РАБОЧИМ И КРЕСТЬЯНАМ РОССИИ,
ПАВШИМ ПРИ ЗАЩИТЕ РЕВОЛЮЦИИ,
ПОСВЯЩАЕТСЯ ЭТА КНИГА
ПРОТИВ БОГАТСТВА, ВЛАСТИ И ЗНАНЬЯ
ДЛЯ ГОРСТИ
ВЫ ВОЙНУ ПОВЕЛИ И С
ЧЕСТЬЮ ПАЛИ ЗА ТО, ЧТОБ
БОГАТСТВО, ВЛАСТЬ И ПОЗНАНЬЕ
СТАЛИ БЫ
ЖРЕБИЕМ ОБЩИМ [14]
В Москве я видел двух солдат из крестьян, наблюдавших за тем, как на киоске приклеивали плакат.
— Не можем прочитать ни слова,— сказали они со слезами негодования на глазах. — Царю только и нужно было, чтобы мы пахали, воевали и платили подати. А вот чтобы мы грамоте научились, этого он не хотел. Вот теперь мы, как слепые.
Сделать народные массы слепыми, лишить их возможности мыслить — к этому сводилась политика, последовательно проводившаяся русской аристократией. Веками русский народ жил в невежестве, одурманиваемый церковью, терроризируемый черной сотней и подавляемый карательными отрядами казаков. Тех, кто восставал против всего этого, бросали в тюрьмы, ссылали на каторгу в Сибирь или казнили.
В 1917 году от старого социального и экономического здания страны не осталось камня на камне.
Десять миллионов оторванных от сохи крестьян были обречены на смерть в окопах. Еще миллионы людей гибли от холода и голода в городах, а в это время продажные министры вели тайные переговоры с немцами и двор предавался безудержному пьяному разгулу вместе с печальной памяти попом Распутиным. Даже кадет Милюков вынужден был сказать, что история не знает другого столь глупого, столь бесчестного, столь трусливого и столь вероломного правительства.
Судьба правительств зависит от того, насколько их терпят бедняки. Порой кажется, что терпение бесконечно, но конец все-таки приходит. В России конец народному терпению пришел в феврале 1917 года.
Массы почувствовали, что их собственный царь в Петрограде гораздо большее зло, чем даже кайзер в Берлине. Чаша их терпения переполнилась. Они выступили против дворцов, чтобы положить конец царству зла, насилия и несправедливости. Первыми вышли на улицу женщины — работницы Выборгской стороны, со слезами требуя хлеба. За ними потянулись нескончаемые колонны рабочих. Полиция развела мосты, чтобы не дать им пройти в центр города, но они перешли реку по льду. Глядя из окна на расцвеченные красными флагами то́лпы, Милюков воскликнул: «Вот она, русская революция, но не пройдет и пятнадцати минут, как ее раздавят!».
Но рабочие шли и шли, несмотря на казачьи патрули на Невском. Они шли, невзирая на смертоносный пулеметный огонь. Убитые устилали улицы, но и это не остановило демонстрантов. Грозно гремели их песни, сурово звучали страстные призывы к солдатам и казакам, и те наконец перешли на сторону народа. 27 февраля (12 марта) династия Романовых, триста лет тиранившая Россию, с треском рухнула. Россия ликовала, и весь мир аплодировал падению царя.
Свершили революцию главным образом рабочие и солдаты. Во имя ее они пролили кровь. Теперь же от них ждали, чтобы они ушли, предоставив имущим классам управлять государством. Народ отобрал власть у монархистов. Теперь на поверхность всплыли банкиры и адвокаты, профессора и политиканы, чтобы отобрать власть у народа. Они говорили ему: «Ты одержал славную победу. Теперь нужно создать новое государство. Задача эта безмерно трудная, но, к счастью, мы, образованные, знаем, как править страной. Мы учредим Временное правительство. Ответственность тяжелая, но мы, как настоящие патриоты, возьмем ее на себя. Благоразумные солдаты, идите назад в окопы. Прекрасные рабочие, возвращайтесь к станкам. А вы, крестьяне, вернитесь к земле».
Русские массы оказались сговорчивыми и уступчивыми. Они дали этим господам буржуа сформировать Временное правительство. Но трудовые массы России были достаточно умны, даже несмотря на свою неграмотность. В большинстве своем они не умели ни читать, ни писать. Однако они умели мыслить. Так что прежде чем возвратиться в окопы, цехи и деревни, они создали свои собственные небольшие организации. На каждом военном заводе рабочие выбрали из своей среды человека, пользовавшегося их доверием. Так же поступили рабочие на обувных и текстильных фабриках. То же самое произошло на кирпичных, фарфоровых заводах и т. д. Эти представители, избранные непосредственно по месту своей работы, образовали Совет рабочих депутатов.
Подобным же образом были созданы Советы солдатских депутатов в армии и Советы крестьянских депутатов в деревне.
Эти депутаты выбирались не по территориальному признаку, а по роду занятий. Вот почему в Советы вошли не краснобаи-политиканы, а люди, знавшие свое ремесло, — шахтеры, разбиравшиеся в том, как добывается уголь, машинисты, знавшие свой паровоз, крестьяне, умевшие обрабатывать землю, солдаты, научившиеся воевать, учителя, умевшие воспитывать детей.
Советы возникали по всей России, во всех городах, селах, деревнях и полках. За несколько недель, прошедших с того момента, как развалился государственный аппарат царизма, одна шестая часть земной суши была покрыта сетью этих новых общественных организаций — в истории нет более поразительного явления.
Командир русского броненосца «Пересвет» рассказал мне: «Мой корабль находился у берегов Италии, когда до нас дошли эти вести. Не успел я объявить о падении царя, как несколько матросов закричали «Да здравствует Совет!». В. тот же день на борту судна был сформирован Совет, во всех отношениях походивший на Совет в Петрограде. Я рассматриваю Совет как естественную организацию русского народа, уходящую корнями в деревенский «мир» и в городскую артель».
Другие считают, что идея создания Советов уходит корнями в старинные собрания горожан в Новой Англии или городские собрания в древней Греции. Но связь русского рабочего с Советом была более непосредственной. Он испытал Совет в незавершившейся революции 1905 года. Тогда русский рабочий обнаружил, что Совет — это прекрасное орудие. Теперь он использовал его.
После свержения царя наступил короткий период согласия между классами, «медовый месяц революции». Потом началась великая борьба — открытое столкновение между буржуазией и пролетариатом из-за того, в чьих руках будет государственная власть в России. На одной стороне — капиталисты, помещики и интеллигенция, следовавшая за Временным правительством. На другой стороне — рабочие, солдаты и крестьяне, сплачивающиеся вокруг Советов.
Я очутился в самом эпицентре этого колоссального конфликта. Четырнадцать месяцев провел я в деревнях с крестьянами, в окопах с солдатами и на заводах с рабочими. Я видел революцию их глазами и участвовал в целом ряде в высшей степени драматических эпизодов.
Я в равной степени пользуюсь названиями «коммунистическая партия» и «большевистская партия», хотя большевики официально стали называть себя коммунистами только в 1918 году.
Во французской революции великим было слово «гражданин». В русской революции великим стало слово «товарищ».
Гость из-за рубежа будет в Советской России поражен множеством плакатов — в цехах, в казармах, на стенах, на трамваях, на будках и столбах — повсюду. Какой бы шаг ни предпринимал Совет, он стремится, чтобы народ понял, зачем это нужно. Если объявляется новый призыв к оружию, если должны быть сокращены пайки, если открываются новые школы или курсы, тотчас же появляется плакат, объясняющий, для чего это делается и какая помощь ожидается от населения. Некоторые из этих плакатов примитивны и сделаны наспех, другие — подлинные произведения искусства. Часть из них воспроизводится в этой книге, причем цвета оригинала сохранены почти в точности.
Белой ночью в начале июня 1917 года я впервые приехал в Петроград — город, лежащий почти у Северного полярного круга. Несмотря на полночь, широкие площади и проспекты города, залитые мягким призрачным светом северной ночи, были очаровательны.
Миновав старинные синеглавые церкви и серебрящийся рябью Екатерининский канал, мы ехали вдоль Невы, а за ней виднелся устремленный ввысь, похожий на огромную золотую иглу стройный шпиль Петропавловской крепости. Затем промелькнули Зимний дворец, сияющий купол Исаакиевского собора и бесчисленные колонны и статуи в память давно умерших царей.
Но все это были памятники правителям прошлого. Они не привлекали меня, потому что я интересовался правителями настоящего. Я хотел услышать знаменитого Керенского, бывшего в то время в зените своей ораторской славы. Мне хотелось встретиться с министрами Временного правительства. И с многими из них я встретился, слышал их выступления, говорил с ними. Это были эрудированные, галантные, не лишенные красноречия люди. Но я чувствовал, что не они настоящие представители масс, что это лишь «калифы на час».
Инстинктивно меня тянуло к правителям будущего, людям, избранным в Советы прямо из окопов, с заводов и из деревень. Эти Советы возникли почти в каждой армии, городе и деревне России, занимающей одну шестую часть земной суши. Эти местные Советы посылали теперь своих делегатов в Петроград на I Всероссийский съезд Советов.
Я разыскал здание кадетского корпуса, где заседал съезд Советов. Дощечка, на которой было написано, что его императорское величество Николай II осчастливил сие место своим посещением 28 января 1916 года, еще висела на стене здания — единственная реликвия блестящего прошлого.
Офицеры в расшитых золотом мундирах, улыбающиеся придворные и лакеи выметены из этих залов. Его императорского величества, то есть царя, — нет. Здесь управляла теперь Ее республиканское Величество Революция, приветствуемая сотнями делегатов в черных блузах и одежде защитного цвета.
Здесь собрались люди со всех концов страны — от студеной Арктики до знойного Туркестана — раскосые татары и светловолосые казаки, великороссы и малороссы, поляки, литовцы и латыши — все народности, языки и костюмы. Здесь были изнуренные трудом делегаты от шахт, кузниц и деревень, израненные в боях солдаты из окопов и загоревшие и обветренные на морских просторах матросы от пяти флотов России. Здесь находились и «февральские революционеры», ничем не проявившие себя и незаметные до февральской бури, снесшей царя с трона, но теперь подкрасившиеся в революционный красный цвет и называющие себя социалистами. Имелись здесь и ветераны революции, верно служившие своему делу в течение многих лет голода, изгнаний и ссылок в Сибирь, испытанные и закаленные страданиями.
Чхеидзе, председательствовавший на съезде Советов, спросил, что привело меня в Россию. «Официально я приехал как журналист, — ответил я ему, — но подлинная причина — революция. Я не мог устоять против нее. Она, как магнит, притягивала меня сюда. Я здесь потому, что не мог оставаться в стороне».
Он предложил мне выступить перед делегатами съезда. «Известия» в номере от 25 июня 1917 года следующим образом передают мое выступление:
Товарищи, я хочу передать вам сегодня привет от американских и норвежских социалистов. Мы не вправе указывать вам, что́ именно следует вам делать, ибо это излишне: ученого учить — только портить. Нет, мы лишь выражаем вам наше искреннее восхищение тем, что вы уже сделали для всего мира.
Глубокую благодарность чувствуют к вам американские рабочие за ваш великий революционный подвиг. Над человечеством нависла беспросветная туча насилия и отчаяния, казалось, что яркий факел культуры погаснет, залитый нахлынувшим потоком крови. Но явились вы, товарищи, и тлеющий факел вспыхнул новым светом. Мы долго говорили о солидарности рабочих всех стран во имя святого дела революции. Вы же молча провели это в жизнь в то время, как мы только говорили, и этого человечество никогда не забудет.
Вы не только сделали Россию самою свободною страною в мире, но вы воскресили во всех сердцах веру в свободу.
Равенство, братство, демократия — как бессмысленно звучат эти слова, только слова для многих тысяч обездоленных, измученных постоянным недоеданием! Они остаются пустым звуком для 160 тысяч детей Нью-Йорка, для одной трети рабочих моей родины, они звучат насмешкой для эксплуатируемых классов Франции и Англии. Вы, товарищи, уже влили в эти слова новое содержание, и теперь ваша задача претворить их в дело, сделать действительностью то, что так долго было одной лишь мечтой. Я верю, что, освобожденные от угрозы реакционного милитаризма, вы совершите этот новый великий подвиг.
После блестящего политического переворота вам надо произвести переворот социальный, и пролетариат всего мира перестанет смотреть на Запад, на Америку, а обратит свой взор на Восток, к великой России. Свет справедливости будет исходить не из факела статуи Свободы в Нью-Йорке, а из священных могил Марсова поля, где покоятся борцы за социализм. Ваша энергия и твердость поражают нас, ваша преданность великим идеям вызывает наше неподдельное восхищение — мы протягиваем через океан свою дружественную руку и провозглашаем вместе с вами: Да здравствует свободная Россия! Да здравствует революция! Да здравствует мир во всем мире!
В ответном слове Чхеидзе обратился к рабочим всех стран с призывом оказать давление на свои правительства, чтобы приостановить страшную бойню, позорящую человечество и омрачающую великие дни рождения русской свободы.
Бурная овация, и съезд переходит к повестке дня: Украина, народное образование, солдатские вдовы и сироты, снабжение фронта продовольствием, поддержание в порядке железных дорог и т. п., то есть занимается теми вопросами, которые должно было разрешить Временное правительство. Но, бессильное и непрочное, оно неспособно было решить их. Его министры произносили речи, спорили, интриговали друг против друга и развлекали дипломатов. Временное правительство не занималось насущными нуждами страны. Это начинали делать созданные народом Советы.
На I съезде Советов преобладала интеллигенция — инженеры, журналисты, врачи. Многие из них принадлежали к известным в то время политическим партиям меньшевиков и эсеров. На самых левых местах сидели 105 делегатов от истинных пролетариев — среди них простые солдаты и рабочие. Они были непреклонны, единодушны, их речи убедительны. И все же их выступления часто высмеивали, срывали криками, а предложения всегда проваливали.
— Вон те — большевики, — ядовито сообщил мне гид, выходец из буржуазии. — В основном они фанатики и германские агенты.
Это все. Больше ничего нельзя было узнать в вестибюлях отелей, салонах или в дипломатических кругах.
И я отправился за сведениями в другие места — в фабрично-заводские районы. В Нижнем я встретил Сартова, насколько мне помнится, — механика паровозоремонтного завода, который пригласил меня к себе домой. В углу большой комнаты дома стояла винтовка.
— Теперь у каждого рабочего есть оружие, — пояснил Сартов. — Когда-то мы сражались с ним за царя, а теперь — за самих себя.
В другом углу комнаты висела икона святого Николая, и перед ней мерцала небольшая лампадка.
— Моя жена все еще верующая, — сказал Сартов, как бы оправдываясь. — Она верит в святого и думает, что он убережет меня во время революции. Как будто святой станет помогать большевику, — засмеялся он. — Ну да бог с ней! В этом нет особого вреда. И кто знает, что за народ эти святые. Никогда не угадаешь наперед, что они выкинут...
Его семья устроилась на полу, заставив меня лечь на кровать, потому что я американец. В этой же комнате я обнаружил еще одного американца. При слабом свете лампадки я увидел смотревшее на меня со стены лицо — величавое, знакомое, суровое лицо Авраама Линкольна. Из хижины пионера в лесах Иллинойса он проделал далекий путь в эту лачугу рабочего на берегах Волги. Через полстолетие и на другую половину земного шара перекинулся огонь сердца Линкольна и проник в сердце русского рабочего, ищущего путь к свету.
Подобно тому как жена этого рабочего поклонялась святому Николаю, великому чудотворцу, так он сам преклонялся перед Линкольном, великим освободителем. Портрет Линкольна он повесил на почетном месте в своем доме и сделал удивительную вещь: на отвороте сюртука Линкольна прикрепил бант, большой красный бант, с написанным на нем словом: большевик.
О жизни Линкольна Сартов знал мало. Ему было известно только, что Линкольн боролся против несправедливости, провозгласил освобождение рабов, что его самого подвергали оскорблениям и преследованиям. Для Сартова в этом заключалось сходство Линкольна с большевиками. В виде величайшей дани уважения он украсил Линкольна этой красной эмблемой.
Я увидел, что заводы и бульвары — это два разных мира. Коренное различие их проявлялось и в том, как произносилось слово «большевик». На бульварах его произносили презрительно, с издевкой, в устах же рабочих оно звучало как выражение самой высокой похвалы и уважения.
Большевики не обращали внимания на буржуазию. Они были заняты разъяснением своей программы рабочим. Об этой программе я узнал из первых рук — от делегатов, прибывших на съезд Советов от частей русской армии, находившихся во Франции.
— Наше требование состоит в том, чтобы продолжать не войну, а революцию, — решительно заявили эти большевики.
— Почему вы все говорите о революции? — спросил я, приняв на себя роль защитника дьявола. — Ведь у вас уже была революция, так? Царя и его приспешников больше нет. Как раз этого вы и добивались в течение последнего столетия. Не правда ли?
— Да, — ответили они, — царя больше нет, но революция только началась. Свержение царя — это эпизод. Рабочие не для того вырвали власть из рук одного господствующего класса — монархистов, чтобы отдать ее в руки другого господствующего класса — буржуазии. Как бы ее ни называли, а кабала остается кабалой.
Я заметил, что весь мир считает задачей России в настоящее время создание такой же республики, как во Франции или в Америке, и учреждение в России институтов Запада.
— Именно этого-то мы и не хотим, — ответили они. — Мы не в восторге от ваших институтов и правительств. Нам известно, что у вас есть и бедность, и безработица, и угнетение. С одной стороны — трущобы, с другой — дворцы. С одной стороны — капиталисты, борющиеся с рабочими при помощи локаутов, черных списков, лживой прессы и наемных убийц. С другой — рабочие, отстаивающие свои права забастовками, бойкотами и оружием. Мы хотим положить конец этой войне классов. Мы хотим покончить с нищетой. Только рабочие могут осуществить это, только коммунистический строй. Вот что мы хотим сделать в России.
— Другими словами, — сказал я, — вы хотите обойти законы эволюции. По мановению волшебной палочки вы рассчитываете вмиг превратить Россию из отсталой аграрной страны в высокоорганизованное государство с кооперативным хозяйством. Вы собираетесь перепрыгнуть из восемнадцатого века в двадцать второй.
— Мы хотим создать новый социальный строй, — ответили мне, — но рассчитываем вовсе не на прыжок или волшебство. Мы полагаемся на объединенную силу рабочего класса и крестьянства.
— Но где же вы возьмете такие головы, которые могут сделать это? — прервал я. — Не забывайте о невежестве масс.
— Го́ловы! — горячо воскликнули они. — Не думаете ли вы, что мы преклоняемся перед сильными мира сего? Что может быть более безумным, глупым и преступным, чем эта война? А кто виноват в этом? Не рабочие, а правящие классы всех стран. Безусловно, невежество и неопытность рабочих и крестьян не привели бы к такому положению, какое создали генералы и государственные мужи со всем их умом и культурой. Мы верим в массы. Мы верим в их творческую силу. Так или иначе мы совершим социальную революцию, она неизбежна.
— Но почему? — спросил я.
— Потому, что это следующий шаг в развитии человечества. Когда-то существовало рабство. Оно уступило место феодализму, который в свою очередь уступил место капитализму. А теперь капитализм должен уйти со сцены. Он сослужил свою службу, создав возможность производства в широких масштабах, всемирной индустриализации. Но теперь он должен уйти. Он породил империализм и войну, душит рабочий класс, разрушает цивилизацию. Настала его очередь уступить свое место следующей фазе — коммунистическому строю. На долю рабочего класса выпала историческая миссия создать этот новый социальный строй. Хотя Россия является отсталой страной, мы можем положить начало социальной революции. Дело рабочих других стран — продолжить ее.
Дерзновенная программа — перестроить мир заново!
Не удивительно, что идеи Джемса Дункана, приехавшего в Россию с миссией Рута, показались здесь тривиальными, когда он выступил со скучными рассуждениями о цеховых профсоюзах, цеховой чести и восьмичасовом рабочем дне. Присутствовавшие на его выступлении либо смеялись, либо скучали. Вот что сообщила на следующий день одна из газет о его двухчасовой речи: «Вчера вечером вице-президент Американской федерации труда обратился с речью к Советам. Переплывая Тихий океан, он, очевидно, подготовил две речи: одну для русского народа, другую для невежественных эскимосов. Вчера вечером он, несомненно, думал, что выступает перед эскимосами».
Для большевиков выдвинуть великую революционную программу было одно; заставить же нацию в 160 миллионов человек принять ее — совсем другое, особенно, если учесть, что партия большевиков насчитывала тогда в своих рядах всего лишь около 150 [15] тысяч членов.
Многие факторы, однако, содействовали укреплению влияния большевистских идей в народе. Прежде всего, большевики понимали народ. Их влияние было сильным среди более или менее грамотных слоев населения, таких, как матросы, и охватывало в значительной степени ремесленников и городских рабочих. Являясь выходцами из народа, они говорили с народом на одном и том же языке, делили с ним горе и радости, жили его заботами.
Но мало сказать, что большевики понимали народ. Они сами были народом. Поэтому им доверяли. Русский рабочий, которого так долго обманывали правящие классы, питал доверие только к своим.
В этом отношении примечателен случаи, происшедший с моим знакомым Краснощековым, председателем Дальсовнаркома. После окончания в эмиграции Чикагского университета он организовал там же рабочий университет и руководил им, став борцом за дело рабочих. Как способного и красноречивого человека, после возвращения из эмиграции его избрали председателем городского Совета в Никольске-Уссурийском. Буржуазная газета сразу же обрушилась на Краснощекова, называя его «иммигрантом без определенных занятий».
«Граждане великой России, не испытываете ли вы стыда, — спрашивала газета, — от того, что вами правит носильщик, мойщик окон из Чикаго?»
Краснощеков написал резкий ответ, в котором указал, что в Америке он работал юристом и педагогом. По пути в редакцию со своей статьей он зашел в Совет, чтобы узнать, насколько этот выпад подорвал его авторитет в глазах рабочих.
Как только он открыл дверь, кто-то выкрикнул:
— Товарищ Краснощеков!
Все повскакали со своих мест, радостно восклицая «Наш! Наш!» и пожимая ему руку.
— Мы только что прочитали газету, товарищ. Это сообщение всех нас обрадовало. Вы всегда нравились нам, хотя мы думали, что вы из буржуазии. Теперь мы узнали, что вы из наших, настоящий рабочий человек, и мы любим вас. Мы для вас сделаем все.
Подавляющее большинство в партии большевиков составляли рабочие. Конечно, партия имела прослойку интеллигенции, не происходившей непосредственно из пролетариев. Но многие из них жили, как и Ленин, на крайне скудные средства, и поэтому знали думы и чаяния бедняков.
Большевики были преимущественно молодыми людьми, не боявшимися ответственности, не страшившимися смерти. В противоположность имущим классам, они не боялись труда. Многие из них стали моими друзьями.
Среди них был Янышев, который сделался, как говорится, рабочим мира. Десять лет назад он вынужден был бежать из России после попытки поднять односельчан против царя. Он гнул спину в доках Гамбурга, добывал уголь в шахтах Австрии и разливал сталь в литейных Франции. В Америке он продубился у чанов на кожевенных предприятиях, отбелился на текстильных фабриках и не раз во время забастовок по его спине прогуливалась дубинка полицейского. Во время скитаний он изучил четыре языка и проникся горячей верой в большевизм. Бывший крестьянин стал теперь промышленным пролетарием.
Однажды кто-то сказал, что пролетарий — это разглагольствующий рабочий. Янышев по своей натуре не был разговорчив. Но теперь он не мог не заговорить. Требования стремившихся к свету миллионов его собратьев по труду делали его красноречивым, и он выступал на шахтах и фабриках так, как не смог бы никакой интеллигент. Трудился он день и ночь, а в середине лета отправился к себе в деревню и взял меня с собой в столь памятную для меня поездку.
Другим моим другом был Восков, бывший деятель Нью-Йоркского профсоюза плотников, а теперь член рабочего комитета, который управлял оружейным заводом в Сестрорецке. Моим другом был также Володарский, неутомимо работавший для Советской власти и безумно счастливый. Хочу еще сказать о Нейбуте. Он всегда таскал с собой книги и с увлечением читал на английском языке сочинение Брейлсфорда «Война стали и золота». В методы пропаганды большевиков эти иммигранты привносили живость и новые способы. Эти молодые приверженцы большевизма проявляли удивительное знание дела, трудолюбие и энергию.
Центром большевистской деятельности был Петроград. Какая тонкая ирония в этом! Город был гордостью и славой царя Петра Великого. Он пришел сюда на болота и создал великолепную столицу. Чтобы заложить фундамент для города, он затопил в этой трясине целые леса и горы камня. Этот город — грандиозный памятник железной воле Петра и в то же время памятник страшной жестокости, потому что город построен не только на миллионах бревен, но и на миллионах человеческих костей.
Как скот, сгоняли на эти болота трудовой люд, и он погибал от холода, голода и цинги. По мере того как болота поглощали несчастных, на их место пригоняли других. Люди рыли землю голыми руками и палками, носили ее в шапках и фартуках. Под стук молотков, щелканье бича и стоны умирающих воздвигался город Петра, подобно пирамидам, выросшим на муках и страданиях рабов.
Теперь потомки этих рабов восстали. Петроград стал во главе революции. Каждый день он рассылал своих посланцев в длительные походы за правду, выпускал целые кипы и даже горы большевистской литературы. В июне в Петрограде издавались в миллионах экземпляров газеты «Правда», «Солдат», «Деревенская беднота». «Все это делается на германские деньги», — вопили наблюдатели от союзников и, уподобясь страусу, который трусливо прячет голову в песок, скрывались в бульварных кафе, веря в то, во что им хотелось верить. Но если бы они заглянули за угол, то увидели бы людей, выстаивающих длинные очереди возле продавцов газет, чтобы сделать свой посильный взнос: десять копеек, десять рублей, а то и сто рублей. Это стояли рабочие, солдаты и даже крестьяне, стремившиеся сделать вклад в поддержку большевистской печати.
Чем бо́льших успехов добивались большевики, тем громче становились крики и вой их недоброжелателей. Превознося до небес разумность и умеренность других партий, буржуазная пресса призывала железной рукой разделаться с большевиками. В то время как Керенскому и другим предоставили царские палаты в Зимнем дворце, большевиков бросали в тюрьмы.
В прошлом все партии подвергались гонениям за свои принципы. Теперь же страдали главным образом большевики. Они стали мучениками сегодняшнего дня. Это поднимало их престиж. Преследования способствовали росту их популярности. Массы, внимательно относящиеся теперь к большевистскому учению, считают, что оно близко им и соответствует их стремлениям.
Но не только самоотверженность и энтузиазм большевиков окончательно привели массы под их знамена. На них работали могущественные союзники, и главный из них — нужда, тройная нужда масс: в хлебе, мире и земле.
В сельских Советах после Февральской революции вновь выдвигается требование крестьян: «Земля принадлежит богу и народу». Городские рабочие отбросили бога и выставляют требование: «Заводы принадлежат рабочим». На фронте солдаты провозглашают: «Война — это дьявольское дело. Мы не хотим иметь с ней ничего общего. Нам нужен мир».
В массах происходило сильное брожение. Оно привело их к организации крестьянских, фабрично-заводских и солдатских комитетов, вызвало потребность говорить. И Россия превратилась в страну с миллионами ораторов. Всех потянуло на улицу. Происходили грандиозные массовые демонстрации.
Весной и летом 1917 года демонстрации проходили одна за другой. Россия всегда этим отличалась. Но теперь процессии стали длиннее, и организовывали их не попы, а народ, и вместо икон несли красные флаги, а вместо молебнов звучали революционные песни.
Можно ли забыть Петроград 18 июня (1 июля)! По главным улицам города волна за волной шли солдаты в форме коричневого и оливкового цвета, кавалеристы в синих, шитых золотом мундирах, флотские матросы в белых форменках, заводские рабочие в черных куртках, девушки в ярких платьях. У каждого демонстранта алел на груди красный бант, лента или цветок, на головах у женщин — алые платки, на мужчинах — кумачовые рубашки. А над демонстрантами, подобно пурпурной пене, вздымались, переливаясь, тысячи красных знамен.
Людская река текла по улицам, наполняя их звуками песен.
