- Я не знаю, Иван Матвеевич, - сдержанно сказала Зина, - это уж вы все-таки решите сами.

- Да? - спросил он и, собравшись с силами, подытожил: - Ну, ладно, я решу... Но только очень тебя прошу, Зина, ходи, как положено, ходи в четверке!..

- Будьте спокойны, Иван Матвеевич! - чарующим голосом сказала Зина.

После театрального института ученица легендарного Бориса Вольфовича Зона Зинаида Шарко попала в театр Атманаки.

Сейчас объясню. В те времена - начало пятидесятых - в составе империи "Ленконцерт" жили два таких коллектива. Театр Райкина позже обрел независимость, его помнят все, а театр Атманаки забыли.

Между тем так же, как Аркадий Исаакович, Лидия Георгиевна любила резкую смену костюмов, мгновенные перевоплощения и легко скользила от женских к мужским ролям, щеголяя разными очками, паричками, накладными носами и т.п. Основной ее стиль определялся парадной черной юбкой и черным смокингом с блестящими атласными отворотами.

Положив глаз на бойкую студентку, Атманаки сказала Зине:

- У меня ты получишь сразу восемь ролей, и мы объедем всю страну!

Коллектив приступал к работе над пьесой Владимира Полякова "Каждый день", а режиссером был приглашен лауреат Сталинской премии Георгий Товстоногов. С ним Зина была еще не знакома, но на восемь ролей и гастрольное турне клюнула.

Правда, профессор Зон успел порекомендовать ее в ТЮЗ, но Александр Александрович Брянцев сказал:

- Борис Вольфович, она же - Гулливер, что она будет делать в моем театре?

В действительности Зина не была настолько крупна. Очевидно, Брянцев имел в виду то, что артисты ТЮЗа, призванные всю жизнь играть пионеров и школьников, набирались на манер лилипутов.

На первых же репетициях в театре Атманаки Гога абсолютно Зину покорил и, оценив ее способности, пригласил на работу к себе, то есть в театр имени Ленинского комсомола. Он сказал:

- Вы мне понравились, потому что сразу берете быка за рога.

Тут, помимо творческого контакта, между ними пробежала еще одна тревожная искра, и, как, возможно, померещилось автору, начал исподволь развиваться роман, о котором до сих пор не известно читающей публике. Сама Зинаида Максимовна в воспоминаниях о Георгии Александровиче эту тему успешно обошла, и потому что всегда была благородно скромна, и оттого, что по сей день служит в театре его имени.

Прочтя рукопись ее воспоминаний, сестра Гоги Нателла (друзья и домашние всю жизнь называют ее Додо) спросила:

- А почему у тебя не было с ним романа?

- А почему ты думаешь, что его не было? - мгновенно отпарировала Зина.

И Додо переменила тему...

Конечно, автору хотелось бы на этой слабой основе дать волю своему разнузданному воображению и, опираясь на собственный опыт, изобразить свободными красками нечто возвышенно-нежное и драматически-тайное, но он не созрел для такого поступка.

Видимо, все впереди, там, где под вулканическим силуэтом вечной Фудзиямы кроется случайное пристанище и оживает новая отвага.

О, какие извержения могут обрушиться на нашу голову, любимый читатель! Какая лава двинется с горы!..

Первого апреля 2000 года на острове Хоккайдо уже пробудился вулкан Усу, и местных жителей пришлось отселять в срочном порядке...

Вернувшись в Ленинград из двухгодичных гастролей, Зина Шарко почему-то в "Ленком" к Товстоногову не пошла, а вступила в труппу Николая Акимова...

За пять лет в театре Ленсовета она сыграла много ролей у очередных режиссеров, но ни одной у самого руководителя.

- Николай Павлович, ведь вы меня любите, почему вы не занимаете меня в своих спектаклях? - спросила она напрямик, и так же напрямик он ответил:

- Если я скажу Гале Короткевич: "Стань на голову", она, не задумываясь, сделает это, а ты спросишь меня: "Почему?".

Таковы были неприемлемые здесь особенности школы Б.В. Зона, который, согласно факту и одновременно легенде, приезжал к самому К.С. Станиславскому и из первых рук воспринял знаменитую систему накануне смерти великого реформатора. А Зина была верной ученицей Зона и любила задавать режиссерам неудобные вопросы.

Павел Карлович Вейсбрем, горячась, подбрасывал ей лихие приспособления, надеясь на мгновенный результат.

- Понимаес, Зина, ты тюдная артистка, и у тебя в этой роли будет настоясий успех. Всякий раз, когда ты входис и выходис, ты поес: "Тореадор, смелее в бой, тореадор, тореадор...".

И он показывал, как она должна входить и выходить, бодро напевая знаменитую арию, маленький, пухлый и по-детски шепелявый.

- Ну, поняла?

- Поняла, - отвечала Зина.

- Умниса! Молодес! Иди попробуй! - командовал Вейсбрем, и Зина шла на сцену.

- "Тореадор, смелее в бой..." - начинала она.

- Нет, нет, нет! - кричал Павел Карлович. - Нисего подобного!.. Иди сюда!..

Зина спускалась в зал.

- Оказывается, ты не поняла. Я подбросил тебе тюдное приспособление. Слусай. Ты появляес-ся и поес: "То-ре-адор, смеле-е-е в бой!..". Вот о тём ресь!.. Теперь поняла?

- Кажется, поняла...

- Тогда иди, пробуй.

Зина поднималась на сцену.

- "То-ре-адор, смеле-е-е в бой!"

- Нет, нет, нет, нет! - кричал Павел Карлович. - Нисего не поняла!.. Сто это за актриса? - спрашивал он у помрежа. - Не мозет понять такую простую вессь! Иди сюда!

Зина спускалась в зал.

- Слусай, у кого ты утилась?

- У Зона.

- Ну, потему зе ты не понимаес таких простых вессей?.. Я дал тебе роскосное приспособление... "То-ре-адор, смеле-е-е в бой!.." Ну?.. Сто ты смотрис?..

- Не знаю, Павел Карлович, по-моему, я поняла...

- Тогда иди! Иди и сделай!

Зина шла на сцену.

- "То-ре-адор, смеле-е-е в бой!"

- Сто-о-оп! - кричал Павел Карлович в отчаянье. - Это узасно!.. Кто взял в театр эту актрису?.. Сто это такое?.. Совсем бестолковая!.. Иди сюда!

Зина спускалась в зал.

- Кто тебя взял в театр?

- Худсовет...

- Этот худсовет надо разогнать к тертовой матери!.. Хоросо... Ты мозес сыграть мне... люсду на сыпотьках?!

Автор не убежден, что правильно понял образ, в пылу репетиции родившийся у Павла Карловича: то ли "люсда", то ли "узда", то ли что-то третье, но именно "на цыпочках". Однако на этот раз Зина почему-то его поняла.

- Тореадор, смелее в бой, - чувственно запела она.

- Во-о-от! Вот-вот! - закричал довольный Павел Карлович. - То самое! Наконец я понял, как с тобой разговаривать!..

В тридцатые годы П.К. Вейсбрем нерасчетливо приехал из Парижа помогать строительству социализма в одной отдельно взятой стране. В лагерь он, по счастью, не попал, но, как и все остальные, до конца жизни расплачивался за наивность постоянным страхом. И все же ему удалось сохранить необыкновенную доброту и французскую легкость, чем он расположил многих, а особенно артистку БДТ Марию Александровну Призван-Соколову. Вместе с ней Павел Карлович создал домашний очаг, уютный и укрывающий. На стенах общего жилища расположились картины (по слухам, в доме был даже Модильяни), а у двери на страже хрупкого покоя нес нелегкую службу средневековый рыцарь, составленный из шлема с забралом, крепкого панциря, ручных и ножных лат и кольчужных перчаток...

Надежда Николаевна Бромлей репетировала с Зиной не только в театре, но и у себя дома, и даже дома, в халате, неизменно появлялась на людях в шляпке с вуалью. Беспощадные знатоки объясняли эту странность тем, что бывшая героиня Александринки жестоко облысела. Так это было или нет, но без шляпки и без вуали Надежду Николаевну уже невозможно было представить.

Когда-то она была неслыханно хороша, и вместе с Николаем Симоновым блистала в чеховской "Дуэли". В роли Надежды Федоровны на нее вожделенно смотрели не только все партнеры, но и все мужчины-зрители. А теперь, ставя ту же инсценировку в театре Ленсовета, Надежда Николаевна поручила свою роль Зине.

По признанию новой исполнительницы, роль ей не удалась настолько, что худсовет театра предложил Бромлей снять Шарко, на что она надменно ответила из-под вуали:

- Я сниму всех, кроме Зинаиды.

Тогда решили собрать городской худсовет в надежде на то, что этот авторитетный орган убедит непреклонную Надежду Николаевну.

В его состав входил и сам Гога, который счел за благо переговорить с Бромлей накануне просмотра. Товстоногов убеждал снять Зину с роли Надежды Федоровны, приводя логичные доводы и восторженно вспоминая триумф Бромлей и Симонова в Александринке.

- Зачем вы подвергаете актрису такому ужасу? - спрашивал он. - Городской худсовет будет заниматься только этим, и сор вынесут из избы.

На что Надежда Николаевна спросила:

- А вы видели когда-нибудь такую фигуру? Она же, как танагрская статуэтка!..

- Да, конечно, - начал Товстоногов, пытаясь возразить по существу вопроса, но Бромлей перебила его:

- А такие глаза вы когда-нибудь видели? Они же, как два моря!..

И Гоге было нечего возразить, потому что перед красотой Зинаиды Максимовны и убежденностью Надежды Николаевны его осторожная логика оказалась бессильна.

Позже моя героиня прочла, что в Индийском океане есть остров Танагра, на нем добывают камень танагр, из которого любил делать свои работы сам Бенвенутто Челлини. И во всех музеях мира можно встретить ту или другую танагрскую статуэтку как символ красоты и изящества.

Конечно, в споре с Бромлей Гога потерпел поражение, но это ничего не меняло для Зины. Роль у нее не получилась; к тому же никак не решался квартирный вопрос, и кочеванье по снятым углам начало портить ее золотой характер.

Однажды Сева Кузнецов, - он тоже работал тогда у Акимова, - подсказал Зине простой выход.

- Слушай, - сказал он, - что ты маешься без дома, без жилья?.. Выходи за Владимирова! Игорь на тебя так смотрит, а ты не обращаешь внимания!.. Все проблемы будут решены!

Так Зина Шарко обратила внимание на Игоря Владимирова и неожиданно для себя самой вышла за него замуж.

Через год или два, при встрече, глядя из-под вуали в морские глаза Зины Шарко, Надежда Николаевна Бромлей величаво спросила ее:

- Ну, как ваши авантюры?..

- Что вы, Надежда Николаевна, - испугалась Зинаида, - у меня муж, ребенок... Никаких авантюр...

- Значит, вы не Зина Шарко, - сказала Надежда Николаевна и пошла мимо нее своим путем.

Вопроса об авантюрах Зина испугалась не случайно, а потому, что ее муж, Игорь Петрович Владимиров, мужчина крупный, красивый и явно в себе уверенный, ревновал ее страстно, мнительно и много больше, чем она заслуживала. Прежде он служил актером в "Ленкоме", а теперь ставил знаменитые елочные представления в Выборгском Дворце культуры, пробивался к театральной режиссуре и, по-видимому, был в некоторой зависимости от Товстоногова.

И вот, приняв Большой драматический и собирая новую команду, Товстоногов поручил Владимирову работу режиссера-ассистента в своем спектакле "Когда цветет акация".

Нет ничего естественней того, что Игорь подумал при этом не только о себе, но и о своей жене и в разговоре с Мастером по поводу распределения ролей назвал кандидатуру Зинаиды.

И ничего особенного нет в том, что Мастер с этой идеей тут же согласился.

Так потекла ее служба в БДТ, а когда, не без Гогиного участия, Игорь был назначен главным в театр Ленсовета, Зина с ним уже расставалась.

Да, он был чрезмерно, неоправданно ревнив и держал жену в ежовых рукавицах. Но однажды она совершенно случайно напоролась на раскрытую записную книжку, в которой строгий супруг вел для памяти неизбежный при такой выдающейся внешности донжуанский список. "Леля, проводница, - читала Зина, Галя, официантка, Нина, машинистка..." И когда ревнивец упрекнул ее в очередной раз в мнимой неверности, высказывая необоснованные предположения и называя звонкие имена, Зина ответила ему в сердцах:

- Считай, что ты прав... Но учти, что из твоих трахтибидошек мог бы выйти третьесортный бордель, а из моих мужиков - лучший театр в Европе!..

С Борисом Вольфовичем Зоном Зина чаще всего встречалась именно в Летнем саду. Так вышло и на этот раз. Еще на первом курсе учитель велел ей выбрать какую-нибудь статую для этюда. И - надо же случиться такому совпадению! - они столкнулись прямо у Флоры, той самой, что пришлась по душе юной Зинаиде. Они поговорили об искусстве, и на вопрос о том, как идут дела, Зина ответила, что все хорошо.

