Один наш артист, например, - уж не знаю, называть ли его имя, - уходя на ночь к неизвестной подруге, убеждал жену в том, что у него сегодня опять ночная съемка. Однажды она задала ему логичный вопрос:

- Если у тебя есть съемки, почему у нас нет денег?

- Потому что это шефские съемки, - не задумываясь, ответил находчивый муж, и жена довольно долго продолжала ему верить. Поскольку артист поделился удачным изобретением с товарищами, в обиходе мужской части нашей труппы надолго закрепилось образное обозначение приятных свиданий - ночные шефские съемки.

Но вернемся на крейсер "Киров", который по торжественным датам бросал якорь у "Медного всадника" и где дважды в год - 2 мая и 8 ноября - уже по традиции театр давал шефский концерт, а команда отвечала подшефным банкетом.

Однажды, 8 ноября, Дина Шварц, погорячившись, забыла на крейсере свою шерстяную кофточку. То ли в дальнейшем ей было недосуг, то ли "Киров" на всю зиму отчалил из города, но до очередного совместного мероприятия, т.е. до 2-го мая следующего года, команда бережно хранила личную собственность нашего завлита.

Наконец, майская встреча состоялась и прошла, как всегда, тепло, причем аккуратно завернутую кофточку, успевшую за отчетный период сходить в боевой поход, в торжественной обстановке вернули хозяйке.

Шли уже последние братания и поцелуи, как вдруг, по неизвестной причине, наш дорогой завлит полетел с корабельного трапа и заплескался в холодной Неве.

- Женя, я тут, - доложила Дина из воды парторгу Горюнову, чтобы он не очень волновался, не найдя ее в другом месте.

- Полундра, - негромко сказал вахтенный, - человек за бортом!

И тут капитан крейсера "Киров", высокий и красивый мужчина, вышедший проводить гостей в белой нейлоновой рубашке, не задумываясь, прыгнул за Диной Шварц...

- Что там у вас в руках, бросайте! - приказал он Дине, держа ее за воротник.

- Что вы, как можно! - отвечал ему наш стойкий завлит. - У меня в одной руке - кофточка, а в другой - телефоны всех драматургов Советского Союза!..

Зина Шарко застала Дину уже дома, лежащей в постели, с совершенно счастливым лицом: она была в матросской тельняшке и рассказывала подруге важные подробности.

- Представляешь, Зина, это пальто, которое я у тебя купила, - настоящий размахай, - оно меня и спасло, потому что я не умею плавать, и в нем было тепло... Но, главное - капитан, такой высокий и красивый!.. Никогда не прощу Лаврову, он разговаривал с каким-то старым большевиком и не видел самого главного!.. Представь себе, мы плывем, вода холодная, мимо проплывают льдины, и все матросы отдают нам честь!.. Я поворачиваюсь к капитану и спрашиваю: "Вы женаты?". Он отвечает: "Да", а я ему говорю: "Очень жаль"... И вот нас вытаскивают на корабль, и все матросы и офицеры собираются вокруг меня, и один говорит: "Раздевайтесь", а я ему говорю: "Как можно, вы же мужчина", а он мне отвечает: "В данном случае я доктор". И тут все с меня снимают и надевают на меня тельняшку, вот эту, и брюки, правда, брюки были мне все-таки велики, и относят меня в кубрик, и дают мне выпить спирту, чтобы я не заболела, и все мне рассказывают про своих мам и бабушек; а потом - меня везет домой капитан. Ах, Зина, какой же он высокий и красивый!.. И когда он привозит меня, я снова его спрашиваю: "Вы женаты?". А он опять отвечает: "Да". И я ему: "Очень, очень жаль!..".

Коснувшись этого эпизода, я обязан привести также версию Елены Шварц, которая свидетельствует о том, что в руках у плывущей "по-собачьи" Дины Морисовны были не прошлогодняя кофточка и записная книжка с телефонами драматургов, а "две сумки" и неизменная "сигарета в зубах". Героем Лена считает не капитана крейсера "Киров", а его старшего помощника, а пальто, в котором совершался заплыв, названо ею "тяжелой мутоновой шубой".

Версия Елены приведена автором не для уточнения деталей, а, наоборот, для их расхождения и вариативности, как авторитетное подтверждение безусловно легендарного факта.

Говорят, что после этого случая на Балтийском флоте был отдан специальный приказ: "Прекратить в праздничные дни посещение трудящимися боевых кораблей!".

Пленку "Свема" с записью, сделанной на магнитофоне "Вега", Р. передал Дине Морисовне Шварц, и все записанное произвело на нее большое впечатление.

...- Что я вычеркнула? - переспросила Нина Флориановна Лежен. - Многое... Ведь что было? Теперь все это сглаживают или вовсе не говорят... В то время, когда Александр Александрович у нас работал, они с Мейерхольдом просто враждовали... Потому что Мейерхольд требовал искать новое искусство, а Блок был против всяких исканий и так нам прямо и говорил... Правда, они вели себя по-разному, потому что Александр Александрович был человек очень деликатный... С чего началось... Мейерхольд был страшным поклонником Блока, а Блок сначала был немножко декадент... Ну, вы понимаете... И Александр Александрович дал свои первые вещи Мейерхольду, чтобы тот поставил их в театре Комиссаржевской... А в шестнадцатом году, когда Блок написал "Розу и Крест", он категорически отказал Мейерхольду и отдал пьесу во МХАТ...

Здесь можно было уточнить, что "Роза и Крест" написана в 1913-м, но Р. не стал перебивать Нину Флориановну.

- Он сам говорил нам, и не один раз, что у него изменились взгляды, и проповедовал самые простые вещи, даже мелодраму. Он предлагал поставить "Две сиротки", "Потерянного сына" - то, что Островский переделал потом в "Без вины виноватые"... Блок говорил, что народу нужен "черный хлеб" искусства, а не "креветки", "устрицы" и все такое... Понимаете, он хотел, чтобы все было настоящее - и страсти, и декорации, и костюмы, ну, там, бархат, например, и прочее... И в театре все это было. Ведь я даже носила на сцене подлинное платье Вырубовой, и мебель настоящая была взята из богатых домов, можете себе представить... Правда, это было уже позже, в "Заговоре императрицы" Толстого и Щеголева. Алексей Толстой жутко у нас напивался, особенно на генеральных репетициях, однажды его просто вырвало, он чуть это шикарное платье мне не испортил, это был ужас какой-то, не люблю этого Толстого... "Розу и Крест" Блок мечтал поставить абсолютно реалистически... Да, сам... Он хотел попробовать, получится ли у него быть режиссером. Александр Николаевич Бенуа был прекрасным художником и прекрасно ставил спектакли... И Блок тоже хотел попробовать... А Мейерхольд в это время был просто нашим гонителем... Почему он нападал так страшно на Большой драматический?.. Он же травил Бенуа, буквально травил: "Мавр сделал свое дело, мавр должен уйти... "Миру искусства" нет места в советском искусстве..." и прочее. Мы все это очень переживали, поверьте!.. Почему это сейчас просят вычеркнуть и все сгладить, как будто этого вовсе не было?! Но это - было... Да, он сам пострадал, и его потом самого уничтожили, но он заваривал эту кашу, он сам это все начинал и объявил "Мир искусства" какой-то вредной, контрреволюционной организацией, понимаете?.. Ведь это он довел до того, что Александр Николаевич Бенуа вынужден был уехать. А ведь он вовсе не хотел уезжать... И мы все страшно не хотели, чтобы он уезжал... Но Мейерхольд его просто терроризировал. Что ни постановка Александра Николаевича, Мейерхольд ее, понимаете, просто раскассировывал!.. Это был какой-то ужас!.. Он же был главный в искусстве!..

Она помолчала.

- Я знаю, Геннадий Мичурин мне сам рассказывал, ведь они вместе с Царевым давали показания против Мейерхольда, и за это их быстро выпустили... Но Царев об этом всю жизнь молчал, а Геннадий сознавался и каялся... И Мейерхольд сам оказался жертвой...

Если бы она время от времени не затихала в задумчивости, Р. и вопросов бы не задавал, а слушал бы и только. Но она умолкала, заглядывая в глаза оглянувшихся дней, и он старался заполнить для себя вычеркнутые кем-то куски. А в паузе, после слов "почитали по ролям", Р. и вправду увидел вместе с ней: вот они собрались за столом, сидят, молодые и полные веры в него, держат роли в руках, звучит знакомое начало, песня о радость-страданье, и оттуда, издалека накатывает волна неровного, нервного и необычного стиха...

Старая актриса подхватила эту волну, и Р. подчинился, дав себя заворожить плавному течению ее дивной речи, роскошной петербургской манере с прелестными оговорками, отменной выделке звонких слов, которой нигде больше нет, как в нашем городе, дворянскому призвуку удивленных интонаций, интеллигентному складу недающихся фраз, легким баскам простонародных присловий. Это было, конечно, сопрано с просторными низами и золочеными взлетами...

Звуковой поток из другого времени, вот что колдовало и заколдовывало, и Р. сводил несхожие схожести, нельзя было не сводить, потому что Анна Андреевна Ахматова говорила совсем не так, а все так же, по-сестрински, однако бережливей к каждой фразе и любому отдельному словцу, чуток ниже и гораздо медленнее...

Кто скажет, какие странности начинают себя находить в соседстве двух завороженных чудаков, прикованных к одному и тому же созданью. Что тут является кроме инако настроенной речи в знойном мареве внезапного откровенья?..

Не стану присваивать божественные строчки, это Ахматова обняла событие тремя властными словами: "Беседы блаженнейший зной".

Это она с великим пристрастием расспрашивала артиста Р. о некоем Шекспире, а верней, о другом авторе королевских кровей, который скрылся под этим именем. Как будто Р., сам того не понимая, но рискуя играть Гамлета, виделся с теми двумя, о ком она заводила речь.

Что мы знаем о рукопожатье времен на краях трехсотлетнего провала? И что еще сообщила Р. Анна Ахматова кроме того, что успела сказать?..

А она тоже виделась с Блоком...

Они пили чай с тортом и улыбались друг другу, прекрасная петербурженка около восьмидесяти лет и средних лет самозванец, пытающийся толковать "Розу и Крест". И чай, и чашки с блюдцами, и кружевные салфетки на столе, и сад за окном, и летнее солнышко сквозь листву - все было кстати.

- Он оживился, когда появилась надежда на "Розу и Крест"? - спросил Р.

- О, да!.. Вы не можете себе представить!.. Он пришел окрыленный... Ведь это была мечта его жизни!..

И Р. повторил за ней, играя роль эха:

- Мечта его жизни...

- И когда он понял, что Гришин говорит не всерьез и ничего этого не будет, - а Гришин испугался, когда узнал про наши репетиции, - Александр Александрович был страшно огорчен... Он был... просто... смертельно...

Она искала нужное слово.

- Оскорблен?..

- Да, конечно, но не только это... Но он держал себя великолепно, вы знаете... И на последней репетиции он нам сказал: "Извините, что я заставил вас зря работать"... Вы не можете себе представить, какой это был деликатный человек!.. Он просил прощенья у нас, которые счастливы были продолжить несмотря ни на что!.. И мы начали орать: "Что вы, Александр Александрович! Разве вы не понимаете, что мы с вами, что мы готовы, и так далее, и так далее...". Но он этого не хотел допустить... Мы все его очень любили... Его нельзя было не любить... Вы бы видели, какой он был на своем вечере в БДТ... Это был - живой покойник... Да, да... Жена Павла Захаровича Андреева ему нравилась, Андреева-Дельмас, мы знали... Ему нравились такие, основательные женщины... Но внетеатральных отношений у него ни с кем не было... Сидел он всегда, знаете, в кабинете Лаврентьева, хотя какой это был кабинет, когда там холод собачий был... Это в оперной студии... А в Суворинском, на Фонтанке, любимое место был кабинет Бережного, администратора, это в бельэтаже... Дома я тоже бывала у них: то Любовь Дмитриевна позовет, то Комаровская... Вот я была с Комаровской, и он говорит Юрию Лаврову, которому было пятнадцать лет, и отец его был директором гимназии... Блок говорит Юрию: "Вы еще малограмотны, вам надо учиться". Я уж не поняла, о стихах была речь или об актерстве... Он потом великолепным актером стал. А однажды Блок пришел на репетицию, мы смотрим - на нем лица нет... Но нельзя же об этом писать...

- Нина Флориановна, ради Бога, рассказывайте, как было, а писать или не писать, время покажет...

- Мы спрашиваем: "Что с вами, Александр Александрович?". "Да ничего, отвечает, - не спал всю ночь". - "Да почему же вы не спали?" Пристали к нему, он не хотел отвечать, потом все-таки вытянули: "Пришли матросы", - понимаете? Братишечки пришли! "Они нам сказали, что у них ордер на лишнюю площадь. Стали выбрасывать книги в коридор... Всё выбросили... Ну, конечно, пришлось... Я собирал книжки всю ночь..." Ну, когда мы это от него услышали, все опять заорали: "Как же можно?.. Почему вы им позволили?.. Почему не позвонили Марии Федоровне, надо было сразу позвонить Марии Федоровне...". Это Андреевой, не жене Павла Захаровича, не Дельмас, а Горького жене... А он: "Ну что я буду ее беспокоить?". Вы представляете?.. Не хотел беспокоить... Ну, когда Мария Федоровна об этом узнала, моментально переселение сделали... А Любовь Дмитриевна, как вам сказать... Она ведь поступила в Псковский передвижной театр, в труппу Беляева, а там Сергей Радлов был... И потом, с ним, она служила в "Народной комедии"... А Радлов был учеником Мейерхольда... И они страшно ругали Большой драматический, вы не можете себе представить, как... "Истлевший гроб с пышными кистями, украшенный..." и так далее, и так далее... Понимаете - гроб. Как ему было такое слышать?.. От кого-то ладно, а от нее?.. Ведь она была с Радловым заодно... Они с Блоком не разговаривали по месяцу... Он, конечно, это от нас скрывал, но мы догадывались. Да что там, знали... Правда, когда он заболел, перед смертью, она уж от него не отходила... В театре ведь живешь - ничего не скроешь...

Услышав этот жутковатый образ - "истлевший гроб с пышными кистями", - Дина Шварц остановила магнитофон, поежилась и стала закуривать сигарету.

