– Не знаю, не знаю… Я, например, на дыбы встаю от ярости, когда наша внучка Катя вдруг заявляет, что она «тащится от прикольных стихов» Иртеньева. Или на какой-то вечеринке она, видите ли, «отрывалась по полной программе». И это студентка университета! Внучка литератора, наконец…
– Уж больно вы строги, как я погляжу, – усмехнулся Ангел. – А сами-то?
– Что? Что «сами-то»?! Я что – сочиняю гимны, оды и саги дамским прокладкам с крылышками?!
– Нет. В этом вас не упрекнешь. Вы сочиняете добрые, милые сказочки, почти похожие на взаправдашную жизнь. Но иногда вы неожиданно, очертя голову ныряете в общий мутный поток обличительной и разухабистой журналистики…
– Где?!… Когда? Пример! Немедленно пример… Или – к барьеру!
– Полчаса назад, когда вы, нервно раздерганный историей Толика-Натанчика, смотрели в окно, как вы мысленно клеймили разных «губернских карликов», их «трибунки с гербами и без»?! Как страстно вы насыпались на этих «представительных лилипутов», на которых даже дорогие костюмы и то сидят дурно! Цитирую почти дословно. А уж коль так начинаете мыслить вы, то это примерно то же самое, когда я говорю «лажа», а ваша Катя «тащится от прикольных стихов» Иртеньева. «Не королевское это дело», господин литератор, упрощенно и карикатурно оценивать то, что сейчас происходит вокруг нас. Вы-то должны понять, что там, около этих клоунских «трибунок», вся колготня намного сложнее и опаснее…
Я единым глотком прикончил «Бифитер», рассосал нерастаявший кусочек льда и довольно сухо заметил Ангелу:
– Я, кажется, уже как-то просил вас не подглядывать за моими мыслями. Я слишком стар для такого стриптиза.
– Простите меня, пожалуйста, – сказал Ангел. – Но это происходит помимо моего желания. Чужие мысли являются мне автоматически. Ну, как бегущая строка перед телевизионным диктором… Это врожденная особенность любого Ангела-Хранителя. Вероятно, таков набор хромосом. Не знаю. Но если меня лишить этой способности, то мне действительно, наверное, придется завести большой пистолет с глушителем и превратиться в обычного жлоба-охранника. А мне этого очень не хотелось бы.
– Замечательно! – Я спустил ноги с диванчика и стал натягивать домашние тренировочные «адидасовские» штанишки. Одновременно босой ногой я нашаривал на полу с вечера приготовленные тапочки. – Обожаю, когда мне в почтительно-покровительственной форме пытаются объяснить, какой я мудак и насколько я ни хрена не смыслю в том, что происходит вокруг меня. Спасибо, друг мой Ангел… Уважил.
– Владим Владимыч, родненький!… Ни о каком покровительственном тоне и речи не было – клянусь вам чем угодно! Просто возникло естественное желание уберечь вас от некоторых ошибочных оценок. Вы так давно живете за границей, так редко бываете дома, в России, что немудрено…
Тут Ангел увидел, как я встаю со своего мягковагонного спального диванчика, решительно направляюсь к двери и отщелкиваю все внутренние никелированные устройства, якобы предохраняющие купе от нежелательного вторжения извне.
– Подождите, подождите! – искренне всполошился Ангел. – Куда это вы – на ночь глядя?! Вы что, хотите переселиться в другое купе?…
– Нет, – ответил я, уже выходя в пустынный, прохладный, ночной, подрагивающий от скорости вагонный коридор. – Я с вашего «ангельского» разрешения сейчас схожу в туалет. Отолью, извините за выражение. Алкоголь на меня всегда действует как превосходный диуретик. Так что выпивка мне полезна вдвойне. А вы, любезный Ангел, покамест придумайте какой-нибудь элегантный монтажный переход к продолжению своей истории о Самошниковых – Лифшицах. Судя по вашей дотошной информированности, вы к их судьбе тоже приложили свою небесно-волшебную лапку…
…Минуты через три, когда я возвращался из туалета и, пошатываясь от вагонной качки, слегка усиленной джином без тоника, наконец доплыл до своего купе и осторожно приоткрыл дверь, боясь, не бог весть с каких трезвых глаз, по ошибке вломиться к посторонним спящим людям, передо мной возникла мгновенно отрезвляющая картинка.
Не было на этот раз никакого погружения в странный «гипнотический» сон, когда я, лежа в полутьме, сначала наблюдал за превращением нашего купе в место действия, описываемое мне тихим, ускользающим голосом Ангела, а уже только потом и сам включался в некий отстраненно-зрительский процесс нематериального соучастия.
На этот раз ничего подобного не было! Как не было ни самого Ангела, ни его голоса…
Не было даже пустого стакана из-под последней дарственной порции джина. Да и откуда бы ему там взяться – если не было самого купе?!
Поначалу, пока я еще находился в коридоре вагона, была только дверь в наше купе.
Но и та исчезла сразу, как только я приоткрыл ее, переступил порог и оказался…
…в КРЕМАТОРИИ…
Только что гроб с телом Натана Моисеевича Лифшица опустился в извечно жуликоватую преисподнюю крематорского зала номер три под тихий, слегка поскрипывающий шумок электромоторов и печальную магнитофонную мелодию…
Створки постамента, где еще несколько секунд тому назад стоял гроб, уже сдвинулись и приготовились принять следующего усопшего.
Молоденький служитель крематорного культа в потертом черненьком траурном костюмчике поглядывал в бумажечку-наряд, учил имя нового покойного наизусть, чтобы – храни Господь! – не напутать ничего, когда он, со лживо-скорбным лукавым личиком, в который раз за этот день будет произносить кем-то сочиненные и официально утвержденные ритуальные слова прощания.
Снова польется из обветшалых динамиков та же самая, чуточку похрипывающая музыка, и так же неумолимо будет разрывать в клочья сердца очередных провожающих, остающихся на этой земле…
…Начиная с восьмидесятых нередко случалось мне бывать на этой безжалостной фабрике. И с каждым прожитым годом мои посещения ее скорбных залов становились все чаще и чаще
…Как это там было у Галича?…
Уходят, уходят, уходят друзья,
Одни – в никуда, а другие – в князья…
А уж если по «гамбургскому счету», то и «другие» тоже «в никуда».
Это я про взлеты в чиновничье поднебесье, про внезапно появляющиеся безразмерные загранично-банковские счета.
Да и про эмиграцию. Даже самую что ни есть успешную. Но это, так сказать, мои личные соображения. Я их никому не навязываю. Мне эти так называемые общепризнанные блага всегда были, извините, до лампочки. Утверждаю без малейшего кокетства. И не потому, что вместе со старостью, неотвратимо вползающей в еще не совсем одряхлевшее тело, неожиданно и пугающе начинают исчезать, казалось бы, такие родные и привычные желания…
Нет. Мне на эти «блага» было всегда наплевать.
Даже тогда, когда самые фантастические желания переполняли меня до краев…
…Поминали Натана Моисеевича узким семейным кругом – Любовь Абрамовна с сухими, провалившимися, словно выжженными глазами; красивая седеющая Фирочка, жестко взявшая бразды правления в семье в свои руки; тихий и верный Серега Самошников, пугливо и зорко следящий за состоянием Любови Абрамовны, чтобы вовремя подскочить к ней с нашатырем или валерьянкой; и старый-старый друг Натана Моисеевича – закройщик из того же ателье на Лиговке, знаменитый Ваня Лепехин.
Ваня был младше Натана Моисеевича ровно на год, но в отличие от старшего лейтенанта Н. М. Лифшица войну закончил рядовым и значительно раньше – в сорок втором. Как впоследствии описывал в бесчисленных советских анкетах и автобиографиях – «по причине оторвания ступни левой ноги при заблуждении в темноте минного поля».
Лепехин являл собою живое олицетворение классического «краткость – сестра таланта».
Он был гениальным Закройщиком, очередь к которому была расписана на год вперед, и обладателем крайне куцего словарного запаса. С завидным успехом Ваня ограничивался в жизни всего тремя выражениями – «мать честная!», «б…ь» и «на х…!».
Этими тремя символами Ваня объяснялся и с заказчиками, и с подчиненными ему мастерами, и с заведующим ателье, и со всем окружающим его миром. А также рассуждал на любые животрепещущие темы. Даже философские. Которые от Ваниного лаконичного изложения только оживлялись и выигрывали.
Лепехин был человеком одиноким и состоятельным. У него была однокомнатная кооперативная квартира и «Волга» Газ-21 с оленем на капоте и ручным управлением в салоне «по причине оторвания ступни левой ноги при заблуждении в темноте минного поля».
А еще он был человеком сурово пьющим. И друг у него был один-единственный – Натанка Лифшиц. В его жену – Любашку, в смысле Любовь Абрамовну, – Ваня Лепехин влюбился еще совсем молодым, в ту же секунду, как только увидел ее впервые. Да так и пронес эту тайную, как ему казалось, любовь к жене ближайшего корешка до самой своей запьянцовской старости. Сквозь тридцать пять лет их знакомства и четырех собственных жен разных периодов своей жизни.
При Любочке… То есть при Любови Абрамовне Лифшиц, Ваня Лепехин каким-то Божьим чудом, густо замешенном на диком напряжении человеческой воли, все-таки как-то умудрялся избегать своих трех универсальных выражений.
При ней его словарно-разговорный ассортимент слегка расширялся и даже сам по себе складывался во вполне приличные выражения. Хотя и не всегда вразумительные. Однако, к чести Ивана Лепехина, следует заметить, что в каждой его корявой фразе всегда присутствовала некая здравая мысль, в каком бы состоянии Ваня в эту секунду ни находился – в совершенно трезвом или в мертвецки пьяном.
Но такое происходило только в присутствии Любочки. Любови Абрамовны Лифшиц.
Ну, что тут скажешь? «Мать честная!», «б…ь», да и только. Так вот и жизнь прошла «на х…
…Когда отплакались, помянули, пожелали Натану Моисеевичу, чтобы земля ему была пухом, шестидесятипятилетний Ваня Лепехин, как он сам говорил – «вдетый еще со вчерашнего…», впервые в своей жизни произнес длинную и почти связную речь.
– Любушка, подружка моя… – надрывно сказал Лепехин и поднял большую стопку с водкой. – Мать честная… Фирка! Да сядь ты, бля, ради Бога!… Не колготись – всего хватает… Серега, сынок! Налей девочкам…
Ваня с трудом поднялся из-за стола и заботливо поправил кусочек черного хлеба на полной до краев рюмке, стоявшей напротив опустевшего постоянного домашнего места Натана Моисеевича Лифшица.
– И ты, Натанка, слушай… – Лепехин скрипнул зубами. – Не прощу!!! Я за их воевал на х… ноженьку свою за их отдал, а они, суки, крестничка моего… ребеночка нашего Толиньку, погребсти дедушку своего любименького – не отпустили!… Что же это за власть такая блядская?! Мать честная… Я на Лешку в обиде… Хоть он и артист. А за Толика-Натанчика, за внученьку нашего… Вот я тут все думал, думал… Дом у меня есть. На черный день покупал. Хороший дом – двенадцать соток при ем. Полста километров от города по Всеволожской – не боле… Чего я решил?… Толянчику нашему дом этот! Завтра и отпишу. Потому как…
Натан! Натанка, друг мой сердешный… Ты там без меня особо-то не тоскуй… Не кручинься. Я к тебе скоренько прибуду. Немного тебе ждать-то меня осталось… Вот на Толика дом оформлю и… привет, Натан Моисеевич! Это я – Ваня Лепехин, кореш твой старый преставился!… Наливай, Натан, чего смотришь, бля? Встречай гостя, мать честная…
Как Ваня Лепехин сказал – так и сделал.
Спустя некоторое волокитное время тринадцатилетний заключенный воспитательной колонии усиленного режима № 7 (а в эти дни Толику-Натанчику как раз тринадцать лет и исполнилось…), «осужденный» по статье 108 части 2, Самошников Анатолий Сергеевич, ни о чем не ведая, официально вступил в права владения жилым домом общей площадью в 134, 2 квадратных метра, а также прилегающим к нему земельным усадебным участком в 12 соток непахотной земли, не состоящей на земельном балансе у сельского Совета деревни Виша, а являющейся собственностью владельца прилегающего к участку дома – гражданина Самошникова Анатолия Сергеевича.
Копии «договора дарения» с уже оплаченными (квитанции прилагаются) нотариальными налоговыми сборами, предусмотренными статьями 239 и 256 Гражданского кодекса РСФСР, зарегистрированы в исполнительном комитете сельского Совета депутатов трудящихся…
– Ваня лет пятнадцать тому назад как-то один раз возил нас туда с папой, – сказала Любовь Абрамовна Фирочке и Сереге. – Мы еще Лешеньку тогда с собой брали. Он, кажется, в четвертом классе учился… Убей бог, ничего не помню!… Только какую-то кошмарную вымершую деревеньку между Куйвозе и Вартемяги, старух пьяных помню… И туалет такой будочкой во дворе. А в двери туалета – сердечко насквозь прорезано…
Месяц спустя между Сергеем Самошниковым и старым Ваней Лепехиным произошел странный, полумистический телефонный разговор.
В ту пятницу у Фирочки был внеплановый выходной – отгул за переработку часов. Она воспользовалась свободным днем, наготовила вкусностей, посадила Любовь Абрамовну в «Запорожец», сама уселась за руль, и поехали они в направлении Кингисеппа, где в пятидесяти шести километрах от Ленинграда, за высоким каменным забором, украшенным сверху достаточно изящными спиралями из колючей проволоки, «перевоспитывали» несовершеннолетних правонарушителей.
Авось да и удастся повидаться с мальчиком… А нет – так хоть выплакать бы разрешение на передачку. Добро бы – обычная колония, так нет же – «усиленного режима». Тут хоть вой, хоть головой об стенку бейся!… «Не положено».
Это если бесплатно. По закону.
А за пятьдесят рубликов, говорят, вполне возможно. А за семьдесят пять – даже с предоставлением спецкомнатки для свиданий с родственниками заключенного…
Серега приехал с работы домой, прочитал Фирочкину записку и стал разогревать на плите кастрюлю с куриной лапшой.
Тут и зазвонил телефон.
Сергей Алексеевич поднял трубку, сказал:
– Слушаю.
А из трубки – Ваня Лепехин:
– Серега, ты, что ли?
И голос такой – вроде бы и веселый, и немного нервный.
