Во свет рабства тьму претвори.
В начале жизни школу помню я…
Великое число у помещиков на дорогом содержании учителей, из которых большая часть учить не могут. Принимают и таких, которые лакеями, парикмахерами и другими подобными ремеслами всю жизнь свою препровождали…»
Читая, мальчик не водил пальцем по строчкам и временами отрывал глаза от казенной бумаги, чтобы стрельнуть взглядом в сторону слушавших его родителей.
— Верно, верно говоришь, Николаша, — сказала мать. — У наших соседей…
— Погоди, Анна Ивановна, не перебивай, — остановил ее муж. — Дай до конца добрести.
— «Такие в учениях недостатки реченным установлением исправлены будут, и желаемая польза надежно чрез скорое время плоды свои произведет», — повышая голос, прочитал мальчик.
— Чем исправлены-то будут? — спросила мать. — Что-то я не дослышала.
— «Реченным установлением», — повторил мальчик.
— Это что ж такое? Новая школа?
— Да нет, — объяснил муж. — Это так от правительствующего Сената пишется: «установление», а само в себе значит «Московский университет».
— Как не понять, батюшка. Московский, значит, этот самый…
— Университет, — подхватил мальчик. — Ведь тут все сказано было: Петербургская академия наук далеко, Сухопутный и Морской кадетские корпуса — дело военное, а для дворян, которые желают высшим наукам обучаться, и для генерального обучения разночинцев открывается в Москве университет. Сюда способнее из округ лежащих мест приехать, чем в Петербург. Почти всякий в Москве имеет родственников и знакомых, где себя квартирою и пищею содержать может. Поняли, матушка?
— Как не понять, — согласилась Анна Ивановна. — У всех есть родственники.
— Дальше, дальше, Николай, — нетерпеливо сказал отец. — Что там еще написано?
Написано было о том, что империя требует ученых людей и что с их помощью в простом народе суеверия, расколы и тому подобные от невежества ереси истребятся.
Указ о Московском университете, подписанный в Петербурге 12 января 1755 года, читался в доме Ивана Васильевича Новикова сыном Николаем в ясный мартовский день и был накануне привезен из города Коломны в новиковское поместье Авдотьино. Известие о новом учебном заведении заняло всю семью — Николаю подошло время учения.
Новиковы были старинного дворянского рода. Фамилию свою произносили они с ударением на последнем слоге — Новиковы — от слова «новик». Так называли молодых людей, вступивших в службу. И писалась эта фамилия иногда через «а» — Навиков, и в рифму к ней подбирали поэты: «стихов», «слов».
Иван Васильевич Новиков, человек петровской выучки, смолоду пошел во флот и, происходя в чинах, добрался до звания капитана полковничья ранга. При императрице Анне Ивановне взял отставку, но привычка к деятельной жизни сложилась крепкая, а потому Иван Васильевич в деревне не усидел и попросился вновь на службу, к статским делам. Был он определен воеводою в город Алатырь, женился на Анне Ивановне Павловой и десять лет правил городом, приученный строго блюсти законы и выполнять команды старших начальников.
У Новиковых было пятеро детей — три мальчика и две девочки. Был и еще сын, да умер во младенчестве. Николай родился 7 апреля 1744 года. Брат Андрей старше его на восемь лет, Алексей — на три года моложе.
Когда Иван Васильевич покинул воеводство, семья поселилась в Авдотьине, и маленький Новиков провел свое детство в играх с детьми дворовых крестьян.
Авдотьино, Тихвинское то ж, — по названию церкви Тихвинской божьей матери, стоявшей в селе, — раскинулось на берегу реки Северки, притока Оки, верстах в семидесяти от Москвы, невдалеке от села, позднее города, Бронницы. Господский дом на холме высоко поднимался над рекою.
Своей вотчиной — Авдотьином — Новиковы владели более четырех веков, но, кроме того, были у них небольшие земли в Мещовске, Суздале, Дмитрове и на Белоозере. Имения эти делились, назначались в приданое, владельцы обменивали друг у друга участки, подбирая наделы к одному месту, продавали, покупали — и все же за Иваном Васильевичем Новиковым считалось до семисот душ крестьян, из них полтораста в Авдотьине.
…Николай сложил бумагу и поглядел на родителей, не решаясь нарушить их молчание.
— Знать, нужно ехать, — сказал, наконец, Иван Васильевич. — Завтра и тронемся… Что же плакать, Анна Ивановна? Указ этот прямо для Николая писан. Довольно ему бездельничать. У дьячка уж он все выучил, а нынче одной грамотой не обойтись — полный курс наук требуется.
В Москве у Новиковых был деревянный дом, построенный близ Серпуховских ворот, у Земляного вала, обегавшего город. По соседству с Новиковыми — загородные дворы знатных людей, ближайшая усадьба — бригадира Глебова. В огромном ее парке любили гулять москвичи.
Это была окраина Москвы. На Всполье и предстояло теперь жить Николаю Новикову.