Три года назад я видел, как германская военная машина, развивая наступление на Париж, катилась по долине Мёза. Утесы вторили эхом десяткам тысяч здоровенных немецких глоток, оравших «Германия превыше всего», в то время как десятки тысяч сапог отбивали такт по дороге. Получалось эффектно, но чувствовалось что-то механическое, и, как вообще каждое действие этих серых колонн, все совершалось по приказу свыше.
Пение же красных колонн было непринужденным, лилось от души. Кто-нибудь запевал революционный гимн, громкие голоса солдат подхватывали припев и сливались с высокими женскими голосами; пение гимна то усиливалось, то слабело и замирало, а затем с новой силой прокатывалось по колонне, и казалось, что поет вся улица.
Мимо златоглавого Исаакиевского собора и минаретов мусульманской мечети шли люди всех вер и рас, спаянные воедино огнем революции. Сейчас они не думают о шахтах, заводах, трущобах и траншеях. Это был день народа, и народ радовался ему и веселился.
Но в своей радости народ не забыл о тех, кто ради того, чтобы этот день настал, шел в кандалах, окровавленный, в ссылку, находя свою смерть на бескрайних сибирских просторах. Неподалеку отсюда покоились жертвы Февральской революции: почти в 200 гробах лежат они на Марсовом поле. Здесь воинственные звуки «Марсельезы» сменились торжественной мелодией шопеновского похоронного марша. С приглушенным барабанным боем, с приспущенными знаменами, склоненными головами все проходят мимо длинной могилы, кто молча, стиснув зубы, а кто всхлипывая или громко рыдая.
Все шло спокойно, пока не произошел небольшой, но характерный инцидент. Это случилось на Садовой, где я стоял вместе с Александром Гамбергом, переводчиком, другом и спутником многих американцев в дни революции. Он хорошо знал некоторых видных большевиков и в прошлом занимал важный пост в прогрессивной газете в Нью-Йорке. Взрыв негодования вызвал у матросов и рабочих транспарант с подписью «Да здравствует Временное правительство!». Они бросились вырывать его, и во время свалки кто-то крикнул: «Казаки!».
Одно только упоминание этих давних врагов народа вселяло страх, и толпа в ужасе с криком бросилась бежать, топча ногами упавших. К счастью, тревога оказалась ложной. Все снова построились в колонны и с песнями и радостными возгласами двинулись вперед.
Нужно сказать, что демонстрация означала гораздо большее, чем обычное излияние чувств. Она носила пророческий характер, на ее знаменах были начертаны лозунги: «Заводы — рабочим!», «Землю — крестьянам!», «Миру — мир!», «Долой войну!», «Долой тайные договоры!», «Долой министров-капиталистов!».
Это была большевистская программа, выкристаллизовавшаяся в лозунги масс. Над колоннами реяли тысячи знамен, даже большевики не ожидали, что их будет так много. Знамена красноречиво говорили о назревании бури невиданней силы. То, что она надвигается, было очевидно для каждого, кроме тех, кого послали в Россию специально, чтобы увидеть это, например, миссии Рута. Находясь в революционной России, Рут и другие джентльмены буквально отгородили себя от революции, и получилось, как в басне Крылова: «Слона-то я и не приметил».
В этот день, 18 июня, американцев пригласили в Казанский собор на специальное богослужение. В соборе они преклоняли колени, принимая благословения священников, тогда как в то же самое время за стенами собора нескончаемые колонны возбужденных демонстрантов оглашали улицы песнями и возгласами. Слепцы! Они не разглядели даже того, что в тот день истинную веру нужно было искать не там, где молятся в затхлых стенах собора, а вне его стен — в массах.
Однако они были слепы не более, чем те дипломаты, которые приветствовали первые восторженные отчеты о наступлении на фронте войск по приказу Керенского. Это наступление, как и успешная вначале карьера самого Керенского, завершилось трагическим фиаско. В результате наступления погибло 30 тысяч русских солдат, оно подорвало моральное состояние армии, озлобило народные массы, ускорило правительственный кризис и привело к событиям 3 июля в Петрограде.
18 июня явилось предупреждением о надвигающейся буре, а 3 июля она разразилась со страшной силой. Началось с появления длинных колонн пожилых солдат из крестьян с лозунгами: «Отпустите 40-летних домой собирать урожай». Затем с заводов, из казарм и жилых кварталов потоками хлынули люди, устремившиеся к Таврическому дворцу, у ворот которого целые сутки добивались удовлетворения требований. По улицам, завывая сиренами, разъезжали бронеавтомобили с развевающимися на башнях красными флагами. Словно разбушевавшиеся гигантские дикобразы, проносились набитые солдатами грузовики с торчащими во все стороны штыками. Распластавшись во весь рост на крыльях автомобилей и выставив из-за фар винтовки, лежали снайперы, высматривавшие провокаторов.
Этот клокочущий поток разлился намного шире того, который протекал по улицам 18 июня, и носил куда более грозный характер, потому что поблескивал сталью штыков и извергал проклятья, выражающие гнев нескончаемой серой колонны. Это было вылившееся само по себе возмущение народа против правителей — угрожающее, лютое и неистовое.
Под черным знаменем шла группа анархистов во главе с портным Ярчуком. Изнурительный труд наложил на него свой отпечаток. Всю жизнь просидел он согнувшись с иглой над своей работой, и это задержало его рост. Теперь вместо иглы он орудует револьвером, видя в нем средство избавления от рабства у иглы.
— Каковы ваши политические требования? — спросил его Гамберг.
— Наши политические требования?.. — замялся Ярчук.
— К чертовой матери капиталистов, — вмешался огромного роста матрос. — А другие наши политические требования, — добавил он, — долой войну вместе с проклятым правительством.
В одном из переулков стоял автомобиль, из окон которого высовывались дула пулеметов. Шофер вместо ответа на наш вопрос о его требованиях указал на полотнище с надписью «Долой министров-капиталистов!».
— Нам надоело упрашивать их, чтобы они покончили с голодом и истреблением людей, — пояснил он. — Они даже слушать нас не хотят. Ну ничего, дождутся, когда залают вот эти две собачки, тогда сразу услышат, — и он любовно погладил пулеметы.
Немногое нужно, чтобы спровоцировать толпу, если у каждого кипит в душе гнев и до предела напряжены нервы, а в руках оружие. К тому же в провокаторах не было недостатка. Агенты черносотенцев из кожи лезли вон, стремясь разъярить толпу, толкнуть ее на бунт и погромы. Они выпустили из тюрьмы на волю сотни две уголовников, чтобы те учиняли грабежи и насилия, надеясь таким образом погубить революцию и снова посадить на трон царя. Кое-где им и в самом деле удалось учинить кровавую резню.
В один из напряженных моментов у Таврического дворца, где стеной стояла огромная толпа, раздался провокационный выстрел. За этим выстрелом последовали десятки других. Люди стали кричать, шарахнулись к колоннам, потом отхлынули назад, опускались на четвереньки, ложились на землю. Когда стрельба прекратилась, шестнадцать человек уже не смогли подняться. А в это время всего лишь в двух кварталах от места происшествия военный оркестр играл «Марсельезу».
Стрельба на улицах вызывает панику. В ночной тьме, когда стреляют из замаскированных бойниц, с крыш и из подвалов, когда противника не видно огонь ведут и по своим и по чужим, толпы народа мечутся взад и вперед, спасаясь от пуль на одной улице, но попадая под свинцовый дождь на другой.
Три раза за эту ночь наши ноги скользили по лужицам крови на мостовой. На Невском сплошь были выбиты окна и разграблены магазины. Помимо мелких стычек с провокаторами, вспыхнул настоящий бой на Литейном, после которого на камнях остались двенадцать казачьих лошадей. Возле убитых лошадей стоял высокий извозчик. На глазах у него блестели слезы. (Извозчик мог еще примириться с тем, что во время революции убито 56 и ранено 650 человек, но видеть гибель 12 хороших лошадей было ему невмочь.)
Только благодаря тому, что Петроград имел большой опыт баррикадных и уличных боев, а также благодаря прирожденному здравомыслию народа, побоище не стало еще более кровопролитным. Десятки тысяч рабочих, руководимых большевистской партией, явились стабилизирующей силой, которая препятствовала тому, чтобы выступление масс разрослось в вооруженное столкновение. Большевики очень хорошо видели, что выступление носит стихийный, неорганизованный характер. Они понимали, что выступление масс может привести к страшным последствиям, если не придать ему определенной целенаправленности. И большевики решили продемонстрировать грозную силу масс перед Центральным Исполнительным Комитетом Советов. В этот комитет, избранный на I Всероссийском съезде Советов, входило 256 человек. Он заседал в Таврическом дворце, куда и стекались массы.
Одни только большевики могли повлиять на эти массы. У главного подъезда дворца большевистские ораторы встречали каждый полк и делегацию, обращаясь к ним с краткой речью.
Нам со своего места очень хорошо было видно все это огромное стечение народа; местами над толпой возвышались одиночные фигуры солдат-артиллеристов на лошадях, а над всей массой людей переливались пурпурные полотнища знамен.
Под нами бушевало человеческое море. На поднятых вверх лицах отразились страх, надежда и негодование, мы это отчетливо видели, несмотря на сгущавшиеся сумерки. Со стороны центральной части города доносился рев двигавшейся толпы, приветствовавшей бронеавтомобили. Фары автомобилей наведены на оратора. На стене дворца выделялась его огромная черная тень. Каждый жест оратора, увеличенный в десятки раз, стремительно летящим силуэтом проносился по белому фасаду.
— Товарищи, — говорил этот гигантского роста большевик, — вы хотите революционных преобразований. Этого можно добиться лишь одним путем: создав революционное правительство. Правительство же Керенского только называется революционным. Оно обещает землю, по земля по-прежнему остается у помещиков. Оно обещает хлеб, но хлеб все еще находится у спекулянтов. Оно обещает узнать наконец у союзников цели войны, но союзники настаивают только на одном: продолжать бойню.
В правительстве разрастается серьезный конфликт между министрами-социалистами и буржуазными министрами. Это завело правительство в тупик, и оно неспособно что-либо сделать.
Вы, петроградцы, пришли сюда, к Центральному Исполнительному Комитету Советов, и говорите: «Берите власть в свои руки. Мы поддержим вас своими штыками». Вы хотите, чтобы Советы стали правительством. Этого же хотим и мы, большевики. Но мы помним, что Петроград — это еще не вся Россия. Поэтому мы требуем, чтобы Центральный Исполнительный Комитет Советов созвал делегатов со всей России. И съезд должен будет провозгласить Советы правительством России.
Каждая колонна встречала это заявление радостными восклицаниями и возгласами: «Долой Керенского!», «Долой буржуазное правительство!», «Вся власть Советам!».
— Не допускайте насилий и кровопролития, — слышалось в ответ напутствие уходившим колоннам. — Не слушайте провокаторов. Не доставляйте радости нашим врагам, убивая друг друга. Вы уже в достаточной степени продемонстрировали свою силу. Теперь спокойно расходитесь по домам. Когда придет время применить силу, мы призовем вас.
К бурному потоку демонстрантов примазались также и анархисты, черносотенцы, германские агенты, хулиганье и те неустойчивые элементы, которые всегда становятся на сторону того, у кого больше пулеметов. Для большевиков теперь было совершенно ясно: подавляющее большинство революционно настроенных рабочих и солдат Петрограда были против Временного правительства и за Советы. Они хотели, чтобы Советы стали правительством. Но большевики опасались, как бы этот шаг не оказался преждевременным. Они говорили: «Петроград — это еще не вся Россия. Другие города и армия на фронте, может быть, еще не созрели для столь решительного шага. Только делегаты от Советов всей России могут решить этот вопрос».
В Таврическом дворце большевики всеми способами старались убедить членов Центрального Исполнительного Комитета Советов созвать II Всероссийский съезд Советов. Вне его стен они прилагали все усилия, чтобы успокоить и умиротворить взволнованные массы. Это была задача, которая потребовала от большевиков максимального напряжения всех сил и способностей.
Некоторые колонны пришли к Таврическому дворцу в весьма воинственном настроении. Особенно озлобленными были кронштадтские матросы, приплывшие по реке на баржах отрядом в восемь тысяч человек. Двое из них погибли в пути. Матросы прибыли сюда не на воскресную прогулку, чтобы посмотреть на дворец, поговорить возле него, а потом повернуться и уйти назад. Они потребовали выслать к ним министра-социалиста, и без промедления.
К ним вышел министр земледелия Чернов. Для выступления он взобрался на извозчичью пролетку.
— Я пришел сообщить вам, что три буржуазных министра ушли в отставку. Теперь мы с большей надеждой смотрим в будущее. Вот законы, которые дадут крестьянам землю.
— Хорошо, — закричали из толпы. — А вступят ли ваши законы в силу немедленно?
— Они вступят в силу сразу же, как только позволят обстоятельства, — ответил Чернов.
— Знаем мы эти обстоятельства, — загудели в толпе. — Нет! Мы хотим осуществления этого сейчас, немедленно. Передайте всю землю крестьянам немедленно! И чем только вы занимались все эти недели?
— Я не обязан отчитываться перед вами в своих поступках! — побледнев от гнева, закричал Чернов. — Не вы назначили меня министром. Меня назначил Совет крестьянских депутатов. Я ответствен только перед ним.
Такой ответ вызвал у матросов негодование. Раздались голоса: «Арестовать Чернова! Арестовать его!». Десятки рук потянулись к министру, чтобы стащить его с пролетки. Некоторые же, наоборот, втаскивали его наверх. В потасовке на нем разорвали пиджак, а самого оттеснили в сторону. На выручку Чернову подоспел Троцкий и, чтобы отвлечь внимание от него, пытался что-то сказать.
Тем временем на пролетку взобрался Саакян. Он заговорил строгим командирским тоном:
— Слушайте меня! Знаете ли вы, кто сейчас выступал перед вами?
— Нет, — отозвался чей-то голос. — И знать не хотим!
— Человек, который сейчас говорил перед вами, — продолжал Саакян, — является заместителем председателя Центрального Исполнительного Комитета I Всероссийского съезда Советов рабочих и солдатских депутатов.
Этот длинный титул, вместо того чтобы произвести на толпу впечатление и успокоить ее, вызвал смех и выкрики: «Долой его! Долой!». Но Саакян вышел с твердым намерением утихомирить толпу и с горячей запальчивостью обрушил на нее целую очередь коротких отрывистых фраз:
— Моя фамилия Саакян.
— Долой его! — крикнули из толпы.
— Моя партия — социалисты-революционеры!
— Долой!
— Моя официальная вера по паспорту армяно-грегорианская!
— Долой! — подхватил целый хор голосов.
— Моя действительная вера — социалистическая!
— Долой болтуна!
— Мое отношение к войне — у меня два убитых брата.
— И третьему туда дорога! — перебил его кто-то из толпы.
— Мой вам совет: доверьтесь нам, вашим руководителям и лучшим друзьям. Прекратите эту бессмысленную демонстрацию. Вы позорите себя и революцию, а на Россию навлекаете несчастье.
Тут началось что-то невообразимое. Матросы рассвирепели. Надо же было ему бросить им это в лицо. Ничего более идиотского и придумать было нельзя.
Снова Троцкий пытается выручить оратора.
— Революционные матросы, краса и гордость революционных сил России, — начал он. — В этой борьбе за социальную революцию мы сражаемся вместе. Мы вместе стучимся в двери этого дворца, чтобы идеалы, за которые пролилась наша кровь, наконец воплотились в конституции страны. Тяжелой и долгой была героическая борьба! Но она принесет свободную жизнь свободным людям великой и свободной страны. Верно я говорю?
— Да, но ты ничего не сказал нам, — кричат демонстранты, — что вы собираетесь делать с правительством?
Возможно, кое-кому из присутствовавших и льстила похвала, но в основном здесь были не те, кого можно было ублаготворить фразами.
— Я охрип, — жалуется он. — Рязанов вам объяснит все.
— Нет, ты сам ответь! — кричат с возмущением из толпы.
Демонстранты требовали взятия власти Советами немедленно.
В конце концов матросов удалось убедить, что для передачи власти Советам будет созван II Всероссийский съезд Советов. Провозглашая здравицы Советам и грядущей революции, они постепенно успокаиваются и мирно расходятся.
Именно созыва II Всероссийского съезда Советов и не хотели меньшевики, располагавшие тогда большинством в Центральном Исполнительном Комитете Советов. Они крайне отрицательно относились к идее превращения Советов в правительство, имея на это немало причин. Главная из них состояла в том, что они испытывали смертельный страх перед теми самыми массами, которые выдвинули их на высокие посты. Интеллигенция в буржуазном обществе не доверяет массам, стоящим ниже ее. В то же время она преувеличивает способности и благие намерения стоящей над ней крупной буржуазии.
Меньшевики всячески противились переходу власти в руки Советов. Они вовсе и не собирались созывать II Всероссийский съезд Советов ни через две недели, ни через два месяца и вообще когда-либо. Но они испугались этой разгневанной толпы, ворвавшейся во двор и стучащей в двери дворца. Их тактика состояла в том, чтобы утихомирить народ, и они искали помощи у большевиков. Но эти интеллигенты вели двойную игру. Они сговорились с Временным правительством о разгроме демонстрации и вызове с фронта войск «для подавления мятежа и восстановления в городе порядка».
Вскоре с фронта прибыли войска: батальоны самокатчиков, резервные полки и затем длинные колонны кавалеристов с пиками, острия которых зловеще поблескивали на солнце. Это казаки — давние враги революционеров, вселяющие страх в каждую рабочую семью и доставляющие радость буржуазии. Теперь на улицах толпится хорошо одетая публика, которая приветствовала казаков и кричала: «Расстреляйте этот сброд!», «Повесьте большевиков!».
По городу прокатилась черная волна реакции. Полки, принимавшие участие в демонстрации, разоружены. Снова введена смертная казнь. Большевистские газеты запрещены. Сфабрикованные полицией фальшивки, в которых большевиков представляют как германских агентов, переданы в печать для опубликования. Царский прокурор Александров отдал распоряжение о привлечении большевиков к суду, обвинив их в государственной измене по статье 108 Уголовного кодекса. Таких активных деятелей большевистской партии, как Луначарский и Коллонтай, бросили в тюрьму. Ленин и другие вожди большевиков вынуждены уйти в подполье. Во всех кварталах устраивались внезапные облавы, а рабочих повсеместно арестовывали, убивали.
Ранним утром 5 июля я был разбужен пронзительными криками, доносившимися с Невского. До моего слуха доносилось цоканье копыт и вопли, отчаянная мольба о пощаде и ругань — все это слилось в один страшный вопль, от которого мороз пробегал по коже. Потом я услышал звук падающего тела, стоны умирающего и — воцарилась тишина. Затем пришел какой-то офицер и объяснил, что на Невском схватили рабочих, расклеивавших большевистские прокламации. Налетевшие казаки исполосовали их нагайками и шашками, а одного рабочего рассекли пополам, и труп бросили на мостовую.
Такой оборот дел привел буржуазию в восторг. Но не рано ли она ликует? Буржуазия не представляет, что стоны зарубленного рабочего донесутся до самых отдаленных уголков России, призывая его товарищей к отмщению и оружию. В тот июльский день буржуазия приветствовала Волынский полк, вошедший под звуки оркестра в город, чтобы разогнать народную демонстрацию. Преждевременные радости! Буржуазия не знала, что в одну из грядущих ноябрьских ночей она увидит этот полк в первых рядах восставших, торжественно передавших народным Советам всю полноту власти.
Войска были вызваны в Петроград, чтобы овладеть им, но получилось в конечном итоге так, что Петроград овладел ими. Влияние этого бастиона большевизма неотразимо. Петроград был подобен огромной домне революции, в которой перегорает всякое равнодушие и косность. Какими бы безучастными и инертными ни были прибывавшие в город люди, из него они уезжали с революционным накалом.
Город вырос в муках и страданиях от голода и холода, на подневольном труде бесчисленного множества изможденных и забитых людей. Их кости истлели глубоко под землей. Но их поруганный дух снова ожил в петроградских рабочих сегодняшнего дня — дух могучий и неугасимый. Город возвели крепостные Петра, а их потомки завоевывают ныне себе свободу.
В середине лета 1917 года это было еще не так заметно, на всем лежала зловещая тень реакции. Но потомки крепостных ждали своего часа, чувствуя, что время работает на них. Их идеи проникали во флот, на фронт и, наконец, в деревню и делали там свое дело.
Туда-то я и направляюсь теперь.
В столицах шум, гремят витии,
Кипит словесная война,
А там, во глубине России, —
Там вековая тишина.
Так писал в свое время Некрасов.
Мы безумно истосковались именно по такой тишине. Три месяца оглушал нас нарастающий гул революции. Я устал от него, Янышев просто выбился из сил. От бесконечных выступлений у него пропал голос, и большевистская партия предоставила ему десятидневную передышку. Итак, мы отправились в Поволжье, в маленькую деревню Спасское, из которой Янышеву пришлось бежать в 1907 году.
В один из августовских дней, далеко за полдень, мы сошли с московского поезда и направились по дороге, проходящей между полями. Согретые щедрым солнцем последних недель лета, поля превратились в широкие волнующиеся моря пожелтевших хлебов, испещренные там и сям островками, — это утопающие в зелени деревни Владимирской губернии. Поднявшись на пригорок, мы могли насчитать шестнадцать таких деревень, в каждой из которых имелась большая белая церковь, увенчанная сверкающими в лучах заходящего солнца куполами. День был праздничный, и с колоколен доносился разливающийся по полям звон колоколов.
После шумного города мне казалось, что я попал в безмятежное царство мира и покоя. У Янышева же эти места вызывали массу волнующих воспоминаний. После десятилетних скитаний изгнанник возвращался на родину.
— Вон в той деревне, — сказал он мне, показывая рукой на запад, — учительствовал мой отец. Народу нравилось, как он учил, но однажды пришли жандармы, закрыли школу, а отца увели. А вон в той деревне, подальше, жила Вера; она была красивой и славной девушкой, я любил ее. Тогда по своей застенчивости я не признался ей в любви, а теперь уже слишком поздно. Она в Сибири. А в том лесу мы обычно собирались поговорить о революции. Но однажды ночью на нас напали казаки. Вон тот мост, где они убили Игоря, самого смелого нашего товарища.
Невесело было этому изгнаннику возвращаться домой. Каждый поворот дороги вызывал какое-нибудь новое воспоминание. Янышев шагал вперед, не выпуская из рук носовой платок и делая вид, что вытирает с лица только пот.
Проходя по зеленой площади Спасского, мы увидели старика-крестьянина в ярко-синей рубахе, сидящего на скамье у своей избы. Прикрыв глаза ладонью от солнца, старик внимательно всматривался в двух запыленных незнакомцев. Потом, узнав одного из них, обрадованно закричал: «Михаил Петрович!» — и, обняв Янышева, расцеловал его в обе щеки. Затем повернулся ко мне. Я сказал, что меня зовут Альберт.
— А как имя вашего батюшки? — важно осведомился он.
— Давид, — ответил я.
— Милости просим, Альберт Давидович, в дом Ивана Иванова. Мы люди не богатые, ну да, бог даст, не осудите.
Иван Иванов отличался прямой осанкой и крепким телосложением. У него была длинная борода и ясные глаза. Но не его телосложение, не его радушие, не необычная манера обращения поразили меня. Меня поразило сознание собственного достоинства, с которым он держался. Чувствовалось, что оно было у него врожденным, самобытным, пустившим корни так же глубоко, как дерево уходит своими корнями в землю. Достоинство Ивана Иванова выросло на той почве этого «мира», на которой, действительно, его дед, отец и сам он вот уже шестьдесят лет получал все необходимое для жизни. Небольшая изба Ивана Иванова сделана из бревен; толстая соломенная крыша зеленела травой, а сад пестрел яркими цветами.
Поздоровавшись с нами, Татьяна, жена Ивана, и дочь Авдотья вынесли из избы стол. На стол поставили самовар и, приподняв крышку, опустили в кипящую воду яйца. Иван и его семья перекрестились, и мы сели за стол.
— Чем богаты, тем и рады, — сказал Иван.
Женщины принесли большую миску со щами и каждому по деревянной ложке. Все должны были черпать щи из общей миски. Поняв это, я не стал дожидаться очереди и сразу запустил в нее ложку. После того как всё съели из первой миски, принесли вторую, наполненную кашей. Затем последовала миска со взваром из изюма. Иван сидел во главе стола за самоваром, разливая чай и раздавая хлеб и огурцы. Это было особым угощением, так как в этот день в Спасском отмечали местный праздник.
Казалось, что даже вороны знали об этом. Большими стаями они то кружились над нашими головами, отбрасывая на землю движущиеся, похожие на облака тени, то опускались на крышу церкви и всю покрывали ее. И тогда обычно зеленые и позолоченные купола становились сразу черными.
Я сказал Ивану, что в Америке фермеры истребляют ворон, потому что они клюют зерно.
— Да, — согласился Иван, — наши вороны тоже клюют зерно. Но ведь они истребляют и полевых мышей. А кроме того, вороны ведь, как и люди, тоже жить хотят.
Татьяна высказала точно такое же отношение к летавшим над столом мухам. Когда они садились на кусок сахару, он становился таким же черным, как и крыша церкви от ворон.
— Не обращайте внимания на мух, — заметила Татьяна, — они все равно через месяц-другой подохнут.
Мы приехали в деревню как раз в престольный праздник — преображение. Со всей округи собрались сюда нищие, калеки и старики. То и дело мы слышали стук палки и жалобный голос, просящий «Христа ради». Янышев и я бросали в подставленные ими сумы по нескольку копеек. Женщины добавляли по большому ломтю хлеба, отрезанному от огромных черных караваев, а Иван торжественно оделял каждого большим зеленым огурцом. В тот год огурцов уродилось мало, так что дар его был поистине щедрым. На любое подаяние — огурец, кусок хлеба или деньги — просящий в знак благодарности отвечал жалостливым и произносимым нараспев благословением.
Даже самый отсталый и бедный русский крестьянин проникается глубочайшей жалостью при виде человеческого несчастья. По собственному опыту он знает, что́ такое лишения и нужда, но это не только не делает его черствым, а, наоборот, он проникается еще бо́льшим сочувствием к чужим страданиям.
В представлении Иванова, рабочие, задыхающиеся в битком набитых людьми кварталах городов, —это «бедняги»; преступники, заключенные в тюрьмах, — «несчастненькие»; а больше всего у него вызывали жалость военнопленные в австрийских мундирах. Они же, проходя мимо, перебрасывались шутками и казались довольно веселыми, на что я и обратил его внимание.
— Но они так далеко от дома, — заметил Иванов. — Как могут они быть счастливыми?
— Хорошо, а я? Я же еще дальше от дома, чем они, но тем не менее я счастлив, — возразил я.
— Да, — согласились все сидевшие за столом, — это верно.
— Нет, это неверно, — сказал Иван Иванов. — Альберт Давидович здесь по своему собственному желанию. А пленные попали сюда потому, что их силой пригнали.
Весть о том, что за столом у Ивана Иванова сидят два человека, приехавших из-за границы, естественно, произвела в Спасском сенсацию. Но взрослые не позволяли своему любопытству переступать границы приличия. Возле стола собралось лишь несколько ребятишек, которые глазели на нас с удивлением. Я улыбнулся им, но они чего-то испугались. Я улыбнулся еще раз — и трое из них чуть не упали на землю. Мне показалась странной такая необычная реакция на мои дружеские попытки завязать разговор. Когда я улыбнулся в третий раз, они, захлопав в ладоши и закричав: «Золотые зубы!», стремглав убежали. Не успел я сообразить, в чем дело, как они примчались с двумя десятками новых ребятишек. Встав полукругом у стола, дети не сводили с меня пристальных взглядов. Мне ничего не оставалось, как улыбнуться еще раз.
— Правда! Правда! — закричала детвора. — Золотые зубы! У него золотые зубы!
Вот почему мои улыбки пугали их. Да и что могло быть удивительнее появления иностранца, во рту у которого растут золотые зубы? Появись я в Спасском с золотой короной на голове, и то не поразил бы его жителей так, как своими золотыми коронками на зубах. Но об этом я узнал лишь на другой день.