– Я, дядя Ваня. Кто же еще?
– Ай точно! – обрадовался Лепехин. – Кому еще-то быть?! А Фирка с Любашкой в дому?
– Нет. К Толику в колонию поехали.
– Ага… Я тоже позавчера к ему ездил – меня и на порог не пустили, бляди. Так я на х… и вернулся с колбаской московской и пряниками мятными. Он же эти прянички ну, жуть, как любил!… Бывало, придет к нам в ателье и… Ну, я и решил, чего ж я, бля, вместо деда-то Натана не могу своему крестничку мятных пряничков привезти? А мне, мать честная, от ворот поворот!
– Спасибо, дядя Ваня. За все, за все вам спасибо.
– Ой, да не шел бы ты на х… Серега! Чего мелешь-то, бля?! Какие «спасибы»?!! Ты вот чего, слушай, Серый… Фирка с Любочкой вернутся – передай, звонил, мол, Ваня Лепехин, попрощаться хотел.
– Уезжаете, дядя Ваня? – насторожился Серега.
– Ага, Серега. Уезжаю.
– Надолго?
– Дык, как сказать?… Видать, навовсе.
– Это как?… – похолодел Серега.
– Дык, очень просто, – незатейливо ответил Ваня Лепехин. – Чего Натану, тестю-то твоему, передать?
Трясущимися пальцами Серега выключил газ под кастрюлей и попытался спокойно сказать:
– Дядя Ваня… Вы, наверное, с утра приняли немного… Так вы прилягте, поспите пару часиков, а к тому времени Фирочка и Любовь Абрамовна вернутся и позвонят вам. А хотите, я могу сейчас к вам приехать? Может, помочь чего…
– Сережка, хошь я тебя рассмешу на х…? – весело спросил Ваня Лепехин. – Дык, я как начал те бумаги на Толика оформлять, как закрутили меня по энтим е…м конторам, так я всю пьянку и забросил, мать честная! Две недели маковой росиночки в роте не было! Вот, может, счас на посошок приму полторашечку и поплыву потихоньку к Натанке, к другу моему сердешному… А Алешке, артисту нашему, напиши – дядя Ваня больше на него обиду не держит… Пусть кажный будет там, где он хочет. Как я.
…Уплывал Иван Павлович Лепехин к своему закадычному дружку Натану Моисеевичу Лифшицу в том же крематории, даже в том же самом маленьком зальчике номер три.
Только в закрытом гробу.
Потому что, если ты стреляешь себе в рот из охотничьего ружья двенадцатого калибра крупной картечью, полголовы тебе разносит во что-то ну совершенно неузнаваемое.
И людям, провожающим тебя в последний путь, на это смотреть абсолютно невозможно. Провожающих тоже нужно жалеть…
По всей вероятности, я уже некоторым образом адаптировался к своим частым «входам» в рассказ моего соседа по купе Ангела-Хранителя. А также с гораздо меньшими нервными потерями стал «выходить» из его истории о Самошниковых и Лифшицах в нашу сиюсекундную железнодорожную реальность «Красной стрелы», раскаленно пронзающей густую ночь, лежащую на московско-петербургских рельсах.
Теперь повествование Ангела перестало напоминать мне «рабочий» просмотр отснятого, наспех и хаотически подложенного, еще не смонтированного материала с черновой фонограммой в маленьком зальчике студийной монтажной.
Восприятие истории в целом стало похожим на просмотр уже не отдельных кусков будущего фильма, а почти сложенного телевизионного сериала с обязательными перерывами на дурацкую рекламу с препошлейшими текстами.
Только вместо рекламы из этой «ангельской», достаточно жесткой драматургии, из ее жутковатых сюжетных глубин на поверхность реального места и времени, в наше купе, вдруг выныривал я сам!
Перевести дух. Глотнуть свежего воздуха. Чуть-чуть передохнуть от той, уже явно мне не по возрасту, нервотрепки, в которую ввергала меня эта, казалось бы, чужая история.
Что же касается пошловатеньких текстов, обычно сопровождавших мои вынужденно-рекламные появления на поверхности реальной сегодняшней ночи, – так они, оказывается, целиком принадлежали мне.
Ах, как я рассчитывал на счастливый, хороший конец этой истории – пусть «через тернии», но все-таки «к звездам»!
Боже мой, как летит время!… Ведь совсем недавно на наших закрытых просмотрах в Доме кино плевались мы, глядя на четко выверенные утешительные «хеппи-энды» американского коммерческого кинематографа! Как чванливо ржали над ловко пристегнутыми «счастливыми финалами». Этакими радостно помахивающими, жизнеутверждающими хвостиками – так нежно любимыми нашим родным советским киноначальством и нашим невзыскательным, но очень массовым зрителем. Перед которым мы почему-то всегда оказывались в «неоплатном долгу».
А вот, поди ж ты, как с возрастом меняются вкусы… Теперь нам именно этот «хвостик» и подавай! Или жизнь нынешняя нас так замудохала и затрахала?
Поэтому к своему очередному всплытию на свежий воздух купе я сразу же выдал следующий текст соседушке Ангелу:
– А вы-то где в это время были, мать вашу в душу?! На кой х-х-х…
Хотел я было назвать все своими привычными именами – так ведь нет! Что-то да остановило меня в моем выплеске. Правда, не столько в выплеске, сколько в форме его выражения.
– На кой, – говорю, – хрен вы-то, Ангелы-Хранители, существуете?! Вы хоть кого-нибудь оберечь можете? Или это все – понтяра вселенского масштаба?! Кликушество шизофреническое. Психопатизм, зародившийся в пустоте, в черных дырах человеческого сознания… А дальше – как в купеческой лавочке: «Айн моментик-с! Сейчас мы эту пустотку вашу заполним каким-нибудь вероученьицем! В кого верить желаете? Креститься как изволите – слева направо или справа налево?… Нет проблем! Для вас – сделаем-с!»
– Будет вам ерничать, – неприязненно проговорил Ангел. – Знал бы, что вы так перевозбудитесь, – никакого джина не предлагал бы.
– Так вы меня решили джином упрекнуть?! – возмутился я. – Вы же первый предложили мне выпивку!
– Я увидел, что вы слегка расклеились, и решил немного взбодрить вас. Я не предполагал, что это может привести вас к такому срыву…
– Неужто вы думаете, что ваша воробьиная порция «Бифитера» могла хоть как-то повлиять на меня? – гордо заявил я и машинально добавил: – Побойтесь Бога, Ангел!…
Клянусь, я добавил эти два слова, не вкладывая в них никакого прямого смысла! Для меня, неверующего, это выражение было не более чем восклицанием типа: «О чем вы говорите?» или «Как вы это могли подумать?!»
Ангел же воспринял мои «Побойтесь Бога», как мне показалось, излишне впрямую.
– Я Его и так боюсь, Владимир Владимирович, – серьезно ответил мне Ангел, по-моему, впервые полностью и отчетливо выговорив мое имя и отчество. – Поэтому давайте не будем упоминать Господа в связи с такими вот ничтожными пустяками.
И Ангел показал глазами на пустой стакан из-под божественного «Бифитера».
Тут весь мой запал иссяк, и я скис.
Чего я на него насыпался?… В то время он был ребенком. Пусть с крылышками, но «ребенком». О том, что рассказывает мне, он и сам узнал много лет спустя. И обвинять его в чем-либо с моей стороны просто свинство!
– Простите меня…
Я чуть было по привычке не сказал «ради Бога», но вовремя удержался и продолжил:
– Насколько я сумел понять, вы когда-то и сами были, так сказать, отлучены…
– Но не от Веры же, Владимир Владимирович, – прервал меня Ангел. – И потом… Я тоже хочу у вас попросить прощения, но любые разговоры о Вере и Неверии мне неприятны. Ничего, что я вот так – без выкрутасов?
– Да, да, конечно, – пробормотал я и вдруг увидел глаза Ангела.
На меня смотрели уже не «девичьи» голубые глаза, излучавшие необыкновенную доброту и внутреннее обаяние. Глаза, принадлежавшие красивому и волевому лицу молодого парня. Что так и поразило меня при нашем первом знакомстве.
Сейчас я увидел холодные темно-синие глаза скандинавского викинга, решительно и опасно убежденного в своей правоте и в своем праве.
Но уже через мгновение глаза Ангела снова посветлели и грозный, непримиримый викинг легко уступил место милому, доброму, интеллигентному и явно очень спортивному пареньку с редким именем – Ангел. И еще более редкой для сегодняшней России специальностью – Ангел-Хранитель.
Я знал о существовании легионов Хранителей… Вернее, Охранников. Они никогда никого не могли уберечь от «заказного» отстрела, сами, бедняги, погибали за очень невеликие деньги и своим Хозяевам служили в основном предметом роскоши.
Чем больше Охраны, тем круче Хозяин! Ну, как в достославные царские времена – изящный золотой портсигар Фаберже с монограммой, выложенной небольшими бриллиантиками голубой воды, или – собственный выезд в карете работы французского мастера Поля Фролло, запряженной четверкой настоящих «непаленых» орловских рысаков.
Но как измерить ценность того, что Настоящий Ангел-Хранитель ночью, в купе скорого поезда «Красная стрела», следующего из Москвы в Санкт-Петербург, протягивает тебе свою большую и могучую длань и спрашивает удивительно мягким, неземным, каким-то «потусторонним» голосом:
– Мир?
Да ведь этому просто цены нет!!! Какие там портсигары, какая Охрана, что за рысаки?…
Конечно же, я хватаю двумя руками крепкую сильную ладонь Ангела, с радостным облегчением пожимаю ее и с чувством отвечаю:
– Конечно – мир! Обязательно – мир.
И думаю про себя – не перебрал ли я с чувствами? Старость проклятая… Сентиментализм в последнее время попер из меня, как из фановой трубы.
…Потом несколько минут мы молча лежим под своими одеялами.
Наконец Ангел говорит:
– А с Лешкой Самошниковым, Владим Владимыч, произошла и вовсе дурацкая история…
…К середине восьмидесятых таким историям не было счета.
На них уже почти не обращали внимания. Подумаешь – из командировки не вернулся, за бугром остался… Или из туристической группы сбежал. Или, как говорится, «моряк сошел на берег» – сиганул через борт и вплавь к чужеземным берегам. А там… Если доплыл – «прошу политического убежища»!
В большинстве случаев при таких побегах политики не было ни на грош. Сплошное вранье про преследования советской властью, Комитетом государственной безопасности и другие страсти-мордасти. Об этом судачили на московско-ленинградских кухнях, слышали от ранее смылившихся, читали у Солженицына, Варламова…
Какие-то детальки слышанного и читанного примеряли на себя и, если хоть что-то приходилось по вкусу, сооружали из чужого матерьяльца себе жалостливую историйку с псевдополитическим запашком и выдавали ее потом доверчивым западным иммиграционным властям за собственную несчастливую советскую судьбу…
Поначалу, в шестидесятых и семидесятых, на Западе таким очень верили и привечали. Делая вид, а возможно, и не соображая, что те, кого взаправду преследовали и сажали под кагэбэшный надзор, за границы своей великой родины не ездили. Их к таким поездкам и на пушечный выстрел не подпускали.
Того же, кто вокруг своей подлинно сопротивленческой деятельности еще и умудрялся сотворить хай международного масштаба, привлечь к себе внимание так называемого «мирового сообщества прогрессивных сил», – того могли громко и насильно лишить гражданства и выкинуть из Страны Советов к свиньям собачьим.
Или обменять на какого-нибудь южноамериканского обгадившегося политдеятеля или на уже выпотрошенного нашего завалившегося разведчика.
Или просто шлепнуть без суда и следствия. По-тихому…
От несчастного случая никто не застрахован.
Канули в Лету свирепые времена шестидесятых, когда за одного сбежавшего отвечали чуть ли не все оставшиеся.
Тогда «за потерю бдительности и ослабление политико-воспитательной работы» изгонялись из коммунистической партии и безжалостно увольнялись со своих сладких и теплых постов маленькие чиновнички, руководившие такими поездками.
Родственников сбежавшего предавали публичному остракизму на всех уровнях – от домкома до заводского партбюро. Ну а потом им, как говорилось тогда в партийных кругах, «перекрывали кислород по всем параметрам» и без того нелегкого советского бытия…
Сбежавшие невероятными путями пересылали весточки на Восток – папам и мамам, после прочтения которых мамы и папы забывали обо всех своих горестях «родственников предателя Родины». Лишь бы Ему там было хорошо – на Западе…
Эти письма, исполненные тоскливой и успокоительной лжи об обретенной «свободе» и несуществующем благополучии, шепотом пересказывались доверенному кругу оставшихся и рождали новых потенциальных перебежчиков…
Но были и удачливые «бегуны».
Балетные и цирковые артисты, музыканты, скандальные скульпторы и художники и спортсмены мирового класса. Представители профессий, не требующих никаких знаний, кроме знания своей профессии.
В те годы уж в этом-то мы и вправду были «впереди планеты всей!»…
Поэтому русским балетным, артистам русского цирка, музыкантам и российским художникам не приходилось врать в своих письмах об «обретенной свободе и феноменальном достатке».
Так оно и было: они обрели свободу передвижения по миру, а в большинстве своем скромные заработки (по западным меркам) действительно оказывались «феноменальными» в сравнении с их прошлыми заработками на Востоке.
Но если продолжить перечень беглых служителей советского искусства, в наихудшем, почти беспросветном положении оказывались русские литераторы и драматические актеры русских театров.
Эти две категории были просто никому не нужны!
Когда же завалило за середину восьмидесятых и открылись перестроечные шлюзы, всем стало на все наплевать! Беги куда хочешь… За бугор? Вали к такой-то матери, не путайся под ногами. Хорошие бабки теперь можно отлично наварить и в домашних условиях…
Очень, очень многое переменилось. И на Востоке, и на Западе.
В России к эмиграции стали относиться безразличнее, на Западе – осмотрительнее.
Одно оставалось прочным и неизменным – русские поэты и писатели и русские драматические актеры Западу не требовались!
Не потребовался здесь никому и один из самых способных выпускников Ленинградского театрального института, ведущий молодой артист Псковского драматического театра Алексей Самошников. А он уже Незнамова играл, Ваську Пепла, молодого Ленина и репетировал Гамлета…
Юные околотеатральные псковитяночки и опытные внутритеатральные сплетники поговаривали, что в Пскове Самошников не засидится. Вроде бы на него уже давно сам Товстоногов глаз положил. А Равенских, следуя машиной из Москвы на Рижское взморье, специально заезжал в Псков – посмотреть на Лешкиного Ваську Пепла.