Университет в Москве был открыт по настоянию Ломоносова. Россия нуждалась в образованных людях. Ломоносов понимал это лучше всех и в письме фавориту императрицы Ивану Шувалову изложил свой проект университета, состоящего из трех факультетов — юридического, медицинского и философского, в отличие от принятой в Европе системы тут не было богословского факультета. Ломоносов полагал, что истинная наука не терпит вмешательства церкви.
Студентов для университета должна была готовить гимназия при нем. На этом пункте Ломоносов настаивал особенно. Без гимназии, писал он Шувалову, «университет, как пашня без семя».
Газеты обеих столиц — Петербурга и Москвы — печатали объявления иностранцев о том, что они принимают к себе детей для обучения французскому, немецкому языкам, танцам, истории, географии, геральдике — науке о дворянских гербах. Однако для слушания университетского курса этих знаний хватить не могло.
При Петербургской академии наук, открытой в 1726 году, существовал свой университет. Но слушателей там почти не было, занятия велись очень плохо, и, несмотря на старания Ломоносова, дело поправить не удавалось. Академическая канцелярия во главе с советником Шумахером не желала заботиться об университете, и Ломоносов с обычной прямотой объяснял, почему это происходило:
— Шумахеру было опасно происхождение в науках и произвождение в профессоры природных россиян, от которых он уменьшения своей силы больше опасался. Того ради учение и содержание российских студентов было в таком небрежении, по которому ясно сказывалось, что не было у него намерения их допустить к совершенству учения.
Ломоносов надеялся — и надежды его оправдались, — что новый Московский университет, свободный от власти Академической канцелярии, сумеет стать достойной школой подготовки ученых людей в России.
Иван Шувалов охотно подхватил идею Ломоносова — ему лестно было играть роль ревнителя просвещения. В августе 1754 года он объявил Сенату императорский указ об исправлении дома, предназначенного для Московского университета.
Дом этот стоял на месте нынешнего Исторического музея, у Воскресенских ворот Китай-города — у Курятных ворот, как именовались они раньше по причине своего соседства с царским хозяйственным двором. Корпус был строен «покоем» — имел форму буквы «П», и возраст его превышал полвека.
Располагались в нем Ревизион-коллегия, Провиант-контора, Главный комиссариат, а прежде, до московского пожара 1737 года, там находилась Главная аптека с Медицинской канцелярией. В доме рядом была Казанская австерия — питейное заведение, которое случалось навещать и государю Петру I. Австерия с годами обветшала, и ее разобрали, чтобы кирпич употребить на постройку здания для университетских служб.
Дом у Воскресенских ворот глядел фасадом на Кремль. Над главным с колоннами корпусом о трех этажах возвышалась башня, увенчанная высоким шпилем с орлом. Боковые корпуса были двухэтажными. Против университетского дома, вправо от него, если смотреть с Красной площади, находился Ямской двор. Позже там устроили тюрьму. Несколько дней перед ссылкой в Сибирь провел в этой тюрьме Радищев. Во второй половине XIX века сюда еще сажали за долги, это и есть «яма», о которой упоминал в пьесах А. Н. Островский.
После того как дом был отведен университету, взялись за ремонт. Понадобилось настлать новые полы, исправить печи, переделать комнаты. Колонны также пришли в негодность, медные золоченые орнаменты осыпались. Но на их поправку времени уже не хватило — нужно было начинать занятия.
В починенном доме университет и гимназии получили двадцать аудиторий: три большие по четыре-шесть окон, а остальные маленькие, иные же темные чуланы, для обучения наукам непригодные. Кое-как удалось разместить здесь библиотеку, физический кабинет, анатомический театр, химическую лабораторию, типографию. Дом сразу оказался тесен, и уже в октябре 1755 года был прикуплен репнинский двор на Моховой улице, где и ныне стоит здание Московского университета.
Сенат ассигновал университету пятнадцать тысяч рублей в год. Императрица Елизавета сбавила до десяти. Нужную копейку приходилось потом испрашивать годами.
Выручали доброхотные жертвования. Горнопромышленник Демидов подарил двадцать одну тысячу рублей. Статский советник Авраам Сверчков по духовному завещанию оставил университету три тысячи наличными и на шестнадцать с лишним тысяч векселями, с тем чтобы эти деньги были отданы в рост под проценты, а когда дочка Сверчкова достигнет совершеннолетия, возвращены ей. Вдова действительного статского советника Наумова внесла тысячу рублей, и по этому поводу «Московские ведомости» писали: «Мы живем в такие счастливые времена, в которые не только мужской пол, но и дамы крайнюю склонность показывают к наукам».
Давать деньги в рост под проценты — занятие, предполагающее известное умение. Университетские чиновники навыком ростовщиков не обладали, а потому розданные деньги по ловкости кредиторов к ним не возвращались и заемное богатство таяло.