У нее была не одна, а две или даже три разные пепельницы, но еще одну, маленькую, изящную круглую коробочку-открывашку, она носила с собой в сумке и доставала, куда бы ни пришла, в том числе и у себя в кабинете. И все-таки пепел с ее сигарет не вовремя срывался и помечал все вокруг - книги, пьесы, заваленный бумагами рабочий стол, малые островки тесного пола.

- Все это обязательно надо напечатать к юбилею, - сказала Дина. - Вы хотите это опубликовать?

- Как выйдет, - сказал Р. - Надо ведь расшифровать... Нет, мне, пожалуй, не успеть... Если у вас есть возможность, пожалуйста, печатайте...

- Спасибо, Володя... Но какой ужас услышать про свой театр - "истлевший гроб"!..

- Да, - согласился Р. - Блоку досталось...

Уйдя, наконец, из Большого драматического - хочешь быть "неподведомствен" - уходи! - и проведя немало лет на полной свободе, Р., как было сказано, напечатал маленькую повесть "Прощай, БДТ!". И, несмотря на авторскую оговорку: это, мол, его единоличное прощание с оставленным домом, невзирая на грубый экивок в виде письма внутри повести в адрес Дины Морисовны Шварц, легендарный завлит уже в самом названии усмотрела возмутительный похоронный оттенок.

И Гоги уже не было на свете, и многих других, а она все воевала, и воевала с проявлениями вольномыслия по отношению к БДТ...

Мы встретились на юбилее петербургского ТЮЗа, и, двигаясь мимо, она успела отрецензировать публикацию.

- Володя, - сказала Дина, - все хотят прочесть, в библиотеке - очередь, моя подруга записалась двадцать второй... Но я прочла! - И погрозила мне маленьким сморщенным кулачком.

- Дина, - сказал я, - все ждут книги от вас!..

- Я так не могу, - ответила она, - это беллетристика! - И пошла садиться на свое почетное место.

После торжественной части мы увиделись уже у банкетного стола, но не сразу, а перед тем, как ее увезли домой.

- Володя, - сказала Дина усталым языком, - это было ужасно, что, когда ТЮЗ поздравлял БДТ... нет... когда БДТ поздравлял ТЮЗ, Андрюша Толубеев вынес меня на руках?.. Еще покажут по телевизору!..

- Это было прекрасно, Дина, - сказал я. - Вас давно пора носить на руках. Жаль, что я в свое время не догадался.

- Нет, Володя, - сказала она, - это было все-таки ужасно... - У нее было растерянное, почти отсутствующее лицо. - Но ваша повесть... Я не знала, что вы отказывались падать в "Горе от ума"... Это же была главная мизансцена!.. Вы представляете себя таким героем...

- Дальше некуда, - сказал я. - Ушел бы раньше, был бы героем...

- А маму Георгия Александровича звали Тамарой Григорьевной, а у вас Тамара Михайловна, - сказала Дина.

- Вот это ужасно, - сказал я, - тут я с вами полностью согласен!..

Когда Дина умерла и с кладбища вернулись в театр, прощальное застолье выглядело странно: как же так, без нее?!.

Позже, потом я пришел в опустевший дом, к Лене. Она старалась держаться и приготовила макароны по-римски, то есть с сыром, водку принес я...

Мы помянули Дину и поговорили о ее книге, которую нужно издать, особенно довоенные дневники, совершенно неприкладные и по-настоящему талантливые...

Потом Лена сказала:

- Все кончено, Володя... Оказалось, что я без нее не могу жить... И нищета подступает...

В материнском дневнике для нее осталась запись: "Прости меня, Лена, я была тебе плохой матерью, потому что у меня был другой ребенок: театр и Гога...".

- Но она была замечательной матерью!.. Когда я написала "Вертеп в Коломне", а она прочла или услышала "Театра страшен мне зеленый труп", она возмутилась: "Как ты можешь так говорить о театре?!" - "Почему нет?" А потом, через несколько лет, я слышу: она повторяет, как будто написала сама...

Для БДТ всегда подбирали светло-зеленый колер...

Когда я по Фонтанке прохожу,

То чувствую в глазницах и у губ,

Как пыльная вдруг опустилась завесь,

Театра страшен мне зеленый труп...

Последний разговор с Диной был телефонный. Она проклинала тех, кто не дал Лене литературную премию "Северная Пальмира", и беспокоилась только о дочери, которая ни с кем не умеет ладить.

- Я сдохну, и она сдохнет, - сказала Дина в сердцах.

Слава Богу, что вышло не так.

- Дина Морисовна! Плохое время проходит: скоро выйдет ваша книга, Лена получила премию и едет читать стихи в Сорбонну!.. Все хорошо, Дина, все хорошо!..

15

Я не знаю людей, более беззащитных и трогательных, чем мои дорогие коллеги по театру, да и все артисты вообще. Их великие претензии могут быть внезапно удовлетворены такой малостью, а радость вспыхивает от такого пустяка, что терпеливый читатель, воспитанный на производственных романах, запрещенной в прошлом антисоветчине и хлынувшей на новый рынок всемирной халтуре, может мне просто не поверить.

Однажды токийским утром к компоту из персиков и кофе с булочками прибавились яйца, сваренные вкрутую. Это было уже слишком...

Оказавшись за одним столиком с Валентиной Ковель, мы с Юрой Аксеновым дружно адресовали добавку в ее пользу. Наш маломасштабный застольный жест не был рассчитан ни на рекламу, ни на публичное поощрение. Но Валя Ковель, забыв о больной руке, пришла в неописуемый восторг и закричала Вадиму Медведеву, который находился, конечно же, в другом конце зала, так, чтобы ее услышал весь театр, весь "Сателлит-отель", а может быть, и вся островная империя:

- Вадик!.. Ты слышишь меня?..

- Что случилось, Валя? - встал с другой стороны зала ее встревоженный муж.

- Я счастлива! - крикнула Ковель и победно оглядела замерший коллектив. Вместо проклятых банок, которых у нас уже мало, я буду есть яйца! Ты понял, Вадик, как мне посчастливилось?.. Володя и Юра подарили мне по яйцу!..

С окружающих столиков раздались аплодисменты, и нам с Юрой пришлось скромно раскланяться.

За годы брака у Вали Ковель с Вадимом Медведевым бывали разные периоды, но, на мой взгляд, они составляли счастливую пару. От трудных случаев их спасал юмор, а тяжелые ситуации возникали тогда, когда юмор им изменял.

Валя была бессменной участницей знаменитых "капустников" во Дворце искусств имени К.С. Станиславского, а в концертах они с Вадимом много лет играли инсценировку рассказа В. Катаева "Шубка". Ссора возлюбленных в рассказе возникала в момент, когда Валя начинала подвергать сомнению качество пошедшей на шубку "мездры"; это слово, переходя из уст в уста, повторялось на сто ладов, с беспримерным пафосом и азартом. "Убойный" номер шел "на ура"...

Ковель и Медведев пришли в БДТ вдвоем, зрелыми актерами, рискованно покинув царскую сцену Александринки и заново начиная жизнь в городе, который их хорошо знал.

Кроме актерской Валя быстро сделала профсоюзную карьеру и стала у нас бессменной председательницей местного комитета. Она подружилась с Нателлой Лебедевой-Товстоноговой, а с Диной Шварц была одноклассницей и ее закадычной подругой еще с довоенных времен и школьного драмкружка.

Но в начале их карьеры на Фонтанке мы с Валей и Вадимом после спектакля, бывало, собирались у Лиды Курринен, заведующей реквизиторским цехом, красивой, статной и всегда сердечно расположенной к артистам женщины, а реквизиторский цех находился буквально рядом со сценой, если смотреть со стороны зрительного зала, то - справа; у Лиды появлялись разные закусочные разносолы, да и Гриша Гай, у которого в то время был почти открытый роман с Лидой, приносил что-нибудь острое в портфеле; а Валя с Вадимом и я вносили свою лепту водочкой или армянским коньяком, который стоил всего четыре рубля двенадцать копеек и не вызывал никаких сомнений в своей подлинности, а уж рюмок и тарелочек где искать, как не в реквизиторском; сюда же, на огонек, могли заглянуть и Дина Шварц, и заведующий труппой Валерьян Иванович Михайлов, и Ефим Копелян, который чаще других должен был уезжать на съемки, и ему после спектакля уже не имело смысла мотаться домой.

Правда, к нашим услугам был еще и оставленный зрителями верхний буфет, но там продолжала действовать буфетная наценка, а здесь, у Лиды, все было почти по-домашнему; но ни водочка, ни коньяк, ни острые закуски, кажется, немного могли добавить к общему острословью, взаимному расположению и беспричинной радости жизни...

К сведению тех, кто кроме зрительского, никакого отношения к театру не имеет. Жизнь артиста чаще всего определяется временем "до спектакля" - это когда многого нельзя, и "после спектакля" - это когда все становится возможным. Именно спектакль и определяет не только внешнюю, но и внутреннюю свободу участника.

Все праведные дела совершаются в предвидении будущего спектакля, и все греховные, а подчас и роковые ошибки падают на время после него.

Потому что спектакль и есть художественный акт, ради которого была выбрана актерская профессия, а всякий художественный акт дает его участнику ощущение особой приподнятости над бытом и даже избранности. А чувство избранности, в свою очередь, начинает диктовать постоянную либо временную вседозволенность. Следы этого всеобщего моцартианства можно отыскать на театре даже в исполнителе роли Сальери.

Почувствовав на сцене хоть однажды Божью диктовку, любой артист соблазняется тайной мыслью, в которой он, может быть, никогда и не признается: он - существо особенное, не чета толпе, и только его коллеги - хотя и не ему чета - могут оценить его по-настоящему и достойно поприветствовать с бокалом в руке. А закуска и выпивка после спектакля - это что-то совершенно необходимое и даже оздоровительное, разряжающее горнюю атмосферу искусства и дающее возможность плавно перейти к неизбежному бытовому промежутку перед следующим священнодействием.

Поэтому и по тысяче других причин нам хорошо сиделось в реквизиторском цехе у Лиды Курринен.

Но Лиду убили в собственной квартире, как раз в день ее рождения; среди гостей оказались какие-то случайные лица, и, хотя между ними нашелся подозреваемый, который вышел вместе со всеми, а потом, оказывается, вернулся (его и судили), убийство по-настоящему, кажется, так и осталось нераскрытым...

А Валя с Вадимом продолжали играть и много гастролировали с нашим театром, и положение их становилось все прочнее и прочнее, а в этой поездке - особенно, потому что Вадик Медведев играл не только генерала в "Истории лошади", но и судью Ляпкина-Тяпкина в "Ревизоре", и, наученный Валей, даже поставил перед Антой Журавлевой как руководительницей поездки вопрос о гонораре. Потому что, кроме всеобщих суточных, г-н Ешитери Окава платил еще и гонорар за спектакли лидерам гастролей - Лебедеву и Лаврову, не говоря, конечно, о самом Товстоногове. И Анта добилась того, что и Вадиму Медведеву в этой поездке тоже определили гонорар, или "надбавку", приравняв его тем самым к актерским лидерам.

Конечно, если все время проводить вместе с женой - и дома, и в театре, и на гастролях, - жить становится непросто. Мне, театральному отщепенцу, даже подумать страшно, как сложилась бы моя жизнь, женись я хоть однажды на драматической актрисе. И немудрено, что по дороге из Токио в Осаку или из Осаки в Киото Вадик Медведев, случалось, излишне нервничал и, не сдержавшись, просил Валю Ковель перестать его перепиливать и, наконец, замолчать, а не то он ее публично пошлет в известном направлении. И в одной или двух равнинных точках острова Хоккайдо, когда Фудзияма напрочь скрывалась из виду, это направление громко определялось на беспримерном русском языке.

Но все-таки, все-таки они не могли обойтись друг без друга, вот что тут главное, и Вадик Медведев как-то сказал Зине Шарко, что никогда Валю Ковель не покинет, а если и покинет, то обязательно вернется, что, собственно говоря, и произошло на наших глазах незадолго до японских гастролей.

И Зина, для поддержки разговора, задала Вадиму чисто женский вопрос:

- Почему?

А Вадик сказал:

- Потому что она все-таки очень смешная...

Получилось так, что решение о начале наших гастролей Ешитери Окава принял в день рождения Лаврова, которое тем же вечером отмечали в "Сателлите", и с этой отметки пошли другие празднества и торжества различного масштаба, о которых я тоже обязан буду рассказать.

Р. к Кириллу припозднился, но не опоздал, а застал самое интересное, потому что в это же время приехал его поздравлять посол СССР в Японии В.Я. Павлов в роговых очках темной оправы, невероятно похожий на японца. Впрочем, не исключаю и того, что эту его похожесть преувеличил ушибленный Японией автор. Посол был не один, его сопровождал первый советник, а несколько японских охранников остались сторожить коридор. Таким образом, стране восходящего солнца давалось понять, какое значение Советский Союз придает нашим гастролям вообще и Кире Лаврову - в частности.

Люкс был забит народом, и выпивка шла посменная, волна за волной. Тут были и Гога, и Женя с Нателлой, и Анта Журавлева, и Суханов, и Ковель с Медведевым, и весь худсовет, и вся парторганизация, и артисты не по ранжиру и без лишних чинов...

Кстати, по этому поводу на приеме в посольстве удачно пошутил Женя Чудаков: когда входили наши, кто-то из посольских представлял на японский манер:

- Товстоногов-сан, Лебедев-сан, Лавров-сан, Стржельчик-сан...

Женя объявил себя сам:

- Чудаков, без сана...

В ответ на выступление товарища Павлова, подчеркнувшего все, что нужно было подчеркнуть, и вручившего свой подарок, Кирилл сказал короткую речь в том смысле, что только в нашем демократическом советском государстве посол великой страны приезжает поздравлять простого артиста. О том, что артист - член ЦК и "сенатор", Кира скромно умолчал.

Тогда взял слово Ешитери Окава, решительный, как японский бог, и бледный от принятого решения, и с церемониальным поклоном пожелал имениннику счастья и здоровья и сказал о том, как много ждут на острове Хонсю (или Хондо) от нашего большого драматического искусства...

Кирилл ответил и Ешитери, выразив надежду, что эти гастроли внесут достойный вклад во взаимоотношения наших народов...

