ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ АВГУСТ, 1961

7. GUERRA — ВОЙНА


Следователь из отдела по борьбе с бандитизмом рассказывал им, что по-настоящему война началась шесть недель назад, когда «соколята» напали на семнадцатилетнего Феликса Ороско из «ястребов», допустившего непростительную и роковую ошибку, позволив своему полосатому «шевроле» — 1949 сожрать последнюю каплю бензина на их территории.

«Соколята» знали, что «шевроле» принадлежит «ястребам». Феликс был забит до смерти диском от колеса «шевроле» — тем самым, который использовал перед этим, чтобы сломать запястье первому же «соколенку», подошедшему к нему с заточенной отверткой в руке. Подружку Феликса Ороско, тринадцатилетнюю Конни Мадрид, «соколята» убивать не стали, удовлетворившись тем, что превратили в сплошное месиво ее лицо, исхлестав его антенной, сорванной с автомобиля неким Эль Пабло, который, как полагало следствие, стегал упавшего Феликса Ороско гибким стальным прутом, по всей видимости, уже после того, как тот скончался от бесчисленных пинков по голове и лицу.

Как свидетельницу, Конни никак нельзя было обвинить в разговорчивости, и теперь, когда слушание в суде по делам несовершеннолетних уже дважды переносилось, в следственной группе считали: вероятно, на процессе она заявит, что вообще ничего не знает и не видала.

Со дня гибели Феликса между «ястребами» и «соколятами» произошло еще семь стычек, в одной из них по оплошности за «соколенка» был принят некто Рамон Гарсиа, член банды «богатеев», после чего «богатей» выступили против «ястребов». Затем банда «рыжих», не испытывавшая никаких теплых чувств к «соколятам», но пуще всего другого ненавидевшая «богатеев», решила не упускать возможности вступить в мощный союз, чтобы разделаться с последним раз и навсегда. Холленбекский округ был ввергнут в войну, еженощно выливавшуюся по меньшей мере в один из «боев местного значения» и побуждавшую Сержа больше, чем когда-либо, желать перевода в Голливудский дивизион.

Он уже стал привыкать к Холленбеку. Район был небольшой, и спустя год Серж уже имел представление о здешних жителях. Это помогало ближе познакомиться и с местной «клиентурой», и если, к примеру, ты видишь такого типа, как Марсьял Тапья — вора с более чем двадцатилетним стажем, — если ты видишь, как он на своем пикапе направляется в сторону Флэтса (хоть сам всю жизнь прожил в Линкольн-хайтс), а во Флэтсе там сплошь да рядом коммерческие центры, фабрики и предприятия, закрытые по выходным дням, и если происходит все это в пять часов вечера в воскресенье, а значит, как раз сейчас они и закрыты, — в таком случае тебе лучше остановить этого самого Марсьяла Тапью и проверить содержимое кузова, пусть он и завален тремя контейнерами с мусором и отбросами. Три недели назад Серж так и поступил и обнаружил под грудой хлама семь новеньких телевизоров, счетную машинку и две пишущих. За арест Тапьи ему объявили благодарность, вторую с тех пор, как он сделался полицейским. Рапорт по этому делу он составил просто замечательный, подробнейшим образом расписав, что послужило причиной для задержания и обыска: Тапья, дескать, нарушил правила уличного движения, оттого-то Серж и остановил пикап и увидел торчащую из мусора антенну. Он описал в рапорте и то, как ужасно нервничал Тапья и уклонялся от прямых ответов на вопросы об антенне, что так его подвела. Серж писал, что, когда все это приложилось одно к другому, он, как человек рассудительный и осторожный и имея за плечами годовой опыт работы в полиции, предположил: что-то здесь неладно и это неладное припрятано в пикапе, — так, слово в слово, он отвечал и на суде, и, конечно, все это, от слова до слова, было полнейшим вздором. А остановил он Тапью только потому, что узнал его и был осведомлен о его прошлом и спросил себя, что это тот делает воскресным вечерком во Флэтсе?

Его бесило, что он вынужден лгать, по крайней мере бесило раньше, но вскоре это обстоятельство уже не терзало его. Он понял: строго придерживаясь истины, немудрено отказаться от доброй половины арестов и самих возможных мотивов к задержанию и обыску, ибо мнение суда относительно того, что это такое — рассудительность и осторожность, — слишком отличалось от его собственного. А потому несколько месяцев назад Серж окончательно решил для себя, что никогда не позволит роскоши проиграть процесс, исход которого зависит порой от одного слова, пустякового намека или толкования фактов каким-нибудь идеалистом в черной мантии, ни разу не менявшим ее на полицейский мундир. Дело не в том, что Серж очень уж старался защитить пострадавших, просто он считал, что, если ты не испытываешь удовольствия, изгоняя, пусть только на время, какую-нибудь ослиную задницу с улицы, значит, ты выбрал не ту профессию.

— Чего это ты притих? — спросил Мильтон, упершись локтем в сиденье и попыхивая сигарой. Он выглядел в высшей степени удовлетворенным: только что они прикончили полную зеленого перца, риса и фасоли огромную тарелку в мексиканском ресторанчике, где Мильтон питался вот уже восемнадцать лет.

После такого срока работы в Холленбеке он умел есть перец наравне с любым мексиканцем, так что Рауль Муньос, хозяин заведения, практически бросил Мильтону вызов, предложив отведать свой особый перец — «гринго он придется не по вкусу». Мильтон слопал весь перец с ласковым выражением на лице, сказав, что он ничего себе, вкусный, только вот недостаточно острый. Ну а Серж запил обед тремя стаканами клубничной содовой да еще дважды заправился водой, но пожара так и не погасил, пришлось в конце концов заказать еще и большой стакан молока. Лишь тогда его желудок постепенно стал приходить в норму.

— Что за чертовщина. Ты что, никогда не пробовал настоящей мексиканской кухни? — спросил Мильтон. Серж медленно вел машину по темной летней ночи, наслаждаясь прохладным ветерком, делавшим сносной синюю форменную рубашку с длинными рукавами.

— Никогда не пробовал тот сорт зеленого перца, — ответил Серж, — ты думаешь, это вполне безопасно — прикурить сейчас сигарету?

— Я думаю, что если когда-нибудь снова и женюсь, то обязательно на мексиканочке, которая сумеет так приготовить перец, чтобы жгло день-деньской, — вздохнул Мильтон, выпуская в окно сигарный дым.

В этом месяце Серж был постоянным напарником Мильтона и до сих пор выносил грузного и шумливого полицейского-ветерана. Казалось, Мильтону он нравится, хоть тот и называет его вечно «чертовым салагой», а иногда обходится с ним так, словно в полиции Серж пятнадцать дней, а не пятнадцать месяцев. Но с другой стороны, как-то раз Серж слышал, что Мильтон чертовым салагой обозвал и Саймона, отслужившего в полиции целых восемь лет.

— Четыре-А-Одиннадцать, — произнес оператор, — Бруклин, восемнадцать-тринадцать, ищите женщину, рапорт Эй-Ди-Даблъю.

Серж подождал, надеясь, что Мильтон примет вызов, как оно и входило в обязанности «пассажира», однако старый обжора устроился слишком комфортабельно, чтобы позволить тревожить себя по таким пустякам: жирная нога закинута за ногу, рука придерживает брюшко, молящие глаза обращены к Сержу.

— Четыре-А-Одиннадцать, вас понял, — ответил Серж, и Мильтон выразил ему кивком свою благодарность.

— Пожалуй, я обменяю тебя на полицейскую собаку, — сказал Серж и взглянул на часы: 9:45. Всего три часа до конца смены. Этот вечер, пусть для субботнего он и не богат на события, проходит быстро.

— Можешь хотя бы посветить мне на номера, — сказал Серж Мильтону, успевшему уже прикрыть веки и прислонить голову к дверце.

— О'кей, Серджио, мой мальчик, коли уж ты и впрямь решил меня «пилить», пусть будет по-твоему, — отозвался Мильтон и посветил фонариком на фасады домов, пытаясь разобрать нумерацию.

Серж не любил, когда его звали Серджио, независимо от того, как это говорилось. То было имя из детства, а детство ушло в прошлое так далеко, что он едва его помнил. Своего брата Ангела и сестру Аврору он не видел с того самого застолья в доме брата, когда праздновали день рождения Авроры и когда сам он принес подарки ей и всем своим племянникам да племянницам.

Аврора и жена Ангела Йоланда выбранили его за то, что он редко приходит.

Однако с тех пор, как умерла мама, особых причин наведываться в Китайский квартал у него не было. Он сознавал, что, если память о матери начнет тускнеть, его посещения сократятся до двух раз в год. Но воспоминания о ней и до сей поры были яркими, и понять это было не просто, ведь, пока она была жива, он не думал о ней настолько часто. Когда восемнадцати лет от роду он уезжал, чтобы стать морским пехотинцем, возвращаться домой он не думал вовсе, рассчитывая сменить эти унылые места на что-нибудь другое, возможно на Лос-Анджелес. В то время он и не предполагал, что станет полицейским.

Он представил себе, как она, подобно всем мексиканским матерям, зовет сыновей mi hijo <сынок (исп.)>, произнося это в одно слово, которое звучит куда сокровеннее, чем «сынок» на английском.

— Должно быть, тот серый дом, — сказал Мильтон. — Ага, вот он. Тот, что с балконом. О Боже, балки все прогнили. Не полезу я на этот балкон.

— С твоим весом я не полез бы даже на мост, что на Первой улице, — сказал Серж.

— Чертовы салаги, никакого уважения к старшим, — ворчал Мильтон, пока Серж парковал дежурную машину.

Здание было расположено в конце аллеи, севернее которой стоял торговый дом без единого окна на южной стене. Подрядчик допустил ошибку, загрунтовав строение желтой водоэмульсионной краской. Небось со дня постройки и двух суток не простояло без похабщины, подумал Серж. Вот она, сторонка, где хозяйничает банда, мексиканская банда, а юных мексиканских бандюг хлебом не корми — дай заляпать мир своими метками. На минуту, пока Мильтон доставал свой блокнот и фонарик, Серж остановился, сделал последнюю затяжку. Он читал писанину на стене, выполненную в черно-красных тонах при помощи распылителей, с которыми не расстается ни один уважающий себя член шайки, когда колесит в машине по городу в поисках нежданной удачи, вроде вот этой сливочно-желтой беззащитной чистой стены. Красное сердце в три фута диаметром, терпеливо кормящее кровью имена «Рубен и Изабель», и следующее за ними лаконичное «mi vida» <"моя жизнь" (исп.)>; гигантских размеров декларация какого-то «богатея», гласившая: «Уимпи и Богатей», и другая — «Рубен — Богатей». Уимпи не удалось переплюнуть Рубена, так что надпись под именем провозглашала: «Богатеи — y del mundo»

<весь свет (исп.)>. Подумав об этом Рубене, утверждавшем права на мир как на свою вотчину, Серж криво усмехнулся. Встречаться с шалопаем, хоть раз выезжавшим за пределы Лос-Анджелеса и его окрестностей, Сержу при всем желании пока что не доводилось, да и доведется ли вообще? Были здесь и другие имена, десятки имен «богатеев-младших» и «богатеев-писунков», объяснения в любви и свидетельства жестокости, а также уведомления, что земля эта — собственность «богатеев». А у основания стены, естественно, неизбежное «CON SAFOS», сокровенная магическая формула, которой не найти ни в одном испанском словаре, удостоверявшая, что никакая надпись на этой стене во веки веков не может быть изменена или затерта последующей мазней врага.

Серж читал, и его переполняло отвращение. От мощного взрыва клаксонов чувство это как бы задохнулось на мгновение, затерялось в караване двигавшихся по Стейт-стрит машин, украшенных гирляндами из розовых и белых бумажных гвоздик — мексиканская свадьба. Мужчины в белых смокингах, девушки в голубых шифоновых платьях. На невесте, разумеется, белое платье и ослепительно белая вуаль, которую она откидывает назад всякий раз, как целует жениха, а уж тому, конечно, только вчера стукнуло восемнадцать. И клаксон следующей за их автомобилем машины надрывается громче остальных: надо же выразить одобрение затянувшемуся поцелую!

— Не пройдет и нескольких месяцев, как нас вызовут сюда разрешать их семейные ссоры, — сказал Серж и растоптал упавший на тротуар окурок.

— Думаешь, он столько выдержит, прежде чем начать ее колотить? — спросил Мильтон.

— Пожалуй, нет, не выдержит, — согласился Серж, и они зашагали к дому.

— Потому-то я и сказал лейтенанту, что, коли ему невтерпеж подсунуть мне салажонка, пусть им будет этот мексиканский полукровка Серджио Дуран, — сказал Мильтон, хлопнув Сержа по плечу. — Может, опыта у тебя и с гулькин нос, зато цинизма столько, сколько у ветерана с двадцатилетним стажем. Так-то, Серджио, мой мальчик.

Однажды Мильтон уже назвал его метисом, и Серж не стал его поправлять.

Он никогда не выдавал себя за «полумексиканца», слух об этом распространился как-то сам собой, так что, если вдруг какой-нибудь чрезмерно любопытный напарник задавал вопрос, правда ли, что мать его была англичанкой, своим ответным молчанием Серж попросту уступал этой версии, тем более что она легко снимала вопросы другие: отчего он не говорит по-испански и почему вымахал белокурым здоровяком. То, что мать его принимают за мифическую женщину, так мало похожую на ту, какой она была в реальности, поначалу угнетало, но он сказал себе: плевать! Так даже лучше.

В противном случае его, как того же Гонсалвеса и остальных полицейских-чиканос, замучили бы тысячей поручений, связанных с толмачеством. К тому же правда, чистейшая правда заключалась в том, что он забыл свой язык. Он, конечно, понимал родную прежде речь, однако для того, чтобы вникнуть в смысл разговора, даже самого пустячного, приходилось полностью сосредоточиться. И еще — он позабыл слова. Если что-то и понимал, когда говорили другие, то ответить по-испански самому было свыше его возможностей. А потому — лучше уж никого не разубеждать. Даже с таким именем, как у него, — Серджио Дуран — никто не станет требовать от человека говорить по-испански, если мать у того не мексиканка.

— Надеюсь, чертов балкон не рухнет нам на голову, — сказал Мильтон и щелчком отправил отсыревший сигарный окурок на асфальт.

Они постучались в решетчатую дверь. Два мальчугана подошли к ней и молча ее приоткрыли.

— Мама дома? — спросил Мильтон и пощекотал того, что пониже, под подбородком.

— Наш отец тоже полицейский, — сказал другой, повыше, худющий и грязный, с глазами столь же черными, как волосы. Присутствие в доме полицейских его заметно взволновало.

— Честно? — спросил Серж, не зная, можно ли этому верить. — Ты хочешь сказать, он просто где-то что-то охраняет?

— Он полицейский, — повторил мальчишка, для пущей выразительности тряхнув головой. — Он capitan de policia <капитан полиции (исп.)>.

Клянусь.

— И где же? — спросил Серж. — Не здесь? Не в Лос-Анджелесе?

— В Хуаресе, что в Мексике, — ответил мальчишка. — Мы родом оттуда.