И вот – на тебе… У людей в двадцать четыре года, в двадцать пять лет обычно все еще в будущем, все впереди, а у Лехи Самошникова в этом возрасте – все уже в прошлом.
В область тоскливых и щемящих воспоминаний ушли Ленинград, институт на Моховой, родная квартира на Бутлерова, мама, папа, бабушка и дедушка, младший брат Толик с домашним именем – Натанчик.
Безвозвратно растворился в прошлом псковский театрик, куда местные девочки-поклонницы бегали не на молодого, высокого и красивого Ленина – Самошникова, не на надрывно-несчастного, стройного и опять очень красивого Самошникова – Незнамова, а на артиста Алешеньку Самошникова, в какой бы роли он ни появлялся на сцене. А хоть бы и в новогодне-елочном Зайчике!
Прорывались девочки и на обл – и горисполкомовские торжественные концерты по случаю частых советских праздников. Там Лешка отменно читал Пастернака и Заболоцкого, Самойлова и Ахматову.
Бродского читать не рекомендовали, но обещали в скором времени однокомнатную квартирку в новом микрорайоне.
Прошлым стали даже совсем недавние события – шефские спектакли в советской группе войск под Лейпцигом и Эрфуртом, бессонные ночи с прехорошенькой и поразительно умелой немочкой Ютой Кнаппе с ее старательным и забавным русским языком…
И, что самое удивительное, очень даже стерлось в памяти самое генеральное событие, ставшее причиной всего того, что сейчас происходило с Лешкой Самошниковым. Неожиданный для самого себя, какой-то истерический, унизительный побег из «нашей» Германии в «чуждую нам» – Федеративную.
Хотя кое-какие детали этой поспешной и дурацкой затеи нет-нет да и напоминали о себе…
Ну, например…
…под утро первой бессонной ночи такой разнообразной любви, что Лешка только диву давался и изо всех сил старался соответствовать Ютиным заграничным запросам, которые для него, честно говоря, были доселе неведомы, Юта спросила у Лешки:
– Льеша, ты играешь в театре все хауптроле. Сколько денег тебе дают за работу?
Лешке совсем недавно повысили ставку до восьмидесяти пяти рублей, однако он впервые в жизни трахал иностранку на ее же территории и, чтобы не уронить честь собственной Родины, свято солгал:
– Сто тридцать рублей.
О такой ставке Лешка мог только мечтать, но чего не ляпнешь во славу своего Отечества, которое издалека всегда кажется значительно ближе и роднее.
– Триста девяносто марок, – быстренько подсчитала практичная Юта и тут же попыталась уточнить: – За каждый спектакль?
– Нет, ну что ты?! – растерялся Лешка от такого фантастического предположения. – В месяц!
– О… – удивилась немецкая девушка Юта Кнаппе, вольнонаемная служащая офицерской столовой войсковой части, расквартированной на земле ее страны. – А сколько раз в месяц ты выходишь на сцену, к публикум?
– Все зависит от репертуара, – честно ответил артист Самошников. – Раз пятнадцать, двадцать…
Юта прилегла щекой к причинному Лешкиному месту, подняла свои невинные хорошенькие глазки к потолку и, сосредоточенно хлопая ресничками, принялась что-то подсчитывать в уме.
Результат подсчетов ее настолько поразил, что она потрясенно приподнялась над могучими Лешкиными достоинствами, счастливо унаследованными от отца Сергея Алексеевича, отличавшегося очень даже нестандартными размерами, подняла на Лешку глаза, полные слез, и в ужасе спросила:
– Всего восемнадцать кома фюнф марок за спектакль?!! О, бедный, бедный Льеша…
И так искренне зарыдала над несчастливой судьбой талантливого советского артиста в условиях тотального коммуно-социалистического строя, что Лешке пришлось приводить ее в чувство всеми доступными ему способами.
Из– за этого он чуть не опоздал на дневной спектакль для детей военнослужащих и советских гражданских специалистов различного профиля.
Когда же он еле-еле приволокся в закулисье Дома офицеров, старый актер, игравший в спектакле «Семья» отца молодого Ленина, увидел Лешку, охнул и завистливо сказал ему на ухо:
– Укатали сивку крутые горки. Ты сейчас похож не на молоденького Володю Ульянова, будущего вождя мировой революции, а на сильно потасканного Раскольникова, аккурат после того как он тяпнул топором старуху-процентщицу…
И еще одно воспоминание…
Вряд ли оно послужило каким-либо толчком к совершению этого идиотского, неосознанного, практически ничем не оправданного и абсолютно никчемушного Лешкиного побега.
Может быть, если попытаться собрать мозаику мелких обид и унижений в единую анекдотическую и неприглядную картинку, возникшую еще в Пскове при оформлении труппы театра на выезд за границу, – так отыскался бы мало-мальски вразумительный ответ на это бездарное Лешкино решение?…
Да нет. Вряд ли. Тогда парткомо-райкомовские выездные комиссии воспринимались как данность, как некая обязательная и противненькая микстура, после принятия которой может наступить и облегчение. Сиречь – выезд за рубеж.
Или эта же микстура с равным успехом могла и прикончить субъекта, пожелавшего хоть ненадолго, за свои кровные, выехать за пределы Союза…
А может быть, Лешкиному поступку в какой-то мере способствовал разговор «молодого Володи Ульянова» со своим «старшим братом Александром» за кулисами Дома офицеров уже здесь, в Германской Демократической Республике, перед самым началом спектакля по пьесе «Семья»?
Это произошло после второй ночи, проведенной Лешкой в постели Юты Кнаппе, а не в чистенькой, вылизанной казарме, которую командование советского танкового корпуса предоставило для жилья товарищам артистам.
Перед спектаклем к Лешке Самошникову – «Володе Ульянову» подошел его коллега, изображавший «Александра – старшего брата будущего вождя», отвел Лешку в темный уголок и, дыша на него перегаром вчерашнего банкетика с товарищами офицерами, тихо сказал:
– Старичок, между нами… Когда мы выезжали из Пскова, один человечек… ну, сам понимаешь… ОТТУДА. Попросил меня вести дневничок наших гастролей за границей. То есть кто с кем куда ходил, что говорил… Ну и так далее. Сам понимаешь. Как бы ты поступил на моем месте?
– Не знаю, – соврал Лешка и для убедительности пожал плечами. – Понятия не имею.
– А я ему сказал: извините меня, пожалуйста, я очень уважаю вашу работу и очень хорошо даже понимаю, как она необходима для всего нашего народа, но вы, дорогой товарищ, обратились не по адресу. Я – артист, говорю, и я служу нашему советскому театру, искусству, наконец! И предложение ваше принять не могу. Как говорится, богу – богово, кесарю – кесарево…
Лешка не верил ни одному слову «брата Александра».
В любом театрике небольшого города все всё про всех всегда знают. Кто просто наушничает главному режиссеру, а кто и помогает охранять целомудренность всей страны. Так сказать, ее «государственную безопасность».
Внутри театра обе категории вычислялись до обидного просто: распределение ролей, категорий, ставок и квартир при почти полном несоответствии уровня способностей индивидуума получаемым им благам.
И если над кланом «наушников» можно было и подхихикивать почти вслух, то клан «государственников» был неприкасаем. Тут хихикать было просто опасно!
– А он что? – как писали раньше в детской литературе, «с хитроватым прищуром спросил молодой Володя Ульянов». Он же – Лешка Самошников.
Но «старший брат Александр Ульянов», как известно, исторически казненный, не уловил иронии в голосе младшего брата. Уж слишком серьезное поручение выполнял он сейчас. Вопреки заверениям, что «предложение человека ОТТУДА принять он не смог». Смог. И принял с трепетом и благодарностью за доверие. И Лешка об этом прекрасно знал. Отсюда и «хитроватый прищур».
– А что он? – горделиво произнес «брат Александр». – А ничего. Я, говорит, очень уважаю вашу принципиальную позицию. Тогда у меня к вам будет одна-единственная просьба. Тут уж не в службу, а в дружбу. Причем в дружбу не со мной, говорит, а с вашим коллегой – артистом Самошниковым. Который у вас в «Семье» молодого Ленина играет…
– Ну да?… – слегка перетрусил Лешка.
– Вот тебе и «ну да»… А дальше, сукин кот, заявляет следующее… Как нам стало известно, говорит, Алексей Сергеевич Самошников наполовину… Леха, ты извини, но это его слова. Вроде бы ты наполовину еврей…
– Да. Я этого никогда и не скрывал, – сказал молодой Лешка – Ленин. – А что такого?
– А то… – туманно ответил «брат Александр». – Что здесь в Германии, даже в ГэДээРе, очень сильная антисоветская еврейская община, которая может попытаться выйти с тобой на контакт…
– Я-то им зачем?! Как говорит мой дедушка, «я здесь вообще при п…е кувшинчик», – удивился «молодой Ленин».
– Ты даже не понимаешь, насколько это все серьезно! – огорчился «брат Александр». – Вот, например, где ты пропадал последние две ночи?
– Немецкую барышню трахал, – честно ответил Лешка.
– Еврейка?
– Не думаю. Не похоже. По-моему, нормальная хорошенькая давалка нашего демократического соцлагеря.
Тут Лешке показалось, что такого скупого определения Юта Кнаппе не заслуживает, и он с удовольствием добавил:
– Но как «исполнитель» она, скажу я тебе, брат мой, – богиня!!! Я такого еще не встречал.
– Ох, Леха… – с наигранным сочувствием и плохо скрытой завистью вздохнул «брат Александр». – Напрасно ты это.
– Да ладно тебе причитать, – досадливо прервал его Лешка. – Хватит.
– Нет, не хватит! – «Брат Александр» жестко понизил голос. – Ты находишься за границей и изволь…
Тут Лешка и перестал себя сдерживать. Просто сил не хватило.
– Пошел ты, знаешь куда?! Какая «заграница»?! Где ты эту «заграницу» увидел? За бетонным забором? За колючей проволокой?! Что ты мелешь?… В зрительном зале наше офицерье полупьяное, солдатики дрыхнут… Спим в казармах, жрем в войсковых столовках… В военторговскую лавку зайти стыдно – пфеннига за душой нету! Артисты приехали… Спектакли шефские! Кто их выдумал, блядь?! К девке иду – на бутылку вина не наскрести, цветочков купить не на что! Артисты называется… вашу в душу, в бога мать! Тебя самого не тошнит от всего этого?
– Ну, предположим, я могу тебя понять, – осторожно произнес «брат Александр». – А ты не боишься, что кто-нибудь тебя услышит и…
– И что?! Вот в такую заграницу не пустят больше, да? Плевать мне! В гробу я ее видел и в
белых тапочках, такую «заграницу»… Вернешься в Псков, так и передай своему человеку ОТТУДА!…
Но и «брат Александр» решил, что настала пора до конца прояснить ситуацию и расставить наконец все по своим местам.
– И тогда-то все только и начнется, Леха, дружочек ты мой, – мягко сказал он. – Вот тебя «Ленфильм» на пробы вызывал. Так они могут тебе и «Ленфильм» прикрыть, и по репертуару пройтись – думаешь, тебя заменить некем?… И концертики отберут, и халтурки на радио, на телике… Квартирку ждешь? Они тебе и квартирку тормознут. Позвонят куда надо, шепнут – «несвоевременно». Или – «не рекомендуется». И все. На кого будешь жаловаться? Кому, Леха?… Не гоношись. Ты ведь не только собой рискуешь. Родители у тебя в Ленинграде… Бабушки там, дедушки… Братишка младшенький вроде бы у тебя есть – сам говорил… Ты о них подумал? Им, думаешь, не аукнется, а? Мы ведь, Леха, как говорится, себе не принадлежим… Так что, смотри, как бы твои неугомонные яйца не завели тебя на опасную дорожку.
Вот тогда-то нервно взвинченный «молодой Ленин» – Алексей Сергеевич Самошников и сказал фразу, которая потом много раз фигурировала как в явных, так и в тайных отчетах о чрезвычайном происшествии, произошедшем во время шефских гастролей драматического театра по воинским частям и соединениям Западной группы советских войск в Германской Демократической Республике.
Вроде бы артист Самошников А. С. тогда рассмеялся и сказал «ленинским голоском» с легкой картавостью:
– А мы, старичок, пойдем другим путем!
– Ангел!… Пожалуйста, выведите меня отсюда! Где вы, Ангел?!
Ах, как хотелось мне выбраться из душного и пыльного закулисья того давнишнего Дома офицеров второй половины восьмидесятых прошлого столетия!
Я понимал, что на моих глазах только что произошло привычно-омерзительное действо.
Оно не отличалось хитросплетением тщательно разработанной интриги, не блистало остроумием своих подлых ходов, не поражало оригинальностью четко рассчитанного предательства.
Никаких «Пещер Лихтвейса» и «Тайн Мадридского двора».
Способ – наипримитивнейший, первобытнообщинный.
Берется тяжелое, желательно сучковатое, сосновое полено, проштемпелеванное всего тремя буквами – «К», «Г» и «Б», и Человека, которого в настоящий момент необходимо в чем-то убедить или припугнуть, просто с размаху бьют этим поленом по голове.
Все. Эффект максимальный!
Чему я только что был свидетелем. Свидетелем, который ясно представил себе, что именно этим гаденьким ударом было положено начало подлинной и непоправимой трагедии.
Здесь я совсем запутался в темноте кулис и снова отчаянно позвал Ангела:
– Ангел! Послушайте… Мне никак самому не выбраться отсюда… Помогите мне, пожалуйста! Вы слышите меня, Ангел?…
Мне даже плоховато сделалось от кажущейся безысходности.
Неожиданно возник болевой спазм в пищеводе и висках, страшноватенькой пляской мелко и дробно расстучалось мое старое сердце, на мгновение я даже испытал что-то похожее на предсмертную панику, но в эту секунду я услышал дивный Ангельский голос…
И хотя последняя часть фразы – «…но в эту секунду я услышал дивный Ангельский голос…» – была словно выдернута из мистического романа позднего средневековья и сегодня могла вызвать только искреннее веселье, я настаиваю именно на этой фразе.
Ибо она графически четко отражала происходившее в этот момент событие: был «Я» – на краю жизни (так, во всяком случае, мне казалось!), действительно прозвучал «дивный голос», и принадлежал он неоспоримо настоящему Ангелу, протянувшему мне свою могучую «хранительную» руку!
