Как получается все так, а не иначе? От чего зависит ход событий? От пустяка. Начаться может с пустяка, с фразы, растворившейся в огромном этом мире, полном фраз, предметов, лиц, в таком большущем городе с площадями и метро, людьми, спешащими с работы, трамваями, машинами и парками, с тихою рекой, по которой на закате скользят бесшумно к устью корабли, туда, где город разрастается в невысокое белесое предместье — кособокое, с глазницами огромных, пересохших луж между домами, со скудной зеленью и маленькими грязными кафе, закусочными, посетители которых подкрепляются, глядя на огни морского побережья или сидя за железными столиками — чуть заржавленными, постукивающими по тротуару, где лица у официантов утомленные, а куртки — белизны сомнительной. Иногда я там брожу по вечерам, добравшись на трамвае, что сползает вниз по Авениде, потом нижним улочкам с одноэтажными домами и, выехав на набережную, начинает черепашьи гонки с буксирами, скользящими за парапетом на расстоянии протянутой руки. Там уцелели деревянные телефонные кабины, случается, из них кто-нибудь звонит — старая женщина, явно знававшая лучшие дни, железнодорожник или моряк, и я думаю: а с кем они, интересно, говорят? Далее трамвай совершает круг по площади, где находится Музей морского флота; на этом пятачке стоят три вековые пальмы и скамьи, вытесанные из камня, а иной раз дети бедняков предаются доступным им забавам, как в годы моего детства, — прыгают через веревочку, играют в классики. Тут я выхожу и дальше продолжаю путь пешком, держа руки в карманах, почему-то сильно бьется сердце — может быть, тому причиной незатейливая музыка, доносящаяся из того кафе, там у них, должно быть, старый граммофон, всегда заводят фа-минорный вальс или фадо на губной гармошке, иду и думаю: вот я здесь, и никто меня не знает, я один из множества таких же незнакомцев, я здесь, как мог быть где-нибудь еще, ничто не изменилось бы, это и мучительно, и дарит ощущение свободы — прекрасной и ненужной, — как любовь, которую отвергли. Думаю: никто не знает, ни о чем никто здесь не подозревает, меня никто не сможет обвинить, я здесь свободен, при желании могу вообразить, будто ничего и не случилось. Смотрюсь в витрину. Что, разве виноватое лицо? Поправляю галстук, приглаживаю волосы. Выгляжу неплохо, разве что немного утомлен, ну, грустноват, поглядеть со стороны — человек, имеющий свою судьбу, но ничего особенного, жизнь как жизнь, было и хорошее, и скверное, и все, конечно, на лице оставило свой след. Но ничего такого не заметно. И это тоже дарит ощущение свободы — прекрасной и ненужной, как бывает, когда ты долго что-то замышлял и наконец осуществил. Ну, а теперь-то что же делать? Да ничего, не надо ничего. Сядь за столик этого кафе, ноги вытяни, пожалуйста, апельсиновый с мякотью и немного миндаля, благодарю, открой газету, купленную просто так, до новостей тебе нет дела, в соревнованиях на кубок чемпионов «Спортинг» сыграл вничью с мадридским «Реалом», омары дорожают, правительственный кризис вроде бы предотвращен, мэр подписал проект развития города, предполагающий создание в историческом центре пешеходной зоны, между такой-то и такой-то улицами будут установлены цветы в вазонах, и район этот превратится в этакий оазис для любителей прогулок и для покупателей, на севере страны городской автобус врезался в магазинчик на углу из-за того, что шоферу стало плохо, и он сразу же скончался — не от удара, а от инфаркта, о прочих жертвах не сообщено, пострадал значительно — фактически разрушен — только магазин по продаже бонбоньерок и атрибутов бракосочетаний и причастий. Рассеянно проглядываешь ты коммерческие объявления, без особенного интереса — в Институте лингвистики платят прилично и распорядок удобный, в день каких-то пять часов, к тому же в двух шагах от дома, остальное время принадлежит тебе — гуляй, читай и сам пиши, тебе всегда ведь это нравилось, а то пойди в кино, ты ведь питаешь слабость к фильмам пятидесятых годов; или репетиторством займись, как некоторые коллеги, хоть и хлопотно возиться с маленькими шалопаями из приличных семей, это окупается. Ну, как знать, посмотрим… Пищевое предприятие ищет представителя с отличным знанием французского и английского, в центре, абонентский ящик № 