Мильтон не сдержал смешка, и у Сержа кровь так прилила к лицу, словно Мильтон смеялся над ним, а не над мальчишкой. Он так до конца и не выучился способности мысленно подвергать сомнению все — все! — что тебе говорят, ибо люди обычно или ошибаются, или преувеличивают, или приукрашают, или безбожно врут.

— Приведи-ка маму, — сказал Мильтон, и тот, что пониже ростом, немедленно повиновался. Старший с места не двинулся и пристально смотрел, дивясь, на Сержа.

Мальчишка кого-то напоминал, но вот кого, Серж вспомнить не мог. Те же ввалившиеся, бездонные, как мрак, глаза, костлявые руки и рубаха без единой пуговицы, никогда не бывшая по-настоящему чистой. Возможно, какой-то мальчишка из далекой прежней жизни или один из корейских ребятишек, чистивший когда-то им ботинки да драивший казармы. Нет, не то.

Этот был из далекого прошлого, вот такие глаза были у мальчишки из детства, но у какого? Да и зачем ему понадобилось вспоминать? Провал в памяти — лишнее доказательство тому, что пуповина перерезана и операция прошла успешно.

Ребенок глаз не сводил со сверкающего черного ремня, с кольца на нем, куда цеплялся длинный медный ключ, каким полицейские открывают телефонные будки, с хромированного свистка, купленного Сержем взамен пластмассового, выданного управлением. Глядя вверх на лестницу, по которой спускалась, переговариваясь с посланным за ней сынишкой, женщина, Серж ощутил, как чьи-то пальцы легко коснулись кольца с ключом. Когда он перевел взгляд, ребенок все так же смотрел на него, руки, казалось, все время оставались на месте.

— Ну-ка, мальчуган, — сказал Мильтон, снимая свисток с кольца. — Возьми его с собой за дверь и дуй там до тех пор, пока не выдуешь себе мозги.

Только, когда я соберусь уходить, верни мне его, слышишь?

Мальчишка улыбнулся и взял у Мильтона свисток, но не ступил еще и за порог, как летнюю ночь уже пронзила резкая назойливая трель.

— Господи, теперь посыпятся жалобы от соседей, — сказал Серж, двинувшись к двери, чтобы кликнуть мальчишку.

— Да пусть его, — сказал Мильтон, хватая Сержа за руку.

— Что ж, ты сам ему дал, — пожал плечами Серж. — И это твой свисток.

— Угу, — сказал Мильтон.

— Не слишком удивлюсь, если он стянет эту чертову штуковину, чтобы свистеть в нее и после твоего ухода, — сказал Серж с неприязнью.

— Не удивлюсь, если ты окажешься прав. Это меня в тебе и привлекает — твой реализм, мальчуган.

Дом был старый, в два этажа, на каждом — по семейству, догадался Серж.

В гостиной, где они стояли, лишь две спаренные кровати, отодвинутые к дальнему углу. В глубине дома кухня и вторая комната, заглянуть туда ему не удавалось. Наверно, еще одна спальня. Дом был старый и большой, чересчур большой для одной семьи. По крайней мере чересчур большой для семьи, живущей на подачки, а эта, похоже, на них и жила: во всем доме не было и следа мужского присутствия, одни детские да женские вещи.

— Поднимитесь, пожалуйста, сюда, — сказала женщина, стоя в темноте на верхних ступенях лестницы. Беременная, она держала на руках младенца, тому было не больше годика. — Ступеньки не освещаются. Извините, — сказала она.

Щелкнув фонариками, они шагнули по скрипучей и ненадежной ветхой лестнице.

— Прошу вас, вот сюда, — сказала та и прошла в комнату налево от лестничной площадки.

Комната почти не отличалась от той, что внизу: комбинация из гостиной и спальни, рассчитанной как минимум на пару детей. Телевизор, в котором едва теплилась жизнь, стоял на низком столике. Перед ним, взирая на нелепого ковбоя с яйцевидной головой на огромном туловище, точно срисованного с плода авокадо, сидели три девочки и тот малыш, которого посылали наверх.

— Телевизор не мешало б починить, — сказал Мильтон.

— О да, — улыбнулась женщина. — На днях снесу в починку.

— Знаете «Телеателье Джесси», что на Первой улице? — спросил Мильтон.

— Кажется, да, — кивнула она, — близ банка?

— Вот-вот. Снесите туда. Джесси не обманет. Он уж заправляет там лет двадцать — это только на моей памяти.

— Спасибо, я так и сделаю, — сказала она, передавая пухлого младенца старшей девочке лет десяти, сидевшей на краю застеленной одеялом кушетки.

— А что все-таки произошло? — спросил Серж.

— Моего старшого сегодня избили, — сказала женщина. — Он там, в спальне. Стоило мне сказать, что я вызову полицию, он как вошел туда, так и не выходит. Голова в крови, а он не разрешает отвести себя в больницу, ничего не разрешает. Может, хоть вы ему втолкуете, а? Пожалуйста, сделайте что-нибудь.

— Если он не откроет дверь, мы вряд ли сможем ему что-то втолковать, — сказал Серж.

— Он откроет, — сказала женщина. Огромный живот распирал по швам бесформенное черное платье. Босиком она зашлепала в конец неприбранного коридора к запертой двери. — Нахо, — позвала она. — Нахо! Открой! Уж такой упрямец, — сказала она, оборачиваясь к двум полицейским. — Игнасио, немедленно открой!

Видать, давно не лупила своего Нахо по заднице, решил Серж. Пожалуй, что и никогда. Если здесь и жил когда-нибудь настоящий отец, он тоже не слишком утруждал себя подобной работой. Я бы не осмелился вот так же ослушаться матери, подумал Серж. Она вырастила нас практически сама, без отца. А в доме всегда было опрятно и чисто, не то что тут, сплошная грязь.

Мать работала не покладая рук, и очень хорошо, что работала: если б в те дни раздавали подачки так же щедро, как сейчас, скорее всего, они бы тоже привыкли их получать, кто ж откажется от денег!

— Ну хватит, Нахо, открывай, кончай дурачиться, — сказал Мильтон. — Да поторопись! Мы не намерены торчать здесь ночь напролет.

Щеколду откинули, и дверь отворил коренастый, голый по пояс парнишка лет шестнадцати. Поворотившись к ним спиной, он прошел через всю комнату к плетеному стулу, на котором, по-видимому, и сидел все это время. К голове он прикладывал испачканное махровое полотенце, между пальцами на руках засохла кровавая корка и чернели разводы от машинного масла.

— Так что с тобой стряслось? — спросил Мильтон, входя в комнату и поднимая настольную лампу, проверяя, что там у мальчишки с головой.

— Упал, — ответил тот, угрюмо взглянув сперва на Мильтона, а потом на Сержа. От взгляда, брошенного им на мать, Серж пришел в бешенство.

Вытряхнув из пачки сигарету, он закурил.

— Послушай-ка, мы здесь не затем, чтоб выяснять, заболеешь ты столбняком или нет, — сказал Мильтон. — И если ты желаешь оставаться дураком и позволяешь шайке пускать себя на бифштекс — нам плевать, как плевать на то, хочешь ты или нет подыхать на улице, как какой-нибудь болван. Это твое дело. Но советую пораскинуть мозгами. Мы даем тебе на это целых две минуты, решай: или ты дозволишь отвезти себя в больницу, где тебе зашьют башку, и расскажешь, что произошло; или предпочтешь улечься спать, а наутро проснуться с гангреной на извилинах. Чтобы убить человека, этой заразе обычно хватает трех часов. Я и то вижу, что твоя рана уже начала покрываться зелеными хлопьями. Верный признак.

Мгновение парнишка, словно буйвол, глядел на Мильтона без всякого выражения на лице.

— Ладно, вы так и так можете потащить меня в больницу, — сказал он, срывая со спинки кровати измазанную тенниску.

— Так что стряслось? «Рыжие» стали твоими должниками? — спросил Мильтон, поворачиваясь боком, чтобы спуститься по узкой скрипучей лестнице заодно с Нахо.

— А обратно его привезете? — спросила женщина.

— Мы доставим его в приемное отделение линкольн-хайтской больницы, — ответил Серж. — А вот забирать его оттуда придется вам самой.

— Но у меня нет машины, — сказала женщина. — И полон дом детей. Может, удастся уговорить Ральфа, соседа. Обождите минутку.

— Мы вернем вам его, как только его подлатают, — сказал Мильтон.

Такие вот штучки и выводили Сержа из себя в каждое его ночное дежурство с Мильтоном. Они вовсе не обязаны подвозить кого-либо домой из больницы, тюрьмы или откуда бы ни было еще, мало ли куда они кого отвозят!

Полицейские машины совершают рейсы только в одну сторону. Неужто в эту субботнюю ночь нет дел повеселей, чем быть нянькой у этого малолетки!

Мильтону и в голову не придет спросить, чем предпочитаю заняться я, подумал Серж. Да проходи я и десять лет в полицейской форме, я останусь для него лишь безликим синим пятном. И потом, с такого рода людьми всегда одно и то же: кто-то должен за них выполнять их дурацкие прихоти.

— Не пройдет и часа, как он снова будет здесь, — сказал Мильтон запыхавшейся женщине, громадный живот которой покоился теперь на шатких перилах. Преодолевать вниз всю лестницу она явно не собиралась.

Повернувшись к выходу, Серж увидел над дверным проемом в нижней гостиной две — восемь дюймов на четыре — карточки с изображением святых:

Богоматери из Гваделупы и Блаженного Мартина де Порреса. По центру висела еще одна — покрупнее. На ней была изображена золотисто-зеленая подкова, покрытая блестками и окаймленная клеверными четырехлистниками.

Как оно и полагалось члену мексиканской шайки, Нахо решительно шагнул вперед. Пока они шли через двор, Серж не спускал с него глаз, а потому поначалу не заметил машины, медленно курсировавшей по улице с погашенными фарами. Когда же она приблизилась, он принял ее сперва за вышедший на утреннюю смену автомобиль полицейского патруля и лишь затем разглядел в нем зеленый перламутровый «шевроле». На едва высовывавшиеся из-за подрамников головы — было их четыре или пять — мозг отреагировал мгновенно, как автомат: сиденья сняты, похоже на бандову тачку.

— Что это еще за лилипуты? — спросил Серж, обращаясь к Нахо. При виде машины тот в ужасе застыл с открытым ртом. У ведущей к его дому аллеи машина остановилась; казалось, «лилипуты» тут только и заметили полицейскую дежурку, скрытую от них стоящим впереди груженным мусором грузовиком.

Не успел Серж осознать, что перед ним те самые «Лос Рохос», что напали сегодня на парня, как Нахо стрелой уже мчался к дому.

Его меньший брат извлек из полицейского свистка счастливую трель.

— La jura! <Полиция! (исп.)> — послышался голос из машины, когда полицейские ступили под свет из дверного проема. Водитель зажег фары, и машину швырнуло вперед, но она тут же остановилась, а Серж уже бежал ей навстречу, не обращая внимания на окрик Мильтона:

— Дуран, черт бы тебя побрал, назад!

Изрыгая ругательства, водитель отчаянно давил ногой на стартер, у Сержа мелькнула смутная мысль выдернуть того из машины, но, когда до цели оставалось не больше трех шагов, он услыхал хлопок, и на мгновение оранжевый пучок огня осветил салон. Повинуясь инстинкту, Серж замер еще раньше, чем разум осознал случившееся. «Шевроле» завелся, дрогнул и с ревом ринулся к востоку от Бруклин-авеню.

— Ключи! — орал Мильтон, стоя у распахнутой дверцы дежурной машины. — Кидай ключи!

Серж немедленно подчинился, хоть еще и не пришел в себя от оглушающей мысли: они стреляли в меня в упор. Едва запрыгнул на сиденье, как Мильтон рванул от обочины, и только мигающий красный свет да сирена вернули Сержа к действительности.

— Четыре-А-Одиннадцать, начинаем преследование! — завопил он в микрофон и стал выкрикивать названия мелькавших мимо улиц, пока оператор устранял помехи с их частоты, дабы о преследовании «шевроле» 1948 года, несущегося к востоку от Маренго, могла услышать каждая бригада.

— Четыре-А-Одиннадцать, сообщите ваши координаты! — кричал оператор из Центральной.

Серж повернул ручку гром кости до максимума и поднял оконное стекло, но за шумом сирены и ревущего мотора едва разбирал голоса оператора да и самого Мильтона, нагонявшего накренившийся автомобиль «лилипутов», чудом не столкнувшийся лоб в лоб с вынырнувшей слева машиной.

— Четыре-А-Одиннадцать, приближаемся к Сото-стрит, движемся по-прежнему в направлении Маренго, — прокричал Серж, и тут только до него дошло, что он не пристегнулся.

— Четыре-А-Одиннадцать, ваши координаты! Выйдите на связь, Четыре-А-Одиннадцать! — надрывался оператор, а Серж лихорадочно вертел в руках ремень безопасности, осыпая его ругательствами и выронив микрофон.

— Деру дают! — гаркнул Мильтон.

Серж поднял голову и увидел, как «шевроле» забуксовал и остановился посреди Сото-стрит, все четыре дверцы были распахнуты.

— Стрелял тот, что на правом заднем сиденье. За ним! — закричал пронзительно Мильтон, а Серж, не дожидаясь, когда перестанет инерцией швырять машину, будто с гравия на лед, уже бежал по улице.

Не слушая визг тормозов проезжавших мимо автомобилей, Серж гнался за «рыжим» в коричневой шляпе и желтой рубашке сперва по Сото, а затем по Уобаш-стрит — на восток. Не подозревая, что на предельной скорости промчался два квартала, он вдруг почувствовал, как обожгло воздухом легкие и ослабели ноги, однако ботинки продолжали топать по асфальту, значит, он бежал дальше. Дубинку и фуражку он потерял, фонарик в левой руке порхал в такт шагам безумным лучом по тротуару, выхватывая из мрака перед ним клочки асфальта.

И тут он исчез. Тот тип, за которым он гнался. Серж остановился и в бешенстве оглядел всю улицу. Она молчала и была плохо освещена. Он не услышал ничего, кроме неистовых глухих ударов собственного сердца и будто пилившего ночь частого натужного дыхания. Ему стало не по себе. Он услышал, как где-то очень близко слева от него залаяла собака, потом еще одна, и услышал, как что-то упало с грохотом на заднем дворе захудалого каркасного домишки, вставшего желтым пятном у него за спиной. Он погасил фонарь, выбрал дворик чуть дальше к западу и, крадучись, прошел между домами. Достигнув края дома, остановился, прислушался и припал к земле.

