ДЭВИД ГРЕБЕР
МАРШАЛЛ САЛИНЗ
Монархическая власть является одной из самых устойчивых форм правления. Хотя мы не можем точно определить ее исторические истоки во времени и пространстве, свидетельства существования монархической власти присутствуют практически во все времена и повсеместно, причем на протяжении большей части человеческой истории она становилась более распространенной, а не наоборот.
Более того, когда монархическая власть уже установлена, избавиться от нее на удивление трудно. Чтобы казнить Карла I и Людовика XVI, потребовались невероятно сложные юридические уловки; если просто убить монарха со всей семьей, как это бывало с русскими царями, их место постоянно будет пытаться занять кто-то другой, и этот процесс, по-видимому, потенциально бесконечен. Кажется, неслучайно единственными режимами, которые почти не были затронуты восстаниями «арабской весны» 2011 года, стали именно давние, устоявшиеся монархии. Даже когда королей свергают, правовая и политическая рамка монархии, как правило, сохраняется. Подтверждением этого служит тот факт, что в основе всех государств модерна лежит курьезный и противоречивый принцип «народного суверенитета»: власть, некогда принадлежавшая монархам, продолжает существовать, только теперь переходит к субъекту под названием «народ».
Как непредвиденный побочный эффект от распада европейских колониальных империй, эта концепция суверенитета легла в основу конституционных порядков по всему миру. Немногочисленными частичными исключениями стали страны, уже обладавшие собственными монархиями,– например, Непал или Саудовская Аравия.
Из сказанного следует, что любую теорию политической жизни, которая не учитывает эти факты или рассматривает монархическую власть как некий маргинальный, исключительный или вторичный феномен, нельзя считать особенно удачной.
Итак, в этой книге мы предлагаем пролегомены к теории монархической власти. Отправной точкой для наших рассуждений является уже знакомая обоим авторам область: в одном случае это классические легенды о короле-чужеземце, во втором – анализ божественной природы монархической власти у народа шиллуков[1]. А в этом сборнике, в частности, мы особо сосредоточимся на феномене, который получил название «божественной» и «сакральной» природы монархической власти. Мы приступаем к этой задаче, полагая, что внимательное изучение разновидностей данной формы власти поможет выявить глубинные структуры, которые лежат в основании любой монархии и политической жизни в целом.
Ниже мы расскажем о выводах, к которым пришли, написав эту книгу. Некоторые из этих тезисов, вероятно, ближе к точке зрения какого-то одного из двух авторов, но мы считаем, что такая дискуссия плодотворна, а итоговые гипотезы способны указать важные новые направления для исследований.
Человеческие общества иерархически встроены в космическую политию, в рамках которой их окружают – как правило, над землей, а также под землей и на земле – существа, наделенные человеческими качествами и сверхчеловеческими способностями, которые управляют судьбой людей. Вне зависимости от того, какую форму принимают эти сверхлюди – богов, предков, духов, демонов, тотемических существ (species-masters) или антропоморфных созданий, воплощенных в существах и функциях окружающей среды,– жизнь и смерть человека в их власти, как и происходящее в космосе. Таким образом, человеческое благополучие и неблагополучие всецело зависит от них. В силу этого обстоятельства даже слабо структурированные общества охотников и собирателей подчинены богоподобным существам, властвующим над обширными территориями и над всеми людьми. Даже в тех случаях, когда правителя нет на земле, он присутствует на небесах.
Следовательно, естественное состояние является состоянием государственным. Учитывая то, что человеческим обществом правят сверхлюди, которым принадлежит последнее слово в вопросах жизни и смерти, нечто предельно напоминающее государство является универсальным человеческим состоянием.
Из сказанного также следует, что монархи суть копии богов, а не наоборот – несмотря на конвенциональное допущение, что божественное является отражением общества. В ходе человеческой истории монархическая власть была производной от божественной и зависела от нее. Действительно, в безгосударственных племенах ничуть не меньше, чем в больших королевствах, человеческие правители имитируют силы, правящие космосом, пусть и в редуцированной форме. У шаманов есть чудесная сила духов, с которыми они даже могут общаться. Посвященные, прошедшие инициацию старейшины или предводители кланов играют роль богов (возможно, в несколько завуалированной форме), отвечая за плодородие людей и природы. Вождей встречают и привечают как богов. Монархам подвластна сама природа. Процесс, который обычно считают обожествлением человеческих правителей, с исторической точки зрения лучше описывать как очеловечивание бога.
Как следствие, не существует никакой светской власти (secular authorities): власть людей есть духовная власть, сколь бы прагматичным образом эта власть ни достигалась. Господство над другими может быть достигнуто с помощью превосходящей силы, унаследованной должности, материальной щедрости или иными средствами, но сами полномочия осуществлять власть или быть при власти считаются принадлежащими предкам, богам или другим внешним сверхлюдям, выступающим в роли источников жизни и смерти. В этой культурной рамке привилегированное отношение к сверхчеловеческим вершителям человеческой судьбы является raison d’être [смыслом существования – франц.] земной социальной власти. Более того, как свидетельствуют мирские достижения, такой доступ к сверхчеловеческим силам может привести к подчинению людей, напрямую не затронутых действиями лиц, облеченных властью. Это и есть «харизма» – в исходном, богоданном смысле [2].
В этом богоданном смысле шиллуки говорят, что монарх – это Джуок (бог), но Джуок – не монарх. Божественность монарха является формой интерсубъективного анимизма. Как модальность Единого, заключающего в себе Многое, само божество может быть понято как персонификация главного элемента некоего класса вещей, которые тем самым выступают в качестве множества воплощений божественной сущности (godhead). Иными словами, будучи делимым субъектом, бог или богиня также имманентно присутствует во всех существах и характерных особенностях своего царства. Гавайцы говорят об имеющих символический смысл растениях, животных и людях как о таком-то количестве «тел» (кино лау) бога: именно в этом смысле капитан Кук был, как известно, богом Лоно, однако Лоно не был капитаном Куком. Такой интерсубъективный анимизм вовсе не редкость: шаманы одержимы своими фамильярами, а жертвы – своими демонами. Идолопоклонничество и родство точно так же являются формами широко понимаемой метафизики интерсубъективного бытия.
По сравнению с той разновидностью космической политии, которая существует в обществах собирателей (как и во многих других), власть смертного монарха воплощает в себе предел государственной власти. Какими бы ни были его претензии, какой бы социальный аппарат ни находился в его распоряжении, ни один смертный человек никогда не сможет обладать божественной полнотой власти. И большинство монархов, несмотря на их притязания на абсолютную власть, никогда всерьез не пытаются ею овладеть.