Университет подчинялся правительствующему Сенату и ни от кого другого повелений не принимал. Важной привилегией было то, что жалованье профессоров, учителей и студентов не подлежало вычетам и выдавалось на руки целиком. За проступки же их мог судить только университетский суд.
Директор университета Алексей Михайлович Аргамаков был человеком образованным и деятельным. Он служил офицером, четыре года провел за границей, обучаясь языкам и наукам, и был подготовлен к новым обязанностям. Кстати сказать, Аргамакову принадлежал проект превращения Мастерской и Оружейной палаты в Кремле, где хранились царские короны, скипетры, оружие, драгоценная посуда, в музей, доступный для обозрения желающих к их удовольствию.
Над директором университета имели команду кураторы: управление строилось, «как в других государствах обычай есть». Кураторов было два — Иван Шувалов и Лаврентий Блюментрост, старый врач, первый президент Академии наук. Жили кураторы в Петербурге, вели управление по почте, а непосредственное руководство учебной и хозяйственной жизнью университета осуществлял директор, правда обязанный просить одобрения кураторов на каждый свой шаг.
К Алексею Михайловичу Аргамакову и пришли Новиковы на следующий день после приезда в Москву.
В директорской приемной лакеи у дверей держали на руках господские шубы. Просители попроще складывали на полу свои армяки, прислоняли к стене полушубки. Мальчики прижимались к отцам, смущенные строгостью казенного дома, но готовые начать возню, как только смягчится немного обстановка.
Директор неспешно обходил собравшихся, отвечал на вопросы отцов, приподнимал за подбородки мальчишеские головы и смотрел в глаза своим будущим воспитанникам.
— Куда бы вы желали определить вашего сына? — спросил он, подойдя к Новикову.
— В университет.
— А не молод ли он для университета? И знает ли язык латинский?
— Латинского не учил, а по-церковному читает не хуже нашего дьячка, да пожалуй, что и наставника своего превзошел, — ответил Иван Васильевич.
— Ну, это, наверное, не мудрено, — засмеялся Аргамаков. — Те же, кто хочет слушать профессорские лекции, должны сначала обучиться языкам и первым основаниям наук. На то и учреждены при университете две гимназии — одна для дворян, другая для разночинцев.
— В ученые мы не метим, — сказал Иван Васильевич. — Семья наша военная. Отец мой был полковником, я службу происходил на флоте, старший сын мой в армии, и второму, — он кивнул в сторону мальчика, — туда собираться пора.
— Военная служба — дворянский долг, — согласился Аргамаков, — священная, можно сказать, обязанность. И мудрый законодатель о том подумал. В гимназиях наших на выбор четыре школы — российская, латинская, первых оснований наук и знатнейших европейских языков: немецкого и французского. И если вы не желаете сына своего обучать латинскому языку и вышним наукам, а намерены отдать в военную службу, будь же вы из разночинцев — то в купечество или к художествам, — на то есть школы европейских языков и оснований наук. Тем подается вам способ к обучению сына иностранным языкам или одной какой-нибудь науке, от которой ему в будущем состоянии его жития быть может некоторая польза.
— Польза будет немалая, — подтвердил Иван Васильевич. — Я думаю, что лучше всего придется школа европейских языков. Как ты полагаешь, Николай? — обратился он к сыну.
— Пустите меня по ученой части, батюшка, — попросил мальчик.
— Э, нет, голубчик. Ты записан в Измайловский полк, а после университета скоро выйдешь в офицеры, — возразил отец.
— Воля ваша, — сказал Аргамаков. — Извольте пойти к господину ректору гимназии. Он учинит мальчику экзамен.
Ректором гимназии был Николай Никитич Поповский, назначенный в университет из Петербургской академии наук вместе со своими товарищами — Барсовым и Яремским. Это были ученики Ломоносова. Окончив академический университет, они получили звания магистров, и по просьбе Шувалова их отпустили преподавать в Москву. Ломоносов сумел вложить в учеников любовь к просвещению, веру в творческие силы русских людей и вполне подготовил их к трудному учительскому пути.
Особо Ломоносов любил Поповского, чьи научные занятия дополнялись литературными трудами. Он перевел в стихах с французского языка «Опыт о человеке» английского поэта Александра Попа. Книга эта вышла в 1757 году в университетской типографии рядом с томами сочинений Ломоносова. Перевел Поповский также книгу Локка «О воспитании детей», переводил Горация, Анакреона, сам сочинял стихи, но в печать по скромности не отдавал.
Речью Поповского 26 апреля 1755 года торжественно открылись занятия в Московском университете — точнее, в его гимназиях.
Лекции по философии ректор начал читать на русском языке — поступок смелый и неслыханный. Языком науки был в XVIII веке латинский язык. Поповский оспорил европейскую традицию.
— Неверно, — говорил он, — будто излагать философию можно только на латинском языке. Неправильно думать, что философия своих мыслей ни на каком языке истолковать, кроме латинского, не может. Русский язык вполне для этого пригоден, а что касается до его изобилия, в том перед нами римляне похвалиться не могут. Нет такой мысли, кою б по-российски изъяснить было невозможно.