Теперь же наше внимание привлекли доносившиеся с дальнего конца деревни поющие голоса, бренчанье балалайки, звон тарелок и удары бубна. Звуки становились все слышнее. Наконец из-за церкви показалась процессия певцов и музыкантов. На девушках были яркие крестьянские платья, на парнях — рубашки различных цветов: зеленые, оранжевые и другие, подпоясанные шнурками с кистями на концах. Парни играли на музыкальных инструментах, а девушки вторили запевале, светлоглазому, с растрепанными волосами пареньку лет семнадцати, одному из последних, кого еще не забрали на фронт. Чистым и сильным, полным чувства голосом он пел старинную народную песню, а потом куплеты собственного сочинения. Позже он записал их для меня:
Под окном березка пригорюнилась...
Видно жаль березыньке меня.
Прогуляю ноченьку всю лунную
До начала рекрутского дня.
Ой зачем берут меня в солдаты?
Я один у батюшки сынок.
Выходите песни петь, девчата,
В мой последний нонешний денек.
Неужели любушка не хочет
Песню спеть последнюю со мной?
Ой, разлука сердце мое точит,
Видно, я умру в стране чужой.
И ни разу на мою могилу
Матушка поплакать не придет...
Пой, рыдай, тальянка, что есть силы —
Провожает рекрутов народ [16].
Три раза обошли они деревенскую площадь, а затем на лужайке перед церковью пели и плясали до утра. Лихость и жизнерадостность танцующих, яркие наряды, освещенные факелами, смех и обрывки доносившихся из темноты песен, непосредственность выражения своих чувств влюбленными, раздававшийся временами звон колокола, похожий на гонг в великом храме, и спугнутые птицы — все это, вместе взятое, оставляло неизгладимое впечатление какой-то самобытной, первозданной красоты. Оно переносило меня на столетия назад, к дням, когда человечество было еще юным и когда природа давала людям все необходимое для жизни и вдохновения.
Это был сказочный мир, идиллическое общество, созданное на основе дружбы для труда, развлечений и празднеств. Находясь под впечатлением всего увиденного, я подошел к избе, открыл дверь и снова оказался лицом к лицу с XX веком — его олицетворял и о нем говорил Янышев — мастеровой, социалист и интернационалист. Он рассказывал собравшимся вокруг него крестьянам о современной Америке. Это была не обычная повесть о горьких мытарствах русского человека в Америке, о трущобах, забастовках и нищете — словом, обо всем, что рассказывали в России тысячи возвращающихся эмигрантов. Хриплым голосом, с раскрасневшимся лицом Янышев рассказывал о жизни Америки. Крестьянам, живущим в одноэтажных избах, он говорил о сорока-, пятидесяти- и шестидесятиэтажных зданиях Нью-Йорка. Людям, никогда не видевшим мастерской больше кузницы, он рассказывал об огромных предприятиях, где работают день и ночь сотни механических молотов. Он переносил их с безмятежных русских равнин в гигантские города, где спокойствие ночи нарушает шум проносящихся над головой поездов, где огромные, озаренные светящимися рекламами и бесчисленными лампами авеню переполнены гуляющей публикой и где миллионы людей вливаются в ворота грохочущих заводов и выливаются обратно.
Крестьяне слушали рассказ внимательно. Но он не удивил и не поразил их. Однако нельзя сказать, что они не придали никакого значения услышанному.
— Чудеса творятся в Америке, — сказал один старик-крестьянин, пожимая нам руки.
— Да, — поддержал его другой, — такие чудеса, что куда там к лешему.
Но в их доброжелательных высказываниях чувствовалась некоторая снисходительность, словно они старались быть вежливыми с незнакомыми людьми. Разговор, случайно услышанный нами на следующее утро, пролил свет на их действительное мнение.
— Не удивительно, что Альберт и Михаил такие бледные и истомленные, — говорил Иван. — Ума не приложу, как только люди живут в такой стране?
А Татьяна сказала:
— У нас жизнь нелегкая, но там, ей-богу, еще тяжелее.
Так я впервые услышал слова, смысл и значение которых понял лишь намного позднее. У крестьянина самобытный ум и свои самостоятельные суждения. Это кажется невероятным иностранцу, в представлении которого русский крестьянин — это земляной червь, чуть ли не погруженный во мрак средневековья, опутанный цепями предрассудков и погрязший в нищете. Казалось невероятным, что этот мужик, не умеющий ни читать, ни писать, способен мыслить.
Его мышление примитивно, элементарно и носит следы влияния условий жизни и работы на земле. Оно отражает вековую жизнь на бескрайних просторах равнин и полей в условиях долгой зимы. Своим неискушенным и неученым умом крестьянин ко всем вопросам находит свой особенный и подчас совершенно неожиданный по своей проницательности подход. Он отметает давно сложившиеся мнения, по-своему оценивает западную цивилизацию и уверен, что она обходится нам слишком дорого. Его не поражают машины, производительность и производство. Он спрашивает: «Для чего это? Делает ли это людей счастливее? Становятся ли они от этого добрее?».
Его суждения не всегда глубоки. Иногда они просто наивны и кажутся странными. Когда в понедельник утром собрался деревенский «мир», староста любезно передал мне приветствие всей деревни. Извиняющимся тоном он сказал, что дети сообщили дома о том, что у меня золотые зубы, но это показалось им неправдоподобным, и они не знают, верить этому или не верить. Мне ничего не оставалось, как выставить свои зубы на обозрение. Я раскрыл рот, староста внимательно посмотрел туда и наконец с серьезным видом подтвердил сообщение. Вслед за тем перед моим открытым ртом выстроилось с полсотни длиннобородых мужиков. Каждый из них, насмотревшись, отходил в сторону, чтобы предоставить такую возможность следующему. Эта церемония продолжалась до тех пор, пока все собравшиеся члены «мира» не прошли перед моим раскрытым ртом.
Потом я объяснил им, что в Америке принято испорченные зубы пломбировать цементом и ставить на них золотые и серебряные коронки. Один восьмидесятилетний старик, прекрасные белые зубы которого не нуждались ни в каком лечении, сказал, что у американцев, должно быть, какая-то особенная и очень твердая пища, от которой ломаются зубы. Некоторые заметили, что для американцев, может, и подходят золотые зубы, но для русских они не годятся, потому что русские всегда пьют много чаю, причем очень горячего, и от него золото, чего доброго, расплавится еще. Тут заговорил Иван Иванов, который в связи с тем, что в его доме жили необычные гости, пользовался особым преимуществом. Он настойчиво утверждал, что в его доме чай такой же горячий, как и у любого другого в деревне, что я выпил не меньше десяти стаканов и с зубами моими ничего не случилось.
За пределами США слово «американец» считалось почти равнозначным понятию «богатый человек». Мои золотые очки и авторучка с золотым пером привели их к убеждению, что я, должно быть, очень богат. А я не меньше их изумился, увидев в деревне немало золота. В этой крестьянской деревушке имелось золото, но только не на людях, а в церкви. Сразу же у входа в церковь возвышался огромный иконостас, покрытый блестящей позолотой. На украшение церкви жители деревни собрали десять тысяч рублей.
Хотя эта деревушка находилась далеко от Западной Европы и Америки, в ней все же можно было заметить следы цивилизации, проникавшей сюда с Запада. Я видел сигареты, зингеровские швейные машины, людей с искалеченными пулеметным огнем руками и ногами, а два паренька из фабричного поселка носили купленные в магазине костюмы и целлулоидные воротнички, представлявшие резкий контраст в сравнении с рубахами и кафтанами крестьян.
Однажды вечером, стоя у соседнего дома, мы были поражены, услышав донесшийся из-за занавески мягкий голос, спрашивавший: «Parlez vous Français?» [17]. Эти слова произнесла красивая девушка-крестьянка, выросшая в деревне, но державшаяся так, будто она воспитывалась при дворе. Оказывается, она служила в одной французской семье в Петрограде, а домой приехала рожать.
Таким путем влияние внешнего мира проникало в деревню, пробуждая ее от векового сна. Пленные и солдаты, торговцы и земские деятели рассказывали о больших городах и заморских странах. Но все это приводило к тому, что в деревне складывалось путаное представление о зарубежных странах — факты перемешивались с вымыслом.
Как-то раз одно обстоятельство, касавшееся Америки, было подчеркнуто преподнесено мне и поставило меня в неловкое положение.
Мы сидели за ужином, и я объяснял, что в свою записную книжку заношу заметки о тех обычаях и привычках русских людей, которые казались мне странными и необычными.
— Например, — сказал я, — вместо отдельных тарелок вы едите из большой общей миски. Это странный обычай.
— Да, — согласился Иванов, — мы, наверное, странные люди.
— А эта огромная печь! Она же занимает треть всей избы. В ней вы печете хлеб. На ней вы спите. И в ней же устраиваете парную баню. Вы почти все делаете в печке и совершенно необычно.
— Да, — снова закивал Иван, — мы, наверное, необычные люди.
Я почувствовал, как кто-то наступил мне на ногу, и подумал, что это собака, но, взглянув под стол, увидел поросенка.
— Вот! — воскликнул я. — Это ваш самый странный обычай. Вы пускаете свиней и кур туда, где едите.
В это время грудной ребенок, которого Авдотья держала на руках, начал стучать ногами по столу. Авдотья сказала ребенку: «Перестань! Убери ноги со стола. Ведь ты не в Америке». И, повернувшись ко мне, она вежливо добавила: «И странные же у вас в Америке обычаи».
На следующий день после праздника гости из соседних сел все еще не расходились по домам. На деревенской площади играли в разные игры и плясали, а группа ребятишек, раздобыв где-то гармошку, важно расхаживала по деревне и распевала вчерашние песни, смешно копируя своих старших братьев и сестер. Послепраздничная усталость и сонливость охватила большую часть деревни. Но семьи Ивана Иванова она не коснулась. Все что-нибудь делали. Авдотья скручивала соломенные жгуты для вязки снопов. Татьяна плела лапти из лыка. Старшая дочь Авдотьи Ольга усиленно старалась приучить кошку пить чай. Когда Иван наточил косы, всей семьей отправились в поле; ну и я, разумеется, с ними.
Увидев нас, молодежь повыбегала из своих изб.
— Не ходите в поле. Посидите дома, — шутливо упрашивали они. Но мы не останавливались, и тогда они заговорили уже настойчиво. Я поинтересовался, почему мы не должны идти в поле.
— Стоит только выйти одной семье, как за ней потянутся остальные, — сказали мне. — Тогда конец веселью. Сделайте милость, не ходите!
Но созревший урожай не ждал. Солнце сияло, и дождя не предвиделось. Поэтому Иван не поддался уговорам, а когда минут через пятнадцать мы поднялись на холм и оглянулись, то увидели, как по тропинкам от деревни к полям двигались черные фигурки людей. Словно пчел из ульев, деревня рассылала своих работников собирать запасы еды к зиме. Когда мы подошли к ржаному полю, Янышев встал и прочитал на память отрывок из поэмы Некрасова «Кому на Руси жить хорошо»:
Ой, поле многохлебное!
Теперь и не подумаешь,
Как много люди божии
Побились над тобой,
Покамест ты оделося,
Тяжелым, ровным колосом
И стало перед пахарем,
Как войско пред царем!
Не столько росы теплые,
Как пот с лица крестьянского
Увлажили тебя!..
Довольны наши странники,
То рожью, то пшеницею,
То ячменем идут.
Пшеница их не радует:
Ты тем перед крестьянином,
Пшеница, провинилася,
Что кормишь ты по выбору,
Зато не налюбуются
На рожь, что кормит всех.
Я принялся за работу вместе со всеми: носил воду, вязал снопы, косил, размахивая руками и наблюдая за тем, как валились на землю золотистые стебли. Чтобы косить, нужно иметь ловкость и навык. И поскольку последнего я не имел, плоды моих трудов являли собой жалкую картину, и уж конечно, я не прибавил славы американским косарям. Иван был слишком вежлив, чтобы критиковать мою работу, но я видел, что он с трудом сдерживал смех. Он сказал что-то Авдотье, и я уловил слово «верблюд». Я и в самом деле горбился, как верблюд, в то время как Иван Иванов держался прямо, играючи помахивая косой. Я обернулся к Ивану и упрекнул его в том, что он сравнил меня с верблюдом. Он сначала смутился, но когда увидел, что я сам потешаюсь над собой, изображая это горбатое животное, раскатисто захохотал.
— Татьяна! Михаил! — кричал он. — Альберт Давидович говорит, что когда косит, то похож на верблюда. Ха-ха-ха! — И еще раза два или три он внезапно разражался новым взрывом хохота. Воспоминание об этом случае, наверное, помогло ему потом скоротать не один скучный вечер длинной зимы.
Некоторые писатели любят распространяться о лености русского крестьянина. Такое представление могло сложиться от того, что крестьян видели на базарах и в кабаках. Но попробуйте угнаться за крестьянином, когда он работает в поле! Посмотрите, как он работает, и у вас сразу рассеется это неправильное представление. Крестьян нещадно пекло солнце, из-под ног поднималась пыль, а они косили, сгребали, вязали и укладывали снопы до тех пор, пока не убрали последний колос. Закончив работу, они отправились обратно в деревню.
Узнав о нашем приезде, жители деревни не раз упрашивали Янышева выступить перед ними. Как-то под вечер просить его пришла целая делегация.
— Подумать только, — заметил Янышев, — если бы десять лет назад эти крестьяне лишь заподозрили меня в том, что я социалист, они пришли бы убить меня. А теперь, зная, что я большевик, они упрашивают меня выступить. Да, многое, многое изменилось с тех пор.
Янышев не обладал особым дарованием, если только не считать даром природы способность глубоко ощущать человеческие горести. Испытывая страдания при виде того, как мучаются люди, он выбрал себе путь лишений. Работая в Америке, он получал шесть долларов в день. Из этих денег он тратил часть на дешевую комнату и еду. На остальные покупал литературу и распространял ее. В бедных кварталах Бостона, Детройта, Москвы и Марселя до сих пор помнят Янышева как товарища, отдававшего все для общего дела.
Однажды в Токио один эмигрант видел Янышева в тот момент, когда возбужденный рикша пытался втащить его в свою коляску. «Я сел было в его коляску, — объяснял Янышев, — он побежал, и с него градом покатился пот, он дышал как загнанная лошадь. Может быть, это глупо, но я не мог, чтобы человек работал на меня, как животное. Поэтому, заплатив ему, я сошел и больше никогда не сяду в коляску рикши».
С момента возвращения в Россию он ездил с места на место, выступая перед бесчисленными толпами, пока у него не пропал голос и он мог объясняться только жестами и шепотом. Он приехал в родную деревню набираться сил. Но даже здесь революция не оставила его в покое.
— Не смогли бы вы, Михаил Петрович, выступить перед нами, — упрашивали крестьяне, — хотя бы с небольшой речью?
Янышев не мог отказать им. На площади поставили телегу, и, когда собрался народ, Янышев поднялся на эту импровизированную трибуну и начал рассказывать о революции, войне и земле.
Весь вечер, до наступления темноты, крестьяне стоя слушали его. Затем принесли факелы, и Янышев продолжал. Он стал хрипеть. Ему принесли воды, чаю и квасу. У него пропал голос, и все терпеливо ждали, пока он вернется к нему. Эти крестьяне, проработав весь день на полях, до поздней ночи простояли здесь, чтобы дать пищу своему уму, делая это с большим рвением, чем добывали днем пищу для желудка. Это было символическое зрелище — факел знания запылал в темной деревне, одной из десятков тысяч деревень, разбросанных по украинским степям, московским равнинам и бескрайним далям Сибири. В сотнях из них горели в эту ночь факелы, и другие янышевы рассказывали крестьянам о революции.
Какое благоговение, сколько извечных чаяний и надежд отражено на напряженных лицах людей, плотной стеной обступивших оратора. Какое стремление решить назревшие проблемы чувствовалось в задаваемых ими вопросах. Янышев старался ответить на каждый из них, пока совсем не выбился из сил. Только когда он уже не мог больше продолжать, крестьяне разошлись по домам. Я прислушался к их разговорам. Готовы ли эти «невежественные, неграмотные мужики» переварить преподнесенную им новую доктрину, сможет ли увлечь их страстность пропагандиста?
— Михаил Петрович — хороший человек, — говорили они. — Мы знаем, что он был в дальних странах и много видел. То, во что он верит, может быть и хорошо для кого-нибудь, а хорошо ли оно будет для нас, мы не знаем.
Янышев вложил всю свою душу, объясняя и растолковывая большевистское учение, и не приобрел ни одного нового сторонника. Он сам заговорил об этом, когда взбирался на сеновал, куда мы сбежали на ночлег из душной избы. Один молодой крестьянин, кажется Федосеев, правильно угадывал чувство неудовлетворенности выступавшего Янышева, который отдал все, но, по-видимому, был не понят.
— Все это для нас так ново, Михаил Петрович, — сказал он, — мы торопиться не привыкли. Нам нужно подумать над этим, обмозговать. Вот только сегодня мы жали хлеб на полях, а ведь посеяли его много месяцев назад.
Я пытался утешить Янышева.
— Ничего, они обязательно поверят, — прошептал он, и в его словах прозвучала твердая уверенность в окончательном торжестве его идеалов. Он бессильно опустился на сено и весь трясся от приступа кашля, но лицо его было ясным.
Я сомневался. Но Янышев оказался прав. Восемь месяцев спустя он произнес на деревенской площади другую речь. На этот раз — по приглашению коммунистической ячейки деревни Спасское. Председательствовал на митинге тот самый Федосеев.
Утром многие крестьяне пришли к нам с вопросами. Больше всего их волновала проблема земли. Большевики так решали в то время вопрос о земле: предоставить его на рассмотрение местным земельным комитетам, и пусть они берут большие имения и передают их народу. Крестьяне же говорили, что это не разрешает земельной проблемы для Спасского, где не было ни царских, ни церковных, ни помещичьих имений
— Вся земля и так принадлежит нам, — говорил староста. — Ее слишком мало, потому что господь посылает нам много детей. Может быть, большевики и в самом деле такие хорошие люди, как говорит Михаил Петрович, а смогут ли они, взяв власть, дать больше земли? Нет, это зависит только от бога. Нам нужна такая власть, у которой есть деньги, чтобы переселить нас в Сибирь или в какое-нибудь другое место, где много земли. По силам ли это большевикам?
Янышев говорил о переселении и освоении земель Сибири, а потом перешел к сельскохозяйственным коммунам, которые большевики хотели создать в России. Это должно было превратить сельскую общину в крупное кооперированное сельскохозяйственное предприятие. Он указал на невыгодность существующего в Спасском порядка пользования землей. Здесь, как правило, земля разбивалась на четыре части. Одну использовали под общее пастбище. Чтобы обеспечить справедливое распределение земли, каждому крестьянину выделяли по клочку хорошей, средней и плохой земли. Янышев обратил внимание крестьян на то, сколько теряется времени на переходы с поля на поле. Он показал, какой они получат выигрыш, если перестанут дробить землю на полоски, а будут обрабатывать ее как одно целое. Он рассказал, как используется многолемешный плуг и жатка. Двоим из крестьян довелось видеть в другой губернии их замечательную работу, и они оба подтвердили, что машины работают «чертовски здорово».
— А будет ли Америка нам посылать их? — спрашивали крестьяне.
— В течение какого-то времени будет, — ответил Янышев. — Потом мы построим большие заводы и сами станем делать их у себя в России.
И снова перенес он своих слушателей из их тихой сельской жизни на шумный и грохочущий большой современный завод. И опять его рассказ вызвал какую-то настороженность. Современная индустриализация скорее пугала, чем воодушевляла крестьян. Они хотели иметь замечательные машины, но им казалось сомнительным благом, если появятся трубы, извергающие клубы черного дыма на покрывающие их землю зелень и снег. Крестьян пугает перспектива быть «переваренными в фабричном котле». Некоторых из них нужда гнала с полей в шахты и на заводы, но после революции они толпами устремились назад, к земле.
Кроме вопросов общего характера перед Янышевым возникало немало частных вопросов. Например, можно ли, пропагандируя свои политические взгляды, идти вместе с тем на какой-то компромисс со своими убеждениями? Или: должен ли он, человек, порвавший с православной церковью, креститься перед едой и после еды? Янышев перестал креститься и в связи с этим ждал вопросов Ивана Иванова. И хотя старый крестьянин и казался озадаченным, а его жена огорчалась, когда Янышев садился за стол не перекрестившись, оба они ни разу ни словом не обмолвились по этому поводу.
В России было принято обращаться к работающим в поле со словами: «бог в помощь». Янышев тоже счел возможным, приветствуя, говорить «бог в помощь». Кроме того, он простоял от начала и до конца длительную церемонию отпевания умершего у Федосеева ребенка. В русских деревнях в те времена по умершим детям часто звонили колокола.
«Господь посылает нам много детей, — говорил староста. — И если мы хотим прокормить живых, нельзя забывать о полях».
Поэтому все отправились работать в поле, кроме священника, родителей умершего, Янышева и меня. Мы пошли в церковь. Возле матери выстроились ее девять детей. Каждый год она рожала по ребенку; встав по возрасту, они образовали лесенку, в которой то тут, то там не хватало ступеньки. Значит, в тот год ребенок не выжил. Умер ребенок и в этом году. Он был совсем крошечный, не больше цветка, лежавшего рядом с ним, и казался еще меньше и еще более хрупким в своем голубом гробике под массивными сводами церкви.
Этой деревне повезло со священником. Это был добрый и отзывчивый человек, который пользовался любовью и доверием народа. Ему частенько приходилось отпевать детей, и все же он старался, чтобы это не походило на что-то привычное и шаблонное. Мягким движением он зажег свечи на гробике, положил крест на грудь ребенка, потом начал читать молитву, и церковь огласилась его раскатистым басом. Священник и дьякон пели молитвы, а отец, мать и детишки крестились, падали на колени и отбивали земные поклоны. Янышев безучастно, с полуопущенной головой стоял напротив священника.
Так стояли друг против друга эти люди, а между ними была тайна жизни и смерти, один — священник православной церкви, другой — пророк социалистической революции; один — радел о счастье и покое детей в потустороннем мире, другой — отдал себя созиданию счастья и благополучия для всех детей земли.
Я сопровождал Янышева во время многих его агитационных поездок по городам и селам России. Мы встречались с представителями различных слоев, начиная с искусных мастеровых ткацкого дела в Иваново-Вознесенске вплоть до воровских трущоб Москвы, тех трущоб, которые описал Горький в своей бессмертной пьесе «На дне». Но мысли Янышева всегда возвращались к деревне.
Через шесть месяцев я прощался с ним на IV Всероссийском съезде Советов в Москве. Рядом с ним, опираясь на его руку, стояла женщина лет семидесяти, сгорбленная и высохшая. Янышев почтительно представил ее мне как свою учительницу. За пределами России или вне рабочих кругов ее имя было совершенно неизвестно. Но для молодых революционеров из рабочих и крестьян ее имя значило все. С ними вместе переносила она трудности и лишения, сидела в тюрьме. Долгие годы труда и голода довели ее до истощения и убелили сединой волосы, весь ее вид вызывал жалость, но лишь до тех пор, пока не видишь ее глаз. В них все еще горел огонь, который зажег сердца десятков молодых людей, подобных Янышеву, и разослал их во все концы страны в качестве пламенных борцов за дело социалистической революции. Она отдала всю свою жизнь революции, пожалуй, даже не мечтая увидеть ее.
Теперь революция свершилась, она была среди своих, и рядом стоял верный молодой ученик. Правда, промышленность страны была разрушена, немцы находились у ворот Петрограда, в городе свирепствовал голод и холод, но все же, сидя в старинном зале бывшего Благородного собрания и слушая выступление Ленина, она ясно представляла себе приближение нового дня, который принесет всему народу мир, а ей даст возможность спокойно жить в деревне.
— Мы оба от земли и любим ее, — шепотом сказала она мне. — И когда революция закончится, мы с Михаилом собираемся снова жить в деревне.
Летом 1917 года я изъездил Россию вдоль и поперек. Со всех сторон все громче слышался стон исстрадавшегося народа. Я слышал его на текстильных фабриках в Иваново-Вознесенске, на ярмарках Нижнего и на рынках Киева. Он доносился до меня из трюмов волжских пароходов, с плотов и барж, проплывавших по ночам вниз по Днепру. Причиной народного горя была война, проклятая война.
Повсюду я видел страшные разрушения и множество других следов войны. На Украине мне довелось проезжать по тем самым холмистым степям, о которых Гоголь сказал: «Черт вас возьми, степи, как вы хороши!». Мы остановились в небольшом селе, окруженном холмами. Вокруг нашей земской повозки собралось около трехсот женщин, человек сорок стариков и детей и десятка два солдат-калек. Встав на повозку, я обратился к ним с вопросом: «Кто из вас слышал о Вашингтоне?». Один мальчик поднял руку. «Кто слышал о Линкольне?» Три руки. «О Керенском?» Около девяноста. «О Ленине?» Снова девяносто. «О Толстом?» Сто пятьдесят рук.
Им понравилась эта игра, они дружно хохотали над иностранцем и его смешным акцентом. Затем я совершил непростительную ошибку, задав вопрос: «Кто из вас потерял близких на войне?». Почти каждый поднял руку, и, будто завывающий между деревьями зимний ветер, по смеявшейся до этого толпе пронесся тяжелый вздох. Два старика-крестьянина с плачем припали к колесам коляски, и моя трибуна зашаталась. Из толпы, заливаясь слезами, выбежал паренек: «У меня брат — моего брата убили!». Прикрыв глаза платками или уткнувшись друг в друга, зарыдали женщины; слезам не было конца, я не представлял себе, откуда могло взяться столько слез. Кто бы мог подумать, что у этих внешне спокойных людей столько горя.
А ведь таких русских деревень, откуда забрали на войну всех здоровых мужчин, были тысячи. Это одна из бесчисленных деревень, куда с трудом добирались, а подчас доползали калеки, слепые, безрукие. Но миллионы вообще не вернулись. Они лежали в той огромной могиле, которая протянулась на две с половиной тысячи километров от Черного до Балтийского моря — по всему русско-германскому фронту. Там немецкие пулеметы тысячами косили этих крестьян, которых гнали в бой почти безоружными.
Оружия было сколько угодно в Архангельске. Его даже погрузили в вагоны и направили на фронт. Но торговцы, которым эти вагоны нужны были под товары, сунули чиновникам несколько тысяч рублей, и в результате неподалеку от Архангельска военное снаряжение свалили на землю, а вагоны отправили назад, чтобы погрузить в них шампанское, автомобили и дамские наряды, доставленные из Парижа.
Великолепно и весело жили в Петрограде и в больших городах те, кто зарабатывал на войне, но 10 миллионам солдат, загнанным по приказу царя в окопы, война несла лишь страдания и смерть.
И теперь, при Керенском, под ружьем находились все те же 10 миллионов. Их оторвали от плугов и станков и всунули в руки винтовки. Правящие классы шли на любые ухищрения, лишь бы это оружие оставалось в руках солдат. Они поднимали национальный флаг и вопили о «победе и славе»; создавали женские «батальоны смерти», крича: «Позор вам, мужчины, если девушки воюют вместо вас!». Они ставили пулеметы позади мятежных полков, угрожая верной смертью всякому, кто отступит. Но все было бесполезно.
Тысячи солдат бросали винтовки и устремлялись в тыл. Они двигались, словно тучи саранчи, застопоривая движение на железных и шоссейных дорогах, водных путях. Они осаждали поезда, забираясь на платформы и крыши, гроздьями висели на подножках вагонов, нередко сгоняли с полок пассажиров. Кто-то из членов Христианской ассоциации молодых людей утверждал, что видел такой плакат: «Товарищи солдаты! Пожалуйста, не выбрасывайте пассажиров из окон на ходу поезда». Возможно, это преувеличено. Однако наши чемоданы они и в самом деле выбросили из окна.
Это произошло в то время, когда мы ехали в Москву с Александром Гамбергом. Купе вагона было переполнено. Пассажиры, чтобы не замерзнуть ночью, плотно закрыли окно и дверь, и безмятежно уснули. Вскоре воздух стал до того спертым, что буквально нечем было дышать, как в турецкой бане. Чтобы проветрить купе, я открыл дверь и снова улегся спать. Проснувшись утром, мы с ужасом обнаружили, что наши чемоданы исчезли.
Старик-кондуктор объяснил мне: «Какие-то «товарищи»-грабители в военной форме выкинули их из окна, а потом спрыгнули с поезда». В утешение нам он сообщил, что в соседнем купе точно так же украли багаж у одного офицера. Нам было жалко не столько одежды, сколько бесценных наших паспортов, записных книжек и рекомендательных писем, спрятанных в чемоданах.