Собака, надрывавшаяся за двое ворот от него, больше не лаяла, но та, что в соседнем дворе, так рычала и тявкала, словно сам он тряс ее за натянутую цепь. В окнах стали просыпаться огни, Серж ждал. Когда, легко перепрыгнув дощатый забор, перед ним с кошачьей грацией возникла чья-то фигура, Серж вытащил револьвер. Четкий силуэт на дороге на фоне выбеленного спаренного гаража смотрелся все равно как картонный человечек на стрельбище; внезапно Сержа осенило: этот человечек — юноша (в том не было сомнений), а значит, ни при каких обстоятельствах не может быть застрелен полицейским, кроме как в случае самообороны. Но он решил, решил совершенно спокойно: этот больше не будет стрелять в Сержа Дурана — и взвел курок револьвера, прицелившись в темную фигуру в двенадцати футах от него. Спустя мгновение она застыла в испуге в кольце мощного луча фонаря в пять батарей. Подушкой указательного пальца правой руки Серж уже нащупал спусковой крючок и даже надавил на него так, что хватило бы поднять гирю весом в один фунт, и револьвер уже метил мальчишке в живот, и, если б выстрелил, тот никогда б не узнал, что это такое — микрон человеческой плоти над негнущейся косточкой пальца, но револьвер не выстрелил, а парень так и не узнал про этот микрон, что перевесил целый фунт ненависти на весах его жизни.

— Замри, — выдохнул Серж, следя за руками мальчишки и говоря себе: пусть только двинутся, пусть только двинутся самую малость…

— Нет-нет, не нужно, — сказал мальчишка, стоя как завороженный под бьющим в глаза лучом и вывернув на сторону ступню, словно на неудачном кадре рапида. — Ох, да нет же, — повторил он.

Серж, по-утиному перебирая ногами, крадучись, продвигался вперед, держа перед собой — как часть, как продолжение себя — револьвер. И тут он понял, с какой чудовищной силой давит на курок, и удивился — как удивлялся потом всегда — тому, что револьвер не выстрелил.

— Только шевельнись, — прошептал Серж, обходя кругом трясущегося мелкой дрожью мальчишку. Приблизившись к нему со спины, он сунул фонарик под мышку и легкими шлепками ощупал парня в поисках пистолета, того самого, что плевал в него оранжевым пламенем.

— Я безоружный, — сказал мальчишка.

— Заткнись, — процедил Серж сквозь стиснутые зубы, но пистолета не нашел, и в желудке немного отпустило, а дыхание сделалось ровнее.

Он нацепил на мальчишку наручники, перехватив тому запястья за спиной, и потуже затянул железные зажимы, заставив его сморщиться от боли. Спустил с боевого взвода револьвер и сунул его в кобуру, рука при этом тряслась настолько сильно, что на какую-то секунду он, испугавшись, что соскочил курок, чуть было не решил, что револьвер по-прежнему заряжен.

— Пошли, — сказал он наконец, подтолкнув мальчишку вперед.

Когда они добрались до улицы, Серж увидел несколько человек на крыльцах домов. Навстречу друг другу, сверкая фарами, медленно плыли две полицейские машины. Сомневаться в том, кого они ищут, не приходилось.

Серж вытолкал мальчишку на улицу. Когда по ним полоснул луч первой фары, дежурка прибавила скорости и дернулась к автобусной остановке перед ними.

Сидевший за пассажира Рубен Гонсалвес обежал вокруг машины и распахнул ближнюю к ним дверцу.

— Этот в тебя стрелял? — спросил он.

— А ты докажи, puto <сволочь (исп.)>, — сказал мальчишка. Теперь, в присутствии других полицейских и трех-четырех наблюдателей, застывших на порогах своих домов, он ухмылялся, слушая вой и лай возмущенных сиреной и не унимавшихся собак со всей округи.

Серж схватил мальчишку за шею, пригнул ему голову и запихнул его на заднее сиденье, потом взобрался туда сам и прижал мальчишку к правому борту машины.

— У-у, какой крутой заделался, рядом ведь дружки появились… Скажешь, не крутой? А, pinchi jura <проклятый полицейский (исп.)> — заговорил мальчишка, и Серж покрепче сдавил железные зажимы. Тот всхлипнул:

— Ах ты, грязный легавый пес, мать твою!..

— Заткни свою глотку, — ответил Серж.

— Chinga tu madre! <…твою мать! (исп.)> — сказал мальчишка.

— Уж лучше б я тебя пристрелил.

— Tu madre!

Тут до Сержа дошло, что пальцы его мнут твердую прорезиненную рукоять «смит-вессона». Он нажал на предохранитель и вспомнил чувство, охватившее его, когда он поймал мальчишку на прицел, эту черную тень, едва не прикончившую его самого в двадцать четыре года, когда еще вся жизнь была впереди, но могла быть перечеркнута по причинам, недоступным ни для его понимания, ни для понимания этого щенка. Он и не подозревал, что способен на ярость, от которой его самого брала оторопь. Но быть убитым… Какая нелепица!

— Tu madre, — повторил мальчишка, и Сержа вновь охватило бешенство.

По-испански все звучит иначе, подумал он. Куда непристойнее, так что и слышать невыносимо, и как только у этого вшивого животного хватает смелости вот так мерзко сквернословить. — Что, гринго, тебе не по вкусу? — спросил мальчишка, обнажив в темноте свои белые зубы. — Немного волокешь по-испански, а? И тебе не по душе, когда я говорю о твоей матуш…

Но Серж уже душил его, еще, еще, вдавливая его в пол и тихонько повизгивая, сверлил взглядом расширившиеся белки раздавшихся в ужасе глаз, сквозь непреодолимую пелену спиравшего дух бешенства он пытался нащупать тонкие кости на глотке, стоит их переломить, и… и вот уже Гонсалвес, перегнувшись и упершись Сержу в лоб, пытается откинуть его назад. А потом он лежит на спине, распростертый во весь свой рост, прямо на улице, и Гонсалвес стоит рядом на коленях, задыхаясь и бессвязно лопоча сразу на двух языках, похлопывает его по плечу, но, завладев его рукой, не ослабляет мертвой хватки.

— Ну-ну, полегче, полегче, — говорит Гонсалвес. — Hombre <человек (исп.)>, Боже ты мой! Серджио, no es nada <ничего (исп.)>, парень. Все в порядке, ну! Расслабься, hombre…

Серж отвернулся от дежурной машины и прислонился к ней спиной. Я никогда не плакал, ни разу в жизни, подумал он. Даже когда она умерла, вообще — ни разу. Он и сейчас не плакал, дрожа всем телом и принимая зажженную для него Гонсалвесом сигарету.

— Никто и не заметил ничего, Серджио, — сказал тот.

Серж понуро затянулся, чувствуя заполонившую нутро безысходную и болезненную тошноту, но разбираться в этом сейчас не хотелось; оставалось надеяться, что ему по силам держать себя в руках, хоть прежде никогда он так не боялся; смутно он сознавал: вот чего я страшусь в самом себе, таких вот штучек.

— Хорошо, что те люди на крыльце вошли в дом, — шептал Гонсалвес. — Никто ничего не видел.

— Теперь уж я тебя точно пришью, мать твою… — послышался скрипучий плаксивый голос из машины. — Тебе от меня не уйти.

Гонсалвес сильнее сжал Сержу руку.

— Не слушай этого cabrone <козел (исп., груб.)>. Кажется, его шее не обойтись без синяков. Коли это так, будем считать, что они ему достались, когда ты арестовывал его на заднем дворе. Он оказал сопротивление, и тебе пришлось крепко приобнять его за шею, усвоил?

Серж кивнул. Сейчас ему все было до лампочки, кроме разве что слабого удовольствия от сигареты. Он жадно вдыхал дым, пуская через нос густое облачко и делая новую горячую и жадную затяжку.


***


Сидя в два часа утра в комнате следственного отдела, Серж размышлял о том, что недооценивал Мильтона. Лишь теперь он понял, как мало знал об этом шумном старом полицейском с красной физиономией, который, наскоро пошептавшись с Гонсалвесом, взял на себя заботу о юном узнике, устно отрапортовал обо всем сержанту и следователям и вообще предоставил Сержу возможность сидеть в этой комнате, курить и тщательнейшим образом обдумывать малейшие детали того, что входит в понятие «составить рапорт».

Дежурные сыщики и следователи по делам несовершеннолетних отработали эту ночь сверхурочно, допрашивая подозреваемых и свидетелей. Четырем радиомашинам было предписано обшарить все улицы, дворы, тротуары, канализационные и сточные трубы на всем пути преследования от самого дома Нахо и до темной подъездной дороги, где провел задержание Серж. Но и к двум часам утра пистолет мальчишки все еще не был найден.

— Хочешь еще кофе? — спросил Мильтон, поставив кружку с черной жидкостью на стол, сидя за которым Серж вяло выводил карандашом текст заявления по поводу произведенного по нему выстрела. Позже этот текст будет впечатан в рапорт об аресте.

— Пистолета так и не нашли? — спросил Серж.

Мильтон покачал головой и отхлебнул из своей чашки.

— Я себе так представляю: у мальчугана, пока ты за ним гонялся, пистолет был при себе, он его выбросил там, на тех дворах. Насочиняй себе в голове хоть тысячу укромных местечек, а пистолет может быть упрятан на каком-нибудь захламленном маленьком пятачке. Скорее всего, где-то возле тех заборов, через которые он перепрыгивал. Он мог закинуть его на чью-нибудь крышу. Мог выдернуть пучок травы и схоронить его под нею. Мог швырнуть его со всего маху на соседнюю улицу. Но мог расстаться с ним и во время погони, это тоже не исключено. Ребятам не под силу проверить каждый дюйм на каждом дворе, каждую пядь земли, покрытую плющом, каждую крышу каждого здания и каждый автомобиль, случайно припаркованный там, где ты за ним охотился, а ведь и туда он мог его забросить…

— Ты так это говоришь, словно считаешь, что им его не найти.

— Не мешает подготовиться и к такому исходу, — пожал плечами Мильтон. — А без этой пушки наше дело не выгорит. Все это паскудное мелкое жулье чертовски здорово держится друг за дружку, пересказывая одни и те же истории. Скажут, не было никакого пистолета — и все тут.

— Но ты же видел, как рванулось пламя из дула.

— Я и не отрицаю. Да только нам надобно доказать, что то был пистолет.

— Ну а тот парнишка, Игнасио? Он тоже видел.

— Ничего он не видел. По крайней мере говорит, что ничего не видел.

Заявляет, что бежал к дому, когда услышал громкий треск. Похоже, говорит, на выхлоп автомобиля.

— А что же его мать? Она стояла на крыльце.

— Говорит, ничего не видела. Не желает, чтобы ее впутывали в эти бандитские войны. Ее можно понять.

— Я понимаю только то, что этого маленького убийцу следует упрятать за решетку.

— Знаю, каково у тебя на душе, мальчуган, — сказал Мильтон, кладя руку Сержу на плечо и ближе придвигая стул. — Послушай-ка, тот паренек не упомянул ничего из того, что стряслось позднее, ты понимаешь, о чем я говорю. По крайней мере пока не упомянул. Я углядел кое-какие отметины у него на шее, да только очень уж он смуглый. Так что их не особо-то и видно.

Серж посмотрел в черноту чашки и сделал огромный глоток горького обжигающего кофе.

— Как-то раз один малый кинулся на меня с ножом, — тихо сказал Мильтон.

— Не так уж и давно это случилось. Чуть было не выпустил вон всю эту роскошную груду кишок, — Мильтон похлопал себя по пухлому животу. — Пытался насадить меня на восьмидюймовое отточенное лезвие. Что-то заставило меня сдвинуться с места. Я и не видел, как оно произошло. Я собирался задержать его за щепотку травки в его кармане, только и всего.

Но что-то заставило меня сойти с места. Может, почуял неладное, не знаю.

Когда он промахнулся, я отпрыгнул и плюхнулся на задницу и вытащил свою пушку в тот самый момент, когда он был готов еще раз попытать удачу. Он выронил нож и усмехнулся, ну, знаешь, с таким видом, будто говорил: «На сей раз твоя взяла, легавый». Тогда я убрал пистолет, достал дубинку и сломал ему два ребра, а на голове у него пришлось потом делать тринадцать стежков. Не останови меня вовремя напарник, и я бы его прикончил. Ни до, ни после этого я больше так не поступал. То есть прежде я такого не допускал. Но в то время у меня хватало личных проблем, развод и все такое прочее, ну а тот ублюдок совсем меня достал, вот я и не сдержался, так-то.

И ни разу о том не пожалел, ты меня понимаешь? Меня мутило не от того, что я сделал с ним, а от того, что сотворил я с самим собой. Я лишь то хочу сказать, что ему удалось стащить меня на самое дно джунглей и тоже превратить в животное, это-то мне и не нравилось. Я размышлял над этим несколько дней и решил, что поступил как обычный человек, но только не как полицейский. Негоже полицейскому пугаться, впадать в истерику или сходить с ума только потому, что какой-нибудь выродок пытается с помощью кнопочного ножа выдолбить из него каноэ. Выходит, я поступил так же, как поступил бы на моем месте любой другой. Но это не значит, что мне не под силу справиться с этим чуть лучше, случись оно опять. Добавлю кое-что еще: за то, что он едва меня не пришил, ему дали сто двадцать дней, и это не слишком ему докучало. Но я готов побиться об заклад, что преподал ему тогда такой полезный урок, что теперь он дважды подумает, перед тем как нанизывать на нож полицейского. Дело, которое ты делаешь, мальчуган, — жестокое дело. А потому не изводись по мелочам. А коли узнаешь про себя такое, чего лучше б не знал, что ж, живи с этим дальше, и рано или поздно все образуется.

Серж кивнул Мильтону, выражая напарнику признательность за его заботу и хлопоты. Осушив чашку, он прикурил очередную сигарету. В следственный отдел вошел один из сыщиков, неся в руках фонарик и желтый блокнот. Он скинул пиджак и направился к ним.

— Собираемся оприходовать этих четверых пижонов, — сказал сыщик, молоденький курчавый сержант, чье имя Серж никак не мог запомнить. — Троим из них по семнадцать, они отправятся на Джорджия-стрит, но скажу вам наверняка: в понедельник они будут на свободе. У нас нет доказательств.

— А сколько лет тому, что стрелял в моего напарника? — спросил Мильтон.

— Примитиво Чавесу? Совершеннолетний. Восемнадцать стукнуло. Он отправится в Центральную тюрьму, но, если нам не подвернется под руку эта пушка, через сорок восемь часов его придется выпихивать оттуда пинками под зад.

— Что там насчет пули? — спросил Серж.

— Учитывая то, где стоял ты, и то, где сидели на полу своего «шевроле» эти ребята, траектория вылета пули из окна машины должна составить по крайней мере сорок пять градусов. При правильном прицеле она угодила бы прямехонько в твою физиономию, ну а так, похоже, она прошла между домом, в который вы заходили, и следующим, к западу. А там пол-акра пустоши. Иными словами, чертова пуля не задела ничего такого, что можно бы назвать «предметом» или «вещью», и сейчас, по всей вероятности, валяется себе где-нибудь на автостраде, что за Общей больницей. Так что, ребята, примите мои сожаления. Мне хочется ничуть не меньше вашего прибить гвоздями по самые шляпки к тюремным нарам все эти четыре задницы. Одного котенка, Хесуса Мартинеса, мы вычислили: замешан в нераскрытом убийстве в Хайлэнд-парке, тогда какого-то парнишку разнесло взрывом в клочья. Но только мы и этого не можем доказать.

— А как насчет парафинового теста, Сэм? — поинтересовался Мильтон. — Разве с его помощью нельзя подтвердить, что мальчишка палил из пистолета?