Однако для [женской] половины человечества появление власти смертных монархов стало серьезным ударом, поскольку монархи практически во всех известных случаях являются архетипами мужественности. В наши дни ученые привыкли списывать со счетов палеолитические и неолитические изображения могущественных женских фигур как попросту «мифологические» представления, лишенные политического значения, однако в космических политиях, существовавших в то время, всё могло быть иначе. Поэтому закрепление божественной политической власти в фигуре мужчины – главы монаршего семейства и дворцового домохозяйства – означало наступление патриархата в двух аспектах: теперь маскулинной стала не только первичная человеческая манифестация божественной власти, но и основной целью идеального домохозяйства оказалось производство могущественных мужчин.
Точная историческая траектория, по которой божественная власть – собственно суверенитет – снизошла от сверхчеловеческих существ к реальным людям, если эту траекторию вообще можно реконструировать, вероятно, окажется полной неожиданных поворотов. Например, известны общества (коренное население Калифорнии или Огненной Земли), где произвольные приказания отдают лишь во время ритуалов, в которых люди олицетворяют богов, но при этом приказывают не боги, а скоморохи, по-видимому репрезентирующие саму суть божественной власти; в близких обществах (например, у квакиутлей) появляется целая шутовская «полиция», которой принадлежит власть на всем протяжении ритуального сезона; наконец, в других обществах она принимает более прямолинейную форму временных сил охраны порядка. В упомянутых случаях суверенитет был ограничен во времени: за пределами конкретного ритуального или сезонного контекста наступала децентрализация, и те, кто обладал суверенными полномочиями в течение ритуального сезона, переставали чем-либо отличаться от всех остальных и решающее слово уже не было за ними. Напротив, сакральная власть монарха представляет собой главным образом способ ограничения суверенной власти в пространстве. Почти всегда утверждается, что монарх обладает тотальной властью над жизнью и собственностью своих подданных, но только там, где он присутствует физически. В результате появляется бесконечное количество стратегий, направленных на ограничение свободы передвижения монарха. И всё же сдерживание монарха и его власть находятся во взаимоконституирующих отношениях: те же самые табу, которые ограничивают монарха, превращают его в трансцендентное метасущество.
Монархии с правителями-чужеземцами являются доминирующей формой домодерного государства во всем мире, а возможно – его исходной формой. Монархи, правившие домодерновыми государствами,– это чужаки по происхождению и идентичности. Как правило, династии берут свое начало от героической фигуры государя из более крупной внешней державы: близкого или далекого, легендарного или реально существовавшего, небесного или земного. В других случаях бывает наоборот: не чужеземцы становятся монархами, а местные правители принимают идентичность и суверенитет благородных монархов из других мест и таким способом сами становятся чужаками – это происходило в царствах Юго-Восточной Азии, заимствовавших свои культурные формы из Индии [3]. В любом случае в результате образуется дуальная полития, разделенная между правителями – чужеземцами по своей природе, что является постоянным необходимым условием их власти,– и автохтонным населением, которое «владеет» страной. Эта дуальная основополагающая структура постоянно воспроизводится в легендах и ритуале, даже будучи последовательно воплощенной в различающихся функциях, талантах и полномочиях правящей аристократии и коренного населения.
Монархическая власть не является эндогенным феноменом и не развивается в изоляции: она есть функция отношений между разными обществами в рамках иерархически упорядоченного исторического поля. Превосходство правящей аристократии не было следствием процесса формирования государства; наоборот, само государство рождается из предшествующего ему господства аристократии, пришедшей извне и по своей природе обладающей определенной libido dominandi [влечением к господству, страсти господствовать – лат.] [4]. Правящий класс предшествует классу подданных и создает его.
На своем пути к обретению монархической власти основатель династии стяжает дурную славу, совершая инцест, братоубийство, отцеубийство или другие преступления против родства и общечеловеческой морали; он также может прославиться как победитель опасных врагов в природе или среди людей. Герой манифестирует природу, которая находится выше, выходит за пределы и превосходит природу людей, которыми ему суждено править,– отсюда и сама его способность это делать. Какой бы сдержанной и облагороженной она ни была в уже основанной монархии, чудовищная и жестокая природа монарха остается необходимым условием его суверенитета. Действительно, в качестве знака сверхчеловеческих источников монархической власти сила, особенно продемонстрированная в победе, может функционировать политически как позитивное средство привлечения сторонников, а также как физическое средство господства.
Однако, несмотря на всю трансгрессивную жестокость основателя, его монархия часто учреждается мирным путем. Завоевания как источник «формирования государства» переоценены. Обстоятельства жизни коренных народов, в том числе внутренние и внешние конфликты исторического поля, которое их окружает, часто дают им основания потребовать: «Пусть царь будет над нами, и мы будем как прочие народы: будет судить нас царь наш, и ходить пред нами, и вести войны наши» (Первая книга Царств 8:1–20). Даже в крупных монархиях, таких как Бенин или империя ацтеков, инициатива действительно может исходить от коренных народов, которые приглашают «варяга» из могущественной внешней державы. Некоторые из тех событий, которые преподносились как «завоевания» в традиционных источниках или научной литературе, заключались в узурпации власти предыдущего режима, а не в насилии против коренного населения.
Если традиция завоевания нередко отсутствует, то традиция контракта существует неизбежно, особенно в форме брака между принцем-чужеземцем и избранной женщиной из коренного народа – чаще всего дочерью местного предводителя. Суверенитет воплощается и передается через женщину из местного населения, которая формирует узы между теми, кто явился извне, и местными жителями. Отпрыск этого исходного союза – часто его прославляют как традиционного героя-основателя династии – в своем лице сочетает и охватывает туземные и чужеземные компоненты, из которых состоит монархия. С одной стороны, монарх выступает как отец страны, о чем свидетельствуют в том числе его многоженство и сексуальные подвиги, с другой – как ребенок-вождь коренного народа, из которого происходят его предки по материнской линии. Даже там, где завоевание имеет место, оно является взаимным в силу первоначального договора: происходит взаимоовладение властью – со стороны чужеземного монарха над автохтонным народом и, наоборот, со стороны народа над монархом. Ритуалы помазания на царство обычно воссоздают процесс приручения неуправляемого чужака: он умирает, чтобы затем возродиться, получить воспитание и достигнуть зрелости под присмотром местных лидеров. Его дикая или жестокая натура не столько устраняется, сколько приобретает возвышенный характер и в конечном счете используется для общего блага: внутри – как гарантия справедливости и порядка и снаружи – для защиты державы от природных и человеческих врагов. Но в процессе приручения монарха становится цивилизованным и народ. Монархическая власть – это цивилизаторская миссия. Часто утверждается, что пришествие монарха-чужеземца выводит коренное население из рудиментарного состояния, знакомя его с такими достижениями цивилизации, как сельское хозяйство, домашний скот, орудия труда и оружие, металлы и даже огонь и приготовление пищи,– то есть речь идет о трансформации природы в культуру (в смысле Клода Леви-Стросса). Как было сказано об африканских обществах, жить без монарха – нецивилизованно.