Когда Павлов ушел, уведя за собой первого советника и японских городовых, все стало проще и по-домашнему, дошло до моего книжного подарка, и Кира сказал:

- Пойдем выпьем, Володька!.. Ты что хочешь?.. Водку или саке?

- Саке, - сказал я.

- Лучше водку, - щедро посоветовал Сева Кузнецов.

- Нет, водку я и дома выпью, а здесь хочу саке, - сказал я.

Кирилл казался совершенно счастливым и пытался осмыслить выходящее за рамки протокола событие.

- Ты смотри, что получилось!.. Как мы воткнули японцам! - удивленно говорил он Севе Кузнецову, приглашая в свидетели и меня. - Охранников с пистолями видал?..

- Видал, - сказал Сева.

- А что, эти протестанты могли ведь и в посла пальнуть!.. Или полезть с ножом, - дал волю воображению Кирилл, - что тогда?!

- Да-а, - весело протянул Сева и с сомнением посмотрел на большую бутылку саке.

- Нет, такого еще не бывало, чтобы посол приезжал, - сказал Кирилл. Сева, давай наливай!..

Выпив саке, Р. решил поделиться с Гогой наблюдениями о японцах.

- Георгий Александрович, - развязно сказал он, - не могу избавиться от впечатления, что японцы поразительно похожи на узбеков...

- Да? - переспросил он и предположил: - А может быть, наоборот!..

- Возможно, - сказал Р. - Но вы посмотрите: подчеркнутая вежливость, вкрадчивые повадки... И потом - скрытность, проявления ярости, гортанные звуки... Абсолютные узбеки!..

- Ну конечно, - сказал Товстоногов, - это же одна раса!..

Раньше Р. это в голову не приходило, но теперь, апеллируя к расовому единству японцев с узбеками, можно было идти дальше и просить у Гоги визу на временный выезд в Узбекистан, что он и сделал через день на японской премьере "Ревизора"...

Тут к Гоге подтянулись Владик Стржельчик, и жена Кирилла Валя Николаева, и Вадим с Валей Ковель, и мы все вместе снова выпили саке без подогрева, хотя уже знали, что его следует пить из маленьких чашек и в подогретом виде...

Чокаясь со Стржельчиком, Р. вдруг понял, что Владик чувствует себя ущемленным, хотя он это, конечно, скрывает, не так, как настоящий японец или узбек, но все-таки довольно успешно. Может быть, Р. потому это и почувствовал, что Стриж скрывал в точном соответствии с теорией Станиславского: уж больно артист хороший, а чем активнее скрываешь, тем это заметней зрителю...

Конечно, что же это получалось? И Женя Лебедев с женой, и Кира Лавров с женой, и оба будут гонорар получать. Даже Вадя Медведев с женой и гонораром. А он - и без жены, и без гонорара, и без любимых ролей, и день рожденья у него совсем в другом месяце. А у Киры в том же, что у Гоги. Не говоря уж о приходе посла и японских охранников...

Чего-то он все-таки все время не добирал, несмотря на то, что имел для этого все основания. Во всяком случае, не меньше, чем остальные. И это его угнетало.

Да, товарищи по партии раскачали, верней, спровоцировали Славу выступить на объединенном пленуме творческой интеллигенции с пламенной речью против всяких предателей и диссидентов типа Сахарова и Солженицына.

И он выступал, и громил, и краснел, играя чужую речь как настоящий актер, и даже сорвал соответствующие аплодисменты.

Но это тоже его мучило, потому что потом не отстали, а, наоборот, позвали к Барабанщикову и предложили вступить в антисионистский комитет...

Не успели мы начать репетиции "Розы и Креста", как Стриж сыграл у нас роль трагического вестника. Он пришел в театр в неурочное время, после двух, когда репетиция уже закончилась, и сказал:

- Умер Володя Высоцкий.

Мы только что вышли из зала и толклись в предбаннике у актерского буфета. Кто-то сказал: "Бросьте шутить", кто-то - "Перестань", но большинство в один голос сказали ему в ответ:

- Не может быть.

И я, как все.

Тогда он сказал:

- Сегодня, в четыре утра... От обширного инфаркта...

Теперь все слушали его.

Помедлив, Слава объяснил:

- Сандро из Москвы звонил Гоге... А Гога сказал мне... Так докатилось...

Мы были еще в шоке, когда Стржельчик закончил сообщение так:

- Вот был гражданин... Совсем себя не щадил...

Гражданская тема до нас еще не доходила, но этими словами Владислав Игнатьевич успел обозначить важный для него смысл. Теперь степень гражданственности уже напрямую и окончательно была связана со степенью беспощадности к себе. Очевидно, именно эта мысль была главной в разговоре Стрижа и Гоги.

Р. еще не остыл от работы и по инерции думал о Бертране и Блоке, и новая смерть резко вошла в состав блоковских загадок.

Володя умер накануне столетнего юбилея - вот "странное сближение"...

И возраст приблизительно совпадал...

Блок и Высоцкий... Вот они и встанут теперь "почти что рядом": тот - на "Б", а он - на "В"...

А мы начали репетировать "Розу и Крест" двадцать второго июля - за три дня до Володиной смерти.

Что такое трагедия? Это - "не может быть". То, что не должно случиться и все-таки происходит. Все событья - за гранью, и судьба - вопреки всему...

Я подумал о том, что ему уже не сыграть Бертрана, а это - его роль... И о том, что легко отдавать свои роли, когда знаешь, что их не возьмут...

Его Гамлета я так и не видел...

А он моего, может быть, посмотрел...

Похоже, это было летом шестьдесят второго... Или шестьдесят четвертого... но точно - в теплое время. Его привели в ресторан гостиницы "Центральная" на встречу со мной, в середине дня, во время московских гастролей. Тогда мой Гамлет прошумел по Москве, а Высоцкого еще не все знали. Кто-то из моих ташкентских учеников был с ним знаком, кто-то из ребят того курса, на котором я начал работать сразу после окончания института.

За столом сошлось человек десять, ташкентцы и москвичи, в основном студенты, и вышло, что Высоцкий и Р. сидели по торцам стола и посматривали друг на друга. Пили красное вино с какой-то слабой закуской: денег - кот наплакал. И Володя был без гитары.

Что-то ему говорили обо мне, а мне - о нем.

Когда допили вино, Володя сказал:

- Ну хорошо... Посмотрим...

И мы пожали друг другу руки.

Может быть, реплика была немного другая, но мне показалось, что в ней было больше одного смысла. Мол, не только спектакль посмотрим, но и как обернется дело. Кто, мол, из нас больше прошумит по Москве.

Кажется, имелся в виду именно Гамлет.

Впрочем, может быть, я ошибаюсь, и теперь, когда он умер, Гамлет давал уже обратный свет...

Зачем в тот день Стриж взялся быть вестником смерти? Зачем поехал в театр в неурочное среднее время? Зачем искал встречи с блоковской стайкой?..

Разве тот, кто сообщает о чужой смерти, заговаривает свою?..

Я прошу ответить мне, господа судьи!

В чем мистический замысел роковой вести? Кличет она гибель диктора или отдаляет?.. Или всегда по-разному, и нам ни за что не узнать?..

Кому подчиняется вестник, скажите?..

И последний вопрос, господа.

На какой глубине подсознания возникает простая подсказка: скажи не тем, а этим, и не тому, а ему?..

О смерти Ефима Копеляна артисту Р. позвонил Гриша Гай...

О смерти Павла Панкова его известил на Невском Юра Стоянов...

Неможетбытьнеможетбытьнеможетбыть...

Можетможетможет...

Низкий поклон.

А с Люлей Шуваловой Стржельчик познакомился во время гастролей БДТ в Сочи в 50-м году. Цвела магнолия, благоухал эвкалипт, называемый в народе бесстыдницей. Стржельчик, которого все называли то Славой, то Владиком, был молод, красив, как Пан, играл романтического героя в "Девушке с кувшином" и все остальные роли героев-любовников. Он оглашал южные вечера страстной декламацией и имел сногсшибательный успех у отдыхающих и местных женщин.

Разумеется, познакомившись с такой красавицей, как Люля, Владик тотчас пригласил ее на свой спектакль, где он блистал ярче влажнеющих от моря звезд...

Когда действие завершилось, Люля ждала Владика на скамейке, и герой, опьяненный аплодисментами и цветами, сел рядом, твердо веря в скорое развитие событий. Он еще раз победительно оглядел юную москвичку: она была воистину хороша и, получив театральное образование в Нижнем Новгороде, как никто другой могла оценить его триумф.

Конечно, дело должно было начаться с комплиментов артисту, и Владик ждал, когда они прольются на его белокурую голову. Но комплиментов не было. Молодые люди обменивались общими фразами о Москве, Ленинграде и южной погоде. И тогда, не выдержав, Владик задал Люле прямой вопрос:

- Как вам понравился спектакль?..

Люля заплакала.

Владик был взволнован: такого глубокого сопереживания он не ожидал. Дав Люле воспользоваться платком, он решил ускорить признанье и ласково коснулся девичьего плеча.

- А как вам понравился я? - спросил он, наполняясь настоящей нежностью.

- Это было ужасно! - сказала Люля и зарыдала еще безутешнее.

Стржельчик был совершенно сражен: такой прямоты и решительности суждений он еще не встречал. С этого момента и началась его долгая и счастливая зависимость от Люли и ее авторитетного мнения.

А ее не взяли в Японию! Как хотите, но это было несправедливо.

Может быть, изложенная мною история знакомства Люли и Владика в действительности выглядела не совсем так или даже вовсе не так, и Владик рассказал ее мне, сгустив романтические краски, но я слушал его рассказ во время гастролей в японской столице, и в моем потрясенном сознании она запечатлелась именно такой...

Позже, уточнив год и место действия, я спросил Людмилу Шувалову, так ли это было.

- Примерно так, - сказала Люля, - только я не плакала.

- А Владик сказал, что плакала, - растерялся я.

- Ему показалось, - сказала Люля.

На этом простом примере, вслед за великим Куросавой, легко убедиться, как многогранно прошлое, как дробятся в нестойкой памяти разных героев одни и те же факты и как трудно потом доказать что бы то ни было...

Но, закутываясь в туман версий и разночтений, не забудем о том, что Фудзияма была близка, как сама истина, сияя чуть левее и впереди нашей ежедневной дороги.

Откажемся от доказательств.

Тот, кто увидит Фудзияму, обязан быть счастливым.

16

Я не был уверен в том, что он - это он. Потому что его заметки о Японии были подписаны другим инициалом. Но фамилия совпадала. И даже если бы он оказался кем-то другим, он все равно должен был быть, по меньшей мере, из Ташкента. Или из Самарканда. Или из Ферганы...

Короче говоря, я позвонил в посольство, благо, дежурный телефон нам всем велели записать на всякий пожарный случай...

Хотя куда уж пожарнее: американцы говорили, что советским летчикам, которые подожгли южнокорейский "Боинг", нужно немедленно предоставить бесплатную поездку по Америке, пригласить в Белый дом и рукой президента приколоть высшие армейские ордена. Они добились такого эффекта, какого не могли бы добиться несколько бригад американской морской пехоты.

Раньше японцы хотели освободиться от американского морского присутствия и от их военной базы на острове Окинава. А теперь хотят освободиться прежде всего от нас. И уже во вторую очередь - от американцев.

Итак, я позвонил, и дежурный по посольству откликнулся. Когда я назвал себя, он сказал:

- Как же, Владимир Эммануилович, я вас знаю. Мы с женой видели вашего "Гамлета".

- Ну вот, легче разговаривать, - сказал я, - у меня вот какой повод: нельзя ли с вашей помощью узнать токийский телефон корреспондента Рашидова? У меня такое предчувствие, что он - мой земляк, а может быть, даже одноклассник...

Дежурный сказал:

- Ну, это вряд ли, Владимир Эммануилович, он выглядит старше вас.

Я сказал:

- Внешность обманчива, у меня внук есть.

Он сказал:

- Тогда, пожалуй, возраст подходит... А разве вы не ленинградец?

Я сказал:

- Теперь ленинградец, а учился в Ташкенте.

Он сказал:

- Опять подходит... Он оттуда... Его телефон: 582-55-47.

Я сказал:

- Спасибо... А как его имя-отчество? На тот случай, если это не он?..

Он сказал:

- Это вам будет трудно... Его зовут Каххар, через два "ха", Фаттахович, через два "тэ".

Я сказал:

- Для меня нетрудно. Я больше двадцати лет жил в Ташкенте. Хотя одноклассника звали не так.

Он сказал:

- Рашидов сейчас в отпуске, должен вернуться через пару дней. А вы пока приходите к нам, было бы приятно встретиться, поговорить... Мы тут с вашими ребятами обмолвились о футбольном матче... Хорошо бы в субботу...

Я сказал:

- Я-то, к сожалению, в футбол не играю... Но наши играют, я спрошу... А у вас машина есть?

Он сказал:

- Я, к сожалению, безлошадный. Но у Рашидова машина есть...

Я сказал:

- Дело, конечно, не в этом, но хорошо, чтобы он оказался Ириком...

Он сказал:

- Ириком? Ну, тогда вряд ли... А вы все-таки приходите... У нас тут еще свой магазинчик есть...

Я сказал:

- Да, я слышал. Кое-кто из наших уже побывал...

Он сказал:

- И вы побывайте: метро - серая линия, станция Комиаго... Как раз хорошие куртки завезли, мужские, на меху - "Аляска"...

Я сказал:

- Это интересно...

Он сказал:

- Да... И женские пальто тоже есть... У вас размеры с собой?

Я сказал:

- С собой.

Он сказал:

- Магазинчик у нас - понедельник, среда, пятница, с трех до шести тридцати...

Я спросил:

- А как вас зовут?

Он сказал:

- Володя. А фамилия - Кофейников. От слова "кофе"... Зайдете, кофейку попьем. Меня по этому телефону всегда разыщут.

Я сказал:

- Надеюсь, увидимся.

Он сказал:

- Успеха вам. Хотя Рашидов все-таки вряд ли из вашего класса...

Через пару дней я позвонил Рашидову, и он снял трубку.

- Это Каххар Фаттахович? - спросил я.

Он сказал:

- Да.

Я сказал:

- Здравствуйте. Понимаете, какое дело... Я тут читал ваши корреспонденции, и у меня возникло подозрение, что мы с вами...

Он строго спросил:

- Какое подозрение?..

