Судное воскресенье

Первыми неладное почуяли вороны, летевшие из города на сельскую пашню. Покружив над Озером густой черной тучей, воронье устроило такой шум и гам, что его услышала даже у самого леса глухая Овечья Баба. А потом птицы облепили черными гроздьями прибрежные вербы, притихли и стали ждать, что же будет дальше. А дальше, настороженный вороньим криком, из-за сарая крайней от Озера усадьбы выглянул Петр Мытарь. Ослепленный сверкающим серебром, которое, казалось, лилось с самого неба, Мытарь ничего не понял, но редкий чуб его встал дыбом. Почуяв неладное, Мытарь перепрыгнул через заплот и в два прыжка выскочил на плотину. Теперь солнце, медленно всходившее из-за Гонтивки, уже не слепило глаза, и, присмотревшись, Мытарь, все понял.

— Мать честная! — ужаснулся он, и вороны поддержали его возмущенным карканьем. Хотя на самом деле Мытаря не столько поразило то, ЧТО произошло, как то, что произошло ОНО в Святое воскресенье. А это ему — как старосте нововыстроенной сельской церкви и человеку, недавно обращенному в христианскую веру, — казалось плохим предзнаменованием. Но религиозные чувства недолго терзали Мытаря, его охватил страх оттого, что это же его первого люди на плотине увидят и еще, чего доброго, не то подумают. Но бежать было поздно, потому что именно в эту минуту на невидимой за старыми дубами колокольне старый Филиппович, бывший учитель пения, а ныне звонарь и регент церковного хора, ударил в колокол с такой силой, что у Мытаря все внутри оборвалось. Новой церкви с плотины тоже не было видно. Хоть и стояла она на возвышенности в центре села, но заслонял ее старый парк, разбитый еще в 20-е годы прошлого столетия первыми колхозниками на месте церкви, которую они сначала сожгли, потом развалили, а кирпичи растащили себе на печи и печурки. Слышал это Петр Мытарь от своего деда, тоже Петра Мытаря, который из-за пролетарского вандализма вынужден был сделаться последним сельским дьяком и стать первым пролеткультовцем, что означало каждый вечер в избе беднячки Маланки Сербиянки собирать на спевку коммунаров и вместе с “Интернационалом” учить их политграмоте.

Такая вот комедия приключилась с родом Мытарей, в котором до советской власти все мужчины были церковными старостами и дьяками, а при советской власти — парторгами. Таким образом, за сто лет будто бы и профессию ответственную освоили, а тут, на тебе — снова переворот, снова разваливай клуб и строй церковь, снова меняй семейную традицию… Поэтому по старой памяти религиозный мужик Петр Мытарь стал мелко и часто креститься на божественный перезвон, от которого, казалось, над дряхлыми дубами и липами в небо поднималось золотое зарево.

И недаром крестился Мытарь, потому что первой церковный звон позвал на службу Божью старую сплетницу бабу Сяньку. Скатившись на плотину колючим клубочком, баба Сянька после учтивого “с воскресеньицем святым будьте здоровы” хотела было уколоть по привычке своей злобной церковного старосту по причине его раннего пребывания на плотине, но, глянув на Озеро, икнула, как будто подавилась, и беззвучно зашамкала пересохшими губами. Сянька хватала воздух, как выброшенная на плотину рыба, а по селу летел вслед за небесным церковным перезвоном зловещий слух. Эта недобрая молва врывалась в дома, как активисты в 20—30-е годы или в 47-м, гасила в печах огонь, выталкивала людей на улицу. Итак, очень скоро возле Мытаря и Сяньки собралось три четверти села, созванного недоброй вестью или, другими словами, все пайщики коллективного сельскохозяйственного предприятия “Новая жизнь”. Остальная четверть — независимые фермеры и мелкие предприниматели — незаметно сплачивалась в отряд самообороны неподалеку. Независимо, как блуждающие астероиды, мигрировали от одного социально-экономического полюса к другому одинокие неприкаянные сельские люмпены и временнопроживающие в селе — в лице Алешки Моджахеда, славного героя афганской войны (обесславленного в мирное время любовью к свежей рыбке, которую он обменивал у старух на мак); насквозь простреленного в бандитских разборках Валеры-Холеры Бескоровайного, который уже не первый месяц скрывался у отца с матерью от братвы; разукрашенной, как кукла, с мобилой в ухе, недавно депортированной из Германии Юльки — внучки гастарбайтерши Надези, вернувшейся после войны из немецкой неволи с девочкой в подоле, такой же рыжей, в селе поговаривали, что от немца. А что точно от немца, так это только теперь, через пятьдесят лет, стало известно, когда Надезина внучка Юлька потащилась в Германию деда искать.