Спустя две недели нас ждал еще один сюрприз: вызов к начальнику вокзала в Москве. Там находился один из наших чемоданов, который прислали грабители. Одежды в нем не оказалось, но зато налицо были все документы — наши и того офицера.
По правде говоря, если принять в расчет бедственное положение всех этих солдатских масс, которые растеклись с фронта по стране, можно удивляться не числу совершенных ими краж и всякого рода эксцессов, а тому, что их было так мало. И если хоть на сотую долю было правильным то, что рассказывали об ужасных условиях в окопах, приходится удивляться не дезертирству многих солдат, а тому, что их так много еще оставалось на фронте.
Желая увидеть все собственными глазами, я делал неоднократные попытки раздобыть пропуск на фронт. Наконец, в сентябре мои усилия увенчались успехом. Вместе с Джоном Ридом и Борисом Рейнштейном я отправился на Рижский фронт.
С нами ехал длиннобородый громадного роста русский священник, человек симпатичный и добрый, но питавший чрезмерную слабость к чаепитию и разговорам. На дверь нашего купе кондуктор повесил табличку, гласившую: «Американская миссия». Под такой защитой мы выспались, а потом сидели и завтракали, в то время как поезд медленно полз, еле пробиваясь сквозь моросящий дождь. Священник без конца рассказывал о солдатах.
— В старых текстах молитв, — говорил он, — бог назывался царем небесным, богородица — царицей. Нам пришлось это выкинуть, так как народ не хочет осквернять бога. Священники молятся за мир для всех народов, а солдаты в это время кричат: «Прибавь — без аннексий и контрибуций». Затем мы молимся за странствующих, больных и страждущих, а солдаты требуют: «Молитесь еще и за дезертиров». Революция пошатнула веру в бога, но все же солдатские массы религиозны. Во имя креста еще многое можно сделать.
Но империалисты вознамерились сделать во имя креста слишком многое. Они кричали: «Продолжайте войну! Продолжайте войну до тех пор, пока не водрузим крест на куполе собора святой Софии в Константинополе». А солдаты отвечали: «Да... Но прежде чем мы водрузим крест на соборе святой Софии, тысячи крестов поставят на наших могилах. Не нужно нам Константинополя. Мы хотим домой. Мы не хотим, чтобы кто-нибудь захватил нашу землю. Не хотим мы и сами отнимать землю у других».
Но даже если бы они и хотели воевать, то с чем бы они пошли в бой? В Вейдене, старинном городе тевтонских рыцарей, мы оказались свидетелями полного развала армии. Сверху, с серого неба, лил дождь, размывая дороги, а солдатские сердца наливая свинцовой тяжестью. Из траншей навстречу нам поднимались исхудалые, как скелеты, солдаты, с удивлением взиравшие на нас. Мы видели, как изголодавшиеся люди набрасывались на поля, где росла свекла, и съедали ее сырой. Мы видели, как люди босыми ногами шлепали по жнивью, как летнее обмундирование привезли лишь в начале зимы, как увязали по брюхо в грязи и гибли лошади. Обнаглев, буквально над самыми окопами висели бронированные вражеские самолеты, наблюдавшие за каждым передвижением войск, а зенитных орудий не имелось; не было также продовольствия и обмундирования. И в довершение всего люди потеряли веру в руководство.
Так как офицеры и правительство ничего не делали или не хотели делать для солдат, они берут свою судьбу в собственные руки. Повсюду, даже в окопах и на артиллерийских позициях, возникали новые Советы. Здесь, в Вендене, их было три — Искосол, Исколат и Искострел [18].
Мы были гостями последнего, Совета латышских стрелков, самых грамотных, самых храбрых и наиболее революционно настроенных солдат. Чтобы укрыться от германских самолетов, солдаты собрались в тенистом овраге, и десять тысяч коричневых гимнастерок слились с окрашенной по-осеннему листвой. Несмотря на то что над ними «висела» опасность, они весело хохотали при одном лишь упоминании имени Керенского и встречали бурными аплодисментами призыв к миру.
— Мы не трусы и не предатели, — заявляли ораторы. — Но мы отказываемся воевать до тех пор, пока не узнаем, за что воюем. Нам говорят, что эта война ведется за демократию. Мы этому не верим. Мы уверены, что союзники — такие же захватчики, как и немцы. Пусть докажут противное. Пусть объявят свои условия мира. Пусть опубликуют секретные договоры. Пусть Временное правительство докажет, что за ним не стоят империалисты. Тогда мы все, до последнего человека, отдадим свою жизнь в бою.
Причина развала русской армии коренилась главным образом не в том, что солдатам нечем было воевать, а в том, что им не за что было воевать.
Имея поддержку рабочих, солдаты были полны решимости покончить с войной.
Такой же решимости, но только продолжать войну, была преисполнена буржуазия, поддерживаемая союзниками и генеральным штабом. В случае продолжения войны, буржуазия выигрывала бы втройне: 1) она продолжала бы получать колоссальные барыши от военных заказов; 2) в случае победы получила бы в качестве доли при дележе завоеванного проливы Босфор, Дарданеллы и город Константинополь; 3) это позволило бы отвлечь внимание масс от их все более настойчивых требований о предоставлении земли и передаче им управления фабриками и заводами. Буржуазия следовала изречению Екатерины II: «Чтобы спасти империю от посягательств народа, нужно развязать войну и таким образом подменить социальные устремления национальным чувством». Теперь социальные устремления народных масс ставили под угрозу буржуазную империю помещиков и капиталистов. И если бы война продолжалась, буржуазии удалось бы отдалить день расплаты с массами. Продолжающаяся война поглотила бы энергию, которая могла бы быть использована для революции. Поэтому лозунг «Война до победного конца» стал боевым кличем буржуазии.
Но солдаты уже вышли из повиновения правительству Керенского и больше не поддавались влиянию красноречия этого романтического оратора. Буржуазия начала искать «человека меча». Она говорила: «Россия нуждается в сильном человеке, который не станет терпеть революционных выступлений, а будет править железной рукой. Нам нужен диктатор».
На роль «генерала на белом коне» был избран казачий генерал Корнилов. На совещании в Москве он покорил буржуазию призывами к «политике крови и железа».
По своей инициативе он ввел в армии смертную казнь, расстрелял из пулеметов не один батальон непокорных солдат и выставил их окоченевшие трупы рядами вдоль заграждений. Корнилов заявил, что только такое сильнодействующее средство может излечить Россию от болезни.
В конце августа Корнилов выпустил листовку, в которой заявлял: «Наша великая страна погибает. Из-за давления большинства Советов, состоящего из большевиков, правительство Керенского действует в полном соответствии с планами германского генерального штаба. Пусть же все, кто верит в бога и церковь, просят господа явить чудо и спасти нашу родину».
Он отозвал с фронта 70 тысяч отборных войск. Многие из них мусульмане — туркмены из его личной охраны, татарские и черкесские кавалеристы. Их офицеры поклялись на эфесах шашек, что, когда Петроград будет взят, безбожников-социалистов заставят построить большую мечеть, а потом расстреляют. С аэропланами, английскими броневиками и «дикой дивизией» Корнилов двинулся на Петроград во имя «господа бога нашего и аллаха».
Но он не взял Петроград.
Во имя Советов и революции, как один человек, на защиту столицы поднялись массы. Корнилов был объявлен предателем и поставлен вне закона. Были открыты арсеналы, и оружие роздано рабочим. Красногвардейцы патрулировали улицы, рыли окопы, спешно воздвигали баррикады. Социалисты из мусульман выехали навстречу «дикой дивизии» и во имя Маркса и Магомета призывали ее не выступать против революции. Их призывы и доводы возобладали. Силы Корнилова растаяли, и «диктатор» был взят без единого выстрела. Буржуазия чувствовала себя подавленной после разгрома революцией враждебных сил. Да это и понятно: ведь она возлагала на контрреволюционную вылазку Корнилова все свои надежды.
А пролетарии торжествовали, убедившись, какой грозной силой могут они стать, сплотившись воедино со всем трудовым народом. Окопы и фабрики приветствовали друг друга. Солдаты и рабочие отдавали особую дань уважения матросам, которые сыграли в разгроме корниловщины особенно большую роль.
Когда о наступлении Корнилова на Петроград стало известно в Кронштадте и Балтийском флоте, там в мгновение ока все были подняты на ноги. Десятки тысяч матросов, оставив суда и остров-крепость, устремились в город, расположившись там бивуаком на Марсовом поле. Они взяли под свою охрану все стратегически важные пункты города, железные дороги и Зимний дворец.
Возглавляемые матросом-гигантом Дыбенко, они бесстрашно пошли в расположение корниловских войск, чтобы уговорить их не выступать. Они вселяли в сердца белых страх перед революцией и вызывали страстность и революционный пыл у своих товарищей по борьбе.
Их приветствовали как гордость и славу революции. Если находились такие, кто пытался осуждать их за различные выходки в Кронштадте, то им отвечали: когда какой-нибудь контрреволюционный генерал попытается набросить петлю на шею революции, а кадеты намылят эту петлю, то матросы пойдут в бой и, не колеблясь, отдадут жизнь за дело революции.
Так и было во время корниловщины и вообще всегда. По всей России встречал я этих просоленных морскими ветрами людей в синих форменках, с характерной походкой вразвалку. Повсюду они выступали как провозвестники идей социализма. Я слышал, как они выступали на митингах и на рыночных площадях, побуждая к активным действиям самых нерешительных. Я видел, как благодаря их усилиям из дальних деревень начинали посылать продовольствие в города. Позже, во время юнкерского мятежа против Советов, я видел, как эти матросы во главе атакующих бросились на штурм телефонной станции и вынудили юнкеров к сдаче. Они всегда первыми ощущали угрозу революции, всегда первыми спешили к ней на выручку.
Русский матрос дорожил революцией, потому что она несла ему освобождение от кошмарного прошлого. Морскими офицерами старого русского флота могли стать исключительно представители привилегированной касты. Матросы ненавидели их за то, что вводимая ими дисциплина основывалась не на справедливой строгости, а на деспотизме и унижении. Судьба матроса всецело зависела от произвола, капризов и самодурства унтер-офицеров, которых он презирал. С ним обращались, как с собакой, и унижали разными способами, вплоть до надписей, подобных этой: «Для собак и матросов вход воспрещен».
Матрос, как и солдат, имел право отвечать своим начальникам только тремя фразами: «Так точно», «Никак нет» и «Рад стараться», беря при этом под козырек и заканчивая каждую фразу словами «Ваше благородие». За любое лишнее слово ему могли дать пощечину. За малейший проступок наказывали самым жестоким образом. За четыре года было казнено, заключено в тюрьмы или приговорено к каторге 2527 человек. Все это делалось именем царя.
Теперь царей не стало, а сами имена их предавались забвению. Морские корабли получали новые названия, соответствовавшие новому, республиканскому строю.
Так, «Император Павел I» стал «Республикой», «Император Александр II» после того, как его «окропили» краской, стал «Зарей свободы». Уже от одних только этих революционных преобразований прежние самодержцы могли перевернуться в гробах. Но каково было живым — царю и его сыну, когда «Цесаревич» стал «Гражданином», а «Николай II» — прекрасным кораблем «Товарищ».
Товарищ!.. Живший теперь в ссылке в Тобольске экс-царь знал, что последний извозчик стал «товарищем».
Новые названия кораблей написали золотом на лентах лихо надетых бескозырок. И матросы уже повсюду появлялись как вестники и носители свободы, товарищества и республиканского строя.
Изменить названия кораблей дело, конечно, не трудное, но революционные преобразования не ограничивались только этим. Они затронули основы всей жизни, вносили существенные, глубочайшие изменения, свидетельствовавшие о внутреннем, коренном обновлении — демократизации огромного флота.
В сентябре я впервые столкнулся с матросами в привычной для них обстановке. Дело было в Гельсингфорсе, где стоял Балтийский флот, прикрывавший морские пути к Петрограду. У причала покачивалась бывшая царская яхта «Полярная звезда». Наш гид, старик, бывший офицер, указал на выкрашенный в желтый цвет пояс бортовой обшивки яхты и проворчал вполголоса:
— Этот пояс сделан из лучших пород красного дерева. Он обошелся в 25 тысяч рублей, но этим проклятым большевикам лень полировать его, поэтому они взяли и закрасили желтой краской. В мое время матрос был матросом, он знал, что его дело скоблить и драить, и занимался своим делом. А если отлынивал, получал в морду. Ну, а сейчас в них словно бес вселился какой-то! Подумать только! Тут, на этой самой яхте, которая принадлежала самому царю, сидит простая матросня и придумывает законы для управления кораблями, флотом, всей страной. Но им и этого мало. Они поговаривают об управлении всем миром. Это называется у них интернационализмом и демократией, а я это называю открытой изменой и безумством.
Таково было изложенное вкратце различие между старым и новым режимом. При старом режиме дисциплина и власть исходили сверху, при новом — от самих матросов. Старый флот был флотом офицеров, новый стал флотом матросов. Эта перемена повлекла за собой и новую переоценку ценностей. Теперь «наведение глянца» в мозгах матросов по вопросам демократии и интернационализма было куда более важным делом, чем наведение глянца на меди и красном дереве.
С другой характерной чертой настроений в новом флоте мы познакомились, когда поднимались по трапу «Полярной звезды», на которой в свое время развлекался Распутин со своими дружками. Тут Бесси Битти, американской журналистке, твердо заявили, что присутствие представительниц ее пола на кораблях отныне запрещено — это было одним из новых правил Совета моряков. Капитан блистал обильным золотым шитьем, был вежлив, но совершенно бессилен.
— Ничего не могу поделать, — беспомощно развел он руками. — Все зависит от комитета.
— Но она приехала за десять тысяч верст, чтобы посмотреть на флот.
— Прекрасно, однако без разрешения комитета нельзя, — ответил он.
Пока мы разговаривали, вернулся посыльный со специальным разрешением комитета, и мы пошли дальше. Повсюду члены экипажа выражали недовольство наличием среди нас женщины, однако всякий раз после пояснений капитана: «С особого разрешения комитета», они любезно отступали.
Этот Центральный комитет Балтийского флота, или, как его обычно называли, Центробалт, заседал в большой каюте-люкс. Это был Совет моряков Балтийского флота. В комитете, состоявшем из 65 человек, 45 из которых являлись большевиками, имелся представитель от каждой тысячи матросов. Комитет состоял из четырех отделов: административного, политического, военного и морского, которые ведали всей жизнью флота. Капитану были выделены смежные каюты одного из бывших великих князей, но в большую каюту ему запрещалось входить. К счастью, мои документы явились волшебным «сезамом», открывшим мне доступ в комитет и его каюту.
Какая ирония судьбы! Всего несколько месяцев назад здесь блаженствовал средневековый самодержец со своими придворными дамами и лакеями. Теперь здесь сидят рослые загорелые матросы и обсуждают проблемы социалистической революции. Каюта приняла строго деловой вид, все лишнее убрано. Рояль и картины сдали в музей. Столы и диванчики покрыли коричневым холстом. Теперь фешенебельный салон превратился в скромный рабочий кабинет. Здесь напряженно работали простые матросы, ставшие законодателями, руководителями, служащими. В новой роли они чувствовали себя несколько неловко, но работали с необычайным рвением — по шестнадцать часов в сутки. Это были мечтатели, захваченные идеей, сила и размах которой обнаруживаются, например, в следующем обращении:
Русская демократия в лице представителей Балтийского флота шлет пролетариату всех стран теплые слова привета и сердечно благодарит за приветствия наших братьев из Америки.
Товарищ Вильямс — первая ласточка, прилетевшая к нам на холодные волны Балтийского моря, которое вот уже три года окрашивается кровью сынов единой семьи — Интернационала.
Русский пролетариат будет бороться до последнего своего дыхания за объединение всех людей под красным знаменем Интернационала. Когда мы начинали революцию, мы имели в виду не одну только политическую революцию. Задача всех истинных борцов за свободу — это свершение социальной революции. За это передовой отряд революции, в лице матросов русского флота и рабочих, будет биться до конца.
Пламя русской революции, мы уверены, распространится на весь мир и зажжет огонь в сердцах рабочих всех стран, и мы получим поддержку в нашей борьбе за скорейший всеобщий мир.
Свободный Балтийский флот с нетерпением ждет момента, когда сможет пойти в Америку и рассказать обо всем, как страдала Россия под игом царизма и что она переживает теперь, когда поднято знамя борьбы за свободу народов.
Да здравствует американская социал-демократия!
Да здравствует пролетариат всех стран!
Да здравствует Интернационал!
Да здравствует всеобщий мир!
На том же самом столе, на котором дружески настроенные матросы написали это обращение в доброжелательном тоне, они составили еще одно обращение, полное сарказма. Оно предназначалось их «главнокомандующему» Керенскому. Последний, будучи не в состоянии объяснить свою роль в корниловском мятеже, позволил себе оскорбительный выпад по адресу матросов. Они следующим образом ответили на его поступок:
«Мы требуем немедленно удалить из правительства политического авантюриста «социалиста» Керенского, который губит великую революцию, проводя в интересах буржуазии политику бесстыдного политического шантажа.
Тебе, Керенский, предатель революции, шлем мы наши проклятья. В то время, когда наши товарищи тонут в Рижском заливе и когда мы все, как один, готовы отдать наши жизни за свободу, готовы умереть, сражаясь в открытом море или на баррикадах, ты стараешься погубить флот. Мы проклинаем тебя...»
Однако сегодня у матросов было приподнятое настроение. Они радовались новой удаче: они только что собрали крупную сумму для своих товарищей — солдат Рижского фронта, а теперь вот принимают у себя в гостях первого иностранного товарища. Секретарь комитета эскортировал меня на лоцманском катере на свой броненосец «Республика». Вся команда, собравшись на палубе, издалека шумно приветствовала наше приближение. За обычным официальным приветствием последовали настоятельные просьбы выступить. В то время мои познания в русском языке были весьма скудными, а мой переводчик слабо знал английский язык. Пришлось прибегнуть к известным революционным фразам. Однако достаточно было простого упоминания боевых призывов, чтобы вызвать одобрение у этих последователей социализма. Произнесение лозунгов, окрашенное моим иностранным акцентом, вызвало взрыв аплодисментов, который прогремел, как залп всех орудий корабля.
В этих водах состоялась церемония известной встречи кайзера с царем. Приветствия тогда, конечно, не были такими громкими и тем более такими искренними, как те, которые раздались в тот момент, когда я, американский интернационалист, на командном мостике этого корабля, стоявшего у берегов Финляндии, обменялся рукопожатием с Аверичкиным, русским интернационалистом.
После столь торжественной встречи на палубе мы прошли в помещение судового комитета. Меня забросали бесчисленными вопросами об американском военно-морском флоте, начиная с такого: «Отражают ли американские военно-морские офицеры настроения исключительно высших классов?» — и кончая вопросом: «Содержатся ли американские корабли в такой же чистоте, как наш?» Во время нашей беседы для меня принесли бифштекс с яйцом, а для каждого члена комитета — большую тарелку картошки. Я обратил внимание своих собеседников на разницу в блюдах. Мне объяснили:
— Ваше блюдо офицерское, наше — матросское.
— Тогда зачем же вы совершали революцию? — шутливым тоном спросил я.
Они рассмеялись и сказали: «Революция дала нам то, чего мы хотели больше всего, — свободу. Мы хозяева наших кораблей. Мы сами распоряжаемся своими жизнями. У нас свои суды. Мы можем получить отпуск на берег, когда свободны от вахты. В свободное от службы время нам разрешено носить штатскую одежду. Мы не требуем, чтобы революция дала нам сразу все».
Охватившее весь мир рабочее движение основано на стремлении обеспечить народу не только необходимые жизненные блага, но и на более полном удовлетворении всех его духовных запросов. Проезжая однажды вечером по Гельсингфорсу, мы обратили внимание на то, что на улицах не было видно обычно разгуливающих там группами матросов. Вскоре выяснилась и причина столь необычного явления. Наше внимание привлекло здание, фасад и размеры которого говорили о том, что здесь находится большой современный отель. Мы вошли внутрь, а затем — в зал ресторана, откуда доносились звуки музыки. Здесь, в помещении, уставленном пальмами и сверкающем зеркалами и серебром, сидели обедающие и слушали музыку Шопена, Чайковского, которую временами сменяли звуки американского ритмического танца. Это был первоклассный отель, но вместо обычной клиентуры большого отеля — банкиров, спекулянтов, политических деятелей, авантюристов и богато разряженных дам — он был переполнен загорелыми моряками военно-морского флота Российской республики, которые чувствовали себя здесь полными хозяевами. По задрапированным залам здания ходили теперь смеющиеся, обменивающиеся шутками и спорящие между собой матросы в синих форменках.
Снаружи висела вывеска, на которой крупными буквами написано: «Матросский клуб», а ниже девиз: «Добро пожаловать, моряки всего мира». Когда он открылся, в нем насчитывалось десять тысяч членов, плативших членские взносы. Девяносто процентов его членов были грамотными. Гордостью клуба были пользовавшаяся большой популярностью читальня с периодикой, составлявшей ядро библиотеки, и прекрасный иллюстрированный еженедельник «Моряк».
При клубе имелся также «университет» с различными курсами, начиная от простых, где учили грамоте, и кончая такими, где изучались более сложные предметы. В комитете по учебным вопросам я неосторожно спросил его председателя, в каком университете он учился.
— Ни университета, ни школы я не кончал, — с сожалением ответил он. — У меня нет никакого образования, но я революционер. Мы разделались с царем, но не меньшим врагом является неграмотность. Мы и с ней разделаемся. Это единственный способ создать демократический флот. У нас демократическое управление, но большинство наших офицеров настроены отнюдь не демократически. Мы должны подготовить офицеров из рядовых.
Для работы на курсах он привлек профессоров университета, членов ученых обществ и кое-кого из офицеров.
Как же отразились на флоте эта новая дисциплина и улучшение быта матросов? Мнения по этому поводу расходились. Уничтожение старой дисциплины, утверждали многие офицеры, снизило боеспособность. Другие уверяли, что, как показали испытания в огне войны и революции, флот находится в хорошем состоянии. В качестве примера их боевого духа они приводили сражение у Моонзундских островов. Несмотря на численное превосходство немцев и имевшееся у них преимущество в скорости и дальнобойности, революционные матросы блестяще провели бой с противником. Все признавали, что они продемонстрировали исключительно высокий боевой дух.
Не вызывало никаких сомнений, что матросы гордились своим флотом. Они сознавали, что являются его полновластными хозяевами. Когда катер увозил меня с «Республики», Аверичкин, обведя широким жестом все стоящие в заливе на якоре серые корабли, воскликнул:
— Наш флот! Наш! Мы сделаем его лучшим флотом в мире. Пусть он всегда сражается за справедливость, — и, всматриваясь в нависшую над водой серую мглу. словно надеясь увидеть скрытое за красной пеленой войны, добавил: — пока мы не совершим социалистическую революцию и не покончим со всеми войнами.
В России стремительно нарастала социалистическая революция, и этим морякам суждено было оказаться вскоре в самом круговороте событий.
Опять наступает зима в голодной, изнемогающей России. Опадают последние октябрьские листья с деревьев, а вместе с ними падают последние остатки доверия к правительству.
Повсюду вакханалия и разгул спекуляции. Поезда с продовольствием подвергаются разграблению. Печатные станки выпускают потоки бумажных денег. В газетах бесконечные столбцы сообщений о грабежах, убийствах и самоубийствах. Вовсю шумят ночные кутежи, в игорных домах срывают бешеные ставки.
Реакция действует нагло, открыто. Вместо того чтобы судить Корнилова за государственную измену, буржуазия восхваляет его, создавая ему славу великого патриота. Но ее патриотизм — сплошное лицемерие и ложь. Она уповает на приход немцев и на то, что они отрежут Петроград, голову революции.
Родзянко, бывший председатель Думы, без зазрения совести пишет: «Пусть немцы возьмут город. Они уничтожат флот, зато задушат Советы». Крупные страховые общества объявляют, что в случае германской оккупации они проведут снижение процентной ставки на одну треть. «Зима всегда была лучшим другом России, — говорят буржуазные деятели, — она, может быть, избавит нас от этой проклятой революции».
Надвигающиеся с севера зимние холода несут с собой радость привилегированным классам и новые лишения страдающему народу. Ртуть падает до нуля, а цены на продовольствие и топливо взлетают вверх. Уменьшен хлебный паек. Растут очереди дрожащих от холода женщин, простаивающих ночи напролет на покрывшихся льдом улицах. Локауты и забастовки увеличивают миллионные отряды безработных. Озлобление, накапливающееся в сердцах у масс, прорывается наружу в резких высказываниях. Вот, например, что говорил один выборгский рабочий.
— Нам твердят: «Терпите, терпите». Но что они сделали, чтобы мы могли терпеть? Разве Керенский дал нам больше хлеба, чем царь? Слов и обещаний хоть отбавляй, это верно. Но еды от этого не прибавилось. Мы целые ночи простаиваем в очередях за обувью, хлебом или мясом и все еще, как дураки, пишем на наших знаменах слово «свобода». Единственная наша свобода — это та же самая свобода быть рабами и умирать с голоду.
Разочарование и отчаяние рождали в народе дух борьбы, он начинал действовать — неорганизованно, буйно, неистово, но все же действовать.
В городах бунтующие рабочие явочным порядком захватывали предприятия. Управляющие пытаются помешать рабочим, но их сажают в тачки и вывозят за ворота. Ломают станки, портят сырье. В промышленности жизнь начинает замирать.
В армии солдаты бросают винтовки и сотнями тысяч бегут с фронта. Представители правительства пытаются остановить их отчаянными призывами. С таким же успехом они могли бы обращаться к горным лавинам.
— Если к первому ноября, — говорят солдаты, — не будет сделан решительный шаг в сторону мира, в окопах никого не останется. Вся армия устремится в тыл!
Во флоте проявляют открытое неповиновение.
В деревне крестьяне захватывают помещичьи имения. Я спросил барона Нольде:
— Чего хотят крестьяне в ваших имениях?
— Сами имения, — ответил он.
— А как они намерены получить их?
— Они уже владеют ими.
В некоторых местах такие захваты сопровождаются безудержными погромами. Под Тамбовом полыхает зарево горящих риг и помещичьих усадеб. Спасаясь, помещики бегут. Пришедшие в ярость крестьяне смеются над теми, кто призывает их к спокойствию. Посланные на подавление бунтов войска переходят на сторону крестьян.
Россия стремительно несется в бездну.
Над всей этой нищетой и развалом восседает горстка болтунов, называющихся Временным правительством. Оно уже почти труп и держится лишь на впрыскиваниях союзнических угроз и обещаний. Перед теми задачами, которые стояли перед ним и которые по плечу лишь великану, оно беспомощно, как дитя. На все требования народа у него лишь один ответ: «Ждите». Сначала: «Ждите конца войны», теперь: «Ждите Учредительного собрания».
Но народ не хочет больше ждать. Он уже потерял всякую веру в правительство. Массы верят в себя, верят, что только они могут спасти Россию от гибели и погружения во мрак, верят только в те органы, которые созданы ими самими. Они ждут спасения только от новой власти, созданной из тех, кто вышел из их среды. Они с надеждой устремили свой взор на Советы.
Летом и осенью 1917 года неуклонно возрастают и крепнут Советы. Повсеместно они группируют вокруг себя основные революционные силы. Советы явились школой, в которой народ прошел подготовку, обретя уверенность в своих силах.
Местные Советы превратились в разветвленную, всеобъемлющую сеть организаций, выполнявших функции нового государственного аппарата, выросшего на обломках старого. Во многом Советы уже действовали как правительство. Правительством их нужно было только провозгласить, ибо фактически они уже являлись им, о чем свидетельствовала вся их деятельность.
Из самой глубины народных масс раздался могучий клич: «Вся власть Советам!». То, что в июле требовала столица, теперь стала требовать вся страна. С огромной быстротой распространилось по России это требование. От матросов Балтийского флота перекинулось оно к их товарищам на Черном, Белом и Желтом морях и эхом возвратилось обратно. Деревни и фабрики, казармы и фронтовые окопы присоединили свой голос к общему хору, который с каждым часом звучал все громче и настойчивее.
В воскресенье 23 октября (4 ноября) к нему присоединился рокочущий голос Петрограда, где в один день произошло шестьдесят огромнейших митингов.
