Надо ли говорить, что человеку, не имеющему, строго говоря, филологического образования[30], никогда не входившему в прямое соприкосновение с лингвистикой, если не считать таковым смутное воспоминание детства, когда за обеденным столом моя покойная тетя перебрасывалась со своим мужем несколькими фразами на французском, дабы не «травмировать» незрелую психику обстоятельствами взрослой жизни, — так вот, стоит ли говорить, с какими «смущенными» чувствами я отзываюсь на мемуарно-научный труд Ревекки Фрумкиной, «автора девяти книг и более двухсот статей по проблемам математической лингвистики, семантики, когнитивной лингвистики и общим вопросам теории языка» (из аннотации к тбому)? На почти пятисотстраничный сборник доктора филологических наук, профессора, работающего в Институте языкознания РАН?
Между тем занятие это — чтение и последующее размышление над тем, что названо «Внутри истории», — оказалось поучительным, увлекательным и вполне раскованным. Непосредственная же реакция совпала с замечанием одного чудесного ребенка о норштейновском ежике: «Он вошел в туман просто ежиком, а вышел ежиком-философом». Здесь главное не придираться к слову «туман», ибо книга Фрумкиной обезоруживающе ясна и прозрачна, несмотря на свою композиционную и лексическую изысканность. «Вышел» я из нее не «философом» и, разумеется, не «филологом», но, кажется, человеком, обогащенным чужой судьбой и чужим интеллектуальным опытом.
Сразу и поневоле всплеснешь руками: насколько явственно начинает искриться и пульсировать родной язык: ведь слово «чужой» теперь — после прочтения, — как говорят тинейджеры, совсем «не катит». А еще мне тут же захотелось воспользоваться финалом отзыва Булата Окуджавы на интонационно-родственное прочитанному — правда, исключительно мемуарное — повествование живущей в Лондоне Сильвы Дарел (Рубашовой) «Воробей на снегу»: «…замечательна главная героиня»…
То есть, с одной стороны, органичное «сцепление» вполне беллетризованной и одновременно весьма утонченной эссеистики с пронзительными, но строгими мемуарами прояснило и дополнило черты достаточно знакомого человека — скажем, хорошо знакомого пользователям интернетовского «Русского Журнала», собственно лингвистам всех мастей и многим «совопросникам того/нашего времени», о котором теперь принято говорить с помощью пока еще неуклюжей и потому попахивающей некоторым пафосом формулы — «в прошлом веке». С другой стороны, как мне кажется, любая искренняя книга пишется для одного-единственного человека — того, кто «в этот самый момент» читает ее, что, как мы знаем, довольно близко к определению «для себя», для того самого зеркала, о котором говорится в части «О нас — наискосок» (главка «В зеркале Тарковского»). Здесь это тоже сработало.
Кстати, мне доводилось держать в руках некоторые книги Василия Розанова, в разные годы подаренные Корнею Чуковскому. На последней из них, тоненьком выпуске «Апокалипсиса…», присланном, думаю, вместе или параллельно мольбам о помощи, слабеющий мыслитель назвал своего визави именно «совопросником нашего времени» — при том, что творчески жили-то они ну уж в более чем разнородных пространствах и «по жизни» в разных «весовых категориях» находились.
Ревекка Фрумкина, как она пишет во вступлении, занимается тут тем, что не фиксирует научный результат или теорию, но проецирует свой жизненный опыт в форму текста. Читаешь эти тексты — и проецирующий механизм продолжает действовать. И не из одного лишь любопытства, но побуждаемый необходимостью подтверждения читатель, оторвавшись от слов, ищет иллюстративную вкладку, дабы срочно посмотреть, какие они, родители автора, — так описанные и так представленные.