Я сказал:

- Видите ли, меня зовут Владимир Эммануилович Рецептер...

Господи, как он закричал!..

- Волька, Волька! Это ты?.. Ты где, Волька?

- Ирик, я здесь, я - в Токио! - засмеялся я.

- Давай ко мне сейчас же! - закричал он.

- Ирик, я же не знаю этого городишки!.. Я тут с театром, в гостинице "Сателлит".

- Волька, подожди, я сам к тебе приеду!.. Где этот твой "Сателлит"?

- Район называется Коракуэн, тут метро есть.

- Какое к черту метро, я на машине. В каком ты номере?..

- 636...

- Не выходи никуда!.. Я сейчас приеду!.. Слышишь, Волька?! Я еду...

Теперь вы знаете и мое уменьшительное имя. Оно сохранилось для друзей, домашних и всех, кто знает меня по Ташкенту. В отличие от других Владимиров, свои меня называли не Вовой, Вовчиком или Володькой, а Воликом или Волькой. А Каххара Фаттаховича в классе звали Ириком.

И как только он появился в "Сателлите", всему коллективу стало очевидно, что с Японией Рецептеру не просто повезло, а именно посчастливилось, несмотря на всю сложность международной обстановки. Трудно даже представить, насколько улучшилось мое положение на островах и какие неслыханные возможности у меня появились, не говоря о таких мелочах, как "тойота" и еще одна крыша над головой, потому что Ирик с ходу увез меня на "тойоте" ночевать в свою токийскую квартиру, которую он снимал близко к центру и недалеко от советского посольства.

Ну, разумеется, мы позвонили "нашему", чтобы согласовать мой отъезд. "Наш", "не отходя от кассы", связался с "посольским". А "посольский" заверил "нашего", что Ирику доверять можно. Тогда, сняв с себя всякую ответственность за Р., "наш" сказал Ирику, что он может его забирать. И Ирик меня забрал, взяв на себя всю ответственность за эту и дальнейшие отлучки и отпадения от родной стаи. Теперь коллективу и всему его руководству, включая парторга Толика, уже ничего не оставалось, как только безмерно за меня радоваться...

Пример подавала Анта Журавлева:

- Володя, Рашидов приехал! - восторженно сообщала она мне и добавляла, он такой милый!..

У Ирика было тонкое аристократическое лицо, и, что бывает на Востоке довольно редко, он изящно грассировал на всех известных ему языках. Он и был настоящим узбекским аристократом, принадлежа к одной из самых влиятельных в Ташкенте семей, и, хотя носил ту же фамилию, не был прямым родственником Первого секретаря Центрального комитета Компартии Узбекистана.

Японский, правда, он знал похуже или совсем не знал, но у него был свой переводчик-секретарь, составлявший обзоры японской прессы, потому что Ирик представлял в Токио одно из самых влиятельных московских изданий.

Но главным оказалось то, что в отпуске, из которого он только что вернулся, Ирик, несмотря на свои общесоюзные и мировые возможности, принял важнейшее и окончательное решение сворачивать свои зарубежные дела и возвращаться на Родину. Может быть, он предчувствовал создание независимой республики Узбекистан? Но именно тогда, в восемьдесят третьем, в Ташкенте для него готовилось рабочее место, завершалось строительство дома в старой, то есть узбекской, части обрусевшего города; там ждать его осталась жена с детьми, и Ирик всем своим существом был больше там, чем здесь. Возможно, принять такое решение ему помогли родственники, а родственники у него были очень сильные. То ли родная сестра Ирика была замужем за очень важным лицом, то ли сам Ирик был женат на родной сестре важного лица, близкого самому Шарафу Рашидову.

Может быть, потому, что на этот, последний период он оказался в Японии в полном одиночестве, к которому не привык, Р. стал для него не просто земляком и одноклассником, но родной душой. Несмотря на тридцатилетнюю разлуку. Или благодаря именно ей. Как будто не было промежутка: окончили школу и тут же встретились в Токио...

А для Р. в условиях трехэтажной дисциплины и четверочного самонадзирательства Ирик стал не просто гарантом личной свободы, но и прямым доказательством независимости судьбы.

И еще. По какому-то фантастическому совпадению как раз в это время Р., как помнит читатель, тоже затевал большие ташкентские игры, ведя дипломатические переговоры с тамошним министерством культуры и Академическим театром имени Хамзы Хаким-заде Ниязи и Георгием Александровичем Товстоноговым в надежде, что тот разрешит Р. поставить в Ташкенте большой русский спектакль.

Игры начались во время концертной поездки в Ташкент, которую я совершил незадолго до японских гастролей вместе с Аркадием Райкиным. То есть гастролировал в Ташкенте Райкин, а мы с Владиславом Стржельчиком поехали ему помогать. Нет, не так. В Ташкент Аркадий Исаакович поехал без своего театра, и ему нужны были паузы между выступлениями, потому что чувствовал он себя не очень хорошо. И вот в качестве пауз внутри его концерта поехали мы с Владиком. Но это выяснилось позже, а сначала нам сказали, что именно нас очень даже ждут в театре, и в самолете мы со Стржельчиком всю дорогу репетировали "Моцарта и Сальери", сочинение А.С. Пушкина.

А когда мы прилетели и я с утра сбегал в Ташкентский русский драматический театр имени Горького, в котором начинал свою актерскую карьеру, чтобы одолжить там два парика для образного обозначения Моцарта (я) и Сальери (Стржельчик), оказалось, что Ташкент с нетерпением ждет именно Аркадия Райкина, а мы с Владиком должны составить его антураж. За деньги, конечно. Хотя и честь была велика.

Таким образом, трагедия Пушкина "Моцарт и Сальери" вместе с париками, по выражению администратора поездки Рудика Фурмана, оказалась "не в жилу", и в итоге внутри райкинского концерта Владик, передав зрителям привет от Ленинграда, со звоном и пафосом читал другое сочинение А.С. Пушкина вступление к поэме "Медный всадник", потом мы с ним играли сцену Чацкого (я) и Репетилова (Стржельчик), и Владик, вторично появляясь на сцене, великолепно падал, неподражаемо отплевывался: "Тьфу, оплошал!.." - и, обнаружив меня, начинал сцену; а уж потом, в третьей паузе, я, в качестве старого ташкентца и выбившегося в люди земляка, по заказу Аркадия Исааковича читал свои стихи о театре, которые ему чем-то нравились.

Но все это было, повторяю, лишь в промежутках между титаническими монологами Райкина, чтобы дать ему отдышаться, потому что он чувствовал себя не очень хорошо, несмотря на ташкентскую весну и нежаркую погоду.

Райкина принимали как национального героя и первого космонавта одновременно, и весь город сошел от него с ума. Поэтому и нам со Стржельчиком досталась малая толика славы, и мы бывали на всех государственных и частных приемах, включая домашний обед у вечно молодой Тамары Ханум, с осмотром музейной коллекции ее многонациональных костюмов. Как я понял, этот обед со сладким бухарским пловом и десятью переменами блюд носил даже родственный характер, потому что в то далекое время сын Аркадия Исааковича Костя Райкин, если не ошибаюсь, был женат на одной из племянниц или внучек, а может быть, на внучатой племяннице самой Тамары Ханум.

Для молодых и несведущих подскажу, что Тамара Ханум с незапамятных времен была эстрадной звездой всесоюзного масштаба и прославилась, исполняя песни разных народностей в этнографически достоверных национальных костюмах. К моменту нашего визита в Ташкент она была почтенна, как римская матрона, и почитаема, как Великая Октябрьская революция, раскрепостившая восточную женщину вообще и Тамару Ханум в особенности.

Поэтому украдкой и доверительно нам указали на молодого бухарского милиционера в штатском, кажется, в чине сержанта, который был выписан в Ташкент в качестве "бойфренда" для вечно молодой Тамары Ханум. Он был невысокий, пухленький и хотя держался солидно и даже распорядительно, но на глаза не лез...

Так вот, во время этих триумфальных гастролей Райкина сама Тамара Ханум намекнула мне, не пора ли, мол, возвращаться домой, а министр культуры Узбекистана предложила как своему что-нибудь поставить в Академическом театре драмы имени Хамзы.

Поэтому я для Ирика и он для меня значили не только то, что значили сами по себе, и в наши отношения входило не только общее прошлое, но и то, что одному и другому мерещилось в светлом будущем.

Мы были корешками узбекской рассады, заброшенными судьбой на японские острова, чтобы встретиться и помечтать о том, какие новые побеги мы можем пустить там, откуда появились.

- Знаешь, Воль, - сказал Ирик в первый же вечер, - мы с женой решили в самом начале, что в любой загранке будем жить, как дома, и есть тоже, как дома... Моя мать была особенно щепетильна в приготовлении еды: все должно быть натурально и чисто...

Ирик готовил свой любимый steik на сковороде и был необыкновенно внимателен, подсыпая разные доли разных приправ, следя за процессом по часам и по запаху, потирая руки в предвкушении результата. Японской микроволновке это дело он не передоверял...

- Тут наши живут довольно обособленно, - продолжал он, - на первых порах было совсем тяжело... А тут мы попали на такое посольское собрание, где разбирали семью, которая кормит своих детей консервами...

- Это мне знакомо, - сказал я, - хотя мы, конечно, не дети...

- Вы в загранке от случая к случаю, - прощающе сказал Ирик, - а мы здесь живем. Так вот, эти ребята из Союза завезли несколько ящиков консервов и весь год бомбили бедных детей только ими... Конечно, дети заболели, их пришлось лечить, тут и выяснилось... Это на нас произвело такое жуткое впечатление!..

- А у нас был случай, - сказал я, - когда мы играли в Праге, в "Театре на Виноградах", а наш директор все речи перед чехами заканчивал текстом: "С глубоким славянским поклоном...". При этом он едва кивал головой, так что сам "глубокий славянский поклон" выглядел неубедительно...И вот дело идет к концу, и на последнем банкете один наш актер ему советует: "Геннадий Иванович, скажите так: с глубоким славянским поклоном "Театру на Виноградах" от "Театра на консервах".

- Смешно, - сказал Ирик и принял лекарство.

Я уже знал, что в Пакистане он заработал язву, а в Афганистане - орден.

- Вот мы с тобой в Ташкенте встретимся и там приготовим настоящий ош.

"Ош" по-узбекски значит "еда".

- Что ты принимаешь? - спросил я.

- Гастроинтестинал, - сказал Ирик. - Зачем тебе?

- Помогает? - спросил я.

- Вскрытие покажет, - сказал Ирик. - Вообще-то это хорошее лекарство, не химическое, а натуральное. Китайское. У тебя что, тоже язва?

- У меня - нет, - сказал я, - у отца...

- Язву нельзя долбать химией, - сказал он, - а то она при переменах воды опять открывается... Нет, все, теперь домой... Мне предлагали Англию, предлагали Париж... Хватит... Кстати, у японцев очень хорошие лекарства, имей это в виду... Там, у нас в верхах, любят японские...

- Да? - спросил я. - Какие?

- Гаммалон, ангинин...

- А это от чего? - спросил я.

- От склероза, - сказал Ирик и посмотрел на телефонный аппарат.

Съев steik, мы пошли гулять по вечернему Токио.

Респектабельные японцы делали зарядку у императорских прудов.

Самое интересное, что все они были страшно похожи на узбеков. Или Гога был прав, и это узбеки походили на японцев?

Однажды я прилетел в Ташкент, и университетский однокашник, окончивший узбекское отделение филфака и работавший в ЦК Компартии Узбекистана, спросил меня, не хочу ли я посмотреть на Ташкент из Старой Крепости. В Старую Крепость, как на военный объект, в мое время было не попасть, а теперь ее снесли и на этом месте воздвигли беломраморное здание ЦК. Я сказал, что хочу. Он заказал мне пропуск, и, поднявшись на третий этаж, я полюбовался на речку Анхор и ее берега с точки зрения Центрального Комитета Компартии Узбекистана.

- А где сидит Рашидов? - спросил я, имея в виду Первого секретаря, писателя и лауреата Государственной премии, автора романа "Сильнее бури" Шарафа Рашидова.

Однокашник, которого звали Адхамом, сказал:

- Рашидов - шестой этаж. Хочешь смотрет? - и, демонстрируя свое могущество, снял трубку. - Михаль Иванович, здрастуте, это Адхам Адхамов говорит... Исдес у нас гостях наш друг Владимир Ресептор, - от внезапного волнения его акцент усилился, - знаете, который универстет Ташкенте кончал, театральный тоже, Гамлета играл, тепер работает Лениграде, у Товстоногова... А, знаете!.. - Адхам радостно кивнул мне и выразительно поднял брови. - Вот, говорит, был бы здорова с шестой этаж СеКа Ташкент увидет!.. Можно это сделат для гостя, с вашево позваления?.. Харашо... Ожидаем... - Адхам прикрыл трубку другой ладонью и послал в мою сторону шепотом: - Это - помощник Рашидова, товарищ Косых Михаль Иванович, он другому телефону спросит охрана, мы с приемной Рашидова будем смотрет вид из окна... Да, да! Михаль Иванович, слушаю... Да... Да-а!.. Да-а-а!.. Счас?.. - Адхам потрясенно положил трубку и с недоверием посмотрел на меня. - Тебя, оказываесся, товарищ Рашидов хочет видет. Идем самому Рашидова...

Такого эффекта от своего лихого звонка Адхам явно не ожидал и всю аудиенцию томился в приемной.

Когда Р. вошел в кабинет Рашидова, тот, сидя за длинным столом для совещаний, цветными карандашами подчеркивал что-то в многостраничном тексте и поздоровался не прежде, чем Р. осознал всю степень его огромной занятости и государственной ответственности. Р. приветствовал его бодрым тоном неисправимого оптимиста и баловня судьбы.

- Доклад пленуме готовлю, - буднично объяснил Рашидов и показал, где Р. может сесть. С указанного места Р. увидел, как он то красным, то синим карандашом подчеркивает в тексте цифры и цитаты.

- Сечас Нишанов подойдет, секретар по идеологии, - сказал Рашидов и, оторвавшись от своего труда, посмотрел на Р. Очевидно, встреча с представителем искусства должна была по протоколу протекать в присутствии главного партийного идеолога.

- Ну, как жизнь, - запросто спросил Рашидов, - как работа?

Р. не понял, задан ли вопрос по существу или из восточной вежливости, и в ответе был предельно краток.

