Дама последнего рыцаря

— Мадам, я не советовал бы вам в такую погоду выходить на улицу.

— Еще чего?! Осень, как вы знаете, уважаемый Ганс, моя любимая пора. Тем более, как я могу уехать, не простившись с городом, в котором прошли мои детство и юность?!

— Разумеется, разумеется, я вас прекрасно понимаю… Однако на улице холодно и сыро… Вы должны беречь свое горло. Вы же не хотите подхватить простуду или какую-нибудь инфлюэнцу? Я — этого не хочу. Я предпочитаю видеть вас здоровой.

— Ах, господин доктор! Я не ребенок и отвечаю за свои поступки… Кроме того, на дождливую погоду у меня есть блуза с высоким воротом. — Голос врача, которого она знала четверть века и четверть века звала Гансом (ей казалось, что всех врачей зовут только Гансами), начинал раздражать ее. — Позвольте мне наконец-то одеться. Как-никак, вы все-таки мужчина, а я — дама…

Наверное, пристыженный Ганс тихонько вышел (по крайней мере, в зеркале не было видно его хмурого отражения), впрочем, мог бы и остаться и полюбоваться, как она одевается… как одевается истинная женщина. Однако… видел бы Ганс, как она раздевается! О, это высокое искусство богинь, выходящих на берег, рождающихся из пены морской под звуки небесных флейт! Боги и смертные герои тогда безумствуют… Она не раз наблюдала это безумие, ба! — даже играла им, как кошка — пылающим клубочком…

Мадам тихонько засмеялась, откровенно любуясь своим стройным, как у балерины, телом, гладкой кожей цвета слоновой кости, свидетельствовавшей о породе, длинными тонкими пальцами, пышными рыжими волосами. “Какая женщина, какая роскошная женщина!” — каждый раз восхищался при встрече с ней поэт Михай Михалакиоае. — Он обожал ее пантомимы с раздеванием и со временем умер от разрыва сердца, но, к счастью, в постели другой женщины.

Больше всего на свете она любила одеваться. Ах, как она любила облачать свое тело в прохладные шелка, благородные бархаты, вуали шифонов! Любила, чтобы тонким запястьям было тяжело от золота браслетов, а высокой шее — от драгоценных камней! Но больше всего любила она искусство перевоплощения. Когда она выходила на сцену Grand Opera в кимоно Чио-Чио-Сан или в тоге Электры — на сцену Венской оперы, блестящая публика взрывалась бурей аплодисментов. Но Энрико это не нравилось: предпочитал, чтобы жена была при доме. Так он говорил, но, похоже, просто завидовал…

Мадам на какое-то мгновение погрузилась в далекий шум былой славы, поправляя облачко белых кружев на груди. Но, спохватившись, что время идет, ускорила торжественный ритуал облачения. На длинную и узкую (чтобы выглядеть стройнее) черную юбку набросила приталенный жакет цвета бордо, надела мягкие лайковые перчатки и в тон им туфли и только потом осторожно, будто хрустальную, примостила на рыжих пышных волосах ценнейшую деталь своего туалета, свою гордость — удивительную, тонкого велюра шляпку, на широчайших полях которой уместился целый букет невиданных цветов и перьев райских птиц.

Чудесно! Теперь (пока все спят и не торчит за плечами надоедливый Ганс со своей инфлюэнцей) можно и прогуляться, конечно, прихватив свой прелестный, с оборками зонт и изящную сумочку, расшитую самоцветами.

Ночной дождь набросал на мокрые аллеи охапки разноцветной листвы, и она осторожно ступала, как по мягкому персидскому ковру, рассматривая хитросплетение узоров, гармонию цветовой гаммы, угадывая, с какого дерева какой листочек. Этот парк, как и здания, когда-то принадлежали богатому немецкому барону. Саженцы для парка привозили из лучших ботанических садов Европы, Азии и даже Америки. К сожалению, те чудесные тюльпановые деревья, те магнолии и сакуры давно усохли, оставшись розовым туманом в ее воспоминаниях о детстве. Парк, или, как когда-то говорили, огород, постарел, исчезли последние экземпляры ценных реликтовых пород, остались только дряхлые дубы, липы, тополя, сосны да белокорые буки. И в этом тоже был свой шарм — их могучие стволы и развесистые кроны создавали иллюзию девственного леса. И она любила этот лес, эти дома, которые берегли воспоминание о прошлых временах доблести и чести, когда мужчины еще были рыцарями, а женщины — нежными розами их мечты и любви.