– Владим Владимыч, ну что же вы там застряли? Давайте, давайте руку… Я уж давно жду вас здесь. Вот и сердчишко у вас что-то распрыгалось. Открывайте, открывайте глаза… Сейчас мы все приведем в норму.
С невероятным трудом и спасительным ощущением внутреннего высвобождения я открыл глаза, и вокруг меня постепенно стало возникать двухместное купе скорого поезда «Красная стрела».
Очертания деталей купе проступали в моем мозгу томительно медленно, как снимок на фотобумаге в ослабевшем, уже старом растворе проявителя.
Ангел держал меня за руку и приговаривал тоном доброго доктора Айболита, исцеляющего прихворнувшую мартышку:
– Вот и боль прошла. Правда?
– Да… – кажется, ответил я.
– Вот и сердечко стучит помедленнее.
Я прислушался к неожиданно ровному и спокойному ритму своего напуганного сердца и ожил.
– Спасибо, Ангел.
Позвякивала чайная ложечка. Под вагоном стучали колеса.
Я опустил ноги на пол, сел за столик, обхватил руками голову.
– Чайку? – спросил Ангел.
– Нет, спасибо. Знаете, Ангел… Когда мы с вами только что познакомились и вы сказали – кто вы… Нет. Не так. Вот как: когда я безоговорочно поверил в то, что вы – настоящий Ангел-Хранитель, я подумал, что такой вот забавный случай, как столкновение старого, ни во что уже не верующего человека вроде меня с неким мифическим, извините, персонажем, превосходно и реально существующим в сегодняшнем земном мире, мог бы лечь в основу смешного и симпатичного рассказика. А наше совместное путешествие ночью в одном купе подсказывало забавное название, прямо скажем, лежащее на поверхности: «НОЧЬ С АНГЕЛОМ». А внизу, для этакого литературного кокетства, – подзаголовочек маленькими буковками: «невероятная история».
– Однако историйка, рассказанная реально-мифическим существом некоему, извините, пожилому господину, оказалась не очень смешной и на веселый рассказик не тянет, да?
– Точно, Ангел. Не тянет.
– Не огорчайтесь, Владим Владимыч, в этой грустной повести, насколько я припоминаю, было немало и забавных моментов.
– Кстати, я уже давно жду, когда же вы лично наконец появитесь на мрачноватом небосклоне Самошниковых – Лифшицев. Ваша поразительная информированность…
– Прошу прощения, сразу же перебью вас. Все рассказанное мною до этого момента и о некоторых событиях, до которых мы еще не добрались, я узнал из материалов нашей школьной базы данных, поступавших к нам Снизу, с Земли. Пока у нас Наверху Научно-Педагогический Совет томительно долго решал вопрос о моем спуске Вниз и возможном прикомандировании к Леше Самошникову, я не терял времени даром и постарался вызубрить все, что касалось этой семьи. От момента отъезда Любови Абрамовны и Натана Моисеевича в Дом отдыха Балтийского морского пароходства и засорившегося Фирочкиного туалета, в результате чего Фирочка Лифшиц потеряла невинность и быстренько стала Фирочкой Самошниковой. Понятия не имею, как теперь обстоят дела Наверху с информатикой, но даже тогда наша Школа Ангелов-Хранителей обладала превосходной картотекой и удивительно полными досье, позволявшими заглянуть в историю предков наблюдаемого… или «опекаемого», как хотите, на несколько поколений назад. Причем, учтите, это я говорю всего лишь о нашей «школьной» библиотеке. А можете представить себе, какими гигантскими архивами располагало Главное управление нашей службы, подчиненное непосредственно Ему?!
– Погодите, погодите, Ангел… Но, насколько я понял, вам в ту пору было всего двенадцать лет?
– Да. Почти тринадцать. Я же говорил вам, что мы с Толиком-Натанчиком появились на свет одновременно. Но как родился Толик Самошников, было предельно ясно, а вот как возник я сам… Почему-то последние годы меня это очень занимает.
Впервые в голосе Ангела прозвучали нескрываемые горькие нотки.
Мне стало невыразимо жаль этого прекрасного взрослого парня, который никогда, даже в самом раннем детстве, не ощущал Материнского всепрощения и ласковой поддержки Отца.
Не очень ловко я тут же попытался перенастроить Ангела:
– Я заговорил о вашем возрасте того времени лишь потому, что потрясен тем объемом самостоятельной работы, которую произвели вы – мальчик двенадцати… пусть даже тринадцати лет!
Было слышно, как кто-то прошлепал по коридору вагона. Затем мы услышали, как щелкнула дверь туалета, промолчали всю характерную для кратковременного посещения горшка паузу, потом раздался яростный шум низвергающейся воды, снова щелчок двери и шлепанье сонных шагов в обратном вагонно-коридорном направлении.
Почему мы так внимательно прислушивались к этим чужим звукам, совершенно непонятно. Может быть, оттого, что именно эти звуки возвращали нас из душноватой ирреальности прошлого в сиюсекундную обыденность?…
Наверное, Ангел ощутил то же самое и поэтому благодарно мне улыбнулся. Да и мысли мои скорее всего прочитал, сукин кот!
И сказал:
– Во-первых, я очень неплохо учился. Отсюда и возникла моя кандидатура для почти взрослой командировки на Наземную практику. А во-вторых, не забывайте, Владим Владимыч, я все-таки был не «мальчиком двенадцати лет», а «двенадцатилетним Ангелом». А это вовсе не одно и то же!
– Да, да, конечно… Наверное… – растерянно пробормотал я, не очень представляя себе, чем так уж мог отличаться двенадцатилетний Ангел от обычного земного мальчика двенадцати лет. Наличием крыльев и отсутствием родителей, что ли?
Но спросил я совершенно о другом:
– Одно в голове не укладывается, Ангел, – как Лешка Самошников мог стать «невозвращенцем», зная о том, что Толик-Натанчик сидит в колонии, что на суде погиб дедушка Натан Моисеевич, что застрелился старейший друг семьи Ваня Лепехин, всю жизнь покупавший ему мятные пряники?… Как это могло произойти?!
– Да не знал он ничего этого, Владимир Владимирович! В том-то и трагедия, что Леша стал, как вы говорите, «невозвращенцем» за месяц до всех этих печальных ленинградских событий!…
Вы видели когда-нибудь искренне взволнованного Ангела-Хранителя, который еле сдерживает рвущееся из глубины души отчаяние? А вот я в ту ночь имел возможность наблюдать такое. Признаюсь, это было не самое веселое зрелище в моей долгой и путаной жизни.
– Он ведь всего один раз сумел позвонить домой в самом начале гастролей!… – нервно продолжал Ангел. – От этой Юты Кнаппе. Еще и расплатился с ней за этот звонок своими несколькими ничтожными восточными марками… Телефоны же всех воинских частей, в которых гастролировал театр, были так «засекречены», что и из Ленинграда к Лешке никто не мог прозвониться… Ведь о том, что Лешка остался на Западе, Самошниковы и Лифшицы узнали только тогда, когда к ним на дом пришли два вежливых сотрудника Калининского райотдела Комитета госбезопасности. Все пытались выяснить – не собирается ли вся остальная семья на выезд из Советского Союза. Скорее всего это известие о Лешке и суд над Толиком и добили старика Лифшица. Он одинаково боготворил своих очень разных внуков и без них просто не представлял себе дальнейшей жизни…
– Вы думаете, что если бы Лешка был в курсе ленинградских дел…
– Естественно!!! Никуда бы он не сорвался. Помня его достаточно хорошо, могу поручиться, что, узнав обо всех этих несчастьях, он плюнул бы в морду своему театру, поставил бы на уши всю Западную группу войск и заставил бы немедленно отправить его в Ленинград!… Ведь какое-то время спустя, уже там, на Западе, когда Лешка все узнал и про деда, и про Толика, он через пол-Германии помчался в Бонн, в советское посольство и…
– Стоп, стоп, Ангел! – прервал я его. – Вы, я смотрю, так раздергались, что стали перескакивать через какие-то наверняка очень важные события… Я рискую элементарно многого не понять в дальнейшем. А уже скоро Бологое – половина пути, и, насколько я соображаю в драматургии, – это всего лишь половина рассказа?…
– Примерно, – согласился Ангел. – Что-то в этом роде. Простите меня, пожалуйста. Столько лет прошло, а я все никак не могу совладать с собой, когда речь заходит о Лешке Самошникове… О'кей, тогда по порядку. С незначительными купюрами соответственно не очень значительных событий. Просто чтобы не загружать вас излишними подробностями.
– Но сначала, пожалуйста, о себе, – напомнил я Ангелу.
– Нет, Владимир Владимирович, – возразил Ангел, – сначала я все-таки расскажу про Лешку. Потому что из-за нашей Высшей иерархической чудовищной бюрократии там, Наверху, из-за постыдной волокиты и зачастую трусоватой безответственности я вошел в жизнь Лешки Самошникова, к несчастью, слишком поздно… Вы хотите это услышать от меня, вот так, сидя за столиком? Или вы хотели бы поприсутствовать в Том Времени?
– Вен зи волен, – почему-то по-немецки ответил я Ангелу и тут же попытался пояснить: – Как хотите.
– В таком объеме я еще помню немецкий, – улыбнулся Ангел. – Может, приляжете?
Я послушно лег на свою постель и даже прикрыл глаза.
– Вот как мы сделаем, – услышал я Ангела. – Я начну вам рассказывать, а если вы сами захотите разглядеть что-либо поотчетливее, то стоит вам только проявить это желание…
– Вас понял, – сказал я, не открывая глаз.
– Льеша, – в предпоследнюю германско-демократическую ночь спросила Юта Кнаппе, – можно я буду называть тебя Алекс?
– Нет, – ответил Лешка. – Нельзя.
– Но здесь, на Западе, все русские Алексеи и Александры сразу становятся Алексами. Курцнаме – это очень удобно. Короткий имя.
– Хочешь короткое имя – продолжай называть меня Льеша. Короче только Том, Ким или Пит. Но это не русские имена. А я стопроцентно русский. Хотя наполовину и еврей… – рассмеялся Лешка.
– О!… – воскликнула удивленная Юта, не выпуская из рук внушительные Лешкины мужские половые признаки – славное отцовское наследие Сереги Самошникова. – А кто? Мама одер… Мама или фатер?
– Мама, – с нежностью сказал Лешка.
– Зе-е-ер практишь!… Это очень практично, – восхитилась Юта.
Лешка вспомнил закулисный разговор с актером, игравшим его «брата Александра» в обязательной репертуарной лениниане, и усмехнулся.
«Вот они – щупальца международного сионизма! Неужели этот подонок был прав?!» – подумал Лешка, а вслух сказал:
– Перестань шуровать у меня между ног. Убери руки. Ему тоже отдых требуется. Совсем заездили беднягу… А почему ты считаешь, что мама юде – это практично?
Но юная фрау Кнаппе и не собиралась выпускать из рук такую замечательную добычу. Она только слегка ослабила хватку и сказала трезвым, расчетливым голосом – таким, каким обычно разговаривала у себя на работе в кафетерии при Доме офицеров:
– Это практично потому, что свой еврейский националитет ты можешь утвердить – если юде твоя мама. Папа – нет.
– Мне-то это на кой? У нас с этим «националитетом» только заморочки всякие, – отмахнулся Лешка.
– Но ты можешь немножко съездить в Федеративные земли. Там везде есть «юдише гемайнде» – они помогают русским. Таким, как ты. Или на два дня. На субботу и воскресенье. Завтра и послезавтра тебе не надо играть театр. Генералы делают для вас парти. Шашлык и баня, – добавила Юта брезгливо. – А мы поедем туда…
– Мы?… – Лешка наконец высвободился из цепких пальчиков Юты и уселся на ее постели.
– Да. Ты и я. И еще один поляк. Он меня туда возит. Я буду там немного работать, а ты гулять и смотреть. Хочешь?
«Чем черт не шутит? – подумал Лешка. – Когда еще такой случай представится?…»
– Это не страшно, – сказала Юта. – Два дня урлауп. Отдых. Я туда езжу два раза в месяц.
Деловитая и прехорошенькая Юта действительно два раза в месяц нелегально пересекала эту бредовую и жестокую границу, когда-то безжалостно разрубившую одну страну на две очень неравные части.
Происходило это следующим образом.
Из польской Познани в соответствии с условиями Варшавского Договора еженедельно в столовые различных советских воинских соединений, расквартированных на земле «нашей» Германии, приходили огромные автофургоны-рефрижераторы с овощами и фруктами.
В танковый корпус, где работала вольнонаемная фрау Кнаппе, всегда приезжал один и тот же польский водитель Марек Дыгало. Молодой и здоровый хитрюга Марек на потрясающей смеси польского, немецкого и русского тут же сговорился с хорошенькой немочкой, что та будет получать от него два неучтенных ящика любых овощей и фруктов, которые она сможет распродать через офицерский кафетерий, а вырученные денежки будет складывать в свой собственный карманчик.
За это представитель дружеского соцлагеря польский водитель Марек Дыгало, разгрузив свой фургон, будет оставаться ночевать у фрау Юты, пользовать ее во все завертки, а утром уезжать к себе в Познань.
«Ни любви, ни тоски, ни жалости… Даже курского соловья…», как писал один известный советский поэт.
«Товар – деньги – товар». Хрестоматийная марксистская экономическая схема, тщательно подогнанная Мареком и Ютой под условия Варшавского Договора того времени.
Через некоторое время оборотистый и наглый Марек Дыгало вместе со своим фургоном стал по совместительству сотрудничать и с небольшой польской фирмой, находящейся в городке Зелена Гура, что на полпути от Познани до гэдээровской границы.
Эта польская фирма изготавливала «итальянскую» мебель в стиле «позднего барокко». Отдавая должное полякам, следует отметить, что мебель эта была изготовлена превосходно! И с огромным успехом уходила в западногерманскую торговую фирму. Которая, щедро расплатившись с польскими умельцами, втридорога распродавала эту «только что полученную из Милана» мебель в богатые немецкие западные дома.
Мебельные зеленогурцы открыли для Марека Дыгало постоянно продлеваемую визу в Федеративную Республику Германию, и отныне Марек Дыгало загружал свой фургон наполовину польскими морковками и яблоками, а наполовину – «итальянской» мебелью в стиле «барокко».