- Очень хорошо, Шараф Рашидович, спасибо.

И спросил:

- А у вас на литературу время остается?

Этим Р., очевидно, хотел подчеркнуть, что видит в Рашидове прежде всего человека искусства, а уж потом - государственного деятеля. Его романа Р., конечно, не читал, но не станет же он спрашивать о романе... Гнусную лесть Рашидов, видимо, оценил и с глубоким вздохом ответил:

- Сожалению, сожалению...

Р. не стал выражать ему сочувствия и переменил тему:

- Какой у вас вид из окна, Шараф Рашидович! - сказал он.

Рашидов посмотрел в окно, как бы оценивая пейзаж чужим взглядом, и скромно сказал:

- Да... Стараемся... Строим...

И спросил:

- Как вам Ташкент?

Р. сказал:

- Да, Шараф Рашидович, производит сильное впечатление... После землетрясения - другой город...

Тут вошел Нишанов, и Рашидов познакомил нас.

- Слышал, слышал, - сказал Нишанов и покровительственно улыбнулся.

Секретаря по идеологии Нишанова я хорошо знал по рассказам одной балерины из театра имени Алишера Навои, за которой он властно охотился, но которая почему-то отдавала предпочтение мне. Во всяком случае, в тот мой приезд. Но Нишанов не знал, что я о нем знаю, и держался как ни в чем не бывало. "Красивый мужик", - отметил я и подумал, что с балкона нашей общей знакомой, голубоглазой балерины из театра имени Алишера Навои, по странному стечению обстоятельств, как и Рашидов, обитающей на шестом этаже, Ташкент выглядел намного лучше, чем из широких окон Первого секретаря.

- Все-таки у нас вы не остались, - прервал мои размышления Рашидов. То ли это был упрек, то ли констатация факта.

- Шараф Рашидович, я же не мог работать в театре Хамзы. Я должен был работать в русском театре... И меня позвал к себе самый крупный режиссер страны - Товстоногов, можно ли было такую перспективу отвергать?.. В конце концов, я в его театре представляю все-таки Ташкент. И в Москве, и в Ленинграде знают, откуда я появился.

- Расскажите нам, как работает товарищ Товстоногов? - спросил Рашидов, и в его вопросе Р. послышался оттенок настоящего интереса.

Тут, забыв о времени, Р. увлекся и стал рассказывать, какой это замечательный режиссер, и как творчески применяет он систему Станиславского и его метод действенного анализа, и в каких зарубежных поездках театр побывал, и как много он успел почерпнуть за эти годы. Впрочем, он не забыл добавить, что многому научился именно в Ташкентском театральном институте, где тоже творчески применяют систему Станиславского, и какой это прекрасный институт, не говоря уже о Среднеазиатском университете.

Рашидов слушал внимательно, время от времени переглядывась с Нишановым. Здесь творилась легенда о встрече бывшего ташкентца с самим Шарафом Рашидовым, которую деятели культуры скоро будут передавать из уст в уста. И, выдержав паузу, он сказал:

- И все-таки, когда было землетрясение, вас с нами не было.

Это был уже явный упрек, если не обвинение. Стало быть, из любви к Шарафу Рашидовичу Р. должен был отказаться от ленинградской перспективы и стоически ждать будущего землетрясения.

А если бы он уехал из Ташкента после землетрясения, он поступил бы патриотичней?

- Ну, знаете, Шараф Рашидович, - сказал Р., не затягивая паузы, землетрясение, к несчастью, никто не мог предсказать, не только я, но даже и вы, признайтесь!..

Ответ, видимо, его удовлетворил как признанием высоты его положения, так и констатацией независимости природы, и Рашидов усмехнулся.

- Это вы правильно заметили, - сказал он, глядя на Нишанова, и, подумав еще, диктующим тоном начал формулировать:

- Если кто-нибуд будет вас упрекат, вы никого не слушайте. Ты - наш. Мы считаем тебя нашим полномочным представителем Ленинграде. Недаром вы бываете Ташкенте, не забываете нас. Приезжайте еще, что-нибудь сделайте для нас. Мы будем вам помогат, - и, посмотрев на Нишанова, закончил: - Передайте от нас привет товарищу Товстоногову.

Нишанов, с видом глубокого удовлетворения, кивал в такт словам Первого секретаря. Решение, как всегда, было мудрым, политически глубоким и единственно верным.

Когда Р. вышел в приемную, Адхам Адхамов, сняв с запястья часы и вытянув руку вперед, держал их перед глазами на ладони. Глуховатым и полным значения голосом, не отрывая взгляда от стрелок, он зафиксировал:

- Сорок восим.

Затем он глубоко заглянул Р. в глаза и, снова сверившись с часами, повторил:

- Сорок восим минут ты был у товарища Рашидова.

И, обернувшись к помощнику и показывая ему свои часы, в третий раз потрясенно повторил неслыханную цифру:

- Сорок!.. Восим!.. Минут!..

17

Думаю, это случилось ближе к отъезду в Осаку, скорее всего в начале буднего дня, когда цеха, руководство и актеры, позавтракав за счет фирмы, рванулись из "Сателлита" по своим сугубым делам, а бдительность дежурных энтузиастов в гостинице явно притупилась. Его расчет оказался по-военному точен.

Не знаю, встречал ли он ее внизу или она сама поднялась на шестой этаж и постучалась в игрушечный номер, знаю одно: чайная церемония держалась в секрете. И то верно: зачем гусей дразнить?..

От взаимной вежливости и полного смущения можно было с ума сойти, а гортанный клекот закипающей в кружке воды, звяканье чашек в тесноте, тихие вздохи и случайные касанья, не глядя, - все сливалось в необыкновенную и новую музыку, которую создавал невидимый дирижер.

Пауз выходило больше, чем реплик, потому что единственное, чего хотелось, это побыть наедине, и, не доверяя до конца ни себе, ни гостье, он все-таки решился...

Печенье было ленинградское и сахар тоже...

Вздор! Вздор!..

Вовсе он не раздевал ее, вовсе не разглядывал и не разглаживал с нежностью тоненькой шеи, смуглых плеч, покатых шафранных грудок с раскосыми сосками, а тем более всю ее ладную восточную плоть!.. Нет и нет!.. И узкие бедра, и глубокий зрачок прячущегося пупка, и прохладные гладкоствольные ножки с упругими ступнями, и тишайший ласковый кустик, укрывающий плотное лоно - все это японское счастье и чудо всего лишь тайно воображалось ему!..

Лишь изредка он решался коротко взглянуть на ее гладкую черную головку, на чистый лоб, а еще реже в сияющие черные глаза. Ему хотелось сказать "Дорогая, дорогая" и услышать в ответ что-то незнакомое, утешительное и хоть на миг спасающее от привычного одиночества, но он только молчал и улыбался. Слишком она была чиста и недоступна в свои восемнадцать, а он - слишком осторожен и мудр в свои пятьдесят семь, чтобы решиться на что-то большее, чем чайная церемония в отеле...

- Благодарю, благодарю вас, сенсей! - говорила она, кланяясь ему, и эти ее сложенные перед грудью ладошки и привычные короткие грациозные поклоны просто восхищали его.

И все-таки, все же...

Чем церемоннее был чайный дуэт, тем неслучайней и бесцеремоннее росло в них обоих простое и ясное желание. Несмотря на большую разницу в возрасте. А может быть, именно благодаря ей.

Страсть и нежность - вот что чувствовал он, я знаю...

А она испытывала трепет и жажду...

Семен Ефимович Розенцвейг пил чай с печеньем и задыхался, а юная Иосико так и не сделала ни глотка...

Он уже любил ее, молча и безнадежно, и, кажется, навсегда, словно от имени всего своего древнего и исстрадавшегося народа, не дающего прав своим мужчинам ронять семя в чуждое лоно. И так же молча она откликалась ему, чувствуя за спиной дыхание другого, не менее древнего мира, который налагал на нее свои запреты.

"Будьте благословенны и обнимите друг друга!" - сказал бы я им, если бы знал о тайном свиданье, но я еще ничего не знал, а они не могли догадаться, что с чайными чашками в руках уже перешли границу моих авторских владений.

Вздор, вздор, что удавшиеся герои ведут себя своевольно и вопреки родительским желаниям!.. Это автор, достигнув высшей степени любви, разрешает им делать что угодно! И, почуяв негласное разрешение, они, как японские дети, принимаются расти без отказов и наказаний. А все их ослушанья, и уходы, и вольная жизнь вне отцовских пределов чреваты болью и знаньем, и запоздалым раскаяньем, и скорбным возвращением блудных скитальцев к родительским стопам...

Моя вина, что не успел вмешаться, и вместо любой другой безделушки она подарила ему часы. Откуда ей было узнать, как не от меня, о том, что счастливые часов не наблюдают?..

Иосико подарила Семену часы, на которые он стал смотреть все время, и Большой драматический театр прослышал об этом подарке...

А когда Семен Ефимович, стесняясь, представил однажды артиста Р. своей Иосико, тот, недолго думая, разразился легкомысленным монологом о Розенцвейге, какой, мол, это замечательный человек, и великий композитор, и какой, не в пример другим, воин и мужчина!..

- Приезжайте в Ленинград, Иосико, - пел артист, не зная, как глубоко вбирает юная японка эти слова, - мы покажем вам спектакли Достоевского и Блока, вы услышите музыку Розенцвейга и увидите небо в алмазах!..

В "Ревизоре" рольку, или, скорее, эпизод, Степана Ивановича Коробкина, "отставного чиновника" и "почетного гражданина в городе" должен был сыграть Юра Демич. Именно это назначение и позволило включить его в список едущих, так как ни в одной из четырех классических пьес Юра занят не был. И вот, в порядке поощрения за заслуги в современном репертуаре, ему дали роль Коробкина и взяли на японские острова.

Но Юра начал пить еще в самолете, продолжил в поезде, развернулся на теплоходе "Хабаровск", а в Японии его сначала вообще не было видно. Чтобы отыскать Демича, завтруппой Оля Марлатова звонила завкостюмерной Тане Рудановой, потому что Таня и Андрюша Толубеев, сойдясь с Юрой "на почве консервов" - их "дортуары" в "Сателлите" шли подряд, - по-товарищески старались его как-то прикрыть. Кстати, они же первыми нашли и навели остальных на токийский магазин русской книги, и эту их безусловную заслугу я просил бы читателя отметить...

Какие у Демича были внутренние причины для питья, судить не берусь, но перед репетицией "Ревизора" в театре "Кокурицу Гокидзё" он в голубых тапочках заходил за ширму и, чтобы снять стресс, глотал валерьянку. Но валерьянка не помогла: к роли покойного Миши Иванова Юра отнесся халатно, к вводу был не готов, так что Коробкина у него тут же отняли и отдали Валере Караваеву, тому самому артисту, который вместо меня заменил заболевшего Гришу Гая в спектакле "Амадей".

Разумеется, здесь не было его капризного умысла, все вышло как-то само собой. И Юра, конечно, смутился: во имя Коробкина был проделан неблизкий путь до самого Хондо, но, если не ошибаюсь, за сорок дней исторических гастролей по Японии он на сцену так и не вышел, а если ошибаюсь, то вышел, но без имени и без слов.

Легко представить, как обиделся и рассердился Гога...

Еще в Ленинграде директор Суханов, стоя рядом с Товстоноговым, бросил мне реплику:

- Что, "пристегнули" вас к Демичу?

Я переспросил:

- К Демичу?..

- Разве вам не сказали?..

- Нет... Или я прозевал...

- Скажут, - успокоил меня директор.

Гога мгновенно отреагировал:

- Слава Богу, что не меня... Если бы меня к нему "пристегнули", я бы испортил все отношения.

Смысл реплики, в общем, понятен и, если подумать, не обиден: отношения все-таки хороши, но их не хотят подвергать лишнему испытанию.

Однако тут как на грех Юра "загудел" и подвел Гогу, не говоря уже о покойном Мише Иванове и гоголевском Степане Коробкине.

Родился Юра на Колыме, где с тридцать седьмого по пятьдесят седьмой год отбывал свой срок его отец, прекрасный актер Александр Иванович Демич. По доносу артиста-парторга, имени которого я не знаю, Александра Ивановича взяли в Москве прямо из Ермоловского театра, и первые восемь лет в магаданских рудниках он видел одно черное небо. Однажды был почти мертв и оказался в мертвецкой, но очнулся, выполз и выжил, а позже попал в лагерь, где отбывала свой срок артистка Урусова из того же Ермоловского. Урусова оказалась здесь потому, что отказалась подписать донос того же парторга на того же Александра Ивановича Демича.

Из лагеря его стали привозить и приводить под конвоем в магаданский театр, где он играл главные роли, а знаменитый впоследствии Георгий Жженов был всего лишь "на выходах", а потом Демич-старший стал приходить на работу уже без конвоя.

Даже в шестьдесят лет Александр Иванович был необыкновенно силен и спортивен, легко делал сальто и был способен выстоять в любой драке. Известен случай, когда на него напали трое хулиганов, и Демич, как говорится, с пол-удара положил двоих, а третий убежал с криком: "Это я, Александр Иваныч, простите, не узнал!". После освобождения его снова звали в Москву, в театр имени Ермоловой, но Демич-старший отказался, потому что там все еще процветал упомянутый артист-парторг: Александр Иванович побоялся, что может его убить. Поэтому из Магадана он уехал сначала в Казань, а потом - в Самару, где Юра окончил студию при театре и сыграл свои первые роли. Туда, смотреть его Гамлета, Товстоногов откомандировал Дину Шварц.

Демич-младший легко вписался в труппу, но был нетерпелив, нервен и, видимо, донимал Мэтра открытыми требованиями. Однажды он в сердцах швырнул заявление об уходе, но после драматической сцены в кабинете Мастера, где, по словам Дины, Юра плакал, а Гога дрогнул и пообещал ему повышение зарплаты и звание, Демич-младший заявление забрал.

В тот момент артист Р. поставил себе в пример поведение артиста Д.: "Вот как надо биться за свое положение!". Но себя не переделаешь, и в трудных случаях Р. по-прежнему замыкался в себе и отдалялся от Гоги.

Что касается Юры, то иногда казалось, что ему просто нравится роль бесшабашного гуляки или беспутного гения, навеянная, может быть, отчасти образом любимого отца, отчасти рассказами о Паше Луспекаеве, хотя все, кто знал самого Пашу, эту роль оставляли за ним одним и ни в какие сравнения не входили.