— С его помощью не подтвердить даже того, что человек испражняется дерьмом, а не парафином, — сказал сыщик. — Сойдет для детектива в кино. А нитраты на свои ладошки любой парень может заполучить и тысячей других способов. От парафинового теста толку мало.

— Может, свидетель какой или сама пушка хоть к завтрему объявятся, — сказал Мильтон.

— Может, и объявятся, — сказал сыщик с сомнением. — Хорошо, что я не работаю инспектором по делам несовершеннолетних. Нас вызывают тогда только, когда эти жопы начинают друг в дружку стрелять. И не по мне каждый божий день обихаживать их из-за всяких там опостылевших грабежей, краж и тому подобного. Я бы себе такого не пожелал. Мое дело — расследование преступлений, настоящих, на которые способны люди взрослые и зрелые. Во всяком случае, чтобы признать их виновными, мне требуется куда меньше времени.

— Ну а по каким делам проходят эти? — спросил Мильтон.

— Как и следовало ожидать: уйма краж со взломом, A.D.W., частые увеселительные прогулки на угнанных автомобилях, ограбления, наркотики и на каждом шагу попытки к изнасилованию. Этот Чавес разок уже сидел в детской колонии. Другим пока не доводилось. В качестве совершеннолетнего Чавес попался впервые. Лишь в прошлом месяце разменял свои восемнадцать.

Что ж, по крайней мере за несколько дней испробует на вкус, каково оно во взрослой тюрьме.

— Таково, что просто даст новую пищу для разговоров, когда он вернется к себе, — сказал Мильтон.

— И я так думаю, — вздохнул сыщик. — Пальнув в Дурана и избежав наказания — одним этим он заработает авторитет, какого в его мире хватит с лихвой. Я уж столько времени пытаюсь раскусить этих маленьких задиристых бандюг! Вы ведь, ребята, их сюда исправно поставляете. Хотите кое-что послушать? Тогда пошли.

Сыщик повел их к запертой двери. Когда она открылась, за ней возник крошечный кабинетик, уставленный звукозаписывающей аппаратурой. Сэм включил магнитофон, и Серж узнал тонкий, но дерзкий голосок Примитиво Чавеса.

— Да ни в кого я не стрелял, старичок. К чему оно мне?

— Так-таки ни к чему? Почему бы тебе и не пальнуть? — произнес другой голос — сыщика.

— Хорошенький вопрос, — сказал мальчишка.

— Скажешь правду — будешь умницей, Примо. От правды всегда легчает, с нее и новую жизнь начинать сподручней.

— Новую жизнь? Мне и прежняя по душе. Может, закурим?

Мгновение лента прокручивалась вхолостую, и Серж расслышал только, как чиркнула спичка. Потом снова раздался ровный голос сыщика:

— Пистолет мы найдем, Примо, это лишь вопрос времени.

Мальчишка гаденько рассмеялся, и сердце Сержа, стоило ему вспомнить то ощущение, когда он держал в руках эту тощую глотку, гулко застучало.

— Вам ни по что не сыскать никакого пистолета, — сказал мальчишка. — Я даже о том нисколечко не беспокоюсь.

— Готов поспорить, ты здорово его упрятал, — сказал сыщик. — И еще готов вообразить, что у тебя и мозги имеются.

— Я не говорил, что при мне был пистолет. Я только сказал, что вам ни по что не сыскать никакого пистолета.

— Прочти-ка вот это, — вдруг скомандовал сыщик.

— А что это? — спросил мальчишка с подозрением.

— Обычный журнал, в котором печатают всякую всячину. Он просто здесь валялся и попал мне на глаза. Почитай-ка мне оттуда.

— Чего ради, старичок? В какие игры ты играешь?

— Всего-навсего маленький эксперимент моего собственного изобретения.

Такую штуковину я проделываю с любым членом шайки.

— Хочешь что-то доказать?

— Может, и так.

— Тогда доказывай это с кем-нибудь другим.

— Примо, а как далеко ты продвинулся в школе?

— Двенадцатый класс. В двенадцатом классе бросил.

— Вот как? Ну тогда ты здорово умеешь читать. Открой журнал и почитай что-нибудь.

Серж услыхал шелест страниц, спустя минуту раздалось:

— Слушай, старичок, нет у меня времени на глупые детские игры. Vete a la chingada <иди к черту (исп.)>.

— Читать ты не умеешь, верно, Примо? Тебя переводили из класса в класс вплоть до двенадцатого, надеясь, что, перейдя в него, ты автоматически станешь настоящим учеником выпускного класса, но тут-то они и заупрямились, до них дошло, что выдать диплом неучу, не различающему букв, они попросту не могут. Эти благодетели вконец тебя затрахали, так ведь, Примо?

— О чем это ты говоришь, старичок? Чем ковыряться в этом дерьме, я уж лучше поболтаю о том выстреле, который ты мне шьешь.

— А как далеко ты продвинулся в жизни, Примо?

— Как далеко?

— Вот именно, как далеко? Живешь ты в тех коробках, что расположены сразу за скотофермой, верно?

— Собачий город, старичок. Можешь называть его Собачьим городом, нам оттого стыдно не сделается.

— Пусть так, Собачий город. Насколько далеко ты выбирался из своего Собачьего городка? Был когда-нибудь в Линкольн-хайтс?

— В Линкольн-хайтс? Конечно, был.

— Сколько раз? Три?

— Три, четыре, не знаю. Эй, эта болтовня мне уже вот где сидит. Не знаю, какого лешего тебе от меня нужно. Ya estuvo <я там был (исп.)>.

— Возьми еще сигарету, — сказал сыщик. — Можешь прихватить несколько, на потом.

— Вот это дело. За сигареты, так уж и быть, перетерплю эту дерьмовую чепуху.

— От Собачьего городка до Линкольн-хайтс с две мили будет. Дальше не наезжал?

Магнитофонная лента вновь смолкла, потом мальчишка сказал:

— Был еще в Эль-Серрено. Это намного дальше?

— На какую-то милю.

— Так что повидал я достаточно.

— А океан когда-нибудь видел?

— Нет.

— А какое-нибудь озеро или речку?

— Речку. Вшивая лос-анджелесская река бежит как раз мимо Собачьего городка, разве нет?

— Как же, как же. Случается, вода в этой канаве поднимается на целых восемь дюймов.

— Да кому какая разница! Меня оно не волнует. У меня в Собачьем городе есть все, чего ни пожелаю. И на кой мне куда-то мотаться!

Лента опять смолкла, потом мальчишка произнес:

— Погоди-ка. Был я кое-где и подальше. Может, сто миль наберется.

— Это где же?

— В колонии. Когда засыпался в последний раз на краже, меня туда на четыре месяца отправили. Зато уж как я радовался, вернувшись обратно в свой Собачий городок!

Сыщик улыбнулся и выключил магнитофон.

— Я бы назвал Примитиво Чавеса типичным членом подростковой банды.

— Что ты стараешься доказать, Сэм? — спросил Мильтон. — Собираешься заняться его перевоспитанием?

— Только не я, — усмехнулся сыщик. — Теперь уж это никому не под силу.

Дай Примо хоть два миллиона долларов — он все равно не откажется от своего Собачьего городка, от своей шайки и от забавы разделать на куски кого-нибудь из «богатеев», а может быть, и кого из полицейских. Примо слишком стар. Его не переделаешь. Упустили.

— Надо сказать, он приложил к тому все усилия, — с горечью сказал Мильтон. — Этот маленький сукин сын своей смертью не умрет.


8. УНИВЕРСИТЕТЫ


— В третий раз объясняю, ваша подпись на этой повестке в суд означает лишь ваше обещание явиться на разбирательство по делу о дорожно-транспортном происшествии. Этим вы не принимаете на себя никакой вины. Теперь-то ясно? — сказал Рэнтли, бросив быстрый взгляд на внезапно выросшую толпу зевак.

— Ну-ну, да только я все одно ничего не собираюсь подписывать, — сказал развязно водитель тягача и прислонился спиной к белому кузову, скрестив на груди коричневые мускулистые руки. Давая понять, что разговор закончен, он задрал голову и подставил лицо под скатывающееся к закату солнце, кидая торжествующие взгляды на любопытствующих наблюдателей числом теперь не меньше двадцати, а Гус прикидывал в уме, не настало ли время пройтись до дежурной машины и вызвать подмогу. Зачем тянуть до последнего? Это сборище в мгновенье ока может забить их до смерти. Так следует ли выжидать? Не покажется ли трусостью требовать подкрепления только потому, что водителю тягача вздумалось поспорить да порисоваться на публике? Еще минута-другая — и он подпишет, наверняка подпишет повестку.

— Если вы откажетесь подписать, у нас просто не будет иного выбора, кроме как арестовать вас, — сказал Рэнтли. — Ну а если подпишете — все равно как дадите долговое обязательство. Ваше слово будет вроде долговой расписки, мы сможем вас отпустить. У вас есть право на судебное разбирательство, если пожелаете — так в малом жюри, в суде из дюжины присяжных.

— Как раз то, что мне нужно — малое жюри.

— Вот и прекрасно. Ну а сейчас будьте любезны подписать повестку.

— Когда у полиции выходной? Я заставлю вас провести его в суде.

— Прекрасно.

— То-то и оно, что вы разъезжаете тут по всей округе да раздаете неграм повестки, разве нет?

— Ну-ка оглянись по сторонам, приятель, — сказал Рэнтли, лицо его покрылось румянцем. — На здешних улицах не встретить никого, кроме негров. Так с чего бы, по-твоему, я выбрал тебя, а не кого другого?

— Ага, значит, любой ниггер сойдет, так, что ли? Просто на сей раз им оказался я.

— Просто на сей раз ты оказался тем, кто проехал на красный свет. Ну, будешь ты подписывать повестку или нет?

— Особо же вам нравится подразнить строптивых водителей тягачей, так, что ли? Вечно охотитесь за нами, чтобы быть подальше от горячих мест, а те водилы, что завели дружбу с полицией, могут преспокойненько поступать, как им заблагорассудится, даже если это не по закону.

— Не хочешь подписывать — запирай машину. Поедем в участок.

— На этой повестке и имя-то не мое, не настоящее. Никакой я не Уилфред Сентли.

— Так в твоей шоферской книжке.

— По-настоящему звать меня Уилфред Три-Икса, так-то, снеговичок. Сам проповедник окрестил.

— Вот и славно. Но для нас сгодится и твоя рабская кличка. Нацарапай вот тут «Уилфред Сентли».

— Уж как тебе нравится работать в здешних краях, прямо обожаешь, верно?

С кем угодно спорю, от одной мыслишки, что каждый день можешь сюда являться и трахать, покуда силенок хватит, всех черных подряд, на радостях делаешь в штаны.

— Во-во, снеговичок, лучше подтяни их, — раздался голос из толпы подростков, — не то все добро порастеряешь.

Горстка школьников зашлась от смеха и перебежала от сосисочной к противоположному углу улицы.

— Да, обожаю работать в здешних краях, — сказал Рэнтли без всякого выражения, но покрасневшее лицо выдало его, и он запнулся. — Запри машину, — сказал он наконец.

— Вы только поглядите, братья и сестры, как они обходятся с черными людьми, — заорал мужчина, оборачиваясь к толпе на тротуаре, за последнюю минуту выросшей еще вдвое и уже перекрывшей доступ к полицейской машине. У Гуса тряслась челюсть, он крепко сжал зубы и подумал: слишком далеко зашло.

— Видали? — горланил мужчина. Несколько детишек, отделившись от переднего края толпы, присоединились к долговязому и воинственному пьянчуге лет двадцати. Выбравшись из салона под названием «Шик, блеск, красота», он заковылял по улице, объявляя всему миру, что ему раз плюнуть — прикончить парой своих черных лап любого белого легавого, когда-либо рожденного на свет своей сучкой-матерью. Его решимость вызвала бурю восторга и аплодисментов у подзадоривавших его пацанят.

Внезапно Рэнтли решительно протолкался сквозь толпу и направился к патрульной машине. На какой-то мучительный и страшный миг Гус оказался совершенно один в окружении плотного кольца человеческих лиц. Кто-то из них непременно придет мне на помощь, твердил он себе. Если что случится, кто-то да придет мне на выручку, внушал он сам себе, а безудержное буйство воображения назойливо подсказывало, что в лицах этих нет ненависти, не в каждом она есть, но, когда Рэнтли вновь растолкал толпу и вернулся обратно, страх в сердце осел лишь самую малость.

— О'кей, сюда уже едут пять машин, — сказал Рэнтли Гусу и обернулся к водителю тягача. — Или ты сейчас же подписываешь повестку, или продолжаешь выпендриваться, но тогда через пару минут увидишь здесь ребят, которые с удовольствием о тебе позаботятся, так же как позаботятся и о любом другом, кто вдруг, словно лягушка, решит квакать да подпрыгивать.

— У тебя, видать, план по этой писанине, так, что ли? — презрительно усмехнулся мужчина.

— Нет, план был раньше, а теперь я могу черкнуть любую бумажку, какую только вздумаю, — сказал Рэнтли и поднес карандаш к самому носу водителя.

— Так что у тебя есть последний шанс ее подписать, а не успеешь этого сделать до приезда первой полицейской машины, отправишься в тюрягу, даже если умудришься за то время, что тебя будут тащить в казенную тачку, поставить вот здесь сотню подписей.

Мужчина сделал шаг вперед и долгую минуту пристально, в упор, глядел в серые глаза полицейского. Гус обратил внимание, что был он ничуть не ниже Рэнтли и даже не хуже того сложен. Затем Гус взглянул на трех парней, одетых, словно русские крестьяне, в черные картузы и белого цвета блузы.

Они наблюдали за Гусом и о чем-то шептались, стоя у обочины. Он понял, что, если заварится каша, ему придется столкнуться вот с этими ребятами.

— Ничего, День уже грядет, — сказал водитель, выдергивая из руки Рэнтли карандаш и царапая свое имя через всю повестку. — Недолго тебе быть псом, победившим в драке.

Пока Рэнтли отрывал из книжечки квитанций белый талон нарушителя, водитель нарочно выронил карандаш на землю, но Рэнтли предпочел не заметить этого. Он вручил водителю повестку, и тот грубо выхватил ее из пальцев полицейского. Гус и Рэнтли уже сидели в машине, а он все еще продолжал разглагольствовать перед редеющей толпой. Автомобиль медленно тронул от обочины, и несколько молодых негров нехотя сошли с дороги.

Послышался глухой и тяжелый удар, но полицейские никак на него не отреагировали, хоть и знали: один из тех, в шапках, пнул ногой дежурку в крыло. Разумеется, к великой радости пацанят.

На секунду они остановились, и Гус запер дверцу, а какой-то мальчишка в желтой рубахе, не упуская случая напоследок продемонстрировать собственную удаль, неспешно, как на прогулке, обогнул бампер. Повернувшись направо и увидев в нескольких дюймах от себя коричневое лицо, Гус в ужасе отпрянул назад, но то был всего лишь мальчуган лет девяти. Пока Рэнтли в нетерпении насиловал мотор, малыш не отрывал от Гуса глаз. В лице его читалось только детское любопытство. Толпа расходилась, оставив на пятачке лишь тех троих, в черных картузах. Гус улыбнулся маленькому личику и черным глазенкам, цепко вцепившимся в его зрачки.