- Знаешь, дорогая, - сказал Зон, - у меня в этом году намечается неплохой выпуск... Но на курсе есть одна девочка... чем-то напоминающая тебя... Конечно, не такая!.. Таких, как ты, вообще не бывает!.. Но девочка редкой одаренности, пожалуйста, обрати на нее внимание...

- А как ее зовут? - спросила Зина.

- Алиса Фрейндлих, - ответил Зон.

Именно к этой девочке и устремился вскоре Игорь Петрович Владимиров, чтобы создать новую семью и выстроить для Алисы репертуар театра Ленсовета.

А у Зины Шарко возник другой союз, и несколько счастливых лет она прожила с Сергеем Юрским. Вместе они сыграли Адама и Еву в "Божественной комедии" Штока, много других спектаклей и "капустников" и, может быть, больше сотни концертов. Уточнить эти цифры без всякого труда мог бы сам Сергей Юрьевич, потому что он по сей день с поразительной точностью ведет счет сыгранных им представлений и всегда мог сказать, какой нынче по счету "Генрих IV", "Беспокойная старость" или, допустим, творческий вечер...

И вот однажды, по старой студенческой привычке, Зина гуляет по Летнему саду, а навстречу ей - кто бы вы думали? - Верно, Борис Вольфович Зон.

- Здравствуй, Зина! - радостно говорит он.

- Здравствуйте, Борис Вольфович! - звонко отвечает Зина.

Они идут по аллее и рассуждают об актерском искусстве, и на вопрос о том, как ее дела, Зина опять отвечает: "Все хорошо". И как раз у статуи Флоры учитель ей говорит:

- Знаешь, Зиночка!.. В этом году намечается хороший выпуск, довольно сильный и ровный. И все-таки между ними есть одна девочка, чем-то напоминающая тебя... Нет, нет, конечно, не такая, как ты! Таких, как ты, вообще не бывает... Но что-то подсказывает мне, что она тоже будет прекрасной актрисой!..

- А как ее зовут? - спрашивает Шарко, и Зон отвечает Зине:

- Наташа Тенякова...

И надо же так случиться, что именно к Наташе Теняковой и устремился вскоре Сережа Юрский, чтобы создать новую семью и ставить свои спектакли именно с Наташей.

А Зина опять осталась одна и решила больше не выходить замуж.

Прошло еще несколько лет, и однажды на вечере памяти Зона они втроем вышли на сцену Дворца искусств имени Станиславского и сыграли сцену из "Трех сестер": Зина Шарко сыграла Ольгу, Алиса Фрейндлих - Машу, а Наташа Тенякова Ирину. По старшинству.

В тот вечер они нежно вспоминали дорогого Бориса Вольфовича и любили друг друга, как родные...

И вот Зина ходит по древней японской земле, то в четверке, а то и одна, и, выбирая сувениры родным и друзьям, думает, что бы такое особенное подарить Гоге на его семидесятилетие. Коллективный подарок - само собой, но что подарит любимому режиссеру именно она, Зинаида, это пока еще вопрос...

- Выпейте японского молочка, Иван Матвеич, - ласковым голосом предлагала Зина в ответ на очередной стук в дверь. - Удивительно вкусное молоко!..

- Нет, нет, что ты, я сыт, - категорически отказывался Пальму.

- Один стаканчик, - настаивала Шарко, - пожалуйста, Иван Матвеич!.. Попробуйте!..

- Что ты, Зинаида!.. Пей сама на здоровье!.. Тебе нужно!..

- Бутылка уже открыта, выпейте, не стесняйтесь!.. Ну!..

И Пальму наконец соглашался и пил японское молоко из Зининой бутылки, взяв с нее наперед честное слово, что она принимает его ответное приглашение и в Петербурге придет на полный обед в гости к Ивану Матвеевичу и его супруге, где они и отметят благополучное возвращение домой...

В национальный музей ходили всей стаей.

Сперва кимоно кимоно как полотна Пейзажи с дворцом и деревней и морем Река и мосты и дворы и деревья Холмы и кустарник и берег, и лодка Не джонка а лодка Китай за забором И желтое и голубое свеченье Неведомой жизни

музейной тревоги Нигде не унять ни в Москве ни в Киото А ритм изнутри помогает запомнить заполнить провал

и шафранного тела Стыдливый пожар, набеленные щеки И красные полураскрытые губы И все это на кимоно продолженье Рассказа кино окинава киото На белом шелку с поясами из шелка

Вот легкие праздники чуждой одежды И все это поочередно неспешно И сдержанно я бы накинул на плечи Твои как судьбу обнажив их сначала...

Ну да, конечно... Музеум... Ритмическая организация льстящего нам фона... Гармонизированный хаос японского бытия...

А там веера золотые как рыбы И рыбы с серебряными веерами И парус косой и гора Фудзияма...

Но в том-то и дело, что каждый из большой драматической стаи, каждый, бредущий мимо этнографической утвари, расписных ширм, самурайских клинков, посудных горок, медных горшков, фонарных светильников, приземистых столиков для чаепития и прочего антикварного запаса, - каждый из нашей большой драматической стаи сам представлял собой ветшающий экспонат на пути к музейной неподвижности и не догадывался об этом...

20

С первой репетиции "Розы и Креста" Р. предлагал всем участникам быть на виду и слушать не только свои, но и чужие сцены - ведь сперва у нас идет как бы застольная читка, а потом уже постепенно рождается спектакль... Но коллеги, что называется, забастовали, не желая изображать "живую декорацию" и быть в "антураже", так что пришлось им уступить.

А Гога, не сговариваясь с Р., взял да выволок всю команду не только на первый акт, но и после антракта, чтобы все слушали историю Бертрана и Гаэтана, и, повинуясь Мастеру, ребята вышли и расселись, как положено, сделав добрые, чуткие и понимающие лица...

Здесь сказывался феномен, который был знаком всем режиссерам, имевшим счастье (или несчастье) осуществлять свои партитуры в Большом драматическом при Гоге. Сознательно это происходило или бессознательно, но как бы этически безупречно ни держались артисты во время репетиций с "другими" режиссерами, стоило Гоге войти в зал, а тем более начать вмешиваться, как у всех возникал общий патриотический зуд, а с некоторыми случались настоящие припадки преданности.

Казалось бы, ну что особенного содержит реплика: "Да, да, конечно, Г.А., именно так я и думал!.." (артист А.)?.. Почти ничего, кроме остающегося недосказанным продолжения: "Но Р. заставил меня делать не так, как я думал, а ваш приход ставит все на свои места".

Или другая реприза, в исполнении артистки Б.: "Ах, вот оно что-о!.. Тогда - понятно!". Она переводится так: "До вашего прихода, Г.А., ничего нельзя было понять, а теперь все стало ясно".

Фраза же единомышленника В.: "Я понимаю вас, Г.А.!" изящно вычерчивала в воздухе сразу несколько вариантов, включающих и тот, который приветствовал бы полное устранение путающегося у всех под ногами самозванца Р...

Автор просит не воспринимать его самодеятельные "переводы" и толкования в качестве упреков закрепощенным обстоятельствами коллегам. Подобные фразы и реплики рождаются у них без всякого злого умысла и вылетают сами по себе как свидетельство изначальной и неискоренимой верности своему любимому режиссеру. Может быть, они содержат и тайный упрек в его адрес: "Зачем ты отдаешь нас в чужое пользование, когда мы хотим работать только с тобой?".

Давно замечено, что в природе всякого артиста наличествует женское начало, вне зависимости от его первичных (или вторичных?) половых признаков. И это не более чем объективный факт, вызванный тем, что не он выбирает, а так или иначе выбирают его. Поэтому всякий артист подсознательно ведет себя, как девушка на ярмарке невест...

Или как девятая жена в гареме...

Или - уж простите за такое сравнение - как последняя б... в бардаке.

Вот эти-то поляризующие нюансы, опять-таки вызванные судьбой и обстоятельствами, и следует принимать в расчет, имея в виду актерскую переменчивость.

У некоторых северных народов есть обычай, в соответствии с которым муж по закону гостеприимства радушно отдает жену на ночь приезжему. Такой эпизод содержится, например, в романе лауреата Сталинской премии Тихона Семушкина "Алитет уходит в горы".

Примерно то же самое происходит, когда главный режиссер театра отдает своих актеров во временное пользование "другому" - своему или заезжему.

И вот, - вообразите сцену, - входит муж и застает свою благоверную в некой позиции, вынужденно принимающей гостя. С одной стороны, выполняя мужнин приказ, она не может прервать творческого акта, а с другой - должна в то же время показать супругу, что любит только его...

Важное уточнение: сам Р., играющий в данном конкретном случае страдательную роль внештатного режиссера-постановщика, в качестве артиста вовсе не являлся исключением из общего правила, и автор не раз ловил его на кажущихся простительными и понятными, но явно нездоровых проявлениях гаремного патриотизма.

Ну, например, когда Гога появился в зале перед выпуском "Бедной Лизы" Н.М. Карамзина в постановке Марка Розовского, Р., забыв надменную барскую ленцу и глубокомысленную заторможенность, мгновенно оживился и рванул исполнять танцы и куплеты соблазнителя Эраста, как наскипидаренный, что было тут же отмечено впечатлительным Марком... Розовский-то пришлый, а Гога свой, и, главное Хозяин... Видно, от актерского рабства, хоть его стыдись, хоть им гордись, никуда не денешься, и никому не дано пройти все испытания, сохранив на лице печать невинности. Особенно трудно приходится настоящим мужикам...

Прекрасный московский артист на амплуа социальных героев Александр Александрович Ханов играл главные роли в театре Н.П. Охлопкова. Автор видел его в спектаклях "Аристократы" и "Гостинница "Астория"" и готов засвидетельствовать, что это был несомненный талант. Но именно ему, артисту Ханову, крупному и уверенному в себе мужчине, не обиженному ни судьбой, ни природой, ни почетным званием, принадлежит, по слухам, потрясающий афоризм: "Стыдно быть старым артистом...".

Представляете?

То есть, вообще-то, до определенного возраста, артистом быть еще, мол, куда ни шло, а уж если дошло до старости - беда, спасайся кто может...

Иные имеют право, конечно, тут же возразить, а некоторые даже и возразят в том смысле, что и в старости - не стыдно, и приведут в пример себя или другие исторические персоны, и будут, разумеется, правы. Почему? Да, во-первых, потому, что автор - не авторитет, а человек ошибающийся или, верней, ошибочный, о чем он - обратите внимание! - не устает повторять; а во-вторых, по известному школьному закону: исключения подтверждают правило...

Но задуматься тут, ей-богу, стоит! И даже тем, которые - исключения. Потому что стыд, судя по историческому опыту, лишним не бывает, и под его благодетельной краскою спаслась не одна душа...

Откровенно говоря, эти рассуждения выгоднее, конечно, вычеркнуть, дабы не оттолкнуть любезного читателя от великого театрального искусства вообще и актерской нации в частности. Если Р., вслед за артистом Хановым, стал стыдиться своей профессиональной принадлежности, это его собачье дело, вызванное то ли неудачливостью, то ли бездарностью, а может, тем и другим вместе. Если же он и в старости позволяет себе зарабатывать на хлеб актерским ремеслом, тогда речь идет уже о двурушничестве, т.е. полной душевной патологии.

Да, да, и еще раз да! Читатель догадался, и Р. действительно стыдно вдвойне, а от саморасстрела его останавливает лишь то, что это - тяжкий грех, и лишь во избежание тяжкого греха влачит он до сих пор свое гнусное существование, оскорбляющее патриотов актерской профессии.

Почему же автор этого не вычеркивает?.. Потому что, каким бы скромником он ни прикидывался, высокие примеры русской литературы не дают ему следовать соображениям корпоративной актерской выгоды. Истина, истина - вот что его влечет, полная правда и последняя откровенность перед другом-читателем, без которых после А.С. Пушкина, Н.В. Гоголя и Ф.М. Достоевского и браться за перо не моги!..

Единственное, что может сделать автор для бедного артиста Р., это дать ему выкрикнуть сквозь клетку своей ограниченности:

- Виват властителям дум и депутатам Балтики!.. Виват социальным героям и жертвам гражданственности!.. Браво комиссарам и бесприданницам, шмагам и субреткам, парторгам и травести!.. Брависсимо ветеранам гонимого скоморошества и инвалидам гастрольных путей!..

Слава - патриотам! Гип-гип-ура! Позор - отщепенцам! Ату, ату!.. За нашу победу, товарищи!..

Вы как хотите, автор же предпочитает водку Санкт-Петербургского завода "Ливиз", коей является бесстыдным патриотом, и в качестве примечания сообщает для несведующих названия сортов: "Охта", "Менделеев", "Санкт-Петербург", "Синопская", "Пятизвездочная", "Петр Великий", "Дипломат", "Победитель" и т.д. Хороши все без исключения, а стыдно должно быть одному московскому заводу "Кристалл".

Последнее, что тут можно добавить, это уточнение о мизансцене. В некоторых мизансценах действительно не ощущается вовсе никакого стыда.

Например, на корточках.

Не пробовали? Объясняю.