У Юры Демича, судя по репликам той же Дины, были какие-то сильные покровители в Москве. Они и помогли ему переехать в столицу, когда на спектакле "Амадей", где Стржельчик играл Сальери, а Демич - Моцарта, разразился скандал и отношения с Гогой стали невосстановимы.

Оглядываясь на короткие и малозначащие разговоры с Юрой, на его роли и романы, возникавшие на наших глазах, я думаю не о грехе пьянства и женолюбия, а о какой-то внутренней трагедии, которой он не мог поделиться ни с кем.

Кроме Гамлета и Моцарта (Д. сыграл у Шеффера, а Р. - у Пушкина) позже возникло еще одно приближающее обстоятельство. Отец Юры, Александр Иванович, переехавший вслед за сыном из Самары в Ленинград, поменяв трехкомнатную квартиру на Волжской набережной на питерскую коммуналку, был похоронен на театральном участке Северного кладбища в Парголово в ближайшем соседстве с общим участком, где упокоились отец и мать артиста Р., тоже в свое время переехавшие в Питер вслед за своим сыном.

Утром того дня, когда должна была состояться токийская премьера "Ревизора", мы шли по какой-то скромной улице, и Владик Стржельчик рассказывал о приеме у посла, на котором были четверо: Гога, Кирилл, Лебедев и он. Стриж снова был не в духе, его возмущало и то, что похожий на японца Павлов не знал, на сколько дней мы приехали, и то, какую выпивку на приеме давали, и как подавалась эта выпивка, а особенно то, что четырех сувенирных ручек не хватило на четверых, и послу пришлось во второй раз посылать за ручками, после чего хватило уже на каждого.

Рассказы Владика о любой чепухе всегда были очень эмоциональны и зажигательны, потому что он был прирожденным артистом и должен был играть, играть, а "Амадея" не привезли, и за все сорок дней на островах у него были только "Мещане", два или три спектакля, черт знает что!.. Вот он и проигрывал в сердцах любую японскую ситуацию.

Навстречу нам показалась веселая процессия пожилых японцев, над которыми реял национальный флаг: желтый кружок - восходящее солнце. Люди шли посреди улицы, таща на плечах нарядную пагодку, и радовались жизни. Старушки в скромных кимоно с наслаждением били в бубны; старик наяривал на каких-то клавикордах, висящих у него на шее и вовсе не похожих на аккордеон; в такт веселым шагам он еще посвистывал в сладкоструйный свисток. В толпе гремели погремушки, нежничали флейты, а большой барабан был украшен красными цветами и скрывал маленького барабанщика.

Среди шествия, на которое мы смотрели как на спектакль, кружилось несколько актеров-мужчин, отдавшихся женскому танцу, и благодарные зрительницы, подбегая, совали им деньги - за пояс или за пазуху. Один из удачников, видимо для примера, показывал нам две толстые пачки по сто иен.

Шествие смахивало на узбекскую свадьбу, с карнаем, зурнами и дарением денег, только молодых не было заметно, и, наверное, поэтому никто из нас даже не подумал совать свои иены за японские пазухи...

А когда веселое шествие миновало, наша компания - Стриж, Волков и мы с Розенцвейгом - оказались у старинного буддийского храма, в котором готовились похороны.

Приняв нас за американцев, один из "белых воротничков" объяснил по-английски, что хоронят человека дворянского звания, который всю жизнь прослужил в крупной туристической компании, и вот, снискав заслуженное уважение сослуживцев и родственников, скончался, завещав часть денег своему храму...

У входа в дом Будды цветы и зеленые камни составляли печальную икебану, в центре которой бил родник с "народной водой". Это значило, что вода - общая, и за нее не нужно платить. И мы попили "народной воды" из медных черпачков с длинными ручками. Когда много ходишь пешком, хочется пить.

Сцену чтения хлестаковского письма Товстоногов посвятил памяти Мейерхольда. Он сам об этом не раз говорил и решал ее отчасти как цитату из знаменитого мейерхольдовского "Ревизора". И костюмы шились по эскизам Мстислава Добужинского, сделанным для спектакля погибшего Мастера. Но прежде чем продолжить мейерхольдовскую тему, позволю себе небольшое костюмное отступление.

Читатель, никогда не бывший за кулисами и ни разу не вдыхавший сладковатый нафталиново-пыльный запашок большого театрального гардероба, должен простить автора за скромное разъяснение, относящееся к производству спектакля и платяной психологии. Каждый висящий на распялке костюм, независимо от степени изношенности, вместе с именем своего создателя - художника приобретает еще одно и, может быть, главное имя - носителя, то есть артиста, с коего снимали мерку, коего два, а то и три раза отправляли в мастерскую подгонять, подрубать и приталивать, коего, наконец, торжественно облачали и вместе с костюмом выводили на специальный просмотр накануне генеральных репетиций и мероприятий с начальством и публикой.

Поэтому зеленый фрачный мундир со вставкой песочного цвета на груди и оттопыренными проволокой фалдами, в котором его носитель отчасти напоминал кузнечика, должен по праву и до конца своих дней называться костюмом Добужинского-Лёскина. А в связи с тем, что к моменту японских гастролей артист Боря Лёскин успел эмигрировать в Америку, мундир по нем тосковал и ждал несбыточной встречи.

Это люди думали, кого бы внедрить в зеленый фрачный мундир с песочною вставкою, а сам он до последней петли и пуговицы хранил собачью верность отчаянному хозяину, мыкающему первое горе в равнодушных Штатах...

Костюм Коробкина, сшитый на покойного Мишу Иванова, Юре Демичу в сотрудничестве отказал. Он никак не предвидел в своем дорогом носителе ни укрепления грудных мышц, ни расширения бедер, ни горделивого вытягивания вверх, и потому, категорически протестуя против Демича, был вынужден в тоске отойти к другому невольнику. Демич же обязывался на японских островах исполнить роль Коробкина как раз в характерном фрачном мундире Добужинского-Лёскина, который был нами представлен выше и хотя бы по своим внешним параметрам Юру принимал. И автор не исключает того, что, помимо субъективных моментов, относящихся лично к Юре Демичу, сама судьба противилась тому, чтобы ивановский Коробкин и коробкинский текст исходили изнутри того костюма, в котором артист Лёскин был призван не говорить, а молчать...

Нетрудно также вообразить, какие муки испытывал костюм Хлестакова, сшитый на Олега Борисова, когда его хозяин оказался отставленным от роли, а играющий костюм Басилашвили от долгого употребления поизносился. Тогда борисовский костюм стали натягивать на другого Олега, и сюртуки пришлось пороть по швам, выпускать, надтачивать, а главное, заставлять делать вид, что так и нужно и все хорошо...

То же самое ужасное чувство, только чуть раньше, одолевало кожаный костюм принца Гарри, сшитый на Рецептера.

- Вам очень идет этот костюм, - сказал Товстоногов на просмотре, а после генеральной репетиции эту близость прекратил. И когда Олег Борисов замусолил и обтрепал свой кожаный колет и сапоги, тут-то и вспомнили о свежем наряде Рецептера, разлученного с ролью, и стали его как второй ладить на Олега: обузили, обкорнали и так далее, и тому прочее, вообразите себе такую трагикомедию...

Иное дело, если хозяин сам берет свой костюм из спектакля в спектакль.

Вот Сережа Юрский затеял вывести в "Ревизоре" Осипа в том же сюртуке, который он надевал как Чацкий. Не берусь судить, испытал ли смущение носитель, но "чацкому" сюртуку, особенно в первое время, было очень даже неловко...

А тот, второй сюртук, который был шит на Чацкого-Рецептера, кажется, по рукам не пошел и, по словам Татьяны Рудановой, вон там, в третьем ряду, так и висит с вышитым на подкладке цветною ниткою первым слогом смешного имени: "Рец.".

Но, может быть, самые мучительные испытания прошел черный сюртук князя Мышкина, который был заказан при возобновлении "Идиота" по мерке самого Смоктуновского, потому что, полюбив богоугодного Иннокентия, он всегда маялся, попадая на чужие плечи - то к Юрскому в "Беспокойную старость", то к Волкову в "Третью стражу", то к Ивченке в "Смерть Тарелкина"...

Впрочем, есть у нас и последний, потрясающий душу пример. Несказанные, танталовы, адовы муки пришлись на долю ревнивого сюртука из "Варваров", который вместе с Владиславом Стржельчиком покорял публику ролью аристократа Цыганова, а когда "Варвары", с отъездом Дорониной в Москву, сошли, был привлечен Стржельчиком на сенаторскую роль в "Правду, ничего, кроме правды". И только ближайшие соседи по вешалке могут рассказать, что сделалось со славным Славиным сюртуком, когда его разжаловали выручать Кирилла Лаврова в плебейской роли доктора Астрова...

Мейерхольда Гога, по-моему, просто обожал и со студенческих лет видел в нем своего кумира. Он по многу раз смотрел мейерхольдовские спектакли, а однажды случайно проник в театр Красной армии, где высшее авиационное начальство, впоследствии погубленное так же, как его любимый Мастер, обсуждало спектакли Всеволода Эмильевича.

Обсуждение, как запомнилось Гоге, происходило в тот самый день, когда вышла "Правда" с разгромной статьей "Сумбур вместо музыки", где упоминалась также и греховная "мейерхольдовщина". Это было началом смертельной атаки, но ни Мейерхольд, ни Гога этого еще не знали, и очкастый, худой и носатый студент с Трифоновки в присутствии множества вояк со шпалами и ромбами в петлицах и самого обсуждаемого выступил с существенным замечанием в его защиту.

Гогино замечание заключалось в том, что следует различать мейерхольдовщину без кавычек, как революционное направление в искусстве современной режиссуры, и "мейерхольдовщину" в кавычках, то есть извращение его уроков, пустое эпигонство и бездарное подражание Мастеру.

И когда обсуждение закончилось, Всеволод Эмильевич обратил внимание на умного студента и, пожав ему руку, сказал несколько благодарных и одобрительных слов. Кажется, он даже задал Гоге вопрос о его педагогах и о том, что он сейчас делает...

Во второй и последний раз они встретились в ВТО, и в малой коричневой тетради автора со слов Гоги записана прозвучавшая при этой встрече реплика:

- Как ваше "Горе от ума"?

Но как ни понуждал бедный автор беспамятного артиста Р., тот, хоть убей, не мог вспомнить - Товстоногов ли это спрашивал у Мейерхольда или Мейерхольд у Товстоногова. И поскольку оба они, хотя и в разное время, ставили великую комедию Грибоедова, то читатель имеет возможность по своему усмотрению отдать эту реплику любому из них.

Если бы не страшные гонения, которым подвергся Мейерхольд, и не ужасная гибель его и отца Товстоногова в роковые тридцатые годы, наверное, Гога проявлял бы свое восхищение более уверенно и откровенно. Но жаба всеобщего страха и официальный курс советского театра со всеобщим равнением на гибнущий МХАТ и систему К.С. Станиславского внесли свои коррективы в становление нашего Гоги, и, как случается в истории искусства, от сочетания двух несовместимостей возник "парадокс Товстоногова", который позволил ему избежать крайностей и совместить уроки мхатовской правдивости с мейерхольдовским чувством сценической формы.

Помреж толкнул меня на сцену театра "Кокурицу Гокидзё": и Бессловесный вошел в дом Сквозник-Дмухановского.

Тут артист Р. и дал волю всему идиотизму, на который он был способен, и опять оказалось, что в этом плане он способен на многое.

Господин Бессловесный выходил прекрасным человеком и, конечно, понимал, что достоин счастья не меньше, чем любой из собравшихся, включая и самого Антона Антоновича. Он понимал, что при нынешнем раскладе с таким умом и почерком мог бы занять любую государственную должность, прежде всего почтмейстера; но нет, нет, он выше служебной ревности, и пусть все останутся при своем, растут в чинах и будут счастливы!.. И даже если его не разглядят и не оценят в родном городке, Бог справедлив и видит, что дворянин Бессловесный, хоть и беден, но честен, и любит свой народ, и готов ему послужить, даже не имея чина и звания.

О, господин Бессловесный был патриот и торжествовал вместе с семьей городничего. Боже и Господи сил, какого светлого будущего ждал он для всей России, как возносился в мечтах!.. А по причине врожденного женолюбия, - разве оно помеха патриотизму? нет и еще раз нет! - как обжигал он страстными глазами обнаженные плечи собравшихся дам!..

И съесть, и выпить он был готов, если бы дали, так ведь не дали. И пусть, пусть, не в этом счастье, он все равно, все равно...

- Уважаемые господа! - молча кричал он. - Не могу передать вам, какое это счастие быть дураком и знать свое дурацкое место! Какая всеобщая любовь и общественное признание станут изливаться на вас со всех сторон от благодарных современников, как только вы проявите себя действительным дураком! В сияющем нимбе вашей дурацкой светлости им покажется, что каждый из них поумней, а значит, и одаренней от Господа Бога, и в их душах настанет мир и покой, потому что они достойнее... Какое же это благодеяние - показать счастливыми окружающих вас!.. Братья мои по разуму, светлейшие дураки! Будьте такими, как есть, не верьте случайностям лестных предложений, откажитесь от карьеры, которая погубит ваше здоровье и репутацию, будьте здесь, со мной, в самой близости к русской земле и великому народу, беззлобно наблюдающему за дурацкими перемещениями должностных лиц!.. Я люблю вас, люблю, как самого себя, и, глядя в японское зеркало, не могу наглядеться на эту дурацкую физиономию!..

Нет, никто кроме коллеги-артиста не поймет этого восторга, а за ним и самого вдохновения, переселяющего тебя в другое время, новое пространство и не известное прежде лицо, которое вдруг - ни от чего - почему-то знаешь, слушаешь и пестуешь как самого себя!..

Тут и случается под чужими колосниками известная странность, и наверху, в черном небе, сдвигается крышка, и дырявится крыша, и едет незнамо куда, и столп верхнего света упирается в твое темя, и тело теплеет, и, сам не свой под живой ладонью Господа, становишься честным проводником диктующей воли.

О, тогда все равно, все равно, принц ли Гамлет снова является в мир, или Ванька-дурак Хлестаков, или господин Бессловесный собственною персоною!..

