— Ты мне фигуры не показывай, — молвил Душкин, — ты лучше спроси у Востряковой, кого она предполагает сюда вселить.
— Я только одно могу сказать, — откликнулась Вострякова, — кадрами в наше время разбрасываться не приходится…
Белоцветов толкнул Чинарикова в бок и приглушенным голосом произнес:
— Ты не находишь, что вон тот тип, — тут он кивнул головой в сторону одного из незнакомцев в темных одеждах, притулившегося у окна, — поразительно похож на наше преподобное привидение?
— Ты знаешь, действительно что–то есть, — шепотом ответил ему Чинариков. — Только на вид этому мужику не сто восемнадцать лет, а максимум шестьдесят.
— Понимаешь, какое дело: совсем не обязательно, чтобы под видом старика Пумпянского к нам заявился старик Пумпянский; это мог быть, например, его сын Георгий Сергеевич, который якобы погиб в сражении под Москвой…
— Гм… — промычал Чинариков. — Это мысль…
Тем временем распря между Душкиным и Фондервякиным дошла уже до того критического градуса, когда впору было вооружаться первыми подвернувшимися под руку предметами и переходить непосредственно к потасовке. Надо полагать, потасовка вышла бы непременно, если бы не участковый инспектор Рыбкин.
— Вы, граждане, давайте это… — сказал он, — держите себя в руках. Не надо распоясываться, вы все–таки не в пивной…
— Совсем уже очертенели! — добавила Анна Олеговна и возмущенно тряхнула своими фиолетовыми колечками. — Из–за какой–то паршивой пешки готовы друг другу головы проломить!
— Если бы из–за пешки! — поправил ее Фондервякин. — А то ведь речь идет о жизни и смерти, можно сказать, то есть о расширении метража!
— Это другое дело, — согласилась Анна Олеговна то ли серьезно, то ли шутя. — Ради расширения метража можно и голову проломить.
Генрих взмолился:
— Давайте же наконец решим этот вопрос по–человечески, на демократических основах. Ведь четвертые сутки не можем поделить между собой несчастные десять квадратных метров! И главное, откровенно саботируются все мирные инициативы!.. Прямо не квартира, а сборище отщепенцев, это я искренне говорю!
— Товарищ Рыбкин, — пожаловался Фондервякин, — вы уж ка. к- нибудь приструните этого наглеца…
Рыбкин смолчал; он сиял с головы фуражку, протер внутренность тульи носовым платком, снова нацепил ее на затылок и показал было глазами, что он сейчас скажет нечто интересное, но — смолчал.
— А то я за себя не отвечаю, — продолжил Фондервякин. — А то я возьму сейчас эту гусятницу, — гут он движением головы указал на капитоновскую гусятницу, — и этого змея попросту замочу!
Белоцветов протер руками лицо, потом обвел глазами собравшихся и сказал:
— Слушаю я вас, дорогие соотечественники, и волосы встают дыбом. Все мы с вами и каждый из нас в отдельности, между прочим, имеем честь принадлежать к народу, которому в силу кое–каких особенностей его исторического пути выпала миссия нравственного строительства; вы, разлюбезные мои современники, вы, единокровные мои братья и сестры, между прочим, отвечаете перед миром и историей за дальнейшую духовную эволюцию человека, а послушаешь ваши речи — и хочется удавиться…
— Это что еще за буддизм? — с некоторым возмущением спросил ярославец Лужин.
Никто ему не ответил.
Вообще поскучнел народ, поскучнел и начал потихоньку расходиться. Когда уже в кухне не осталось почти никого, Белоцветов подошел к Алексею Саранцеву и спросил:
— Послушайте, что это с вами были за мужики?
— Какие мужики? — удивился Саранцев.
— Ну, эти двое в темных костюмах, с панихидными рожами — случаем, не родня?
— Да что вы, батенька, какая родня! — отвечал Саранцев. — Один похоронный агент, а другой — водитель этого самого… катафалка.