Теперь же Юлька торчала, как шпала, на плотине, и эта фифа с телефоном в ухе с кем-то говорила по-немецки. Но село не обращало внимания на безбашенную потомственную гастарбайтершу. Село как завороженное смотрело на Озеро — так уважительно здесь называли достопримечательность, а также выдающийся памятник природы областного масштаба: огромное родниковое водохранилище — и молчало.

Последним, как и положено начальству, притопал на плотину запыхавшийся председатель сельсовета Игнат Карпович. Пот струился по его лоснящемуся лицу и красному затылку прямо за ворот белой, надетой по случаю Святого воскресенья, рубашки. Стараясь перекричать колокольный звон, золотыми волнами льющийся над селом, председатель завопил:

— Не расходитесь! Скоро будет милиция!

Милиция действительно прибыла скоро. Влетела на плотину в фургоне модели довоенного “воронка”, демократически модернизованном сиреной и мигалкой. Колокол у церкви смолк. Из машины вышли два милиционера в новенькой синей униформе. Не обращая внимания на толпу и небрежно поигрывая черными резиновыми дубинками, милиция важно, с большим достоинством прошлась по плотине до самых огородов, заглянула под прибрежные лозы и вербы, возвратилась, осмотрела заводи и, внимательно изучив ситуацию, сказала:

— Не расходиться. Ничего не трогать руками. Кто готов давать показания, может ехать с нами в сельсовет.

— За мной! — призывно махнул рукой председатель и, косолапя, побежал впереди милицейской машины к своему офису — старой развалюхе хрущевских времен, обновленной при Горбачеве зеленым деревянным крыльцом, которое сливалось с молодой зеленью старого, еще комбедовского парка.

Однако вслед за ним никто не устремился: желающих свидетельствовать категорически не нашлось. Все по-прежнему стояли, сплоченные единым желанием — скорее уйти: кто — на базар, пустынно желтеющий столами из некрашеных сосновых досок тут же, за плотиной, кто — в церковь, а кто — к своей хозяйской живности. Но не могли пошевелиться. Ошарашенные зрелищем люди стояли и тупо смотрели на Озеро, которое блестело против солнца толстым слоем живого серебра. Тупое молчание, как мерзлое болото, всколыхнула Тодося Овечья, самая старая и самая бедная в селе бабка, которая только теперь доплелась до озера, потому что жила вместе со своими овцами дальше всех — на краю села под самым лесом.

— Ой, божечки, — заголосила баба, — сколько живу, а такого горя не видела! А чтоб ему, кто на такое решился, руки повыкрутило-повывернуло и на плети высушило, чтоб не мог он ни ложки ко рту донести, ни умыть харю свою бесстыжую, чтоб глаза его света белого не видели, а ножищи — на травушку не ступили.

Отчаянный бабий вой задел людей за живое. Толпа заволновалась, закашляла, затоптала, будто ей под ноги жару сыпанули. Первым не выдержал молодой Дурында — бизнесмен и директор сельского базара:

— Чего это ты, баба, клянешь и проклинаешь здесь всех подряд?! — При этом лицо его покраснело, и это все заметили, особенно те, кто торговал каждое воскресенье на базаре и знал, как очень уж просил молодой Дурында у председателя сельсовета Озеро в аренду, чтобы форель разводить и здесь же, на базаре, своим людям продавать. Но просьбу Дурынды по форели председатель не поддержал, потому что, дескать, не приживется она в наших черноземных тинах, ей чистую горную воду подавай… И якобы конфликт между ними возник вплоть до ссоры, потому что горячий по молодости Дурында намекнул председателю на какую-то взятку, отчего тот осерчал и заорал: убирайся с базара! И вот теперь на базаре ни Дурынды, ни баб с молоком и яйцами, только пустые столы желтеют.