199. Швейцарская фармацевтическая фирма открывает в городе свой филиал, владение немецким в совершенстве, желателен диплом химика. Агентство по торговым операциям между Европой и Латинской Америкой, требуется знание английского и испанского, предпочтителен опыт в бухгалтерском деле. Судоходная компания, линия Гонконг — Макао, присмотр за товарами в пути и их сдача, частые поездки. Кино. А что, ты завтра не работаешь, и можно лечь попозже. Хоть и на полуночный сеанс. Перекусить сначала в устье, в гавани Санта-Мария — одними раками в кисло-сладком соусе и рисом по-кантонски, так-так, фестиваль лент Джона Форда, здорово, можно снова посмотреть «The Horse Soldiers»[6] — хоть он, правда, скучноватый, «Рио-Гранде», «A jellow Ribbon».[7] Или вот французская ретроспектива: затянутые интеллектуальные сцены с шарфом, премудрости Дюрас[8] — нет, это отпадает. Показывают где-то «Касабланку», в «Альфе», впервые слышу, небось у черта на куличках, улицу не знаю. А все-таки что стала делать Ингрид Бергман после того, как прилетела в Лиссабон и на экране появился титр «The End»?[9] Следует придумать продолжение этой истории, написал один знакомый журналист — мой ровесник, черноусый, с живыми глазами, к тому же пишет превосходные рассказы. Все-таки, наверно, ты устал. Должно быть, подскочила влажность. Приходит порой с Атлантики густой туман, забивает поры и ноги — деревянные. Еще один апельсиновый с мякотью и несколько орешков миндаля. В пассаже «Капитол» представляют новый выпуск Дюка Джордана, запись года шестьдесят четвертого, ты прекрасно помнишь этот диск, «Sultry Eve»[10] и «Kiss of Spain»,[11] шестьдесят четвертый год. Париж, бутерброды и собачий холод, ваша встреча — впереди, в туманном будущем. Теперь объявления личные, самое интересное: люди разоблачаются, стыдливо прикрываясь эвфемизмами. Ах, эта жалкая завеса слов! Вдова строгих правил ищет прочной дружбы. Три особых объявления, подписанных загадочными инициалами. Пенсионер, страдающий от одиночества. Непременное агентство счастливых встреч: почему вы в поисках родной души до сих пор не обратились к нам за помощью? И вдруг сердце у тебя начинает колотиться все быстрее, тум-тум-тум, бьется — как не выскочит, наверно, слышно за другими столиками, все расплывается вокруг, тонет в поглощающей любые звуки мгле, все сошло на нет — огни, шумы и голоса, будто неестественная, всеобъемлющая тишина парализовала мир, ты всматриваешься во фразу, читаешь ее снова и чувствуешь во рту какой-то странный привкус, ты думаешь: быть этого не может, ужасающее совпадение, но, взвесив слово «ужасающее», поправляешься в уме; нет, просто совпадение, случайность, ничтожная случайность, коих в этом мире миллиарды, нечто заурядное. Но почему — с тобой? И почему же здесь, говоришь ты себе, за этим вот столом, вот в этом самом месте, в этой вот газете? Не может быть, думаешь ты, фраза эта затесалась ненароком, частица давнего набора уцелела под грудой других набранных строчек, и невнимательный типограф, вытащив ее нечаянно, поставил среди прочих объявлений — вот что приходит тебе в голову, а дальше следуют догадки того нелепей, ты думаешь: мне дали старую газету, я ошибочно купил газету, вышедшую четырьмя годами раньше, которая лежала у киоскера под прилавком, провалялась там четыре года, заметил он мою рассеянность и решил подсунуть старую газету, глупое пустячное мошенничество, и для беспокойства оснований нет. А если ты так долго возишься с газетой, пожелав проверить дату, повинен в этом ветер с моря, он треплет листы, мешает их сложить как следует, а ты не нервничаешь, ты спокоен абсолютно, ну-ка, успокойся. Газета — за сегодня, нынешнего дня, сего года по григорианскому календарю, сегодня вышла, и сегодня ты ее читаешь. Any where out of the world. Ты перечитываешь фразу раз в десятый, это не просто объявление, это пароль, напечатанный в рубрике объявлений вечерней газеты, не указаны ни почтовый ящик, ни адрес, ни имя, ни компания, ни школа — ничего. Только — Any where out of the world. Но больше ничего тебе не надо, поскольку фраза, как река, несущая обломки в половодье, тащит за собой слова-осколки, и память твоя расставляет их так четко и спокойно, что у тебя внутри все холодеет: «Cette vie est un hôpital où chaque malade est possédé du désir de changer de lit. Celui-ci voudrait souffrir en face du poêle, et celui-là croît qu'il guérirait à côté de la fenêtre».