— Привет, юноша, — сказал Гус, но голос его прозвучал слабо.

— Отчего тебе так нравится стрелять в черный народ? — спросил мальчишка.

— Кто тебе такое сказал? Это не…

Рванувшая с места машина швырнула его на спинку сиденья. Рэнтли гнал во весь опор мимо Бродвея и Пятьдесят четвертой улицы назад, к району их патрулирования. Гус обернулся и увидел, что мальчишка по-прежнему стоит на том же пятачке, следя за набирающей скорость дежуркой.

— Раньше такого не было. Раньше они так не кучковались, — сказал Рэнтли, закуривая сигарету. — Три года назад, когда я впервые пришел на эту службу, мне даже нравилось работать здесь: негры разбирались в полицейских делах ничуть не хуже нашего и никогда вот так не кучковались.

Нынче все переменилось. Кучкуются по любому поводу. Словно к чему-то готовятся. Мне не следовало заглатывать наживку. И совсем не следовало с ними спорить. Но это напряжение… Оно выбивает меня из колеи. Ты очень испугался?

— Д-да, — ответил Гус, гадая, насколько охватившее его оцепенение было очевидно для других. За прошедший год такое с ним приключалось уже несколько раз. В один прекрасный — или кошмарный? — день, когда на него нападет вот такое же оцепенение, ему придется действовать куда решительнее. Тогда-то он и узнает себе истинную цену. Пока что от этого знания всякий раз его спасала какая-нибудь случайность. Пока что ему удавалось избегать своего жребия. Но настанет день, и он все про себя выяснит.

— А я ничуть, — сказал Рэнтли.

— Правда?

— Ага, только вот чье это дерьмо на моем сиденье? — ухмыльнулся он, покуривая, и тут они оба расхохотались, отводя душу и высвобождаясь из плена натянутых до предела нервов. — Толпа вроде этой за две минуты не оставит на тебе живого места, — сказал Рэнтли, выпуская в окно облачко дыма, и Гус подумал, что его напарник не выказал перед недоброжелателями-зрителями и тени страха. Рэнтли было всего двадцать четыре, но из-за золотистых каштановых волос и румянца на лице он казался еще моложе.

— Ты не считаешь, что следует отменить твой вызов? — спросил Гус. — Больше ведь нам помощь не нужна.

— Конечно, действуй, — сказал Рэнтли и с любопытством покосился на Гуса, а тот уже докладывал:

— Три-А-Девяносто один, подмога на угол Пятьдесят пятой и южного Бродвея отменяется, толпа разошлась.

Никто не ответил, и ухмылка Рэнтли сделалась шире, тут только до Гуса дошло, что радио не работает. Он увидел бессильно повисший шнур от микрофона и понял, что, пока они стояли «в окружении», кто-то выдернул провод с мясом.

— Выходит, ты брал их на пушку, когда сказал, что едет подкрепление?

— Ай да я! — воскликнул Рэнтли.

Как приятно было Гусу ехать вот так сперва к радиомагазину, а после в район Креншоу — в ту сторону Университетского округа, где царствовали шелковые чулочки и все еще жили белые, много белых, где негры были «вестсайдскими неграми», где дома в шестьдесят тысяч долларов на Болдуин-хиллз возвышались над районными универмагами и где вокруг тебя никогда бы не сомкнулось враждебное кольцо из черных лиц.

На боковой стене оштукатуренного многоквартирного дома с фасадом на трассу, ведущую к гавани, Гус прочитал выведенную распылителем надпись в четыре фута высотой: «Дядюшка Ремус — местный дядя Том, друг белых».

Отсюда Рэнтли свернул на шоссе и помчался на север. И сразу длинные пальмы, ограждавшие трассу с южного центра Лос-Анджелеса, сменились жилыми домами в его истинном центре. Они находились в деловой части города и неторопливо двигались к радиомастерской в здании полиции, где им должны были заменить микрофон.

Любуясь красивыми женщинами, которых в этой части города всегда было пруд пруди, Гус ощутил легкое раздражение и понадеялся, что хоть сегодня Вики не заснет до его прихода. Несмотря на все меры предосторожности, супружеские обязанности она выполняла не столь добросовестно, сколь прежде, только это ведь естественно, подумал он. Затем его охватило чувство вины, которое он периодически испытывал с тех самых пор, как родился Билли, и пусть он знал, что винить себя смешно, но все же: любой, если он не дурак, позаботился бы о том, чтобы двадцатитрехлетняя девушка менее чем за пятилетку семейной жизни не стала производить на свет троих детей, особенно если эта девушка не слишком для того созрела и во всем зависит от своего мужа, во всем, кроме принятия важнейших решений, да еще верит, что муж ее сильный человек, и… Ох, смеху-то!

С момента, как он признался себе в том, что брак его оказался ошибкой, ему в чем-то сделалось даже проще. Стоит взглянуть правде в лицо, и с ней прекрасно можно ужиться, размышлял он. Откуда же было ему знать в свои восемнадцать, что так все обернется? Он и сейчас знает не слишком-то много, ну разве то, что жизнь не исчерпывается непрестанными плотскими утехами да романтической страстью. Вики была хорошенькой девчушкой с восхитительным телом, до нее ему вечно приходилось довольствоваться дурнушками, и даже на последнем рождественском вечере в школе он все никак не мог подыскать себе девчонку. В конце концов остановился на своей соседке Милдред Грир, ей тогда едва стукнуло шестнадцать, а фигура уже была как у толкательницы ядра. Явившись на вечер в розовом шифоне, вышедшем из моды добрый десяток лет назад, она здорово тогда вогнала его в краску. Так что женитьба на Вики — не одна лишь его вина. Это и вина юности, не позволившей им познать ничего в этом мире, кроме собственных тел. Да и что с них взять, с восемнадцатилетних?

— Видишь вон того парня с копной светлых волос? — спросил Рэнтли.

— Которого?

— В зеленой тенниске. Видел, как он засек нас и тут же заспешил через стоянку?

— Нет.

— Забавно, скольких людей от одного только вида полицейской машины начинает бить черно-белая лихорадка, заставляя кидаться наутек как чертей от ладана. За всеми все равно не угонишься. Зато размышляй себе о них на здоровье, хоть до одури. Что у них за тайна? Никогда не разгадать.

— Мне это знакомо, — сказал Гус и снова вернулся в мыслях к Вики. Ну как такая красавица может быть столь слабой и несамостоятельной? Он всегда полагал, что люди с привлекательной внешностью совершенно естественно должны обладать и определенной долей уверенности в себе. И всегда полагал, что, будь он попредставительней, он бы так не чурался людей и научился бы свободно общаться не с одними только близкими друзьями. А их, близких друзей, было слишком мало, и в настоящий момент, за исключением друга детства Билла Хэйдерана, он вообще не мог припомнить никого, с кем бы действительно желал свидеться. Разве что с Кильвинским. Но тот был гораздо старше. Теперь, когда его бывшая жена вновь вышла замуж, Кильвинский остался совсем один. Всякий раз, придя к ним в дом на обед и наигравшись с детьми Гуса, Кильвинский заметно мрачнел, это даже от Вики не укрылось.

Как ни любил Гус Кильвинского, считая его своим учителем и больше чем приятелем, с тех пор как тот принял решение перевестись в отдел информации, заявив при этом, что идеальнее пастбища для старых беззубых полицейских просто не найти, — с той самой поры виделись они не часто. В прошлом месяце Кильвинский внезапно уволился и очутился в Орегоне. Гус рисовал его в своем воображении удящим рыбу в широченной рубахе и штанах цвета хаки, с прядью серебряных волос, выбивающейся из-под бейсбольной кепочки, с которой тот на рыбалке не расставался.

Поездка с Кильвинским и тройкой других полицейских на рыбалку к реке Колорадо удалась на славу, и теперь память упорно рисовала Кильвинского таким, каким он был тогда, на реке, — жующим мундштук и словно позабывшим обо всем, кроме зажженной сигареты, закидывающим и выбирающим лесу с легкостью, свидетельствовавшей, что эти крупные грубые руки не только сильны, но умеют быть быстрыми и ловкими. Как-то раз, когда Кильвинский был приглашен к ним на обед — сразу после того, как они купили домик с тремя спальнями и не успели еще толком обставиться мебелью, — он завел их маленького Джона в полупустую гостиную и принялся подбрасывать его в воздух, и опустил вниз только тогда, когда и тот, и наблюдавший за ними Гус окончательно зашлись от смеха. И конечно, когда дети отправились спать, он приуныл и сделался угрюмым. Как-то раз Гус спросил его о семье, и тот ответил, что они сейчас где-то в Нью-Джерси, ответил так, что расспрашивать дальше Гусу не захотелось. Остальные приятели-полицейские были «напарниками по дежурству», только и всего. Странно, но никто ему больше не нравился так, как Кильвинский.

— Переведусь я из Университетского… — сказал Рэнтли.

— Зачем?

— Из-за ниггеров рехнуться можно. Иногда у меня из головы не выходит, что в один погожий денек кого-нибудь просто прикончу, если тот позволит себе то же, что этот ублюдочный шофер тягача. Стоило только кому-то из них сделать первый шаг, и эти дикари оторвали бы нам башки, а после б засушили их на сувениры. До того как я пришел сюда на службу, я и слова такого не произносил — «ниггер». А когда слышал от кого — не по себе делалось.

Теперь же оно в моем словаре занимает самое почетное место. В нем все, что я к ним чувствую. Пока что, правда, никто из них его от меня не слыхал, но рано или поздно услышит наверняка и накапает на меня начальству, и меня выгонят взашей.

— Помнишь Кильвинского? — спросил Гус. — Он вечно повторял, что черные — всего лишь одна боевая часть, кинутая на передовую в широком наступлении на власть и закон, которое непременно развернется по всему фронту в ближайшее десятилетие. Он всегда повторял, что считать врагами негров — ошибочно. Он говорил, все не так просто.

— Что за странная чертовщина творится с человеком, — сказал Рэнтли. — Я готов соглашаться со всяким сукиным сыном-реакционером, о котором когда-либо читал в газетах, хоть воспитывали меня совсем иначе. Папаша мой — отъявленный либерал, мы с ним до того дошли, что из-за споров, таких, что дым стоит коромыслом, предпочитаем и вовсе не видеться. Случается, я чуть ли не приветствую самые что ни на есть оголтелые антикоммунистические процессы. И в то же самое время восхищаюсь тем, как подкованы эти красные.

Уж они-то умеют поддержать порядок, дьявол их возьми! И точно знают, на сколько шагов отпустить народ на прогулку, прежде чем дернуть за цепь. Все очень запутано, Плибсли. Я в этом так еще и не разобрался.

Говоря, Рэнтли поглаживал себя ладонью по волнистым волосам и барабанил пальцами по оконной раме. Он свернул направо к Первой улице. Гус подумал, что не стал бы возражать против службы в Центральном округе: деловая часть Лос-Анджелеса, сверкая морем огней и наливаясь стремительным людским потоком, выглядела впечатляюще. Но если пристальней всмотреться в населяющую ее кварталы публику, зрелище будет не из приятных: хватает тут и грязи и корысти. И все же большинство из них по крайней мере белые, и чувства, что ты оказался во вражеском лагере, здесь не возникает.

— Может, и не прав я, когда во всех бедах виню негров, — сказал Рэнтли.

— Может, тут всякого намешано, да только, видит Бог, из этого киселя негритянским духом за милю шибает.

Гус не успел допить свой кофе, как радио уже было починено. Пришлось спешить в ванную комнату при мастерской, выйдя оттуда, он углядел в зеркале, что его и всегда-то не слишком густая соломка волос стала заметно редеть. Пожалуй, к тридцати годам он и вовсе облысеет, да только какое это имеет значение, кисло подумал он. Мундир залоснился, но это вполне можно списать на ветеранство, а вот на что списать обтрепавшиеся обшлага и воротник? От одной мысли, что не мешало бы приобрести новую форму, он ужаснулся: стоила она возмутительно дорого. Во всем Лос-Анджелесе торговцы, будто сговорившись, заламывали за нее страшные цены, так что хочешь — плати, а не хочешь…

На обратном пути к участку их патрулирования Рэнтли, ведя машину по шоссе, бегущему от самой гавани, приободрился.

— Слыхал насчет стрельбы на Ньютон-стрит?

— Нет, — ответил Гус.

— Какой-то полицейский подстрелил парнишку, что подрабатывал в винном магазине на Олимпик. Теперь его самого возьмут на мушку. Слушай.

Подкатывают они, значит, к этой лавочке, и один из них уже собирается заглянуть в окно, чтоб разобраться, с чего это потайная сигнализация сработала, как хозяин тут как тут, выбегает вон и принимается орать благим матом да тыкать пальцем на аллею, что через улицу. Полицейский несется туда, а напарник обходит квартал и подыскивает подходящее местечко, чтоб не прозевать, если кто появится, а через несколько минут слышит топот и прячется за угол жилого дома, не забыв при этом вытащить свою пушку и стать на изготовку, а еще через несколько секунд из-за угла высовывается парнишка с маузером в руке, и, когда тот кричит ему «стой!», парнишка, перетрухав, начинает метаться как заведенный, так что полицейский, понятное дело, нажимает на курок и укладывает пять пуль в самое яблочко, — для наглядности Рэнтли приложил стиснутый кулак к своей груди.

— Ну и что в этой пальбе не так? — спросил Гус.

— Этот парень работал по найму в том самом магазине и всего-то вышел с хозяйским пистолетом поохотиться на настоящего преступника.

— Откуда ж мог знать полицейский! По-моему, опасаться ему нечего.

Конечно, чертовски неприятно, но…

— Но вот кожа у парнишки оказалась черного цвета, так что найдутся и черные газеты, которые сумеют все это обставить с выгодой для себя, затрубят о том, как всякий божий день полицейские-штурмовики убивают ни в чем не повинных людей в самом центре Лос-Анджелеса, буквально оккупировав его южную часть. И о том, как хозяин-еврей посылает своих черных лакеев выполнять работу, для которой у него у самого кишка тонка. Странно еще, как это евреи могут им помогать, когда те их так ненавидят.

— Вряд ли они позабыли, как им самим приходилось туго, — сказал Гус.

— Очень любезно с твоей стороны так рассуждать, — сказал Рэнтли. — Только сдается мне, вся штука в тех чертовых барышах, что срывают они с бедных черных недотеп, сидя в своих магазинах или собирая квартирную плату. Да ведь они скорее удавятся, чем поселятся среди негров! Бог ты мой, теперь я начинаю ненавидеть жидов! Верно говорю тебе, Плибсли, переведусь куда-нибудь в долину или на запад Лос-Анджелеса, а может, и еще куда подальше. С этими ниггерами рехнешься в два счета!

Едва они добрались до своего района, как Гус принял вызов отправляться на Мейн-стрит: семейная ссора.

— Только не это! — простонал Рэнтли. — Опять назад в проклятый Ист-Сайд.