Аллегорическое выражение первоначального союза, синтез чужеземных и автохтонных сил – мужских и женских, небесных и земных, жестоких и мирных, кочевых и оседлых, пришлых и коренных и т. д.– учреждает социально жизнеспособную космическую систему. Часто имеет место конфигурация, в которой доступ автохтонного народа к духовным источникам плодородия земли многократно усиливается передаваемыми через монарха оплодотворяющими силами, такими как дождь и солнце, которые заставляют землю приносить плоды. Несовершенные по отдельности, вместе коренной народ и чужеземные правители образуют жизнеспособную целостность, и именно это помогает монархической власти выживать, несмотря на внутренние конфликты, связанные с их этно-классовыми различиями.
Хотя коренной народ передал бразды правления чужеземному монарху, он сохраняет определенный остаточный суверенитет. Благодаря своему уникальному отношению к силам земли потомки прежних местных правителей являются первосвященниками нового режима. Их контроль над процессом передачи монархической власти, включая ритуалы вступления монарха на престол, является гарантией легитимности правителя иноземного происхождения. Подобным же образом местные лидеры, как правило, обладают врéменными светскими полномочиями в качестве советников монарха-чужеземца, иногда выполняя функции его, так сказать, «премьер-министра». Принцип, согласно которому суверенитет монарха делегируется народом, которому он принадлежит по происхождению и по праву, уже в значительной степени заложен в структурах с монархом-чужеземцем и поэтому широко известен до и помимо своих воплощений в Европе раннего Нового времени.
Несмотря на превосходство аристократии, которая всегда остается этнически чуждой местному населению, зачастую она не доминирует в языковом или культурном плане – в этих отношениях и происходит ее ассимиляция коренным населением. Соответственно, титульная идентичность монархии обычно совпадает с идентичностью коренного населения.
Европейская колонизация в некоторых важных аспектах зачастую является лишь поздней исторической формой туземных традиций монархий с правителями-чужеземцами: в качестве примеров можно вспомнить капитана Джеймса Кука, раджу Джеймса Брука [5] и Эрнана Кортеса.
Политическая борьба за власть монарха в общем виде принимает форму столкновения двух принципов: божественного монархического правления и сакрального монархического правления. На практике божественное монархическое правление представляет собой сущность суверенитета: это способность действовать, как если бы монарх был богом, способность выйти за пределы человеческого и вернуться обратно, чтобы ниспослать на своих подданных благоволение или разрушения, причем произвольно и без последствий. Такая власть может сопровождаться умозрительным представлением о том, что монарх является актуальным воплощением какого-то реального сверхчеловеческого существа и демонстрирует это своими действиями. Однако это условие не является обязательным; вполне возможно, что, действуя таким образом, монарх сам становится сверхчеловеческим существом. Японские сёгуны (правда, лишь немногие), римские императоры или кабака угандийского народа ганда – все эти фигуры могли становиться полноправными божествами. Напротив, быть «сакральным» означает быть отделенным от других, защищенным традициями и табу; ограничения, окружающие сакрализованных монархов – «не касаться земли, не видеть солнца» [6], согласно знаменитой формулировке Джеймса Джорджа Фрэзера,– являются не просто способами признания присутствия неподотчетной божественной власти, но также – и это ключевой момент – способами ее сдерживания, контроля и ограничения. Можно рассматривать два этих принципа как отражения разных эпизодов истории о монархе-чужеземце: в момент своего прибытия монарх обладает чудовищной властью, но затем его окружают и подчиняют себе подданные, от которых он терпит поражение. В более общем смысле оба эти мотива всегда присутствуют одновременно.
Таким образом, все классические проблемы божественной монархической власти – демонстрация монархом произвольной власти, монарх как козел отпущения, цареубийство (в поединке или в рамках жертвоприношении), использование статуэток монарха (эффигий), пророческая функция мертвых монархов в качестве оракулов – могут быть лучше всего поняты как различные ходы в непрерывной шахматной партии, идущей между монархом и его подданными, где монарх и его партия пытаются усилить божественность правителя, а народные группы – его сакрализацию. Власть монархов-чужеземцев предоставляет глубокие структурные основания для народной политики, в рамках которой представители рода человеческого (зачастую в буквальном смысле) действительно вступали в борьбу со своими богами и иногда побеждали их.
Основное оружие противников экспансии монархической власти можно назвать «враждебной сакрализацией». Чтобы признать сверхчеловеческий статус монарха, «поддерживать божественность короля» (Richards 1968), необходим сложный аппарат, который, по сути, превращает монарха в абстракцию путем сокрытия, сдерживания или обезличивания тех аспектов его бытия, в которых подданные видят воплощение его смертной природы. Монархи становятся невидимыми, нематериальными, отрезанными от контакта со своими подданными или с материальной составляющей мира – и поэтому часто оказываются запертыми в своих дворцах, где они лишены всякой реальной власти и неспособны эффективно повелевать.
Цареубийство является лишь предельной формой враждебной сакрализации. Поэтому, когда побеждают народные силы, в результате может возникнуть форма сакральной монархической власти, описанная у Фрэзера, или произойти превращение монарха в сугубо номинальную церемониальную фигуру, каковыми были последние императоры династии Чжоу или английская королева наших дней.
Когда однозначную победу одерживают монархи (например, вступая в союз с новоиспеченной гражданской или военной бюрократией), возникает другой ряд конфликтов – по большей части между живыми и мертвыми. Преодолев границы в пространстве, монархи регулярно предпринимают попытки преодолеть также и временны´е границы и конвертировать свой сверхчеловеческий статус в ту или иную форму подлинного бессмертия. В той мере, в какой им это удается, монархи создают ряд проблем для своих преемников, легитимность которых производна от их происхождения, но при этом им неизбежно приходится соперничать со своими предшественниками.
Антропологи давно обращают внимание на феномен понижения статуса. С течением времени постепенное удаление младших потомков и ветвей правящей династии от основной линии престолонаследия превращается в постоянный источник раздоров в монархических родословных, часто приводящих к братоубийственному насилию – особенно среди единокровных братьев и сестер, когда участников конфликта поддерживают родственники по материнской линии (ср. с: Geertz and Geertz 1975). Для младших принцев в каждом следующем поколении шансы на престолонаследие становятся всё более призрачными, если только они не прибегают к силе и коварству, чтобы захватить власть, на которую у них становится всё меньше и меньше прав. Кроме насилия в период междуцарствия, эта динамика приводит к центробежному расселению членов монаршей семьи, которые отказались от власти или проиграли в борьбе за нее, в отдаленные области государства или даже за его пределы, где они могут стать правителями менее могущественных собственных держав. Именно здесь обнаруживается важный источник, порождающий структуры с монархом-чужеземцем и региональные конфигурации отношений между центром и периферией (галактические политии). Этот же источник может играть роль и в формировании так называемых империй.