Ученикам гимназии, слушавшим Поповского, речь его показалась убедительной: в самом деле, чтобы русские юноши могли познакомиться с философией, следовало излагать ее на понятном аудитории языке. Но коллеги Поповского — иностранные профессора — враждебно встретили это нововведение. Они утверждали, что легкость слушания философических лекций по-русски может отвратить студентов от занятий латинским языком, а знание-де латинского и есть главная цель учреждения университета.
Поповский не согласился с ними и прочитал по-русски весь курс философии, а текст его первой лекции Ломоносов отредактировал и напечатал в академическом журнале «Ежемесячные сочинения, к пользе и увеселению служащие».
Николай Новиков после беседы с ректором поступил в нижний класс российской школы. На первом году она была обязательна для всех учеников, ибо в ней обучали читать и писать на русском и латинском языках. Через год учеников, по желанию родителей, переводили в школы первых оснований наук, латинскую, европейских языков, либо оставляли в российской на продолжение курса. Русский язык преподавался и дальше во всех отделениях или школах. Иначе и не могло быть в учебном заведении, созданном по мысли и проекту Ломоносова.
Дом Новиковых за Серпуховскими воротами, близ церкви Екатерины Мученицы, был небольшим — всего пять комнат. Отец собирался строить новый. На дворе стояли отдельные постройки: людская изба, кухня, погреб, конюшня, амбар. Дом был окружен тенистым садом.
Отсюда, из Замоскворечья, со Всполья, Новиков ежедневно хаживал в университет — мимо церкви Вознесения, через Казачью слободу, по Космодамианской улице, через Балчуг и Красную площадь к Воскресенским воротам. Тут, под стенами Кремля, шумел Китай-город, деловой и торговый центр Москвы. Дома тесно прижимались друг к другу. Ни огородов, ни палисадников.
С университетской башни Новиков смотрел на Москву. Кольцо Белого города обозначала стена, во многих местах разрушенная. Дальше виднелся еще обвод — Земляной город. Вперемежку собраны в нем дворцы, монастыри, церкви, избы, каменные дома, сараи. Летом постройки скрывались в зелени садов, на пустырях бродили коровы. Некоторые улицы были выложены бревнами, на остальных и в погожие дни грязь не просыхала. Неосторожный пешеход мог увязнуть по колено.
Вокруг Земляного города лежали слободы, замкнутые валом и рвом, наполненным водой. Это была граница города. Усадьбы и обывательские дома терялись среди лугов, озер и болотистых низин.
По соседству с университетом, на Никольской улице, находился дом Славяно-греко-латинской академии, где в свое время учились Ломоносов и Тредиаковский, а еще раньше была типография. В ней дьякон Гостунской церкви Иван Федоров и Петр Мстиславец печатали первые русские книги. Вдоль Красной площади тянулись ряды каменных лавок, а посредине, в деревянном сарае, стояли старые пушки, днем и вечером окруженные толпой ребятишек.
Новиков любил ходить по Москве, слушая уличные разговоры и запоминая виденное. Два щеголя наперебой рассказывают о своих любовных приключениях. Говорят они громко, бросая вокруг самодовольные взгляды. Молодцы в фартуках, расставив на легких козлах деревянные подносы, зазывают прохожих подкрепиться пирогами. Пожилой господин рассказывает собеседнику о том, как служил он в суде и сумел нажить триста душ крестьян. У дверей модной лавки на Тверской улице остановилась карета, запряженная четверкой лошадей, — степная помещица ведет к француженке выводок дочек, чтобы одеть их по последней моде, перенятой в Париже. Из переулка доносятся крики: «Ой, родненькие, не губите! Ой, больно!» Там секут за провинность дворового человека. Такие крики на Москве — да и по всей России! — не в редкость. Повсюду крепостные люди виноваты перед господами, и расчет с ними везде одинаков — розги да плети.
Да, в Москве было что послушать и посмотреть. Французский механист Демулен — его потом пригласили на службу в университет, и он оказался неслыханным бездельником и невеждой — в Немецкой слободе, в доме девицы Нагет, ежедневно показывал привезенные из-за границы курьезные механизмы и брал за смотрение по рублю с персоны. В том же доме немец звал посмотреть за полтину строение собора святого Петра в Риме. На Сивцевом Вражке в доме генерал-поручика Свиридова госпожа Камери родом с острова Мальта удивляла своею силой. На грудь ее ставили наковальню, вкатывали бочку с водой, а человек, вскочив на ту бочку, делал фигуры…
Распорядок дня в гимназии был такой: утром занимались с семи до одиннадцати, потом перерыв на обед, а с двух до шести снова лекции и уроки языка.