— Деточка моя золотая, — удивилась Овечья Баба словам молодого Дурынды. — Разве ж я всех проклинаю? Разве ж я что против добрых людей говорю? Я ж только ирода того проклятого кляну, что наделал столько горя и сраму нашему селу на весь свет, чтоб ему дорожки не найти при ясном солнышке и детей родных, чтоб ему…

— Да замолчи, баба! — Неожиданно взбеленилась внучка Надези, которая вернулась из Германии, и поговаривали, что с большими деньгами, потому что вроде бы нашла того бауера, который “сделал” ее бабушке ее маму, и тот откупился от своих неожиданных родственниц. И село этому верило, хорошо зная языкастую Надезю и ее рыжую “безотцовщину”. А деньги были, видно, немалые, потому что Юлька носилась по районному начальству, выбивая разрешение построить у себя в огороде, над самым Озером, кафе. Другое дело, кто в то кафе пойдет, разве что вольные казаки Моджахед и Холера… Но Юлька на это не обращала внимания, бегала и стыдила тупую деревенщину Европой. В Европе, дескать, никто в воскресенье не жарит-не парит, все дружно идут в кафе и там сидят целый день, попивая кофе и пиво. Сельские молодухи от смеха аж за бока хватались, представляя себе, как это они, хозяйки, да при мужьях, будут сидеть в том кафе и ждать, пока им безмужние одиночки кофе поднесут…

Но в данный момент Юлька была со всеми заодно: как бы Овечьей Бабе рот заткнуть.

— И ваще: — хенде хох и дранг на хауз! А то завелась тут: а чтоб тебе, а чтоб мне… — поддержал Юльку дед Мисник. — Причитает, как за своим добром. А тебе какое дело, кочерга старая? Это что — твои овцы утопли?.. Вылезла на люди раз в жизни и орет, как чокнутая!

— А если не мое, то что… можно так вот?! — растерялась Овечья Баба. — А чего это ты, мужик, кричишь на меня, да еще не по-нашему? Сам ты и хенде и хох! И не кричи на меня, потому что не тебя проклинаю и не тебя, девочка, а того Понтия Пилата злодея, который уничтожил такое добро, чтоб ему до Рождества не дожить, окаянному, из-за него теперь людям рыбки не видать, чтоб она ему костью поперек горла стала, чтоб…

— Ой, не выдержу! — всплеснула руками Екатерина Стрехова, дом которой виднелся напротив на высоком берегу Озера — Видать ты, баба, у себя под лесом одичала совсем, потому что не знаешь, что озеро уже давно не колхозное, что у него хозяин есть. Арендатор. А он — не колхоз, чтоб задарма старым бабам рыбу раздавать. Так что не убивайся так!

— Зато Алешка раздает. По домам носит. За самогонку. И ни милиции порядочные хозяйки не боятся, ни закона, ни Бога, — выплеснула в толпу ехидный смешок Сянька-сплетница, но глуховатая Овечья Баба не расслышала, продолжая свое:

— А мне, сыночек, той рыбы и даром не надо, своей полная ямка. Но горе для меня большое, что такое перед смертью довелось увидеть в своем селе, страшное убийство, которое и враг лютый не посмел бы сотворить. А это преступление же свой совершил, чтоб его святая земля не приняла. Такие убытки доброму человеку, этому “гарандиру” нанес!

— Можно подумать, вы знаете, кто добрый, кто не добрый… Сидите в этой деревне, как… жабы в болоте, жизни не видите… — фыркнула Юлька и снова зашпрехала в свой телефон, нервно поглядывая на односельчан.

— Я — не так, как ты, но мир повидала — пешком всю Расею прошла, когда с Сахалина возвращалась. И в Германии побывала, только не с твоей бабой. И людей добрых повидала. Но на этой плотине таких нет, — распоясалась на сдачу обнаглевшая Овечья Баба, о которой до сегодняшнего дня вообще не вспоминали. — Здесь стоят все те, кто десять лет, люди добрые, аж целую Независимость нашу ходили возле вонючей лужи — и пальцем не пошевелили. Только кидали сюда, кто что хотел, даже дохлятину. До такого преступления дошли! А это дите человеческое и плотину подсыпало, и бетоном залило, и озеро вычистило, и рыбки напустило… Веселится, бывало, рыбка против солнышка, поплескивает-играет, как по синему Дунаю.

Теперь уже не выдержала критики и первая любительница выпить-погулять завклубом на полставки Любаша Васильевна:

— А ты, бабушка, случайно, не националистка или, может, бандеровка, что про независимость заговорила?