Когда Николай Константинович Черкасов разговаривал с Иосифом Виссарионовичем Сталиным о том, как ему играть Ивана Грозного, он всю беседу сидел рядом с Вождем на корточках и, скрывая таким образом свой высокий рост, смотрел на Учителя снизу вверх.

За эту мизансцену в Николая Константиновича мы камень не бросим, уж больно велика была степень риска, тут актерская игра могла стоить жизни. А то, что Сталин ему дачу в Комарово подарил, так это - пустяки, мелочовка, дешевая плата за великий талант, искреннюю любовь и живой страх...

Но что удивительно, точно так же, как Николай Черкасов, вел себя на наших репетициях артист X по отношению к Георгию Александровичу Товстоногову. Стоило Гоге подозвать его для замечания, он, вспорхнув, оказывался рядом и, умаляя свои габариты, тоже опускался на корточки... Вряд ли X в такие минуты вспоминал Николая Константиновича, а скорее всего, даже и не знал исторического примера. Но интуиция у него была надежная, и, не скрывая обожания, он тоже смотрел на нашего Учителя снизу вверх.

Некоторые свое обожание не демонстрировали и слушали Мастера, находя другие мизансцены и соблюдая внешние приличия, а он - нет, не скрывал.

И, судя по результату, правильно делал...

Имеется в виду не художественный результат, а житейский.

Стоит ли тут же обнародовать назидательный вывод?

Очевидно, стоит, потому что, несмотря на успехи гуманитарных наук и лозунг писателя Чехова о ежеминутном выдавливании из себя раба, у нас в актерском сословии, к сожалению, еще не все такие чеховеды и ревнители.

Значит, вывод.

Кто стыдится своего "невыдавленного" рабства, тот все равно раб и к тому же дурак.

А кто им гордится, тоже, конечно, раб, но зато - настоящий умница!..

Да, в любых обстоятельствах лучше терпеть, а не горячиться. В японских обстоятельствах - тем более.

Цветок лотоса - символ рая, и если такой красивый цветок, как лотос, растет в болоте, то человек должен стерпеть все. Вот японский ответ на вопрос Гамлета "Что благородней духом?", вот почему хотя бы в Японии нужно было учиться сносить и терпеть. Если мы вообще могли научиться чему-нибудь еще...

Но Слава Стржельчик не мог больше терпеть и страшно горячился. Особенно при мне. Кроме остального, нас связывала теперь сцена вербовки в обкомегоркоме и наш безрассудный отказ. "При народе" он еще как-то сдерживался, а тут мы чуток отстали от компании по пути из "Сателлита" на Акихабару, и он давал выход своему темпераменту. Каких-то вещей он вообще не мог терпеть.

- Хулиганство!.. Просто хулиганство! - объявил он и, таким образом обозначив тему, перешел к подробностям, которые я опускаю.

Тот, чьим поведением возмущался Слава, легкомысленно вышагивал впереди и даже не оглянулся. Во-первых, он никак не мог услышать ни рассказа, ни вывода, а во-вторых, те нравственные глубины, которые волновали Стржельчика, не были предметом его забот.

А Славу постоянно заботила актерская порядочность, чистоплотность и, конечно же, моральный климат в коллективе, театральном обществе, городе и во всей стране.

Он и прежде был настоящим гражданином, а, вступив в партию, принял свой поступок всерьез и стал посильно помогать людям уже не только по доброте душевной, как прежде, но и по долгу партийного гражданина.

Каким удовольствием было играть с ним в "Мещанах", когда монолог моего Петра упирался в стену его великолепного презренья.

- Мещанин! - припечатывал Тетерев-Стржельчик и добивал: -Бывший гражданином полчаса!..

И - с последним слогом - удар по клавишам!..

И - аплодисменты нам на пару!..

Правда, это он всегда играл хорошо, независимо от членства в партии.

Еще два года назад, в Буэнос-Айресе, Стриж рассказал мне на авеню Либертад мрачную историю о том, как первый секретарь обкомгоркома Гришка Романов, рассвирепев из-за Славиных проволочек, вызвал на ковер Володьку Вакуленко, предыдущего директора, и приказал ему в течение десяти дней оформить вступление Стржельчика в КПСС, иначе Вакуленке несдобровать. И выгнал его из кабинета. А когда бледный Вакула рассказал это нашим первым сюжетам, они все заволновались и стали сокрушенно кивать головами и делать сочувственные глаза, и все стали брать Стржельчика под руку и говорить: "Что делать, Слава, придется тебе вступать... Надо же подумать о театре!.. Если ты не вступишь, у театра будут большие непрятности. Ты же знаешь, какой злопамятный этот Гришка, как он преследовал Юрского и выжил, наконец, Сережку из города и из театра!.. Что делать, Слава, такие времена, тут уж не отвертеться, придется тебе вступать...". А когда он поддался на их уговоры, и Володька на рысях побежал оформлять его членство, и он, ради общего дела, все-таки вступил, те же сюжеты стали морщить носы и отворачиваться, как будто он вступил прямо в дерьмо и от него уже воняет...

А потом все стали за глаза мыть ему кости: мол, смотрите, и этот туда же, мало ему "народного СССР", он еще метит в депутаты горсовета и прочее, и прочее, и так далее... Трах-тибидох-тибидох-трам-там-там!.. Там... та...

Положение и впрямь получалось поганое: и партийцы не больно-то держали его за партийца, и беспартийцы перестали считать своим. Хоть и член, однако не стойкий. Хоть и поляк, но почти еврей. И это, несмотря на самого Гришку Романова и его принудительную рекомендацию... Полного доверия, которого Стриж, как никто другой, безусловно заслуживал, он и не мог добиться ни у тех, ни у других...

Мы стояли у "Зоомагазина", как раз на полпути от "Сателлита" до Акихабары, и смотрели на попугаев. Я здесь всегда застревал...

Серо-белый, изящный, с красным хохолком, был сердит и выкрикивал какие-то японские грубости.

Другой, чуть крупнее, совершенно белый, с желтым тюрбаном и красным клоунским пятном на щеке, наоборот, вроде всегда улыбался.

Нравился мне и зеленый, среднего роста упитанный попка, который постоянно что-то раскусывал красным клювом и пожевывал, показывая черный язык; и два огромных гладиатора с мощными хвостами и в пестрых доспехах; и попугайные лилипуты, тоже разноцветные и веселые, вечно свистящие и поющие, как будто они живут не в клетках, а в раю; и черный дрозд с розовым клювом и желтыми очками; и щемящие душу колибри, совершенные крохи, никогда прежде не виданные...

Но обезьяна на цепи, сероголовая и белолицая обезьяна с длинным хвостом, сильная и грациозная, как женщина-вамп в кровавой драме, белолицая японская красавица, следящая за ходом продаж, - вот кто покорил мое беспутное сердце...

Я думал, что Слава успокоился, но оказалось, что это был только разгон.

- А тот? - грозно спросил меня Стриж и показал головой на северо-запад. Ты-ы его-о не зна-аешь, - зловеще пропел он. - И я, оказывается, его не знал...

Мы уже отошли от "Зоо", но он снова меня остановил. - Володька, только ни-ко-му!.. Клянись!..

Мне стало неуютно, и я сказал:

- Если не доверяешь, я обойдусь...

- Доверяю, - глухо сказал он, и я понял, что тайна, от которой он жаждет освободиться, может его разорвать. - Он взял меня с собой на "Черную речку", на дачу... На "спец-дачу"... - И Слава сделал роскошную паузу, давая мне хотя бы отчасти вообразить себе "его" и "спецдачу". - Я спросил, куда мы едем, но он ничего не сказал... Он сказал: "Увидишь...". Встречали нас... такие... Коля... И Сережа... И еще один... Не знаю, как его звали, но - референт... Значит, пятеро мужчин, а их - четырнадцать... Четырнадцать девок... Слушай. Тут Стржельчик взял меня под локоть и заставил идти с ним в ногу, а голос понизил, не доверяя даже встречным японцам. - "Кадры" - отборные, можешь мне поверить. Стюардессы с зарубежных рейсов, в основном. - Теперь я понял, по какой причине назначен конфидентом: рассказ о стюардессах Люлечка могла неверно истолковать. - И вот этот Коля наставляет на меня палец, вот так, как пистолет, и спрашивает его: "Будет молчать?". И он говорит: "Будет". Тогда референт наставляет на меня палец и опять его спрашивает: "Ручаешься?". И он поворачивается ко мне и спрашивает: "Ты понял?". Я говорю: "Понял". А он мне опять: "Ты понял, что этого не было?". И я вижу, что это - другой человек, я его не знаю!.. И я ему говорю: "Я понял, это - сон!". И он - смеется... И эти тоже... И тут начинают подходить девицы... И все смеются, понимаешь?.. Всем весело... Всем, кроме меня... Ну, я здороваюсь с ними, а Коля стоит рядом и говорит: "SOS! Эту - нельзя!.. И эту - тоже... А эту - можно...". А референт улыбается. А он - смеется, представляешь?! - Тут Слава меня отпустил, и некоторое время мы шагали молча.

Потом я задал глупый вопрос:

- А эти - Коля и референт - они партийцы?..

- Они? - тревожно переспросил Слава. - Они же охраняют...

- И девки? - спросил я. - Как ты думаешь, они - члены партии?.. Или сочувствующие?..

- Черт их знает! Какое это имеет значение? - нервно спросил Стриж.

- Ну, если им доверяют летать за рубеж и давать начальству, неужели беспартийные?..

- Можешь мне поверить, Володька, я нарочно не оставался ни с кем наедине!.. Ну выпили, потанцевали...

- Конечно, - сказал я, - на хрен тебе это нужно, только свистни!..

- В том-то и дело, - обрадовался Стриж.

- А ему зачем? - спросил я.

- Лестно, понимаешь, - объяснил он. - Где эти, там и он!..

Квартала два мы прошагали молча, а когда показалась Акихабара, я спросил:

- Слава, зачем ты это рассказал?

- Не понял...

- Зачем мне знать, если это такая тайна?

Он хитро посмотрел на меня и объяснил:

- Потому что ты можешь не послушаться...

- Ну, вот, - сказал я, - теперь понятно...

Чувствую, что любознательный читатель опять огорчен неполной ясностью, а может быть, даже и ярится против автора: кто же все-таки увлек бедного Стржельчика в притон партийного разврата на берега Финского залива, в устье речки Черной, именуемой ранее Ваммельйоки, но отвоеванной в боях Иваном Пальму и победоносной Красной Армией? Какой мерзавец задумал лишить его невинности с помощью коварных референтов и бесстыдных стюардесс?..

Но и тут роман не дает ясного ответа.

И тут уклончивый автор не называет точного имени.

Почему?..

Во-первых, обещал.

А во-вторых, сам не помнит. То есть, конечно, помнит, но...

Если он жив, сам вспомнит и застесняется.

А если не застесняется, Бог ему судья.

Главное ведь что? Что у него ничего не вышло, и Стриж остался чист, как слеза...

21

Читатель, не переживший наших времен, должен учесть, что мы десантировались на японские острова не при Брежневе, а при Андропове. Меньше чем за год до описываемых гастролей до нас донесся скрип исторического колеса в покорной ноябрьской Братиславе. "Глубокий славянский поклон" в адрес ушедшего лидера заслуживает особого внимания...

Однажды во время разговора о блоковском спектакле, в котором вместе со мной участвовал Семен Ефимович Розенцвейг, в кабинет Товстоногова вошла Дина Шварц и с озабоченным видом сообщила о смерти вождя югославских народов Иосифа Броз Тито.

Гога насупился и ничего не сказал.

Тогда Дина внесла изящное предложение:

- Может быть, нужно выразить соболезнование нашему югославу? - сказала она.

Как я уже говорил, в это время у нас ставил спектакль приглашенный из Белграда режиссер Мирослав Белович.

Мирослав был человеком полным и темпераментным и с ходу заявил, что лучше "скучать о театре, чем скучать в театре". Он не давал артистам шагу шагнуть без уточняющих указаний. Репетиции превращались в его ежедневные моноспектакли, на которых Белович обливался потом и менял несколько рубашек, а артисты довольно холодно следили за его эскападами.

Спектакль "Дундо Марое" Мирослав хотел сделать точно таким же, как в Белграде, но, каковы его отношения с вождем югославских народов, никто не знал...

В ответ на предложение выразить соболезнование Мирославу выражение лица у Гоги сделалось кислым, потом недовольным и, наконец, брезгливым. Он посмотрел на Дину так выразительно, что реплики "Что за идея?" и "Кому это нужно?" беззвучно передались проницательному завлиту, и она без комментариев вышла за дверь.

О смерти Иосифа Броз Тито Мирославу Беловичу в Ленинграде пришлось скорбеть одному.

О смерти Леонида Ильича Брежнева мы скорбели всем коллективом и тоже вдали от Родины.

За завтраком переводчица Наташа, фамилии которой не сохранилось в анналах, вошла в кафе братиславского отеля "Девин" вместе с нашей актрисой Наташей Даниловой, известной теперь всему свету по фильму "Место встречи изменить нельзя", и сказала, что слышала по радио траурную весть.

Олег Басилашвили переспросил, сама ли она это слышала, и она сказала:

- Сама.

Тогда Миша Волков задал свой вопрос:

- Подождите, на каком языке?