Так что учтите, учтите, читатель, что весь наш скарб, гардероб, реквизит, все раны плоти и самолюбия, пустые надежды, праздная болтовня и пакеты с консервными банками, весь домашний сор и гастрольный мусор, и трижды проклятый быт столько раз бывали опровергнуты, сколько раз выходил на сцену вдохновляемый ролью артист...

Бывает, бывает, знаете...

Особенно в виду Фудзиямы...

18

Виталий Константинович Иллич, в костюме которого на японских островах сама судьба и лично Г.А. Товстоногов обязали меня выходить безымянным гостем в "Ревизоре", был не только умен, но и красив, и хорошо сложен, отчего наши женщины между собой называли его "Марчелло", сравнивая с самим Мастрояни. По манере поведения Иллич казался человеком флегматичным и даже степенным. На самом же деле в нем жил скрытый темперамент и, что особенно важно, притаенный и проявляющийся на полном покое юмор.

Как-то, еще до прихода в БДТ Г.А. Товстоногова, в театре готовили постановку пьесы И. Прута "Тихий океан" о суровой службе советских подводников, терпящих бедствие на дне океана. Офицеров подлодки играли Стржельчик, Иванов, Иллич, а ставил спектакль режиссер Альтус.

Поскольку в лодке кончался кислород, артистам, и прежде всего Виталию Илличу, казалось естественным играть некую заторможенность людей, испытывающих кислородное голодание. Но темперамент режиссера перехлестывал вялое течение подводного действия. Он взбежал на сцену и стал вдохновенно показывать всем, и прежде всего Виталию Илличу, как именно следует играть.

- Вот так, - приговаривал режиссер Альтус, увлекая исполнителей личным примером, - так... и так!.. Понял, Виталий?.. Ты должен сделать это так!..

На что Иллич, сводя на нет творческие усилия постановщика, совершенно невозмутимо ответил:

- Можно так, а можно и иначе.

- Только так! - не помня себя от ярости, на весь театр закричал обиженный режиссер...

Я понимаю, что выражение "можно так, а можно и иначе" совершенно банально и представляет собой общее место, но именно в театре, при неизбежной диктатуре режиссера, оно приобретает чуть ли не бунтарский смысл. Видимо, поэтому реплика Иллича сделалась крылатой и стала передаваться из уст в уста, и даже из поколения в поколение. Если актеры хотели заявить о своем несогласии с режиссерским решением или подвергали его сомнению, они повторяли репризу. И в разговорах между собою пользовались ею как своеобразным паролем. Стоило раздумчиво и несколько флегматично произнести: "Можно так, а можно и иначе", и казавшаяся сложной ситуация парадоксально упрощалась. Часто, демонстрируя свое свободомыслие и независимость суждений, большедрамовцы, как заговорщики, намекали друг другу:

- Можно так, а можно и иначе.

Наследуя традиции актерского цеха, и Р. не раз пользовался "парадоксом Иллича". В конце концов, он учил широте художественных воззрений, звал к мирному сосуществованию враждующих театральных систем, наконец, наводил на мысль о будущем театральном рае, в котором никто никого не угнетает, не топчет и не ест...

Однажды, во время гастролей в Нижнем Новгороде, в то время еще Горьком, Иллича поселили в гостинице рядом с Ниной Алексеевной Ольхиной, неувядающей красавицей и неизменной героиней Больдрамта. Те, кто хоть раз видел Ольхину на сцене или смотрел фильмы-спектакли с ее участием, например, "Разлом" или "Лису и виноград", не могли не обратить внимания на ее роскошный, сильный, с потрясающими низами и волшебными фиоритурами голос и дивную классически театральную манеру придавать любой фразе романтическую приподнятость и выразительную звучность. Такие голоса знатоки по праву называют "орган". И этим своим органным голосом Нина Ольхина часто разговаривала по телефону с оставшимся в Ленинграде мужем, человеком образцового терпения и кротости.

- Витюня! Ты не можешь себе представить, - выпевала она, - какой здесь вид из окна! Я говорю с тобой и смотрю прямо на Волгу, ты представляешь!.. А какая стоит погода, Витюня!.. Боже мой!.. Как жаль, что тебя нет с нами!..

Поскольку Виктор Зиновьевич находился действительно далеко от города Горького, Нина Алексеевна все повышала свое божественное контральто, передавая художественные впечатления так, что вместе с дорогим ленинградским абонентом ее слышала и вся гостиница "Волга".

- Витюня! Милый! Ах!.. Какое красивое лето! И - представь - начинается нижегородская ярмарка! Может быть, ты все-таки приедешь к нам, Витюня?

Не выдержав оркестровой сцены, Иллич постучался к Ольхиной и сказал:

- Нина, подумай, стоит ли так надрываться, когда можно и по телефону поговорить?..

И эта фраза, несколько видоизменившись, тоже стала крылатой: "Стоит ли надрываться, - говорили мы друг другу, - когда можно и по телефону поговорить?".

Иллич был учеником знаменитого худрука Александринки Л. Вивьена и еще до войны заслужил одобрение старших коллег, сыграв в дипломном спектакле роль Егора Булычева. По окончании института он был принят в труппу своего учителя, получил броневую отсрочку и вместе с александринцами отбыл по эвакуации в Новосибирск.

Когда театр вернулся в Ленинград, Н.С. Рашевская, руководившая в то время Большим драматическим, пригласила Иллича к себе на солидное положение и роли социальных героев. Его внешнее спокойствие, отсутствие суетной экспансивности и философская уверенность в своей правоте соответствовали, по-видимому, тогдашним представлениям о положительном герое. Иллич успел сыграть Синцова во "Врагах" и Власа в "Дачниках" Горького, когда художественным руководителем в БДТ пришел Гога.

Событие это сильно и глубоко повлияло на множество судеб, но здесь мы ограничимся лишь общими обстоятельствами.

Как острили тогдашние шутники, Большой драматический театр был награжден сразу "двумя Георгиями", потому что вместе с Георгием Товстоноговым назначили и нового директора, которого звали Георгий Коркин. Конечно, он не снискал такой славы, как Гога, но хорошо запомнился многим старожилам.

В каноническую легенду "прихода" непременно включают две реплики: первого секретаря Ленинградского обкома партии Фрола Козлова в адрес Товстоногова:

- Возьмешь БДТ - я тебя в городе главным дирижером сделаю.

И самого Гоги в адрес общего собрания коллектива, сумевшего проглотить не одного худрука:

- Имейте в виду: я - несъедобен!

Свое заявление новый худрук немедленно подкрепил увольнением группы из тринадцати объявленных ненужными артистов, один из которых тут же наложил на себя руки. Разумеется, приказы издавал другой Георгий, директор, но это не меняло сути дела.

Возникшая из множества слухов и свидетельств легенда варьирует число уволенных - "двадцать восемь", "тридцать четыре" и т.д., - доводя нас до цифр гипертрофированных и даже патологических, превышающих самое штатное расписание театра, и удваивая количество самоубийств. Однако автору оказывается совершенно довольно числа, наименьшего из названных, которое известно как чертова дюжина, и имени того отчаянного, который покончил с собой, узнав о своем увольнении. По странному стечению обстоятельств и его тоже звали Георгием, а фамилия его была - Петровский...

Попав на гражданскую войну пятнадцати лет от роду, случайно или добровольно, Георгий Петровский успел послужить писарем в каком-то белом штабе, о чем неукоснительно сообщал во всех своих советских анкетах.

Говорят, Георгий Павлович был артист суховатый, а человек милый и отличался такой приверженностью к искусству грима, что в конце концов стал преподавать этот предмет в студии Больдрамта.

Коллеги замечали, что он всегда приходил задолго до них и, устроившись перед зеркалом, с помощью париков, наклеек и краски старался изменить свое лицо, добиваясь при этом полной неузнаваемости.

Об этой странной манере лучше и проще других сказал в сердцах шекспировский Гамлет в переводе Бориса Пастернака: "Бог дал вам одно лицо, а вам надо непременно завести другое...". Правда, это относилось к Офелии и мотивы для изменения лица у Петровского были, очевидно, иные, чем у бедной дочери Полония, но это не отменяет странного сходства...

С одной стороны, человек пишет о себе опасную правду в анкете, а с другой - пытается скрыться и стать кем-то другим...

Когда Петровскому сообщили об увольнении, он, придя домой, попытался зарезаться, и ему как-то удалось перерезать собственную глотку, но неудача преследовала его, и, по первому разу, врачи успели Георгия Павловича спасти... И уж после ненужного спасения он подготовил как следует веревку и повесился наверняка.

Ужас, испытанный оставшимися в труппе, коснулся самых именитых и даже неприкасаемых, что уж говорить об артистах среднего положения или скромниках второй категории.

Не знаю, повлияла ли воспитательная атмосфера страха на актерские возможности Виталия Иллича или он был понижен в ранге априорно, но положение его изменилось, и он не стал бороться за прежние права. Может быть, именно эта его нерасположенность к борьбе и молчаливая терпеливость повлияли на установление между ним и Товстоноговым приязненных отношений. Помог и случай, безусловно, заслуживающий того, чтобы отразиться в нашей летописи.

Он произошел на репетиции "Гибели эскадры" Корнейчука, которую Гога прежде ставил в театре Ленинского комсомола, а к очередной революционной дате решил возобновить в БДТ.

В знаменитой сцене прощания с кораблем Виталий Иллич играл черноморца, уносящего с собой клетку с канарейкой.

Мастер построил сцену так, что каждый из уходящих получил сольный выход из центрального трюма и чуть ли не минуту сценического времени лицом к залу, чтобы зритель видел одно за другим десять, а то и больше одинаково молчаливых и трагических, но по-человечески разных прощаний с родным домом, каким для каждого моряка является его корабль.

Сцена шла без слов, под звуки торжественного марша "Прощание славянки" в исполнении живого оркестра духовых инструментов.

Не знаю, что еще, кроме мощного дарования Георгия Товстоногова, подвигло всех участников так сильно и глубоко играть сцену и какие чувства теснили их души в кульминационный момент последнего расставания, но допускаю условно, что перед глазами Виталия Иллича, например, могли возникнуть и те тринадцать прощаний, которые у него на глазах пережили его товарищи, навеки покидая свой театр по приказу нового капитана. Каждого из них он хорошо знал и мог глубоко понять, потому что театр для артиста, как корабль для моряка, - родной дом...

Истории советского драматического искусства эти безымянные неинтересны, в отличие от славной когорты товстоноговского театра, но, воспитанные русской литературой с ее классическим вниманием к маленькому человеку, мы на мгновение склоним головы перед их братской могилой...

Итак, во время одной из репетиций "Гибели эскадры" в театре присутствовал и проводил свою тотальную проверку М.О. Фурай, известный во всех театрах и концертных организациях инспектор обкома профсоюзов по охране труда и технике безопасности. Маленького роста, лысовато-седой или, скорее, седовато-лысый носатый человечек с тихим голосом и скромными манерами, Михаил Осипович, и сам ставший вскоре одной из городских театральных легенд, умел навести панику на всех, чью работу он проверял, потому что, стоя на страже трудящегося человека, он никогда взяток не брал и предлагаемую водку не пил...

Я не знаю, как это могло случиться, но матрос, выходящий из люка непосредственно перед Илличем, неся на плече тяжелый станковый пулемет "максим", не то от полноты чувств, не то с бодуна уронил этот самый "максим" прямо на голову Виталию...

Номер вполне мог стать смертельным, и Виталий действительно на миг потерял сознание, но все же опомнился и, белый, как полотно, самоотверженно довел до конца эпизод с канарейкой.

Михаил Осипович Фурай насторожился и по горячим следам стал проводить служебное расследование, надеясь найти виноватых. Но допрошенный с пристрастием Виталий Константинович Иллич сумел убедить его, что ничуть не пострадал, хотя его заявления не соответствовали правде жизни...

Товстоногов оценил этот поступок как проявление подлинного театрального патриотизма и актерского мужества и стал еще больше уважать нашего героя.

В "Третьей страже" Капралова и Туманова Илличу, как обычно, досталась роль человека немногословного и сдержанного. Если не ошибаюсь, это был не то дядька, не то телохранитель знаменитого Саввы Морозова, которого играл Копелян. Телохранитель был горцем, может быть, даже чеченцем, и роль обязывала Иллича участвовать во всех морозовских сценах. Если от Ефима Копеляна требовалось проявление необузданного русского темперамента, то от Виталия Иллича - по контрасту - ждали кавказской скрытности и внешней невозмутимости.

Однажды, выйдя со сцены, Иллич встретил за кулисами жену Копеляна, Людмилу Макарову, не занятую в этом спектакле.

- Люся, ты видела, как я играл? - строго спросил ее Виталий.

- Нет, - ответила Люся, - я только что пришла.

- Ты много потеряла, - сказал Иллич, глядя поверх ее головы, - я сейчас на сцене просто неистовствовал, - сказал Иллич, которого никто, нигде и никогда в таком качестве не видел.

Об этом случае напомнил мне Вадим Голиков, и в поисках подробностей я переспросил Макарову.

- Он сказал: "свирепствовал", - уточнила Люся.

Она владела достоверностью факта, а Вадим пересказал новорожденную байку. И если я отдаю предпочтение редакции Голикова, то не потому, что факту предпочитаю вымысел. Просто слово "неистовствовал" в этом ряду нравится мне больше.

Бывал Иллич и за границей, в том числе с "Ревизором", и за портовым городом Гамбургом записан еще один его знаменитый случай, который нельзя пропустить.

Не зная других языков, кроме русского, и доброхотно принимая систему, согласно которой в чужой стране за все отвечает кто-нибудь другой - старший ли "четверки" или хотя бы сосед по номеру, - Виталий во всем полагался на других. Вот и теперь, решив поспать перед спектаклем, он твердо надеялся на то, что не останется без попутчика.

Разбуженный послушным будильником, он вовремя поднялся, принял душ, побрился, выпил чаю, перекусил на дорогу и собрался идти на спектакль.

Он толкнулся в дверь, но она не открывалась. Хитрый заграничный замок, казалось, нарочно прятал тайну своей защелки и не поддавался Илличу, отрезая его от внешнего мира.