Данная проблема усугубляется центральным противоречием между двумя формами снижения статуса: горизонтальной и вертикальной. С одной стороны, статус каждой из боковых линий, отколовшихся от династического ядра, падает всё ниже по мере того, как постоянно появляются новые линии, если только этот процесс не удается (по крайней мере, временно) повернуть вспять, прибегнув к тем или иным радикальным средствам самопродвижения. С другой стороны, статус самóй центральной ветви королевского рода, как правило, рассматривается как постоянно понижающийся по мере того, как нынешний правитель всё дальше отдаляется от фигуры основателя династии – героя, бога или монарха-чужеземца. В результате ветвь монаршей родословной, отождествляемая с наиболее статусным (самым старшим) предком, оказывается одновременно наименее статусной линией этой родословной.
Неизбежность понижения статуса со временем приводит к проблеме: как обращаться с мертвыми монархами? Умершие монархи с большой вероятностью будут присутствовать в политической жизни потомков в виде святынь, мумий, реликвий, гробниц и даже дворцов, а также транслируя свою волю и представления через медиумов, оракулов или другими подобными средствами. Парадокс горизонтального и вертикального понижения статуса – старшие предки обладают более высоким статусом по той же самой причине, почему младшие потомки имеют более низкий статус,– становится тем острее, чем важнее становится роль мертвых в актуальной политике. А она и правда может быть весьма немалой: мумии правителей инков продолжали владеть теми же дворцами, землями и свитами слуг, которые принадлежали им при жизни, заставляя каждого нового правителя покорять новые территории, чтобы обеспечить содержание собственного двора. Во всех подобных системах, если ситуация слишком долго развивалась сама по себе, живых монархов вытесняли и подавляли легионы мертвых. Поэтому мертвых необходимо было контролировать, сдерживать, ограничивать – и даже подвергать чисткам. Как и живых монархов, их нужно было сделать более сакральными, связать бóльшим количеством рестрикций, ограничивающих их власть,– даже если такие рестрикции в конечном счете эту власть и определяют.
Общий социологический принцип заключается в следующем: чем больше воображаемые предки отличаются от нынешних смертных, тем более вероятно, что в них будут видеть источник силы. И наоборот, чем больше предки похожи на ныне живущих людей, тем вероятнее, что они будут восприниматься как соперники и источник проблем. Память о тотемном предке – ките-убийце – или о личинках ведьминого дерева ни в коей степени не ограничивает живых. Напротив, память о человеке, которого чтят и помнят его многочисленные потомки, во многом формирует ситуацию соперничества для любого потомка, чей жизненный проект заключается в повторении достижений прославленного предка. Знаменитыми могут стать не так уж много предков. В любом случае здесь всегда сохраняется баланс: если предков полностью стирают из памяти, их потомки лишаются всякого статуса; если же у предков слишком много власти, в них видят помеху для самореализации тех же потомков. В результате часто возникает еще одна разновидность политики характерных ритуальных ухищрений, связанных с дарующими жизнь богами: они должны быть ограничены, изгнаны или даже уничтожены – и всё это во имя провозглашаемой цели их почитания.
Простые смертные могут и не столкнуться с этой проблемой (всё зависит от того, каким образом они представляют себе свое место во времени и в истории), но монархи, чья легитимность по меньшей мере отчасти основана на их происхождении от других монархов, с неизбежностью с ней столкнутся. Покинуть свои владения и стать монархом-чужеземцем в другом месте – это, по сути, один из способов освободиться от удушающей хватки мертвых, однако потомки монарха-чужеземца будут вынуждены иметь дело с той же проблемой, которая со временем только усугубится.
Значительную часть экстравагантных поступков правителей могущественных монархий или «ранних государств» можно рассматривать в качестве различных попыток избежать этой хватки, то есть различных способов конкуренции с мертвыми. Можно попробовать стереть память о мертвых или провозгласить себя ими (взять их имя), но эти попытки редко достигают своей цели полностью. Другим вариантом является прямая конкуренция – в возведении вечных монументов, в завоеваниях или в ритуальном жертвоприношении еще большего количества подданных в попытке продемонстрировать еще больший произвол в отправлении суверенной власти. Можно даже попытаться, как иногда бывает, повернуть вспять саму историю и изобрести миф о прогрессе. Все эти уловки создают новые проблемы.
Обычный баланс власти между монархом и народом часто поддерживается при помощи интенсивного эмоционального взаимодействия: любви, ненависти или какого-то их сочетания. Часто они принимают форму парадоксальных инверсий привычных результатов этих эмоций: монархи шиллуков или свази приобретали божественный статус именно в тот момент, когда народ объединялся против них; заботливая любовь мадагаскарского народа мерина по отношению к инфантильным правителям может варьироваться в диапазоне от снисхождения по отношению к действиям, которые в другой ситуации считались бы зверством, до суровых наказаний в тех случаях, когда мерина считали, что монарх перешел черту допустимого.
Совершенство монарха, его двора, дворца, столицы или непосредственного окружения – это не модель вселенной как таковой; скорее это модель вселенной, возвращенной в состояние абстрактного платонического идеала, которого ей недостает в повседневном опыте. Кто знает, возможно, когда-то она и находилась в этом состоянии. Возможно, люди чувствуют, что когда-нибудь она вновь к нему вернется. Недавно основанный монархом город, проекция индивидуального человеческого ви´дения на материальный мир, может поэтому рассматриваться как прототип всех будущих утопий, как попытка навязать представление о совершенстве не только физическому миру, но и тем смертным людям, которые в нем живут. В конечном счете это, разумеется, невозможно. Людей невозможно редуцировать к платоническим идеалам, а «проклятые вопросы» человеческой жизни, в особенности, как водится, связанные с воспроизводством и смертью, не получится решить с помощью законодательства; подобные состояния трансцендентного совершенства, возможно, могут быть достигнуты в ритуальном перформансе, но никто не может жить в этом мгновении совершенства всю свою жизнь или даже сколько-нибудь значительную ее часть. Некоторые монаршие столицы пытаются полностью вытеснить рождение, недуги и (естественную) смерть за пределы места, где проживает монарх, хотя мало кто заходит так далеко. Однако нечто подобное происходит всегда. Как минимум при дворах монархов всегда имеются детально разработанные правила этикета, которые требуют, чтобы даже повседневное социальное взаимодействие совершалось под видом, будто этих аспектов жизни попросту не существует. Правила этикета устанавливают стандарты поведения, которые соблюдаются тем менее тщательно, чем больше физическая или социальная дистанция от королевского двора.