— Баба — партизанка, до сих пор в свом лесу под откос поезда пускает, — отомстил старухе молодой “предприниматель-реформатор” Дурында.

— И чего это ты, баба, всегда в курсе дела, — продолжала Любаша, — когда у тебя ни радио нет, ни телевизора и ты годами со своими овцами из леса не вылезаешь?

— Сорока на хвосте принесла, — беззлобно огрызнулась та, вглядываясь в серебристую даль озера. — А что это там за бревно под вербами темнеет?

— Это, бабка, сомище такой, а не бревно, — пробормотал удрученный масштабами трагедии, видавший виды Моджахед… Да замолчите вы, бога ради, а не то я сам вас утоплю.

— Йой, мамочки! — опять заголосила, как в лесу, Овечья Баба, тыча палкой перед собой, будто отбиваясь от врага. — И этот душегуб туда же! Вам бы только топить, убивать, топтать… Люди добрые, что с вами творится? Как же вы могли такое добро уничтожить? Что же вы за люди такие, что же вы за ироды?! Как эта плотина не провалится под вами, как земля не расступится?! Что же это вы делаете, будто завтра конец света? Будто не вашим детям здесь жить, эту воду пить… Да вы хуже врага лютого!

Толпа ахнула, охнула, все поняла и с криком: “Топите бабу!” — сплошной грозной стеной двинулась на Овечью Тодосю. И чем теснее односельчане окружали бабу, тем яростней горели их глаза в желании избавиться от голосистого непрошеного обличителя. Напрасно пугал людей смертным грехом бывший парторг, а ныне церковный староста Петр Мытарь — все будто оглохли. Сжимали старуху монолитным стальным кольцом, готовые разорвать. Церковный староста, как и его дед, тоже Петр Мытарь, в двадцатые, понял революционную ситуацию и отступил от принципов христианской морали, убравшись от греха подальше.

Трудно сказать, утопили бы Овечью Бабу односельчане в самое Святое воскресенье или только напугали бы, но тут с оглушительным шумом и карканьем сорвались в небо с прибрежных верб черной тучей вороны и закружили, как тайфун, над Озером, плотиной и людьми. И так страшно, агрессивно и низко, что люди на плотине испугались не на шутку. Оставив бабу, они сбились в кучу, отбиваясь руками от острых вороньих клювов и когтей. Обезумевшие вороны, неожиданно проявившие людям интерес, так же неожиданно и потеряли его. Развернулись, словно кто-то над селом махнул исполинским черным покрывалом, и улетели на пашню.

Овечья Баба тоже пропала, будто ее и не было, то ли вороны забрали, то ли сама полетела с ними к своему лесу. Испуганный и уже малость охладевший народ на плотине не знал, что и думать: то следил за вороньей стаей, то блуждал глазами по озеру, холодея от мысли, что сгоряча затолкал между уснувшей рыбой ненавистную обличительницу.

— А куда баба могла деться? — громче всех спросила Клецова Лида, которая имела в селе больше всех мужиков и еще больше детей. И все устремили взоры на Озеро, рыба в котором, пригревшись на солнце, начинала шевелиться, как живая, а может, то Овечья Баба носилась по дну и никак не могла найти в густой рыбе, будто в толще льда, окошко проруби?

И снова, уже в который раз, ударил в колокол старый Филиппович, и люди на плотине еще больше разволновались, даже как будто помутились рассудком, потому что стали спрашивать друг друга, где это горит?

На что религиозный по происхождению мужик, вчерашний парторг, а ныне церковный староста Петр Мытарь только за голову схватился, воистину страдая в глубинах души за чужие грехи:

— Да как же мы, люди добрые, в такой день, в Святое воскресенье, забыли и о церкви, и о службе Господней?!

И надо ж было, чтобы именно в тот момент, когда пришедший в себя народ обратил свои стопы к храму Божьему, как на грех, на плотину снова влетел, не дождавшись добровольных свидетелей, милицейский “воронок”, а за ним — председатель Игнат Карпович. Праздничная рубашка на нем потемнела от пота и пыли, а лицо было похоже на красную вареную свеклу.

— Понятых, понятых надо, двоих или троих! — взмолился Игнат Карпович и осекся, прикипев взглядом к черному “Форду”, который бесшумно спускался с горы от Мамаевки по размытой дождями улице. Все тоже узнали машину арендатора. За арендатором, как привязанный, сползал на плотину белый микроавтобус с надписью “Санэпидветбаклаборатория”.