Гус заметил, что напарник, которого вообще-то нельзя было упрекнуть в медленной езде, по этому сигналу заспешил со скоростью улитки, ползущей на собственные похороны. Спустя несколько минут они остановились перед ветхим двухэтажным домишком, напоминавшим снаружи длинную узкую трубу, выкрашенную в серый цвет. Похоже, его делили меж собой четыре семьи, однако искать нужную дверь не пришлось: крики были слышны уже с улицы.

Чтобы пробиться сквозь этот шум, Рэнтли трижды пнул дверь ногой.

На пороге появилась женщина лет сорока, ее прямые плечи прогнулись от тяжкой ноши: одной рукой она держала дородного шоколадного младенца, в другой были чашка серой кашицы и ложка. Детская кашица размазалась по всему лицу ребенка, а пеленка, в которую он был завернут, оказалась точь-в-точь того же цвета, что и облицовка дома.

— Входите, начальники, — кивнула она. — Это я вас вызывала.

— Ага, так и есть, ты, шелудивая задница, ты их и вызвала. Закон ей подавай! — произнес мужчина с водянистыми глазами и в грязной майке. — Но уж покуда они здесь, расскажи-ка им про то, как пропиваешь мое пособие, да про то, как я гну спину, чтобы прокормить этих оболтусов, и при том знать не знаю, кто так славно мне подсобил, что уродились на свет и вон те трое!

Порасскажи им.

— О'кей, хорошо, — сказал Рэнтли и поднял руки, взывая к тишине. Гус заметил, что четверо ребятишек, растянувшись на покосившейся кушетке, не отрывают глаз от телевизора, не обращая внимания ни на схватку своих родителей, ни на прибывшую полицию.

— Ну и муженек, тьфу! — Она действительно сплюнула. — Знаешь, начальник, как напьется, так тут же вскарабкается на меня, все равно как сбесившийся самец, и даже не поглядит на то, что рядом детвора. Вот что это за человек!

— Наглая брехня, — отозвался мужчина, и Гус понял, что нагрузиться успели оба. Мужчине можно было дать лет пятьдесят, однако плечи словно вырублены из каменной глыбы, на бицепсах густо набухли жилы. — Лучше я сам тебе расскажу, — обратился он к Рэнтли. — Мы ведь с тобой мужчины, да и человек я работящий.

Рэнтли обернулся и подмигнул Гусу, а тот подивился тому, сколько раз еще придется ему слышать от негров их неизменную присказку насчет того, что «мы с тобой мужчины». Они будто боятся, что Закону, сочиненному белыми, нужно это доказывать. Знают, как произвести благоприятное впечатление на полицейских: достаточно сказать, что ты работаешь, а не клянчишь подачки с чьей-то благотворительности. Интересно, подумал Гус, сколько негров говорили ему о себе это вот самое «я человек работящий», словно оправдываясь перед сочиненным белыми Законом, и случалось, что не без пользы для себя, уж он-то видел, как оно срабатывало, когда полицейского, собиравшегося всучить штрафной талон за нарушение правил уличного движения, удавалось увещевать какому-нибудь черному в рабочей каске, или с ведерком с завтраком, или с банкой мастики для полов, или с каким другим доказательством своей причастности к труду. Гус знал, в чем тут штука: что с них, негров, взять, рассуждали полицейские, а потому сама по себе любая работа да чистые детишки служили как бы неопровержимым свидетельством того, что перед ними порядочный человек и благонадежный, не в пример тем, другим, чьи дети никогда не нюхали мыла и кого так легко было зачислить во враги.

— Мы здесь не для того, чтобы судить кулачные бои, — сказал Рэнтли. — Давайте успокоимся и поговорим. Вы, сэр, идите-ка лучше сюда и побеседуйте со мной. А вы, мэм, излейте душу моему напарнику.

Чтобы развести их по разным углам, Рэнтли, как Гус и предвидел, прошел с мужчиной на кухню. Сам Гус уже внимал рассказу женщины, едва, правда, вникая в то, что она говорит: слишком много подобных историй ему доводилось слышать. Им только бы выговориться, а там — полегчает. После можно внушить мужу сходить прогуляться да немного поостыть, прежде чем возвращаться домой, — вот тебе и весь секрет разрешения семейных ссор.

— Это собака, а не человек, точно, начальник, — сказала женщина, запихивая полную кашицы ложку в маленькую и прожорливую розовую пасть.

Только эта ложка и могла заткнуть орущему младенцу глотку. — Ужас, как ревнив, да еще пьянствует дни напролет и нигде толком не работает. А живет на пособие, что платит мне округ, валяется тут вверх брюхом, и ничего другого ни единого разочка я от него не видала, а вместо деньжат снабжает меня вот этой детворой. Все, что мне от вас нужно, — это чтоб вы забрали его отсюда куда подальше.

— Вы с ним расписаны? — спросил Гус.

— Нет, мы так, по-обычному, без бумажки.

— Вместе давно?

— Да уж десять лет, больше терпеть сил нету. Давеча, на прошлой неделе, получила я, значит, деньги по своему чеку, ну, прикупила кое-чего из продуктов, пришла в дом, а этот человек выхватил всю сдачу — прямо из руки хвать! — и ушел, и целых два дня ублажал какую-то бабу, а потом гляжу — возвращается, без единого цента в кармане, а я, дура, его даже не прогоняю, впускаю сюда, а в благодарность сегодня вечером этот ниггер залепил мне кулачищем за то, что не даю ему денег, чтоб он себе зенки заливал. Ей-богу, не вру! Это так же верно, как то, что на руках у меня уплетает свой ужин мой малютка.

— Что ж, тогда мы попытаемся убедить его на какое-то время уехать отсюда.

— Пусть убирается из этого дома подобру-поздорову!

— Мы ему это втолкуем.

— Я из сил выбиваюсь, чтоб воспитать моих детей, как оно положено, я ведь вижу, что нонешняя детвора только дурака валяет да курит анашу, а в голове одни прыгалки да пикалки.

Внезапно град ударов по входной двери заставил Гуса встрепенуться.

Хозяйка шагнула к ней и распахнула ее перед пожилым темнокожим мужчиной в лохмотьях, которые были прежде купальным фланелевым халатом. Он не скрывал своей ярости.

— Здорово, Харви, — сказала женщина.

— У меня башка раскалывается от тутошного ора, — сказал гость.

— Он опять меня поколотил, Харви.

— Коли не можете поладить промеж собой, лучше выметайтесь из моего дома. У меня здесь вы жильцы не единственные.

— Чего тебе тут надо? — раздался крик хозяйкиного мужа, и тот в три сердитых прыжка пересек всю гостиную. — Плату за квартиру мы внесли, так что тебе тут делать нечего. У тебя и прав таких нету сюда вваливаться.

— Мой дом, что хочу, то и делаю, и права тут я сам себе устанавливаю, — ответил мужчина в халате.

— Ну-ка, уноси скорей отсюда свою задницу, не то я вышвырну тебя вон, — сказал тот, что в майке, и Гус убедился, что владелец дома был вовсе не так свиреп, как казался. Невзирая на то, что между ними уже стоял Рэнтли, Харви благоразумно отступил.

— Кончайте, — сказал Рэнтли.

— Ну чего бы вам не увести его с собой, а, начальники? — спросил Харви, сникая под жестким взглядом коренастого крепыша в майке.

— Ага, чтоб ты тут мог увиваться за моей бабой да в ухо ей сопеть? Это бы тебя еще как устроило, скажешь — нет?

— Почему бы вам, сэр, не отправиться к себе? — сказал Рэнтли владельцу.

— А мы бы тем временем все утрясли.

— Да вы, начальники, не беспокойтесь, — сказал тот, что в майке, сверля Харви слезящимися черными глазами и в деланном презрении скривив синеватые губы. — Я не стану его обижать. Это же писунок.

В умении оскорблять они кому угодно дадут фору, подумал Гус. И с каким-то благоговейным страхом взглянул в это черное грубое лицо: вон как раздуваются ноздри, а все вместе — и глаза, и рот, и ноздри — словно лепят портрет самого Презрения.

— Коли у меня рука и зачешется, я даже пальцем его не трону. Он ведь не мужчина. Так, недоразумение.

У них есть чему поучиться, думал Гус. Других таких во всем мире не сыскать. Страшновато, конечно, зато можно узнать много полезного. Да и где найти такое место, чтобы не было страшновато?..


9. ЗАКУСИВ УДИЛА


Была среда, и Рой Фелер, уверенный, что включен в список переводников, заспешил в участок. Большинство его однокашников по академии уже добились для себя переводов, а он вот уже пять месяцев кряду тщетно просится в Северный Голливуд или в Хайлэнд-парк. Так и не обнаружив своего имени в списке, он ужасно расстроился. Зато теперь он знал, что ему делать: надо удесятерить усилия, чтобы поскорей окончить колледж и уволиться с этой неблагодарной работы. Всем известно, до чего она неблагодарна. Каждый день о том только и болтают. Коли хочешь, чтоб тебе за работу говорили спасибо, иди в пожарники, такая тут у них присказка.

Весь год он вкалывал как проклятый. Выказывал сочувствие любому негру, с кем сталкивала его судьба. От них он многому научился и, пожалуй, сумел им тоже кое-что втолковать. Но сейчас настало время двигаться дальше. Он был не прочь поработать где-нибудь в другом конце города: люди открыли ему еще далеко не все свои тайны; однако вместо того он вынужден торчать здесь, на Ньютон-стрит. О нем забыли. Ну и с него довольно. В следующем семестре он с головой уйдет в учебу, и плевать на все его потуги сделаться настоящим полицейским. Разве оценил хоть кто-нибудь его старания? За два прошедших семестра он получил всего лишь шесть зачетов, да и те едва спихнул, потому что, вместо того чтобы корпеть над курсовыми, штудировал право и учебники по полицейскому мастерству. Если так пойдет дальше, ему и нескольких лет не хватит, чтобы получить диплом. Даже профессор Рэймонд стал писать куда реже. Все о нем забыли.

Рой внимательно оглядел в высоком зеркале свою сухопарую фигуру и пришел к выводу, что форма на нем сидит так же ладно, как и в день окончания академии. С тех пор он не посещал тренировок, но исправно следил за диетой, так что этот синий мундир по-прежнему был ему очень к лицу.

На перекличку он чуть не опоздал и вошел как раз вовремя, чтобы отозваться на свою фамилию. Механически, как и все остальные, он стал вносить в блокнот, даже не вникая в их смысл, зачитываемые лейтенантом Билкинсом сообщения о совершенных за день преступлениях и разыскиваемых подозреваемых. Минут через десять после переклички объявился и Сэм Такер.

Присев на скамейку у переднего ряда столов, он продолжал невозмутимо поправлять зажим на галстуке жилистыми иссиня-черными руками.

— Если б нам удалось уговорить старину Сэма бросить пересчитывать свои деньжата, он стал бы пунктуальнейшим полицейским в целом участке, — сказал Билкинс, глядя на седовласого негра сверху вниз пустыми маленькими глазками.

— Сегодня день квартплаты, лейтенант, — ответил Такер. — А значит, мне надо успеть обойти всех жильцов да собрать свою долю с их жалких пособий, прежде чем они спустят все денежки в ближайшей винной лавчонке.

— Чем же ты отличаешься от тех домовладельцев-евреев, — хмыкнул Билкинс, — что пьют черную кровь гетто и не дают никому продохнуть в Ист-Сайде?

— Что ж мне, забрать их всех с собой на запад, так, что ли? — спросил Такер с рассудительностью, взорвавшей дружным хохотом сонную дрему полицейских утренней смены.

— Если кому не известно, поясню: наш Сэм хозяйничает на доброй половине всего Ньютонского округа, — сказал Билкинс. — А полицейская работа — это его хобби. Вот почему он вечно опаздывает по первым средам каждого месяца.

Если б нам только удалось уговорить его пореже пересчитывать хрустящие бумажки, он сделался бы примерным полицейским. А если заодно переколотить еще и все зеркала в этом здании, можно быть уверенным, что и Фелер больше никогда не опоздает.

Теперь смех, казалось, рвал комнату на части, Рой густо покраснел и выругался от досады. Это несправедливо, думал он, ужасно несправедливо. И совсем не смешно. Пусть я немного тщеславен, знаю, за мной это водится, да не тщеславней же других!..

— Кстати, Фелер, вам с Лайтом надо бы держать ухо востро да поменьше хлопать ресницами на своем участке: тот проныра опять нас клюнул сегодня ночью, так что рано или поздно — по-моему, скорее рано, чем поздно, — он кому-нибудь точно задаст жару.

— Снова оставил свою визитку? — спросил Лайт, напарник Роя на весь месяц. Этот сутулый негр, отслуживший в полиции уже полных два года, для Роя был совершенной загадкой. Похоже, когда их пути разойдутся, с этим длинным типом (Лайт был лишь самую малость выше его самого) не будет так, как бывало до сих пор с другими неграми: Рой не станет поддерживать с ним никаких отношений.

— На этот раз он выложил ее прямо на чертов кухонный стол, — сухо произнес Билкинс и пробежал ручищей по круглой лысине, не переставая попыхивать искусанной трубкой. — Чтоб было понятно, о чем мы толкуем, повторяю для новеньких: за последние два месяца сукин сын только в одном Девяносто девятом квадрате совершил пятнадцать квартирных краж. И при этом даже ни разу никого не разбудил, за исключением единственного случая, когда какой-то паренек, только-только перед тем вернувшийся домой и не успевший еще толком заснуть, раскрыл глаза и тут же получил металлической пепельницей в челюсть, а грабитель сиганул в окно, разбив при этом стекло и подняв переполох. Его визитка — кучка дерьма, которой он щедро разгружается на самом видном месте.

— Зачем ему это? — спросил Блэнден, кучерявый юноша с большими круглыми глазами. Энергичный мальчик, а для салаги чересчур энергичный, подумал Рой. И подумал о том, что акт испражнения и есть, очевидно, та самая «реакция триумфа», о которой упоминает Конрад Лоренц, — все равно что поведение гуся, надувшего грудь и захлопавшего крыльями. Все объясняется очень просто, размышлял Рой, обычная биологическая реакция. Я мог бы прочесть им лекцию на эту тему.

— Кто его знает! — пожал плечами Билкинс. — Так поступают многие грабители. Совершенно обычная штука, все равно что заказ товара по почте, приходящий без всякого опоздания. Вероятно, этим они выражают свое презрение к обывателям, закону да и всему остальному тоже, так я себе представляю. Но в любом случае засранец есть засранец, и, по-моему, было б просто чудесно, если б как-то ночью проснулся кто из хозяев, схватил бы дробовик и хорошенько прицелился в него, сидящего на корточках на кухонном столе, вспотевшего от натуги, а после — бабах! — и устроил бы ему дыру пошире, дыра для засранца — первое дело.

— На него по-прежнему никаких данных? Как с описанием? — спросил Рой, все еще страдая от необоснованного замечания Билкинса о зеркале. Ну хватит, сказал он себе, надо быть выше чужой глупости.

— Ничего нового. Мужчина, негр, лет тридцать — тридцать пять, среднего телосложения, носит завивку — вот и вся информация.

