунки, памятники материальной культуры. Да и время к ним беспощаднее, чем к генам растительных форм. К тому же начальный этап развития земледелия не обязательно должен был сопровождаться строительством городов с их храмами и дворцами, раскопки которых так привлекают археологов.

«Ботаник может поправить историка и археолога», — уверенно заявляет Вавилов.

4

Но если происхождение и эволюция культурных растений так тесно связаны с историей народов, то, значит, историк, археолог, этнограф, лингвист тоже могут поправить ботаника.

«Кроме меня в купе был только один пассажир, — рассказывал о встрече с Вавиловым писатель Александр Роскин. — Он вынул из портфеля несколько книг, положил их на столик и принялся за чтение. Мне предстоит скучный путь: я забыл захватить с собой в дорогу какую-нибудь книгу. В кармане у меня был лишь тощий иллюстрированный журнал. Я увидел фотографию: сбор утильсырья.

Чтобы продлить время, я стал гадать, как называется очерк об утиле. „Золото под ногами“? Или — „Валюта из воздуха“? Или — „Трактор из мусора“?

Я почти отгадал. Очерк назывался „Золото из мусора“. Через полчаса я знал его наизусть.

С завистью взглянул я на спутника: он перелистывал свои книги, часто делая пометки на полях.

После Клина я не выдержал и обратился к спутнику с просьбой поделиться его богатством. Он с готовностью протянул мне одну из книг. Я закурил, предвкушая интересное чтение. Но, раскрыв ее, я почувствовал горькое разочарование. „Георгики“ Вергилия на латинском языке показались мне неподходящим чтением в поезде.

„Очевидно, он филолог“, — подумал я о спутнике. Молодое еще и энергичное лицо его сразу представилось мне постаревшим.

Страницы римского поэта были испещрены карандашом. Я взглянул на них. По-видимому, читатель Вергилия интересовался не только латинскими корнями или биографией автора „Георгин“. Он саркастически отмечал, что „Георгики“ — до сих пор настольная книга сельских хозяйств в Италии. Удивительно ли это? В Сицилии и в передовых хозяйствах землю и поныне обрабатывают деревянным романским плугом.

Заметки говорили о том, что мой спутник не только филолог, но и археолог, историк материальной культуры.

Я вернул книгу и решил попросить другую. Взамен Вергилия я получил исследование на английском языке о народностях, населяющих Синьцзян. Книга сбила меня с толку. Если мой спутник — археолог, почему занес он на поля работы о Западном Китае пометки о новейших опытах американского биолога Моргана по изучению законов наследственности у мушки дрозофилы?

Я отверг и эту книгу. Третья обещала, наконец, несколько увлекательных часов. То был роман М. Каррэ „Жизнь Артура Рембо“, посвященный необычной биографии знаменитого французского поэта-символиста Дезертировавший из датской армии, он скрывался в Абиссинии, где пытался разбогатеть на слоновой кости, но умер от слоновой болезни.

Но эпизоды из жизни Артура Рембо прорезались бисерными отметками моего спутника. Рембо изнемогал в Абиссинии от приступов ужасной своей болезни, а спутник восхищался своеобразием абиссинского ячменя.

Кто же был владелец этих пестрых книг? <…>

Я стал гадать. Но это оказалось труднее, чем отгадать название очерка: очерк был шаблонен, а человек этот — оригинален».

Так начинается книга Александра Роскина «Караваны, дороги, колосья», в которой рассказывается о путешествиях Н. И. Вавилова.

В смысле фактической достоверности приведенный отрывок вызывает сомнения. Уж слишком кстати пришелся автору и очерк об утиле, позволивший противопоставить его шаблонности оригинальную личность Николая Вавилова, и подбор книг, именно в данную поездку оказавшихся у него. Не верится, что Вавилов, не осведомясь, знает ли спутник иностранные языки, предлагал ему то Вергилия, то исследование о Синьцзяне, да и вряд ли уместны были на полях этнографического труда замечания о работах Моргана с дрозофилой.

Но фактические неточности с избытком искупаются тем, что писатель сумел показать главное: своеобразие личности и научного поиска Николая Вавилова.

История знает немного примеров, когда бы творческий путь ученого был так целенаправлен, как путь Николая Вавилова. Еще меньше примеров такой многосторонности исканий, особенно у ученых XX века, с их все усиливающейся специализацией.

Загрузка...