Есть поэты, обращённые лицом назад, в прошлое. Это, по большей части, элегические мечтатели, утомлённые и брезгливые к жизни люди, стилизаторы и эстеты по преимуществу. Они нас уводят в музей, в архив, на кладбище, на развалины городов, идей и культур.
Есть другие, живущие настоящим. Впрочем, оно слишком эфемерно и текуче. Время уходит у них из-под ног, как подвижной тротуар. Чтобы не упасть, им приходится всё время поглядывать в сторону будущего. Можно сказать, что лица их повёрнуты к этому будущему вполоборота. Это — люди живые, ищущие, меняющие положение. Они помнят о прошлом, но им не до прошлого. Бывают и третьи. Они пытаются отвернутья и от прошлого и от настоящего: жить грядущим. В сущности, это такие же выброшенные из жизни и нелюбящие жизнь мечтатели, как поэты прошлого. Они точно гак же не хотят знать реальной жизни и так же боятся её, как заядлые пассеисты. Это — жёсткие, холодные экспериментаторы. Если пессимисты дышат пылью архивов и прахом кладбищ, то эти вдыхают столь же противоестественный воздух лабораторий. Если те нас уводят в музеи прошлого, то эти с такой же нарочитостью строят проблематические музеи будущего: утопий. Друг от друга они отличаются не более, чем правая перчатка — от левой; материал и покрой одинаковы.
Таковы, мне сдаётся, три основных типа современных поэтов, ежели их рассматривать с точки зрения их отношения ко времени. К одной из этих трёх групп, с большею или меньшею точностью, можно отнести каждого. И мы так привыкли к этим поворотам лиц — в прошедшее, в настоящее, в будущее — что они нас не удивляют. Нам не кажется странным, что эти люди, как их ни верти, упорно все оборачиваются в излюбленную сторону, точно магнитные стрелки. Каждый, точно в гипнозе, уставился в одну точку. Мы привыкли к дроблению времени у поэтов. Больше: нас удивил бы поэт, о котором нельзя сказать, к каким временам обратилось его лицо.
Однако именно таков Бялик. Перечтите-ка «Мертвецов пустыни». Разве о прошлом эта поэма, выросшая из талмудической легенды? Разве эти древние предки, гиганты, побеждённые, но не покорённые самим Богом, — только призраки, укором вставшие пред современным еврейством? Или это — мечта о прошедшем? Ни то, ни другое. Эти мертвецы вечно живы. Эта поэма — о настоящем и будущем, величайшее прославление вечно живого еврейства, в каждый миг повергаемого и восстающего, умирающего и воскресающего внутри монолитно-цельного национального бытия своего.
Перечтите «Сказание о погроме». Мы знаем частичный повод к его созданию: Кишинёвский погром 1903 года. Мы знаем ту историческую роль, которую сыграла эта поэма в сознании тогдашнего еврейства. Но — где та современность , выразителем которой явился тут Бялик? 1903 год? Нет — это и 70-й год, и 1920-й, все годы еврейских погромов и разгромов. Может быть, Жаботинский не всё сказал, говоря, что «Сказание о погроме» есть «полное выражение, полное воплощение всего приниженного и пассивного, что скопилось веками в еврейской душе». Кажется, пророчески-неистовый гнев Бялика здесь обрушился не только на то, что «скопилось» в еврействе, как результат его исторических судеб, но и на всё то малое, мелкое живое, рабское, что, рядом с высоким и героическим — сверхисторическим уживается в том изумительном, противоречивом, чудесном и мерзком, что зовётся еврейской душой.
Перечтите стихотворение «И будет, когда продлятся дни…». Оно написано в будущем времени. В нём сказано о моменте, которому как будто предстоит ещё наступить: о моменте, когда настанет Голод:
Великий, дивный голод — мир о нём
Ещё не слышал: Голод не о хлебе
И зрелищах, — но Голод — о Мессии.
Но чем последовательней описывает Бялик приближение этого Голода, чем, казалось бы, дальше отодвигает его за период Скуки, потом Тоски, — тем отчётливей проступает радостное сознание: нет, это не о будущем. Это столько же и о прошлом и настоящем, это о вечной тоске, и о вечном голоде, и не о еврейском только: о нашем.
Многие поэты могли бы по праву сказать о себе, что они «смотрят из времени в вечность». Бялик исключителен, ни на кого не похож тем, что он смотрит скорее из вечности во времена. И узнаёт прошедшее в настоящем и будущем. И будущее для него не новое: оно уже было и есть.
Мы празднуем пятидесятилетие Бялика, — и вчитываясь в его стихи, не можем сказать по совести: в какие времена жил этот человек? И как бы ни относился к попыткам воскрешения древнееврейского языка, — думая о Бялике, никогда не подумаешь, что язык его поэзии есть какая-то натяжка, нарочитость. Бялик ничего не воскрешает, не реконструирует, не реставрирует. Он пишет на языке, свойственном ему столько же, сколько и пророкам. И мудрость Бялика — не вчерашняя, не завтрашняя. Она — вечная, потому что почерпнута в самой толще его народа. Если необыкновенна судьба этого народа, для которого как бы замерла личная история, но который переживает истории всех народов, то так же необычаен и этот глубоко национальный поэт. Как таинственно единство этого распылённого народа, так таинственна и судьба его поэта: о древнем и будущем он говорит, как о нынешнем, о вечном — как о вечном, — и в каждой стране есть люди, которым он — весть о родине, хотя ни у кого из них нет родины.