— Ну, прямо настоящий сердцеед, — сказал Такер.

— Жаль только, что его мамаша не пожелала вовремя подмыться, — сказал Билкинс. — Ну ладно, скажу по секрету, что последние три минуты проверял ваш внешний вид. Выглядите вы, ребята, как огурчики, молодцы, только вот Уайти Дункан решил засушить на своем галстуке всю подливку из-под жаркого.

— Разве? — спросил Уайти, озабоченно глядя на короткий галстук, смешно вздымаемый брюшком. За год оно опухло дюйма на три, на глазок прикинул Рой. Слава небесам, ему больше не нужно работать с Уайти в паре.

— Я видел его прошлым вечерком в «Пристанище сестры Мэйбелл», что на Центральной авеню, — сказал Сэм Такер, посмотрев на Уайти с нежной улыбкой. — В день получки он приходит на работу на пару часиков пораньше и, чтобы подкрепиться на всю катушку, скорей бежит к сестрице Мэйбелл.

— На кой черт Уайти деньги, когда он и так с голодухи не помрет? — выкрикнул голос сзади, вызвав смешки.

— Кто это сказал? — спросил Билкинс. — Чаевых и дармовую закуску мы не принимаем. Кто, черт его дери, это сказал? — Затем обернулся к Такеру. — По-твоему, Уайти что-то замышляет? Скажи нам, Сэм. Неужто он решил приударить за Мэйбелл?

— По-моему, он изо всех сил пытался выдюжить, лейтенант, вроде как сдать экзамен, — ответил Такер. — Сидел там в окружении десятка-другого черных рож и был заляпан соусом жаркого от бровей до самого подбородка.

Черт, да вам в целый век не представить себе этой физиономии, розовой и свежей, как у молоденького поросенка. Мое мнение такое — экзамен сдавал.

Да и кто в наши дни не хочет заделаться черным!

Билкинс пыхтел трубкой и выпускал серые клубы дыма, блуждая бездонными глазами по комнате. Казалось, он был удовлетворен тем, что у всех здесь хорошее настроение; по своему опыту Рой знал: Билкинс ни за что не отправит их на утреннее дежурство, пока не рассмешит или не заставит взбодриться как-то иначе. Однажды Рой подслушал, как лейтенант внушал молодому сержанту, что нет, мол, такого человека, которого следовало бы муштровать на военный манер перед тем, как отправить дежурить на улицу с полуночи до девяти утра. Такого человека нет и быть не может. Только вот, размышлял Рой, не слишком ли мягок Билкинс: его дежурства отнюдь не отличались высоким процентом арестов, или врученных повесток в суд, или чего-нибудь в том же духе, разве что славились всеобщим прекрасным настроением — более чем сомнительное преимущество на полицейской службе.

Полицейская работа — дело серьезное, рассуждал Рой. А клоунам самое место в цирке.

— Сядешь за руль или будешь «учетчиком»? — спросил Лайт, когда с перекличкой было покончено, и Рой догадался, что напарник предпочитает вести машину: прошлой ночью он уже сидел за баранкой, а значит, отлично знал, что нынче очередь Роя. Но коли спросил, выходит, надеялся, что тот ее уступит. К тому же Лайт испытывал определенную неловкость оттого, что Рой не в пример ему умел безукоризненно составить любой рапорт, так что в его присутствии для Лайта было сущим наказанием следить за вахтенным журналом и сочинять донесения, а именно это входило в обязанности «пассажира».

— Если хочешь шоферить, я займусь писаниной, — ответил Рой.

— Поступай, как тебе по душе, — сказал Лайт, зажав меж зубов сигарету.

Рой часто думал о том, что чернее негра он, пожалуй, никогда не видал.

Такой черный, что не понять, где кончается шевелюра и начинается щека.

— Ты же хочешь сесть за руль, ведь так?

— Я — как ты.

— Так хочешь или нет?

— Ладно уж, я поведу, — ответил Лайт, а Рой в раздражении подумал: вот и началась ночка. Если есть в человеке изъян, какого черта он в том не признается, будто можно от него избавиться беготней от правды! Он надеялся, что своей прямотой и откровенностью помог Лайту распознать хотя бы некоторые из «приемов самозащиты», которыми тот так часто пользовался.

Этот юноша стал бы куда счастливее, если б знал себя чуть лучше, думал Рой. Несмотря на то что Лайту было двадцать пять, на два года больше, чем Рою, тот привык считать его за младшего. Наверно, все дело в том, что я учился в колледже, подумал он, потому и повзрослел раньше многих других.

Идя через стоянку к дежурной машине, Рой заметил, как перед участком, на зеленом газоне, остановился новенький «бьюик». Из него выпорхнула молоденькая женщина с роскошным бюстом и заспешила прямо в участок.

Подружка какого-нибудь полицейского, подумал он. Была она не особенно хороша, но в этих краях любая белая девушка способна привлечь внимание, а потому сразу несколько полицейских повернули головы, чтобы получше ее рассмотреть. Внезапно Рой ощутил страстную тоску по свободе, по беззаботным вольностям первых студенческих лет, когда он еще не был знаком с Дороти. И с чего это он вбил себе в башку, что они подходят друг другу?

Кто такая Дороти? Секретарша в страховой конторе, тогда еще вчерашняя ученица, с грехом пополам получившая диплом лишь после того, как великодушный директор школы отменил занятия по математике. Рой знал ее с незапамятных времен, и знал слишком хорошо. Детская любовь — это чушь, пригодная разве что для слащавых журналов со сказками о кинозвездах.

Романтическая чепуха, с горечью подумал он, на смену которой с тех самых пор, как Дороти забеременела Бекки, пришли перебранки, страдания да муки.

Но Боже, до чего он любил Бекки! Льняными волосами и голубизной глаз она пошла в него, своего отца. И была удивительно, не правдоподобно смышлена.

Даже их детский врач признал: необыкновенный ребенок. В этой ее поразительной понятливости, в самом ее зачатии чувствовалась какая-то насмешка, окончательно утвердившая его в мысли, что женитьба на Дороти, женитьба в столь юном возрасте, когда жизнь еще обещала так много прекрасных открытий, была ошибкой…

И все же — у него была Бекки, чуть ли не с самого своего появления на свет доказавшая ему, что есть иная жизнь, ни на что не похожая, неповторимая в своей наполненности до краев переживаниями, которые, как он себе признался, только и могут быть любовью. Впервые в жизни он любил без всяких сомнений и без причины, и, когда держал на руках свою дочь и видел в ее глазах — весенних фиалках на чистой воде — свое отражение, ему казалось, он никогда не сможет уйти от Дороти, потому что не сможет покинуть это нежное, боготворимое им создание. Да и чем измерить то ощущение блаженного покоя, которое приходило всегда и мгновенно, стоило ей прижаться крошечной белой щекой к его собственной?

— Хочешь кофе? — спросил Лайт, когда они отъехали от участка, но Рой не успел ответить: голос оператора передал вызов на угол Седьмой и Центральной. Он выслушал сообщение Лайта и записал адрес и время, когда его принял. Он проделал все это автоматически, ни на мгновенье не переставая думать о Бекки. Что-то уж слишком легка для него становилась эта работа. Он мог справляться с ней, включив на «полицейскую волну» десятую часть своего сознания.

— Это тут, — сказал Лайт, развернувшись на перекрестке у Седьмой улицы.

— Похож на тряпичника.

— Тряпичник и есть, — сказал Рой с отвращением, посветив фонариком на распростертую фигуру, дрыхнувшую на тротуаре. Штаны спереди залиты мочой, вниз по тротуару тянется извилистая струйка. За двадцать футов смердит рвотой и дерьмом. Где-то в скитаниях потерян ботинок, бывший парой вот этой печальной рвани, выдающей себя за обувь. Лохмотья фетровой шляпы, похищенной, как видно, с головы титана, выбиваются из-под подмявшей их физиономии. Лайт огрел пьянчугу дубинкой по подметке, и тут же руки того заскребли по бетону, а голая ступня заскоблила под собой, но через миг он вновь затих, словно уже отыскал в своей постели мягкое, уютное, безопасное местечко и теперь мог снова расслабиться и забыться сном законченного алкоголика.

— Проклятые алкаши, — сказал Лайт и ударил сильнее по подметке башмака.

— И обоссался, и обрыгался, и один несчастный Боже знает, что он еще успел. И даже не забыл во всем этом искупаться. Не собираюсь я его таскать.

— Наши намерения полностью совпадают, — сказал Рой.

— Давай вставай, чертов алкаш, подъем! — сказал Лайт и пригнулся, чтобы нащупать толстыми костяшками коричневых указательных пальцев углубления за ушами пьянчужки. Зная, как силен его напарник, Рой инстинктивно съежился, когда увидел, как тот крепко сдавил хрупкие косточки. Пьяница взвизгнул и ухватился за Лайтовы кулаки. Вцепившись в могучие предплечья полицейского, мгновенно, как подброшенный пружиной, вырос во весь рост. Разобрав, что перед ним мулат, Рой удивился: определить расу тряпичника обычно никогда не удавалось.

— Ты сделал мне больно, — сказал пьянчужка. — Ты, ты, ты…

— Никто не собирался делать тебе больно, — сказал Лайт, — да только никто не собирался и таскать за собой твою вонючую задницу. Пошли.

Он отпустил его, и тот мягко шлепнулся на тротуар, навалившись на острый локоть. Когда они не помнят, что такое сытная еда, размышлял Рой, когда тела их носят на себе болячки, оставленные на них зубами крыс да бездомных кошек, что грызли покрытую язвами плоть, пока они вот так часами валялись на свалках земной преисподней, когда они похожи вот на этого, — кто тогда может с точностью сказать, насколько близки они к смерти?

— Ого, мы еще и в перчатках? — спросил Лайт, склонился над пьяницей и тронул его за руку. Рой направил луч фонаря тому на колени. Лайт тут же отпрянул в ужасе. — Рука. Черт, я ее коснулся.

— Ну и что?

— Да ты взгляни на эту руку!

Сперва Рой решил, что перед ним вывернутая наизнанку перчатка, свисающая с кончиков пальцев. Затем увидел на правой руке израненное мясо, клочьями облепившее всю пятерню. Розовый мускул и сухожилие выглядывали наружу, и на какую-то минуту Рою показалось, что с этим типом приключилась жуткая история, несчастный случай, заживо содравший с него кожу, но тут он заметил, что на второй руке начался настоящий процесс распада: плоть была будто обглодана и разваливалась, как на разлагающемся трупе. Да ведь он давно уже мертвец, просто сам того не знает! Рой двинулся к машине и распахнул дверцу.

— По мне, хуже нету, чем влезать во все эти хлопоты с регистрацией бродячего алкаша и устройством его в тюремную палату при городской больнице, — сказал Рой, — но боюсь, что иначе наш парень отдаст концы.

— Что иначе, что так, — пожал плечами Лайт. — Полиция небось уже лет двадцать не дает ему помереть, да что из того? По-твоему, всякий раз мы оказываем ему услугу? Если б только какой-нибудь полицейский оставил его спокойненько тут полеживать, со всем этим давно было б покончено.

— Так-то оно так, но мы приняли вызов, — сказал Рой. — Кто-то доложил, что он тут валяется. Мы не можем отсюда смыться, бросив его.

— Знаю. О своих задницах мы должны позаботиться.

— Ты все равно бы его тут не оставил, верно?

— Его подсушат да пропишут ему девяносто суток, а после он снова окажется здесь, как раз ко Дню Благодарения. И в конце концов здесь же, на улице, подохнет. И какое имеет значение, когда это произойдет?

— Ты бы его не оставил, — Рой натянуто улыбнулся. — Ты же не такой бездушный, а, Лайт? Он все-таки человек, а не собака.

— Это правда? — спросил Лайт у пьяницы, который тупо уставился из-под синих век на Роя. В уголках его глаз застыла гнойная корка. — Ты и впрямь человек? — не отступался Лайт, легко похлопывая дубинкой по подметке его башмака. — Ты уверен, что не собака?

— Да, собака, — забрюзжал пьянчужка; от удивления, что он еще в состоянии говорить, полицейские переглянулись. — Я собака. Я пес.

Гав-гав-гав! Мать вашу!..

— Будь я проклят, — усмехнулся Лайт, — но, может, ты и заслужил свое спасение.

Рой обнаружил, что устройство бродяги в больницу общего типа в качестве пациента-заключенного представляло собой процедуру чрезвычайно усложненную, необходимым образом включавшую: остановку в Центральной приемной больнице, поездку в линкольн-хайтскую тюрьму с имуществом задержанного, что в данном случае означало пригоршню отрепьев, обреченных на сожжение в печи, а также получение медицинских карт из тюремной клиники, в качестве же достойного финала — бумажную волокиту в тюремной палате обшей больницы. К 3:30, когда Лайт вел машину назад к участку, Рой уже окончательно обессилел. Они притормозили у пирожковой на углу Слосон и Бродвея и заказали по чашке очень горячего и очень скверного кофе, запив им бесплатные пончики. Услышав голос оператора из динамика, Лайт выругался и запустил пустым бумажным стаканчиком через всю пирожковую в мусорное ведро.

— Семейная ссора в четыре утра. Сукин сын.

— Я бы тоже с удовольствием начхал на все это, — кивнул Рой. — Чертовски проголодался, а эти пончики сейчас мне все равно что пара трюфелей для динозавра. Мне бы пожрать чего-нибудь стоящего.

— Обычно мы терпим до семи часов, — сказал Лайт, тронув с места и не дав Рою спокойно проглотить остатки кофе.

— Знаю, как не знать, — сказал Рой. — В том-то и беда с этим проклятым утренним дежурством. Завтракаешь в семь утра. Потом идешь домой и укладываешься спать, а когда просыпаешься, на дворе уже сумерки и набивать кишку нет никакой охоты, поэтому ты снова просто завтракаешь, а после, где-нибудь часиков в одиннадцать, перед тем как отправиться на работу, закусываешь парочкой яиц. Господи, я завтракаю три раза на день!

Лайту семейный дебош удалось усмирить наипростейшим способом: затребовав документы мужа, он связался с отделом расследований и установил, что имеются целых два предписания задержать данную личность за нарушения правил уличного движения. Когда они забирали «данную личность» из дома, жена, которая, кстати, сама их и вызвала, жалуясь на понесенные от мужа побои, умоляла теперь не арестовывать ее хозяина. Когда они усадили его в машину, она сперва обругала полицейских, а потом заверила своего незадачливого супруга:

— Как-нибудь раздобуду деньги, и тебя выпустят под залог. Я добьюсь твоего освобождения, малыш.

К тому времени, как были выполнены все формальности с их новым клиентом и можно было снова возвращаться в район патрулирования, стрелки показывали почти пять.

— Хочешь кофе? — спросил Лайт.

— У меня расстройство желудка.

— У меня тоже. Каждое утро одно и то же. Гадство, и в нору зарываться поздновато.