[12] «Ваш сок, синьор, к сожалению, нет больше миндаля, может быть, кедровые орешки?» Ты делаешь неопределенный жест, который может означать и «да», и «нет», лишь бы не мешали, так как ты теперь глядишь на побережье, опять огни перед глазами, просветление в памяти, возвращающиеся слова тоже вспыхивают у тебя в мозгу, почти воочию ты видишь, как они сверкают, будто маячки в ночи, кажется — далекие, а сами — рядышком, подать рукой: «Il me semble que je serais toujours bien là où je ne suis pas, et cette question de déménagement en est une que je discute sans cesse avec mon âme».[13] Зажав стакан двумя руками, ты понемногу отпиваешь. Ты производишь впечатление спокойного и несколько мечтательного человека, глядящего, как и другие посетители, во тьму и на воду, газету ты свернул и положил на столик — аккуратно, с великой тщательностью, какая бы пристала пенсионеру, взявшему газету почитать, ну, скажем, у знакомого цирюльника, ты рассеянно скользишь по ней глазами — обычная газета за сегодня с устаревшими известиями, так как день прошел, и кто-то где-то делает уже другие газеты с новостями, каковые несколько часов спустя обесценят эти новости, воплощенные в словах, но тебе эта газета сообщает весть уж слишком старую и совершенно новую, новизна ее тебя тревожит, пожелай ты хоть в малой степени, она могла бы потрясти тебя, но ты не допускаешь этого, не можешь допустить, хранишь спокойствие. И только тут ты обращаешь внимание на дату: 22 сентября. Совпадение, думаешь ты опять. Но с чем? Подобных совпадений не бывает, это ведь уже второе, сначала фраза, а теперь и дата, одна и та же дата. И неудержимо, будто храня в твоей памяти свой собственный голос, — так прилипчивая детская считалка, канув в прошлое, казалось, навсегда тебя оставила в покое, но на самом деле не исчезла, просто притаилась в самом сокровенном закоулке, — оживает ритм тех страниц, рисунок фраз, они просачиваются по капле, тук-тук-тук, они стучатся изнутри в породу, собираются в поток, он гудит, он ищет выхода и ударяет вдруг ключом, вырывается, тебя окатывает, он не холодный, но ты весь дрожишь, этот хлещущий фонтан сбивает тебя с ног, влечет в пучину, сопротивляться бесполезно, струя сильна, стремительна, неудержима, она возносится подземными тоннелями, она неистовствует и несет тебя с собой. «Dis-moi mon âme, pauvre âme refroidie, que penserais-tu d'habiter Lisbonne? Il doit y faire chaud, et tu t'y regaillardirais comme un lézard. Cette ville est au bord de l'eau; on dit qu'elle est bâtie en marbre… Voilà un paysage selon ton goût; un paysage fait avec la lumière et le minéral, et le liquide pour les réfléchir».[14] И ты идешь по городу из мрамора, медленно проходишь мимо зданий восемнадцатого века, эти своды видели колониальную торговлю, парусники, суматоху, видели, как отплывали корабли в рассветном мареве, гулко раздаются в тишине твои шаги, вот к колонне привалился старый нищий, пройдя через аркаду, ты оказываешься на площади, противоположный край которой лижут мутные речные воды, от пристани отходят к другому берегу освещенные катера, увозят на исходе вечера последних торопливых пассажиров, и скоро в ночном безмолвии останутся одни любители поздних променадов, рассеянные полуночники, не находящие покоя души, которые прогуливают свои бессонные тела, беседуя сами с собой. Разговариваешь сам с собой и ты — сначала молча, а потом открыто, отчетливо произнося слова, как будто ты диктуешь, будто река их зафиксирует и будет ревностно хранить в своем архиве, на дне, где камешки, песок и затонувшие обломки, и произносишь ты: «вина». Ты это делаешь впервые — должно быть, раньше не хватало смелости, а слово ведь простое, однозначное, оно отчетливо звучит во тьме, и, кажется, все умещается в том облачке, которое на миг возникло во влажном воздухе у рта. Ты выходишь на пустынную площадь, где высится внушительный монумент: всадник гонит своего коня навстречу ночи. Вина. Присев на цоколь, ты закуриваешь, в кармане — сложенная газета, одно присутствие которой тебя немного раздражает, как булавка, колющая шею, или насекомое. Невероятно, ведь никто не знает, что я здесь, я затерялся среди миллионов лиц, не может это быть обращено ко мне, это просто фраза, ведомая многим, и другой знаток Бодлера ею подает кому-то тайный знак. На миг тобой овладевает удивительное ощущение: будто возможно повторение жизни, ее дублет, будто колесо фортуны, двигаясь по свету, может наугад накладывать одинаковые отпечатки на бытие людей с разными глазами, разными руками, разными натурами, людей, которые живут на разных улицах, в разных домах, и вот другой мужчина говорит сейчас другой из женщин в другой какой-то спальне: «Une chambre qui ressemble à une rêverie».