Что делать?.. Виталий стал деликатно стучаться изнутри номера:

- Жора!.. Валерий!.. Юзеф!.. Иван Матвеевич!.. - посылал он в замочную скважину, которой как будто даже и не было в плотной, идеально беленной и наглухо закрытой двери. Время, между тем, приближалось к "явке": за 45 минут до начала подписи сегодняшних исполнителей на специальном листе с нынешней датой и именами действующих лиц должны убедить помощника режиссера в том, что все на месте и спектакль начнется вовремя.

Иллич стал стучать громче и взывать о помощи все тревожней, но, очевидно, наши ушли на спектакль, а службы гамбургской гостиницы тщательно соблюдали закон неприкосновенности приватной жизни, и никто на внутренний стук не реагировал...

Он стал звонить по телефону, но на той стороне трубку снимал один и тот же служащий коммутатора, не понимавший или делавший вид, что не понимает простого русского языка...

Виталий смотрел на часы и с ужасом убеждался, что начинает опаздывать не только к "явке", но и к самому спектаклю. Это становилось похоже на дурной сон. Спросите любого артиста, какие кошмары мучат его во сне, и он вам ответит: "Забыл текст!" или "Опоздал на спектакль!..".

Кошмар... Кошмар наяву!..

Иллич попытался высадить проклятую дверь с разбега - ничуть не бывало!

Отчаянье его достигло предела: он подводил родной коллектив в условиях повышенно ответственных зарубежных гастролей. И, собрав воедино все мужество и все знакомые немецкие слова, Виталий в последний раз снял телефонную трубку и в ответ на равнодушную абракадабру служащего коммутатора безумно возопил:

- Айн, цвай, драй, SOS!!!

И еще, и еще раз то же самое, потому что номер, ставший его тюрьмой, значился как 123-й, и первые три цифры немецкого счета обозначились наконец в его воспаленном мозгу...

Тут пришли с ключами полоумные смотрители, освободили Иллича из плена и отпустили с Богом играть бессловесного гостя в "Ревизоре".

Стоит ли говорить, что "Айн, цвай, драй, SOS!!!" - тоже стало крылатым выражением и вошло в анналы нашей истории.

Сердечная симпатия, которую питал к Виталию Константиновичу Илличу Георгий Александрович Товстоногов, росла и проявлялась не один раз. На гастролях худрук, бывало, захаживал в номер Иллича, чтобы потолковать с ним о жизни, обсудить удачные покупки и даже посетовать на превратности судьбы.

Однажды, по сообщению очевидца, Гога показал Илличу четыре клетчатые кепки, счастливо купленные им сегодня в фирменном шляпном магазине. Примеряя их одну за другой у зеркала, Мастер предлагал Виталию последовать его примеру и советовал купить в том же салоне хотя бы один феноменально скроенный и предельно элегантный головной убор.

- Понимаете, Виталий, - сетовал Гога, всматриваясь в свое отражение то под одним, то под другим козырьком, - я очень люблю клетчатые кепки, а Нателла возмущается моей расточительностью. "Зачем тебе целых четыре кепки?.." А я ей отвечаю: "Они мне нравятся, все четыре!.. И я хочу купить все кепки, которые мне нравятся!..". По-моему, женщина должна понимать такие вещи!..

- Действительно, - вдумчиво согласился Виталий, - почему не воспользоваться случаем и не купить четыре?.. Всего по одной кепке на четыре времени года... Вам придется носить одну кепку целых три месяца...

- Это убедительно, - сказал Гога, на мгновение оставив зеркало и повернувшись всем корпусом к Виталию.

Тогда Виталий сказал:

- Почему, в конце концов, не позволить себе даже каприз?..

- Вот именно! - жарко подхватил Гога. - В конце концов, эти деньги я честно заработал!..

И, надев напоследок самую яркую из кепок, Товстоногов попрощался с Илличем за руку и, ободренный поддержкой, пошел к себе.

Поэтому я был глубоко убежден, что исключение Иллича из японского состава не доставило удовольствия нашему Мэтру.

Тем большая ответственность ложилась на меня.

Вынужденный заменить Иллича в "Ревизоре", я оказывался в трудном положении. Если с той или с другой, конечно, приблизительной степенью успеха можно было попытаться заменить артиста в роли г. Бессловесного, то заменить человека в поездке ни при каких обстоятельствах было невозможно. То бескорыстное равновесие, которого достигли в отношениях между собой Иллич и Товстоногов, оказывалось мне совершенно недоступно. В отличие от Виталия, который не претендовал ни на крупные роли, ни, тем более, на режиссерские работы, я всегда надеялся на что-то большее по отношению к тому, что у меня было, и этой своей незамаскированной надеждой по-человечески Илличу явно уступал...

Вот и сейчас, будь я хотя бы театроведом, я бы мог описать роли Иллича и, сделав его актерский портрет, оказать ему лучшую услугу, но я не театровед, а лишь временный наполнитель его костюма в спектакле "Ревизор" и, набрасывая этот кустарный рисунок, надеюсь на его великодушное прощение...

Прежде у Иллича была жена, которую звали Инной и которая удачно работала зубным врачом. А позже они разошлись, и от фигуры Виталия, такой, в сущности, близкой мне по фактуре, что на меня совершенно впору пришелся его родной костюм, стало веять еще большим одиночеством, чем прежде.

По истечении времени он вышел на пенсию и появляться в театре почти перестал.

Умер он от рака, а поскольку газеты об этом не известили и никто не позвонил, на проводах Виталия Иллича я не был.

19

На всю Японию Зину Шарко "пристегнули" к Ивану Матвеевичу Пa'льму.

Харa'ктерный артист небольшого роста, с кавалерийской походочкой и шамкающей манерой речи, он шамкал и причмокивал, кажется, не от природного недостатка дикции, а от горячего усердия и давнего навыка играть стариков. Это настолько вошло у него в привычку, что, несмотря на почтенный возраст, Пальму пребывал в постоянном убеждении, что все его герои по-прежнему старше его самого.

Однажды Товстоногов остановил репетицию и, обратившись к нему, сказал:

- Иван Матвеевич! По-моему, настал тот самый момент, когда вы можете перестать играть возраст!..

Р. казалось, что из тьмы сыгранных Пальму ролей он особенно любил роль деда Щукаря; Лебедев играл ее в театре, а Пальму - в концертах, которые Матвеич обожал до полной самозабвенности: где угодно, когда угодно и за любой гонорар; можно и "шефский", давайте!..

Он пришел в студию БДТ в 1936 году. Рыжий, вечно торопящийся, Ваня казался моложе своих восемнадцати, как и много позже казался моложе своих восьмидесяти. Он все еще куда-то спешил и говорил так быстро, что эпизоды его жизни мелькали в рассказе, как на ускоренной кинопленке.

Отец его был финном, а мать - русской, и до Отечественной войны Иван Матвеевич считался финном, а после победы решил, что теперь им завоевано право писать в своем паспорте "русский".

В первый раз его призвали в тридцать девятом. Борис Бабочкин, худрук БДТ, дошел до самого Мерецкова, чтобы Пальму как человека, очень театру нужного, от службы освободить. Но Кирилл Афанасьевич Мерецков, тот самый, в лицо которого несколько позже мочился сталинский следователь, навстречу Бабочкину не пошел, сославшись на суровый приказ самого товарища Сталина.

- Всех финнов мы заберем, - сказал Мерецков, и Пальму был мобилизован в специальный финский корпус, который формировали накануне зимней кампании 39-го года. В тот раз Красной Армии от белофиннов крепко досталось.

Нетрудно догадаться, что, в соответствии со сталинской национальной политикой, наш герой был поставлен перед жестокой необходимостью всю жизнь, особенно смолоду, когда он считался финном, во что бы то ни стало и всеми средствами доказывать свою беспредельную преданность советской власти.

В 155-м дивизионе 378-го гаубичного полка специального финского корпуса комсомолец Пальму служил помощником политрука, отвоевывая у белофиннов волость Уусикиркко, остров Равансари, речку Ваммельйоки, деревню Метсакюля и другие места, которые были тут же отданы русским переселенцам. Их названия стали соответственно меняться. В этих благословенных местах, забывающих свои финские имена, мы проводим порой свои вольные дни, например, в театральном Доме творчества в поселке Молодежный или в санатории под названием "Черная речка".

В сороковом году Пальму вернулся в театр, а в сорок первом, уже с другим худруком, Львом Рудником, выехал на гастроли в Ашхабад, откуда Больдрамту предстоял переезд в Баку.

Как всегда на рысях, Ваня бежал по чужой улице, как вдруг навстречу ему Лев Рудник, представительный, между прочим, мужчина, и как раз с той самой красавицей артисткой Зинаидой Карповой, которую Товстоногов беспощадно уволил за выпивку, едва успев прийти в БДТ...

И вот Рудник останавливает Ивана и, глядя ему в глаза, произносит эти исторические слова:

- Ваня!.. Война!..

С каким трудом добирались из Баку в Ленинград - рассказ отдельный. Но тридцатого сентября 1941 года последним эшелоном из Ленинграда Большой драматический был эвакуирован в город Вятку, и уже в Вятке Ваню мобилизовали во второй раз.

Служил он в красноармейском ансамбле Третьего Украинского фронта и с помощью острейшей сатиры и взрывного юмора, исполняя, к примеру, "Мы бежали русский край, айн, цвай, драй..." или под аккомпанемент баяна "Барон фон дер Пшик наелся русский шпик", создал колоритный образ неунывающего бойца Рукояткина... Да, да, автор текста сочинил грамотно: "Барон фон дер Пшик отведать русский шпиг..." и т.д., но Ваня пел так, как переиначило популярную песню народное сознание.

Путь ансамбля пролегал от Северного Донца, через всю Украину, Кривой Рог, Одессу, Констанцу и Болгарию до самой столицы Австрии Вены.

На одном штабном совещании полковник соседнего фронта приглашает как-то полковника Третьего Украинского, то есть Ваниного:

- Приходи к нам на концерт, у нас Штепсель с Тарапунькой будут выступать.

А наш полковник ему отвечает:

- Лучше ты к нам приходи, у нас самих есть Пальма-Рукояткин...

Тут, конечно, и орден, и медали, и долгожданное возвращение в сорок шестом в Большой драматический имени Максима Горького...

Иван Матвеевич прославился уже на первых зарубежных гастролях БДТ, которые состоялись за двадцать лет до описываемых нами японских событий в братской социалистической республике Болгарии.

Как вышло?

Грандиозный правительственный обед, в сопровождении концерта выдающихся исполнителей, закатил коллективу Первый секретарь Болгарской компартии товарищ Тодор Живков, и этот его выразительный жест послужил примером и указанием для болгарских регионов.

Идущую "сверху" протокольную обязанность хозяева сердечно топили в ракии и "Плиске", не говоря уже о волшебных болгарских винах.

По правде сказать, все мы, а не только Иван Матвеевич, сильно разбаловались, успев привыкнуть к хмельным рекам и ломящимся столам.

Как вдруг один из болгарских городов вышел из общей шеренги и дал нам понять, что здесь "кина", т.е. банкета, не будет...

Постигшее всех разочарование с детской непосредственностью выразил именно Ваня. Приняв горделивую позу и отставив кавалерийскую ножку, с требовательной и капризной интонацией принца крови он спросил:

- А чем они это объясняют?..

Все грохнули, узнав в Иване Матвеевиче самих себя, и его крылатая фраза вошла в общий обиход на многие годы: плоха ли гостиница, завтраком ли почему-то не кормят, малы ли суточные и любые другие неудобства Большой драматический встречал славной фразой: "А чем они это объясняют?", автором которой был не кто иной, как Иван Матвеевич Пальму...

Со своей женой он прожил 59 лет, до самой ее смерти, и гордился неординарной для женщины прокурорской профессией супруги. И сын их пошел по юридической линии - сначала таможенник, потом адвокат. В такой симметрической позиции - между адвокатом и прокурором - Иван Матвеевич мог всегда чувствовать себя, с одной стороны, защищенным, а с другой - готовым к нападению, и обрадовался, когда внучка тоже поступила на юридический...

Неудивительно, что человеку с такой биографией, к тому же старому члену партии, в Японии доверили руководство четверкой, в которую входила трудновоспитуемая Зинаида Шарко.

- Зина, - сказал он ей со всей строгостью в один из бездельных токийских дней, - ты почему ходишь одна? Почему нарушаешь?..

- А я языки знаю, - нашлась Зинаида.

- Какие? - удивился Иван Матвеевич.

- Немецкий. И французский, - сказала Зина. Главное было не задумываться и отвечать быстро.

- Откуда? - потрясся Пальму. Он не мог представить в своей подопечной такого языкознания.

- Из театрального института, - твердо отвечала Шарко. - Нам же преподавали!

Факта преподавания иностранных языков в театральном институте Иван Матвеевич опровергнуть не мог.

- Да? - переспросил он. - Ну, все равно, ты должна ходить в своей четверке.

- Хорошо, Иван Матвеевич, - сказала непослушная Зина, - я поняла...

Через несколько дней в два часа по полуночи Иван Матвеевич постучался к своей подопечной по личному вопросу. Запахнув кимоно, Зина впустила его, обратив внимание на рукопись, которую держал в руках взволнованный коллега.

- Послушай, Зина, - сказал Пальму конфиденциально-интимным тоном, - тут в Японии некоторые покупают камушки. Мне попался один такой... Красненький... Ну как он называется?.. Ну, этот... У нас еще режиссер был такой... Агамирзян... Рубен Агамирзян... Ага!.. Вот!.. Рубин, камешек рубин!..

- Да, - авторитетно подтвердила Зина, - есть такой режиссер. И камешек такой есть.

- Но ведь этот рубин стоит столько иен, что на них можно купить... - и Иван Матвеевич передал Зине рукописный перечень предметов, равных по цене одному рубину.

Оказалось, что за те же иены можно приобрести роскошный видеомагнитофон с телевизором и обширным "прикладом", или три гигантские стереосистемы, или тридцать пар модельных туфель, или двести пар "красоток", как выразился обуреваемый сомнениями автор расчетной записки.

- Кроссовок, Иван Матвеевич? - переспросила Зина.

- Ну, да, - со вздохом сказал он.

Подсчеты велись скрупулезно и отняли у Пальму много сил.

- Так в чем же проблема, Иван Матвеевич? - снова спросила Зина.

- Так не стоит, наверное, этот рубин покупать, если столько красоток! воскликнул в отчаянье бессонный Пальму.

Загрузка...