После зачтения в Народном доме ответа Балтийского флота на мои приветствия меня попросили выступить. В двери Народного дома вливались бесчисленные людские волны и, клокоча, растекались по коридорам. Они устремлялись в залы, заполняя их до отказа и выплескивая часть людей на балюстраду балконов и лож, откуда они свешивались живыми гирляндами. Из глубины народных масс, то усиливаясь, то стихая, словно разбивающийся о берег прибой, поднимался могучий голос сотен тысяч людей, требовавших: «Долой Временное правительство!», «Вся власть Советам!» Они дают клятву бороться и умереть за Советы, поднимая вверх сотни, тысячи рук.
Терпению бедных настал конец. Они не хотят быть пешками и пушечным мясом и восстают. Темные массы, длительное время безучастные, наконец проснулись и не желают больше, чтобы правители запугивали их и усыпляли словесной мишурой, они презирают угрозы, смеются над обещаниями, они берут инициативу в свои руки и требуют от своих вождей либо двигать дело революции вперед, либо уходить с дороги. Впервые рабы и эксплуатируемые, выбрав удачный момент для освобождения, выступают за восстание, беря на себя право определять судьбу одной шестой части мира. Довольно-таки смелое предприятие для людей, не имеющих за плечами опыта государственного управления! Хватит ли у них сил и способностей на это? Смогут ли они совладать со всеми течениями, которые начинают возникать в городе? Во всяком случае, массы дали понять, что в полной мере владеют собой. После бурных революционных выступлений они, соблюдая порядок, расходятся по домам.
Насмерть перепуганная буржуазия несколько успокоилась. Никто не грабит домов, магазинов, не убивает на улицах господ в накрахмаленных манишках. Поэтому им кажется, что все спокойно и восстания не будет. Они не понимали подлинной природы этого спокойствия. Народ не тратит сил на отдельные столкновения, потому что силы ему еще пригодятся. Впереди предстоят серьезные революционные бои, а не просто бунтарские выступления. Революция требует порядка, подготовки и труда — труда тяжелого, напряженного.
Готовящиеся к восстанию массы расходятся, чтобы организовывать комитеты, составлять списки, формировать отряды Красного Креста, собирать оружие. Руки, поднимавшиеся при голосовании за революцию, теперь берутся за оружие. Массы приводят себя в боевую готовность, ибо контрреволюция собирает против них силы. Они получают указания из Смольного, где помещается Военно-революционный комитет.
Есть еще один комитет, Комитет ста тысяч, — это сами массы. Нет такой улицы и переулка, казармы и дома, куда бы не проник этот комитет. Он добирается даже до черносотенцев, правительства Керенского, интеллигенции. Через носильщиков, официантов, извозчиков, кондукторов, солдат и матросов комитет раскидывает свою сеть по городу. Они все видят, все слышат и все сообщают в штаб. Таким образом, будучи осведомленным, комитет в состоянии предупредить любой маневр противника. Он сразу же парализует любую попытку задушить или обойти революцию с фланга.
Буржуазия предпринимает яростные нападки на вождей революции, пытаясь ослабить в массах доверие к ним. Керенский выступает в суде и громогласно заявляет: «Ленин — государственный преступник, подстрекающий народ к грабежам... и ужасной резне, которая покроет вечным позором само имя России». Массы тут же отвечают Керенскому грандиозной овацией в честь Ленина, возвратившегося в Петроград из подполья, и превращением Смольного в бастион, чтобы защитить своего вождя.
Делаются попытки потопить революцию в крови и хаосе. Темные силы непрестанно призывают к еврейским погромам и уничтожению социалистов. В ответ рабочие расклеивают по городу плакаты, гласившие: «Граждане! Мы призываем вас поддерживать полное спокойствие и самообладание. Порядок поддерживается твердой рукой. При первой же попытке к грабежу или стрельбе виновные будут стерты с лица земли». Предпринимаются попытки изолировать друг от друга различные революционные силы. Между Советами и казармами прерывается телефонная связь, но она немедленно восстанавливается с помощью телефонографов. Юнкера разводят мосты с целью разъединить рабочие районы, а кронштадтские матросы сводят их. Редакции и типографии коммунистических газет заперты и опечатаны, с тем чтобы лишить массы информации, красногвардейцы же срывают замки и пускают в ход печатные машины.
Пробуют подавить революцию и силой оружия. Керенский начал стягивать в город «надежные» полки, то есть полки, на которые еще можно было рассчитывать, что они станут стрелять в восставших рабочих. Среди этих частей — зенитная батарея и батальон самокатчиков. Революция расставляет свои силы вдоль дорог, по которым части вступают в город. Но силы революции атакуют противника не с винтовками в руках, а своими идеями. Они подвергают войска убийственному огню убеждений и доказательств. В результате войска, которые перебрасывались к городу, чтобы раздавить революцию, вступают в него, чтобы оказать ей поддержку и помощь.
Все солдаты, даже казаки не могут устоять перед этими убежденными сторонниками коммунизма. «Братья казаки! — говорится в воззвании к ним. — Вас натравляют на нас взяточники, паразиты, помещики и ваши собственные казачьи генералы, которые хотят подавить революцию. Товарищи казаки! Не поддавайтесь этим замыслам Каина». И казаки также встают под знамя революции.
В то время как в Петрограде происходят стычки патрулей и горячие споры, к нему со всей России стекаются люди. Это делегаты II Всероссийского съезда Советов, собирающегося в Смольном, к которому обращены взоры всей страны.
Смольный, бывший институт благородных девиц, стал теперь центром Советов. Он расположен на берегу Невы — огромное, величественное здание, угрюмое и серое днем. По ночам же сотни освещенных окон озаряют Смольный и делают его похожим на огромный храм — храм революции. Два сторожевых костра перед его воротами, поддерживаемые солдатами в длинных шинелях, пылают, как жертвенные огни. Здесь сосредоточены надежды и мольбы бесчисленных миллионов обездоленных и угнетенных. Здесь они ищут освобождения от вековых страданий и тирании. Здесь решаются вопросы их жизни и смерти.
В ту ночь я встретил тащившегося по темной улице изможденного и оборванного рабочего. Подняв голову, он вдруг увидел перед собой массивный фасад Смольного, переливавшегося золотыми огнями сквозь падающий снег. Сняв шапку, он на мгновение остановился с обнаженной головой и протянутыми вперед руками. Потом с криком: «Коммуна! Народ! Революция!» — бросился вперед и смешался с толпой у ворот.
Из окопов, из сибирской ссылки, мест заключения и эмиграции прибывают в Смольный эти делегаты. Долгие годы не было вестей о старых товарищах. И вдруг неожиданные встречи, возгласы радости, крепкие объятия, отрывистые расспросы — потом скорей на конференции, совещания, бесконечные митинги.
Смольный стал огромным форумом, здесь шумно, как в гигантской кузнице. Ораторы призывают к оружию, аудитория свистит и топает ногами, председательский колокольчик надрывается, стучат о цементный пол винтовки часовых, громыхают пулеметы, звучат революционные гимны, гремят овации Ленину и другим руководителям, вышедшим из подполья.
Во всем чувствуется напряженность, и она всё нарастает с каждой минутой. Распоряжения выполняются четко и без промедления, руководители действуют энергично, не зная ни сна, ни усталости, ни отдыха. Эти люди, решающие неотложные вопросы революции, наделены прямо-таки фантастической силой.
25 октября (7 ноября) в десять часов сорок минут вечера открывается историческое заседание II съезда Советов, имевшее огромные последствия для будущего России и всего мира. После совещаний фракций делегаты направились в большой зал заседаний. Дан, антибольшевистски настроенный председатель, со своего места колокольчиком призывает к порядку и объявляет: «Первое заседание II съезда Советов считаю открытым».
Сначала происходят выборы руководящего органа съезда — президиума. Большевики получают четырнадцать мест. Все другие партии — одиннадцать. Члены старого руководящего органа освобождают места, которые занимают лидеры большевиков, еще недавно отверженные и объявленные вне закона. Правые партии, состоящие преимущественно из интеллигенции, начинают с нападок на мандатную комиссию и на порядок дня. Полемика — их конек. Они блещут академическим пустословием. Они цепляются за каждую шероховатость процедурного характера.
Внезапно из темноты ночи доносится грохот, пораженные делегаты вскакивают с мест. Это был выстрел крейсера «Аврора», сделанный по Зимнему дворцу. Неясные и приглушенные раскаты его доносятся издалека и звучат торжественным реквиемом, возвещающим о гибели старого строя и рождении нового. Это голос масс, громко требующих от делегатов: «Вся власть Советам!». Итак, перед съездом со всей остротой поставлен вопрос: объявит он Советы правительством России, узаконив новую власть, или нет?
И тут произошел один из парадоксов истории. Среди делегатов съезда было немало интеллигентов. Для некоторых из них «темный народ» служил в свое время объектом, которому они отдавали все свои силы. «Хождение в народ» стало их увлечением. Ради народа они переносили бедность, тюрьмы и ссылки. Они будоражили народ революционными идеями, по-своему понимая его нужды и интересы. Не переставая, они превозносили высокие духовные качества масс. Короче говоря, определенная часть интеллигенции сделала народ своим божеством. Теперь же народ поднимался, словно разгневанный бог-громовержец, бог властный и своенравный, и действовал, как грозный повелитель. И эта часть интеллигенции в страхе отшатнулась от него, отвергнув ею же самою созданное божество, которое не захотело ей подчиняться и над которым она потеряла контроль. Эти интеллигенты сразу утратили веру в народ, стали его противником и теперь отрицают его право на восстание, ибо такой поворот дела они считали противоестественным явлением, ужаснейшим бедствием, увлекающим Россию в хаос и «преступный бунт против власти». Эти отщепенцы набросились на народ, понося его и умоляя, беснуясь и проклиная. Как делегаты съезда, они пытались сорвать провозглашение Советов правительством России.
Как все это тщетно и нелепо! Отказаться признать эту революцию — это все равно, что не замечать надвигающийся морской вал, лавину или извержение вулкана. Ведь революция стала уже неизбежной, неотвратимой. Ею охвачены казармы и окопы, заводы и улицы, всё и вся. Вот она здесь, на съезде: как официально, в лице сотен рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, так и неофициально, в лице масс, заполнивших каждый сантиметр пространства; люди облепили даже колонны и подоконники; от скопления народа в зале образовалась туманная пелена и наэлектризованная атмосфера от напряжения чувств.
Народ пришел сюда для того, чтобы убедиться в исполнении съездом своей революционной воли — провозглашении Советов правительством России. В этом требовании народ непреклонен. Каждая попытка запутать вопрос, всякое усилие парализовать или обойти его волю вызывали яростные взрывы протеста.
У правых партий заготовлены длиннейшие резолюции. Толпа в нетерпении. «Хватит резолюций! Довольно слов! Дело давайте! Даешь Советы!»
Кое-кто предлагает компромиссное решение вопроса путем создания коалиции всех партий. «Только одна коалиция возможна, — слышат они в ответ, — коалиция рабочих, солдат и крестьян!»
Мартов призвал к мирному решению развертывающейся гражданской войны.
— Победа, полная победа — вот единственное решение! — кричат ему в ответ.
Офицер Кучин пытается запугать тем, что Советы якобы не имеют поддержки в армии и вся армия против них.
— Предатели... — ревут солдаты. — От штаба говорите вы, а не от армии! Мы, солдаты, требуем: «Вся власть Советам!».
Их воля подобна стали. Никакие угрозы или мольбы не в силах сломить или согнуть ее. Ничто не может отвлечь их от цели.
Затем выступил Абрамович.
— Мы не можем оставаться здесь и нести ответственность за творящееся преступление. Мы призываем всех делегатов покинуть съезд. — С драматическим жестом он сходит с трибуны и направляется к выходу. Делегаты из его группы поднимаются со своих мест и пробираются за ним.
— Пусть уходят, — кричат им вслед, — скатертью дорога! Эти подонки будут сметены в помойную яму истории!
Под шум, насмешки и презрительные выкрики пролетариев: «Дезертиры! Предатели!» — отщепенцы покинули зал.
В критический момент борьбы эти предатели оставили массы и отшатнулись от революции. Будучи не в силах изолировать Советы, они изолировали только самих себя. На сторону Советов вставали надежные батальоны защитников.
Каждую минуту приходят известия о новых победах революции — об аресте министров, о захвате Государственного банка, телеграфа, телефонной станции, генерального штаба. Один за другим опорные пункты власти переходят в руки народа. Призрачная власть старого правительства рассыпается в прах, прежде чем успевает ударить молот.
На трибуну съезда взошел запыхавшийся, забрызганным грязью комиссар из Царского Села и сказал: «Царскосельский гарнизон стоит на подступах к Петрограду, он за Всероссийский съезд». Представитель батальона самокатчиков сообщил: «Батальон самокатчиков за Советы. Среди самокатчиков нет никого, кто бы согласился проливать кровь своих братьев». Затем, пошатываясь от усталости, на трибуну поднялся Крыленко и зачитал телеграмму, в которой XII армия приветствовала съезд Советов. Военно-революционный комитет принял на себя командование Северным фронтом.
Наконец, в заключение этой бурной ночи в результате столь горячих прений было принято воззвание:
«Рабочим, солдатам, крестьянам
...Опираясь на волю громадного большинства рабочих, солдат и крестьян, опираясь на совершившееся в Петрограде победоносное восстание рабочих и гарнизона, съезд берет власть в свои руки.
Временное правительство низложено...
Советская власть предложит немедленный демократический мир всем народам и немедленное перемирие на всех фронтах. Она обеспечивает безвозмездную передачу помещичьих, удельных и монастырских земель...»
Что тут поднялось!.. Люди от радости плакали и обнимались. Повскакали и понеслись с сообщениями курьеры. Застучали телеграфные ключи, зажужжали телефоны. На фронт помчались автомобили. Над реками и равнинами полетели аэропланы. Радио передало эту весть за океан. Все сообщали о великом событии!
Воля революционных масс победила. Советы стали правительством.
Это историческое заседание заканчивается в шестом часу утра. Делегаты, шатаясь от усталости, бессонных ночей, но в приподнятом настроении, тяжело ступая по каменной лестнице, выходят из Смольного. На улице еще темно и холодно, но на востоке уже разгорается красный восход.
Русский поэт Тютчев писал:
Счастлив, кто посетил сей мир
В его минуты роковые —
Его призвали всеблагие,
Как собеседника на пир:
Он их высоких зрелищ зритель...
Вдвойне счастливы были пятеро американцев: Джон Рид, Луиза Брайант, Бесси Битти, Александр Гамберг и я. Нам удалось увидеть великую драму, разыгравшуюся в залах Смольного, мы видели также другое великое событие той памятной ночи с 7 на 8 ноября — взятие Зимнего дворца.
Мы сидели в Смольном, увлеченные пламенными речами ораторов, когда из темноты ночи в освещенный зал ворвался другой звук — выстрел крейсера «Аврора», открывшего огонь по Зимнему дворцу. Настойчивый и призывный, этот грозный гул орудий донесся до Смольного. И если до этого мы, как зачарованные, слушали ораторов, то теперь все наше внимание привлек к себе этот выстрел, и мы выбежали на улицу.
У дверей стоял с заведенным мотором огромный грузовик, отправлявшийся в город. Мы залезли в его кузов и стремительно понеслись сквозь ночную мглу, оставляя за собой белый хвост разбрасываемых листовок. Из переулков и подъездов выскакивали люди, хватали листовки, в которых было написано:
Это заявление чуть опережало события. Министры Временного правительства, за исключением Керенского, все еще заседали в Зимнем дворце. Вот почему заговорили орудия «Авроры». Выстрелы должны были принудить к сдаче министров. Правда, стреляли холостыми зарядами, но от выстрелов содрогнулся воздух, потрясший здание и нервы сидящих в нем министров.
Когда мы подъезжали к Дворцовой площади, гул орудий уже замирал. Прекратился и треск ружейных выстрелов. Красногвардейцы ползал» по площади, собирая своих убитых и умирающих товарищей. В темноте раздается крик: «Юнкера сдаются!». Но, помня о понесенных потерях, осаждающие дворец матросы и солдаты не спешат покидать укрытий.
На Невском собираются то́лпы народа. Колоннами вливаются они под триумфальную арку и молча движутся вперед. Около баррикад они попадают в полосу яркого света, падающего из окон дворца. Преодолев завал из дров и чугунные ворота, они через открытые двери восточного крыла попадают внутрь, за ними врывается бурная масса народа.
Из холода и тьмы эти пролетарии внезапно оказываются в теплом и ярко освещенном дворце. Из лачуг и казарм они попадают в сверкающие залы и позолоченные комнаты. Это настоящая революция — строители входят в построенный ими дворец!
И какой дворец! Украшенные статуями из золота и бронзы, устланные восточными коврами, увешанные гобеленами и картинами, его комнаты залиты светом множества ламп в хрустальных люстрах, его подвалы ломятся от редкостных выдержанных вин и ликеров. Вот они, сказочные богатства,— рукой подать! Почему же не взять их?
Заманчивые вещи возбуждают в изголодавшемся и истомленном человеке желание взять что-нибудь. Это желание овладевает толпой. Даже мы, наблюдатели, были подвержены этому. Увидев сокровища, толпа протягивает к ним руки.
Вдоль стен комнаты со сводами, в которую мы попадаем, рядами стоят огромные ящики. Солдаты прикладами сбивают с них крышки, и из ящиков вываливаются занавеси, белье, часы, вазы, тарелки.
Отдельные группы проскакивают через роскошные палаты и попадают в другие, еще более великолепные, уставленные комодами и гардеробами комнаты. Но тут оказывается, что зеркала уже расколоты, дверцы шкафов выбиты, комоды опустошены — повсюду следы вандалов: здесь побывали юнкера.
Как много вещей исчезло! Тем ожесточеннее борьба за то, что осталось. Но можно ли отказать им в праве на этот дворец и на все, что в нем есть? Все здесь создано их потом и потом их отцов. Все по праву принадлежит им. Все это принадлежит им и по праву победителя. Они завоевали все своими винтовками, из которых еще струится дымок, и отвагой своих сердец. Но надолго ли? Сто лет всем этим владели цари, вчера — Керенский. Сегодня это богатство принадлежит им. А завтра... чье оно будет завтра? Кто знает. В этот день революция раздает. Завтра все может быть отобрано контрреволюцией. Теперь же, когда трофеи у них в руках, разве не должны они ими воспользоваться? Проклятое прошлое, беспокойное сегодня, неопределенное будущее — все это толкает их брать что только можно.
Под сводами гремят тысячи голосов. Выкрики переходят в споры из-за добычи.
Но вот иной голос врывается в это столпотворение — ясный и всеподчиняющий голос революции. Она говорит устами своих пылких приверженцев, петроградских рабочих. Их всего лишь горстка, невысоких и невзрачных на вид, но они бросаются в самую гущу дюжих солдат-крестьян и кричат:
— Ничего не брать! Революция запрещает! Никаких грабежей! Это принадлежит народу!
Они кажутся детьми, борющимися с циклоном, карликами, нападающими на полчища великанов. Эти люди стараются словами остановить бешеную атаку солдат, опьяненных победой и увлекшихся мародерством. Грабеж продолжается. С какой стати слушаться кучки рабочих?
Но этих рабочих придется послушаться. Они знают, что за их словами — воля революции. Она придает им бесстрашие и решительность. Они набрасываются на громадных солдат, осыпают их ругательствами, вырывают добычу из рук. Вскоре солдатам остается только обороняться.
Маленький рабочий догнал рослого крестьянина, убегающего с толстым шерстяным одеялом. Рабочий хватается за одеяло, тянет назад и бранит здорового дядю, как малое дитя.
— Отпусти одеяло! — рычит крестьянин с перекошенным от злости лицом. — Это мое!
— Нет, — кричит рабочий, — не твое. Оно принадлежит всему народу. Ничто сегодня не будет вынесено из дворца.
— Как сказать, уж это-то одеяло будет вынесено. В казармах страшная холодина!
— Мне жаль, что ты мерзнешь, товарищ. Но лучше пострадать от холода, чем опозорить революцию разбоем.
— Иди к черту, — восклицает тот. — Для чего же мы тогда совершали революцию? Разве не для того, чтобы люди получили одёжу и еду?
— Да, товарищ, придет время, и ты получишь от революции все, в чем нуждаешься, но не сейчас. Если отсюда что-нибудь пропадет, нас назовут хулиганами и бандитами, а не настоящими социалистами. Враги скажут, что мы пришли сюда не во имя революции, а для грабежа. И мы ничего не должны брать, потому что это собственность народа. Сбережем все для чести революции.
«Социализм!», «Революция!», «Собственность народа!» — с этими словами у крестьянина отобрали одеяло. У него всегда что-нибудь отнимали во имя абстрактных идей, выраженных словами с большой буквы. Раньше во имя «Царя и во славу Господа бога». Теперь во имя «Социализма, Революции и Всенародной собственности».
И все же последнее понятие заключало в себе нечто такое, что доходило до сознания крестьянина. Это понятие совпадало с представлениями о жизни в общине. И по мере того как эта мысль доходила до него, его хватка слабела, и вот, бросив последний горестный взгляд на свое драгоценное сокровище, он побрел прочь. Позже я видел, как он горячо убеждал другого солдата. Он говорил о «всенародной собственности».
Рабочие добивались своего, объясняя, упрашивая, угрожая. Вот один из них стоит в алькове перед тремя солдатами и ожесточенно размахивает рукой, сжимая другой рукоятку револьвера.
— Вы ответите мне, если тронете этот столик, — кричит он.
— Ответим тебе? — зло усмехаются солдаты. — А ты кто такой? Ты ведь во дворец попал так же, как и мы. Мы отвечаем только перед собой.
— Вы ответите перед революцией, — твердо заявляет рабочий. Он говорит с такой убежденностью, что солдаты действительно чувствуют в нем власть революции. Они выслушивают его и повинуются.
Революция пробудила смелость и пыл в этих массах. Революция использовала их при штурме дворца. Теперь она их обуздывает. При таком беспорядке революция находит здоровые силы и успокаивает всех, наводит порядок, выставляет охрану.
— Всем выйти! Очистить дворец! — перекатывается по коридорам, и толпа начинает подаваться к дверям. У каждого выхода встал добровольный комитет для обыска и осмотра. Комитет останавливает каждого выходящего, проверяет его карманы, рубашку, даже сапоги, отбирая различные вещи: статуэтки, свечи, вешалки, скатерти, вазы. Владельцы этого добра, как дети, упрашивают вернуть им трофеи, но комитет непреклонен и твердо повторяет: «В эту ночь ничего не пропадет, из дворца».
В эту ночь под охраной красногвардейцев ничего не пропало из дворца.
Затем представители революции занялись Временным правительством и его защитниками. Их окружили и повели под конвоем к выходу. Первыми выводят министров, захваченных в одном из залов во время заседания, где они восседали вокруг покрытого зеленым сукном стола. В полном молчании один за другим спускаются они по лестнице. В толпе, находящейся во дворце, не слышно ни слова насмешки. Но когда они вышли из здания и матрос вызвал автомобиль, то послышались угрозы. «Пусть прогуляются пешком! Довольно, наездились!» — гогочет толпа, толкая перепуганных министров. Революционные матросы с примкнутыми штыками плотной стеной загораживают арестованных и ведут их через невские мосты. Выше всех виднеется над конвоем голова Терещенко, украинского капиталиста, отправляемого теперь прямо из министерства иностранных дел в Петропавловскую крепость.
Совсем сникших и жалких юнкеров выводили под выкрики: «Провокаторы! Предатели! Убийцы!». В то утро все юнкера уверяли нас, что будут сражаться до последней пули, а последнюю пустят себе в лоб, но не сдадутся большевикам. Теперь же они сдают этим самым большевикам свои винтовки и торжественно обещают никогда больше не поднимать против них оружия. (Жалкие лжецы! Они не сдержат своего слова.)
Последними из арестованных вывели из дворца девушек — солдат женского батальона. Большая часть из них происходила из народа. «Позор! Какой позор! — кричали красногвардейцы. — Женщины-работницы пошли против рабочих!» Не в силах сдержать бурлившее негодование, некоторые хватали девушек за руки, трясли их и ругали.
Это было, пожалуй, все, чему подверглись девушки-солдаты, правда, одна из них, после покончила с собой. На следующий день враждебная пресса распространяла ложь о якобы совершенных зверствах над женским батальоном и о красногвардейских грабежах и погромах во дворце.
Но ничто так не чуждо самой природе рабочего класса, как инстинкт разрушения. Не будь это так, сохранились бы совсем иные воспоминания об утре 8 ноября. Возможно, существовали бы рассказы о том, что месть многострадального народа оставила от восхитительного царского дворца кучу разбитых кирпичей и дымящегося пепла.
Целое столетие стоял этот дворец на берегах Невы, неприветливый и равнодушный. Народ возлагал на него свои самые светлые надежды, но от него исходил лишь мрак. Люди взывали к нему о сострадании, а получали в ответ лишь плеть и кнут, сожженные деревни и ссылки в Сибирь. Зимним утром 1905 года мирное шествие тысяч людей направилось сюда, чтобы просить царя-батюшку выслушать их и устранить несправедливости. Дворец ответил им пулями и шрапнелью, обагрив их кровью снег. Для народных масс это здание олицетворяло собой жестокость и притеснения. Если бы они сровняли его с землей, это было бы всего лишь еще одним проявлением гнева, охватившего поруганный народ, который навсегда уничтожил проклятый символ своих мучений.
Вместо этого народные массы постарались уберечь исторический памятник от каких бы то ни было разрушений.
Керенский поступил наоборот. Ни на минуту не задумавшись, он превратил Зимний дворец в арену схваток, сделав его основным местом деятельности своего кабинета и превратив Зимний в свои апартаменты. Но представители этих разбушевавшихся масс, захвативших дворец, заявили, что он не принадлежит ни им, ни Советам, а является достоянием всех. Советским декретом он был объявлен народным музеем и передан под охрану комитета художников.
Таким образом, события не оправдали еще одного ужасного пророчества. Керенский, Дан и другие выступали против революции, предсказывая страшный разгул преступности и грабежей, проявление самых низменных страстей толпы. Говорили, что стоит голодным и озлобленным массам прийти в движение, как они, подобно обезумевшему стаду, растопчут, сокрушат и разрушат все, что попадется им на пути.
И вот революция пришла. Встречаются, правда, отдельные случаи вандализма, бывает, что богато одетые буржуа возвращаются домой без своих шуб на меху, но это дело рук грабителей, которых революция еще не успела призвать к порядку.
Но несомненно, что первыми плодами революции явились законность и порядок. Никогда еще не было в Петрограде так спокойно, как после перехода его в руки народных масс. На улицах царит непривычная тишина. Разбои и грабежи сошли почти на нет. Бандиты и хулиганы отступили перед железной рукой пролетариата.
И это не просто негативное обуздание — порядок, насаждаемый страхом. Революция порождает особого рода уважение к собственности. В разбитых витринах лежат продовольствие и одежда, отчаянно нуждающимся людям ничего не стоит протянуть руку и взять, что им нужно. Но все лежит нетронутым. Испытываешь что-то особенно трогательное, когда видишь, как голодные люди не берут того, что можно взять. В сдержанности, рожденной революцией, было что-то благоговейное. Революция распространяет свое облагораживающее влияние повсюду. Она добирается до самого глухого захолустья. Крестьяне больше не жгут имений.
И все же истинными защитниками святости права собственности считают себя высшие классы. Странная претензия в конце мировой войны, ответственность за которую несут правящие классы. Это по их указанию города предавались огню, пеплом покрывалась земля, морское дно усеяно кораблями, здание цивилизации разбито вдребезги и даже сейчас готовятся еще более страшные орудия разрушения.
На чем может основываться у буржуазии истинное уважение к собственности? В сущности, сама буржуазия производит мало или ничего не производит. Для привилегированных собственность — это то, что достается благодаря ловкости, счастливой случайности или по наследству. Состояние для них связано в значительной степени с титулом, коммерцией или ценными бумагами.
Для рабочего же класса собственность — это слезы и кровь, это изнурительный процесс созидания. Рабочие познают ее цену через ноющие мускулы и натруженные спины.
За работой толпа, не под силу ее труд,
Ноет грудь, ломит шею и спину.
Но вздохнут бедняки, пот с лица оботрут
И кряхтя запевают дубину...
