«Она трофей туманный в этом храме…»

В 1975 году, впервые оказавшись в Риме, во время импровизированной зигзагообразной экскурсии по городу я набрел на небольшой трехэтажный дом, в одной из комнат которого в 1821 году в возрасте 25 лет скончался от туберкулеза английский поэт Джон Китс. Впрочем, не набрести было трудно: этот дом стоит на знаменитой ступенчатой Piazza di Spagna, обойти которую стороной может только уж совсем незадачливый турист.

О Китсе я в ту пору имел довольно туманное представление — по переводам, попавшимся в хрестоматии, которые меня тогда почему-то не тронули. Но я зашел в эту комнату, ныне часть римского музея Китса и Шелли, — ничего из прижизненной обстановки не уцелело, все было сожжено сразу после смерти поэта по тогдашним санитарным правилам, но даже воссозданная имитация поражала аутентичностью, странным ощущением неизгладимой утраты, которого я больше нигде не испытывал — наверное, потому, что никогда в подобные музеи не хожу. В Риме я с тех пор был несколько раз, хотя в последний уже довольно давно, и всегда навещал эту маленькую выбеленную комнату.

В тот первый раз я почти тотчас наткнулся на англоязычный книжный магазин и приобрел там на скудное эмигрантское пособие сборник Китса, но фактически приобрел гораздо больше — одного из самых любимых поэтов на всю жизнь. Что же касается жизни самого Китса, то она была короткой и по всем параметрам несчастной. Он происходил из небогатой семьи и не смог получить положенного ему по таланту образования: он рано лишился отца и матери и всю жизнь нуждался, так и не получив в силу какой-то юридической оплошности завещанного ему скромного наследства. Болезнь и общее неблагополучие лишили его возможности связать свою судьбу с женщиной, которую он любил. Что касается литературной славы, то и этого ему при жизни не перепало — глупые и самодовольные рецензенты отзывались на его сборники в оскорбительном тоне, а более эффектные современники, тот же Шелли и Байрон, оставляли его в тени. Теперь и Шелли и Байрон заняли подобающие им места в истории литературы, а Китс по праву считается одним из самых выдающихся английских поэтов и уж точно одним из самых любимых.

Посмертная справедливость — одна из самых жестоких, но в случае Китса она была настолько ошеломляющей, что единственное приходящее на ум сравнение — с Винсентом Ван Гогом, хотя я бы не стал заводить эту параллель слишком далеко. Поразительнее всего, что в поэзии Китса практически отсутствует горечь и досада, на которые он имел, казалось бы, полное право. Иное дело — меланхолия, может быть, довольно расхожая эмоция для романтиков того времени, но из числа таких, о которых мы помним большей частью именно благодаря Китсу, окрашенная его голосом. На меня она производит впечатление пророческой ностальгии по миру, с которым ему предстояло расстаться так рано. Он видел в этой жизни то, что сегодня мы в состоянии увидеть только его глазами — и здесь, наверное, параллель с Ван Гогом точнее всего.

Он сам придумал для себя надгробную надпись — “здесь лежит тот, чье имя написано на воде”, но на его могиле на протестантском кладбище в Риме она вытесана на камне, смерть обошлась с ним куда благоговейнее, чем обещала жизнь.

Ода греческой вазе

О, чистая невеста немоты,

Дочь времени и молчаливой нимфы,

Лесной историк, излагаешь ты

Диковинный рассказ вернее рифмы.

Что в лиственной легенде этих форм —

Божеств и смертных отраженья, где вы?

В Аркадии иль средь темпийских рощ,

Кто эти боги, люди, эти девы?

Погони клич, внезапной схватки шторм?

Что за свирель, чьего экстаза мощь?

Мелодий сладок звук, но звук немой

Нам слаще, потому играйте, флейты,

Не чувственному уху, но самой

Духовной сущности, без звука в ней ты.

О, юноша в лесу, ты не прервешь

Мелодию, не обнажатся ветки.

Любовник дерзкий, поцелуй твой пуст,

Но ты у цели, губ желанных дрожь —

Она здесь навсегда у самых уст,

В кого влюблен, она твоя навеки.

Счастливые побеги! С вас листва

Не облетит, весна вас не оставит,

И музыкант, чья музыка жива

Всегда, и эту зелень вечно славит.

И счастлива без времени любовь,

Что горяча и тленью неподвластна,

Вся дышит юностью, всегда чиста.