Тяжелые капли, срываясь с веток, глухо стучали по крыше зонта, невесомая листва свободно кружила, опадая золотисто-бордовыми бабочками на блестящий от дождя асфальт.

Минуя будку со святым Петром — так она звала сторожа у ворот, — Мадам замедлила шаги, размышляя, как прошмыгнуть в калитку незамеченной. Но сторож спал, по-птичьему запрокинув голову, и она выплыла за ворота почти невидимая в осеннем утреннем тумане.

Одинокие в это субботнее дождливое утро прохожие узнавали ее, и от этого Мадам было и радостно и грустно, и еще больше не хотелось покидать этот замечательной город, который она любила всей душой, и он отвечал ей взаимностью.

Из-за угла старого как мир дома с выбитыми стеклами, который виднелся между детской поликлиникой и новой церковью Покрова Пресвятой Богородицы, появилась необъятная, похожая на копну сена фигура, в которой Мадам узнала старьевщицу Параню. “Ох, эти вечные обездоленные, вечно нуждающиеся, как утолить их горести?!” — подумала. Но, заметив, что Параня дернулась в ее сторону, Мадам замахала руками, давая понять, что сейчас ей недосуг, но в другой раз она сделает все, чего Параня пожелает. Удивленная Параня застыла на месте, а Мадам поспешила через проспект Независимости к двери, над которой красовалась вывеска салона красоты “Фантазия” и за которой всегда, даже в такое пасмурное осеннее утро, ее ждали с радостью.

— Ой, девки, кто к нам идет! — первой заметила Мадам мужской мастер Нина Львовна. — Ой, что сейчас будет! Что сейчас будет! МХАТ и Голливуд! Только никто — ни-ни! И не хихикать. — Мадам этого не любит. Только слушать. Молчать и слушать! Скорее, скорее, стул…Так! А теперь все! Замолчали! Тихо. Цыц.

В салоне все разом засуетились, забегали, загремели стульями, охая и ахая, потом умолкли и сосредоточились на головах клиентов. В глубокой, непривычной для подобного заведения тишине было слышно только щелканье ножниц и шуршание волос, спадающих на клеенчатые фартуки.

Скрипнула дверь, из коридора донесся стук каблучков, и в квадрате дверей, как в старинной, потрескавшейся багетной раме, нарисовался экстравагантный портрет Мадам. В черной шляпке с охапкой цветов на широченных полях она была похожа на гриб на тонкой ножке с прилипшей к шляпке опавшей листвой. Чтобы не расхохотаться, парикмахерши округлили глаза от мнимого восторга, заохали и заахали, засыпая Мадам восклицаниями и вопросами: “Ой, какая очаровательная шляпка! До чего же вам к лицу! Куда же вы запропастились? Почему не заходили? Откуда приехали? Наверное, с моря… Или из Парижа? Что значит, люди живут, не то, что мы — света белого за работой не видим…”

На шум из офиса выглянула сердитая директриса и хозяйка “Фантазии” Гильда Шульц, но, увидев Мадам, расцвела радушной улыбкой:

— Иезус Мария, кого я вижу! Какие люди! Вас так долго не было, что я уж думала, не дай бог вы обиделись или нашли себе других мастеров, хотя вряд ли в городе есть лучше, чем в нашей “Фантазии”. Но почему вы до сих пор стоите? Девушки!

Со всех сторон со стульями в руках бросились к Мадам женские и мужские мастера, визажисты и маникюрши и стали наперебой приглашать:

— Присаживайтесь, пани-мадам, да присаживайтесь же, пани-мадам!