Осенью и зимой темнело рано, и занятия после обеда продолжались только один час, так что многие ученики, отсидев утро, больше в гимназию в тот день не заявлялись. Университетские сторожа спускали собак, охранявших дом, и они бешено лаяли на прохожих, угрожая клыками. Небезопасно было и от лихих людей. Близ университета убили типографского ученика Петра Колмогорова. Чем надеялись поживиться у мальчика? Ходил он в чужих портах, завязывая их под мышками, в крашенинном кафтане… Кто был одет побогаче, совсем перетрусили.
Ученики гимназии состояли в кровной вражде с титулярными юнкерами — с учениками коллегий, будущими чиновниками. Где встретят юнкера гимназические ученики — изобьют. Лавливали юнкеров и университетские. Однажды летом несколько десятков мальчишек затеяли побоище близ Никольского моста в кремлевском рве, где росли яблони и вишни. Их, конечно, обирали зелеными, и университетские привыкли считать это своей привилегией, юнкера же ее нарушали. Проломленные головы в столичном городе выглядели непорядочно, а потому вышняя власть — Сенатская контора — провела следствие и наказала зачинщиков.
Каникулы у студентов и учеников гимназий бывали два раза в год — с 18 декабря по 6 января и с 10 июня по 1 июля. Казалось бы, времени на отдых давалось немного и год должен быть очень напряженным. Однако так только казалось. Профессора подсчитали, что большинство учеников занимается лишь тридцать-сорок дней в году. Очень многие заявляли, о болезнях, мешающих им посещать классы, но главным злом были семейные праздники, которые справлялись раз или два каждую неделю. На уроки оставалось совсем мало времени.
Для дворянских сыновей университетская гимназия была способом избавиться от обязательной военной службы. Им представлялись привилегии и льготы, а записанным с детства в полки шли очередные чины. Указ 18 мая 1756 года предписывал всех недорослей из шляхетства, которые пожелают поступить в университет, принимать непременно.
Оттого и бывало, что какой-нибудь князь Александр Маметов числился четыре года в нижнем французском классе, занятий не посещал, никаких успехов оказать не мог, а отсидев свое время, просил о выключке. Николай Фиглов провел четыре года в гимназии с таким же результатом, Иван Позняков за два года едва месяц ходил в классы. Братья Воейковы, Федор и Михаил, о чьем поведении ничего худого сказать нельзя, за полтора года едва выучились начаткам латинского языка и арифметики — ленились, значит, или неспособны. Конференция профессоров каждую неделю разбирала просьбы нерадивых учеников об отчислении и освобождала их.
Плохая подготовка университетских учеников привлекла внимание куратора Шувалова. Он в 1761 году предписал директору университета выдавать аттестаты уходящим только дважды в год и в них прописывать, что именно каждый знает, а не то, что он «прилежно обучался», как пишут обычно. «Можно прилежать, — объяснял Шувалов, — но за неимением понятия ничего не знать».
Наказаний нерадивым ученикам было предусмотрено немало, и делились они на шесть градусов, или разрядов, от словесного увещания до выключки из гимназии, что определял университетский директор. Регламент предусматривал: если ранее принятые меры не помогут, «такого непотребного ученика выключить и при всех прочих учениках чрез сторожа выбить из гимназии».
…«Выбить» — серьезный глагол!
Ленивого ученика заставляли носить изображенного на дощечке осла, били дубовою линейкою по ладони. Третий градус — урок учить на коленях. Четвертый — порка, что полагалось за великие продерзости, упрямство и ослушание. Однако в этом градусе наказывали две гимназии по-разному: подлых, то есть разночинцев, секли, оголив зады, розгами, а в дворянских классах указано бить по штанам линейкою. Дворянину не полагалось испытывать на своем благородном теле, что такое розга, даже педагогическая. Вероятно, многие дворяне-ученики знакомились с нею в домашней обстановке — вряд ли подмосковные помещики столь тонко понимали свои сословные привилегии, что остерегались пороть непослушных сыновей, — но учение дело государственное, и тут дворян трогать нельзя.
Фонвизин закончил латинскую школу дворянской гимназии. На склоне дней, вспоминая пережитые годы, он говаривал, что учились в его время весьма беспорядочно, ибо, с одной стороны, причиною тому была ребяческая леность, а с другой — нерадение и пьянство учителей. Лишь профессор Шаден отлично преподавал курс логики на латинском языке, объяснения его были внятны, и ученики знали предмет. О других иностранных профессорах, к сожалению, сказать этого нельзя. Например, Филипп-Генрих Дильтей был одним из тех иностранцев, которые прибыли в Россию за легкими деньгами. Тиролец по происхождению, он служил адвокатом и через своего родственника получил приглашение занять кафедру права в Московском университете. Профессорского жалованья — 600 рублей в год — ему показалось мало, и Дильтей взялся за частные уроки. Он преподавал что угодно — географию, универсальную историю, геральдику, юриспруденцию и даже греческий язык.
Учитель Новикова во французском классе Николя Билон был в некотором роде человеком знаменитым, ибо его денежные затруднения послужили поводом для сенатского указа.