Автомобиль арендатора остановился метрах в ста от толпы, возле милиции, темное стекло опустилось, и к нему склонились ребята с резиновыми дубинками.

Недобрая волна всколыхнула люд честной на плотине:

— Х-х-хо-оз-з-зяин… к людям даже не выйдет… А зачем?.. Мы же господа…

Действительно, арендатор так и не вышел из машины. Зато вышли люди в белых халатах из “Санэпидветбаклаборатории” и, не поздоровавшись, стали делать замеры, набирать в колбы воду, вылавливать из Озера сачками всплывшую брюхом рыбу.

— Понятых, понятых! — снова засуетился сельский председатель.

А один из милиции, тот, который старший, постукивая себя дубинкой по ладони, подошел к неприветливому, словно чужеземному, народу на плотине. На этот раз милиционер был серьезный и грозно спросил:

— Так что, есть свидетели преступления? Нет? Плохо. Признавайтесь сами, потому что хуже будет всем — дело уголовное…

На плотине воцарилась мертвая тишина. Народ уже не знал, в чем сознаваться: в том, что рыбу отравил или что Овечью Бабу утопил? У завклубом на полставки Любаши Васильевны, которой показалось, будто милиция как-то не так смотрит на нее, у первой сдали нервы:

— А при чем здесь я? Возле озера не живу, рыбу по ночам не ловлю, на аренду не зарюсь, форель не думаю разводить, кафе строить тоже — так что, как говорят у нас в Германии, ауфидерзейн!

— Ты на кого, сучка, намекаешь? — преградила ей путь гастарбайтерша Юлька. — Не поняла. Так, если я кафе строить собираюсь, то это что — я Озеро отравила?

— Уйди с дороги… проститутка!

— Ги-ги… Баба Люба, чья бы мычала, а ваша бы молчала!

И пока достойные дамы выясняли: ху из ху? — подлый намек Любаши Васильевны дошел и до обкуренного с утра Алешки Моджахеда, сети которого не раз и не два потрошили арендаторские сторожа.

— Ты что на честных людей прешь? — выпятил Моджахед воробьиную грудь на завклубом.

— А кто кричал позавчера возле клуба, маковой соломкой объевшись: “Озеро на хрен взорву! Жить, сволочь крутая, герою не дают! За что я в Афгане воевал, жизнью рисковал?” — Кто?! — отбивалась на два фронта Любаша.

Алешка готов был убить подлую завклубом за вранье, потому что ему, как может быть никому на плотине, больше всех было жалко такого убытка. Теперь, получается, загнулся его бартер с бабульками навеки. И теперь ему век мака не видать… А тут еще эта выдра клубная, змея подколодная Любаша!

— Да опомнитесь, люди, — вьюном ходил в толпе и шипел на каждого Петр Мытарь, — не наговаривайте на себя. Тут и без вас такое творится, такое творится… Мало их, бандюг, через наше село стало ездить… вот в таких вот черных гробах… разве что не стреляют пока… Неизвестно еще, что за человек этот арендатор. Из какой группировки бандитской… может, не поделили что-то между собой, подсыпали яду, а ты отвечай…

Упоминание о группировке повернуло головы всех в сторону простреленного Холеры.

— Ну, вы даете! — тот скрипнул зубами так, что народ откатился от него, как волна в Черном море.

— Никто никого до начала следствия не обвиняет, — успокоила страсти милиция, — но просим, если кто-то что-то знает, — пусть честно расскажет…

Из белого микроавтобуса опять выскочило несколько человек, позвали милицию, стали что-то говорить.

— Понятых, понятых! — снова крикнул председатель, — едем на склад ядохимикатов!

— Вы что, господин председатель, сбрендили, что ли? — удивился притихший было дед Мисник. — К какому складу?! У того склада уже лет пять как двери нет — у Юрки Клеца она в сарае навешена.