— Ах, дамы, какие вы… пардон, смешные… Сколько я учила вас: надо говорить: или пани, или мадам, ведь это одно и то же. А так ведь — масло масляное. Вы же культурные люди…

Снисходительно улыбаясь, Мадам грациозно (как ей казалось) опустилась на краешек стула, ровно настолько, чтобы локоть левой руки лег непринужденно на спинку, а кисть артистически свисала, и закинула ногу за ногу. Это был сигнал: сигарету! И весь персонал, забыв о клиентах, бросился предлагать каждая свои и высекать пламя зажигалками. Мадам выбрала “Marlboro”, прикурила и, сладко затянувшись дымком, решительно возразила:

— Нет, так не годится. Сначала вы рассказывайте о своих новостях. А потом — я. Согласны?

— Разумеется, разумеется, — льстиво защебетали парикмахерши-визажисты-массажисты. — Вот у Нины Львовны третий внук родился. Пять двести. Великан. Дочери кесарево делали… У Милены дочка в Германию уехала, нянькой. Карина замуж собирается. А Гриша — в Израиль…

— Только не туда, — возразила Мадам, — там стреляют. В Штаты тоже не стоит — там много денег и мало культуры. В Германию? Когда-то там были Бах, Бетховен, Вебер, Вагнер. Теперь — одни “фольксвагены” и турки… В Италию? Не знаю, не знаю… Они все там слишком темпераментные и болтливые. Трещат, как сороки. Тяжело сосредоточиться в такой, пардон, трескотне на прекрасном, то есть — памятниках архитектуры, не говоря уже о картинах больших мастеров Возрождения… Но музыка… Пуччини, Верди… Там поют даже камни… даже лестницы… Ах, “Ла Скала”… Они кричали мне: “Саломея! Санта Саломея!” Но что вам до этого? — спохватилась Мадам. — Вы не извлечете из нее пользу. Так что, дамы, если уж ехать, то только в Швейцарию, богатую, как теперь говорят, толерантную Швейцарию, а еще лучше в Австрию… старую добрую Австрию. Как когда-то мы с Фердинандом…

— С Фердинандом?! — удивилась Гильда Шульц. — Но, Мадам, — кто это? Кажется, мужа Мадам звали несколько иначе? Кажется, адмирал Касса… Кара…

— Адмирал Косоворотов, — печально поправила Мадам, опустив глаза. — О да, тогда он был моим любимым, дорогим мужем. Но разве дамы не слышали о той страшной трагедии в холодном Северном океане? О той ужасной катастрофе, которая забрала жизни сотен молодых здоровых мужчин?! Как у каждого высшего командира, у моего мужа, безусловно, была возможность спастись. Но он этого не сделал, как настоящий офицер, как человек долга и чести, как, наконец, капитан корабля. Те, кому посчастливилось спастись на лодках, видели, как он медленно, вместе с кораблем, опускался в свинцовые волны жестокого моря. При этом ни один мускул не дрогнул на его обветренном лице… — Горло Мадам, казалось, перехватил спазм, но уже через минуту она продолжала: — Я тяжело пережила эту непоправимую утрату. Навсегда оставила Санкт-Петербург и театр, поселилась на берегу Ледовитого океана в простой хижине рыбаков и все глаза проглядела, все ждала, как верная Пенелопа, своего Одиссея. Но он так и не вернулся…

— Какое горе… какое горе, — заохали жрицы красоты вместе с недостриженными клиентами, которые тем временем незаметно приобщились к сочувствующим. — И что же дальше?

— А дальше… годы печального вдовства, скорби и одиночества. Вплоть до того божественного дня, когда я встретила в Баден-Бадене Фердинанда…

— В Баден-Бадене? Фердинанда? Ах, это так романтично! Как это произошло? Ради бога рассказывайте! — умирали от нетерпения парикмахерши во главе с Гильдой Шульц, окружив Мадам плотным кольцом и не сводя с ее бледного нервного лица алчущих взглядов.