Билон занял деньги у московских ростовщиков по двум векселям — жалованье учителям младших классов полагалось небольшое, всего сто двадцать рублей в год, — и к сроку отдать не сумел. Городской магистрат посадил его в долговую тюрьму. Это было нарушением университетских прав — членов ученого корпуса мог судить только суд их товарищей.
Директор тотчас донес о таковом происшествии куратору Шувалову, а тому не составило большого труда добиться от Сената нового указа в поддержку университетских привилегий. 22 декабря 1757 года указ этот разослали во все судебные места, чтобы после никто неведением отговариваться не мог.
Во втором классе Билон отметил Новикова в числе самых лучших учеников. Университетская газета «Московские ведомости» печатала списки студентов и учеников гимназии — награжденных, переводимых из класса в класс и отчисленных. В номере газеты за 12 мая 1758 года Новиков увидел свое имя на газетной полосе.
В декабре 1759 года директор университета Иван Иванович Мелиссино — Аргамаков умер, пробыв лишь два года в своей должности, — отправился в Петербург. С собою он взял десять учеников гимназии, чтобы представить их куратору Шувалову и похвастаться плодами университетского просвещения.
Среди избранных были братья Денис и Павел Фонвизины. Они пробыли в столице несколько недель. Возвратившись в Москву, Денис Фонвизин с увлечением рассказывал приятелям о виденных им чудесах, о настоящем театре и об актерах, с которыми он свел знакомство.
— И вот директор повел нас к Шувалову, — говорил Фонвизин. — Вельможа принял всех весьма милостиво, а меня оглядел особо и подвел за руку к человеку, в котором угадал я кого, как вы думаете?
— Графа Разумовского, — ответило несколько голосов.
Фонвизин засмеялся.
— Видно, что вы далеко от столицы живете и по-деревенски судите. Разумовский никогда к Шувалову не поедет, ведь они…
Фонвизин оглянулся и приложил к губам палец.
— Словом, не угадали, и больше пытать не буду. Меня представили Ломоносову.
— Ты видел самого Ломоносова! — воскликнул Новиков.
— Как вижу тебя. А что ж тут диковинного? — Фонвизин прикрыл свою гордость небрежным тоном. — Он спросил меня, чему я учился. «Латыни», — ответил я. Тут начал он говорить о пользе латинского языка с превеликим красноречием.
— Латинский язык, спорить нечего, нужен, — сказал Новиков, — но и русскому не худо бы нам учиться побольше. Стыдно не знать отечественного наречия.
— В Петербурге, — возразил Фонвизин, — говорят по-французски, вернее, стараются говорить. Мы были с директором во дворце. Везде сияющее золото, огромная музыка, люди в голубых и красных лентах — первые чины империи. А в разговоре все с русского на французский перескакивают.
— Я бы, кажется, вовек из дворца не ушел, — мечтательно сказал Василий Рубан. Он был беден, учился в разночинской гимназии на своем коште с превеликим усердием, а в свободное время пробовал сочинять стихи.
— Французский-то язык и у нас, на Москве, в ходу, — заметил Новиков. — Плохо то, что рядом с ним и русский коверкают. Щеголи и модницы говорят на своем языке, чему не у Ломоносова учивались. Намедни слышал я разговор. Жаловалась госпожа на мужа — любит он ее, а это, мол, неприлично… «Муж, — говорит, — расстроен от жены, это-де, радость, гадко. Как привяжется он ко мне со своими декларасьонами да клятвами в любви, я сперва прошу его отцепиться, а после резонирую, что стыдно и глупо мужу быть влюбленным в свою жену. Он не верит, и мне одно средство — упасть в обморок». В модном языке есть и русские слова, да в каком-то другом значении. Маханье, например, — что такое?
— Ну, это просто, — ответил Павел Фонвизин. — Махать за кем — ухаживать, строить куры.
— Какие еще куры? — спросил Рубан.
— Это слово из женского щегольского наречия, — пояснил Павел Фонвизин. — По-французски faire la coure — то есть влюбляться, ухаживать. Теперь все чаще так говорят, скоро мы к такой речи привыкнем.
— И сами так изъясняться будем? — спросил Новиков. — Уволь, братец, от столь мрачных предвещаний. Русский язык надобно нам беречь и правильные его образцы распространять печатно, чтобы читатели их запоминали и от писателей доброму бы научались.
— Какие у нас писатели? — с горечью сказал Рубан. — Кто может на рифмах связать «байка, лайка, фуфайка», тот уже печатает оды, трагедии, которые полезно читать лишь тому, на кого рвотное лекарство не действует.
— Ты, наверное, про свои стихи говоришь? — спросил Павел Фонвизин.
— Не задирайся, Павел, — остановил брата Денис Фонвизин. — И ты, Василий, не горячись, шутка — не обида. Лучше послушайте, какую вам скажу новость. Директор наш говорил Шувалову, будто Московский университет начинает выпускать свой журнал.
— Об этом и здесь молва идет, — сказал Новиков. — Пример Александра Петровича Сумарокова и журнала его «Трудолюбивая пчела» ободряет наших начальников, особливо асессора Хераскова, — ведь он и сам пишет немало.