Сгрузив несколько тонн овощей на продовольственных складах советских войск в ГДР и закинув пару ящиков Юте, Марек уже не спешил теперь обратно в Познань. Переспав на фрау Кнаппе, Марек на следующий день продолжал свое движение на Запад уже с одной только «итальянской» мебелью польского происхождения.
Обратный его путь лежал снова сквозь Юту Кнаппе. Что, в свою очередь, также находило отражение на ее скудноватом немецко-демократическом благосостоянии.
Но настал день, когда Юта попросила Марека свозить ее «на Запад». Вот и снова пригодилась двойная передняя стенка фургона, давно сотворенная Мареком для перевозки вполне невинной контрабанды из Германии в Польшу. Ибо до заключения контракта с польскими гениями итальянской мебели Марек промышлял исключительно в этой области. Только стиль «барокко» избавил его от постоянной нервотрепки при крайне небольшом наваре, остававшемся у него после расчетов со своей же таможней.
Перед пересечением границы Юта была упакована в эту двойную стенку, заставлена коробками с мебелью и таким образом оказалась на земле Федеративной Республики.
Там, в небольшом городишке, Марек позмакомил Юту с владельцем местного борделя и за небольшую сумму в западных марках передал ему права на фрау Кнаппе. С радостного согласия самой фрау.
В борделе работали уже две польки, три чешки, две немки из Баварии, одна украинка и одна русская – из Москвы. Городок был маленький, все было на виду у всех, и своих, местных, в бордель хозяин не брал. Во избежание разборок с властями и родителями.
Владелец борделя лично «проэкзаменовал» Юту, остался очень доволен и договорился с ней – два раза в месяц, на две субботы и два воскресенья, а также на праздничные дни, когда наплыв посетителей бывает особенно велик, фрау Кнаппе будет приезжать и обслуживать клиентов за вполне достойное вознаграждение.
Естественно, график приездов Юты Кнаппе на гастроли был тщательно выверен и согласован с рейсами фургона Марека Дыгало. За что тот получал десять процентов Ютиных доходов. Работа есть работа.
Четыре дня в месяц на Западе, после вычетов всех расходов, давали Юте весьма ощутимую прибавку к заработной плате, получаемой на Востоке. Она даже смогла снять очень недурную квартирку, рядом с Домом офицеров. Всего семь минут пешком!…
Именно в этой квартирке и произошел тот разговор между Лешкой Самошниковым и Ютой Кнаппе.
– Туда и обратно, – сказала Юта. – Всего два дня. Неужели тебе это неинтересно? Там совсем, совсем другая жизнь!…
Лешка припомнил все, что так доходчиво и назидательно втолковывал ему вчера за кулисами «его старший брат Александр», и в его душе вдруг с утроенной силой снова всколыхнулось гадливое отвращение к этому серенькому, слабенькому псковскому актеришке. Отвращение ко всему тому «секретному» омерзительному шлейфу его тайной деятельности, порученной ему и доверенной в компенсацию за отсутствие таланта, в награду за постоянную готовность к предательству.
– Всего на два дня? – переспросил Лешка.
– Да, только два! – радостно подтвердила Юта.
Лешка еще несколько секунд помолчал, подумал, а потом бесшабашно махнул рукой и сказал тогда:
– А-а-а… На все плевать! На два дня? Поехали!!!
…До границы с Федеративной Республикой Германией артист Самошников А. С. ехал запакованный в узкую потайную стенку фургона, а Юта обозревала проносящиеся мимо демократические окрестности из удобной и широкой кабины грузовика Марека Дыгало.
Лежа в не очень удобной позе в скрытном пространстве между одной явной и второй тайной стенкой фургона, Лешка слышал, как Марек трижды останавливал машину. Один раз – заправиться дешевым гэдээровским дизельным топливом, а два остальных раза исключительно в любовно-половых целях.
Что подтверждалось таким скрипом подвесной койки и сопровождалось такими знакомыми стонами, всхлипами и взвизгами фрау Кнаппе, пронзавшими все явные и тайные фургоновы стенки, что в действиях, совершаемых в кабине, не было никаких сомнений! А тяжелое дыхание Марека Дыгало и его же финальные взрыки лишь подтверждали Лешкино опасение, что хорошенькой фрау Кнаппе ну никак не удалось сохранить верность русскому артисту Самошникову…
Когда же перед самой границей с ФРГ фургон остановился в четвертый раз и Юта была упакована в потайную стенку рядом со взбешенным Лешкой, тот сказал ей на чистом русском языке:
– Ну и сука же ты! Знал бы, что ты такая блядюга…
– Льеша! – прошептала Юта и прижалась к Лешке потным, несвежим телом. – Это не был льюбовни секс. Это был бизнес. Вместо денги за проезд. А льюбов только с тобой!
– Иди ты на хер, – посоветовал ей Лешка и попытался отодвинуться.
Но это ему не удалось. Тайник не был рассчитан на комфорт и жизненное пространство.
Почему он тогда, на той последней остановке, не послал к свиньям собачьим этого польского жучилу Марека и его деловитую полупроститутку Юту и не пошел пешком обратно, по гэдээровской земле к своему привычному соцстрою, к своим советским войскам, к своему театру, наконец?… Ну, не все же там стукачи и прохвосты! Раз-два – и обчелся… Остальные-то – прекрасные ребята. И Леха Самошников – один из них. Чуть ли не самый прекрасный… Что случилось? Какое затмение на него нашло?! Почему он не вылез тогда, перед самой границей, из этого идиотского тайника?…
Этого Лешка никогда не мог понять.
– Их арестовали сразу же, как только они пересекли границу Западной Германии, – сказал Ангел, мягко и бережно выводя меня из некого забытья.
Я даже не понял – слышал ли я всю эту историю сейчас от самого Ангела или присутствовал собственной персоной в том Месте и Времени, как это было в предыдущих эпизодах…
– Кто на них «стукнул» – понятия не имею. Знаю только, что Юту к вечеру вышибли обратно в Восточную Германию, и она уже с немецким водителем-дальнобойщиком, практически за ту же цену, счастливо поехала к себе домой. О поляке мне ничего не известно, а вот Лешку взяли в оборот достаточно круто. Сначала им занялась западногерманская контрразведка, а потом и американские спецслужбы. Разговаривали с Лешкой на хорошем русском языке, периодически меняя стиль отношения к нему. То – доводя до отчаянной истерики, то – поигрывая в этаких добрых, сочувствующих и ироничных дядюшек и парней-приятелей. Только спустя две недели, измотав до состояния полной и тупой прострации и убедившись в его абсолютной военно-стратегической и политико-идеологической никчемушности, Алексея Самошникова оставили в покое. Передали его обычным полицейско-правовым силам, которые перевезли Лешку на окраину одного большого города в центре Западной Германии и до рассмотрения его дела – «злостного нарушения государственной границы Федеративной Республики» – поместили в нормальную и достаточно благоустроенную тюрьму. Несмотря на то что на всех «собеседованиях» и допросах Лешка умолял отправить его обратно в Восточную Германию или, еще лучше, сразу же в Советский Союз, в нескольких газетках появилось трогательное сообщение о том, что молодой и «очень известный!» русский драматический артист Алекс Самошников, рискуя жизнью, сумел сбежать от милитаристско-коммунистического режима и попросил творческого убежища в Свободном Мире. Специальные службы этого Мира на всякий случай разослали эти газетные информашечки по советским Генеральным консульствам, не забыв и посольство Советского Союза в Бонне. Пусть представители «империи зла» знают, что людям искусства в их государстве дышать нечем! Вот вам очередной пример – актер А. Самошников…
– О, мать их в душу… – вздохнул я. – Какая-то безразмерная гнусность! Добро бы была значительная фигура – кагэбэшный разведчик, ученый с мировым именем, литератор, прозвеневший на весь белый свет! А то ведь несчастный молоденький актер провинциального театра, вся вина которого умещается в элементарном щенячьем любопытстве. Которое так естественно при постоянных глобальных запретах того времени… Он-то, Лешка, на хрен им сдался?!
– По-моему, вы, Владим Владимыч, должны были бы понимать это лучше меня. Вы жизнь прожили в «этом». Поэтому ваш справедливый гражданско-интеллигентский всхлип я буду считать вопросом риторическим. Ответа не требующим. Надеюсь, вы не забыли, что в то время в политике хороши были любые средства? Как, впрочем, сегодня в экономике…
– Вы не пробовали выступать с лекциями на собраниях пенсионеров в жэковских клубах «Кому за семьдесят»?
– Нет.
– Напрасно. Там вас обожали бы!
– Не задирайтесь. Короче. Все эти заметочки советские дипломаты уже по своим каналам переправили в ленинградские соответствующие органы, откуда на улицу Бутлерова к Самошниковым и пожаловали те два вежливых товарища: «Дескать, ваш сын, Эсфирь Натановна и Сергей Алексеевич, он же – ваш внук, уважаемая Любовь Абрамовна, Алексей Сергеевич Самошников, изволил сбежать на Запад. Что вы можете сказать по данному поводу?»
Я встал со своего вагонного диванчика и стал перестилать сбившуюся и скомканную постель. Взбил небольшую, жестковатую (подумалось почему-то – «тюремную»…) подушку, расправил простыню, аккуратно накрыл ее одеялом с пододеяльником и под затухающий шум колес притормаживающего состава сел напротив Ангела.
– Бологое, что ли? – спросил Ангел, вглядываясь в черноту оконного стекла.
Наверное, мы подъезжали к Бологому, единственной остановке «Красной стрелы» на этом пути, но на вопрос Ангела я не ответил. Другое занимало меня. И я сказал:
– Рискую повториться, Ангел: а вы-то где были? Простите, что я напоминаю вам, ведь с Лешкой Самошниковым все это происходило тогда, когда его младший брат Толик-Натанчик еще не был заключенным колонии строгого режима, еще не погиб от инфаркта на этом сволочном судилище его дед Натан Моисеевич и еще не застрелился одинокий и старый Ваня Лепехин… Когда ваше… Не конкретно «ваше», Ангел, а ваше всеобщее Божественное внимание не было рассредоточено по большому количеству очагов Людских несчастий в одной семье, а могло бы сконцентрироваться хотя бы на судьбе Леши Самошникова. Как-то помочь, отвести, упредить… Я не знаю, что делают в таких случаях Ангелы-Хранители. Я только хочу спросить: где вы были в это время – Всевидящие, Всезнающие и Всемогущие?!
– Владим Владимыч! Владим Владимыч!… Я не собираюсь рваться в бой за честь мундира, но давайте будем справедливы. В самую первую очередь в службу Ангелов-Хранителей поступает информация о нуждающихся в помощи Верующих Людях! С Неверующими гораздо сложнее. Сведения о них приходят Наверх крайне скупо и выборочно. И в помощь Неверующим командируются обычно или совсем юные Ангелы-Практиканты, каким я был в то время, или очень пожилые и усталые Ангелы-Хранители, которые вот-вот должны отправиться на заслуженный отдых. Так сказать, последний мазок в уже законченном полотне Ангельского существования…
– Невероятно пышная фраза! – хмыкнул я. Но Ангел даже бровью не повел.
– Второе: как вы догадываетесь, штат Ангело-Хранительской службы намного меньше, чем Верующих, нуждающихся в помощи этой службы. Явление повсеместное и неудивительное.
– «Вас много, а я – одна!» – классический аргумент магазинной продавщицы незабвенной эры советизма, – желчно вставил я.
– Тоже весьма непрезентабельная фразочка, – мгновенно отреагировал Ангел. – Теперь о помощи Неверующим: делалось это в исключительных случаях…
– Как у классиков – «Пиво отпускается только членам профсоюза», – с легким раздражением скромненько проговорил я.
Но по всей вероятности, Ангел действительно обладал (не побоюсь некоторой тавтологии) поистине «ангельским» терпением. Он мягко улыбнулся мне и продолжал как ни в чем не бывало:
– …или когда произошедшее с Неверующим потрясало Небеса своей чудовищной несправедливостью. Тогда одним выстрелом убивались сразу несколько зайцев. На примере спасения Неверующего удавалось укрепить ослабленную жизнью Веру у остальных, а Неверующих таким образом почти бесповоротно обратить в Веру! Трюк чисто гуманитарно-пропагандистский, который когда-то с прелестной ироничностью лег в основу старого протазановского фильма «Праздник святого Йоргена».
Тут я чуть не брякнулся со своего диванчика! Вот это Ангел! Ай да молодец!…
– Вам-то откуда известно о Протазанове и его фильме?! – завопил я на весь спящий вагон. – Это же тысяча девятьсот тридцатый год!!! Его сейчас не все кинематографисты знают…
– Тс-с-с… – Ангел приложил палец к губам и опасливо прислушался. – Вы сейчас всех перебудите. Дело в том, что у нас в Школе Ангелов-Хранителей была превосходная фильмотека. И некоторые фильмы, снятые на Земле, были просто включены в наш учебный процесс, – с нескрываемой гордостью за «альма-матер» ответил Ангел. – А какая у нас была библиотека!… Вашу «Интердевочку» я прочитал еще там – Наверху, в Школе, в пятом классе. В одиннадцать лет! Она у нас довольно долго ходила по рукам у младшеклассников.
– О Господи… – только и смог простонать я.
– Вот от Него мы эту книжечку как раз очень тщательно скрывали, – заметил Ангел.
Где-то впереди, в ночи, раздался вскрик нашего электровоза, и состав снова стал набирать ход.
Ангел посмотрел в оконную черноту, глянул на часы и сказал:
– Нет, не Бологое. Еще рановато. Ну, так что, Владим Владимыч, хотите, чтобы я поведал о дальнейшем своими словами или…
– Не буду скрывать, Ангел, мне безумно интересно вас слушать, но какие-то эпизоды я хотел бы все-таки увидеть, – искренне сказал я. – И если это возможно…
– Без проблем, – прервал меня Ангел. – Тогда единственное, что я позволю себе, – это некоторые сокращения. Купюры, так сказать. Подробный рассказ о Лешкином бытии на Западе – не нужен. Эмиграция есть эмиграция, будь она случайной, как у него, или вынужденной, или сознательно и дотошно подготовленной. Об эмиграции столько написано-переписано, что сегодня эта литература уже утратила свою пряность, свой праздничный или трагический аромат запоздалых открытий мира. Поверьте, в этом действе со времен Тэффи, Аверченко и Алексея Толстого по сей день ничегошеньки не изменилось. Ну, разве, что помельчали фигуранты и причины их эмиграции. Плюс – катастрофически увеличилось количество постэмигрантского вранья! Что я вам-то рассказываю?! Простите меня ради всего святого. Ваши «Русские на Мариенплац», «Иванов и Рабинович…» и даже очень симпатичный мне «Кыся» – это все из той же эмигрантской оперы. Хотя и утешительно-сказочной.