[15] И тебе видится освещенное окно комнаты, похожей на видение, ты можешь подойти к вспотевшим стеклам и сквозь старенькое кружево гардин заглянуть внутрь, в эту комнату со старинной мебелью и выгоревшими обоями в тюльпанах, в постели мужчина и женщина, позы их и скомканные простыни свидетельствуют о недавней близости, он гладит ее волосы и произносит: «Laisse-moi respirer longtemps l'odeur de tes cheveux».[16] Тут раздается бой часов, уже поздно, говорит она, мне пора идти. Но ты ей отвечаешь: китайцы узнают, который час, по кошачьим глазам, еще не время, Изабель, еще все впереди, мне предстоит еще склонить тебя к истинной измене, но виноват буду не я, поверь, повинны обстоятельства, кто знает, отчего все происходит, так или иначе, впереди еще тот миг, когда ты, уступив, изменишь, но и тогда будет повинна твоя совесть, а не ты, он же о моем предательстве никогда и не узнает — появится в газете тайная коротенькая фраза, известная лишь нам с тобой, Any where out of the world, сигнал, и тогда-то все произойдет. Однако все уже произошло, но тот мужчина в комнате пока не знает и говорит: да, поздно, ты иди, а после выйду я. Ты выходишь, ты опять на площади, какая-то искательница приключений тормозит и коротко сигналит фарами, ты отрицательно качаешь головой и снова думаешь: быть не может, это просто совпаденье судеб. Но ты чувствуешь, что дело обстоит иначе, тебя бьет дрожь, внутри все холодеет, и это как бы подтверждает, что ты прав, соборные куранты отбивают то же время, что и часы в той комнате четырьмя годами раньше, ты думаешь: все повторяется, а может быть, мне просто холодно и голодно, надо бы перекусить. Идет трамвай, но ехать неохота. Лучше тебе пройтись по круто уходящей от реки вверх, к замку, улице, там, рядом, — смеющиеся иностранные туристы, несколько автобусов из «Ситирамы» и индийский ресторанчик, где ты часто ешь balchao из кур, хозяин ресторанчика — без умолку болтающий индус из Гоа, он, пожалуй, многовато пьет, но соус к рису у него отменный, и бывает вино со специями. У окна закусывают две веселые американские парочки, висящие над столиками лампы с матерчатыми абажурами в красно-белую клетку выглядят приветливо и в то же время по-домашнему, пол не блещет чистотой, под столиками кое-где бумажные салфетки, синьор Колва сегодня вечером не слишком говорлив, вид у него усталый, наверно, было слишком много посетителей. Может быть, balchao для вас чрезмерно острый, предполагает он, я принесу вам холодного пива. Неизменно обходителен, но не угодлив. Будто вспомнив что-то вдруг, он хлопает себя по лбу, как бы прося прощения и каясь в собственной забывчивости, семенит к стойке и с улыбкой возвращается. Ваша газета, говорит он, и подает ее тебе. Ты чувствуешь, что побледнел, и покрываешься холодным потом, ты щупаешь пиджак, твоя газета, сложенная вчетверо, лежит в кармане, до этого ты положил ее туда и чувствуешь ее толщину. Ты смотришь на газету, протянутую синьором Колвой, но не берешь ее, и, вероятно, твое лицо выражает только удивление — не ужас, цепочкой муравьев теперь ползущий у тебя от щиколоток к пупку. Безусловно, принесли ее для вас, заверяет он, из всех моих клиентов вы один ее читаете. Да? — умудряешься ответить ты с пугающим тебя спокойствием, а кто принес? Не могу сказать вам, доктор, утром сын нашел ее под дверью — обернутой, но он, бесстыдник, вытащил, результаты матчей посмотреть, вы знаете, что «Спортинг» сыграл вничью с «Реалом»? Согласитесь, на самом деле результат не так уж плох, жаль, по телевизору не показали, «Спортинг», говорят, вообще бы победил, да вот штанга верхняя, ну, и судья, конечно, от судейства в