— Молчите! — зашипел председатель. — Тут же… милиция! У вас что, глаз нет? — и побежал без понятых впереди милицейского “воронка”, показывая дорогу на склад. За ним двинулась и “Санэпидветбаклаборатория”. Остался на плотине темнеть, как черный гроб, “Форд” арендатора. Но до него общественности дела не было. Разделившись, как в Гражданскую, на два лагеря, народ бурлил. Из первого лагеря кричала Юркина мать Лида:

— Ты, дед, на себя посмотри! Все видели, как ты бочку яда домой катил — колорадского жука травить… Знаем мы твоих жуков! Ты такой гад, что и человека не пожалеешь, не то что рыбы!

— Ах, ты стерва бесстыжая! Сама со своими головорезами колхоз разворовала, а на меня спихиваешь? — озверел дед Мисник и кинулся на Лиду с клюкой. Но ее заслонили многочисленные сыновья.

— Ты, дед, не очень-то палкой размахивай, потому что милиции свидетели нужны. А мы тоже кое-что видели… — Наперебой загалдели обозленные Лидкины головорезы. — Что, говоришь? А то, как ты ведра в озере вчера мыл! Или, скажешь, у тебя во дворе колодца нет, тебе надо аж на Озеро за водой бегать? Вот и кума наша Юлька свидетель…

— Да она ж, извиняюсь, по Германиям шляется — откуда ж ей знать? — хихикнул Дурында.

Разгоряченная потасовкой с Любашей Васильевной Юлька будто ждала этого, заклокотала, как кипяток на огне:

— Ах, так! Тогда я скажу, ЧТО я видела. Своими глазами. Как твои пацаны, Дурында! Прямо с этой плотины. Среди ночи. Выливали из здоровенных бочек — что-то. А ЧТО — на суде расскажешь!

— А не вы ли это с Валерой заказ арендаторских конкурентов выполняли? Я ж не думаю, что слишком дорого заплатил тебе за бабью… вслух не скажу что — тот немец? — поинтересовалась подружка Екатерины Стреховой Алина, явно ревновавшая простреленного киллера к стреляной гастарбайтерше.

— Швайн, неумытая швайн! — пренебрежительно смерила взглядом целомудренную подружку Юлька. — Да вы со своей мамашей всех курей на своей улице отравили, а на меня стрелки переводите? Я чужому не завидую, как ты. У меня — с-с-свое!

— Да уж! Не одного немца обобрала, шантажистка! По тебе давно тюрьма плачет, а вы здесь обе права качаете!

— Убью! — взревел вдруг Холера, и, хорошо его зная, люди бросились врассыпную.

— Киллер! — визжала на бегу Алинка. — Бандюга! Богачам служишь…

— Сами виноваты, — возмущался дед Мисник, отбежав на безопасное расстояние. — Не хотели колхозов, развалили, разграбили добро, а теперь — убивать?!

— И не говорите, — хотел тоже пожаловаться на нынешнюю жизнь бывший парторг, но вовремя спохватился, заметив слева насторожившегося демократа Юрку Клеца, реформатора Дурынду и ехидного яблочника Иванюту, а справа — новоявленного мормона Гаврилу, — тот, как истинный американец, безучастно наблюдал за всей этой суматохой. И мысленно сокрушался: “Что натворила, то натворила демократия! Содом и Гоморра! Сто тебе партий! Секта на секте! Уже и мормоны завелись… А православные знай себе бьются!.. Смута и беззаконие! А ведь была же, была — одна партия, одна светлая дорога к добру, одна идея, и закон был — один для всех! А теперь — у каждого свой, а у тебя — никакого, и бойся любого сопляка… Смотри, как озверел, хоть и простреленный…”

— Вот придурки, так придурки! — ужасался вслух реформатор Дурында. — Ну, теперь нас уж точно всех пересажают…

Неизвестно, чем бы все закончилось, если бы с горы, но уже со стороны села, в рассеявшуюся толпу не врезался милицейский “газик”, а за ним сельский председатель и микроавтобус-лаборатория.

— Стоять! — крикнул председатель. — Не ругаться и не хулиганить! А нето — “Беркут” вызову!

Народ притих. Милиция с лабораторией проехали дальше и остановились возле “Форда” арендатора. Темное стекло опустилось, и над ним склонились милиция с лаборантами. Председатель нервно переминался на толстых, медвежьих своих ногах. Наконец, призывно махнул рукой:

— Все, все сюда!

Толпа неохотно двинулась и остановилась на расстоянии выстрела: впереди — неимущие пайщики КСП “Новая жизнь”, за ними — мелкие фермеры и предприниматели, в арьергарде — вольные казаки Моджахед и Киллер.