Рой был доволен. Он ненавидел «зарываться в нору», что означало спрятать машину на какой-нибудь унылой аллее или укромной автостоянке и забыться судорожной безумной полудремой полицейского утренней смены. Такой полусон скорее изнашивал нервы, чем успокаивал их. Однако, если Лайт все же «зарывался в нору», Рой никогда не возражал. Он просто сидел там, не в силах уснуть, лишь изредка погружаясь в дремоту, и думал о будущем и о Бекки, которую вырвать из грез о грядущем было так же невозможно, как и из собственного сердца.

Часы показывали 8:30, и Рой с трудом боролся с сонливостью. Утреннее солнце уже начало обжигать его слезящиеся глаза, машина уже мчалась в участок, они уже готовились сдать смену и разойтись по домам, как вдруг раздались позывные: сработала сигнализация телефонной компании, подозрение на ограбление.

— Тринадцать-А-Сорок один, вас понял, — ответил Рой. Чтобы сирена не заглушала радио, он поднял оконное стекло, и зря, ибо они были почти у цели и Лайт сирену решил не включать. — Тревога ложная, как считаешь? — нервно спросил Рой, пока Лайт стремительно сворачивал направо, лавируя по запруженной в этот час общественным транспортом дороге. Внезапно Рой сбросил с плеч всю свою вялость.

— Наверно, — проворчал Лайт. — Какая-нибудь новенькая кассирша запустила потайную сигнализацию и даже не заметила. Но только это местечко уже обчищали раза два или три, и, между прочим, все по утрам. В последний раз бандюга стрелял в какого-то клерка.

— Но ведь рано утром там особо деньжатами не разживешься, — сказал Рой.

— Мало кто приходит туда чуть свет, чтобы оплатить счета.

— Здешние громилы и за десять долларов поджарят тебя на сковородке, — сказал Лайт и резко свернул к обочине. Рой понял, что они приехали. Его напарник припарковал машину в пятидесяти футах от входа в здание, чей вестибюль уже заполнялся народом, желавшим оплатить коммунальные счета.

Все клиенты, так же, впрочем, как и большинство сотрудников, были негры.

Рой заметил, что какие-то два типа у кассы обернулись и проследили за тем, как он входил в парадную дверь. Лайт отправился перекрыть боковой вход, Рою теперь было самое время шагнуть к тем двум. Они двинулись к выходу прежде еще, чем он успел пересечь половину вестибюля, и были уже у самой двери, когда до него дошло, что, кроме них, здесь и подозревать-то некого: одни женщины да супружеские пары, кое-кто с детьми.

Он подумал о том, в какую глупую они с Лайтом попадут историю, если тревога окажется ложной, и так сейчас полно болтовни про то, что черным невозможно и шагу ступить в собственном гетто без того, чтобы к ним не пристали белые полицейские, и уж кому-кому, а ему приходилось наблюдать за тем, что он называл про себя чрезмерной полицейской энергичностью. Но как бы то ни было, а он знал, что этих двух окликнуть обязан и должен быть готов ко всякому: в конце концов, сигнализация-то сработала. Он решил дать им выйти на тротуар и заговорить с ними там. Из-за окошек, где сидели кассиры, никто не подал ему никакого знака. Тревога ложная, и сомневаться тут нечего, но заговорить с ними он обязан.

— Стоять! — приказал Лайт, приблизившись бесшумно сзади и нацелив пистолет в спину мужчине в черной кожаной куртке и зеленой шляпе с короткими полями, как раз изготовившемуся толкнуть вертящуюся дверь. — Лучше не тронь ее, браток, — посоветовал Лайт.

— В чем дело? — спросил тот, что стоял ближе к Рою, и потянулся левой рукой к брючному карману.

— Эй ты, лучше замри, не то отстрелю тебе зад, — прошипел Лайт, и тот резко задрал руку кверху.

— Какого хрена? — спросил другой, одетый в коричневый свитер, и Рой подумал: такой же темнокожий, как сам Лайт, почти такой же. Только совсем не такой страшный. На Лайта сейчас и смотреть-то жутко.

Рой услыхал, как одна за другой хлопнули четыре автомобильные дверцы, тут же к парадному входу заспешили трое полицейских в форме, еще один подошел к боковой двери, в которую входил перед тем Лайт.

— Обыщите их, — сказал Лайт, когда обоих типов вытолкали на улицу, а сам вместе с Роем направился через вестибюль к кассам. — Кто из вас нажал на кнопку? — обратился он к собравшимся в кружок сотрудницам, большинство из которых и понятия не имело о том, что что-то произошло, пока не увидало ринувшихся к двери полицейских.

— Я, — сказала щуплая блондинка, стоявшая за три окошка от места, где вертелись до этого те двое.

— Они что, хотели вас ограбить? Так хотели или нет? — спросил Лайт в нетерпении.

— Да вроде нет, — ответила женщина. — Но я узнала того, что в шляпе.

Один из тех, что обчистили нас в июне. Наставил свой пистолет и обчистил мое окошко. Я б его где угодно признала. Когда увидела его сегодня утром, сразу нажала на кнопку, чтоб вы поскорее приехали. Может, мне просто стоило вам позвонить…

— Вряд ли, пожалуй, в таких делах лучше уж пользоваться кнопкой, — усмехнулся Лайт. — Только не нужно на нее давить слишком часто, к примеру, когда вам захочется, чтобы мы арестовали какого-нибудь пьяницу на улице.

— Нет-нет, что вы. Эта кнопка для экстренных случаев, я знаю.

— Чем они тут занимались? — спросил Лайт у смазливой мексиканки, работавшей за той самой стойкой, где Рой впервые заметил тех типов.

— Ничем, просто платили по счету, — ответила та. — Больше ничего.

— Вы уверены насчет того парня? — спросил Лайт у робкой блондинки.

— Абсолютно, сэр, — сказала она.

— Что ж, хорошо сработано, — сказал Лайт. — Как вас зовут? Вероятно, вас скоро вызовут наши сыщики, спецы по ограблениям.

— Филлис Трент.

— Благодарю вас, мэм, — сказал Лайт и зашагал длинными шагами по вестибюлю, Рой последовал за ним.

— Хочешь, чтоб мы их забрали с собой? — спросил полицейский, стоя у своей дежурной машины. Он, как видно, только что заступил на дневную смену. На тех двоих уже были надеты наручники.

— Попал в самую точку, — ответил Лайт. — Мы свое отпахали. Так что, приятель, сам понимаешь, спешим домой. Кстати, а что вон у того красавчика в левом кармане? Очень уж ему хотелось туда залезть.

— Еще бы. Пара косяков, перетянутых эластиком, да в кармане рубашки пакет из-под сандвичей, а в пакете том щепотка марихуаны.

— Вот как? Кто бы мог подумать. Я уж было решил, что у него там пушка.

Стоило этой заднице живее шевелить рукой, и я бы совсем перестал в том сомневаться. Сейчас бы он полоскался в святой реке Иордан.

— Скорее, в Стиксе, — улыбнулся полицейский, распахивая дверцу перед типом в черной кожаной куртке, к чьему туалету теперь добавились еще и наручники.

Они ехали в участок, а Рой все внушал себе, что не нужно принимать эту историю слишком близко к сердцу, однако чувствовал, что Лайт не особо счастлив тем, как он повел себя в вестибюле. В конце концов Рой не выдержал:

— Как ты догадался, что то были они, а, Лайт? Может, кассирша помогла?

Ну, там, как-нибудь подмигнула или еще что?

— Да нет, — ответил Лайт, не переставая жевать фильтр своей сигареты, в то время как машина мчалась по Центральной авеню на север. — Там ведь больше и подумать было не на кого, или тебе оно иначе показалось?

— Все это так, да только мы-то были уверены, что тревога ложная.

— Почему ты их сразу не остановил, зачем меня дожидался, ответь-ка, Фелер? Они почти уже вон выбрались. И чего это ради ты не вытащил из кобуры револьвер?

— Мы же не знали наверняка, что они преступники, — повторил Рой, чувствуя, как его захлестывает гнев.

— Но ведь они оказались преступниками, и, если б та стриженая шляпа на эту прогулку тоже прихватила с собой свою железную игрушку, ты бы, Фелер, лежал сейчас на том полу брюхом кверху, тебе хотя бы это ясно?

— Дьявол тебя возьми, Лайт, я не какой-нибудь салага. Просто не считал, что в данной ситуации так уж необходимо хвататься за пушку, только и всего.

— Давай-ка, Фелер, не будем напускать туману, нам с тобой работать целый месяц. Скажи мне откровенно, будь они белые, ты бы небось действовал куда шустрее и решительнее?

— Что ты имеешь в виду?

— Я имею в виду, что ты чертовски заботлив и пуще всего на свете боишься хоть чем обидеть черных, боишься настолько, что, по-моему, готов рисковать своей чертовой жизнью и в придачу моей собственной, лишь бы не выглядеть белым громилой-штурмовиком, шарящим по карманам какого-нибудь черного в каком-нибудь общественном месте на глазах у какой-нибудь толпы, сплошь состоящей из каких-нибудь черных рож. Что ты на это скажешь?

— Знаешь, что с тобой не так, Лайт? Ты стыдишься собственного народа, — выпалил Рой и тут же пожалел о сказанном.

— Чего-чего? Что за хреновина! — сказал Лайт, и Рой отругал себя почем зря, но отступать уже было поздно.

— Ну ладно, Лайт, я знаю о твоих сложностях и собираюсь тебе кое-что растолковать. Очень уж ты строг и несправедлив к своим собратьям. Не стоит относиться к ним так жестоко. Неужели ты сам, Лайт, этого не понимаешь? Ты испытываешь чувство вины оттого, что отдал столько сил, лишь бы вытянуть себя за уши из унизительной среды гетто. Потому тебе и стыдно, потому тебя и душит комплекс вины.

— Проклятье! — произнес Лайт, глядя на Роя так, будто увидел его впервые. — Я всегда знал, ты, Фелер, парень со странностями, но вот думать не думал, что вдобавок ты еще и любитель выносить за кем-то горшки.

— Я ведь, Лайт, по дружбе, — сказал Рой. — Только потому и затеял этот разговор.

— Ну так послушай, дружище. В этой толпе я не различаю обычно ни черных, ни белых, ни даже людей. Для меня они просто задницы. И когда у этих задниц подрастут детишки, почти наверняка они станут такими же задницами, как их родители, хоть мне, признаться, сейчас и жаль их до чертиков.

— Да, понимаю, — сказал Рой, терпеливо кивая головой, — существует такая тенденция: угнетаемый перенимает идеалы того, кто его угнетает.

Разве ты не видишь, что как раз это с тобой и произошло?

— Да никто меня не угнетает, Фелер. И чего это белым либералам неймется в каждом негре разглядеть угнетенную личность с черным цветом кожи?

— Себя я либералом не считаю.

— Типы вроде тебя еще похуже ку-клукс-клана будут. Из-за этакой проклятой отеческой заботливости. Кончай смотреть на эту публику как на какой-то клубок проблем. Когда я кончил академию, меня отправили работать в Вест-Сайд, в район шелковых чулочек, но мне и в голову не пришло ставить расовое клеймо на любой из белых задниц, что мне там попадались. Задница — она всегда задница, просто здесь они малость темней будут. Да только для тебя все иначе: коли негр, значит, нуждается в особом подходе да в защите.

— Погоди, — вмешался Рой. — Ты не понял…

— Черта лысого не понял, — оборвал его Лайт, на углу бульвара Вашингтона и Центральной авеню он съехал к обочине и развернулся на сиденье всем корпусом, оказавшись с Роем лицом к лицу. — Ты ведь уже год здесь работаешь. Знаешь, какая преступность в негритянских кварталах. И это при том, что окружного прокурора нужно уговаривать регистрировать уголовное преступление, если в нем оба — и жертва, и нападавший — негры.

Тебе известна поговорка наших сыщиков: «Сорок швов или один выстрел — преступление. А что поменьше — так то проступок, шалость». От негров ждут такого поведения. Раньше белые либералы так и говорили: «Все правильно, Мистер Черный Человек, — (они никогда не забывают сказать ему „мистер“), — все правильно, тебя так долго угнетали, что ты не можешь быть до конца ответствен за свои поступки. Это наша вина, значит, мы, белые, и должны нести за все ответ». И что же в таком случае делает черный человек?

Конечно же, пользуется вовсю той выгодой, что навязывается ему не к месту употребленной добротой его терпимого белого брата, — тот бы и сам так поступил, поменяйся они местами, ведь в большинстве своем люди всего-навсего обыкновенные жопы и остаются ими до тех пор, пока их хорошенько не взнуздают. Запомни, Фелер, людям узда нужна, а не шпоры.

Рой ощутил, как бросилась кровь к лицу; пытаясь выправить положение, он проклинал себя за то, что вместо связной и логичной речи способен сейчас лишь на глупое заикание. Вспышка ярости, охватившая Лайта, была настолько неожиданна и неуместна…

— Да не психуй ты, Лайт, мы будто говорим на разных языках. Мы не…

— Я и не психую, — ответил Лайт уже не так горячо. — Просто с той поры, как я сделался твоим напарником, порой вот-вот готов взорваться. Помнишь того пацана из Джефферсонской школы, ну, на прошлой неделе? Кража, помнишь?

— Помню, так что с того?

— Еще тогда хотел тебе сказать. Я чуть не задохнулся от злости, едва не чокнулся, когда увидел, как ты опекаешь этого маленького выродка. Я ведь тоже ходил здесь в школу, вот здесь же, на юго-востоке родного нашего Лос-Анджелеса. И каждый день видел, как вымогались денежки. Черных было больше, так что белым пацанам от них здорово доставалось. «Гони мелочь, мать твою… Гони мелочь, не то нарежу ремней с твоей задницы». А после при любом раскладе награждали его зуботычиной, и, давал он мелочь или нет, не имело никакого значения. А ведь это были бедные белые дети, дети от смешанных браков или вовсе прижитые на стороне, такие же бедные, как мы сами. А ты, Рой, не хотел заводить на мальчишку дела. Зато хотел употребить свою двойную мораль, как же: виновник — подавленный и растоптанный несправедливостью черный мальчуган, а жертва — какой-то белый!

— Ты не желаешь меня понять, — сказал Рой уныло. — Негры ненавидят белых потому, что знают: в их глазах они всего лишь безликие нелюди.

— Как же, как же, мне знакома вся эта интеллигентская белиберда. Ты ведь, Фелер, не единственный на свете полицейский, прочитавший пару-другую книжонок.

— Я этого и не говорил, черт побери, — сказал Рой.

— А я тебе говорю, что безликими были те белые пацанята, что учились со мной в одной школе, были безликими для нас. Что ты на это скажешь? Мы их попросту терроризировали, этих бедных ублюдков. Те немногие, с кем мне пришлось иметь дело, не ненавидели нас, они нас боялись, потому что на нашей стороне был численный перевес. Когда болтаешь о неграх, Фелер, лучше прибери свои коленки. Мы такие же, как белые. И по большей части — задницы. Опять же — как белые. Заставь негра так же отвечать перед законом, как и белого. И перестань его баловать да превращать в изнеженную бабу. Не делай из него домашнее животное. Все люди одинаковы. Так что сунь ему в пасть обычные удила да выбери подлинней мундштук, а как разгорячится сверх меры — дергай за вожжи, приятель!


Загрузка...