Таким образом, если пророки предсказывают полное разрешение противоречий и дилемм человеческого существования в будущем, то монархи воплощают их частичное разрешение в настоящем.
Произвол монархов-чужеземцев, сколь бы парадоксальным это ни было, является ключом к их способности утверждать себя в качестве высших проявлений справедливости. Структурным подобием способности захватить и уничтожить что угодно, даже если она используется в очень редких случаях, является собственность на всё существующее; это недифференцированное отношение между монархом и всем остальным и всеми остальными. Эта индифферентность означает также беспристрастность, поскольку такой абсолютный монарх – по крайней мере теоретически – не имеет никакого частного интереса, который мог бы исказить его суждение в спорах между подданными. Перед ним они все равны. По этой причине монархи всегда претендуют на ту или иную разновидность абсолютной деспотической власти, даже если все понимают, что возможности реализовать такие претензии на практике весьма ограниченны – ведь, не имея подобных претензий, они не были бы монархами. Но такие всеобъемлющие притязания неизбежно подрывают существующее социальное устройство. Хотя монархи обычно представляют себя воплощениями и защитниками всех существующих иерархий и структур власти (например, настаивая, что он «отец своего народа», монарх прежде всего подтверждает власть настоящих отцов над своими женами, детьми и иждивенцами), предельно недифференцированная природа их власти также подразумевала, что все подданные в конечном счете одинаковы – то есть равны. Шотландский философ-просветитель Генри Хоум (лорд Кеймс), по-видимому, был первым, кто заметил, что единственное отличие абсолютного деспотизма, где равны все, кроме одного человека, от абсолютной демократии – это и есть один человек. Поэтому существует глубокое структурное сходство между современной идеей о том, что все граждане «равны перед законом» и монархическим принципом, что все равны как потенциальные жертвы совершенно произвольного королевского хищничества.
В политической жизни это противоречие между принципами иерархии и равенства выражается очень разнообразно. Простолюдины могут обратиться к царю за поддержкой, жалуясь на его «злых бояр». Короли или императоры могут выставлять себя защитниками простых людей от нападок аристократии. Либо все эти группы вне зависимости от статуса могут объединиться против монарха.
В результате, даже когда монархов больше нет – даже когда их свергают народные восстания, велика вероятность, что они продолжат существовать в виде призраков, именно в качестве такого объединяющего принципа. Его современные примеры – это практика общения с духами монархов значительной части Африки и на Мадагаскаре и модерная концепция «народного суверенитета».
По мере того, как монархии всё шире распространяют свое политическое, ритуальное и материальное влияние, нарастает и центростремительное движение окраинных народов. Периферийные общества оказываются в культурном подчинении, сохраняя политическую независимость. Вероятно, таков закон политической науки: все великие монархии сначала занимали окраинное положение. Изначально ориентируясь на могущественный центр из периферийной позиции, они добивались определенного успеха благодаря преимуществу в той или иной области – например, в торговле или военном деле – и становились новыми центрами и приходили на смену тем, кто прежде их превосходил.
Действительно, эти конфигурации с ядром и периферией, где центром являются доминирующие монархии, постоянно порождают импульсы «восходящего нобилитета» (upward nobility) на каждом уровне иерархии между обществами. Монархии, находящиеся на вершине иерархии, противостоят друг другу в рамках конкурентного геополитического поля, над которым они пытаются господствовать с помощью универсализации своих притязаний на власть. С одной стороны, они занимаются тем, что на страницах этой книги описывается понятиями «утопическая политика» или «реальная политика чудесного», и истоки этой политики разнообразны: герои всемирной истории (например, Александр Македонский), легендарные боги-короли (такие как Кецалькоатль), легендарные города (как Троя или Мекка), древние или современные мировые державы (как Римская или Китайская империи), великие боги (как Шива). С другой стороны, они демонстрируют свою универсальность, присваивая – через дань, торговлю или грабеж – и приручая дикие анимистические силы, воплощенные в экзотических объектах на варварской периферии.
Как утверждается в знаменитом этнографическом описании Эдмунда Лича (Leach 1954) вождей племени качинов, обитавшего в предгорьях Бирмы, они «становились шанами» [7], то есть вступали в союзы с шанскими государями и перенимали их образ жизни. Со своей стороны, шанские государи принимали политические и парадные атрибуты бирманских или китайских монархов – а некоторые из этих атрибутов также могли проникать и к качинам. Этот феномен «галактического мимезиса», в котором более мелкие вожди перенимают политические формы своих ближайших более сильных и статусных соседей, является доминирующим механизмом систем типа «ядро – периферия», который приводится в движение конкуренцией внутри и между политическими образованиями на всех уровнях иерархии между обществами. Эта конкуренция принимает две наиболее распространенные формы. В процессе, именуемом комплементарным схизмогенезом [8], индивиды, соревнующиеся за лидерство в том или ином сообществе, либо сообщества, конкурирующие за власть внутри более широкого галактического поля, предпринимают попытки одержать верх над своими противниками путем аффилиации с более сильным и статусным вождем; тем самым они повышают свой статус в рамках территориальной иерархии. Либо же разворачивается обратный процесс, именуемый антагонистической аккультурацией, когда нижестоящая группа может попытаться оказать сопротивление вторжению соседней державы, перенимая ее политический аппарат и таким образом создавая патовую ситуацию,– именно так вьетнамцы долгое время претендовали на собственный «небесный мандат» в качестве «южной империи», равноправной с китайской «северной империей». Отметим, что и в том и в другом случае элементы высокого политического статуса, включая монархическую власть, распространяются по всему региону путем подражания (мимезиса) со стороны менее могущественных народов.
Наряду с аккультурирующим влиянием, распространяющимся вовне из монархического ядра, эффектом галактического мимезиса является создание гибридных обществ, чьи политические и космологические формы в значительной степени выступают не их собственным изобретением и, в сущности, превосходят любую возможную «детерминацию экономическим базисом». Учитывая повсеместную распространенность отношений типа «ядро – периферия» во всем мире, даже на отдельных территориях, населенных примитивными племенами, эта разновидность гибридности или неравномерного развития чаще является нормой социокультурного порядка, нежели исключением. «Суперструктура» – превосходит «инфраструктуру» [9].