подобных случаях зависит очень многое, хоть у «Реала» поле идеальное, болельщики — джентльмены, а вполне ли он уверен, что на обертке стояла именно твоя фамилия? Он озирается растерянно по сторонам, ты должен извинить его, молодежь-то нынче невоспитанная, вот в былые времена хлыста боялись, с озабоченным лицом он проворно удаляется из зала, там перед кухней — лестница, ведущая в жилую часть, но ты знаешь: на обертке не было фамилии, и подтверждения ты не получишь по той простой причине, что подтверждения таким вещам не может быть, поскольку они необъяснимы, и ты тогда задумываешься о том, что значит в самом деле — требовать в подобных ситуациях каких-то объяснений. Или — объяснений всему тому, что было до сего момента, да-да, всему, попробуем и правда все расставить по местам, итак: она, он, ты и фейерверк уловок, контрударов и обманов, из которых состояла вся эта история. Ты принимаешься распределять моральную ответственность — худшее, что можно сделать, ведь это ни к чему не приведет, ты сам прекрасно знаешь, жизнь не строят, руководствуясь этическими мерками, она складывается — так или иначе. Однако он такого не заслуживал. Разумеется. И она об этом знала. Столь же несомненно. Знал и ты: она знает, что он не заслужил, но тебя это не волновало. Ты-то разве не заслуживал того, чтобы остаться с ней, вы ведь встретились потом, гораздо позже, когда ставок больше не было. Но о каких тут ставках можно говорить? В жизни никто не устанавливает сроков, нет крупье, который, подняв руку, изрекает «ставок больше нет», в жизни все течет, ничто не останавливается, зачем друг друга сторониться, если уж мы встретились, если так выпало в настоящей игре: одни и те же предпочтения — белые домишки с маленькими пальмами или редкая, примитивная растительность, агавы, тамариск и скалы, одни и те же увлечения — Шопеном и незамысловатыми мелодиями, старенькими румбами, «Tengo el corazón maluco»,[17] одно и то же настроение — парижская хандра. Прочь отсюда, от хандры, на поиски беломраморного города над водой, давай искать его вдвоем — такой или похожий, все равно где, где-нибудь, за пределами этого мира. Не могу. Можешь, стоит только захотеть. Прошу, не заставляй меня. Я дам знак тебе, я отправляюсь, я уже не здесь, я больше не могу, если захочешь, последуешь за мной, покупай эту газету, через нее я сообщу тебе, где я, тогда все брось, никто этого не узнает. Никто не может этого знать, думаешь ты, глядя, как возникший на пороге синьор Колва разводит с сожалением руками, не важно, синьор Колва, знали это лишь она и ты да блаженной памяти Бодлер. Ты и его вовлек в игру, однако есть такие вещи, с которыми играть нельзя, нельзя заигрывать с лежащей в их основе тайной. Но, кроме вас, не знал никто. В этом ты уверен. Во всяком случае, не он, а даже если б он узнал, теперь уже… Но все «теперь уже», все — в прошлом, и поэтому, когда ты платишь, у тебя трясутся руки, твоя затея не имеет смысла. И все же она не полностью обречена, ты это знаешь, точнее, чувствуешь и собираешься проверить. Ты подходишь к телефону — рядом с умывальником — и, вложив монету, набираешь этот мертвый номер. Номер тоже — в прошлом, телефонная компания не отдала его другому абоненту, он — ничей, цифры посылают сигнал, который принят быть не может, ты знаешь это слишком хорошо, уже четыре года. Ты набираешь медленно и слышишь гудок, еще один, еще, затем — щелчок, однако же ответа нет, ты только чувствуешь: там кто-то есть, не слышно и дыхания — никто не дышит, там, на другом конце, некто просто слушает твое молчание. Повесив трубку, ты выходишь, не думая о возвращении домой, ты твердо знаешь: телефон там зазвонит — раз, другой и третий, дождавшись третьего звонка, ты снимешь трубку, приложишь к уху и не услышишь ничего, лишь почувствуешь, что кто-то молча внимает твоему безмолвному присутствию. Ты приближаешься к реке, пристань опустела, катера уже не ходят, вокруг не видно никого. Ты присаживаешься на парапет, грязная вода бурлит — прилив, должно быть, гонит реку вспять, ты знаешь: уже поздно, но не в смысле «час поздний», окружающее тебя время — обширное, торжественное, неизмеримое, как и пространство, застывшее и не отображенное на циферблате — и все, же легкое, как вздох, и быстрое, как взгляд.