Переводчица сказала:

- На словацком.

Из уст в уста, и от столика к столику известие распространилось по всей столующейся труппе, и после живых, но приглушенных оценок актерские лица приняли мужественное выражение хорошо скрытого горя, а движения челюстей, в соответствии с моментом, печально замедлились.

Помимо общей печали в коллективе возникло и частное замешательство насчет того, будет ли театр играть гастрольный спектакль "История лошади" или нет. Мнения разделились, но большинство сошлось на том, что в день смерти исторического человека показывать "Историю лошади" не очень тактично.

Дина Шварц вспомнила по этому поводу, что в день смерти Сталина в театре Ленинского комсомола было назначено какое-то совершенно не подходящее случаю представление, в огромном зале сидело человек сто, но поступило указание играть, и спектакль играли.

Заместитель директора Рома Белобородов, имея в виду смерть Леонида Ильича, сказал со значением:

- На этот случай Рейган назначил "час икс".

Что такое "час икс" и во что он должен вылиться для нас, никто не знал. Неясно было и то, сам ли Рейган сообщил о своем решении Роме Белобородову или поручил это другим лицам.

Вскоре стало известно, что указаний из нашего консульства можно ожидать не раньше двух часов пополудни, и все тихо разошлись, стараясь не встречаться взглядами в "Доме мод" и увешанных знаменитыми чешскими люстрами магазинах "Светидла".

В два часа спектакль был отменен, а вечером администрация отеля "Девин" предоставила коллективу скромное помещение во втором этаже для проведения траурного митинга.

Артисты и "цеха" стали собираться и рассаживаться, сдерживая случайные реплики, поэтому шарканье и скрип стульев раздавались с особенной резкостью.

Вадим Медведев как человек мастеровой заинтересовался формой и выделкой своего стула: как именно собран, гвозди или клей, какой материал пошел и нет ли где марки завода или имени мастера; он поднял изделие вверх ножками, приблизил к лицу и вертел над нашими головами, пока другая половина знаменитой семьи, Валентина Ковель, не осадила его в прямом и переносном смысле.

- Нашел время! - внятно сказала она мужу, выхватив у него стул и усевшись именно на него с официальным выражением лица.

Одеты были по-разному: кто в полудомашнем виде - спустились-то из номеров, - а кто в известном приближении к трауру. Кирилл Лавров надел черный галстук, и стало ясно, что ему досталось говорить, а Гога пришел в серой курточке, из чего следовало, что он выступать не станет.

Слава Стржельчик уселся в первый ряд и до самого конца митинга все оглядывался и оборачивался, заинтересованный тем, кто и как реагирует на выступления и выступающих.

А Семен Розенцвейг вошел в зал в темном пиджаке, держа под мышкой черный футляр, и стало очевидно, что мы услышим скрипичную музыку.

Открыл митинг, конечно, Толя Пустохин, парторг, и сразу предоставил слово директору Суханову, которому предстояло играть на митинге первую роль.

Тут, пожалуй, уместно упомянуть, что наш директор не в первый раз соединял свои творческие силы с коллективом Большого драматического. Еще в начале пятидесятых годов он, будучи тенором, участвовал в его работах на более скромных ролях. Так, например, появляясь к началу спектакля "Враги" М. Горького, поставленного еще Н.С. Рашевской, он в нужный момент соединялся за кулисами с молодыми артистами Изилем Заблудовским и Борисом Лёскиным. Помреж Зина Либровская давала отмашку, и трио запевало печальную песню о горькой участи российского пролетариата: "Маслом прогорклым воняет удушливо..." и т.д. Закулисное пение создавало нужную атмосферу для тех, кто, выйдя на сцену, играл собственно "врагов". Правда, Изиль Заблудовский оспорил свидетельство Бориса Лёскина, заметив, что в те времена ни Либровская, ни сам Лёскин в театре еще не служили, на что автор ему возразил в том смысле, что спектакль, видимо, шел не один год, и "Маслом прогорклым..." мог исполнять не один премьерный состав, с чем Изиль Захарович в итоге согласился. Т.е. уже тогда Геня Суханов - так называли его участники трио - с полным правом подходил к кассе, чтобы получить свои "разовые". Теперь у него была лучшая, директорская зарплата, и, надо отдать ему должное, вместе с Толиком Пустохиным он отлично смотрелся в обстановке похоронного обряда.

С бледным одутловатым лицом, Геня говорил ровным драматическим тенором, без тремоло, но с внутренним чувством и известной сдержанностью, употребляя доступные даже потрясенному сознанию слова.

Он сказал:

- ...перестало биться сердце... глубоко скорбим... борец за мир... коллективный разум...

Лично до меня заново дошла образная глубина мысли о "коллективном разуме". Особенно заинтересовал вопрос о процессе его сбора и месте размещения. Ведь если весь коллектив единодушно и добровольно поотдавал собственный разум во всеобщую складчину, и этот "общак" помещен в особом месте, то с чем же остается каждый отдельный член коллектива? Вызывали интерес температура хранения, общий объем серого вещества, а также размер сосуда, в котором "коллективный разум" доводят до кипения ("кипит наш разум возмущенный"), и вопрос о том, сколько времени его кипятить, пока не выварится новый генсек... Впрочем, скорее всего, эта мысль возникла не во время траурного митинга, а гораздо позднее, и невольный анахронизм - следствие разнузданного "перестройкой" воображения.

Тут дали слово Кире Лаврову, который подготовился к событию слабее, чем Суханов, и присоединился к сказанному директором. Однако добавил и от себя, что воочию видел Леонида Ильича всего один раз, но те, кто видел его чаще, а таких людей он знал, уверили Киру, что это был добрый человек.

Сеня Розенцвейг сидел сбоку, так, чтобы удобнее было выйти вперед, и то отстегивал, то снова закрывал замки на футляре, стараясь, чтобы они не щелкнули. Но никакого понятного знака ему не подали, и Сеня так ничего и не сыграл.

Когда митинг был закрыт, все заметно раскрепостились, потому что в связи с отменой спектакля вечер и ночь впереди были совершенно свободны, и как по долгу, так и по обычаю предстояло помянуть доброго человека и Генерального секретаря. Тут же составились соответствующие общежитию компании и расфасовались по номерам. У всех с собой было, а у кого уже не было, запаслись днем...

Мы пошли скорбеть вчетвером, все беспартийные: Олег Басилашвили, Миша Волков, Сеня Розенцвейг и я.

Когда первая поминальная рюмка, предложенная Олегом, прошла на удивление удачно, он объяснил, что причиной тому сам Леонид Ильич, который хорошо относился к русским обычаям вообще, и к поминальной водке в частности. Олег предложил не делать большой паузы между первой и второй рюмками, а дальше посмотрим...

Никто возражать не стал, тем более что хозяином номера был Семен Розенцвейг, человек не только большой музыкальной одаренности, но и высокого понимания момента, что он и доказал, немедленно разлив по второй.

Когда вторая прошла не хуже, а может быть, и лучше, чем первая, я спросил Сеню, кто посоветовал ему прихватить скрипку на траурный митинг и почему он, в конце концов, не сыграл? На что Семен, подкладывая нам консервной закуски, признался:

- Вообще-то Гога...

- Что он сказал? - потребовал ответа Миша Волков.

- Он сказал: "Возьмите скрипку, сыграете Шопена...", - Сеня махнул рукой и добавил: - А, не в этом дело!..

Сеня Розенцвейг, как и Дина Шварц, перешедший в БДТ из театра Ленинского комсомола вслед за Товстоноговым, так часто употреблял в разговоре присказку "Не в этом дело", что и мы стали пользоваться характерным выражением для того, чтобы намекнуть на самого завмуза.

Иногда я не обращал внимания на этот лейтмотив, а иногда, особенно во время совместной выпивки, мне начинало казаться, что Сенино присловье не так просто, как кажется, и несет в себе бездну тревожащих смыслов.

Ну, во-первых, все сказанное перед "Не в этом дело" превращалось в надводную часть речевого айсберга и намекало на подспудные толщи вынужденно или намеренно скрываемых тайн. Во-вторых, изо дня в день повторяемое "невэтомдело" заставляло мысль устремляться вперед, не дорожа изреченным, а подсказывая, что главное хотя еще не произнесено, но уже твердо обещано.

Иногда от любимого присловья веяло тихой печалью, и оно наводило на мысль, что автор его однажды и навсегда утратил надежды быть понятым и сознательно обрек себя на скорбную недосказанность... Тут возникала догадка о великой и вечной непознаваемости жизни и горькой тщете всеобщих усилий ее разгадать...

Повторяя свое "невэтомдело", Сеня прибегал к такому разнообразию напевных, выразительных и ускользающих интонаций, что понять его в каждый данный момент было непросто, хотя я и сделал несколько шагов в этом направлении во время совместной работы над спектаклями "Лица" по Ф.М. Достоевскому и "Роза и Крест" А.А. Блока...

Итак, мы выпили по третьей за "скрип исторического колеса", и третья пошла просто отменно.

Не берусь показать под присягой, в промежутке между какими по счету рюмками Олег Басилашвили, которого мы чаще называли "Бас" или "Басик", сообщил, что по дороге на траурный митинг Гога подхватил его под руку и раскинул свой пасьянс насчет того, кому быть преемником.

- Хорошо бы Андропов, - сказал Гога.

- Почему? - спросил Бас.

И Гога ответил:

- Во-первых, он самый большой либерал из них всех, во-вторых, мгновенно решил вопрос о моем спектакле в "Современнике", а в-третьих, был за то, чтобы Солженицына не сажать, а выслать.

Впрочем, Бас мог перепутать порядок причин, так как мы уже не помнили порядка выпитых рюмок.

Тут Сеня молча показал Олегу сначала на стены, а потом - на уши.

Но Олег громко и артистически вкусно выдал известное русское выражение, посылая как стены, так и уши "трам-там-там" до востребования... В возвышенные моменты он вспоминал свою мхатовскую школу и начинал вести себя по образцу настоящих мужчин и кавалеров, какими были в его рассказах подлинные герои Анатолий Кторов, Борис Ливанов, Михаил Болдуман и особенно его педагог Павел Массальский.

Вскоре мы ушли от темы дня и стали утрачивать логику, а Миша Волков, достигнув апогея, принялся насылать громы и молнии на голову блондинки, которая вчера вечером давала ему авансы в гостинице "Девин", а ночью коварно обманула все ожидания. От блондинки Миша перешел к девушкам других мастей, часть которых мы знали, и привел некоторые интимные подробности, которых не мог потерпеть целомудренный Сеня.

И Сеня приказал Мише:

- Замолчи, ты, развратник!

Но Миша почему-то не обиделся, а только удивился и задал Сене несколько прямых вопросов о манерах его поведения в лоне семьи.

- Только в темноте!.. Только в темноте! - неистово закричал оскорбленный Сеня, и мы поняли, что пора по домам.

Расходясь, почти за каждой дверью мы слышали знакомые голоса и громкие выражения чувства, впрочем, вполне уместные на государственных поминках.

Утром, когда труппа дисциплинированно пошла на выход с вещами, стало ясно, что наша ночная скорбь была действительно глубокой: женщины томно прятали лица за косынками, а мужчины стоически несли свою долю и не скрывали твердого намерения доскорбеть в автобусе.

На подъезде к Брно Сеня Розенцвейг подсел ко мне и сказал:

- Володя!.. Вы знаете, конечно, невэтомдело, но насчет скрипки я пошутил... То есть я пошутил насчет Гоги...

Я спросил:

- То есть вы хотите сказать, что не Гога вам посоветовал взять скрипку, а вы сами решили сыграть Шопена в память Леонида Ильича?

Сеня засмеялся и сказал:

- Нет, не то чтобы... Просто я, вообще-то, принес скрипку, чтобы передать ее музыкантам, понимаете?.. Чтобы отдать для перевозки...

Я сказал:

- Семен Ефимович!.. Не переживайте... Я никому не скажу. А тем более Гоге...

Семен Ефимович был осторожным человеком. Жизнь научила его тому, что осторожность не помешает. Беда в том, что он иногда путал, по какому поводу стоило проявлять осторожность, а по какому можно было обойтись и так.

Правда, он еще не встречал Иосико...

Тут Юра Изотов, заведующий радиоцехом, припав к своему приемнику, громко объявил, что новым генсеком стал Андропов, Юрий Владимирович.

- Ну, что я вам говорил? - сказал мне Розенцвейг с видом победителя, хотя на этот счет он не говорил ничего, а по поводу Андропова догадался Гога.

В Брно, за завтраком, Товстоногов подсел к столику, за которым сидели мы с Басом, и, довольно дымя сигаретой, повторил рассказ о том, какая тревожная обстановка создалась перед сдачей спектакля "Балалайкин и Ко" Салтыкова-Щедрина, который он ставил в "Современнике", как панически боялась запрещения Галя Волчек, несмотря на то, что пьеса была остроумно заказана гимнописцу Михалкову, как смотреть спектакль позвали Андропова с семьей, и именно его приход повлиял на разрешение и дальнейший прокат острого спектакля.

Георгий Александрович надеялся на потепление.