Для монархической власти характерны сложные режимы собственности. С одной стороны, государство разделено на локальные имущественные комплексы, «истинными владельцами» которых являются предки местных жителей либо туземные духи, с которыми заключили некое соглашение предки-люди и в руках которых находится плодородие местности,– именно от этих духов зависит плодородие здешней земли. Соответственно, подданное монарху население, обладающее ритуальным доступом к этим сверхчеловеческим силам посредством своих прошедших инициацию старейшин или духовных лидеров, считается «хозяином», «землей» или «страной» либо получает иное подобное обозначение, подчеркивающее его права на страну в качестве ее основателей, в отличие от правящей аристократии, не имеющей таких прав,– особенно в случае монархов-чужеземцев, которые являются чужеземцами по происхождению и этнической идентичности. По отношению к правителю права местного населения являются посессионными, однако оно обладает лишь правом узуфрукта [10] относительно духов этой земли, чей статус конечных собственников должен быть надлежащим образом признан ее нынешними обитателями. (Здесь следует отметить, что эти отношения между местным населением и автохтонными духами сами по себе гомологичны более масштабной структуре монархии с правителем-чужеземцем.) С другой стороны, правящая аристократия и монарх – которые по традиции сначала могли быть бедными и безземельными и получить свои владения от коренного населения – тоже могут быть «владельцами», но лишь в смысле господства над крупными землевладениями и их жителями, которое давало им права на получение части экономического продукта и рабочей силы коренного населения, в виде дани. Отношение подданных к данному процессу является производительным, поскольку они контролируют первичные средства производства, а отношение к нему правителей – экстрактивным, так как они господствуют над производящим населением. Как гласит поговорка восточноафриканского народа ньоро: «Мукама [монарх] правит народом – кланы правят землей» (Beattie 1971: 167).
Соответственно, экономика монархии имеет дуальную структуру, отмеченную фундаментальными различиями между экономикой ойкоса [11], в которую вовлечено основное исходное население, и специфической политической экономикой дворца и аристократии, нацеленной на материальное обеспечение их власти. Сосредоточенный скорее на поддержании привычного образа жизни, первичный сектор организован на основе родственных связей и общинных отношений подданных. Правящий класс принципиально озабочен лишь конечным продуктом труда людей в виде благ и рабочей силы, с которых он взимает дань, чтобы обеспечивать элитную сферу накопления богатства, в особенности ориентированного на политические цели усиления и расширения сферы господства этого класса. Труд в этой сфере основан на барщине, рабстве и/или патрон-клиентских отношениях. Помимо поддержки внушительного дворцового комплекса, он используется, в частности, для накопления богатств из внешних источников путем набегов, торговли и/или дани. Затем это богатство расходуется на демонстративное потребление, монументальное строительство, стратегическое перераспределение – а возможно, и на дальнейшие свершения,– и заставляет подчиняться напрямую, принося выгоду одним и косвенно производя впечатление на других. Более того, материальный успех монарха является знаком его доступа к божественным источникам земного процветания, демонстрирует его божественную силу и тем самым удваивает политические эффекты его богатства.
Власть монарха представляет собой политическую экономику социального подчинения, а не материального принуждения. Она функционирует не столько на основе проприетарного контроля над средствами к существованию подданных, сколько за счет эффектов монаршей щедрости, показных жестов и процветания – благотворных или внушающих благоговение. В отличие от капиталистического предприятия, нацеленного на увеличение богатства в форме капитала, целью этой политической экономики является увеличение количества подданных и их лояльности. Перефразируя формулу Маркса, сущность экономики монархической власти описывается выражением К-Б-К’, где политический контроль (political command) над людьми (К) позволяет накапливать богатство (Б), которое приносит еще больший контроль над людьми (К’),– в отличие от классической капиталистической формулы Б-К-Б’, где контроль над производительным богатством (капиталом) в виде частной собственности позволяет контролировать людей (труд) с целью увеличения производительного богатства.
Можно было бы утверждать, что «средствами производства владеют духи», если бы не тот факт, что эти так называемые «духи», которых правильнее называть «сверхлюдьми», сами являются средствами производства – в форме ли растений, животных, значимых артефактов и даже самой земли и естественных сил роста. Обладая собственными установками и намерениями, они действительно являются личностями, принадлежащими самим себе, и, наряду с божествами, предками и другими подобными сверхчеловеческими силами, считаются ответственными за успех или неудачу человеческого труда. Поэтому «средства производства», как правило, включают в себя ритуал, в особенности ритуал жертвоприношения, как ключевую часть труда – например, как в знаменитом случае «труда богов» у полинезийцев с острова Тикопи [12].
Из этого также следует, что политические выгоды от материального успеха – вознаграждение в виде статуса и влияния – получают шаманы, священники, старейшины, главы родов, бигмены, вожди или монархи, у которых по рождению или в результате каких-либо свершений имеется приоритетный доступ к этим сверхчеловеческим источникам человеческого процветания. Однако это необязательно верно или в меньшей степени применимо ко всем тем, кто действительно трудился в поте лица,– охотникам, садовникам или другим работникам. Отчуждение работника от продукта его труда было всеобщим состоянием задолго до того, как оно приобрело дурную славу при капитализме. В той мере, в какой социальное признание вместо трудящихся достается правящим политико-религиозным властям, политическая власть действительно обладает «экономическим базисом», хотя его природа не является экономической.
Кстати, еще одно широко распространенное явление – это каннибализм, присутствующий даже во многих обществах, где он открыто объявляется омерзительным. Каннибализм – это плачевное условие существования охотника или огородника-анимиста, которым приходится выживать, поедая животных или растения, которые, по сути, сами являются «людьми». Отсюда берутся табу и другие формы ритуального почитания в отношении этих видов флоры и фауны и их не-человеческих хозяев, точно так же выступающие необходимым условием «производства».
«Культурный релятивизм», если его правильно понимать, не утратил свою пригодность. Бесполезным в данном случае является вульгарное понимание релятивизма, согласно которому ценности любого общества не хуже, если не лучше, ценностей любого другого общества, включая наше собственное. При правильном понимании культурный релятивизм – это антропологический прием, предназначенный для понимания культурных различий, а не легкий способ отменить мораль и даровать всепрощение. Суть этого приема заключается во врéменной приостановке наших собственных моральных суждений или оценок практик других людей с целью помещения данных практик в систему координат в качестве позиционных ценностей [13] того культурно-исторического контекста, который их породил. Вопрос в том, что именно означают эти практики, как они возникли и каковы их последствия для людей, которых они касаются, а не в том, что они собой представляют или в чем заключается их ценность с нашей точки зрения.