А для меня, наверное, так и останется загадкой, за счет чего автор книги, сохраняя, очевидно, присущую лингвистическому сознанию абсолютную четкость и естественную для интеллигентного мировосприятия способность к трезвой рефлексии, умеет, оставаясь человеком «своей эпохи», быть столь современной и по-мальчишески смелой. Тут мне вспоминается старинный апокриф, за точность изложения которого не поручусь, но рему представлю близко. Итак, репетировал что-то однажды Всеволод Мейерхольд, передвигал актеров по сцене, дирижировал состояниями и прочее. И все бы хорошо, да того самого, что знал про себя и желал видеть на выходе, — не было. Неожиданно в помещение заглянул Станиславский, поинтересовавшийся происходящим. Всеволод Эмильевич осторожно и по-свойски пожаловался. Автор «Моей жизни в искусстве» вскарабкался на сцену, что-то шепнул одному-другому, кого-то поменял местами, хлопнул, что называется, в ладоши… и то самое сразу образовалось. Потрясенный радикал-новатор обратился к классическому реформатору: «Костя, скажи, как ты это сделал?» — «Что сделал? — рассеянно переспросил родитель небезызвестной системы. — Ах, это… Ну, это — знаешь ли, просто талант».
Подозреваю, что — внутренне — Р. М. Фрумкина очень молодой, почти юный человек. Рассыпанные по книге там и сям упоминания о своем читателе и вообще собеседнике также обнаруживают его, собеседника, весьма молодой, не только внутренний, возраст. Читая авторские эссе в «Русском Журнале» и «Неприкосновенном запасе», я нередко останавливаю свое внимание на ее пассажах, посвященных тем, на кого старшим принято надеяться. Молодым. И обнаруживаю редкий случай ровного, заинтересованного, не игрового, ни к чему, кроме определенных надежд, не апеллирующего тона. Они ей интересны, она уважает их взгляды, сохраняя свой в более чем трезвом тонусе.
Когда я думаю о гуманитарных науках и людях, ими занимающихся, то мне эти люди представляются прежде всего солдатами величественной и экзотической армии, завоевывающей не подобных себе, а прорывающихся вглубь бесконечной территории. Но если одни из них долгое время окапываются и в конце концов сливаются с приглянувшимся местом, осмысливая, «оккупируя» и «оживляя» его, то другие — всегда в наступлении, их вечно тянет за горизонт, о чем многие из них догадываются не сразу. Все эти сравнения более чем условны, я лишь говорю о том, что «коэффициент полезного действия» обоих типов равно весбом и актуален. Что бы кому со стороны ни казалось. Можно догадываться, как Фрумкина совмещает в себе эти две ипостаси. Ибо тексты ее доказывают случай совмещения непреложности (и кажущейся локальности) выбора с неуемной, почти провокативно-приключенческой скоростью поиска.
«Менее всего мне хотелось бы, чтобы личные позиции, здесь изложенные, были восприняты как ламентации человека, вынужденного уйти с любимых и обжитых подмостков в безвестность, уступая дорогу молодежи — тем, кто покрепче и позубастей. Во-первых, „силою вещей“ я пребываю там же, где была, что в моем случае значит — живу дома. Я много пишу и печатаюсь; имею учеников и общаюсь с ними с радостью. Во-вторых, я начинала свою жизнь в науке среди таких ярких личностей, что назвала ту часть своих мемуарных записок, где рассказывается о моих учителях, „Завидуйте нам!“. Я и теперь считаю, что моему поколению, при всем драматизме нашей „коллективной биографии“, как ученым можно только позавидовать. Почему? Прежде всего потому, что мы страстно любили то, чем занимались. А из сегодняшней науки (не только той, которой сама занимаюсь) ушла страсть. Практически исчезли домашние семинары. Само по себе это нормально, поскольку появились другие формы социализации. Собирайтесь где хотите и обсуждайте что хотите — хоть права человека, хоть доказательство теоремы Ферма…»
Остановим цитату.
Состоящая из четырех, а на самом деле из двух (научно-эссеистической и воспоминательной) частей, книга обнаружила в себе — для меня — две необходимых для гармоничности восприятия композиционных пружинки. В статьях и «эссеях» автор присутствует, ну, может, в чуть меньшей степени, нежели в мемуарах. Однако то, что смотрится естественным и необходимым на волне памяти, в текстах совершенно притушено, а то и выпущено. Зримость непосредственного участия. Иными словами: причины и следствия здесь поменялись местами: только прочитав заключительную часть «О нас — наискосок», понимаешь, как и чем обеспечиваются решительность и хладнокровие в журнальной публицистике, оборачивающиеся совершенным доверием к своему читателю. Чего стоят хотя бы рассказы о работе автора в научной библиотеке Института языкознания во второй половине 50-х годов, когда выяснилось, что диплом филфака образца 1955-го не дал главного — «профессиональной лингвистической подготовки». Здесь, конечно, следует говорить и об ответственности за произнесенное. В то же время довольно быстро становится очевидным, что изрядная часть статей и эссе похожа на то, что у телевизионщиков называется «синхроном», — это «мемуары в действии», воспоминание о настоящем.