22

Брно, большой город ярко выраженного немецкого характера (его описания вы найдете в туристических справочниках), строго соблюдал похоронные правила.

На здании театра было вывешено четыре траурных полотнища от крыши до земли, а дом напротив украсился черным флагом без единой красной ленты или бантика. Зато каждую витрину украшал портрет Брежнева в траурной рамке или с черной ленточкой наискось и непременным цветком.

И все же, по случаю субботы, торговля в магазинах и с уличных прилавков шла на редкость активно, а толпа на площадях и бульварах была говорлива и нарядна. Ожидаемому всю рабочую неделю отдыху и гулянью по главным улицам с женами и детьми не могло помешать ничто, даже смерть дорогого Леонида Ильича. Одно дело - их партийное начальство, другое - обыватели городов Прага, Брно, Братислава...

Так думал Р., участвуя в броуновом движении оживленной субботней толпы и, наряду с его коллегами, тратя нетрудовые чешские денежки. В дневнике поименованы магазины "Приор" и "Сребро", а значит, в тот день он, как и все остальные, думал о своей семье - сыне от первого брака Евгении и жене Ирине; ширина их плеч, талии и бедер была всегда с ним, если и не в памяти, то на отдельном листке блокнота, надежно опущенном в левый боковой карман рыжего гэдээровского пиджака...

Завтра все магазины окажутся закрыты, и мы поедем на экскурсию, надеясь на то, что будет добрая погода и, выйдя из-за ноябрьских облаков, воссияет солнце Аустерлица, или, как его называют чехи, города Славкова, а пока Миша Волков просит прощения у Сени Розенцвейга и, в знак заключенного мира, мы в том же составе решаем продолжить вчерашние поминки...

Впрочем, в "Интеротеле" выясняется, что эта мысль пришла в головы далеко не одним нам. Брежнев умер, но дело его живет, и мы докажем это с помощью местных напитков. Посмотрите на нашего парторга Толю Пустохина: то ли он так близко к сердцу принял смерть вождя, то ли начинает брать пример со своего предшественника Жени Горюнова...

На повторных поминках наша самопальная четверка снова не зациклилась на теме всеобщей утраты, а подошла к текущему моменту если не глубже, то шире. Мы отметили преимущества русской водки перед ее славянскими аналогами типа "Выборовой" или "Сливовицы", и, несмотря на полную объективность, как "Московская", так и "Столичная" выиграли конкурс.

Что касается надежд, которые Г.А. Товстоногов возлагал на воцарение Андропова, то Сеня Розенцвейг в этот вечер их не комментировал. М.Д. Волков, известный зрителю как исполнитель главной роли советского разведчика, засланного в разведшколу абвера, в серийном фильме "Путь в "Сатурн"" и награжденный за эту роль именными часами ведомства, поддержал нашего Мэтра, а я, признаваясь вслух в своей тупости и неумении проникать в будущее, снова гнул в том направлении, что "права не дают, права берут" (реплика Нила из пьесы М. Горького "Мещане"), и дело не в перепадах нашего климата, а в том, что себе позволяет каждый конкретный театр в каждом отдельном случае...

Тут Олег Басилашвили коснулся современной ситуации в любимом МХАТе и перешел на его историю, живописав следующий эпизод.

Однажды Виталий Яковлевич Виленкин, профессор школы-студии и автор книг о Модильяни и Ахматовой, бывший до войны сотрудником литературной части театра, тот самый Виленкин, который сыграл выдающуюся роль в скромной биографии Р., преподав ему немало добрых уроков и познакомив с А.А. Ахматовой, выполняя срочное поручение Немировича-Данченко, решил сократить путь и за кулисами, во время спектакля, воткнулся с разбега в самого Станиславского.

Несмотря на то, что Виталий Яковлевич, несомненно, был театральным деятелем крупного масштаба, он обладал весьма миниатюрной комплекцией и небольшим ростом, поэтому его голова ткнулась непосредственно в живот гениального гиганта. Испытав священный ужас, Виталий Яковлевич только и смог что пролепетать:

- Простите, Константин Сергеевич, я очень спешу.

Станиславский, глядя на него с таким же ужасом и еще большим недоумением, ответил:

- Прошу вас немедленно проследовать в мой кабинет.

Покорно оставив срочное дело, Виленкин прошел вслед за гением, и тот, не откладывая в долгий ящик, принялся учить молодого сотрудника, как именно следует ходить по театру, не оскверняя его священных стен: т.е. бесшумно и на цыпочках. Константин Сергеевич тут же принялся показывать Виталию Яковлевичу, как это делается, и потребовал точного воспроизведения крылатой и бесшумной походки.

Несмотря на то, что Виталий Яковлевич действительно спешил, так как выполнял срочное поручение Владимира Ивановича Немировича-Данченко, он попытался хотя бы удовлетворительно повторить грациозные балетные скольжения великого Учителя. Но Константин Сергеевич увлекся своим уроком, как всегда, возжаждал совершенства, и они битых два часа ходили по историческому кабинету гуськом: впереди по кругу и на цыпочках плыл огромный Станиславский, а за ним, соблюдая дистанцию и тоже на цыпочках, крался миниатюрный Виленкин...

Когда Константин Сергеевич отпустил наконец Виталия Яковлевича на покаяние к Владимиру Ивановичу, Виленкину пришлось долго объясняться и, по просьбе Немировича, показывать ему то, чему его только что гениально обучал Станиславский...

Тут мы выпили отдельно за каждого из великих основателей МХАТа, за дорогого Виталия Яковлевича и, что самое важное, за утраченное нами умение ходить по театру бесшумно и на цыпочках.

Олег был в ударе.

- Еще был случай, - сказал он, закусив, - когда Борис Ливанов встретился в туалете с молодым артистом Владленом Давыдовым. Нет, скажем по-другому: молодой Давыдов имел счастье встретиться в туалете с великим Ливановым. Они постояли рядом у своих писсуаров, и так как время, необходимое обоим, совпало, то из туалета выходили тоже вместе. И тут Борис Николаевич остановил Владлена и назидательно рассказал ему о том, что, когда он молодым артистом встречался в туалете с К.С. Станиславским, то, не в пример Давыдову, не продолжал свое малое дело, а из уважения к старшему его прекращал...

Тут мы выпили за уважение к старшим и утраченное нами умение не вовремя начатое - вовремя прекратить...

И снова взяла разгон женская тема, в результате чего обсуждению подверглось несколько театральных романов, часть которых развивалась на разных гастролях у нас на глазах.

Одному из них пытался гуманно воспрепятствовать Басик, так как этот роман мог разрушить одну из театральных семей, но героиня не захотела считаться с общественным мнением, а герой безо всякого уважения к старшинству сказал Олегу: "Мастер, не встревайте!..".

Сеня Розенцвейг слушал молча, как будто предчувствовал сюжет не саркастический и срамной, а, наоборот, совершенно лирический, с пропусками и пунктирами, который завяжется не здесь и не сейчас, а через десять месяцев и десять дней, на белом теплоходе "Хабаровск", и станет развиваться в театре "Кокурицу Гокидзё", игрушечном номере "Сателлита", в Осаке, Киото и далее, далее, далее, включая заповедные места родного Ленинграда...

Коль скоро речь зашла о МХАТе, артист Р. напомнил собравшимся случай, когда Немирович-Данченко попытался исправить ошибку в фамилии Товстоногова и уточнил: "Либо Товстоног, либо Толстоногов". Об этом Р. переспросил Мастера во время недавних польских гастролей, и тот, шлифуя легенду о своем имени, стал уточнять...

По его версии, разговор состоялся не в присутствии других студентов, а наедине, и не в Москве, а в Тбилиси... Во время войны часть мхатовцев вывезли в Куйбышев, а так называемый золотой песок, то бишь Немировича, Качалова, Тарханова - в Тбилиси. Гога упомянул сохранившуюся фотографию: Немирович смотрит его студенческий спектакль.

- Конечно, я должен был записать все, что он говорил,- делился Гога, хотя, вы знаете, многое я помню довольно хорошо... Иногда мне звонил секретарь: "У вас свободен вечер?" - "Да". - "Владимир Иванович приглашает вас побеседовать". Конечно, беседа превращалась в монолог Немировича, который я слушал, не перебивая... У него вообще был этот пункт: филологические тонкости - ударения, суффиксы... Действительно, мой дед был Толстоногов, а потом, на Украине, переделал свою фамилию... Самое интересное из того, что он говорил, вот что... Еще в сорок третьем году Немирович предсказал конец МХАТа. Представляете себе?.. Он сказал: "Войну мы выиграем, еще какое-то время театр просуществует по инерции, а затем начнет гибнуть. Останется одна чайка на занавесе... Пророческие слова... Театр может существовать только одно поколение...

- Георгий Александрович, - спросил любознательный Р., - как по-вашему, может ли сегодня возникнуть новая художественная идея?.. Именно теперь, во времена такой театральной всеядности?..

- Нет, Володя! - сказал он. - Для этого должны быть созданы условия, при которых студии возникали бы снизу, совершенно свободно! Понимаете? Возникали бы и так же свободно отмирали. Как в двадцатые годы... А сейчас что?.. "Нужны студии" - и назначают сверху... Снизу возникли Ефремов, Любимов... Сейчас есть Спесивцев... А должно быть десять спесивцевых... Вот он для укрепления репутации поставил спектакль в "Моссовете"... Кому это нужно?.. Если делаешь свой театр, не отвлекайся... Твой театр - это и есть карьера... Или Шейко... Был способный человек, мог возникнуть лидер... Его высадили на асфальт, в Александринку, дали большую зарплату, квартиру, и вот - за семь лет ничего... Важен момент сживания с коллективом... И на это уходит вся жизнь...

Прежде чем уехать в Прагу, мы должны были провести в Брно еще полдня, и, хотя многие снова были "после вчерашнего", часть сотрудников метнулась в открытые с утра магазины, стремясь прежде всего в "Дом обуви", так как кто-то из чехов сказал, что в Праге все дороже, а обувь - особенно.

В десять утра по местному времени холл был полон праздными гастролерами, потому что здесь стоял единственный на всю гостиницу телевизор, а на курантах пробило двенадцать, и началась трансляция с места события, то есть с Красной площади.

Тело Брежнева к Кремлевской стене подвезли на пушечном лафете и установили на специальной подставке для последнего прощания...

Входившие с улицы невольно задерживались и, не успев разгрузиться, застревали перед экраном, чтобы посмотреть церемонию.

Алексей Николаевич Быстров, главный машинист нашей сцены, мгновенно осознав трагизм текущего момента, замер по стойке смирно, держа под мышкой большую коробку, в которой не могло быть ничего другого, кроме женских сапог.

Алексей Николаевич - невысокий, крепенький, в сильных круглых очках - был человек славный и даже трогательный. Дочь его, для которой он купил сапоги, тоже работала у нас - костюмершей и, как многие молодые сотрудницы театра, мечтала о сцене, но в поездку не попала, и было приятно, что Алексей Николаевич успел позаботиться о ней.

За год до чешской поездки, на гастролях в Буэнос-Айресе у него неожиданно случился сердечный приступ, и, оклемавшись, он покорил нас рассказом о том, как в машине "скорой помощи" к нему склонились аргентинские медсестры и стали нежно гладить по лицу и напевать светлые мелодии, и тут ему почудилось, будто это не медицинские сестры, а добрые ангелы встречают его на небе. Потом, уже в больнице, число сестер увеличилось, лица их стали еще красивее, а пенье нежней, и они, не давая ему шевельнуть рукой, раздели Алексея Николаевича догола, так что сначала ему стало несколько стыдно, а потом - уже нет. Сестры-ангелы стали обмывать его тело теплой водой, и все с песнями и улыбками, и одна их неслыханная ласка примирила его с сердечной болью и тревогой о том, как проживут без него жена и дочь. И хотя сестры не понимали нашего языка и пели Алексею Николаевичу скорее всего по-испански, он все повторял и повторял им то, что успел сказать Роме Белобородову, заместителю директора: живым или мертвым, он просил вернуть его домой и похоронить в России...

К счастью, сестры-ангелы и аргентинские врачи спасли Алексея Николаевича Быстрова, он выздоровел и даже поехал в новые гастроли, оказавшись в городе Брно как раз в то самое время, когда на Красной площади в Москве хоронили Леонида Ильича Брежнева.

И мне показалось, что Алексей Николаевич встал по стойке смирно не только потому, что сильно уважал Генерального секретаря, но и оттого, что недавно сам успел прочувствовать зыбкую грань между жизнью и смертью и всесильную неотвратимость человеческого ухода.

Все-таки самое трудное мгновение на любых похоронах - это когда покойника целуют родные. Так вышло и с Леонидом Ильичом и его семейством. Теперь для жены, дочери и всех остальных начиналась другая жизнь.

Могильщики в черных чистых бушлатах слишком волновались, и то ли гроб оказался великоват по отношению к отмеренной могиле, то ли сам Леонид Ильич не хотел уходить в землю, но что-то застопорилось, и он на мгновение будто завис. А потом вдруг резко опустился, как будто его не смогли удержать, и гроб вместе с Генсеком канул в яму...