– Вот теперь, Ангел, вы меня совсем добили! – еле выговорил я.
– Тем, что я пару лет назад читал ваши книжки?
– Да плюньте вы, не об этом я! Откуда вы знаете о Тэффи, об Алексее Толстом, об Аверченко?!
– Я же рассказывал вам, что там, Наверху, у нас была превосходная библиотека.
– Тогда вы были совсем ребенком!
– Но с возрастом я же не разучился читать! Ложитесь, Владим Владимыч. Так вас не смутит некоторая обрывочность того, что вы сейчас увидите?
– Нет.
– Конечно, что я спрашиваю… Вы же сами говорили, что в процессе создания фильмов вы неплохо научились смотреть отснятый, но еще не смонтированный материал.
– Ни хрена я вам этого не говорил! Я только думал об этом…
– Ну, думали, какая разница… Ложитесь, ложитесь! К Бологому я вас растолкаю. Что-нибудь приготовить к пробуждению?
– Ну, если вы будете настолько любезны…
– Буду, буду, – рассмеялся Ангел.
– Тогда немного джина, – сказал я, укладываясь на аккуратно застланную постель. – Желательно со льдом…
…Немецкая тюремная камера очень напоминала чистенькую больничную палату для двух пациентов…
Тут же у меня в глазах встала жуткая, грязная, вонючая и душная камера алма-атинского следственного изолятора, в которую меня бросили за групповой разбой и грабеж в сорок третьем, когда мне было пятнадцать…
Одновременно вспомнилось и мое второе посещение тюрьмы – ленинградских знаменитых «Крестов». Но уже не мальчишкой подследственным, а пятидесятилетним известным киносценаристом, который с особого разрешения разнокалиберного милицейского генералитета знакомился с советской пенитенциарной системой для возможного написания киносценария, где каким-то боком должна была быть упомянута современная тюрьма.
Отчетливо помню, что увиденное привело меня, в то время человека еще физически крепкого, добротно пьющего и далеко не трусливого, в состояние шока, от которого я не мог избавиться в течение нескольких недель.
Больничная благостность немецкой тюремной камеры даже не нарушалась наличием унитаза в этой «палате». Унитаз был стыдливо отгорожен намертво привинченной непрозрачной ширмой из матового толстого бронебойного стекла.
– Ты ж тупарь, Лешка! Ты ж их в жопу должен целовать!… – на чистом русском языке с легкими одессизмами втолковывал Лешке Самошникову его сокамерник – сорокалетний Гриша Гаврилиди, четыре месяца тому назад сбежавший из какой-то высокопоставленной туристической группы и уже в третий раз попавшийся на воровстве в магазинах самообслуживания. – Люди под Берлинской стеной подкопы по триста метров роют – только бы попасть в Западную Германию! А ты кобенишься… Тебе предлагают попросить политического убежища, а ты, как Конек-Горбунек, выгибаешься!… Шо ты там забыл в этом Советском Союзе?! Такой же случай, как у тебя, – раз на мильен!… Один халамендрик даже лодку подводную для всей семьи сам построил, шобы только Шпрее переплыть! Это у них речка такая в Берлине. Обживешься, подзаработаешь. Шо-то ж переменится… Не может же быть так вечно, правильно? Так вызовешь сюда своих или сам к им поедешь… Ты ж артист, Леха! Не дури. Это я тебе говорю!…
А Лешка лежал на своей чистенькой коечке, уткнувшись незрячими глазами в белоснежный потолок, и ему хотелось только одного – умереть.
…Поздним тюремным вечером в специальной комнатке пожилой и доброжелательный немецкий следователь при помощи переводчика разговаривал с подследственным Алексеем Самошниковым.
Судя по тому, что немец говорил почти то же самое, что и беглый Гриша Гаврилиди, упоминал те же трехсотметровые подкопы под Берлинской стеной и, посмеиваясь, рассказал про семейную подводную лодку для преодоления Шпрее, я понял, что Лешкин сокамерник был примитивной «подсадной уткой».
Как мне показалось со стороны, в конце концов и Лешка это понял. А может быть, я и ошибаюсь…
– Выбор у вас невелик: или четыре года тюремного заключения за нелегальный переход границы с разведывательными целями, или… – бесстрастно вещал переводчик.
– Какими «разведывательными целями»?! – испугался Лешка.
– Следователь утверждает, что в суде ему удастся доказать вашу причастность к советской разведке. Или вы делаете заявление о предоставлении вам политического убежища по причине…
Переводчик вопросительно посмотрел на пожилого немца:
– Какую причину он должен указать в заявлении?
– Обычную – антисемитизм. Он же наполовину еврей.
– По причине антисемитских преследований у вас на родине, – уже по-русски сказал переводчик.
– Но меня никто никогда не преследовал, – растерялся Лешка.
Переводчик впервые с интересом посмотрел на него:
– Вы действительно хотите сидеть в тюрьме?
– Нет… Я хочу только домой, – сказал Лешка и горько заплакал, уронив голову на руки.
А потом я вообразил себе, какой разговор мог бы произойти между старым следователем и переводчиком после того, как Лешку Самошникова, подписавшего просьбу о предоставлении ему политического убежища, увели в камеру.
Переводчик мог бы спросить у следователя:
– Он же актер театра – какая «разведка»?
– Никакой, – ответил бы следователь, собирая свои бумаги.
– А обещанные ему четыре года тюрьмы?
– Полная ерунда. Максимум, что ему грозит, – депортация на Восток, а оттуда – в Союз. Вот русские ему уже этого не простят…
– Вас не тошнит от такого спектакля?
– Мне осталось сдерживать свой рвотный рефлекс еще ровно сто двадцать дней. Через четыре месяца я ухожу на пенсию и, как дурной сон, постараюсь забыть этого несчастного русского мальчика.
Так ведь не было такого разговора между старым следователем и тюремным переводчиком!
Никто из них не сказал ни единого слова.
Они слишком давно работали вместе по «русским делам» и привыкли очень бояться друг друга. Как, впрочем, все сослуживцы в Германии.
…Прошло четыре месяца. Это я понял несколько позже…
На окраине города, по странному стечению обстоятельств недалеко от той тюрьмы, где в свое время пребывали Леха Самошников и Гриша Гаврилиди, на углу маленькой Фридрихштрассе и Блюменвег бросило свой якорь крохотное русское кафе «Околица», принадлежавшее бывшему выпускнику Мариупольского культпросветучилища Науму Френкелю.
Никакая эмиграция не могла погасить тот неукротимый огонь русской культуры, который Нема Френкель так привык нести в народные массы. Поэтому в своем кафе он организовал еще и так называемые «встречи с интересными людьми».
Сегодня в этом кафе должен был состояться дебют Лешки Самошникова. За сорок, теперь уже западных, марок. Двадцать – исполнителю русских романсов герру Самошникову, двадцать – его менеджеру и устроителю его гастролей герру Гаврилиди.
Если герр Самошников был выпущен из тюрьмы сразу же по подписании просьбы об убежище, то герра Гаврилиди продержали там еще три месяца.
Всего! Краткость срока наказания была определена в первую очередь гуманностью уголовно-процессуальной системы Федеративной Республики Германии; суммой украденного (а главное, возвращенного!), не превышавшей ста пятидесяти марок; и, конечно же, искренним и радостным сотрудничеством со следствием по делу артиста Самошникова.
Сейчас Гриша Гаврилиди вместе с Лешкой стояли в малюсеньком складском помещении кафе «Околица», ждали своего выхода.
Гриша был одет в тесноватый смокинг, купленный на фломаркте (барахолке) за семь марок, в бундесверовские камуфляжные штаны и тщательно вымытые старые кроссовки.
Лешка выглядел менее помпезно – черные брючки, черный свитерок и гитара, одолженная Гришей в общежитии у какого-то беглого албанца.
– Слушай сюда, – строго оказал Гриша. – Я выхожу, объявляю: «Заслуженный артист республики…»
– Я никакой не «заслуженный»! – зашипел на него Лешка.
– Заткнись, мудила. Здесь все «заслуженные», «доктора наук», «генеральные директора» и «лауреаты». «Ведущих инженеров» – как собак нерезаных, «главных врачей» – раком до Берлина не переставить. Не мешай людям слушать то, что они хотят услышать… Значит, как только я объявлю тебя, ты сразу же выходишь и… Дальше уже твой бизнес. Будешь выходить из-за стойки – не споткнись, там этот вшивый культуртрегер ящики с минералкой на проходе поставил…
Гриша одернул смокинг, вышел из подсобки за стойку кафе, где мадам Френкель готовила кофе и разливала напитки, а уже из-за стойки, широко и обаятельно улыбаясь, прошел в зальчик на семь столиков и роскошно объявил:
– А теперь заслуженный артист республики, театра и кино Алекс Самошников! Прошу аплодисментики!…
Раздалось несколько жидких хлопков.
Стараясь не споткнуться о пластмассовые ящики с минеральной водой и пивом, Лешка выбрался в зал и поклонился.
– Старинный русский романс таки, «Гори, гори, моя звезда…», – провозгласил Гриша Гаврилиди.
В этом неунывающем жулике, несомненно, присутствовал некий врожденный южнорусский артистизм, заквашенный на сумасшедшем смешении кровей, рас и эпох! Неожиданно Гриша услышал немецкую речь за одним столиком и тут же заговорил на невероятном немецком:
– А теперь для наших немецких гостей… В смысле – унд дан фюр унзере дейче либе гасте: берюмте кунстлер унд шаушпилер Алекс Самошников! Аль-тертюмлих руссише романце – «Бренд, бренд, май-не штерн…»!!! Битте, аплаус!…
Немцы вежливо поаплодировали и уставились на Лешку.
Тот тронул струны гитары и негромко запел:
Гори, гори, моя звезда,
Звезда любви приветная…
Ты для меня одна заветная,
Другой не будет никогда…
…– Не пей, Леха… Кончай! – тревожно говорил Гриша Газрилиди. – Сколько ж ты уже не просыхаешь, Лешка! Так же и сдохнуть недолго.
– А ты думаешь, что мне так уж хочется жить?
– Ну что ты болтаешь? Ты себя слышишь? Не дури, Лешенька… Второй-то пузырь «Корна» не открывай, тебе говорят! Хватит!…
– Пошел ты… «Корн» всего тридцать два градуса.
– Но ты же уже одну ноль семь охреначил. Может, хватит?
– Исчезни.
– «Исчезни»… А что ты без меня делать будешь?
– Тебе налить?
– Леха… Умоляю! Хочешь, на колени встану? Тебе же завтра стихи в Толстовском фонде читать! С какой рожей ты выйдешь на люди? Там же стольник корячится… По пятьдесят марок на рыло! Я уже обо всем договорился…
– Не боись, Гриня. Заработаем мы этот стольник…
– Придут наши документы из Франкфурта, легализуемся, встанем на социал, тогда пей сколько влезет. А сейчас…
– Тебе налить, я тебя спрашиваю?!
– О, шоб ты сказывся! Шоб тебя перевернуло тай хлопнуло!… Ну, плесни сантиметра полтора. Все! Все, все, я сказал! Леха, Леха, уймись!… Шо ж ты себе полный стакан наливаешь?! Шо же ты делаешь, сволочь?!!
– Да катись ты, менеджер херов…
…Строится, строится и без того большой западногерманский город! Одевается в новые дома, укутывается в новые сады и газоны…
Но прежде чем строить новое, прекрасное, ломают старое, уродливое.
Рушатся временные поспешные послевоенные постройки.
И нужно разгребать эти горы мусора, отправлять на свалку обломки перекрытий, рухнувшие истлевшие стены, искореженные оконные рамы, битую черепицу, сгнившие доски бывших полов, причудливо скрученные, изъеденные коричневой ржавчиной водопроводные трубы…
Все это необходимо погрузить в самосвалы, расчистить будущую строительную плошадку.
Двенадцать марок в час. «По-черному» – без налогов.
Тридцать сбежавших из отчих краев поляков, югославов, русских, турок, евреев и албанцев под палящим солнцем разбирают завалы, грузят строительный мусор в гигантские грузовики со стальными кузовами.
Тридцать немцев стоили бы в четыре раза дороже. Автопогрузчик с ковшом – вдвое дороже тридцати немцев.
Грязные, мокрые, измочаленные дикой усталостью, жарой, Леха Самошников и Гриша Гаврилиди загружают «свой» самосвал.
– Завтра работаем еще здесь, а послезавтра ты поёшь в культурном центре еврейской общины. Понял? – хрипит Гриша.
– Почем? – задыхаясь, спрашивает Лешка.
– По полтиннику…
Это значит – по пятьдесят марок на нос. Гриша Гаврилиди – гений мелкого администрирования.
Он и сейчас, на этой грязной, тяжелой и выматывающей все силы погрузке мусора, умудряется заработать больше, чем Леха Самошников. Из своих двенадцати почасовых марок Лешка отстегивает Грише две марки за каждый час. За то, что тот спроворил ему этот заработок. А как же иначе? «Волчьи законы капитализьма», как говорит Гриша. Таким образом, работая наравне, Гриша получает четырнадцать марок в час, а Лешка – десять.
Зато, когда Гриша договаривается с кем-нибудь о Лешкиных выступлениях, деньги делятся пополам. Поровну. Потому что Гриша любит искусство и очень уважает Лешкин талант…
Наверное, прошла еще пара месяцев…
…– Хватит пить, Леха! – в отчаянии восклицал Гриша. – Ты и так уже косой в жопу!… Что ж ты себе еще наливаешь?! Завтра же в «Околице» надо быть… Я кручусь, как савраска, делаю тебе рекламу, а ты водку жрешь… Ну, уже генук, мальчик! Этот сраный «ун-бефристет гюльтик», эту бессрочную визу мы уже имеем, квартирку я тебе снял – зашибись! Ну, так однокомнатная… Агицентурбогенератор! Женишься – будет двухкомнатная. Шо ты пьешь, шо ты пьешь?… Ты же уже сидеть не можешь, Леха… Ты же падаешь!
– Домой хочу… – еле ворочая языком, произнес Лешка.