В этом же релятивистском духе онтологические конструкции местного населения – его представления о том, что именно существует,– точно так же должны рассматриваться в себе и для себя, а не искажаться аналитическими понятиями, которые подменяют убежденность людей в «реальности» вещей. Возьмем, например, категорию «мифа». В нормативном английском языке назвать высказывание мифом означает утверждать, что оно не соответствует действительности. Поэтому, говоря о «мифах» других людей, мы, как правило, настаиваем, что всё, что им известно в качестве сакральной истины, на которой они основывают свое существование, является – для нас – чем-то выдуманным и неправдоподобным. Разоблачив таким способом важнейшие основания данного общества (например, с помощью такого этнологического оксюморона, как «хартия мифа» [14]), мы можем свободно отбросить их как нечто нереальное и для него тоже, представив миф в качестве эпифеноменальной мистификации его реальной социально-политической практики. Задачей науки в таком случае обычно становится более или менее тщетный поиск «зерна исторической истины» в устной традиции, изобилующей неуместной фантазией. Тем самым мы игнорируем, что именно обесцененные таким образом понятия и являют собой ту подлинную историю, которую необходимо исследовать. Ибо так называемый миф в самом деле организует историческое действие людей, захваченных его потенциалом объяснять происходящее.
«В конце концов, жизнь подражает искусству в той же мере, в какой искусство подражает жизни». Именно такую оценку Виктор Тёрнер (Turner 1957: 153) дал тому, как деревенские жители народа ндембу в Центральной Африке применяли к своим актуальным социальным отношениям принципы из устных традиций королевства Лунда [15], которые они узнали, будучи детьми. Это еще одно свидетельство того, как важные политические лидеры наполняют и структурируют свои публичные действия с опорой на отношения, закодированные в династическом эпосе. Прошлое – это не просто пролог, а, согласно формулировке Тёрнера, «парадигма». Исторические причины в модусе традиций не обладают ни физической, ни темпоральной близостью к своим последствиям: они встроены в ситуацию, частью которой при этом не являются. Эта форма культурной темпоральности, погружающая настоящее в рамки вспоминаемого прошлого, является фундаментальным способом создания истории – от вездесущего Времени сновидений австралийских аборигенов до государственной политики королей Конго. Но в таком случае действительно происходящее в конкретной ситуации всегда конституируется культурными смыслами, которые выходят за пределы самого́ происходящего: Бобби Томсон не просто выбил мяч за левое ограждение поля – он выиграл чемпионский вымпел [16]. Лучшая часть истории принадлежит не времени, а культуре: не «то, что произошло на самом деле», а то, в чем именно смысл случившегося [17].
Это не означает, что мы должны игнорировать документальные свидетельства существования нуэров до 1750 года просто потому, что сейчас этот народ настаивает на своем происхождении от человека по имени Нуэр, жившего десять поколений назад. Это значит, что если нам всё равно, что означает быть нуэром для самих нуэров, тогда или сейчас, то нам вообще не стоит рассуждать о «нуэрах».
Возьмем для примера «вещи». Картезианское разделение на res cogitans [вещи мыслящие – лат.] и res extensa [вещи протяженные – лат.], субъекты и объекты, не вполне подходит для описания онтологических конструкций, которые в значительной степени построены на человеческих качествах или очеловечивании. Как уже не раз отмечалось ранее, с точки зрения обществ, которые рассматриваются в этой книге, особенности окружающей среды, с которыми значимым образом взаимодействуют люди, и даже важные артефакты производства, созданные самими людьми, обладают сущностными внутренними качествами людей. Привычная антропологическая концепция «психического единства человечества» должна быть расширена, чтобы включить в себя пронизанную субъективностями вселенную, в которой пребывают многие или даже большинство этих обществ. Представление о том, что мир был сотворен из ничто, что дух или субъективность не присутствовали в мире имманентно, является порождением специфического иудео-христианского тщеславия, равно как и идея о том, что люди обречены изнурять себя до смерти работой над упрямой материей, терниями и чертополохом за то, что Адам съел яблоко из райского сада. Для большей части человечества экономический праксис с необходимостью включал интерсубъективные отношения с существами, над которыми (и с которыми) работают люди и от которых в решающей степени зависит результат – и которые его предрешают. Например, женщины народа ачуар в Амазонии пестуют растения как собственных детей, хотя успех их усилий зависит от богини земледелия. Дело не просто в том, что человеческие навыки являются необходимым, хотя и недостаточным условием успешного результата, но и в том, что эти навыки выступают знаками способностей обращаться за божественной помощью. В этом смысле, вопреки нашей узконаправленной экономической науке картезианского мира, не бывает никаких просто «вещей»: так называемые «объекты» человеческого интереса имеют собственные желания.
Аналогичным образом обстоит дело с понятием «производства»: концепция героического индивида, совершающего творческое усилие и преобразующего инертную материю в нечто полезное в соответствии с собственным планом, не описывает интерсубъективный праксис, в котором «метаперсоны» (духи) являются первичными агентами процесса (см.: Descola 2013: 321ff. / Дескола 2012: 504–506).
Более точно было бы утверждать, что люди получают плоды своих усилий из этих источников, а не создают их сами (см., например, Harrison 1990: 47ff.). Источником сил, которые заставляют цвести сады, делают охоту на животных удачной, а женщин – плодовитыми, позволяют горшкам и орудиям труда выходить из печи или кузницы без единой царапинки,– сил, которые по-разному гипостазируются как мана, семангат, хасина, науалак, оренда и т. д.,– не является человек. При анализе обществ, онтологически конституированных подобным образом, конвенциональные допущения о функциональных последствиях производственных отношений для более широкой совокупности общественных отношений в целом заводят в тупик.
Наше понятие «производства» само является секуляризованной теологической концепцией, производной от весьма специфической теологии, в которой всемогущий Бог создает вселенную ex nihilo [из ничего – лат.] (см.: Descola 2013: 321ff. / Дескола 2012: 504–506). Эта идея сохраняется в нашей космологии множеством способов даже после того, как Бог был якобы вытеснен из картины мира. Но посмотрим на охотника, собирателя или рыбака. «Производят» ли они что-нибудь? В какой момент пойманная рыба или выкопанный клубень перестают быть «естественными» феноменами и становятся «социальным продуктом»? Мы говорим об актах трансформации, нападения, присвоения, заботы, убийства, дезартикуляции и реогранизации. В конечном счете все они имеют место и, например, в производстве автомобилей. Только если вообразить фабрику как черный ящик, подобно тому как мужчина, не имеющий представления о протекании беременности, может представить себе женскую утробу как «производящую» (этимологически: «выталкивающую» [18]) нечто уже вполне сформированное одним чудовищным усилием,– лишь тогда появляется возможность утверждать, что «производство» является истинной основой человеческой жизни.