— Так вот, когда тоска по любимому мужу и суровый климат Севера лишили меня здоровья и мне оставались до смерти считанные дни, богатые друзья из окружения адмирала, моего покойного дорогого мужа, решили насильно, почти насильно отвезти меня на воды в Баден-Баден, чтобы вернуть к жизни. Через несколько недель мне, конечно, стало намного лучше, я уже могла самостоятельно совершать прогулки и даже радоваться солнцу и хорошей погоде. И вот, когда я прогуливалась по этому волшебному городку, в элегантном белом костюме от Коко, я имею в виду Коко Шанель, в белой ажурной шляпке ее ручной работы, я увидела… Его! Он был такой элегантный, такой красивый и тоже — в белом костюме. Выделялись только серебряная цепочка швейцарских карманных часов и серебристый галстук… О, майн Гот, как он был прекрасен! Он напоминал мне моего дорогого адмирала. Только тот носил белое с золотым: золотые позументы, пуговицы, погоны и кокарда… И я поняла — это Божье провидение… мой адмирал, мой рыцарь долга и чести, теперь, после смерти, мой ангел-хранитель послал мне друга… Что же касается Фердинанда, то, увидев меня, всю в белом от Коко Шанель, он… потерял дар речи и понял, что я — его судьба. Так мы узнали друг друга… Хотя, как потом выяснилось, были знакомы давно, еще с тех чудесных времен, когда я вместе с Роми Шнайдер пробовалась на роль Сиси — жены Франца-Иосифа… — Надеюсь, дамы знают, о ком я говорю? Итак, Фердинанд… — Мадам, потупив по-девичьи глаза, умолкла. В салоне воцарилась мертвая тишина…

— А дальше, что же было дальше? — от нетерпения сжала кулачки Карина, с ужасом осознавая, что Руслан из игротеки, за которого она собралась замуж, не адмирал и не Фердинанд и, что самое печальное, такие рыцари никогда не встретятся на ее пути, проживи она в Черновцах хоть две тысячи лет!

— Дитя мое, — нежно прикоснулась к руке Карины лайковой перчаткой Мадам. — А дальше были лунные ночи и шепот столетних дубов, и кофе в маленькой кофейне, и вечер на двоих в ресторане “Розен кавалир”, что означает “Рыцарь розы”, и, наконец… признание в любви. Просто и скромно. Как бывает со всеми влюбленными. Венчались мы в Вене, в cоборе Cвятого Стефана, по давней семейной традиции баронов Эстергази, принцев королевской крови…

— Так он еще и принц?! Потрясающе!.. — побледнела Милена, вспомнив крестьянско-пролетарское происхождение собственного мужа, инженера водоканала.

— О, дорогая, стала бы я беседовать с простолюдином?! Хотя дело не в происхождении, не в должностях… Дело — в рыцарстве, а оно, как показывает житейский опыт целых поколений романтических и достойных женщин, присуще только мужчинам голубой крови и высокой культуры… Наша первая брачная ночь… — папирусная кожа на щеках Мадам слегка порозовела, — мы провели ее в родовом замке баронов Эстергази возле небольшого городка Китсзее в цветущей долине Дуная… Белые розы… они были повсюду. Море белых роз!.. У меня до сих пор кружится голова от их божественного благоухания…

— И что он вам подарил на свадьбу? — поинтересовалась, потупившись, Карина. Салон понимающе переглянулся.

— Ах, что подарил мне Фердинанд? А Фердинанд подарил мне перстень своей матери с бриллиантом в двадцать каратов…

— Везет же людям, — вдруг всхлипнула Нина Львовна. — А тут… только пьет и пьет, чтоб его позаливало, и ни слова доброго, ни… Говорил, куплю за сына перстень с рубином. Это мой камень. И по сей день. Уже сыну тридцать лет исполнилось, а я тот перстень видела так, как вы… А уж про цветы… Да куда там! За всю жизнь веточки не принес в дом! Ох, не могу!

— Ты что с ума сошла? — зашипела, вытаращившись на Львовну, педикюрщица Флора. — Кого ты слушаешь?

— Себя! — громко отрезала мужской мастер Нина Львовна. — Свою обиду, потому что прожила с тупым жлобом всю свою жизнь! Слова доброго не слыхала! Глаза б мои его не видели!