— Гм… — промычал Белоцветов. — Интересно, а с какой стати они пожаловали на поминки?
— А я почем знаю? Может быть, им скучно стало от их скорбных дел, а может быть, просто захотелось перекусить…
Чинариков заметил:
— Удивительно, что вы еще могильщиков не позвали.
После того как и Саранцев ушел, в кухне остались только Чинариков с Белоцветовым да еще Петр Голова, который по обыкновению болтал ногами, сидя на табурете. На лице у него светилась какая–то радостно–пакостная гримаса.
— Ну что скажешь, Петро? — обратился к нему Чинариков с праздным вопросом и задумчиво подмигнул.
— Я вот что могу сказать, — отозвался Петр, — вы ничего не знаете, а я знаю…
Чинариков с Белоцветовым насторожились и с нервным вниманием уставились на Петра. Петр молчал и издевательски улыбался.
— И что же ты, интересно, знаешь? — спросил Белоцветов. — Ну давай говори, не тяни резину!
Петр из вредности еще немного помедлил и сообщил:
— Я знаю, кто тогда сидел в ванной.
— Кто? — вскричали Чинариков с Белоцветовым,
— Да Митька Началов, кто же еще!
— Что же ты раньше–то молчал? — с досадой спросил Чинариков.
— Просто не хотел говорить, и все.
— А сейчас захотел?
— А сейчас захотел.
Белоцветов сказал:
— Ну тип!..
— Еще я знаю, кто испортил книжку про серебряное копытце. Любка, дурында такая, испортила мою книжку.
— Во дает подрастающее поколение! — возмутился Чинариков. — Родную сестру заложить — раз плюнуть!
— Слушай, Василий, — сказал Белоцветов. — Нужно идти разбираться с нашей золотой молодежью. Уж если мы с тобой взялись за это дело, нужно его довести до победной точки.
Чинариков сказал:
— Ну!
В кухне появился Петр Петрович Лужин.
— Кто меня звал? — спросил с неприязнью он. — Кому я понадобился на ночь глядя?
В ответ Белоцветов пожал плечами и молча увлек Чинарикова в коридор. Но только они миновали колено, соединявшее кухню с жилым пространством, как им открылось жуткое зрелище: неподалеку от входной двери матово светилось привидение Эрнеста Хемингуэя.
4
В коридоре чувствительно припахивало паленым. С полминуты приятели стояли, пошевеливая ноздрями, и хранили трепетное молчание. Первым пришел в себя Чинариков, как и положено записному материалисту: деланно твердым шагом он двинулся в сторону привидения, дошел почти до самой двери на лестничную площадку, взял вправо, приблизился к старинному зеркалу, зачем–то пощупал его ладонью и весело закричал:
— Иди сюда, не будь чем щи наливают!
Белоцветов явился на зов и нарочито засунул руки в карманы брюк.
— Смотри, идеалист несчастный! Никакое это не привидение, а просто–напросто спроецированная фотокарточка Эрнеста Хемингуэя, которой кто–то сегодня приделал ноги.
Действительно, при ближайшем рассмотрении призрак Хемингуэя вовсе призраком не казался: изображение было плоским, а кроме того, передавало несколько мелких царапин на заднем плане и один отпечаток пальца.
— А Митька–то опять в ванной сидит, — вдруг раздалось у них за спиной, и Чинариков с Белоцветовым обернулись: посреди прихожей стоял Петр Голова, зловредно покусывавший ноготь большого пальца, а из наддверного окошка ванной комнаты струился ослепительный белый свет.
— Теперь все понятно! — с горькой усмешкой сказал Чинариков и направился в сторону ванной комнаты. Он постучал в дверь кулаком и прислушался — тишина. — Дмитрий, это ты там засел? — крикнул Чинариков в щель между дверью и косяком.
— Ну я… — неохотно откликнулся Митя, и в ту же секунду наддверное окошко перестало струить ослепительный белый свет.