Из сказанного следует – и этот тезис будет усилен в основной части книги,– что несколько концептуальных дихотомий, широко используемых в гуманитарных науках, неприемлемы для обществ, к которым мы обратимся, в той мере, в какой эти бинарные оппозиции либо недостаточно дифференцированы, либо не противоречат друг другу, либо не являются онтологически релевантными. Как правило, они представляют собой неуместные этноцентричные проекции категорий собственной культуры на культурно далеких других. Однако народы, о которых пойдет речь, не различают следующие категории:
• «Люди» и «духи». Так называемые «духи» (сверхлюди) обладают сущностными качествами людей [очеловечены].
• «Материальное» и «духовное». Во многом эти категории принципиально схожи, поскольку имеют общее основание в виде человечности.
• «Сверхъестественное» и «естественное». Не существует бессубъектного «природного» мира: его населяют и управляют им обладающие физическим телом человекоподобные существа, поэтому a fortiori [тем более – лат.] не существует трансцендентного царства «духа».
• Следовательно, отсутствует и различение «посюстороннего» и «потустороннего» миров. Метаперсоны присутствуют «денно и нощно» в сновидениях и опыте людей соответственно. Известно, что люди общаются с так называемыми духами и поддерживают с ними привычные социальные отношения, включая сексуальные и брачные.
Эгалитарных человеческих обществ не существует. Даже общества охотников упорядочены и подвластны множеству сверхчеловеческих сил, чья власть над ними подкреплена суровыми санкциями. Земные люди являются зависимыми и подчиненными компонентами космической политии. Они хорошо знают высшую власть и боятся ее, но иногда дерзают бросить ей вызов. Общество, одновременно подчиняющееся государству и противостоящее ему, фактически является человеческой универсалией.
Это не означает, что знаменитый эгалитарный этос, присущий столь многим обществам охотников (и не только им), является иллюзией. Точно так же, как утверждение абсолютной власти суверена неявным образом является и утверждением абсолютного равенства его подданных (по крайней мере перед лицом суверена), утверждение сверхчеловеческой власти ipso facto [тем самым – лат.] указывает на то, что во всех важных отношениях смертные люди одинаковы. Разница заключается в том, что Король-Солнце из плоти и крови нуждается в аппарате правления, который почти неизбежно становится главным объектом ненависти со стороны его подданных, тогда как если монарх – настоящее солнце, то перед ним люди и в самом деле равны. Первые идеалы политического равенства – в особенности отказ отдавать приказы и подчиняться приказам среди взрослых людей, столь хорошо задокументированный для многих обществ с особенно устрашающими «космическими» властями,– сами являются следствием космической политии, которую населяют эти мужчины и женщины. Но это ничуть не умаляет их статус первопроходцев человеческой свободы.
Отметим диспропорции в структуре и распределении власти между космической политией, которая управляет человеческим сообществом – включая божественных существ, обладающих властью над предельными вопросами человеческой жизни и смерти,– и организацией самого человеческого общества. Ни в морфологии, ни в потенциале (телеологии) между человеческим социальным порядком и сверхчеловеческими творцами его судьбы нельзя ставить знак равенства. Великие боги, от которых зависит человеческая жизнь, известны народам Арктики, горных районов Новой Гвинеи и Амазонии: как уже говорилось выше, когда на земле нет даже вождей, на небесах всё равно есть монархи. К тому же земные монархи не обладают такой же полнотой власти и гегемонии, какие присущи богам, которым они подражают. Эта структурная диспропорция является одной из многих причин того, почему общая наука о человеке, предметом которой является «сверхъестественное» как дискурсивное идеологическое отражение социально-политического порядка, созданное для его функциональной поддержки путем мистификации или репликации, является теоретической практикой, изъяны которой настолько же существенны, насколько привычно ее повторение,– что бы там ни утверждал Дюркгейм.
Общества людей всевозможных видов никогда не одиноки и в еще одном отношении. Будучи вовлеченными в региональные поля взаимодействия с обществами культурно иных, они во многом формируются соотносительно друг с другом. Как уже отмечалось выше, даже если не брать в расчет имперские системы или галактические политии, центрами которых являются доминирующие монархии, отношения ядра и периферии присутствуют и в зонах обитания примитивных племен – наподобие классических «культурных ареалов» коренных американцев, обладающих соответствующими «культурными пиками» (cultural climaxes) [19] (Kroeber 1947). В результате структуры и практики любого отдельно взятого общества зависят от структур и практик других обществ. Помимо диффузии и аккультурации посредством господства, в игру могут вступать множество других процессов межкультурного взаимодействия. К ним относятся комплементарный схизмогенез, при котором взаимодействующие народы используют противоположные культурные формы, находясь в состоянии конкуренции или взаимозависимости, либо уже упоминавшийся галактический мимезис, когда периферийные народы перенимают космологические и политические формы других обществ, стоящих выше в иерархии. Получается скандальная ситуация: хотя человеческие общества никогда не существуют изолированно друг от друга, науки о человеке долгое время делали вид, что это именно так. За немногими исключениями, к которым относятся появившиеся не так уж давно мир-системный анализ и теория глобализации, все основные парадигмы культурного порядка и изменения, которыми мы располагаем, воображают общества как самоформирующиеся монады, автономные и нечто sui generis [«своего рода», единственные в своем роде – лат.]. Это относится не только к дюркгеймианской социологии, но и к функционализму Малиновского, структурному функционализму Рэдклиффа-Брауна, марксизму с его понятиями базиса и надстройки, эволюционизму от Герберта Спенсера до Лесли Уайта и Джулиана Стюарда, культурным паттернам Рут Бенедикт и даже к постструктурализму с его дискурсами и субъективностями. Все эти доктрины предполагают, что формы и отношения, которые они пытаются объяснить, размещены внутри изолированного от других социально-культурного порядка, а принципиально важным моментом является изучение артикуляций и динамики этого порядка. К сожалению, понятие культуры оказалось тесно связанным с политикой национализма после того, как в этом контексте его сформулировали Иоганн Готфрид фон Гердер и его последователи.
И вот теперь мы наконец переходим к тому интеллектуальному фетишу, которому сегодня поклоняются даже больше, чем «нации»,– а именно к ее брату-близнецу, «государству». Задавшись вопросом о том, является ли монархия государством, мы едва ли многое узнаем о ее политике или устройстве. Конечно, мы уже выяснили всё, что стоило бы узнать, из бесконечных умозрительных рассуждений об «истоках государства» или «процессе формирования государства», которое доминировало в теоретических дискуссиях XX века. Оглядываясь назад, мы вполне можем обнаружить, что «государство», поглотившее столько внимания исследователей, вообще никогда не существовало – либо в лучшем случае возникло в результате случайного сочетания элементов совершенно гетерогенной природы (суверенитет, администрация, конкурентное политическое поле и т. д.), которые сошлись вместе в определенных местах в определенное время, но сегодня в значительной степени снова отдаляются друг от друга.