— Мой тоже не подарок, но что поделаешь? Где тех принцев наберешь? Нет здесь принцев и — баста! Есть — скоты! Нравится — не нравится, спи моя красавица! Вот так! — подытожила феминистические выступления визажистка Милена.

Салон зашумел. Недостриженные клиентки тоже стали вспоминать свою невеселую семейную жизнь, бессердечных мужей, только Гильда Шульц, прадед которой был родом где-то из-под Баден-Бадена или просто Бадена, пыталась успокоить разволновавшихся женщин:

— Дамы, не убивайтесь вы так за этими принцами! С ними скучно. То ли дело наш украинский хлопец — и поссоришься с ним, и помиришься, и поцелует тебя и такое отчебучит, — ни один принц не додумается! А что самое главное — ему часто стирать не надо: нет у него ни белых мундиров, ни белых смокингов…

— Ах, пани Гильда, вы мыслите так по-здешнему, я бы сказала, по-советски, — отозвалась, весело встрепенувшись, Мадам, которую немного убаюкала дискуссия “Фантазии” о мужчинах. — Для стирки там есть прислуга и современная техника! Там, — Мадам махнула рукой на закат солнца, — жена — для любви, для поклонения! А не для… тяжелой работы.

— А почему же вы до сих пор здесь, когда там так хорошо? — спросила вдруг сердито одна из недостриженных клиенток.

— А я уже не здесь. Я уже давно там. Возле моего дорогого Фердинанда. А сюда я заехала по дороге из Барселоны, попрощаться навсегда с городом моего детства и юности, с дорогим сердцу старым парком, с этой удивительной осенью, печально-умиротворенной, не похожей ни на одну осень в мире. Проститься с вами, мои милые, милые дамы… — Женщины зашмыгали носами и стали промокать фартуками глаза. А Мадам спокойно продолжала: — Завтра утренним, а может быть, даже вечерним поездом я отбываю во Львов, а оттуда — в Вену.

— А вот уже и карета подъехала, — глянув в окно, грустно заметила Гильда Шульц.

Круг слушателей расступился, давая дорогу мужчинам в белых халатах.

— Мадам, — укоризненно сказал один из них, стриженный наголо, — мы с ног сбились из-за вас… Доктор места себе не находит… А вы… в такой холод, слякоть, в одном жакете, в легких туфлях. Мадам, что вы себе думаете? Вы же совсем не заботитесь о своем здоровье, а главное — горло, ваше горло, Мадам!

— Вы правы, уважаемый Ганс: я действительно придаю мало значения своему здоровью. И это, безусловно, очень, очень не понравилось бы моему дорогому Фердинанду. Ведь мы только начинаем жить! Перед отъездом сюда я сказала ему: все, никаких жертв ради искусства. Только ты, мой любимый Фердинанд!

— Вот пожалуемся Фердинанду — так он всыплет вам по первое число, чтоб не бегали раздетые под дождем по городу, — буркнул другой, с косичкой на затылке.

— О, юноша, не говорите так, вы же совсем не знаете моего дорогого Фердинанда… Он меня боготворит. А потому… Я вовсе не хочу обидеть присутствующих здесь мужчин, но, к большому сожалению, и это правда, мой дорогой Фердинанд — последний рыцарь на всей необозримой нашей планете. И Бог оказал мне великую милость, ибо встретился он именно мне… — улыбнулась, но как-то печально, Мадам, подавая мужчинам обе руки.

Вся “Фантазия”, сгрудившись у окна, смотрела, как она, тоненькая, похожая на гриб в своей огромной причудливой шляпе, выцветшем бордовом жакете, весело и величественно идет в сопровождении санитаров к карете “скорой помощи”, и тихонько всхлипывала, ощущая по ее неустойчивой, неуверенной походке, что визит этот прощальный.

И только тогда, когда карета въехала в ворота психоневрологической клиники, которая зеленела свежей краской на другой стороне проспекта, все молча разошлись по своим рабочим местам, печальные и задумчивые.

Загрузка...