— Ты что же, поганец, нам цирк здесь устраиваешь, а?
— А чего этот ярославский гудок охотится за Любовью? Ему, что ли, не хватает своих ярославских телок?..
— Так ты хотел приезжего попугать?
— Ну конечно! — донеслось из–за двери. — А то приезжают тут всякие с периферии и ради московской прописки начинают окучивать зеленую молодежь!..
Чинариков сказал, люто напрягши ноздри:
— А знаешь ли ты, сукин сын ламанчский, что ты через свои дурацкие привидения Александру Сергеевну уходил? Она, наверное, как увидела покойного–то отца, так сразу, поди, черной лестницей вон из дома. Да на ту самую скамеечку, где она потом скончалась от переохлаждения организма! Понимаешь ты это, я тебя спрашиваю, или нет?!
— Понимаю… — тихо ответил Митя.
Белоцветов его спросил:
— Это, значит, и фотокарточку старика Пумпянского ты украл?
— И фотокарточку украл я, и выбросил ее я, чтобы уничтожить единственную улику, и письмо про документы для отвода глаз написал я, и аппарат для показывания привидений тоже изобрел я. Я еще хотел старухе что–нибудь по–латыни страшное сказать, но потом подумал, что это слишком
Чинариков предложил:
— Слушай! Ты бы вылез из ванной, а то идиотский какой–то получается разговор.
— Ни за что! — на нервно–высокой ноте ответил Митя.
Между тем сцена у двери в ванную комнату уже начала привлекать нежелательное внимание. Ярославец Лужин было попытался вклиниться в разговор, Фондервякин высунулся из своей комнаты, Вера Валенчик выглянула на шум. Однако Чинариков всех их успокоил и удалил.
— Я только одного не могу понять, — сказал Белоцветов. — Ведь спроецировать изображение на зеркальной поверхности невозможно, а ты, Дмитрий, проецируешь, черт такой!
— Это совсем не сложно, — сообщил Митя. — Система компактных линз, особо мощный источник света, плюс я еще намазал зеркало желатином — и получается настоящее привидение, если смотреть, конечно, издалека.
— И при этом немного пованивает, не так ли?
— Это немного есть. Да… еще я звонил из автомата по телефону, чтобы выманить старушку из комнаты и выкрасть у нее фотокарточку старика.
— Не надо врать! — раздался вдруг голос Любови, и Чинариков с Белоцветовым обернулись. — Не надо врать; по телефону звонила я…
— Если честно, — сказал из–за двери Митя, — то я на нашей старухе просто хотел испытать свой аппарат для показывания привидений. Я же не знал, что она со страху уйдет из дома и ни с того ни с сего помрет…
— Так… — произнес Чинариков, опустил подбородок на грудь и печально посмотрел в пол. — Ну и как вы собираетесь дальше жить? Как вы, спрашивается, собираетесь жить после того, что вы, паскудники, натворили?!
— Не знаю… — откровенно ответил Митя и добавил, несколько помолчав: —Хотите — верьте, хотите — нет, а я сам весь измучился, второй день себе места не нахожу. Как до меня доперло, что старушка по моей милости померла, так себе места не нахожу. Нет, пускай уж лучше меня посадят!
— И посадят! — заверил его Чинариков. — Обязательно посадят, можешь не сомневаться!
— Мить, а Мить! — сказала Любовь, прильнув лицом к двери в ванную комнату. — Ты не переживай, что тебя посадят. Я все равно за тобой пойду. Поселюсь рядом с тюрьмой в хибарке и буду там жить, чтобы ты только знал, что ты в своем горе не одинок.
— А как же учеба? — по–взрослому спросил Митя.
— Ну, наверное, там тоже школы есть, куда тюремщиков посылают. Ты будешь работать на рудниках, а я утром буду в школу ходить, а по вечерам стану носить тебе передачи.