Стены холла в гостинице были стеклянные, и было хорошо видно, как на улице, позади телевизора, пожилой рабочий, очевидно, дворник, полный и седой человек, принялся вынимать из бачка большие темные пакеты и один за другим грузить их на тачку...

Тут черная шторка скрыла от нас московскую трансляцию, и мы пошли по номерам, чтобы взять чемоданы и погрузиться в автобус.

Впереди была Прага, давняя печаль и золотая память.

В Праге я нашел и потерял Ольгу Евреинову, пленную лебедь балетной страны, гордую длинноногую птицу. Вернее, она меня нашла, а я ее потерял. В шестьдесят восьмом году нас разлучили моя непроходимая тупость и вездеходные танки, которые бросил на Прагу покойный Леонид Ильич.

Я узна'ю об Ольге немногое, и то через год, когда мы поплывем в Японию на теплоходе "Хабаровск" и мне расскажут о ней Нина и Люда, прекрасные попутчицы из Большого Балета...

Когда автобус тронулся, Семен Ефимович Розенцвейг, сидя рядом со мной, философски и нараспев сказал:

- Да, Володя!.. Сегодня, пятнадцатого ноября 1982 года, я должен вам сказать, что, на мой взгляд, особых перемен не предвидится. Конечно, невэтомдело, но мне кажется, что наш Гога надеется напрасно...

- Вы сказали - пятнадцатого ноября? - переспросил я. - Это интересно... Пятнадцатого ноября, двадцать лет назад, я сошел с поезда на Московском вокзале и почапал пешком в БДТ...

- Что вы говорите! - воскликнул Розенцвейг. - Уже двадцать лет?.. Как быстро летит время!.. Конечно, невэтомдело, но в Праге, Володя, с вас причитается...

Он был глубоко прав, в Праге с меня причиталось.

23

В Токио с меня тоже причиталось: мои ташкентские устремления поддержал Товстоногов, и я мог катиться колбаской туда, откуда явился...

Равным образом с меня причиталось и в Ташкенте, где я по праву считался своим.

И в Ленинграде с меня причиталось каждый раз, когда кто-нибудь приезжал из Ташкента и любого другого города, где с меня причиталось. А так как я гастролировал во многих городах, не только с театром, но и сам по себе, представляете, сколько с меня причиталось в Ленинграде?!

И если иметь в виду, что в Ташкенте я оказался в результате войны и эвакуации, а родился, как все приличные люди, в Одессе, само собой разумеется, что с меня причиталось и в Одессе.

Более того, вы будете смеяться, но в Буэнос-Айресе с меня тоже причиталось.

Однажды, в ответ на мои генеалогические вопросы, младшая сестра отца, то есть тетушка, прислала мне чудом сохранившуюся анкету покойного деда, в которой он честно указывал, что в 1906 году со всей семьей эмигрировал в Аргентину. Правда, в 1908 году он через Польшу вернулся в Одессу, но семья его во время эмиграции прибавилась на одного человечка, и прибавочным человечком оказался мой отец. Я могу об этом смело говорить, потому что всю жизнь дата рождения отца была окружена в его семье плотным туманом, настолько плотным, что и дед, и бабушка начинали волноваться, когда при них заходила речь о дате рождения отца. И вот после их смерти старая анкета приподняла завесу, и путем простых умозаключений я пришел к выводу, что мой отец родился не в 1908 году в городе Одессе, как ему записали в метриках, а в 1907 году "в далекой знойной Аргентине, где женщины, как на картине", и так далее, в соответствии с текстом известного танго...

И волновались родные моего отца вовсе не напрасно, потому что к 1924 году, когда отцу пришло время получать паспорт, умер дедушка Ленин, а над его гробом произнес свою страшную клятву дядюшка Сталин, и мои бабушка и дедушка догадались, что нас всех ждет впереди. Ну чего мог ожидать от жизни советский человек, в чьей анкете, как кость в горле, торчало бы: место рождения Буэнос-Айрес, Аргентина?

А когда я рассказал эту историю моему отцу, он сначала очень удивился, а, изучив дедову анкету, страшно разволновался, поняв, что всю кристально честную жизнь вводил в заблуждение товарищей по партии и отделы кадров разных республиканских министерств, невольно скрывая капиталистическое место своего эмигрантского рождения.

Теперь можете себе вообразить, насколько с меня причиталось в Буэнос-Айресе, когда я в составе труппы Большого драматического прибыл на место рождения моего дорогого отца...

Отметим кстати, что вопрос о смещенных датах и местах рождения крайне интересен не только в случае артиста Р., но и во многих других случаях, и автор до сих пор тщетно пытается прояснить, где же и когда все-таки родился другой герой гастрольного повествования, выдающийся советский режиссер Г.А. Товстоногов, семидесятилетний юбилей которого, по официальной версии, падал на сентябрь 1983 года и совпадал с его пребыванием в Японии, а согласно другим источникам, должен был быть смещен на два года вперед, и, соответственно, менял свою географию.

Теперь, как вы понимаете, в городе Осака причиталось уже со всех нас, а также с советского правительства и посольства в Японии, не говоря уже о горящей синим пламенем фирме г. Ешитери Окава...

Вообще же, если бы автор стал перечислять города, в которых причиталось нам или с нас, и хотя бы вкратце привел основные причины по каждому городу, он не имел бы надежды добраться до финала. Что уж тут говорить о времени, необходимом для практического воплощения принципа "с вас (с нас) причитается"...

Так, следуя логике и шаг за шагом, мы вместе с читателями подошли к важнейшему выводу о том, что вопросы где, когда и с кого именно причитается и есть главные философские вопросы на рубеже двух тысячелетий. И, как всегда, они идут из России, приобретая всеобщее и мировое значение.

И все же следует подчеркнуть, что, по выношенному мнению артиста Р., с которым в данном случае полностью солидаризируется автор, на этой земле нет места, в котором не причиталось бы с каждого из нас, хотя бы потому, что быть живым и посещать разные места - великое счастье. Поэтому, с точки зрения порядочного гастролера, всегда и везде причитается с каждого, у кого есть, а жмоты и жлобы не идут в благородный счет, и их в историю пускать не надо...

Да, чуть не забыл... До сих пор жалею, что во время наших гастролей в Буэнос-Айресе ни я, ни мои спутники, включая заведующего отделом торговли обкома КПСС, руководителя нашей поездки Букина и сопровождающих лиц из КГБ, не знали о хитроумной проделке дедушки, скрывшего от партии и государства место рождения моего отца, потому что именно в Аргентине и ее столице Буэнос-Айресе я бы наилегчайшим образом справился с обязанностями поставить товарищам выпивку (лично для меня в этом действии и заключается живое соответствие принципу "с меня причитается"), и вот почему.

Не успели мы ступить на интуитивно близкую мне почву, а дорога, повторюсь, была чрезвычайно долга и утомительна: Ленинград - Москва - Франкфурт-на-Майне - Лиссабон - Сантьяго - Гавана - Лима - Буэнос-Айрес, - как Миша Данилов (случайно) и разведгруппа "санитаров Европы" (намеренно) совершили одно за другим два оглушительных открытия.

Данилов с ходу напоролся на супермаркет рядом с гостиницей, в котором по баснословно дешевой цене продавалось великолепное баночное пиво. На специальной и не вдруг различаемой нижней полке неистребимыми полчищами стояли так или иначе примятые банки, которые стоили в пять или семь раз дешевле непримятых, так как справедливо считались бракованными. Но, как не менее справедливо заметил народный артист Всеволод Кузнецов, в помятой банке было ровно столько же пива, сколько и в неиспорченной, если, разумеется, умело к ней подойти и вскрывать с нежностью. При нашей бедности требовать товарного вида от глупых жестянок было еще более глупо.

Но не успел непьющий Данилов посвятить свое открытие разрешающему себе Кузнецову, как "музыкальный обоз" - Володя Горбенко, Сеня Галкин, Юра Смирнов и Коля Рыбаков - обнаружил в близлежащей аптеке под вывеской "Формация" чистейший медицинский 96-градусный питьевой спирт по еще более провокативной цене - одна условная единица за один литр. Более того, разведка боем обнаружила тот же спирт и по той же издевательски дешевой цене во всех окрестных "Формациях", которые были тут же вычислены и нанесены на карту местности.

Наши музыканты не стали таить своего чудесного открытия от коллектива, и то ли Валя Караваев, то ли Женя Чудаков, подражая закадровому голосу Ефима Копеляна в фильме "Семнадцать мгновений весны", официально произнес:

- "Формация" к размышлению...

Образ был подхвачен, стал естественным путем развиваться, и вскоре коллеги уже привычно предлагали друг другу сбегать на угол за свежей "информацией". Дело кончилось тем, что во всех близлежащих аргентинских аптеках резко упали спиртовые запасы, а некоторых наших артистов стали в них узнавать, как настоящих "звезд". И Женя Чудаков сказал:

- Пора уезжать, а то от избытка чужой "информации" красная труппа сильно посинела...

Разумеется, он шутил, и в шутке было сильное преувеличение, но вообразите себе, читатель, жизнь простых советских артистов далеко от Родины, под дамокловым мечом реакционной аргентинской военной хунты и бдительным приглядом завторготделом обкома Букина, в условиях умопомрачительного сочетания вызывающе дешевого спирта с почти дармовым баночным пивом.

Конечно, основной удар благородно приняла на себя партийная организация во главе с Толиком Пустохиным, грудью закрывая вражескую амбразуру.

Получив щедрую подпитку от латиноамериканской действительности, народный юмор продолжал расцветать. Не мог не тронуть, например, до боли близкий аргентинский обычай сдавать бутылки и, получая взамен жетоны, возвращать денежки через кассу; так, отель "Савой", в котором нас разместили рядом с "бутылочным" супермаркетом, довольно старый и, как сказали бы в Одессе, задрипанный, приобрел у нас название "Савой в доску".

А еще по пути в Аргентину, когда, преодолевая тяготы полета, ребята "взяли на грудь" в братской социалистической Гаване, и на пересадке в Лиме (Перу) у некоторых возникли ощущения чугуна в голове, Миша Данилов, оглядев перуанский пейзаж и его печальных фигурантов, с высоты своей вынужденной трезвости выразительно, как драматург А.Н. Островский, произнес:

- В чужом Перу похмелье...

Но вот что особенно интересно, и что артист Р. сумел глубоко оценить только постфактум: оказалось, что глава фирмы "Даефа", вывезший нас в Буэнос-Айрес, мощный сангвиник Давид, и его могучая вторая жена Неля - самые настоящие одесситы, так же, как и мой дед, эмигрировавшие в Аргентину, но, в отличие от него, не собиравшиеся возвращаться...

Мы появились в Буэносе в дни майских календ 1981 года, и как порядочные одесситы и советские, в прошлом, люди Додик и Неля сразу догадались, что с них причитается.

Тут и был устроен праздничный выезд на катамаране по протоку Параны до виллы "Богемский лес", на которую были приглашены не только наша большая семья, но и директор театра "Сан-Мартин", где мы выступали, и советский посол в Аргентине, и его советники с семьями, и сотрудники продюсерской фирмы "Даефа", включая "мозговой трест" - завотделом Леви и главу финансовой службы Соломона, тоже, разумеется, с семьями. Маевка вышла прекрасная, и ее описание достойно более высокого пера, чем то, каким располагает автор, хотя в нем все еще сильно искушение вернуться на виллу в прямом и переносном смысле. Скажем лишь то, что главным действующим лицом маевки стала знаменитая аргентинская "осада", ради которой был зарезан жертвенный бык. Дело в том, что, беря пример со знаменитого американского импрессарио Сола Юрока и пропагандируя советское искусство, фирма "Даефа" по совместительству торговала аргентинским мясом, и большой бык был для нее небольшой проблемой.

Гигантские куски мяса медленно переворачивались над жаровней, доспевая, шипели только что изготовленные могучие колбасы, столы были уставлены бутылями веселого аргентинского вина и несметным количеством дразнящих ноздри приправ. До сигнала к атаке приходилось еще подождать, и, гуляя по вилле, гастролеры стали сшибать с больших орешин молодые плоды и, очищая их от кожуры, лакомиться в предвкушении "осады".

Некоторые сказали, что мяса все-таки многовато, и надо было не стесняться, а захватить с собой пиво и спирт. Нашлись и те, которые сделали это. А когда всех пригласили к столам, стоящим на пленэре большой буквою П, один из наших прославленных едоков сказал:

- Этого нам, по-моему, не сожрать!..

На что Женя Чудаков со свойственной ему находчивостью ответил:

- Нет такой "осады", которую бы не выдержали русские артисты.

И, по-моему, он оказался прав.

И здесь автор, состоящий на треть из артиста Р., на треть из его дурацкого альтер эго и на треть - из кустарного литератора, задал себе следующий вопрос: какое отношение к путешествию в Японию имеет путешествие в Аргентину, а тем более - в Чехословакию? И тут же догадался, что для нашего человека нашего времени, каким и является автор (т.е. артист Р., его альте'р и доморощенный литерате'р), всякая загранка есть нечто экзотическое, а квинтэссенцией этого нечто является, конечно, Япония. Поэтому и Аргентина, и Чехословакия воодушевляли нашего автора содержащейся в них частицей Японии. И сегодня, оглядываясь назад, он может сказать, что Аргентина обнаруживает в себе три с половиной - четыре процента Японии, а Чехословакия ноль семь - ноль девять ее же процента.