— Херасков — господин весьма скучный, — сказал Фонвизин. — Таким будет и журнал его. А мне подавай остроты и соли!
— Тогда читай Сумарокова, — посоветовал Новиков и наставительно прибавил: — Каждый писатель должен иметь два предмета: первый — научать и быть полезным, и второй — увеселять и быть приятным. Но тот писатель будет превосходнее, который сумеет оба эти предмета совокупить во единый.
— И это все, что ты видел в столице? — спросил Фонвизина Рубан.
— Вы мне сказать не даете главного! Ничто в Петербурге так меня не восхищало, как театр. Ведь я увидел его в первый раз! Играли русскую комедию «Генрих и Пернилла». Актер Шуйский так своими шутками смешил, что я хохотал до упаду. Комедианты были вхожи в дом дядюшки моего. И я свел знакомство с Федором Григорьевичем Волковым, первым актером российского театра. Видел я и Ивана Афанасьевича Дмитревского на сцене, случалось говорить с ним. Вот прямо редкие люди — умные, честные, знающие!
— Что же тебя удивило? — спросил Новиков. — В каждом сословии есть умные люди. Не на одних дворянах свет клином сошелся.
— Я так и не думаю, — обиженно сказал Фонвизин.
— А я знаю об этом, — сказал Новиков, и тема разговора была исчерпана. Ученики разошлись по классам.
При университете в доме у Воскресенских ворот два немца Вевер и Школарий, содержали книжную лавку, единственную в Москве, и Новиков любил туда захаживать. На прилавках и полках там располагались книги, глобусы, математические инструменты, ландкарты. Книги были немецкие и французские — русских изданий выходило еще немного.
Вевер иногда заказывал студентам университета переводы иностранных книг и потом печатал их. Денис Фонвизин рассказывал, что перевел для него басни датского писателя Гольберга, за что получил на пятьдесят рублей книг, и звал посмотреть соблазнительные эстампы, уверяя, что картинки всем, кто видел, очень нравятся. Новиков смотреть эстампы не пошел, но долго толковал с Вевером, расспрашивая, где он печатает книги, хорошо ли они покупаются, какие больше приходятся на вкус публике и сколько дохода могут принести.
Он читал журналы. С января 1759 года в Петербурге стали выходить два — «Трудолюбивая пчела» и «Праздное время, в пользу употребленное». Имя Александра Петровича Сумарокова, драматурга и поэта, было известно любителям словесности. Ныне он выступил на поприще журналистики. Его «Трудолюбивая пчела» была первым журналом, который издавался частным лицом, писателем. Выходивший с 1756 года журнал «Ежемесячные сочинения» служил органом Академии наук, учреждения правительственного.
Сумароков выражал собственные мнения, не спрашивая, что кому нравится. А нравились его сатиры не всем. Он посвятил «Трудолюбивую пчелу» жене наследника престола Екатерине Алексеевне и сделал это, намереваясь показать, что от будущих русских монархов ожидает внимания к просвещению и искусству, чего не видели они со стороны Елизаветы Петровны и ее двора.
Человек резкий, прямой, неуживчивый, но предельно честный, Сумароков искренне заботился об успехе просвещения, больше всего любил театр и литературу. Он полагал, что общество в целом-то устроено правильно: крестьяне работают в поле, дворяне управляют, купцы торгуют, священники молятся — каждому свое. Все сословия полезны в государстве, крестьяне — также дети отечества.
Крепостное право необходимо, думал Сумароков, иначе кто же будет кормить дворян? Освобождать мужиков нельзя — они не знают, что делать со своей свободой, это люди совсем неразумные. Образованные дворяне должны ими руководить. Но крепостной не раб, а человек Во всем, как живое существо, он подобен своему господину. Система выходила сложная, но Сумароков не мог понять и устранить ее противоречий. Он писал о Мечтательной стране, где люди не ведают ни благородства, ни подлородства и крестьянский сын столько же имеет права, сколько сын первого вельможи. Тамошний государь преследует беззакония и отлично умеет выбирать себе помощников. В его совете собраны самые достойные люди.
Новиков очень уважал Сумарокова как писателя и внимательно читал статьи «Трудолюбивой пчелы».
Когда Новиков учился в дворянской гимназии, университетской типографией, библиотекой и пожарным обозом заведовал асессор Михаил Матвеевич Херасков, поэт и драматург. Херасков окончил Сухопутный шляхетный кадетский корпус в Петербурге, где раньше получил образование Сумароков, недолго побыл в армии, а как открылся Московский университет, перешел туда и с некоторым перерывом прослужил в университете более сорока лет.
Херасков искал средств усовершенствовать человеческую натуру, проповедовал добродетель и был настойчив в попытках направить окружающих на путь справедливости и добра. По всему выходит, что Херасков уже в конце пятидесятых — начале шестидесятых годов сделался масоном. Он, вероятно, вступил в орден еще в Петербурге и теперь искал в Москве себе единомышленников. Университетская молодежь ценила его литературное дарование и уважала в нем бескорыстную любовь к наукам и просвещению.