Первой заговорила милиция:

— Так есть свидетели преступления или нет? Кто-нибудь что-нибудь знает или нет?

— Да откуда?.. Ничего мы не знаем… — глухо загудела толпа.

— Хорошо, следствие разберется… А теперь слово имеют специалисты независимой… рыбола… тьфу! Лаболатории…

— Плохи ваши дела, — грустно сказал упитанный независимый специалист с длинными, как у девицы, волосами, перехваченными на затылке резинкой. — В воде выявлена высокая концентрация ядовитых веществ, идентичных тем, что мы нашли в бочках на разрушенном и разворованном складе ядохимикатов. Склад, как нам сказали, принадлежал бывшему колхозу.

— А почему вы думаете, что это не с поля натекло?.. Сами же кругом пишете, что все наши земли отравлены…

— Ну да, с тех пор как — колхоз, сыпали и сыпали… и селитру, и азот…

— Ничего мы не думаем, мы только констатируем факты. Может, и с поля, как вы говорите, натекло. Но плотность концентрации свидетельствует о том, что воду отравили нарочно, выбросив в Озеро тонны химикатов…

— Что это вы такое нам шьете? У кого эти тонны могут быть?

— Возможно, воду отравляли не один день. Постепенно… год, два. Изо дня в день. Пока вы здесь стояли, мы обследовали все дворы поблизости и в каждом нашли тару от разворованных ядохимикатов: бочки, канистры и другие емкости…

Толпа замерла. А потом загалдела, послышались выкрики:

— Вы нам тут не шейте! Как вы смеете! Где право?.. Подумаешь, сдохла чья-то рыба!.. Может, и сам отравил… Им что?.. У них деньги… Что хотят, то и творят… А мы виноваты, потому что у кого-то рыба подохла?!.. Вы нам не шейте! И на вас найдутся суды и прокуроры! И закон найдется!

— Мама! Мама, у нас утки сдохли! — Перекрикивая шум на плотине, заверещал с высокого берега самый младший сын Екатерины Стреховой.

— Ой божечки, а я теленка вчера поила… — так и села Сянька-сплетница.

— Но это еще не самое худшее, — продолжал, будто издеваясь, специалист из лаборатории. — Плохо то, что Озеро превратилось в смертоносный резервуар, бомбу замедленного действия, жить возле которого вы и ваши дети, и даже внуки, обречены на всю жизнь. Но воду спустить мы не позволим, потому что она по притоке пойдет в Речку, а потом в Реку и за какие-то сутки уничтожит в ней всю флору-фауну, и, что самое страшное, отравит главную водную артерию страны. А это — преступление, на которое мы не пойдем…

— А нам какое дело! Мы заложниками какого-то князька, крутого какого-нибудь быть не собираемся!..

— А он здесь ни при чем. Он — жертва. К сожалению, все мы — жертвы и виновники этой большой экологической трагедии государственного масштаба…

Специалист трагически замолчал, а поставленный перед фактом народ, напротив, закричал, запричитал, а громче всех Юлька, мысленно прощаясь со своим кафе:

— Что же нам делать? О Господи, что нам делать?! Говорите: вы начальство…

— Стоять! — скомандовал председатель. — Пока. А потом всем разойтись, взять свои верши, хватки, просто корзины и выловить рыбу. Всю — до одной. Закопаем подальше, где-нибудь под лесом, там, где дохлый колхозный скот закапывали. И будем ждать, пока в Озере яд осядет.

— Бабушка, у нас теленок околел, а у дяди Николая — гуси, — снова раздались детские голоса, но на этот раз уже с низкого берега.

Толпа заволновалась еще сильнее:

— Что делать?.. Мы так повымираем сами… Спустить воду!.. Открывай заслонки!..

— Назад! Стоять на месте! Стрелять буду!

— Стреляй! Нам все равно помирать! — неожиданно для всех выступил грудью вперед, как комсомолец на старой картине, казалось бы, пропащий киллер Валерка Бескоровайный и тут же бросился с берега на дохлую рыбу, чтобы по воде добраться до заслонок. За ним, как в атаку, в мертвую воду неожиданно для всех прыгнул и Алешка Моджахед.

— Назад!

— Вперед! Только не глотайте воду!