Так поется в песне волжских бурлаков.
То, что людьми создано в муках и труде, они не могут бессмысленно уничтожать, как мать не может убить свое дитя. Тот, кто затратил силу своих мускулов, чтобы сделать вещь, будет больше всех защищать и лелеять ее. Зная ей цену, они понимают, в чем ее святость. Даже неграмотные, серые народные массы останавливаются с почтением перед произведениями искусства. Их смысл доходит до народа смутно. Но в них он видит воплощенный труд. А всякий труд священ.
Социалистическая революция — это настоящий апофеоз права собственности. Последняя облекается новой святостью. Передавая право собственности в руки производителей, революция отдает сохранение богатства в руки их естественных и ревностных стражей — в руки их созидателей. Нет лучшего хранителя, чем сам созидатель.
Советы провозгласили себя правительством 7 ноября. Но одно дело взять власть, другое — удержать ее. Одно дело — издать декреты, другое — провести их в жизнь.
Вскоре Советам навязали ожесточенную борьбу. Получалось, что воевать им придется подорванным военным аппаратом, который выведен из строя офицерским саботажем. Революционному генеральному штабу трудно было распутать создавшийся узел, и он обратился прямо к рабочим.
Они разыскивали запасы бензина и спрятанные автомобили, налаживали работу транспорта. Они собирали орудия и лафеты, раздобывали лошадей для них и формировали артиллерийские отряды. Они реквизировали продовольствие, фураж, запасы Красного Креста, в спешном порядке направляя все это на фронт. Они захватили 10 тысяч винтовок, отправленных Каледину, и роздали их по заводам.
Грохот молотов на заводах сменился твердым шагом марширующих людей. Распоряжения мастеров сменились приказаниями матросов, обучающих неловких новобранцев. По улицам проносятся автомобили, разбрасывая листовки с призывом к оружию.
В приказе Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов и Военно-революционного комитета районным Советам рабочих депутатов и фабрично-заводским комитетам говорилось:
«Корниловские банды Керенского угрожают подступам к столице. Отданы все необходимые распоряжения для того, чтобы беспощадно раздавить контрреволюционное покушение против народа и его завоеваний.
Армия и Красная гвардия революции нуждаются в немедленной поддержке рабочих.
Приказываем районным Советам и фабрично-заводским комитетам:
1) выдвинуть наибольшее количество рабочих для рытья окопов, воздвигания баррикад и укрепления проволочных заграждений;
2) где для этого потребуется прекращение работ на фабриках и заводах, немедленно исполнить;
3) собрать всю имеющуюся в запасе колючую и простую проволоку, а равно все орудия, необходимые для рытья окопов и возведения баррикад;
4) все имеющееся оружие иметь при себе;
5) соблюдать строжайшую дисциплину и быть готовыми поддержать армию революции всеми средствами».
В ответ на призыв повсюду появляются рабочие, опоясанные поверх пальто пулеметными лентами, со скатками одеял через плечо, с лопатами, чайниками и револьверами, образующие длинные, неровные ряды, сверкающие штыками в темной ночи.
Красный Петроград берется за оружие, чтобы дать отпор контрреволюционным силам, наступающим на него с юга. Призывным набатом, то глухо, то пронзительно, разносятся над крышами звуки заводских гудков.
По всем дорогам, расходящимся из города, течет поток мужчин, женщин, детей с вещевыми мешками, гранатами, кирками и винтовками. Пестрая, разношерстная толпа. Ни знамен, ни бодрящих барабанов. Проносящиеся мимо грузовики обдают их грязью, слякоть хлюпает в сапогах, до костей прохватывают ветры с Балтийского моря. Но они идут и идут к фронту, не останавливаясь ни на минуту, а серый день сменяется угрюмой ночью. Позади них город, переливающийся морем огней, но они все идут и идут навстречу ночной мгле. Поля и леса наполняются призрачными силуэтами, разбивающими палатки, разжигающими костры, роющими окопы, тянущими провода. Один день — и за тридцать километров от Петрограда десять тысяч людей встают живым бастионом на пути контрреволюционных сил.
Для военных экспертов это не армия, а лишь сброд, толпа. Но этот «сброд» таит в себе такую энергию, такие силы, которые не мог учесть ни один учебник стратегии. Эти темные массы захвачены идеями созидания нового мира. В их венах горит боевой огонь. Они бьются с отчаянным самозабвением, зачастую не без умения; бросаются в кустарник, в котором засели враги. Они не боятся атакующих казаков и стаскивают их с лошадей; припадают к земле под пулеметным огнем. Разрывы снарядов заставляют их разбегаться в разные стороны, но они снова и снова собираются вместе. Они относят в тыл своих раненых, на ходу перевязывая им раны, и шепчут на ухо умирающим товарищам: «За революцию, за дело народа, браток». С последним вздохом умирающие произносят: «Да здравствуют Советы! Скоро наступит мир!».
У необстрелянных солдат, попавших под огонь прямо с заводов и из рабочих кварталов, не обходится без смятения, паники, беспорядка. Но боевой дух этих изнуренных работой и голодом людей, сражающихся за свои идеалы, оказывается сильнее организованных батальонов врага. Этот боевой дух расстраивает вражеские ряды. Он подрывает их боеспособность. Закаленные в боях казаки, соприкоснувшись с ним, оказываются побежденными. Вызванные на фронт «надежные» дивизии наотрез отказываются расстреливать рабочих-солдат. Сопротивление сломлено, силы противника тают. Переодевшись, Керенский бежит с фронта. Командующий огромной армией, которая должна была раздавить большевиков, не может найти себе личный конвой, который пожелал бы бежать вместе с ним. Пролетарии побеждают по всему фронту.
В то время как защитники Советской власти ведут бои под Петроградом, контрреволюция внезапно поднимает голову в их тылу. Она намеревается парализовать Советскую власть в самом городе.
Юнкера, давшие слово после сдачи в Зимнем дворце не выступать, нарушают клятву и присоединяются к белогвардейскому мятежу. Им поручают захватить телефонную станцию.
Телефонная станция — один из важнейших центров города, от нее расходятся миллионы проводов, которые, подобно миллионам нервов, помогают связать город воедино. В Петрограде телефонная станция помещалась в массивном каменном здании на Морской. Здесь выставлено несколько советских часовых. Утомительный день скрашивала единственная приятная надежда — ночная смена караула.
Приходит ночь, на улице показывается отряд в двадцать человек. Часовые приняли их за ожидаемую смену. Но это не так. Это отряд офицеров и юнкеров, переодетых красногвардейцами. Как и у красногвардейцев, винтовки у них на ремне. Они сообщили часовым пароль. Те, ничего не подозревая, поставили винтовки в пирамиду и собрались уходить. Тут же на них были направлены двадцать револьверов.
— Товарищи! — вырываются изумленные возгласы красных.
— Молчать, свиньи! — заорали офицеры. — Марш вон в тот зал и заткнитесь, а не то раскроим вам черепа.
За ошарашенными часовыми, которые вместо смены и отпуска в город попали в плен к белым, захлопываются двери. Телефонная станция — в руках контрреволюции.
Утром новые хозяева под руководством французского офицера закончили укрепление станции. Вдруг офицер поворачивается ко мне и резко бросает:
— А вы зачем здесь?
— Корреспондент, американец, — ответил я, — заглянул посмотреть, что здесь делается.
— Ваши документы! — потребовал он. Я показал. Они произвели впечатление, и он стал извиняться. — Конечно, это не мое дело. Просто, как и вы, я зашел сюда посмотреть, что тут происходит. — Но приказания он по-прежнему продолжал отдавать.
По обеим сторонам главного входа юнкера воздвигли баррикады из ящиков, автомобилей и бревен. Они осматривали проезжавшие мимо машины и снимали с них продовольствие и оружие, а также ловили всех прохожих, которые могли оказаться красногвардейцами.
Юнкерам дьявольски повезло, к ним в плен попал сам Антонов-Овсеенко — советский комиссар по военным делам. Когда он проезжал мимо телефонной станции, машину остановили и его стащили с сиденья; не успел он опомниться, как очутился под замком. В момент, когда решалась судьба революции, ее военный руководитель оказался в руках контрреволюционеров. Его переживание из-за того, что он попался, превосходила лишь радость юнкеров, вызванная такой крупной удачей. Они ликовали. Оно и понятно! Ведь у революционных масс Петрограда руководителей пока что было еще очень мало. Юнкера знали на основе военной науки, что массы без руководителей не могут успешно действовать против их крепости, а главный военный специалист красных был теперь в их руках.
Но кое-чего эти офицеры не понимали. Они не понимали, что революция зависела не от ума отдельных или даже нескольких личностей, а от коллективного рассудка народных масс. Они не знали, на какую высоту революция подняла сознательность, инициативу и силы этих масс, сплотив их в единое целое. Они не знали, что революция — это живой организм, самодеятельный, властный, во имя самосохранения в час опасности собирающий все свои силы.
Когда в кровь человека попадет болезнетворный микроб, то сигнал об угрожающей опасности передается всему организму. Словно по команде, по сотням артерий в атаку на зараженный участок устремляются особые клетки — фагоциты. Окружив незваного гостя, они стараются обезвредить его или уничтожить. Это не есть сознательное действие мозга. Это — врожденный, естественный инстинкт человеческого организма.
Сейчас в организм красного Петрограда, угрожая самому его существованию, попал опасный яд контрреволюции. Реакция немедленная — стихийно по сотням улиц и артерий города устремляются клетки (в данном случае красные) к зараженному очагу — телефонной станции.
Трах! Пуля, отбившая от бревна щепку, сообщает о прибытии первой красной частицы с ружьем. Трах-тарарах-та-тах! Свинцовый ливень, кроша кирпичную стену, возвещает о прибытии новых и новых отрядов.
Сквозь щели в баррикадах контрреволюционеры видят, как в конце улицы скапливаются красногвардейцы. Это приводит старого царского офицера в бешенство. «Ружья на прицел, — кричит он. — Бей эту сволочь!». Ураган пулеметного и ружейного огня проносится по улицам. Как в глубоком ущелье, раздается свист и визг летящих рикошетом пуль. Но среди красных нет убитых. Революционные массы не имеют желания умирать. Они не хотят быть убитыми.
Происходящее не похоже на события предыдущих дней. Тогда толпы подставляли себя под пули. Сотнями трупов устлали они Дворцовую площадь: артиллерийские снаряды рвали их на куски, топтали копытами лошадей казаки и косили из пулеметов. Это получалось так легко! Так же легко можно было бы уничтожить их и сейчас, если бы только они ринулись на баррикады. Но революция не расходует своих сил понапрасну. Она уже научила массы осторожности. Она преподала им первый урок стратегии: узнай, каких действий ждет от тебя противник, и не поступай так. Красные видели, что баррикады были построены с таким расчетом, чтобы о них разбились их силы — значит, нужно разнести сами баррикады.
Они осматривают их и принимают решение: окружить и взять штурмом. Выбирают удобные позиции. Прячутся за каменными колоннами. Взбираются на стены. Ползут за парапетными плитами. Ложатся плашмя на крышах. Скрываются за печными трубами, подоконниками. Со всех сторон направляют винтовки на баррикады. Затем внезапно открывают огонь, осыпая баррикады градом свинца. Так же неожиданно, как начали, они прекращают огонь, и скрытно меняют позиции. Снова огонь и снова тишина. Офицеры начинают чувствовать себя, как звери в западне, вокруг которой невидимые охотники стягивают огненное кольцо.
Непрерывно прибывают новые отряды, заполняющие разрывы в кольце. Все у́же и у́же стягивается кольцо вокруг контрреволюционеров. Затем, изолировав этот инфекционный очаг, революция начинает подготовку к его уничтожению.
Огненный шквал заставляет белых покинуть баррикады и укрыться под сводами главного входа. Теперь, за толщей каменных стен, они совещаются. Вначале они хотят сделать вылазку, пробиться сквозь кордон красных и бежать. Но это равносильно самоубийству. Их разведчик высунулся было на крыше, но тут же вернулся назад с простреленным плечом. Чтобы выиграть время, они просят о перемирии, но осаждающие отвечают:
— Три дня назад мы взяли вас в плен в Зимнем дворце и под честное слово отпустили. Вы свое слово нарушили и стреляли в наших товарищей. Мы вам не верим.
Белые просят прощения, предлагая в обмен Антонова.
— Антонов! Мы сами отобьем его, — отвечают красные. — Если тронете его, ни один не выйдет отсюда живым.
Отчаянные положения вынуждают к отчаянным действиям.
— Ах, если бы у нас был автомобиль Красного Креста, — вздыхает один офицер. — Красные могут пропустить его.
— Что ж, если у нас нет такого автомобиля, — сказал другой, — зато найдутся кресты.
Он достал четыре больших полотнища с красным крестом; их укрепили спереди, сзади и по бокам машины, которая сразу стала похожа на автомобиль Красного Креста.
Два офицера сели спереди: один за руль, второй рядом с ним, держась одной рукой за борт, а другой сжимая револьвер. На заднее сиденье забрался совершенно измученный и полуживой от страха отец одного из юнкеров.
— Прыгайте сюда и поедем с нами, — предложили мне офицеры. Белые всегда считали как само собой разумеющееся, что любой человек, одетый в платье буржуа, должен быть на стороне буржуазии. Многие из них, знавшие о революционной деятельности таких людей, как, например, Джон Рид или я, считали это обыкновенной уловкой для завоевания доверия большевиков.
Я влез в машину, и она выехала из-под арки. Увидев красный крест, осаждающие прекратили стрельбу. Медленно, с тревожно бьющимися сердцами мы подъехали к линиям красных. Солдаты, матросы и рабочие встретили нас с винтовками в руках.
— Что вам нужно? — грозно спросили они.
— У нас много тяжело раненных. Нет ни бинтов, ни медикаментов, — объяснил офицер, сидевший за рулем. — Мы хотим добраться до штаб-квартиры Красного Креста и получить их. Люди ужасно мучаются.
— Пусть помучаются! — пробурчал один из матросов и выругался. — Жалели они наших товарищей? А мы еще поверили их честному слову... Проклятые обманщики.
На это другой матрос крикнул: «Нельзя так, товарищ!». Затем нам сказали: «Ладно, проезжайте, да поживее».
Мы помчались по улице, а позади снова начался обстрел телефонной станции.
— Эти красногвардейцы, в сущности, неплохие ребята, — заметил я.
— Дурачье. Как это по-английски — damn fools, кажется, так? — и офицеры истерически расхохотались.
На большой скорости мы помчались по Французской набережной, сделав большой крюк, чтобы оторваться от возможной погони. Резкий поворот — и мы перед Инженерным замком. Открылись большие ворота, нас впустили, и через минуту мы находились в салоне, заполненном офицерами — русскими, французами, англичанами. Штабу сообщили о критическом положении на телефонной станции, и он распорядился немедленно послать туда броневик и подкрепление. Уточнены некоторые детали, обменялись несколькими словами с царским генералом и повернулись уходить.
— Минуточку, — остановил нас генерал, — позвольте снабдить вас кое-чем полезным. — Он присел у стола, разложил на нем какие-то бумаги, размером и формой похожие на удостоверения, выдаваемые Советом. Выбрав печать, он шлепнул ею по первому удостоверению. На печати стояли магические слова «Военно-революционный комитет»; формой и размером они точно совпадали со словами подлинной печати Совета. Если эта печать не выкрадена, то уж наверняка точная копия. Подделку обнаружить было трудно.
— В такое тревожное время никогда нелишне иметь при себе необходимый документ, — шутливо сказал генерал, ставя советскую печать еще на два бланка. — Вот, пожалуйста! На непредвиденный случай. Заполните плохим почерком и с ошибками, и получится первоклассный большевистский пропуск куда угодно. И кстати, — добавил он, — передавая нам несколько тяжелых черных шаров, величиной с бейсбольный мяч. — Это вам тоже пригодится.
— Ручные гранаты? — осведомился я.
— Что вы, — ответил генерал. — Это пилюли, капсулы. Лекарство для красных. Дайте красногвардейцу куда надо одну из них — и он наверняка вылечится и от большевизма, и от революции, и от социализма, и от всяких других болезней. Ну как, а? — проговорил он, ужасно довольный своим остроумием. — Целая машина Красного Креста с пилюлями!
Нам сказали, что в баке автомобиля Красного Креста мало бензина. Поэтому вместо того чтобы ждать, когда подвезут его, было решено вернуться на телефонную станцию в большом броневике, который стоял тут же во дворе. Но бензин раздобыли, и машину Красного Креста удалось заправить [19].
И наш автомобиль отправился к телефонной станции. Но за последние полчаса на улицах произошли изменения. Почти на каждом углу появились красные часовые. Это были в большинстве своем крестьяне, которых события оторвали от привычной деревенской жизни и забросили в этот город, возбужденный, встревоженный столкновениями революционеров и контрреволюционеров, распознать которых было подчас очень трудно.
Часовые оказывались в затруднительном положении, когда на них нажимали, суя под нос бумаги, показывали на красные кресты на машине и неистово кричали: «Помощь раненым товарищам!». Пока они успевали сообразить, что к чему, мы уже были далеко. Одного за другим миновали мы часовых, пока не натолкнулись на здоровенного крестьянина, стоявшего посреди Миллионной. Он преградил нам путь штыком и заставил остановить машину.
— Идиот. — заорали офицеры. — Ты что не видишь, что это автомобиль Красного Креста? Там: товарищи умирают, а ты тут время тянешь.
— А вы разве тоже товарищи? — спросил крестьянин, недоверчиво разглядывая офицерские мундиры.
— Ну, конечно. Довольно попили буржуи народной крови! Долой изменников-контрреволюционеров! — выкрикивали офицеры революционные лозунги.
— Неужто я дожил до такого дня, когда офицеры стали помогать темному люду? — проговорил крестьянин, обращаясь наполовину к самому себе. Уму непостижимо! Поверить этому было нелегко, и он потребовал наши документы.
Водя пальцем по строчкам, он с трудом разбирал слова. Пока крестьянин читал удостоверение, офицер, не выпуская из рук револьвера, следил за выражением лица крестьянина. Крестьянин и не подозревал, как близок он был от собственной смерти. Скажи он: «Нет, нельзя», — и офицер тут же пристрелил бы его. Разрешив нам проехать, он тем самым дал разрешение на собственную жизнь. Откуда ему было знать, что на удостоверении была поддельная печать. Он видел только то, что они такая же, как и печать, стоявшая на его собственных документах, и поэтому сказал: «Проезжай!». И мы поехали.
Снова мы приблизились к кольцу красных вокруг телефонной станции. Нервы у офицеров были напряжены до предела. Под предлогом оказания помощи раненым белым они везли смерть и увечья для красных. Красные не подозревали об этом. Хотя они уже знали о коварстве контрреволюции, но им и в голову не приходило, что офицеры надругаются над всеми моральными устоями, поправ самые элементарные понятия о чести. Поэтому, когда офицеры во имя человечности попросили скорее пропустить их машину, красногвардейцы ответили: «Красный Крест? Хорошо. Проезжайте».
Ряды раздвинулись, и через минуту наш автомобиль с грузом ручных гранат проскочил под арку станции, приветствуемый радостными криками осажденных белых. Они радовались гранатам и тому, что получили информацию о военной обстановке. Но больше всего их радовало, что на помощь им идет броневик.
Положение засевших и окруженных на телефонной станции белогвардейцев казалось безнадежным. Но тут приходит радостная весть, что на помощь им спешит броневик. Они напряженно всматриваются в конец улицы, с нетерпением ожидая его появления.
Как только броневик, покачиваясь, показывается со стороны Невского, белые приветствуют его радостными криками. Словно огромный железный конь, броневик неуклюже движется по улице и останавливается перед баррикадой. Снова ликуют белые. А радоваться рано! Они не знают, что приветствуют приближение собственной гибели, не знают, что броневик захвачен красными. Теперь это троянский конь, в стальном брюхе которого прячутся солдаты революции. Башня броневика поворачивается, и пулемет наводят на главный вход. Затем из пулемета, как из шланга вода, извергаются струн свинца. Ликование сменяется воплями! Спотыкаясь о ящики, отпихивая друг друга, орущей, беспорядочной массой, сминая все на своем пути, офицеры бегут через вестибюль станции вверх по лестнице.
Справедливое возмездие! Всего несколько часов назад эти контрреволюционеры тыкали здесь револьверами в головы революционеров — и вот уже революционеры приставляют пулеметное дуло к их собственному виску.
На верхней площадке лестницы белые разбегаются в стороны, но не для того, чтобы организовать оборону, а чтобы спастись, укрыться где-нибудь. Десяток отважных людей мог бы удержать лестницу против тысячи. Но где они, эти десять человек? Здесь не найти и одного. Здесь только побледневшая, обезумевшая, мечущаяся от страха толпа, От былой отваги не осталось и следа. Ни тени разума. Не осталось даже стадного инстинкта, стремления объединиться вместе перед лицом общей опасности.
— Спасайся, кто как может! — кричат офицеры постарше.
Офицеры бросают фуражки, ремни, шашки; знаки отличия превратились в символы позора и смерти. Они срывают с себя погоны, золотое шитье, пуговицы; просят рабочую одежду, какой-нибудь плащ или пальто — что угодно, лишь бы скрыть свое офицерское обличье. Один офицер, найдя засаленную спецовку, чуть не сошел с ума от радости. Обнаружив на кухне поварской фартук, капитан-белогвардеец надевает его и запускает руки в муку; и без того уже белый от страха, он становится самым белым белогвардейцем в России.
Но большинству из них прятаться негде — разве только в темных клозетах, телефонных будках и в закоулках чердаков. Они забиваются туда, словно загнанные охотником звери. К вероломству по отношению к противнику офицеры теперь добавляют предательство своих же — они завели юнкеров в эту ловушку, которая захлопывается, и бросают их на произвол судьбы.
Придя несколько в себя, юнкера начинают неистово кричать: «Наши офицеры! Где же наши офицеры?». Никакого ответа. «Будь они прокляты, трусы! Они бросили нас!»
Вызванная этим предательством ярость объединяет юнкеров. Для них лучше было бы удерживать лестницу, но они бегут от нее подальше. Подступающая к ней месть красных наполняет их страхом, который не дает им двинуться с места. Они скучиваются в комнате с толстыми стенами и узеньким проходом, ставшей для них «камерой пытки». И здесь, как сгрудившиеся в норе мыши, ожидают, пока по лестнице поднимется красная волна, которая затопит коридоры и захлестнет их.
Для некоторых из этих юношей, выходцев из средних классов, такой конец трагичен вдвойне. Смерть от руки крестьян и рабочих, с которыми им и делить-то нечего! Но, оказавшись в этом лагере контрреволюции, они должны разделить его участь. Они знают, что возмездие вполне заслужено ими. Сознание вины отнимает у них последние силы, винтовки валятся из рук. Со стоном падают они в кресла, на столы, не отрывая взгляда от двери, через которую должна хлынуть всесокрушающая красная волна. Они напрягают слух, пытаясь уловить звуки этой волны, набегающей на лестничные ступени, и ждут, что вот-вот раздадутся удары в дверь. Но там тихо... И лишь сильно стучит в висках их собственная кровь.
В этом же здании есть и другая такого же рода «камера пытки» — в ней находятся Антонов, красные часовые и все пленники, захваченные белыми за день. Они сидят запертые в своей камере, беспомощные, в то время как снаружи идет битва, решающая судьбу революции, а вместе с ней и их собственную судьбу. О ходе битвы им ничего не известно. Сквозь толстые стены долетают лишь приглушенные звуки выстрелов и звон разбитого стекла.
Вдруг все звуки сразу обрываются. Что это? Торжество контрреволюции? Победа белых? Что будет дальше? Откроется дверь, их поставят к стене, завяжут глаза, потом залп — и смерть, их смерть? Гибель революции? Вот о чем думают они, обхватив голову руками, а часы над дверями неумолимо отсчитывают секунды. Любая из них может оказаться последней. Ожидая этот последний миг, они до предела напрягают слух, не слышны ли в коридоре шаги идущих расстреливать их. Ни звука... только размеренно тикают часы.
Комната, где сидят телефонистки, — это еще одна «камера пытки». Она находится на верхнем этаже, и в ней у коммутаторов — сотни девушек. Стрельба вокруг в течение восьми часов, паническое бегство офицеров, безумные взывания о помощи подействовали на их нервы и рассудок. Под влиянием распространявшейся буржуазной печатью клеветы им приходят на ум дикие истории о большевистских зверствах, об изнасиловании девушек из женского батальона, о преступлениях, приписываемых этим красным, которые сейчас наполняют двор телефонной станции.
В своем возбужденном воображении они уже видят себя жертвами подобной же бесчеловечности, корчащимися в лапах каких-то чудовищ. Они начинают плакать, пишут отчаянные прощальные письма. С побледневшими лицами они сбиваются кучками, стараясь уловить первые крики осаждающих и топот их сапог. Но слышат не топот сапог, а... всего лишь биение своего трепещущего сердца...
В здании водворяется могильная тишина. Но это не покой смерти, а напряженно-трепещущее молчание сотен живых существ, парализованных страхом. Тишина тревожная, она просачивается сквозь стены на улицу и охватывает красных. Теперь, охваченные тем же чувством, умолкают и они, отступают от лестницы, которая может выбросить на них облако порохового дыма или осыпать градом гранат. Сотни красных, находящихся снаружи, боятся белых, засевших внутри здания. Сотни белых внутри здания боятся красных, находящихся снаружи. Более тысячи человеческих существ мучают друг друга.
Внутри здания эта пытка молчанием становится невыносимой. Я не в состоянии выдержать ее. Ища облегчения, я бегу куда глаза глядят, лишь бы избавиться от нее. Открыв первую боковую дверь, влетаю в комнату, набитую юнкерами. Они вскакивают, словно раздался трубный глас, возвещающий начало страшного суда.
— Американский корреспондент! — вздох облегчения пробежал по комнате. — О, спасите нас, спасите нас!
— Но как, — растерянно бормочу я. — Что мне сделать?
— Что-нибудь, все что угодно, — умоляют они, — только спасите нас.
Кто-то произносит: «Антонов!». Остальные подхватывают это имя, повторяя его как заклинание. «Антонов. Ну, конечно, Антонов. Идите к Антонову. Вниз — к Антонову. Скорее, пока еще не поздно, — к Антонову». Они показывают, куда идти.
Через минуту я также неожиданно появляюсь перед другой изумленной аудиторией — пленными красными и Антоновым.
— Вы все свободны. Офицеры бежали. Юнкера сдаются. Они умоляют спасти их. Условия любые. Они просят только о сохранении жизни, и главное — скорей, скорей!
В один миг ожидавший смерти пленник Антонов становится вершителем судьбы других. Осужденного просят стать судьей. Какая разительная перемена! Но лицо этого невысокого, чрезмерно утомленного революционера ничуть не изменилось. Если мысль о мести и промелькнула в его голове, то лишь на миг.
— Итак, мне суждено стать не покойником, а командиром, — он слабо улыбнулся. — Первым делом, выходит, надо навестить юнкеров? Очень хорошо. — Он надел шляпу и пошел наверх к юнкерам.
— Товарищ Антонов! Господин Антонов! Командир Антонов! — запричитали они. — Пощадите нас. Мы знаем, что виноваты. Но мы отдаемся на милость революции.
Печальный финал веселого представления! Еще утром они собирались перебить большевиков, а вечером просят их же сохранить им жизнь. Тогда слово «товарищ» звучало в их устах так же, как слово «свинья», теперь они произносят его с благоговением, как почетный титул.
— Товарищ Антонов, — умоляют они, — дайте нам слово большевика, настоящего большевика. Дайте слово, что спасете нас.
— Мое слово?.. Даю.
— Но они могут не послушаться вас, товарищ Антонов, — пробормотал какой-то юнкеришка. — Они все-таки могут убить нас.
— Прежде чем убить вас, им придется убить меня.
— Но мы не хотим быть убитыми, — хнычет все тот же юнкер.
Испытывая к ним презрение и не пытаясь скрывать это. Антонов, тем не менее, выйдя в вестибюль, стал спускаться по лестнице. Для напряженных нервов каждый его шаг звучал, как ружейный выстрел.
Снаружи красные услышали шаги и взяли винтовки на изготовку, ожидая стрельбы. И вот сюрприз — Антонов! Их собственный руководитель!