– Таки ты ж дома! Боже ж мой!… Что же ты рукавом утираешься? Ты нормально закусить не можешь? Кто же так пьет, Лешка? Ты же интеллигентный человек… Ну, видишь? А я что говорил? Давай, я помогу тебе подняться… Нет? Бога ради – лежи на полу, говнюк… Начнешь блевать – не захлебнись, не сдохни во цвете лет, артист гребаный!…
– Домой хочу, – неожиданно твердым голосом сказал Лешка и закрыл глаза.
…А спустя еще несколько недель к Леше Самошникову примчался очень возбужденный Гриша Гаврилиди:
– Я только что все узнал, Леха!… Тебе нужно позвонить в Ленинград и попросить свою мамашу, чтобы она срочно выслала тебе дубликат своей метрики, где написано, что она еврейка! Тогда тебя примет местная еврейская община, и мы – в порядке!… У них там, если мать – еврейка, таки нет проблем…
Лешка рассмеялся.
– И шо ты ржешь? – удивился Гриша.
– Помнишь, я рассказывал тебе про ту демократическую немку-поблядушку, из-за которой я влип во все это дерьмо? Вы могли бы с ней работать парный конферанс. Она мне говорила то же самое, только с немецким акцентом.
– Таки бляди почти всегда правы! Мне бы маму-еврейку – мне бы цены не было, – мечтательно произнес Гриша. – Как я фраернулся перед той туристской поездкой!… Почему не купил еврейские документы, идиот?! Нужны мне эти греки в десятом колене!… Ты-то хоть не будь кретином, звони в Ленинград! Получишь ихний статут…
– Статус, – поправил его Лешка.
– Нехай так… Получишь ихний статус, я тебя главным раввином города сделаю! И, как в том анекдоте, будешь еще немного прирабатывать русскими романсами. Бабок намолотим – немерено!
– Да, насчет бабок: дай пятнадцать марок. Отдам в пятницу.
– Зачем? – насторожился Гриша.
– Смотаюсь в «Альди» за пузырьком и закусевичем.
– А вот это ты видел?! – вскричал Гриша, и у Лешки под носом появилась довольно неаппетитная фига, сотворенная из толстых, волосатых Гришиных пальцев.
– Отлично, – произнес артист Самошников. – Когда у нас выступление на русской дискотеке?
– В пятницу, в восемь.
– Прекрасно. И по скольку на рыльце?
– Всего сто пятьдесят марок. По семьдесят пять. – Гриша не на шутку занервничал. – Но если ты настаиваешь, я отдаю тебе девяносто, а себе оставляю шестьдесят. Идет?
– Нет. Ты забираешь себе все сто пятьдесят. Но за них ты сыграешь на гитаре, споешь все романсы и сам будешь читать Пастернака и Заболоцкого. Да, и не забудь освежить в памяти последний монолог Чацкого. Я его как раз собирался исполнять в пятницу. А теперь вали отсюда!
Через час Алексей Сергеевич Самошников уже лыка не вязал. Сломался он сразу после второго стакана – будто его с грядки срезали…
– Очнись, Леха! Очнись, шоб тебе пусто было… – чуть не плакал Гриша Гаврилиди. – Ой, Боженька ж ты мой, надо же было так быстро нажраться! Ни за жизнь поговорить, ничего… Ты хоть слышишь меня, байстрюк?
Лешка поднял на Гришу бессмысленные глаза и что-то попытался сказать. Но звука никакого не произвел, только губы зашевелились было и замерли.
– Не спи, не спи, Лешенька… – по-бабьи причитал перепуганный Гриша. – Так ведь можно и не проснуться!
Лешка с трудом поднял веки, посмотрел сквозь Гришу Гаврилиди и прошептал:
– Ах, если бы…
– Что?… Что ты сказал? – не расслышал Гриша.
Лешка помотал головой, попытался выпрямиться и снова уронил голову на грудь. Затем собрался с силами, как-то умудрился поднять подбородок, подпер его руками, положив локти на стол, и медленно, стараясь отчетливо выговаривать каждое слово, проговорил:
– Знаешь… Уже несколько раз… Старик в белом. Не то снится, не то наяву… Только не понять – на каком языке говорит. Но я его почему-то понимаю… Весь в белом… И волосы, и шляпа… Только глаза голубые. У белого старика…
– Хорошо, хорошо, Лешенька! Пусть будет белый старик, красный, зеленый… Хоть в крапинку! Ты только не пей больше, ладно? А я тебе сейчас чайку зелененького с жасминчиком замостырю – очень оттягивает!…
– А где этот белый старик с голубыми глазами?… – вдруг почти трезвым голосом спросил Лешка и удивленно оглядел всю свою кухоньку. – Он же только что был здесь…
Гриша в отчаянии схватил бутылку с остатками «Корна», стал яростно выплескивать его в раковину, приговаривая:
– Так!!! Вот мы и до психушки уже докушались!… Вот нам уже начинают голубые старики с белыми глазами мерещиться… Эй, ты, Артист Иваныч, твой старик не с хвостом и рогами был? А?
Возникла томительная пауза. Потом Лешка положил голову на стол и, засыпая, негромко произнес:
– Нет… не было. Но один раз… Ты только не смейся, Гриня. Один раз мне привиделись у него за спиной большие белые крылья…
– Владим Владимыч… Владимир Владимирович! Бологое! – услышал я голос Ангела, еле открыл глаза и с трудом приподнялся на локте.
Казалось, мое тело и мозг были буквально отравлены тяжким посталкогольным недомоганием несчастного Лешки Самошникова, которого я наблюдал еше несколько мгновений тому назад.
Первое, что оказалось на уровне моих глаз, – стоящий на купейном столике стакан с джином и кубиками льда, плавающими поверху.
Я сознательно упомянул про кубики льда, «плавающие поверху».
Лет двадцать пять тому назад мы с моей женой Ирой читали чью-то повестушку в модном тогда еще журнале «Юность». В этом сочиненьице было одно забавное описание. Виски (так же, как и джин) в то время еще считалось напитком отрицательных персонажей, и один вот из таких гадов в той повестухе «ПИЛ КАКУЮ-ТО ЖЕЛТУЮ МУТНОВАТУЮ ЖИДКОСТЬ ИЗ СТАКАНА, НА ДНЕ КОТОРОГО ПЛАВАЛИ КУБИКИ ЛЬДА…».
Автор этого замечательного сочинения мог никогда в жизни сам не видеть виски, а так как эта гадость была положена только зарубежным мерзавцам, то естественно, что автор назвал ее «МУТНОВАТОЙ». Очень, я бы сказал, выразительно! Но вот каким образом у этого сочинителя КУБИКИ ЛЬДА ПЛАВАЛИ НА ДНЕ СТАКАНА – это уже уму непостижимо! Нанести такой силы удар по начальной физике шестого класса средней школы – дано не всякому…
Итак, перед моим носом стоит почти целый стакан моего любимого джина со льдом – как и положено, плавающим сверху, а я, пожалуй, впервые в жизни, отворачиваюсь от этого стакана, стараясь даже не вдыхать его гордый можжевеловый аромат!
– Как заказывали, – улыбнулся мне Ангел.
– Спасибо, дружочек мой, – виновато ответил я. – А нельзя ли это поменять на стакан простого горячего и крепкого чая?
– Уже, – сказал Ангел.
Я клянусь, что не отрывал глаз от стакана с джином! Я отворачивался, но не настолько, чтобы потерять джин из поля зрения. Однако когда вместо джина и на его месте возникли чай, сахар, лимон и маленькие симпатичные крекеры, которые я обожаю, – я так и не смог понять… Чудеса, да и только!
– На Лешку насмотрелись? – сочувственно спросил меня Ангел.
– Угу… – ответил я, соединяя чай, лимон и сахар воедино.
Наш состав тихо стоял на своей единственной остановке в середине этого пути и ночи.
За окнами вагона слышны были негромкие голоса, металлические звуки, а потом все накрылось и увязло в хрипло-простуженном диспетчерском радиобормотании, в котором нельзя было разобрать ни одного слова. Однако кто-то все-таки понял эту диспетчерскую абракадабру, потому что наш поезд слегка лязгнул вагонными сцепками и почти неслышно стал уходить от желтых привокзальных фонарей…
Я еще немного приподнялся на своей железнодорожной постельке и стал прихлебывать удивительно душистый чай.
– «Эрл Грей»?
– А как же! – с удовольствием подтвердил Ангел. – С бергамотом. Как вы любите.
– Спасибо. А про соленые крекеры как вы узнали?
– Это уж такие пустяки, что просто совестно всерьез говорить о них…
Тогда я собрался с духом и спросил:
– Скажите, Ангел, а вот тот «белый старик с голубыми глазами» был действительно плодом алкогольного сдвига Лешкиного сознания?
Почему мне было так трудно задать этот вопрос? Может быть, оттого, что я боялся подтверждения опасениям Гриши Гаврилиди – «алкогольный психоз». Начало необратимых мозговых изменений. В двадцать-то пять лет от роду!… Господи… Что может быть ужаснее?!
Ангел помолчал, медленно снял очки, аккуратно сложил «Московский комсомолец» вчетверо и положил газету на столик.
– Да нет… Старик был абсолютно реальной фигурой, – невесело произнес Ангел. – Если, конечно, старого, практически вышедшего в тираж Ангела-Хранителя можно назвать «реальной фигурой».
– Час от часу не легче, – вздохнул я. – Откуда же там взялся этот старый Ангел? Весь в белом и с голубыми глазами?…
Состав набирал ход. Вагон стало покачивать. Боясь, что горячий чай начнет выплескиваться, я сел по-турецки на одеяло и взял стакан двумя руками.
– Как бы вам это объяснить? – Ангел даже поднял глаза к потолку, словно именно там надеялся найти наиболее приемлемое для меня объяснение.
– Как-нибудь попроще, – попросил я.
– Хорошо, – сказал Ангел. – Я попробую прояснить ситуацию со старым Ангелом на примерной схеме сегодняшнего устройства Государства Российского…
– Предупреждаю вас, Ангел, тут вы можете наткнуться на мой полный идиотизм. Я в сегодняшних государственных делах не смыслю ни хрена!
– Не пугайтесь. Я попытаюсь нарисовать вам примитивнейшую сравнительную схему. В России есть Президент. Это вы знаете, да?
– Естественно.
– Уже хорошо… И есть представители Президента в различных регионах страны. Так?
– Да.
– Страна гигантская. Президенту не разорваться… На местных «хозяев жизни и населения» надежды никакой. Они взапуски врут и безжалостно разворовывают тот край, куда их, так сказать, «выбрали» на царствование. Поэтому Президенту необходимо иметь в тех землях своих людей – «Представителей Президента». Для чего? А чтобы получать беспристрастную информацию о происходящем там в действительности. Схема, целиком заимствованная у нас, – в Царстве Божьем. У нас Наверху есть Он, казалось бы. Всеведущий, Всевидящий и Всемогущий. И существуют его Представители Внизу на Земле. Потому что Ему, как и Президенту, за всем не уследить!… Однако сегодня количество и разнохарактерность бед Человечества значительно превысили наши Небесные Охранительные возможности. Отсюда – незатухающие войны, эпидемии, катастрофы, маленькие, частные трагические катаклизмы разных Лифшицев – Самошниковых по всему миру…
– Так, значит, тот голубоглазый старик в белых одеждах, который причудился пьяному Лешке…
– Да, Владим Владимыч, это и был тот самый Небесный Представитель Всевышнего на Земле, который проинформировал Верх о судьбе Лешки Самошникова.
– А стариковские крылья Лешке спьяну пригрезились? – спросил я.
– Не думаю, – усомнился Ангел. – Скорее всего Старик заболтался с ним, потерял над собой обязательный в таких случаях контроль и нечаянно явил себя Лешкиным глазам в натуральном Ангельском виде. Чего, конечно, делать не следовало.
Я посмотрел в небесные глаза своего соседа и спросил:
– Скажите, а голубизна глаз среди Ангелов – это что-то вроде униформы, что ли?
– Пожалуй, – подтвердил Ангел. – Но только среди Ангелов-Хранителей.
– И еще. Почему же этот старый Ангел вызвал вас на помощь? Он сам не смог помочь Лешке?
– Видите ли, при одинаковой схеме «представительств», между Заоблачным Верхом и Земным Низом есть одна существенная разница. Президент назначает своими Представителями сильных, целеустремленных и весьма циничных мужиков средних лет, зачастую с крепким опытом спецслужб и постоянной готовностью «Держать и не пущать!». Наш же Заоблачный Мир командировал на Землю очень старых, уже почти немощных Ангелов – бывших Хранителей, душевная доброта которых усиливалась пропорционально старческой утрате профессиональной Охранительности. И Старик вызвал на помощь Леше не меня конкретно, а вообще кого-нибудь… Наверху впопыхах не разобрались в сложности Лешкиного случая и послали меня – двенадцатилетнего…
– И вы этаким растерянным, маленьким крылатым Маугли спустились из своих благостных и нежных Заоблачных джунглей в наш грохочущий и жестокий Цивилизованный Мир? – ухмыльнулся я.
– А вам хотелось бы именно это услышать? – насмешливо спросил Ангел.
– Нет, – ответил я. – С легкой руки певца английского колониализма мистера Киплинга этим сюжетом человечество уже перекормлено. Я бы с удовольствием послушал что-нибудь другое.