Здесь страстью смертной согревает кровь,

Чья сердцу речь печальна и прекрасна —

Горящий лоб и лихорадка рта.

Кто к алтарю подводит жертву там

Зеленому, — незримый жрец, куда он

Ведет телицу робкую, к бокам

Ее атласным льнут цветы, как саван?

Что за село лежит там у воды,

Иль мирный форт, на склоне поджидая,

Но жителей, ушедших к жертве, нет?

Вовек пребудут улицы пусты

И молчаливы — ни душа живая

Не возвратится приоткрыть секрет.

Аттическая форма! Эта рать

Античных тел, что в мраморе зависли,

Лесные сучья, травяная гладь —

Все нас уводит за пределы мысли

И к вечности. О, пастораль без звука!

Когда наш век исчезнет без следа,

Пребудешь ты иному, как наука,

Не нашему, и объяснишь ему:

“Вся правда — красота, а красота

Есть правда — больше знать вам ни к чему”.

Ода меланхолии

Прочь от реки забвения! Не вей

Венков из аконита в брызгах яда.

Пусть не целует лба или бровей

Цвет белладонны, злое зелье ада.

Из ягод тиса четки не плети.

Пусть скарабей и сфинкс ночной не станут

Психеей траурной, и не спеши

Сову избрать наперсницей в пути.

Тень к тени льнет, и быстро в ней завянут

Порывы горькие твоей души.

Но если меланхолия слетит

С небес, как облако в слезах нерезких,

Цветов поникших маскируя вид,

Как саваном, траву холмов апрельских, —

Тогда испей печаль из первых роз,

Из радуги, где пена с дюн стекает,

С пионов пышных с горечью внутри.

Коль гнев любимой овладел всерьез,

Сожми ладонь ее, пусть попрекает,

И все в глаза прекрасные смотри.

Дочь красоты, — но красота умрет,

И радость, пальцем притворяя губы,

Прощается, и чувств нектар течет

Отравой, как пчеле цветы ни любы.

Святыня меланхолии видна

В приделе храма твоего, отрада,

Но жрец ее лишь тот, один меж нами,

Кто радости отведал винограда,

Его душа всю скорбь вкусит сполна,

Она трофей туманный в этом храме.

La Belle Dame sans Merci

1

О, витязь, в чем твоя беда,

Что медлишь, бледный, скорби полон?

Осока высохла в пруду,

Смолк птичий гомон.

2

О витязь, в чем твоя беда,

Зачем, измученный, куда ты?

Полны у белки закрома,

И нивы сжаты.

3

Цвет лилий на твоем челе

В густой росе, как от озноба,

И роз узоры на щеках

Завяли оба.

4

Ее я встретил на лугу,

Коса до пояса и скоры

Ступни, эльфийской крови дочь,

Безумны взоры.

5

Я для нее заплел венок,

Браслеты из цветов и пояс;

Любовью взгляд ее сиял,

Был сладок голос.

6

Я взял ее к себе в седло,

Дня напролет мне было мало,

Пока она напевом фей

Меня пленяла.

7

В лесу нашла мне дикий мед,

И корешки, и манны реки,

Клянясь на чуждом языке

В любви навеки.

8

Ввела меня в эльфийский грот

И горько разрыдалась к ночи.

Я поцелуями закрыл

Шальные очи.

9

Мне сон навеяла она

И снился мне — о скорбь и ад нам —

Последний из всех снов моих

На склоне хладном.

10

Я видел бледных королей

И принцев, чья иссякла сила,

Кричащих: “Belle Dame sans merci

Тебя пленила!”

11

Я видел голод полых ртов,

Разверстых ужасом и гневом,

И пробудился на холме

Под зябким небом.

12

Вот почему я медлю здесь,

Один как перст и скорби полон,

Хоть высохла в пруду трава,

Смолк птичий гомон.

Цветков Алексей Петрович — поэт, прозаик, журналист, переводчик. Родился в 1947 году на Украине. Учился на истфаке и журфаке МГУ, был одним из основателей группы “Московское время” (70 — 80-е годы). Эмигрировал в США в 1974 году, окончил аспирантуру Мичиганского университета со степенью доктора филологических наук. Выпустил несколько стихотворных сборников, а также книги эссеистики и прозы за рубежом и в России. В новомирской рубрике “Новые переводы” публиковались его переводы из Уильяма Шекспира (2008, № 8) и Болеслава Лесьмяна (2011, № 10). Живет в Нью-Йорке.

Загрузка...