Развивая мысль, в сопровождении водки завода "Ливиз" и в компании достойных собеседников, он пришел к окончательному выводу о том, что посюсторонний мир делится, в сущности, всего на две любимые страны, во-первых, материковую Россию и, во-вторых, островную Японию...

В драматические артисты Чудаков попал непростым путем.

Родился он в Донбассе, в потомственной шахтерской семье, прописанной в городе Артемово, и хотя мама его обладала абсолютным слухом и замечательно пела в стоящих случаях, она была просто поражена, услышав, что сын собирается поступать не куда-нибудь, а именно в культпросветучилище. А двинуть именно в это училище Женьку накрутили две заезжие девицы, строя ему глазки и обещая культурные и просветительские радости немедленно после поступления. В Артемово девицы залетели по невнятному поводу из самого Питера, так что их встречу с Женей в какой-то степени можно считать знаком судьбы.

- Куда, - чистым голосом спросила его добрая мама, - куда, с таким аттестатом? - И действительно, в аттестате Жени Чудакова сиротливо терялись две четверки, остальные отметки были сплошь неказистее. - И чему вас там выучат?

- Мы будем артистами, режиссерами, - самоуверенно отвечал Женька.

Мать еще раз с сомнением всмотрелась в его юное открытое шахтерское лицо и дала ценный совет:

- Ну, пробуй... Только ты там, сынок, постарайся, похлопочи мордой, может, тогда и примут...

Училище Женя закончил не хуже других и, получив диплом "Руководителя самодеятельности сельских клубов", поехал по распределению на Брянщину.

Увидев полноценный диплом и самого Чудакова, директор сельского Дома культуры, бывший армейский старшина, сильно обрадовался и сказал:

- Ну, земеля, давай, принимай хозяйство!

И хотя, как выяснилось, земляками они вовсе не были, Женя послушно подписал все бумаги, которые ему подсунул торопящийся директор.

Сдав ДК, старшина, не откладывая, уехал в Сибирь.

Через несколько дней во двор Дома культуры заехала полуторка, и двое блондинов с сильным белорусским акцентом сказали Жене:

- Ну, так мы забярем ту жесть, - и показали руками в верном направлении: посреди двора штабелем лежала новенькая листовая жесть, приготовленная для капитального ремонта ржавой крыши.

- То есть как? - спросил удивленный Женя.

- А так! - ответили ребята. - Мы ж договорились с тем дяректором!.. - И, споро побросав красивые серебрящиеся листы в полуторку, укатили с концами.

Еще через несколько дней появился невзрачный ревизор, прочел подписанные Женей бумаги и, обнаружив отсутствие жести на дворе, подал материал в прокуратуру.

И вот тут, в ожидании судебного крушения своей культурно-просветительской карьеры, Женя почувствовал, как в его жизнь снова вмешались высокие силы судьбы, потому что вместе с повесткой в прокуратуру на его шахтерскую голову белым голубком опустилась другая повестка - в районный военкомат.

Обе повестки были самыми типичными и по форме простыми, а вот длинный майор из военкомата, озабоченный очередным призывом в Советскую Армию, оказался человеком неординарным и взялся это доказать.

Выслушав Женину историю и разглядывая обе бумажки, он сказал:

- А ну, пиши на имя Дома культуры заявление об уходе!

Женя написал, но клубные работники заявления не приняли, потому что, на их взгляд, уж больно он хорошо смотрeлся в роли козла отпущения.

Тогда длинный майор лично приехал в ДК и рявкнул:

- Я вас тут всех посажу, если за два дня не дадите Чудакову расчета!

Через два дня Жене исполнилось 19 лет, он получил расчет в Доме культуры и превратился в полноценную боевую единицу стоящей на страже мира Советской Армии.

Между тем, обиженная прокуратура Брянской области, не отступив от своего долга, разыскала в Сибири скрывшегося творца жестяного гешефта, знакомого нам старшину, вызвала его в Белоруссию, отдала под суд и отправила обратно в Сибирь отбывать семь лет за растрату...

Пока сержант сидел, Женя, полный сочувствия к неудачнику, успел отслужить в армии, окончил Ленинградский театральный институт и как ученик Евгения Лебедева был принят в БДТ, где трудится и поныне вместе со своей однокурсницей и женой Галей Яковлевой...

И вот что особенно интересно в контексте нашего повествования: оказалось, что именно Женя Чудаков был первоначально представлен Г.А. Товстоногову заведующей костюмерным цехом Таней Рудановой в качестве вероятного кандидата на замену Гриши Гая в спектакле "Амадей". Потому что по своей комплекции Женя подходил к Гришиному сиреневому камзолу куда больше, нежели артист Р.

Но, оценив Танино предложение, Гога спросил:

- Императорский библиотекарь из Донбасса?! - и поднял брови.

И вот тут-то, в связи с библиотечным характером Гришиной роли в "Амадее", Мэтр вспомнил артиста Р., тоже прослывшего книгочеем, и назначил кандидатом именно его; тут-то и была устроена безрезультатная примерка сиреневого костюма, с которой начался наш небезупречный рассказ.

Когда грузились в автобус со всеми приобретенными в Токио пожитками, и Р. позже других появился в салоне с большой японской коробкой, затянутой скотчем, в натруженных руках, Женя, кивая на коробку, ласково спросил:

- Воля, это ты все здесь написал?

И Р. вместе со своей коробкой упал бы от хохота, если бы в набитом автобусе было куда упасть.

Смеялись все, и смеялись от души, потому что успели удачно угнездить в салоне новые японские пожитки, потому что весело было нам, не знающим своего будущего. С каждого причиталось за удачу.

Надеясь на благосклонность Фудзиямы, мы ехали в Осаку, навстречу новым успехам, и семидесятилетнему юбилею нашего Мэтра.

Там и с него причиталось.

А Гриша Гай маялся в больнице...

23

В Праге с меня причиталось, как нигде.

В марте 1968 года Большой драматический гастролировал в Праге. Мы имели успех, восторгались спектаклями Крейчи, братались с его актерами и завидовали новой свободе - знаменитой "пражской весне". В неосмотрительных обсуждениях мы хвалили Дубчека, чешскую модель социализма и выражали надежды на что-либо подобное у нас. После забытой "оттепели" пора было наступить и нашему "лету".

В первом спектакле я занят не был, и, вернувшись в гостиницу, Басилашвили, Волков, а потом Заблудовский и Розенцвейг сообщили мне, что какая-то красивая пражанка передавала мне привет и обещала прийти назавтра.

- Красивая? - переспросил я Олега, зная его склонность к преувеличениям и розыгрышам.

- Да, - сказал он и посмотрел на Мишу.

- Можешь не сомневаться, - подтвердил Волков, и по его сухому тону я понял, что сообщение имеет под собой реальную почву. С точки зрения Волкова, все красивые женщины должны были спрашивать только о нем.

Розенцвейг добавил:

- Конечно, невэтомдело, но девушка очень высокая... Может быть, даже капельку выше вас...

- Ноги - от самой шеи, - пояснил Изиль Заблудовский, - так что имей в виду...

На следующий день, когда отшумели бурные аплодисменты после "Мещан", за кулисами появилась высокая молодая женщина и молча подала мне руку. На ее губах была живая улыбка, читавшаяся как легкий вызов или намек. Рассиявшись в ответ, я сначала пожал узкую ладонь, а потом и поцеловал длинную, изящную, гибкую руку.

- Здравствуйте, Владимир, - медленно произнесла она.

У нее была балетная стать и необычное лицо, умное и независимое. Девушка молчала, продолжая испытующе улыбаться и не отнимая у меня руки. Пауза затянулась, но я об этом не жалел. Мне показалось, что она зашла поздравить меня с актерским успехом, но, к счастью, ошибся.

Наконец она отняла руку и сказала:

- Меня зовут Ольга... Вы не помните меня?

Я почувствовал себя дураком и сказал:

- Да, конечно... Кажется, вспоминаю...

Она засмеялась.

- Вы меня не узнали!..

Она так нравилась мне, что я боялся спугнуть ее ложью.

- По правде говоря, еще нет.

Она постаралась мне помочь:

- Меня зовут Ольга Евреинова... Я училась в Вагановском, и однажды мы встретились с вами на площади Ломоносова... Нас было много, а вы шли из театра один...

Мне стало жарко, и я сказал:

- Господи! Быть этого не может... Так это вы... оглянулись?

- Да, да! - сказала она и снова рассмеялась.

- Ольга, - сказал я и повторил: - Ольга...

Любопытные коллеги и костюмеры с гримерами поглядывали на нас.

- Может быть, вы подождете меня? - спросил я.

- Конечно, - сказала она. - Зачем же я здесь?

И я пошел переодеваться.

Я забыл, по какой причине день, который напомнила мне высокая гостья, казался совершенно счастливым с самого начала. Может быть, настроение диктовала светлейшая погода, а может, репетиция удалась, приманив новую веселость; в те поры, помнится, я был еще совершенно беспечен.

Я только что вышел из театра, и город, приподнятый солнцем, мгновенно отобрал у меня остаточные заботы. Я снова сказал себе, какая это радость каждый поворот и оббитый угол, и наша простецкая проходная, и залатанный асфальт на Фонтанке, и бликующая вода, и щелястое дерево перехода на левый берег, и оставленный без внимания, но имеющийся в виду переулок Лестока, и чистый рисунок гранитных башен Чернышова моста, и его тяжелые цепи, скованные для красоты, а не ради плена и тягот...

Я дошагал до "ватрушки" - так в просторечье зовется площадь Ломоносова за то, что кругла и украшена круглой травяной клумбой, с постаментом и бюстом по центру и круговым зеленым газоном, по которому рассажены липы и прорезаны дорожки для пешеходов на все четыре стороны света, - и пошел наискось через дорогу, держа на бюст Михайлы Васильевича, чтобы, миновав Зодчего Росси, кратчайшим путем выйти на Невский...

И тут навстречу мне появилась стайка старшеклассниц-"вагановок", уже танцовщиц, но еще девчонок, смешливых, легконогих, быстрых, выделенных из нашего тусклого племени своей новоявленной породой - выворотной, но еще не натруженной стопой, узкими бедрами, твердыми плечиками и горделивой шеей.

Солнце светилось у них в глазах, и голоса сливались в птичий хор. Девчонки плыли мне навстречу, поражая родственным единством и совершенной избранностью каждого стебелька в летнем букете. Их разноцветные юбочки были совсем коротки, а ноги сильны и стройны, облитые завороженным солнцем.

Господи, как они ходят, готовые взлететь и закружиться, как разворачивают маленькие жесткие ступни, как выразительно, одной своей издали узнаваемой походкой взывают к мужской поддержке и немедленной защите! Всю жизнь меня охватывает безумная нежность при одном взгляде на женщину-птицу. А тут - целая стая!.. Их все еще держала вместе дисциплина общего станка и недавнего урока, но они уже были готовы рассыпаться навстречу судьбе и украсить собой скучающие подмостки. Навстречу мне двигался сгусток юной энергии и невозможной любви, а может быть, это была сама жизнь в предельной готовности превратиться в искусство...

Стайка прошла справа от меня, обдав волной такой невозможной радости, что я засмеялся над собою.

Нет, нет, я не остановился, это было бы нахально и глупо; я продолжал намеренное движение, чувствуя уже за спиной их слитное сияние, и, сделав еще несколько шагов, не выдержал и обернулся...

Девочки-танцовщицы удалялись, щебеча и полыхая на солнце. Но одна из них, самая высокая из группы, оглянулась в одно мгновение со мной, и мы вместе - я и она - смеясь и отступая, подняли правые руки и помахали друг другу на прощанье...

Честное слово, я даже не приостановился, встреча была мгновенна, а разлука необратима. Я даже не успел разглядеть ее лица. Но этот день, не помнящий летней даты, и оглядка на ходу, и невольно вскинутые руки - как вспышка и озарение, - так надежно остались со мной, что спустя несколько лет в ней не было и тени сомненья: стоит только подойти и напомнить мне случайную встречу и невольную оглядку - и я заволнуюсь и растеряюсь.

Так и случилось. Когда гостья сказала: "Нас было много, а вы шли из театра один", я узнал скорее тот день, чем ее самое, соединение двух картинок, давней и нынешней, смертельным дуплетом ударило в меня, праздничное предзнаменование вернулось, и я задохнулся.

У нас было много знакомых адресов за спиной: набережная Фонтанки с моим театром, который она хорошо знала, их классы на Зодчего Росси и общежитие на улице Правды, куда они направлялись по Чернышову мосту через Пять углов; с нами был весь оставшийся позади Ленинград, и то, что случилось с каждым поврозь - со мной в середине шестидесятых и с ней за первые взрослые годы, и вся предстоящая Прага...

В марте 1968 года, в солнцеволосой Праге, я забыл гастрольную дисциплину и не стал никому докладывать о ежедневных отлучках. Конечно, "кураторы" знали о них, но, честное слово, в те дни я не помнил о здравом смысле.