Из бесед и споров в московском доме Хераскова — он принадлежал к богатой и знатной семье, мать его, оставшись вдовой, вышла замуж за князя Никиту Трубецкого, Юрий и Николай Трубецкие были его братьями — возникла идея литературного журнала. Херасков взял на себя обязанности редактора и с 1760 года наладил издание журнала в университетской типографии.
Журнал был назван «Полезное увеселение» и выходил ежемесячно. На его страницах печатались молодые авторы из кружка Хераскова — братья Нарышкины, Алексей и Семен, братья Денис и Павел Фонвизины, Ипполит Богданович, Алексей Ржевский, Сергей Домашнев и другие. Сам издатель помещал в журнале стихи, статьи и для каждой книжки строго выбирал материалы в нравственном духе.
Участники «Полезного увеселения» не выработали какой-то политической программы да и не предполагали, что она может быть необходима. Но их умонастроение и редакторский отбор Хераскова сказывались на содержании нового журнала.
Журнал был против тиранства и деспотизма, против волчьей жадности вельмож, тесной толпой обступивших престол Елизаветы Петровны. Членам кружка рисовалось счастливое братство независимых дворян, образованных людей с твердыми моральными принципами, верующих в бога, но не связанных выполнением церковных обрядов.
По-видимому, кружок Хераскова и морально-религиозные взгляды авторов журнала вызывали у властей подозрения. Желание познать самого себя, углубиться в духовный мир настолько противоречило поискам удовольствий, захватившим светское общество, стремлениям разбогатеть и подняться в чинах, что скромные цели университетских литераторов могли показаться даже опасными.
Наконец гимназическое учение принесло свои первые плоды. Окончивших курс настало время переводить в студенты университета.
В день годовщины коронации Елизаветы Петровны, 27 апреля 1759 года, ученики и преподаватели собрались к дому на Моховой и в чинном порядке, парами отправились в Казанский собор, что у Воскресенских ворот. Впереди шли нижние классы, затем средние и вышние, потом студенты, потом директор Мелиссино, асессор Херасков, профессора и магистры. Отстояли молебен, в том же строю возвратились обратно.
После обеда в Большой аудитории — публичное собрание. Присутствовали духовные особы во главе с митрополитом и множество знатных светских персон. Профессор Керстенс произнес на латинском языке мудреную речь о том, что имеющаяся в человеческой душе сила сопротивления есть причиною многих человеческих действий. Мало кто понял витиеватые рассуждения опытного оратора, но впечатление учености запомнилось. Дальше выступали студенты: Федор Пушкин — на английском, Егор Булатницкий — на итальянском, Ростислав Татищев — на немецком, Аркадий Марков — на французском, Дмитрий Аничков и Матвей Елисеев — на российском.
От имени восемнадцати учеников Яков Булгаков просил ректора Шадена о производстве их в студенты. Шаден ответил длинной латинской речью, а в заключение вручил шпаги тем из новых студентов, кто раньше не имел права на них по своей неблагородной природе, — разночинцам. Шпага составляла принадлежность парадного облачения студентов. Опять произносились благодарственные речи, ученикам раздавали книги и медали, потом был исполнен серенад сочинения университетского капельмейстера Дуни. Приглашенные были угощены ужином на сто персон, а ночью горела иллюминация изобретения философа адъюнкта Рости.
Новиков весь день провел на университетском торжестве. Награды ему не причиталось, но он радовался отличным речам приятелей — Аничкова и Булгакова, не предвидя, что собственное его учение близится к концу.
Ректор гимназии давно жаловался на пропускающих уроки учеников. Список их все увеличивался. Дисциплинарные меры не помогали.
Новиков на третий год своего пребывания во французском классе вдруг перестал посещать занятия. Вероятно, болезнь отца или матери потребовала его приезда в Авдотьино, а по юношеской небрежности он не сообщил в гимназию о вынужденном пропуске. За это и пришлось ему поплатиться.
На конференции, то есть на заседании дирекции совместно с профессорами, в январе 1760 года было решено просить директора наказать нерадивых. Пока составлялись списки, прошло три месяца, и 28 апреля в приложениях к «Московским ведомостям» были напечатаны фамилии исключенных.
Среди них под номером двадцать вторым значился Николай Новиков. Рубрика гласила: «За леность и нехождение в классы». Однако в протоколе конференции, состоявшейся 3 июня 1760 года и подтвердившей распоряжение директора, было сказано яснее. В этом списке первым назван Андрей Рахманов — он «за отлучку, о которой никого не предупредил, исключен, и его имя пропечатано в газете». О Новикове же сказано: «idem», по-латыни «то же самое», исключен за отлучку, о которой не предупредил. Легенда о лености напрасно порочила память писателя: вовсе не она была причиной того, что Новиков покинул гимназию.