— Наш! Наш! — начали скандировать одни. — Антонов! Да здравствует Антонов! — кричат другие. Этот крик перекидывается со двора на улицу, и толпа хлынула вперед; раздались возгласы:
— А офицеры? Антонов, где офицеры и юнкера?
— Сдались, — объявляет Антонов, — сложили оружие.
Словно рев падающей воды, прорвавшей плотину, поднимается тысячеголосый крик. Торжествующие возгласы смешиваются с гневными требованиями: «Смерть офицерам! Смерть юнкерам!».
Да, есть отчего трепетать белым! Смеют ли они надеяться на милосердие тех, кого так вероломно обманули? Эту ярость они вызвали не стрельбой, а предательством и бесчестьем. В глазах всех этих солдат и рабочих белые являлись убийцами их красных товарищей, палачами революции, мерзавцами, которых нужно уничтожить как паразитов. Лишь страх удерживал красных от штурма лестницы, теперь бояться не чего. Разъяренные люди кидаются вперед, оглашая ночь криками: «Смерть палачам! Бей белых дьяволов! Бей всех до одного!».
В темноте опустившейся ночи то здесь, то там факелы освещают бородатые лица крестьян и солдат, закопченные, худощавые лица городских мастеровых и в передних рядах — открытые мужественные лица рослых моряков Балтийского флота. На каждом лице — и в горящих глазах и в крепко стиснутых зубах — была видна злость, страшная злость исстрадавшихся людей. Теснимая задними рядами, толпа подается вперед — к лестнице, где стоит Антонов, спокойный и невозмутимый, но кажущийся таким слабым и беспомощным перед этой лавиной людей.
Подняв руку, Антонов закричал:
— Товарищи, их нельзя убивать. Юнкера сдались, они наши пленные.
Пораженная толпа замирает. Затем приходит в себя и оглушительным криком выражает свое негодование:
— Нет! Нет! Какие еще там пленные. Они уже мертвецы.
— Они сложили оружие, — продолжает Антонов. — Я обещал им сохранить жизнь.
— Ты-то мог обещать им жизнь. А мы нет! Мы обещаем им штыки, — угрожающе заорал какой-то крестьянин и повернулся к толпе, как бы ища у нее одобрения.
— В штыки! В штыки их! — одобрительным ревом поддержала его толпа.
Антонов смотрел в упор в разгневанные лица. Затем вынул револьвер и, потрясая им в воздухе, выкрикнул:
— Я обещал юнкерам сохранить жизнь. Понятно?! И я сдержу слово, даже если придется применить оружие.
Толпа в недоумении. Никто не верит своим ушам.
— Что? Что это значит?! — требуют от него ответа.
Сжимая в руке револьвер и держа палец на спусковом крючке, Антонов повторяет свое предупреждение:
— Я обещал им сохранить жизнь и применю оружие, чтобы выполнить обещание.
— Предатель! Перебежчик! — кричат в ответ ему сотни голосов.
— Защитник белогвардейцев! — бросает ему в лицо гигант-матрос. — Ты хочешь спасти этих гадов? Не выйдет! Мы их прикончим.
— Первого, кто тронет пленного... я застрелю на месте. — Антонов говорит медленно, отчеканивая каждое слово. — Понятно?! Застрелю!
— Застрелишь нас? — возмутились ошеломленные матросы.
— Застрелит нас! Застрелит нас! — пронеслось по негодующей толпе.
Это была самая настоящая толпа, охваченная страстью, толпа, над которой безраздельно властвовал первобытный инстинкт с его жестокостью, грубостью и жаждой крови. Казалось, толпа стала обретать дикость волка и свирепость тигра. Огромный зверь, поднятый из городских джунглей охотниками, раненый, истекающий кровью, измотанный и вконец измученный, он готов был кинуться на своих мучителей и разорвать их на куски. И в этот миг между ним и его добычей встал этот небольшой человек!
В моей памяти это один из самых эмоциональных моментов революции: невысокого роста человек на лестнице, бесстрашно смотрящий в глаза толпы, вернее, в ее тысячеглазое разгневанное око.
Лицо его побледнело, но ни малейшего трепета. И голос его совсем не дрожал, когда он медленно и веско проговорил: «Первого же, кто попытается убить юнкера, я уложу на месте».
Такая смелость и отвага поразили всех. Раздались крики:
— Ты что?! Чтобы спасти шкуру этих офицеров, контрреволюционеров, ты хочешь убить нас, рабочих-революционеров?
— Революционеров?! — насмешливо возразил Антонов. — Революционеров! Где я вижу здесь революционеров? Как вы смеете называть себя революционерами? Вы, намеревающиеся перебить беззащитных людей, пленных! — Его насмешка попала в цель. Толпа вздрогнула, как от удара хлыстом.
— Слушайте! — продолжал он.— Знаете ли вы, что вы делаете? Понимаете ли, куда ведет это безумие? Убивая пленного белогвардейца, вы наносите урон не контрреволюции, а самой революции. Я двадцать лет томился в ссылках и тюрьмах за революцию. И вы думаете, что я, революционер, буду спокойно стоять и смотреть, как революционеры распинают революцию?
— Но, если бы они взяли нас, пощады не было бы, — не унимался один крестьянин. — Всех бы прикончили!
— Верно, они бы нас прикончили, — ответил Антонов. — Ну и что из этого? Они же не революционеры, они порождены старым режимом, царизмом, с его нагайками, погромами и насилиями. Мы же рождены революцией. А революция — это совсем другое. Это — свободная жизнь для всех. Вот почему вы идете ради нее на смерть. Но вы должны отдать ей большее. Вы должны служить ей своим разумом. Служение революции должно стать выше удовлетворения страстей. Ради победы революции вы совершали чудеса храбрости. Теперь во имя чести революции нужно быть милосердным. Вы любите революцию. Прошу вас только об одном: не убивайте то, что любите.
Он говорил пламенно, лицо его горело; жестами и интонацией он старался сделать свою речь убедительней. В свои слова он вложил последние силы.
— Товарищ, скажите и вы, — попросил он меня.
Четыре недели назад я выступал перед этими матросами на корабле «Республика». Когда я вышел вперед, они узнали меня. Раздались крики:
— Американский товарищ!
Громко и страстно говорил я о революции, о взбудоражившей всю Россию борьбе за землю и свободу, о том, что их гнев справедлив и что вероломство белогвардейцев чудовищно. Но весь мир смотрит на революционные массы России, как на боевой авангард социалистической революции. Хотят ли они избрать старый путь кровавого возмездия или же положат начало гуманным законам? Они показали себя смелыми борцами за спасение революции. Разве не могут они стать великодушными во имя ее славы?
Речь моя сразу же возымела свое действие. Но отнюдь не благодаря своему содержанию. Произнеси я молитву или что-либо подобное, результат получился бы примерно такой же. Из сотен слушавших меня вряд ли имелся один, кто бы понял, о чем я говорил, потому что я говорил по-английски.
Но эти слова, непривычные и чужие, летевшие из темноты, приковали к себе внимание и на время отвлекли присутствовавших — именно этого и добивался Антонов: выиграть время, необходимое для того, чтобы бушующие страсти улеглись и возобладали иные чувства.
Хотя это и была толпа, но толпа революционная. По меньшей мере половина рабочих и солдат, столпившихся перед нами, глубоко в сердцах хранила беззаветную преданность революции. Слово «революция» стало для них фетишем. Все их надежды, мечты и стремления были связаны с революцией. Они ей служили. Она над ними властвовала.
Правда, в эту минуту ими владела иная сила, вытеснившая думы о революции. Их захватила жажда мести, она разжигала их страсти. Но лишь на время. Верность революции была сильней. Нужен был только толчок, чтобы эта верность пробудилась, сбросила чуждые ей чувства и вновь, утвердив свою власть, овладела своими последователями. Антонов не был один против всех. В толпе стояла целая тысяча антоновых, чьи сердца горели той же безграничной преданностью революции. Антонов был всего лишь частицей толпы, плотью от плоти ее, близким по духу с ней, он не меньше, чем она, ненавидел юнкеров, в нем бушевали такие же пылкие страсти.
Случилось так, что Антонову первому из толпы удалось обуздать свои страсти, и у него первого в сознании революция возобладала над чувством мести. Эта перемена, совершенная в его сердце идеей революции, должна произвести то же самое и в сердцах этих рабочих и солдат. Антонов знал это. Повторяя волшебное слово «революция», он стремился разбудить в них их революционность, стремился из хаоса восстановить революционный порядок. И сумел.
Своими собственными глазами мы видели, как слово еще раз явило свою извечную чудодейственную силу и укротило бурю. Утихли грозный рев и ропот, только местами прорывались отдельные гневные выкрики. Но после того как Восков перевел мои слова и снова выступил Антонов, сдались и эти очаги недовольных. Сдержав свои чувства и проявляя более мирное настроение, эти солдаты и матросы подчиняют революционной воле свое чувство мести. Только нужно разъяснить им, в чем эта воля.
— Так что же, Антонов! — раздались крики. — Что же, по-твоему, надо делать?
— Обходиться с юнкерами, как с военнопленными. Предъявить условия сдачи. Я обещал юнкерам сохранить им жизнь. Прошу вас поддержать мое обещание.
Толпа превратилась в Совет. Выступил какой-то матрос, затем два солдата и рабочий. Голосовали поднятием рук. Сотня натруженных, мозолистых рук поднялась над толпой, потом еще сотня — и вот их уже почти тысяча. Поднялась тысяча рук, тех самых рук, чьи сжатые кулаки недавно грозили офицерам смертью, поднялась, чтобы великодушно даровать им жизнь.
В этот самый момент прибыла делегация петроградской думы, уполномоченная «ликвидировать гражданский конфликт с возможно меньшим кровопролитием». Но революция уже занималась решением своих дел без всякого пролития крови вообще. На этих господ не обратили никакого внимания. Был послан отряд, чтобы вывести из здания белогвардейцев. Первыми вышли юнкера, за ними извлеченные из убежищ офицеры (одного даже вытащили за ноги).
Сгрудившись на верхних ступенях, они стояли в свете факелов, мигая глазами, под дулами тысячи винтовок, под жгучими взглядами тысячи пар глаз, перед тысячью кипевших презрением сердец.
Кто-то с издевкой выкрикнул: «Палачи революции!». Затем наступила тишина, торжественная тишина судебного заседания. Ибо это был суд — трибунал обездоленных. Угнетенные судили своих угнетателей. Новый строй произносил приговор старому. Великий Суд революции!
— Виновны! Виновны все! — таков был приговор. Виновны как враги революции. Виновны как защитники царя и эксплуататорских классов. Виновны как нарушители конвенций Красного Креста и законов войны. Виновны по всем статьям как предатели рабочих России и рабочих всего мира.
Под действием такого негодования жалкие пленники, оказавшиеся на скамье подсудимых, сжались и опустили головы. Некоторые из них предпочли бы стоять у стены под дулами винтовок. Но винтовки теперь охраняют их.
Пятеро матросов с винтовками на ремень встали у нижних ступеней. Антонов схватил одного из офицеров за руку и передал его матросу.
— Вот первый беззащитный и безоружный пленный, — сказал он. — Его жизнь в твоих руках. Сохрани ее во имя чести революции.
Отряд окружил пленного и вывел через арку на улицу.
С таким же напутствием был передан следующий пленный, а за ним еще и еще; каждого охраняла группа в четыре-пять человек. «Вот и покончили с этим дерьмом», — промолвил старик-крестьянин, когда последнего пленного передали конвою и процессия двинулась по Морской.
У Зимнего дворца разъяренная толпа напала на юнкеров и вырвала их из рук конвоя. Но революционные матросы атаковали толпу, отбили пленных и благополучно доставили в Петропавловскую крепость.
Революция не везде была достаточно сильной, чтобы смирить дикие порывы толпы. Не всегда ей удавалось вовремя остановить кровопролитные расправы. Хулиганы нападали на ни в чем не повинных граждан. В захолустье бандиты, назвавшись красногвардейцами, совершали гнусные преступления. На фронте генерал Духонин был вытащен из своего вагона и, невзирая на протесты комиссаров, растерзан в клочья. Даже в Петрограде разбушевавшиеся толпы забили до смерти нескольких юнкеров, а некоторых побросали в Неву.
Однако отношение революционного рабочего класса к человеческой жизни отразилось отнюдь не в подобных безумных и случайных поступках безответственных и разгневанных людей, а в одном из первых законов, изданных Петроградским Советом, как только он взял в свои руки бразды правления.
Как правящий класс рабочие были теперь в состоянии отомстить своим прежним эксплуататорам и палачам. Когда я видел, как они восстали и взяли власть в свои руки, захватив в то же время всех, кто порол, бросал в тюрьмы и предавал их, я опасался дикого взрыва мести.
Я знал, что тысячи рабочих, вставших теперь у руля правления, прошли ссылку в Сибири закованные в кандалы. Я видел людей без кровинки в лице, ослабевших после долгих лет, проведенных в этих гробах для живых — в каменных мешках Шлиссельбурга. Я видел глубокие шрамы, оставленные на их спинах казачьими нагайками, и мне на память приходили слова Линкольна: «Если за каждую каплю крови, пролитую от удара бичом, ударивший получит по удару мечом, то возмездие будет вполне правомерным и справедливым».
Но страшной кровавой бойни не последовало. Напротив, мысль о репрессиях меньше всего занимала рабочих. 28 октября Совет издал декрет об отмене смертной казни. То был не просто жест человеколюбия. Рабочие не только решили гарантировать своим врагам жизнь, но во многих случаях и даровать им свободу.
Многие зловещие личности старого режима были заточены Керенским в Петропавловскую крепость. Там мы видели Белецкого, начальника царской тайной полиции, который в свое время отправил в эти казематы бесчисленное множество людей. Теперь старая седовласая крыса сама изведала, что это значит. Здесь же находился бывший военный министр Сухомлинов, подозрительные связи которого с немцами привели к гибели в окопах десятков тысяч русских солдат. Эти два архимерзавца приняли нас самым лучшим образом, заявляя о своей невиновности и протестуя против «бесчеловечного обращения».
— Но большевики гуманнее Керенского, — заметили они, — нам дают теперь газеты.
Мы посетили в камерах также министров павшего Временного правительства и обнаружили, что они вполне добродушно говорят о своих злоключениях. Терещенко принял нас, сидя на койке с поджатыми под себя ногами и покуривая папиросу.
— Жизнь здесь не роскошна, — сказал он на безупречном английском языке, — но не по вине коменданта. Ему неожиданно дали дополнительно несколько сот заключенных, а пайков не добавили. Так что нам голодновато. Но получаем мы то же, что и красногвардейцы. И хотя они и косятся на нас, но делят с нами свой хлеб.
Молодых юнкеров мы застали за обсуждением приключений на телефонной станции. Некоторые из них развертывали содержимое передач от друзей или лежали, растянувшись на матрацах, и играли в карты.
Позже этих юнкеров освободили. Во второй раз им поверили на честное слово, и еще раз они обманули тех, кто выпустил их на свободу, и бежали на юг к белогвардейским армиям, собиравшим силы против большевиков.
Подобным же предательством отплатили большевикам за их великодушие тысячи белых. Своей собственноручной подписью генерал Краснов скрепил торжественное обещание не поднимать руки против большевиков, и его освободили. Он сразу же возглавил на Дону казачью армию, громившую Советы. Бурцев был освобожден из Петропавловки по приказу большевиков, и тоже немедленно присоединился к контрреволюционерам в Париже, став редактором грязного антибольшевистского листка. Тысячи тех, кого большевики отпустили из милосердия на свободу, перешли потом в белые армии, чтобы без жалости и сострадания убивать тех, кто даровал им жизнь.
История отметит, что русская революция, несравненно более глубокая, чем французская революция 1789 года, не превратилась в разгул мести. Это, в сущности, была бескровная революция.
Возьмите самые преувеличенные данные о жертвах, павших во время перестрелок в Петрограде, трехдневных боев в Москве, уличных боев в Киеве и Иркутске и во время крестьянских восстаний в губерниях. Сложите вместе всех убитых и разделите на общую цифру народонаселения России, не на 3 миллиона участников американской революции, не на 23 миллиона человек, участвовавших во французской революции, а на 160 миллионов человек, вовлеченных в русскую революцию. Цифры покажут, что за четыре месяца, понадобившихся Советам, чтобы утвердить и закрепить свою власть на огромной территории — от Атлантического до Тихого океана и от Белого моря на севере до Черного на юге, — было убито менее одного человека на каждые три тысячи населения России.
Конечно, это само по себе немало!
Но посмотрите на эти цифры в историческом аспекте. Что бы там ни было, но, когда национальные интересы Америки потребовали, чтобы мы отсекли навсегда раковую опухоль рабства, мы не остановились перед нанесением тяжелого удара по праву собственности, и при этом погибло по одному на каждые триста человек. Что бы там ни было, но крестьяне и рабочие считают необходимым отсечь от России раковую опухоль царизма, помещичьего землевладения и капитализма. Такая глубокая злокачественная опухоль требует серьезного хирургического вмешательства. И все же операция прошла без сколько-нибудь значительной потери крови. Ибо, подобно ребенку, великому народу свойственно не мстить, а прощать и не помнить зла. Мстительность чужда самому духу рабочего класса. В те первые дни он пытался вести гражданскую войну с наименьшими человеческими жертвами.
В значительной степени это удалось. Общее число убитых в рядах красных и белых, вместе взятых, не идет ни в какое сравнение с потерями, понесенными в любом из крупных сражений мировой войны.
— А красный террор?! — возразят мне. Он пришел позже, когда интервенты вторглись в Россию и под их крылышком монархисты и черносотенцы развязали контрреволюционный белый террор против крестьян и рабочих — чудовищную оргию зверств, насилий и массовых убийств беззащитных женщин и детей.
Тогда, доведенные до отчаяния рабочие, защищаясь, были вынуждены нанести ответный удар и прибегнуть к революционному красному террору. Им пришлось восстановить смертную казнь, и белые заговорщики сразу же почувствовали на себе карающую руку революции.
По вопросу о красном и белом терроре идут бешеные споры. Из споров вырисовываются четыре следующих фактора, о которых уместно здесь упомянуть.
Во-первых, красный террор был, бесспорно, более поздней фазой революции. Во-вторых, он явился защитной мерой, прямым ответом на белый террор контрреволюции. В-третьих, как по числу эксцессов, так и по жестокости мер красные намного уступают белым. И в-четвертых, если бы союзники не вторглись в Россию и не раздули пожар гражданской войны против Советов, то, по всей вероятности, не было бы никакого красного террора, и революция до самого конца оставалась бескровной, какой практически она и была вначале.
«Выскочки, авантюристы, самозванцы!» Так обзывала большевиков буржуазия и вместе с кадетом Шацким глумилась над ними: «Разве могут такие собаки, канальи управлять страной!».
Тех, кто говорил, что красный режим продержится больше чем несколько часов или дней, буржуазия поднимала на смех. Мы все время слышали: «Завтра начнут их вешать». Но много прошло этих «завтра», а большевики не висели на фонарных столбах. Не было никаких признаков падения Советов, и буржуазия стала не на шутку тревожиться. «Необходимо дать бой Советам и разогнать их, — заявил контрреволюционный Совет республики. — Это враги народа и революции».
Городская дума стала центром всех сил, поднимающихся против Советов. Она кишела генералами, попами, интеллигентами, чиновниками, спекулянтами, георгиевскими кавалерами, французскими и английскими офицерами, белогвардейцами и кадетами. Из этих элементов был составлен «комитет спасения» — генеральный штаб контрреволюции.
— Вся Россия представлена здесь, — похвалялся старый городской голова Шрейдер.
Да, «вся Россия» — вся, за исключением ее крестьян и рабочих, ее солдат и матросов. Придя сюда из пролетарского Смольного, вы словно переносились совсем в иной мир, мир упитанных и хорошо одетых людей. Отсюда старый порядок привилегированных и всесильных вступал в схватку с новым, установленным рабочим классом порядком. Отсюда буржуазия направляла свой поход против Советов, применяя любые средства, чтобы опорочить, подорвать и уничтожить их.
Буржуазия, надеясь одним ударом поставить Советы на колени, объявила бойкот, парализовав работу всех ведомств нового правительства. В некоторых министерствах служащие ушли с работы в полном составе. В Министерстве иностранных дел шестьсот чиновников выслушали просьбу перевести на иностранные языки декрет о мире и подали в отставку. Большой забастовочный фонд, созданный банками и деловыми кругами, дал возможность подкупить мелких чиновников и даже часть рабочего класса. Одно время почтальоны отказывались доставлять советскую почту, на телеграфе не принимали советские депеши, железные дороги не перевозили войска, телефонистки бросили аппараты, огромные здания опустели — не осталось даже истопников.
В ответ на этот бойкот большевики объявили, что все саботажники потеряют свои должности и право на пенсию, если сейчас же не приступят к работе. В то же время они принялись набирать служащих из своей собственной среды. Люди в косоворотках и спецовках заняли опустевшие помещения. Солдаты настолько углубились в книги и цифры, увлеклись своим делом, что даже язык высунули от непривычного умственного напряжения.
Дюжие матросы старательно выстукивали одним пальцем на пишущей машинке. Рабочие, посланные на телефонную станцию, неумело оперировали переключениями, тогда как абоненты посылали им по проводу проклятья и угрозы. Работали они неуклюже и медленно, но зато старались изо всех сил, с каждым днем все лучше постигая премудрости новой профессии. День ото дня понемногу возвращались на свои места старые служащие; в конце концов сопротивление буржуазии было сломлено.
Вредительство было вторым средством, использованным буржуазией в борьбе против Советов. На заводах управляющие прятали важнейшие детали машин, запутывали отчетность, уничтожали чертежи и расчеты, тайком отсылали в Германию свинец и муку. Чиновники дезорганизовывали работу транспорта, под предлогом непригодности к употреблению в пищу уничтожали продовольствие, приписывая все это красным. Большевики ответили «Предупреждением всем саботажникам и провокаторам, проникшим в советские учреждения». На стенах домов были расклеены воззвания:
Ввиду этой угрозы, все те, кто хотел нажиться на голоде масс, стали скрываться. Позже для борьбы со спекулянтами и другими врагами нового, советского строя была создана Чрезвычайная комиссия (ЧК).
В тех слоях населения, которые не были настроены враждебно по отношению к Советам, буржуазия разжигала вражду к ним. Страдания миллионов калек, сирот и раненых возросли после закрытия департамента общественного призрения. Больницы и приюты остались без продовольствия и топлива. Делегации инвалидов на костылях и обессилевших от голода матерей с детьми на руках осаждали нового комиссара социального обеспечения Александру Коллонтай. Но она ничего не могла сделать. Сейфы были заперты, а ключи от них исчезли вместе с чиновниками. Прежний министр — графиня Панина, захватив с собой все денежные средства, попыталась скрыться, но ее успели задержать.
На этот и на другие подобные акты большевики, ответили не гильотиной, а ревтрибуналом. За длинным полукруглым столом в концертном зале дворца великого князя Николая восседало семеро судей — два солдата, два рабочих, два крестьянина. Председательствовал Жуков.
Первым заслушивалось дело графини Паниной. Защита пропела дифирамбы ее несравненным подвигам на ниве благотворительности. Обвинитель, молодой рабочий Наумов, заявил:
— Товарищи, все это правда. У этой женщины доброе сердце. Но идет она по неправильному пути. Действительно, кое-что из своих богатств она выделяла для помощи людям. Но откуда взялись все ее богатства? От эксплуатации народа. Она помогала бедным, открывая свои школы, приюты, столовые. Но, если бы народ сам распоряжался деньгами, нажитыми ею на его поте и крови, у нас были бы свои собственные школы, приюты и столовые. И они были бы такими, какие подходят нам, а не графине Паниной. Ее благотворительная деятельность не снимает с нее вину за совершенное преступление — хищение денег из департамента.
Ее признали виновной и постановили держать в заключении до тех пор, пока она не возвратит похищенных сумм, после чего ее должны были освободить, объявив общественное порицание! Вначале такие мягкие приговоры были в порядке вещей. Но по мере обострения классовой борьбы приговоры революционного трибунала становились все жестче.
Деньги — основа жизнедеятельности всякого правительства, между тем все финансовые учреждения находились в руках буржуазии. В частном порядке банки выплатили городской думе и «комитету спасения» более 50 миллионов рублей, для Советов же у них не нашлось и рубля. Никакие просьбы и письменные отношения Советов не принимались во внимание. Буржуазия испытывала огромное удовольствие от созерцания того, как всероссийское правительство, добиваясь от банков денег, всюду получает отказ.
Тогда однажды утром большевики пришли в банки с оружием в руках. Сначала они взяли деньги. Потом и сами банки. По декрету о национализации банков эти центры финансового могущества перешли в руки рабочего класса.
Стремясь одурманить народ, буржуазия решила использовать в качестве своего союзника алкоголь. В городе имелось много винных погребов, оказавшихся куда опаснее пороховых. Алкоголь, затуманив людям мозги, должен был привести к хаосу в городе. Преследуя именно такую цель, буржуазия открыла погреба, приглашая всех пить вволю. С бутылками в руках из погребов выползали пьяные, тут же падали в снег или, качаясь из стороны в сторону, разбредались по улицам, открывая стрельбу и грабя прохожих.
Чтобы покончить с этими погромами, большевики пустили в ход пулеметы, расстреливая бутылки со спиртным — бить их иным путем не было времени. В подвалах Зимнего дворца уничтожили вина на 3 миллиона рублей, причем некоторые из хранившихся там сортов были столетней давности. Спиртное вытекло из погребов, но не через глотки царя и его приспешников, а через пожарные шланги в канал. Убыток чудовищный. Большевики глубоко сожалели о нем, поскольку нуждались в деньгах. Но еще больше им нужен был порядок.
— Граждане, — заявляли они, — никаких нарушений революционного порядка! Никаких краж и грабежей! По примеру Парижской коммуны мы будем уничтожать всех мародеров и зачинщиков беспорядков.
В целях ликвидации создавшегося положения повсюду расклеивали следующее объявление:
Если не удается отравить сознание народа с помощью алкоголя, то есть еще пресса. Фабрики лжи ежедневно выпускали целые кипы газет и плакатов, предсказывавших неминуемое падение большевиков, содержавших разного рода небылицы: о бегстве Ленина в Финляндию с золотом и платиной из Государственного банка на 30 миллионов рублей, об убийствах красными женщин и детей, о том, что в Смольном распоряжаются немецкие офицеры.
Большевики ответили на это закрытием всех печатных органов, призывающих к открытому восстанию или подстрекающих к совершению преступлений.
Имущие классы, заявляли большевики, располагая большим количеством печатных органов, стремятся воздействовать на сознание народа потоком лжи и клеветы... Если первая революция, свергнувшая монархию, имела право запретить монархическую печать, то наша революция, свергнувшая буржуазию, имеет право закрыть буржуазную печать.
Однако не вся оппозиционная печать была запрещена. Закрытые сегодня газеты выходили на следующий день под другим названием. «Речь» превратилась в «Свободную речь», «День» выходил под названием «Ночь», а затем — «В темную ночь», «Полночь», «Два часа ночи» и т. д. «Новый сатирикон» продолжал в карикатурах и стихах беспощадно высмеивать большевиков. Русский филиал Комитета общественной информации [20] вел свою пропаганду открыто и опубликовал выступление Самюэля Гомперса [21] под заголовком «Социалисты поддерживают войну». Но мероприятия большевиков были достаточно эффективны, чтобы помешать массовому распространению лжи.
Царь использовал православное духовенство в качестве своей духовной полиции, сделав религию «опиумом для народа». Угрожая всеми муками ада и обещая все блага в раю, попы держали народ в повиновении самодержавию. Теперь церковь должна была сослужить ту же службу буржуазии. Большевиков торжественно отлучили от церкви.
Большевики не выступали прямо против религии, но отделили церковь от государства. Перекачка государственных средств в церковные сундуки была приостановлена. Брак объявили гражданским институтом. Монастырские земли конфисковали. Часть монастырей превратили в больницы.
Патриарх выступал с громовыми протестами против этих действий, но напрасно. Преданность народных масс святой церкви оказалась почти столь же эфемерной, как и их преданность царю. В церковных постановлениях им грозили адом в случае, если они примут сторону большевиков. Но массы сравнивали их с большевистским декретом и видели, что последний дает им землю и заводы.