При одном взгляде на Ольгу было ясно, что она не станет входить в мое пленное положение. Спектакль?.. Да, это она понимала. Но до и после - наше время. Сам пражский воздух веял свободой и радостью, и наши бесконечные гулянья не знали мер и запретов.

Иногда и ее отвлекала работа - Пражский Театр оперы и балета, - и по каким-то неявным приметам я понял, что она успела пережить первые разочарования...

В гостинице ее узнавали или считали нашей, и никто ни разу не посмел спрашивать у нее пропуск.

Как-то мы оказались на улочке без неба: над нами громоздились строительные леса в несколько этажей. Дощатый тротуар под дощатой крышей напрягся, стало темно и трудно дышать.

Ольга сказала:

- Кажется, впереди глухие ворота... Давай вернемся...

Но, почувствовав чью-то уверенную подсказку, я не согласился с ней:

- Этого не может быть... Через пятьдесят шагов будет выход, - сказал я.

Мы пошли вперед, считая шаги, и, когда досчитали до пятидесяти, небо открылось и мы оказались на площади перед Кампой.

И всякий раз, как ни безоглядно мы уходили в любом направлении и каким лабиринтом ни казались мне старые кварталы, выход открывался сам собою, и мы оказывались в исходной точке - Карлов Мост и площадь перед Кампой.

Любая случайность казалась чудом.

- Видишь, круг замкнулся, - сказала Ольга, - я - кошка из твоего замкнутого круга...

Рильке она знала лучше, чем я; Цветаева была для нее пражанкой, но об Ахматовой она переспрашивала меня.

Мы целовались с открытыми глазами, целовались снова и снова, и мне казалось, что она целует лучше всех, кого я успел узнать...

Я и сегодня готов поклясться, что пражская архитектура рождена настоящей любовью для настоящей любви...

Однажды она сказала, что со мной хотят познакомиться родители, и я не отказался от встречи. Я не мог ей ни в чем отказать.

Отец, мать и бабушка Ольги эмигрировали из Петербурга давно, кажется, сначала в Париж, но теперь не представляли жизни вне Праги.

покойный писатель и деятель русского театра Н.Н. Евреинов был каким-то дальним родственником моей героини. С того званого обеда прошло много лет, однако я хорошо помню, что их родство с Николаем Николаевичем за пражским столом упоминалось. Этот человек написал книги "Театр как таковой", "Театр для себя", "Происхождение драмы", пьесы "Красивый деспот", "Такая женщина", "Самое главное" и книги по истории русского театра. По мнению нашей "Театральной энциклопедии" издания 1963 года, Николай Николаевич "отстаивал субъективно-идеалистический взгляд на искусство" и "утверждал, что творчество служит потребностям самовыявления", а "жизнь - непрерывный театр для себя...".

- О, как вы правы, Николай Николаевич, - сказал бы я ему на званом обеде, но его там не было, а в его книги я заглянул гораздо поздней.

В начале века Евреинову удалось создать свой "Старинный театр", но, сообразив, к чему идет Россия, он еще в 20-х годах отбыл во Францию и предпочел следить за нашими театральными событьями издали.

Родившийся в 1879-м, дедушка Евреинов умер в том же году, что и Сталин, успев передать родственникам не только свои представления о сцене, но и стойкое предубеждение против коммунистов и советского образа жизни.

Когда Ольга подросла и стала проявлять интерес и способности к танцу, семья вспомнила русскую родину и решила послать свою надежду в Вагановскую школу. Это был, очевидно, политический компромисс, но в профессиональном отношении игра стоила свеч.

Разговор за семейным столом оказался не так свободен, как того хотелось Ольге. Отца и мать волновали, как я понял, мои беспечные и соглашательские отношения с той властью, которую представлял мой театр, а бабушка все порывалась прояснить, откуда взялась моя загадочная фамилия, ввиду чего я подумал, что евреи вообще и Евреиновы в частности все-таки не одно и то же...

О том, что я женат, а мой сын поступил в школу, им, видимо, заранее сказала Ольга, приведя родных в замешательство, от которого они так и не избавились.

Несмотря на азиатскую толстокожесть, я сообразил, какой смысл могло иметь мое представление семье. И по тому, что я на него решился, нетрудно догадаться как о степени моей безумной безответственности, так и о высоте накатившего чувства.

Выйдя из родительского дома, я сказал Ольге:

- Знаешь, все-таки я здесь чужак... Чужак и иностранец.

- Только не для меня, - сказала она, и мы вновь забыли всех своих и вновь обнялись, говоря Бог знает что и сходя с ума друг от друга.

И все же я был смел только в поцелуях. Может быть, я потому и был так отважен, что между нами оставалась последняя граница...

Однажды Зина Шарко, не раз восполнявшая мою дырявую память, привела наш давний гастрольный диалог:

- Ну что, блядун? - спросила она в упор, имея в виду мои долгие и опрометчивые танцы с одной прекрасной румынкой.

И я ответил ей, используя литературный прием, называемый ассонансом:

- Я - не блядун, я влюблен...

Вот, оказывается, какие обмены репликами случаются в гастролях.

- Спасибо, Зина,- поблагодарил я коллегу за лестное воспоминание,- ты возвращаешь мне самого себя в другом измерении...

Я привел не относящийся к делу эпизод всего лишь как факт, а не попытку оправдания. Оправдания мне нет и быть не может, хотя бы потому...

Впрочем, пока сюжет не исчерпан, не имеет смысла его обгонять...

Но тема взаимоотношений моих героев с женщинами так соблазнительна!

Недавно родная сестра Г.А. Товстоногова, Нателла Александровна, в газетном интервью назвала нашего покойного Мэтра "бабником", и во мне возникло глубокое несогласие с ней. Я уверен, что и в Нателле возникло бы точно такое же несогласие со мной, попытайся я в одном слове определить этот сложнейший образ.

Всякий художник тоскует по красоте, гармонии и героине до последней черты. А большой художник - тем более. Именно на фоне высокой тоски по идеалу следует рассматривать его лирические сюжеты. Причем каждый в отдельности и всегда на фоне историко-географических обстоятельств, а не в безвоздушном пространстве или романтической невесомости.

И ни в коем случае не надо обобщать: "блядун", "бабник". Тем более женщинам.

Вот, например, Александр Блок и певица Мариинского театра Любовь Дельмас.

А вот Георгий Товстоногов и актриса Л...

Или актриса К...

Или актриса Ш...

Но довольно! Довольно, иначе я не завершу собственного сюжета.

В марте 1968 года театру предстояло сняться с места, сыграть свои спектакли в Братиславе, которую я в тот раз почти не запомнил, и, прежде чем уехать в Союз, снова оказаться в Праге.

То, на что мы с Ольгой надеялись и чего боялись, должно было случиться перед расставанием.

Но здесь язык мой лукавит, и я оставляю уловку текста как улику против автора.

Ольга не боялась ничего. Это я до последнего дня, очевидно, боялся, зная, что еще шаг - и отступать будет некуда.

Но лишь до последнего дня...

9 марта 1968 года страхи ушли, и в сюжет вмешались обстоятельства.

- Здравствуй, - сказал я, вернувшись, Праге и ее героине, и, одобряя мою решимость, Ольга прижалась ко мне.

- Пойдем, - сказал я, и она не спросила, куда.

Мы шли прямиком в мое временное пристанище, старинную гостиницу на Вацлавской площади, снятую для театра на последние сутки. Взявшись за руки, мы шли навстречу самой любви, два молодых человека, свободная балетная лебедь и драматический артемон, и я безумно гордился дивной подругой и внутренней свободой, которую наконец обрел наперекор упорному воспитанию. Подходя к парадному входу, я был уверен, что ступаю на порог новой жизни, и не ожидал от судьбы ни малейших препятствий.

Но, вопреки предположениям, нас остановил швейцар с квадратной мордой и пошлейшими галунами и, повертев мой одинокий пропуск, показал, что я войти могу, а гостья - нет.

- В чем дело?.. Что такое?! - захорохорился я, и этот тип, глядя на Ольгу с наглой ухмылкой, сказал, что у него есть указание никаких гостей к нам не пускать.

- Минуту, - твердо сказал я Ольге и, пытаясь сыграть роль безупречного джентльмена, навеянную моему воображению артистом МХАТа Анатолием Кторовым, пошел к стойке администратора.

Но и этот был в глупой форме, и этот, гнусно улыбаясь, вежливо повторил шокирующий отказ...

Скандалить было глупо.

- Черт с ним, - сказала Ольга, когда я в растерянности вернулся к ней. Черт с ними. Пойдем отсюда.

И мы ушли в Прагу.

С нами был Бог.

Читатель, не переживший наших времен, должен понять, что мужчина, которым по некоторым признакам мог себя считать артист Р., вовсе не походил как на джентльменов, сыгранных Кторовым, так и на героев Ремарка и Хемингуэя, открывающих левой ногой любую дверь. И беда его была в том, что он не имел ни денег, ни опыта - давать швейцарам на чай. Он был воспитан Родиной и родителями в благородном социалистическом отвращении к взяткам и поборам.

А главное - теперь это хорошо заметно, - он был привычно и неосознанно нищ, не имея в кармане или кошельке хотя бы минимальных валютных резервов. По-моему, у него и кошелька-то не было, не говоря уже о плотном кожаном бумажнике, который даже во времена зрелого социализма помог бы ему решить возникшую проблему. При всей любви и решительности он не мог предусмотреть вероятной необходимости швырнуть в лицо негодяям хрустящие купюры и не сообразил сэкономить в Братиславе ни на черный, ни на светлый день.

О, будь у него денежка, он пошел бы в другую гостиницу и, не предъявляя паспорта, записался бы господином и госпожой Иванофф, и смог бы осуществить наконец свои сумасшедшие стремленья!..

Как мы шли по городу, и какие были у нас остановки, как мы танцевали на пустых улицах и обнимались на виду у темных и ярких окон, как мы прощались и не могли проститься, расходясь и возвращаясь друг к другу, и какие были у нас лица, когда она махнула напоследок лебединой рукой, я передать не смогу.

Скажу одно: не было у нас никаких клятв, никаких условий и договоров, и обещаний писать письма, и заверений о будущих встречах тоже не было.

Все поручалось судьбе.

Театр вернулся домой.

За нашей спиной в город ворвались танки, и "пражская весна" была убита. В те дни у меня появились короткие стихи, которые я приведу в строку, не изменяя прозе, как ступеньку сюжета, потому что в них имелась в виду прежде всего она.

- О, Господи, прости мне Прагу, Прости бессилие и страх, И то, что я костьми не лягу На ленинградских площадях. Прости мне, Господи, поступки, Которых я не совершал. Я был лишь содержимым ступки, Не я толок, не я мешал. О, Господи, прости мне эту Судьбу, не избранную мной, И дай надежду кануть в Лету С неотягченною душой.

Однако, такой надежды мне дано не было.

В ноябре я получил письмо, написанное в Нормандии, в котором не было ни слова о том, что семья Евреиновых успела пережить вторую эмиграцию и новый исход Ольга испытала на себе.

Обратного адреса на конверте не было.

Тридцать лет я прятал письмо от всякого сглаза так же неизобретательно, как тысячи книжников прячут свои бедные сокровища - записки, фотографии или пару выморочных сотен на крайний случай. Оно было уложено между страницами сборника "Катулл. Тибул. Проперций" и навсегда вошло для меня в состав древнеримской лирики. Вместе с этой главой я возвращаю Ольге часть ее письма, и прошу у нее прощения за это и за все мои другие грехи, вольные и невольные.

"Мой корнет Рильке, - писала она, - ты помнишь ту улицу, где не было неба, потому что были леса и поэтому было тяжело дышать? Это было в старом городе, в нашем заколдованном кругу. Здесь - много неба, и много воздуха, и много духов носится по скалам...

Я знаю, что есть один, один, один - чужак, иностранец на этой земле.

Сейчас я одна в заколдованном кругу - я жду чужака...

Вот что еще расскажу:

Весь август я бродила по Руси. Не во сне, а наяву. По своему - замкнутому - кругу... Стояла у Зимнего и на Фонтанке... Видела утонувшую Лизу. Видела много. Чувствовала пустоту, которая приходит уже потом, после всепонятия...

Вот что еще расскажу:

Третьего дня стояла в Париже перед домом Тургенева. Во мне смешиваются чувство счастья быть опять в Париже с ностальгией, дальней и давней, родившейся еще до меня - праностальгией.

Поэтому я нарушила слово и пишу - впервые посылая - письмо.

Я отключилась от жизни с 9-го марта. Хожу где-то в давности, где мы хорошо знали друг друга и где не было в конце улицы никогда глухих ворот. Там - тогда - не было пятидесяти шагов - до конца. Вот там я хожу с тех пор. Пишу тебе сказки - когда увидимся, буду рассказывать три дня и три ночи.

Я тебе махала не на прощание, а на свидание на Фонтанке, и на площади у Кампы я махала тоже на свидание.

Свидимся, свидимся, должно так быть. Я - кошка из твоего замкнутого круга, знай это".

Но больше мы не увиделись.

Загрузка...