Но предостережение прозвучало слишком поздно: Алешка мгновенно посинел и перевернулся пузом кверху, как рыба… На плотине стало тихо. Все, будто контуженные, смотрели на несчастного Моджахеда, который покачивался среди потускневшего от солнца рыбьего серебра. И не слышали, и не видели, как неистово, будто ледокол льды, киллер Холера разбивал грудью потухший пласт рыбы. Верхний пласт рыбы уже хорошенько нагрелся, припух и пах мертвечиной. Но Валера греб и греб, стараясь как можно быстрее добраться до заслонок, потому что его кожа начинала в воде гореть, как в огне. Был злой и решительный, как и той ночью, когда высыпал в Озеро мешок дуста, чтоб мать вместе с колорадским жуком не травила картошку: привык на новой работе к экологически чистым продуктам.

Наконец он ухватился за “быка” — скользкую деревянную опору, поднял заслонки, дивясь своей нежданной богатырской силе. Вода, чуть не подхватив киллера, ринулась через ров, а с ней с ревом вырвалась на свободу и мертвая рыба.

Среди мелкого серебра карасиков, красноперок и плотвы плыли бревнами старые двухметровые щуки, сомы и карпы; длиннющие, как анаконды, вьюны, мордастые толстолобики и здоровенные, как тазики, черепахи… Валера ошеломленно провожал их глазами — он не предполагал, что такое водилось в его Озере… Это же мясо, как из кабана… Но сожаление пропадало, как только он вспоминал — чье все это… Мимо него плыли в бездну чужие деньги, большие деньги, ничьи уже деньги, и от этого становилось приятно, и уже не мучила совесть. Простреленная душа бедного киллера торжествовала: так опротивела ей за короткую жизнь чужая крутизна, эти, блин, распухшие от “зелени” дебилы, эти, блин, уроды, ради которых он рисковал своей молодой жизнью, своим драгоценным здоровьем!.. Стрелять их не перестрелять!..

И в это мгновение мимо киллера проплыло что-то гигантское, как лохнесское чудовище, облепленное мелкой вздутой рыбой. Он прицелился натренированным глазом и узнал недавно еще живого Алешку Моджахеда. Хотел было придержать его, но тот скользнул вместе с рыбой изо рва и понесся между ивняком, как морской электрический скат, расправив на широкой воде полы пиджака. Валера похолодел, как бывало временами на “стрелке”, и устремил глаза к небу. Над ним стояло все село: черные зонты женских юбок и гофрированные трубы мужских штанов с перпендикулярно плотно прилегающими к ним плоскими лицами, выпученными глазами и темными дырами ртов.

За какие-то минуты вода вместе с рыбой ушла, оголив унылое, занесенное илом дно Озера. Стало тихо. Только милиция, как в немом кино, извлекала мокрого киллера из-под плотины, заламывала ему руки, надевала наручники и сажала. Пока что в машину. Люди стояли как неживые и смотрели то на оловянно-жирное пустынное дно Озера, усеянное мертвыми мальками, то на залитые водой долины, где поверх довольно высокой травы между ивняком плавала дохлая рыба. Ничего никому не говоря, отъехала с испуганными лаборантами “Санэпидветбаклаборатория”, а за ними — черный, как гроб, автомобиль арендатора.

— Расходитесь, — сказал председатель, — свободны… Все суды уже состоялись… — и устало направился к своему офису…

— Стоять! — опомнилась милиция. — А ловить утопленника кто будет, Пушкин? Берите крюки, багры и — на луга, может, его недалеко отнесло. И чтоб быстро, потому что стрелять будем без предупреждения.

Народ впал в отчаяние, особенно женщины, но отступать было некуда, и все разбрелись по огородам, высматривая между густых верб пиджак Моджахеда, а заодно и Овечью Бабу. Слава богу, бабы не было, а Моджахед отплыл недалеко, к своему участку, видно, еще живой был… В воду за ним полезли Игнат Карпович, Петр Мытарь и Юрка Клец.

Посиневшего Моджахеда, немного потормошив, положили животом кверху в кузов “воронка” (на всякий случай, может, по дороге в морг оживет — не в таких бывал переплетах), там уже сидел в наручниках, с красными кровоподтеками полуживой киллер Валерка, и милиция отъехала.

У церкви в который раз ударил в колокол старый Филиппович, напоминая о Святом воскресенье и службе Господней. Но людям было не до Бога.

Загрузка...