— И даже если меня не посадят, — задумчиво сказал Митя, — то я все равно завербуюсь на Крайний Север и буду жить так, чтобы это было вроде законное наказание. Тем более что я его не боюсь. Я его не только не боюсь, а даже я его требую, потому что я имею право на наказание, вот как больные на лечение и уход.
Белоцветов сказал:
— В этом смысле можешь не беспокоиться: так и так тебя ожидает не жизнь, а сплошное законное наказание. Или незаконное, я не знаю.
Чинариков прильнул к двери и сказал Мите:
— Ну ладно, хорош дурочку валять! Давай вылезай! А то ты там чего–нибудь натворишь, а нам с Никитой всю жизнь казниться.
— Не вылезу я, Вась, — отозвался Дмитрий, — ты об этом даже не заикайся. Считай, что пока то да се, я себя приговорил к одиночному тюремному заключению.
— Ну и черт с тобой! — сказал Чинариков, — — Сиди себе на здоровье, а мы пошли.
С этими словами Чинариков направился на кухню, Петр поплелся следом за ним, Белоцветов пошел к себе, а Любовь присела на корточки подле двери в ванную комнату и подперла голову кулачком.
Было около одиннадцати часов вечера. Анна Олеговна давно уже спала у себя за ширмой, Юлия Голова, уложив Лужина на полу, сидела перед зеркалом, сооружая ночную маску, Фондервякину не спалось, и он ворочался с боку на бок, Вера Валенчик что–то вязала, а Генрих с пером в руке уже битый час как смотрел сквозь стену.
Белоцветов некоторое время ходил у себя в комнате от двери к окну и пытался размышлять об особенностях нынешней нравственности в свете Митиного поступка. Что–то не думалось, не гадалось. Белоцветов вышел из комнаты в коридор, приблизился к старинному зеркалу и потрогал его рукой. Потом он направился в кухню и по пути, наклонившись, потрепал Любу по голове.
Света в кухне не было, однако луна, стоявшая высоко, давала достаточное освещение, и Белоцветов сразу увидел Василия Чинарикова, сидевшего у окна, а также Петра, который примостился у него на коленях. Оба смотрели на луну, слегка задрав головы, и вполголоса напевали:
У него за каждым камнем аллах, А меня кто, сироту, защитит, —
причем Петр сильно фальшивил по малолетству.
Белоцветов возвратился к ванной комнате, постучал в дверь и сказал:
— Поимей совесть, Дмитрий! Ночь на дворе, а Любовь из–за тебя сидит возле двери, как собачонка!
— Пускай идет спать, — отозвался Митя, — я ее не держу.
— Нахал ты, вот что я тебе скажу! Люба себя ведет прямо как Соня Мармеладова, а ты над ней изгиляешься, сукин сын!
Что это еще за Соня Мармеладова? — в злом недоумении спросил Митя.
— Ну ты даешь! — сказал Белоцветов. — Ты что, «Преступление и наказание» не читал?
— Ну не читал… что мне теперь — повеситься?
— Вешаться не надо, а вот «Преступление и наказание» надо бы прочитать.
Митя ничего не ответил. Белоцветов в раздумье еще немного постоял напротив двери в ванную комнату и траурно–медленным шагом пошел к себе. Войдя в свою комнату, он сел за стол, отодвинул локтем горбушку ржаного хлеба и яичную скорлупу, взял в руки перо, отыскал какой–то клочок бумаги и стал заносить соображения, навеянные ему Митей, чтобы не забыть их завтра с Чинариковым обсудить. Мысли эти сводились к тому, что в процессе нравственного развития человечества литературе отведено даже в некотором роде генетическое значение, потому что литература — это духовный опыт человечества в концентрированном виде и, стало быть, она существеннейшая присадка к генетическому коду разумного существа, что помимо литературы человек не может вполне сделаться человеком — что–то передается из поколения в поколение с кровью предков, а что–то только посредством книг: из этого вытекало, что люди обязаны жить с оглядкой на литературу, как христиане на «Отче наш»…