…Перечитав свой текст, я обнаруживаю довольно много курсивов, впрочем, и у Фрумкиной они встречаются почти на каждой странице. Это интонационное педалирование выделяет для меня в ее книге не только смысловое, но и, повторюсь, доверительное поле. Иными словами, ее курсивы служат выпрямлению, снятию напряжения. И будь моя воля, я добавил бы в аннотации: «для широкого круга читателей», несмотря на рассказы о когнитивной лингвистике, механизмах трансляции культуры и занятиях анализом статистической структуры текста на уровне слов и словоформ. Я не лукавлю. Когда-то упомянутый мною Чуковский попросил своего зятя, выдающегося физика-теоретика Матвея Бронштейна, уничтоженного в годы Большого террора, рассказать ему, сугубому гуманитарию, о своих научных изысканиях. И Матвей Петрович рискнул. Это было, видимо, объяснение «на пальцах», нисколько не упрощение, а просто перевод на другой язык. А поскольку Бронштейн был человек блистательный, его перевод оказался точным, образным и доходчивым. Чуковский немедленно отправил зятя-физика к редактору Маршаку. Если бы не кафкиански-абсурдная жестокость эпохи и населяющие ее ежовы со сталиными, вслед за «Солнечным веществом», «Лучами икс», «Атомами и электронами» в ленинградском Детгизе могли бы выйти и другие книги Бронштейна.
Ревекка Марковна Фрумкина не только пожила и поработала в той эпохе, она успела и побывать на краю пропасти во времена «борьбы с космополитизмом», «дела врачей» и — как я понимаю — уцелела чудом. То же относится и к более чем трагическим перипетиям со здоровьем. Об этом читатель узнает из мемуарной части «Внутри истории». Я же хочу сказать здесь о не закладываемом специально, но образовавшемся в процессе чтения просветительском поле. В данном случае для одного конкретного читателя.
В главке «„Удовольствие от текста“ как этическая проблема» (раздел «Размышления о самосознании лингвистов и филологов») Фрумкина замечает, что «современное эссе как новый для нашей культуры жанр действительно стимулирует нарциссизм». Чуть выше определяет: «Автор эссе всегда самодостаточен. Он отнюдь не озабочен тем, чтобы вступить с читателем в диалог и менее всего в диалог „на равных“. Эссе может быть блестящим или неудачным, с автором можно согласиться или пожать плечами. Но неуместно было бы пытаться показать, что автор попросту не прав. Ибо к эссе ни один из стандартных критериев неприменим: результатом эссе является само эссе». Все так. Однако же в нашем случае результатом чтения эссе стало еще что-то. Если не изменение цвета глаз и состава крови, как говаривал тот же Чуковский, то по крайней мере некоторое изменение сознания и обретение старшего собеседника, ненавязчиво предложившего тебе стать вольнослушателем нашего то расширяющегося, то сжимающегося до телефонного разговора всеобщего семинара.
Я намеренно не привел почти никаких примеров из самого повествования, несмотря на то что книга «Внутри истории» не единожды повергала меня в изумление — и историческими реалиями, и реальными именами, и градусом событий. В конце концов, я даже вспомнил какие-то смутные разговоры из юности, что есть, мол, такая ученая дама, которая подала-де в прокуратуру на ВАК, не дающий ей защитить докторскую. Скажу только, что приключения ее судьбы, вписавшейся в абсурд действительно великой эпохи то трагическим, то — изредка — комичным образом, уже становятся еще одним честным и неоспоримым свидетельством того, как они жили и как работали. Это ни в коем случае не должно пожраться жерлом вечности. «Внутри истории», я думаю, это жизненно необходимая часть медленно создаваемого противоядия — сознательной и неуклонной, к сожалению, коррозии исторической памяти — и явления, называемого «извлечением уроков».
Судя по пока немногочисленным откликам на многоплановую, многосмысловую и очень личную книгу, автор настоящих заметок не одинок в своих впечатлениях. Так что домашний семинар, к счастью, действует.