Куллэ Виктор Альфредович родился в 1962 году на Урале. Поэт, переводчик, комментатор собрания сочинений Иосифа Бродского. Сотрудник московского издательства «Летний cад».
* *
*
Б. К.
Гармонии, подслышанной во сне,
но так и не записанной под утро, —
как ни банально или как ни мудро —
недостает безумия извне.
Из всех щелей сквозит сырая мгла —
сам поленился окна конопатить.
А собственную жизнь перелопатить
не лень на пыльной плоскости стола.
Зиме каюк. Свирепый гололед.
Пробитый кумпол тошнотворно ноет,
чтоб ты передвигал с опаской ноги
и осторожней двигался вперед.
В тот миг, когда не под ноги, а вверх
сторожко глянем, устрашась сосулек, —
придет весна. Но смерзнувшихся судеб
и по весне не разодрать вовек.
Люблю холодный воздух нищеты,
тот бесконечный миг, когда природа
застыла в ожиданье перехода.
И ветры люты, и слова просты.
Из пустоты, шуршанья малых сих
неспешно возникает нечто вроде
динамики несбыточных мелодий,
нечаянно преображенной в стих.
* *
*
Одуревший от кофе с женьшенем,
редактирую чью-то муру.
Что ж, прикинулся меченой шельмой —
так и надо. Окончу к утру
и — на волю. Кремнист и причудлив,
свод небесный подвесил блесну.
Кот орет возмущенно, почуяв,
что назавтра я когти рвану
из Москвы — и неделя свободы,
дрожи в сердце, стихов, маеты…
Там, где прожиты лучшие годы,
где навечно оставлена ты, —
боль сердечная и головная,
первый в жизни нешуточный шок.
Всё о прошлом. Обрыдло, я знаю.
Но о будущем страшно, дружок.
Всяк по-новой себе примеряет
это небо, каналы, дома.
Совершенство пропорций швыряет
мордой в прошлое, сводит с ума.
Даже свыкшийся с жизнью подледной,
с беспощадностью и наготой,
кто я есть перед этой холодной,
обжигающей глаз красотой?
Дикий сплав трудолюбья и лени,
голос сорванный, слепнущий зрак…
Остается стоять в отдаленье,
наблюдая завистливо, как
горний бомж по аттической моде
крошит птицам свой собственный корм…
Совершенство отвратно природе —
как любая законченность форм.
Так и надо — но сил недостанет…
Лишь опомнюсь на пару минут,
что когда меня больше не станет —
те же птицы по небу черкнут.
* *
*
Китайский заяц ускакал с Луны,
сменив ее на новую тюрьму.
Слова, известно, смысла лишены —
они чреваты смыслом. Потому,
скорее, это никакой пример,
нарытый ради красного словца.
Вращение пифагорейских сфер
заворожило желчного юнца.
Судьба — не воздаяние за звук,
но помогает, как контрастный душ,
твой внутренний тягучий волапюк
отлить в каллиграфическую тушь.
Осваивать худое ремесло —
занятье не для нервных. Слеганца
намаявшись, рискуя слыть ослом,
я стал вещать от первого лица.
Поклонник серафических музык
сомнительный, без выхода в астрал,
я верил только в собственный язык.
И то — не верил, просто доверял,
поскольку понимал, что в свой черед
споткнусь, как философствующий бош.
Что музыка, как женщина, соврет,
сама поверив в собственную ложь.
Из цикла “На смерть отца”
I
Мама четвертые сутки не спит.
Тени надежды нет.
Реанимация. Менингит.
Сбивчивый батин бред.
В карих глазах, излучавших свет, —
боль и слизь забытья.
Мама не знает: надежды нет.
Знаем лишь брат и я.
Мама втирает камфарный спирт.
Мучит молитвой рот.
Верит, что если она не спит —
значит, он не умрет.
Снова давления перепад.
Сбитый ком простыни.
Губы в молитве жалкой дрожат:
Господи, сохрани!
Рта запекшийся страшный провал.
Капельница к плечу.
Господи, Ты ведь Сам врачевал —
так помоги врачу.
Это какой-то бредовый сон,
морок, психоз, заскок:
тысячи жизней спасавший, он
собственной не сберег.
Мама страшится завыть навзрыд.
Марлей стирает пот.
Верит, что если она не спит —
значит, он не умрет.
Господи, я ни о чем не просил,
впредь не осмелюсь — но
будь милосерднее… Дай ей сил
пережить эту ночь.
II
Вот и осталось нас, в сущности, двое…
В пахоте дня и в ночном непокое
я неустанно, назойливо мямлю:
Господи, обереги мою маму! —
от слепоты и от злобы незрячей,
смертной тоски и несметных болячек,
вора, жулья и случайного хама…
(Ты ведь такая беспечная, мама.
Ты ведь по-прежнему в доброе веришь.
Мир изменился, и люди — что звери.
Крепкой опорой и внутренним светом
прежде был батя. Теперь его нету —
и заменить не получится, мама.
Ты ведь по-прежнему слишком упряма,
ты не умеешь с несчастьем смиряться…)
Господи, пусть ее годы продлятся!
Прочь отведи самосуд ежечасный,
мысли, что прожита жизнь понапрасну;
не попусти ей отчаянья стужу —
все остальное я как-нибудь сдюжу
сколько есть мочи и многажды больше…
Видишь: молюсь, неумел и безбожен.
Стану ей светом и стану опорой:
лишь бы подольше, лишь бы не скоро
на Ковалёво в холодную яму.
Господи, обереги мою маму!
Уговор
Поцелуй обещания полночью вьюжной
и другой, на прощание, в мраморный лоб —
все сбылось. Но не так, как восторженный вьюнош
грезил — увалень бедный, слюнтяй, остолоп.
Даже зависть пришла, клевета и нападки,
что сопутствуют славе и слаще, чем мед…
Недописанный мир наступает на пятки,
подгоняет, торопит, расчетливо жмет
к пустоте необжитой, исполненной жажды.
Это мой конвоир колет мне под ребро —
как того бедолагу, который однажды
возмечтал, чтоб к штыку приравняли перо…
Сам себя изгоняя из бреда пинками,
просыпаешься: комната, тумбочка, стул.
Всё и вправду сбылось. Слава Богу, покамест
шум в ушах все послушней сгущается в гул.
Ледяная ладонь ночью сердце сминает —
значит, будь благодарен, над бездной скользя,
теплой нити, которая напоминает,
что нельзя уходить, что нельзя, что нельзя…
dir/
* *
*
Уже тебя берут под белы руки
единым Дантом слыханные звуки.
Уже твоей души отдельны от
отвратный вид, потрепанные брюки,
свисающий живот.
И там, навскидку, в световом тоннеле
стремящийся к непостижимой цели,
встречая жути собственной оскал,
не объяснишь того, что вправду важно:
как ты любил нелепо и бесстрашно,
какою речью горло полоскал.