– «Другое» вам и будет, – пообещал Ангел. – Так вот – растерянности не было ни на грош! Уже на двенадцатом году после своего Духовно-Физического Возникновения мы были неплохо подготовлены для встречи с теми, над кем в будущем обязаны были, извините за пышность, расправить свои «крылья защиты». С подготовительного класса, сразу же после детсадовской Амуро-Купидонской вольницы, с нами проигрывались различнейшие ситуации, с коими нам предстояло столкнуться в будущих командировках на Землю… У нас даже был специально построен такой, я бы сказал, тренировочный «Земной мир в миниатюре». Что-то типа «Диснейленда», но без игр и аттракционов. Там было все: от уличных телефонных автоматов всех возможных конструкций до метрополитенов, аптек, аэропортов, закусочных, вокзалов, больниц, квартир, чердаков, тюрем, ну и так далее… Короче, со всем тем, с чем Человек сталкивается всю свою жизнь до ее логического, или совершенно алогичного, конца. Нам преподавали все – вплоть до начальной сексологии по Мастерсу и Джонсону…
– Забавно! – оживился я. – Перевод русского издания этого двухтомника когда-то редактировал мой старый-старый дружок доктор Лозинский Евгений Зигмундович! Вот уж поистине – мир тесен…
– Особенно это хорошо видно Сверху, – подтвердил Ангел. – Но нам читали этот весьма волнующий курс по американскому изданию в Бостоне – «Литтл, Браун энд Компани». Сейчас, вспоминая наших ведущих преподавателей – глубоко интеллигентных Ангелов-Хранителей Высшей категории, с гигантским опытом работы Внизу – с Людьми, я понимаю, что, посвящая нас, малолеток, в сексуальные азы, они вовсе не оставались равнодушными к теме. У асов Ангельской педагогики глаза горели… Тьфу, тьфу! Чуть не сказал бесовским огнем!… Но что-то в этом роде было. Тем не менее они сумели нас поднатаскать за эти годы так, что, когда меня отправили на мою первую практику на Землю, на выручку Лешки Самошникова, маленький практикантишка, попав впервые Вниз, чувствовал себя в большом европейском городе гораздо увереннее, чем всякие там Тарзаны и Маугли – этакие чистые душой, диковатые ребята, попадающие в губительный и растленный мир ужасной Цивилизации…
– И вы будете утверждать, что, впервые попав в эту самую «цивилизацию», вы не совершили ни одной ошибки?! – откровенно усомнился я. – Только не пытайтесь мне ничего вкручивать!
– Я и не собираюсь, – улыбнулся мне Ангел. – Ошибок я совершил массу! Но не от незнакомства с Земными реалиями, а в силу своего мальчишеского экстремизма, непонимания простых Человеческих истин, до которых я в то время элементарно не дорос… Все мои промахи и ошибки того периода квалифицировались одним, ставшим уже классическим выражением известного государственного российского мыслителя: «Хотели – как лучше, а получилось – как всегда…»
– Ну хорошо, – чуточку устало проговорил я, – а быт?… Где вы жили, что вы ели?… Насколько я могу себе представить, вы же постоянно находились в состоянии экстремальном – по существу, вы были тайным, пардон, «засланцем» в категорически чуждой вам среде.
– Кое-что вы угадали… Но что касается быта – тут все было в полном порядке. В Наземной командировке Ангел-Хранитель независимо от ранга находится на полном Всевышнем Обеспечении и повседневная житейская бытовуха ничуть не отвлекает его от задания.
– Как у вас там все гладко Наверху, – завистливо и недоверчиво сказал я.
– Отнюдь, – возразил Ангел. – Почитайте внимательно Библию, загляните в Священное Писание – и вы найдете там кучу несообразностей и противоречий.
– Ох, Ангел!… Неужели вы думаете, что небольшой остаток своей неверующей жизни я готов посвятить чтению Библии!… Давайте про ошибки. Ошибки – основа драматургии. Обожаю ошибки! Вы заметили, что все отрицательные персонажи обычно выписаны гораздо сочнее и интереснее, чем положительные? Кстати, этот дисбаланс присутствует и в вашем рассказе. Так что да здравствует «Госпожа Ошибка»! Валяйте, Ангел…
– Вам рассказать или вы хотели бы посмотреть сами?
– Все зависит от того, что вы собираетесь мне поведать.
– Об избавлении Лешки от пьянства и одиночества. Это посоветовал мне наш Представитель. Резидент, так сказать. Тот самый белый старик с голубыми глазами.
– Вам удалось и то и другое?
– В какой-то степени…
– Тогда о вашей ангельско-горбачевской акции «Трезвость – норма жизни» мне достаточно устного пересказа. Я это и сам проходил. А вот как можно избавить Человека от Одиночества, от этого недуга вселенского масштаба, я хотел бы посмотреть. Тем более что и в том и в другом случае, как я понял, вы дали пенку…
– Не совсем. Кое-что удалось. Но не так, как хотелось бы… В первом случае я повел себя, конечно, излишне радикально. Я сделал так, что каждый глоток алкоголя вызывал у Лешки неудержимую рвоту, сопровождавшуюся острой язвенной болью…
– Да вы просто были маленьким мерзавцем! «Ангел-Мерзавец»… Ну, надо же! – возмутился я.
– Дети неосознанно жестоки, Владимир Владимирович, – холодно сказал Ангел. – Особенно дети, волей случая получившие некую власть над взрослым. И для достижения цели, даже во спасение этого взрослого, не останавливаются ни перед чем. Наверное, я не был исключением…
Я заметил – когда Ангелу что-то во мне не нравилось, он излишне отчетливо выговаривал мое имя и отчество. Не мягко и симпатично – Владим Владимыч, а жестко, не выпуская ни одной буквы – Владимир Владимирович. Сейчас я, наверное, действительно перехватил через край…
– Простите меня, Ангел.
– Ничего. В сущности, вы правы. Но, как острили раньше в Одессе – «Вы просите песен, их есть у меня…»
– В таком случае пойте дальше, – сказал я, подивившись Ангеловым познаниям старинных острот конца тридцатых – начала сороковых годов прошлого столетия.
– Две недели Лешка провалялся в Университетской клинике с кровоточащей язвой задней стенки желудка. К счастью, обошлось без операции. Это уже я организовал… Из клиники Лешка вышел сильно напуганным. Ему там с немецкой безжалостной прямотой втолковали, что следующая ступень его неумеренных возлияний – рак желудка и небогатые похороны за счет системы социального обеспечения…
– Но вы ведь могли погубить его! – не выдержал я.
– Нет. Я все-все рассчитал. Мне нужно было его только испугать. Что я и сделал. Но если бы он все-таки вдруг неожиданно стал отдавать концы, я бы тут же пришел на помощь.
– Каким образом?! Он – в больнице, вы – хрен знает где!
Невольно я отметил, что почему-то не могу при Ангеле воспользоваться такими общеупотребительными выражениями, как «черт его знает…», «Боже меня упаси!…», «леший его задери…». Что меня сдерживает – абсолютно непонятно.
– Почему же это я – «хрен знает где»?! – разозлился Ангел. – Я-то каждую секунду был рядом с ним! Начиная с первого момента моего прибытия на Землю. Просто он не видел меня… А то, пользуясь вашим же лексиконом, на кой «хрен» я вообще бы к нему прилетал, скажите на милость?!
– Не злитесь, Ангел. Я же не знал, что, организовав ему язву желудка, вы все это время торчали там в клинике, – примирительно проговорил я. – А как вам удавалось оставаться для него и для всех остальных невидимым?
– Владим Владимыч!… – Ангел вздохнул так, что мне стало жалко самого себя – таким я себе показался несмышленышем. – Ну, вы же не спрашиваете – откуда появился джин в стакане, горячий «Эрл Грей» с бергамотом, соленые крекеры!… Это все звенья одной и той же примитивной цепи. Наш, так сказать, Ангельский профессиональный инструментарий.
– Как на вашу первую Наземную акцию отреагировал Представитель Неба на Земле, тот старый Ангел с голубыми глазами?
– В принципе Старик был доволен – пить Лешка бросил. А вот за клинический метод я получил дикий нагоняй! На самом Верху даже возникла проблема – могу ли я продолжать Наземную практику, или меня следует немедленно отозвать Наверх…
– И что же?
– Ничего. Все как и в вашем мире: я покаялся, Старик вступился. Обошлось… Хотя именно тогда меня, двенадцатилетнего, впервые посетила крамольная мыслишка: а не вы ли там, Господа хорошие, сидящие Наверху, прошляпили Человека Лешку Самошникова? Еще когда Юта Кнаппе уговаривала его на пару дней смотаться на Запад… У нас на Небе прекрасно знали, что в Советском Союзе с этим не шутят! Почему тогда Лешку никто не Уберег, не Охранил?! А не заблуждался ли Михаил Юрьевич Лермонтов, не переоценил ли классик возможности Всевышнего, когда писал «…и мысли и дела Он знает наперед…»?!
– Надеюсь, что юный диссидент тогда ни с кем не поделился своими сомнениями во Всемогуществе Всевышнего? – осторожно спросил я. – В вашем случае это было бы равносильно нашей «антисоветчине».
– Отчего же? – небрежно ответил Ангел. – Именно этот вопрос я и задал Представителю Неба на Земле – тому Старику в белом. В конце концов, он хоть и номинально, но считался руководителем моей Наземной практики…
– И какова была его реакция?
– Старик чуть крылья себе не обмочил от страха. Но не заложил.
– Очень пикантная подробность, – пробормотал я. – Как же вы справились со второй задачей – избавить Лешку от Одиночества?
– Хотите еще чаю? – спросил Ангел.
– Нет, спасибо. Не увиливайте, Ангел!
– Да не увиливаю я. К сожалению, Старик мне ничем помочь не смог в силу переизбытка прожитых лет и естественного старческого склероза, а мне самому попросту не хватило наших школьных и чуточку прямолинейных познаний о вашем Мире. Кое-чего мы, к сожалению, там не проходили… Ложитесь, Владим Владимыч. Вы же хотели это увидеть своими глазами?
Я послушно улегся на свою постель, мчавшуюся в ночи.
Ангел приглушил свет в купе, не прикасаясь к выключателю, и негромко проговорил:
– Должен признаться, что в классическую схему «Избавления от одиночества» мы со Стариком воткнули один не больно классический, но обязательный пунктик – напрочь убрать языковой барьер. Ибо по-немецки Лешка почти не говорил, а это могло бы разрушить весь букет наших наивных благих намерений…
– Стойте, стойте, Ангел, – встрепенулся я. – А что это за «классическая схема»?
– Ну, Владим Владимыч, мне ли вам объяснять? «Человек в Нужное Время, в Нужном Месте сталкивается с Нужным Человеком». Что я и СОТВОРИЛ…
… Я встретил вас, и все былое
В отжившем сердце ожило,
Я вспомнил время золотое,
И сердцу стало так легко…
мягко и негромко пел Леша Самошников, аккомпанируя себе на пожилой, но уже собственной гитаре, приобретенной Гришей Гаврилиди у пожилого турка на субботнем окраинном фломаркте.
Теперь в мариупольско-западногерманское кафе Наума Френкеля «Околица» ходили в основном на русские романсы и русскую поэзию в исполнении Алексея Самошникова.
Посетителей в кафе заметно прибавилось, и после недельной яростной торговли герра Гаврилиди с герром Френкелем гонорар герра Самошникова был увеличен до пятидесяти марок за вечер.
Не забыл герр Гаврилиди и себя, любимого. Пригрозил разбогатевшему бедняге Френкелю тем, что уведет артиста Самошникова во вновь открывшийся русский ресторан с оригинальным названием «Калинка», и мариупольский герр Френкель был вынужден пойти на кабальные условия этого паршивца грека «с-под Одессы» герра Гаврилиди и прибавить ему еще пятнадцать марок к прошлым двадцати…
Благодаря популярности Лешиных выступлений бедному Неме Френкелю пришлось взять на службу какую-то совсем уж нищую родственницу-посудомойку, с диким трудом втиснуть в маленький зальчик еще четыре столика, а в коридорчике, предваряющем вход в зал, рядом с туалетной дверью, поставить автомат, продающий сигареты.
Вот этот сигаретный автомат и приоткрыл новую страничку в загрансудьбе артиста Самошникова…
В Нужное Время – было около десяти вечера, в Нужное Место – к международному мариупольско-германскому кафе «Околица», что неподалеку от городской тюрьмы, «совершенно случайно» подкатил белый «мерседес» стоимостью в семьдесят тысяч западногерманских марок, и из него вышел Нужный Человек – очень красивая, очень усталая молодая женщина в простеньких джинсиках, тоненьком красном свитерочке и светло-бежевой замшевой жилеточке. Звали ее Лори Тейлор.
У Лори кончились сигареты, и она точно знала, что в это позднее время в благовоспитанной Западной Германии сигареты можно купить только на редких круглосуточных автозаправках, вокзалах и в специальных сигаретных автоматах, стоящих в любом ресторанчике или кафе.
Лори открыла дверь «Околицы», увидела Нужный сигаретный автомат рядом с туалетной дверью и опустила в Нужную щелочку автомата Нужную денежку за пачку Нужных ей сигарет.
Собралась было вернуться в свою роскошную машину, как вдруг услышала тихую гитару и несильный, но очень приятный мужской голос, который пел:
… Уж не одно воспоминанье
В душе моей возникло вновь.
Все то же в вас очарованье,
Все та ж в душе моей любовь…
У Лори даже горло перехватило!
Еще стоя в коридорчике, она трясущимися, нервными пальцами раскрыла пачку сигарет, прикурила от дорогой зажигалки, глубоко затянулась и решительно распахнула входную дверь в маленький зальчик кафе…
– Ну, малыш!… Ты просто секс-гигант! Тощенький, но гигант… Тебе бы чуть-чуть техники, да витаминчиками подкормить со специальными пищевыми добавочками, да слегка мышцу подкачать гантельками и тренажерами – цены бы тебе не было! А если бы и была, то очень, очень хорошая. Тем более при таких нестандартных размерах! – напрочь взламывая «языковой барьер», на чистом русском языке с характерным московским «аканьем» сказала под утро Лешке Самошникову восхищенная Лори Тейлор – в советском девичестве Лариска Скворцова по кличке Цыпа, одна из самых молоденьких и удачливых московских валютных проституток из команды гостиницы «Метрополь» середины восьмидесятых.
Удача Лариске сопутствовала всегда и во всем. То ей в последнюю секунду удавалось вручить взятку «неприступному» следователю, когда по восемьдесят восьмой статье уголовного кодекса тех лет ей грозили четыре года заключения за «нарушение правил о валютных операциях»; то исхитрилась женить на себе милого и глуповатого представителя одной американской авиакомпании Боба Тейлора, а тот вывез ее в Нью-Йорк и даже сделал гражданкой Соединенных Штатов Америки.
За четыре года, проведенных там, не только удачливая, но и несомненно талантливая Цыпа-Лариска насобачилась щебетать по-английски так, что отличить ее от настоящей американки смог бы только тот, с кем она переспала еще в Москве. А в этом бизнесе Цыпа была незабываема!
Благодарная верность мужу, счастливейшему служащему «Америкен Эрлайнс» Бобу Тейлору, оградила Цыпу от каких бы то ни было шашней с его приятелями. Что, правда, не помешало ей втайне от Боба сняться в семидесяти трех порнофильмах и заработать за четыре года в Нью-Йорке вдвое больше, чем высокооплачиваемый Боб смог бы принести в дом за ближайшие десять лет…