Некоторые рассуждали так: «Если уж выбирать, то, конечно, большевиков». Другие принимали сторону церкви. А многие просто говорили: «Ничего», — и сегодня принимали участие в церковной процессии, а завтра — в большевистской демонстрации.
Города были опорой большевиков. Буржуазия стремилась настроить против них деревню.
— Посмотрите,— говорили крестьянам,— в городах работают только восемь часов в день, так почему же вы должны трудиться по шестнадцать? Зачем вы отдаете свой хлеб городу, если ничего не получаете взамен?
Старый Исполнительный Комитет крестьянских Советов категорически отказался признать новое правительство в Смольном. Однако большевики через голову Исполкома созвали новый крестьянский съезд. На этом съезде «старая гвардия» во главе с Черновым с яростью набросилась на большевиков. Но двух упрямых фактов опровергнуть было нельзя. Первый — большевики дали крестьянам не обещания, а землю. Второй — большевики теперь приглашали крестьян принять участие в новом правительстве.
После многодневных бурных дебатов было достигнуто соглашение. Прямо среди ночи крестьяне с факелами устремились на улицу; оркестр Павловского полка заиграл «Марсельезу»; рабочие и крестьяне начали обниматься и целоваться. Затем построились в колонну и со знаменем, на котором был написан лозунг: «Да здравствует союз трудящихся масс!», шествие двинулось по заснеженным улицам к Смольному. Здесь крестьяне уже официально скрепили союз с рабочими и солдатами. Один старик-крестьянин в возбуждении закричал: «Я сюда шел не по земле, а словно летел по воздуху». Новое правительство стало теперь в полном смысле Советом рабочих, солдатских и крестьянских депутатов.
Пытаясь ослабить Советы, буржуазия шарахалась то вправо, то влево и попала даже в лагерь анархистов. Сотни офицеров и иных монархистов проникли в анархистские организации и орудовали под черным флагом анархии как ее истые приверженцы.
Они врывались в гостиницы и с револьвером в руках «реквизировали» бумажники жильцов. В Москве они «национализировали» тридцать четыре особняка, вышвырнув на улицу их обитателей. Заметив стоявший у обочины автомобиль американского Красного Креста, принадлежавший полковнику Робинсу, они «обобществили» его, впрыгнув в машину и укатив на ней. В оправдание своих бандитских действий они обычно говорили: «Мы настоящие революционеры — более радикальные, чем большевики».
Большевики потребовали от анархистских организаций очиститься от подобных элементов. В то же время они произвели обыски в «анархистских» центрах и, обнаружив там огромные запасы продовольствия, драгоценностей и недавно доставленных из Германии пулеметов, возвратили награбленное подлинным владельцам, а всех реакционеров, маскировавшихся под ультрареволюционеров, арестовали.
Буржуазия обратилась за помощью к своим прежним врагам — немцам. И вот поползли слухи о том, что на следующей неделе немецкие армии вступят в Москву.
Большевики не имели тогда Красной Армии, которая могла бы выступить против немцев, не было у них и артиллерийских батарей. Зато у них имелись батареи линотипов и печатных станков, которые косили ряды немецких солдат смертоносной шрапнелью пропаганды. В «Факеле» и «Народном мире» на разных языках пламенело воззвание к немецким солдатам использовать свое оружие не для того, чтобы смести с лица земли республику трудящихся в России, а для установления республики трудящихся в Германии.
Мы с Джоном Ридом подготовили иллюстрированный плакат. Под фотографией, изображавшей здание бывшего германского посольства в Петрограде, на фасаде которого развевалось громадное знамя, написали следующие слова:
«Посмотри на это огромное знамя. На нем слова знаменитого немца. Бисмарка? Гинденбурга? Нет. Это призыв бессмертного Карла Маркса к международному братству: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
Это не просто красивое украшение германского посольства. Русские подняли его с самыми серьезными намерениями, бросив вам, немцам, те самые слова, которые подарил всему миру Карл Маркс семьдесят лет назад.
Наконец-то основана настоящая пролетарская республика. Но эта республика не будет в безопасности до тех пор, пока рабочие всех стран не завоюют государственную власть.
Русские крестьяне, рабочие и солдаты скоро направят послом в Берлин социалиста. Когда же немцы пошлют интернационалиста-социалиста в это здание германского посольства в Петрограде?»
На другом фото изображался солдат, срывавший с дворца императорских орлов, которых тут же внизу сжигала толпа. Под этим фото было написано следующее:
«На крыше дворца солдат срывает ненавистную эмблему самодержавия. Внизу толпа сжигает этих орлов. Солдат в толпе объясняет, что свержение самодержавия — это только первый шаг в развитии социалистической революции.
Свергнуть самодержавие нетрудно. Самодержавие покоится лишь на слепом повиновении солдат. Стоило русским солдатам прозреть, и самодержавия не стало».
Эти плакаты, газеты и листовки разбрасывались так, чтобы ветер занес их в немецкие траншеи. Их сбрасывали с аэропланов и провозили контрабандой в обуви, в багаже и в одежде военнопленные, возвращавшиеся в Германию.
Все это разлагало немецкую армию и играло на руку революции. Генерал Гофман [22] сказал, что это «большевики подорвали моральное состояние нашей армии и принесли нам поражение и революцию, ведущую нас к гибели». Возможно, пропаганда не имела такого огромного значения, как говорит Гофман. Но она действительно мешала немцам послать войска на удушение Советов. Русская буржуазия начала строить планы, рассчитанные на союзническую интервенцию.
18 января 1918 года, в момент, когда классовая борьба достигла высокой степени накала, открылось Учредительное собрание. Оно отражало уже пройденный этап революции, не соответствовало духу времени. Выборы производились по устаревшим спискам, в которые одна партия — «левые» эсеры — совсем не вошла. Массы относились совершенно безразлично к этому институту, словно к призраку, появившемуся из прошлого. Но буржуазия шумно приветствовала его, хотя в действительности не питала симпатий к Учредительному собранию и многие месяцы делала все, чтобы оттянуть его созыв или вообще ликвидировать. Как часто приходилось мне слышать от этих людей: «Плевать нам на Учредительное собрание». Но теперь это была их последняя надежда, последнее прикрытие, за которым они могли действовать, и они стали его горячими приверженцами.
Ко дню открытия Учредительного собрания была организована большая демонстрация. В шествии приняли участие 15 тысяч офицеров, чиновников и интеллигентов. Укутанные в меха, празднично разодетые дамы, закоренелые монархисты с красными флагами, пузатые помещики, горланившие песни о том, как они «голодали и проливали кровь за народное дело», — все из кожи лезли вон, чтобы создать хотя бы видимость демонстрации красных. Но красными были только знамена и песни, сами же демонстранты — преимущественно белогвардейцами и черносотенцами; рабочих и крестьян среди них почти не было видно. Массы держались в стороне и «приветствовали» демонстрантов насмешками и презрительным молчанием.
Учредительное собрание появилось слишком поздно. Оно было мертворожденным ребенком. В стремительном развитии революции массы целиком перешли на сторону Советов. За Советы в демонстрациях участвовало 500 тысяч человек, которые готовы были не только участвовать в демонстрациях, но и сражаться, а если понадобится, то и отдать, жизнь. Советы были дороги трудящимся классам потому, что они были их собственным институтом, который родился в недрах их класса и вполне подходил для решения стоявших перед ними задач.
Каждый господствующий класс создал для себя такой государственный аппарат, который наилучшим образом обеспечит ему управление и посредством которого он сможет защитить свои интересы. Когда у власти находились короли и дворянство, они использовали государственный аппарат абсолютизма и бюрократии. Когда в XVIII веке к власти пришел буржуазно-капиталистический класс, он отбросил старый государственный аппарат и создал новый, соответствовавший его целям: на европейском континенте — парламент, в Америке — конгресс.
Подобным же образом и пришедшие к власти в России трудящиеся классы создали свой собственный государственный аппарат — Совет. Они испытали и опробовали его в тысячах местных Советов. Они знали, как он работает, потому что он был частью их повседневной жизни. Через посредство Советов они получили то, что было их заветной мечтой: землю, заводы и конкретные предложения о мире. С Советами они шли к победе, их они сделали правительством России.
И теперь это слишком поздно появившееся на свет Учредительное собрание отказалось признать Советы правительством России. Оно отказалось принять предложенную Советами «Декларацию прав трудящегося и эксплуатируемого народа» — эту «Великую хартию русской революции». Это было равносильно тому, как если бы законодательный орган французской революции не принял «Декларацию прав человека и гражданина».
Поэтому Учредительное собрание было распущено. Ночью 19 января 1918 года матросы из охраны заявили, что хотят спать и просят оставшихся делегатов заканчивать и побыстрей расходиться по домам. Таким образом, после одного-единственного заседания Учредительное собрание прекратило свое существование, что произвело в западном мире большой фурор и прошло почти незамеченным в России. У него не было никакой опоры в народе. Обстоятельства, при которых оно прекратило свое существование, показали, что оно не имело никакого права на жизнь.
Больше всех оплакивала Учредительное собрание буржуазия. Оно было ее последней надеждой. Теперь, когда его не стало, буржуазия окончательно сделалась непримиримым врагом революции и всех ее деяний. Впрочем, это было совершенно естественным. Ведь революция означала для нее катастрофу. Революция объявила: «Кто не работает, тот не ест» и «Никто не должен есть пирожных, пока все не получат хлеба». Она подорвала самую основу существования буржуазии. Она отобрала у помещиков их огромные поместья, у высших чиновников — приличное жалованье, лишила капиталистов контроля над банками и заводами. Такая потеря им была неприятна. Еще не было случая, чтобы имущий класс добровольно и охотно отказался жить так, как он привык, то есть в свое полное удовольствие, и согласился работать. Ни один привилегированный класс не отказывается добровольно ни от одной из своих привилегий. Ни один класс, имеющий свои традиции, не отбрасывает прочь старое, чтобы с раскрытыми объятиями воспринять новое.
Имеются, конечно, исключения из этого правила — в России мы видели поразительные примеры. Старый царский генерал Николаев встал на сторону большевиков и занял командный пост в Красной Армии. Когда позже белые захватили его в плен под Ямбургом и предложили отказаться от большевистских убеждений, он не отказался от них. Его пытали, выжгли на груди звезду. Он все равно не отрекся. Его подвели к виселице и накинули на шею веревку.
— Я умираю большевиком. Да здравствуют Советы! — крикнул он перед тем, как его тело повисло в воздухе.
Были и другие, подобные ему люди, чьи сердца покорил подлинный гуманизм целой плеяды русских демократов, людей, испытавших на себе несправедливости старого строя.
Но они являлись исключением. Как класс русская буржуазия смотрела на революцию с ужасом и ненавистью. Она думала лишь об уничтожении революции. Ослепленная жаждой мести, буржуазия отбросила в сторону все законы чести, морали, чувство патриотизма. Она призывала иностранные войска, чтобы с их помощью подавить революцию. Она не брезгала никакими средствами, вплоть до убийств. За личиной цивилизованности обнажились звериные когти и клыки. Образованные, культурные люди превратились в дикарей.
Поведение привилегированных классов России при их попытках вернуть себе государственную власть не есть что-то новое или невиданное в истории. Невиданной оказалась лишь решимость российского рабочего класса удержать власть. С непреклонным упорством шел он своим путем, отвечая выпадом на выпад, ударом на удар, сталью на железо. В его рядах царили беспримерная дисциплина и сплоченность.
Говорят, рядовых созидателей революции сдерживала железная воля руководителей и их решимость была лишь отражением решимости руководителей. Скорее всего наоборот.
Пять членов Центрального Комитета большевистской партии (Зиновьев, Каменев, Милютин, Ногин и Рыков) вышли из ЦК партии в критический момент, а трое последних ушли и с постов народных комиссаров. Луначарский, поверив в нелепые россказни о разрушениях в Москве, заявил: «Вынести этого я не могу. Моя мера переполнена. Остановить этот ужас я бессилен. Работать под гнетом этих мыслей, сводящих с ума, нельзя. Вот почему я ухожу в отставку из Совета Народных Комиссаров. Я сознаю всю тяжесть этого решения. Но не могу больше».
«Пусть же устыдятся все маловеры, все колеблющиеся, все сомневающиеся, все давшие себя запугать буржуазии или поддавшиеся крикам ее прямых и косвенных пособников. Ни тени колебаний в массах петроградских, московских и других рабочих и солдат нет», — писал в тот момент Ленин в обращении ко всем членам партии и ко всем трудящимся классам России.
По всей России имена этих дезертиров произносили с презрением. Испугавшись взрыва негодования со стороны пролетариев, эти комиссары поспешили вернуться на свои посты.
Но они не могли полностью освободиться от преследовавшей их мысли о возможном поражении.
Эти мрачные мысли никогда не появлялись у рядовых большевиков. Они шли вперед без колебаний и с твердой верой в успех, вселяя в сердца вождей мужество и решимость и заражая широкие массы волею к победе.
В какой степени массы поддерживали новое, созданное большевиками правительство? Насколько широкую поддержку нашла революция в народе? Газета «Дело народа» писала по этому поводу: «Революция — это всенародное восстание. А что же имеем мы? Горстку одураченных несчастных простаков...».
Правда, по сравнению с огромным населением России число членов большевистской партии представляло «горстку» — не больше одного-двух процентов. И если бы это было все, то новое правительство можно было бы по праву назвать «властью бесконечно малой части над огромным большинством». Но нужно иметь в виду еще один факт, а именно: сторонников большевизма нельзя измерять только численностью большевистской партии. На каждого большевика, состоявшего в партии, насчитывалось 30—50 беспартийных большевиков.
Строгие условия приема, нелегкие обязанности и суровая дисциплина в большевистской партии многих удерживали от вступления в ее ряды. Но голосовали они за нее [23].
На выборах в Учредительное собрание в северных и центральных областях России большевики получили 55 процентов голосов, а не один или два. В Петрограде большевики со своими союзниками получили 576 тысяч голосов — больше, чем все остальные 17 партий, вместе взятые.
Говорят, что существуют три степени лжи: просто ложь, бесстыдная ложь и статистика. В особенности статистика периода революции не всегда внушает доверие, потому что сегодня голосуют за одну партию, а через несколько недель — за другую, с совершенно противоположной программой.
Когда в ноябре 1917 года проводились выборы в Учредительное собрание, более одной трети избирателей были за большевиков (включая и поддерживавших их в это время «левых» эсеров). Когда же в январе 1918 года оно было созвано, за большевиками шло приблизительно две трети избирателей. За короткий отрезок времени большевистские идеи вышли за пределы больших городов и проникли в деревню и вообще в провинцию. Увидев, что советский декрет о земле дает им землю, миллионы крестьян встали под большевистские знамена.
Беспристрастная оценка роста числа сторонников большевиков среди взрослого населения России выглядит следующим образом:
март 1917 года — в момент падения царя 1 000 000
июль 1917 года — после июльской демонстрации 5000 000
ноябрь 1917 года — выборы в Учредительное собрание (официальные данные) 9 000 000
январь 1918 года — III съезд Советов представлял 13 000 000
Большевики имели не только численный перевес, они занимали и все стратегические позиции. Крупные города были сплошь большевистскими, за большевиками шли железнодорожники, шахтеры, рабочие тяжелой промышленности. За них стояло подавляющее большинство солдат и матросов. Большевики получили от жизнедеятельных сил России мандат на продолжение революции большевистским путем.
Было бы серьезной ошибкой преуменьшать число последователей большевиков. Не менее ошибочным было бы и утверждать обратное, что весь народ был беспредельно предан революции и охвачен безграничным энтузиазмом. Напротив, часть населения проявляла полную индифферентность. Она еще не прониклась сознанием необходимости революции.
Однажды зимним утром я ехал в санях с Чарльзом Кунцем, фермером и философом из Нью-Джерси, прибывшим в Россию для изучения революции. Когда наш возница, пятнадцатилетний мальчуган, узнал, что везет американцев, он пришел в неописуемый восторг.
— О, американцы! — воскликнул он. — Скажите, а Буффало Билль и Джесс Джемс в самом деле жили?
— Да, — ответили мы, и сразу наш авторитет в глазах юного кучера поднялся на недосягаемую высоту. Он знал все приключения этих бесшабашных удальцов Дальнего Запада и теперь — о, радость! — вез двух соотечественников своих любимых героев. Восхищенный, он уставился на нас своими голубыми глазами, а мы изо всех сил старались походить на Буффало Билля и Джесса Джемса.
— Ух! Эге! — гикнул паренек. — Я вам покажу, как нужно ездить! — Он отпустил вожжи, закричал на лошадей: «Но-о-о!» — они рванули, и мы с бешеной скоростью понеслись по обледеневшим ухабам, словно ехали в почтовой карете по дороге в Скалистых горах. Издавая радостные крики, паренек встал во весь рост, щелкал кнутом, а сани так отчаянно кидало из стороны в сторону, что мы с Кунцем, судорожно вцепившись в сиденья, умоляли его ехать тише.
Мы уверяли парня, что даже Буффало Билль в свои лучшие времена не ездил так быстро, и просили его не делать этого. Он буквально засыпал нас вопросами о западе США, а мы пытались перевести разговор на Россию. Но безуспешно. Для него русской революции будто не существовало. Подвиги из книжек с яркими обложками волновали его несравненно сильнее и имели в его глазах гораздо большее значение, чем происходящие на улицах Петрограда события.
Нельзя сказать, что индифферентность к революции всегда проявлялась так ярко. Энергия многих людей поглощалась повседневными заботами, самыми прозаическими поисками одежды и еды. В некоторых людях пробудились корыстные мысли, что можно воспользоваться удобным случаем и взять, что плохо лежит, или просто ничего не делать. До сих пор они трудились, как рабы, теперь им хотелось побездельничать, как господам. Революция означала для них не освобождение для труда, а освобождение от труда. Целыми днями торчали они на улице, причем единственным их содействием разрушению старого и созданию нового строя была шелуха подсолнуха, которую они выплевывали прямо на тротуар. Некоторые солдаты стали «нахлебниками», ничего не делая за пищу, одежду и жилье, которые получали от правительства. Все ночи напролет они проводили в картежной игре, а днем отсыпались. Вместо военных занятий они нанимались в лоточники, торговали на улицах галошами, папиросами и разными безделушками.
Существовало и другого рода безразличное отношение к делу революции, порожденное преступным стремлением к наживе. Посты, оставленные интеллигенцией, привлекали разных авантюристов и карьеристов, пытавшихся воспользоваться ими, чтобы пограбить или возвыситься. Когда Джон Рид и я посетили петроградского комиссара, ведавшего городской милицией, он встретил нас с распростертыми объятиями и воскликнул: «Добро пожаловать, дорогие товарищи! Я прикажу отвести вам лучшие апартаменты в Петрограде. Мы должны вместе петь «Марсельезу». Ах! Наша прекрасная революция!» —распространялся он в упоении. Откуда бралось его вдохновение, сомневаться не приходилось — на столе стояли десятки бутылок. Под воздействием их содержимого он заливался соловьем: «Во времена французской революции Парижем правили Дантон и Марат. Их имена вошли в историю. Сейчас Петроградом правлю я. Мое имя тоже войдет в историю». Мимолетная слава! На следующий день его посадили за взяточничество.
Другой романтического склада авантюрист каким-то образом получил назначение на пост военного комиссара. Сознание собственного величия росло в нем с каждой верстой, отдалявшей его от Москвы. Он сообщил в один местный Совет, что его приезд должен быть отмечен артиллерийским салютом и что для его встречи должна быть выслана делегация. Он расхаживал по трибуне с револьвером в руке и громовым голосом излагал изумленным слушателям свои полномочия, усиливая каждую фразу выстрелом в потолок. Суд над такими авантюристами был коротким.
По отношению к широким массам большевики проявляли безграничную терпимость. Большевики знали, что царское государство старалось задержать умственное развитие масс, церковь стремилась воздействовать на их сознание, голод изнурял, а алкоголь отравлял их организм. Годы войны истощили массы, обманы и жестокости в течение столетий вконец измучили и разуверили их. К этим массам большевики проявляли терпимость и несли им просвещение.
— Какие бы сокращения разных расходов мы ни делали, но на народное просвещение средств жалеть не будем, — заявляли большевики. — Щедрый бюджет просвещения — дело чести и славы каждого народа. Нашей первой целью должна стать борьба с невежеством, — говорили они.
Повсюду открывались школы — во дворцах, в казармах, на заводах и фабриках. Над ними яркими буквами горели слова: «Дети — надежда мира». В эти школы устремились миллионы детей и даже некоторые сорока- или шестидесятилетние люди. Целая страна принялась учиться читать и писать.
Рядом с революционными прокламациями и оперными афишами на стенах и заборах появились листовки с описанием жизни великих людей, плакаты о здоровье, искусстве и науке. Повсеместно возникали рабочие театры, библиотеки, лектории. Перед массами распахнулись ранее закрытые для них двери в храм культуры. Крестьяне и рабочие заполнили музеи и картинные галереи.
Большевики ставили перед собой цель способствовать не только умственному, но и физическому развитию масс. Для создания условий было издано множество законов, как, например, закон о восьмичасовом рабочем дне. Было провозглашено право считать каждого ребенка законнорожденным, клеймо незаконнорожденности стерто навсегда. Каждому заводу или учреждению вменили в обязанность иметь на каждые двести работниц одну койку для рожениц. Мать освобождалась от работы на восемь недель до и на восемь недель после родов. В различных районах учреждались Дворцы материнства. Право на такую «роскошь», как молоко и фрукты, вместо богачей получили дети. По жилищному закону богач терял право иметь десять или двадцать комнат или такое же количество домов или квартир. Многие семьи впервые получили право жить по- человечески, в просторных и светлых квартирах. Улучшилось здоровье людей, возросло чувство собственного достоинства. Диктатура пролетариата, опираясь на массы, стремилась вырастить всех людей здоровыми телом и духом.
Большевики работали для будущего. Разрушив основы старого, буржуазного строя, они оказались перед несравненно более трудной задачей — необходимостью построить новое общество. Им предстояло переделать все снизу доверху, создать заново каждое учреждение, построить все на развалинах старого, подвергаясь постоянным нападкам и атакам врагов.
Грандиозность взятой большевиками на себя задачи по организации нового общества невозможно преувеличить. Вот, например, с чем пришлось мне столкнуться в одном из новых ведомств — военном.
После того как немцы начали свое внезапное наступление на Петроград, я вступил в Красную Армию, чтобы принять участие в защите города. Услышав об этом, Ленин предложил мне сформировать интернациональный отряд. «Правда» опубликовала наше «Воззвание», собрав для этого весь английский шрифт, который только удалось раздобыть.
В отряд вступило около шестидесяти человек. Среди них был Чарльз Кунц, до этого ярый толстовец, негодовавший по поводу каждого убитого цыпленка. Теперь, когда революции грозила опасность, он отбросил прочь пацифизм и взялся за оружие. То, что пятидесятилетний философ стал солдатом, я считаю необычайным событием. Во время стрельб борода мешала ему, но однажды он все-таки попал в «яблочко», и глаза его заблестели от радости.
Мы представляли собой пеструю толпу, и наша боеспособность фактически была очень и очень невелика. Но все же сама идея имела большое значение для русских. Она внушала им мысль, что они не так уж безнадежно одиноки. Нам же это в какой-то степени дало представление о тех неимоверных трудностях, которые приходилось преодолевать большевикам. Мы видели тысячи препятствий, которые нужно было устранить, чтобы какая-либо организация начала функционировать.
В наш отряд пытались проникнуть английские и французские агенты, с одной стороны, и германские — с другой. В своих контрреволюционных целях хотели прибрать его к рукам белые. Провокаторы раздували недовольство и разногласия.
Когда мы наконец собрали людей, оказалось почти невозможным раздобыть снаряжение. На военных складах царила полнейшая неразбериха: винтовки — в одном месте, патроны — в другом, телефоны, колючая проволока и саперный инструмент свалены в огромную кучу, и к тому же еще офицеры старались запутать все как можно больше. Когда убрали саботажников, им на смену пришли совершенно неопытные и некомпетентные люди.
Мы должны были проводить занятия в трех километрах от Петрограда, однако после мучительной поездки в товарном вагоне мы очутились за семь километров от города и совсем в другой стороне. Мы проехали за ночь 10 километров, а затем нас высадили на железнодорожных путях, в тупике, забитом эшелонами солдат и отслужившими свой век паровозами. Раздраженные комиссары тыкали документами и кулаками под нос сотрудникам железнодорожной комендатуры, которые в бешенстве кричали, что ничего не могут поделать.
Показанный здесь хаос был характерен для России в то время. Водворить порядок среди этой сумятицы казалось просто невозможным. И все же невозможное становилось возможным. В этом столпотворении и беспорядке рождалась великая Красная Армия, которой было суждено изумить мир своей организованностью, дисциплиной и боеспособностью.
И не только в военной области, но также в хозяйственной и культурной областях стали сказываться результаты могучего созидательного духа, порожденного революцией.
В народных массах России всегда таилась огромная скрытая энергия, но ей никогда не представлялась возможность проявить себя на деле. Суровый тюремщик — самодержавие — держал ее под спудом. Революция высвободила накапливавшуюся веками народную энергию, и она с невиданной яростью вырвалась на волю и уничтожила старый, буржуазный строй.
Мы видели уже, как революция развязала колоссальные силы народа для разрушения. Теперь же видим, как революция пробуждала его творческие силы для созидания. «Порядок, труд, дисциплина» — вот новые лозунги революции.
Но в одних ли крупных центрах зарождается этот новый, созидательный дух? Наблюдается ли такой же процесс в провинции, охвачено ли им огромное население России? На этот вопрос мы скоро сможем ответить. После года, проведенного в гуще революционных событий, мы с Кунцем возвращаемся домой. Наши взоры обращены на восток — к Америке. Наш путь лежит через два континента, на которых раскинулась Россия. Нам предстоит проехать 10 тысяч километров через Сибирь по железной дороге, заканчивающейся у берегов Тихого океана.
В конце апреля 1918 года Кунц и я прощаемся с Красной Петроградской коммуной. Падает мокрый снег, опускается ночь. Бурный, голодный старый город дорог нам воспоминаниями о тысячах ярких событий. Ведь почти на каждой его улице или проспекте на наших глазах совершался какой-нибудь акт колоссальной революционной драмы.
Площадь, на которую мы смотрим со ступенек Николаевского вокзала, обагрена кровью первых жертв революции и, не без нашей помощи, в одну памятную ночь стала белой от листовок, которые мы разбрасывали с мчавшегося грузовика. По ней проходили траурные процессии, когда рабочие с революционными песнями провожали в последний путь своих павших товарищей, и здесь же мы слышали, как оглашалась она категорическим требованием: «Вся власть Советам!». Эта площадь была свидетельницей того, как казаки на полном скаку атаковали колонны рабочих, сбивая их на мостовую. Видела она этих рабочих и спаянными воедино в железные батальоны пролетариата — непобедимую Красную Армию России.
Множество воспоминаний связано у нас с городом. Но паровоз транссибирского экспресса уже готов к отправке и не будет ждать нас, увлекшихся нахлынувшими воспоминаниями. Каждую неделю отправляется он в свое путешествие на 10 тысяч километров к берегам Тихого океана, подчиняясь лишь звону станционного колокола, который звенит одинаково — по приказу ли царя или большевиков. После третьего удара колокола мы поднимаемся в вагон, чтобы отправиться в долгий путь — на Дальний Восток.
Чем порадует нас этот Дальний Восток? Распространился ли революционный дух из центра на такую далекую периферию или нет?
Наши спутники расположились в своих купе и пьют чай или курят папиросы. В нашем вагоне около двадцати пассажиров: помещики, военные, спекулянты, дельцы, бывшие офицеры в штатском, уволенные чиновники и три не в меру накрашенные дамы — все они представители или прислужники старого привилегированного класса.
Их лишили прежних привилегий. Но жизнь еще не потеряла для них своей привлекательности. Разве сейчас не участвуют они в этой опасной авантюре, которую подобная им эмигрирующая публика называет «бегством из кровавых большевистских когтей»? А впереди предстоят новые острые ощущения в салонах Парижа, Лондона и Вашингтона, когда через несколько недель они смогут предаться воспоминаниям об «ужасах и опасностях» своего бегства.
Разумеется, они не будут распространяться о том, что это было бегство в международном вагоне, с прекрасными постелями, вагоном-рестораном и обслуживающим персоналом. На первый план выступят другие детали — всевозможные домыслы о большевистских убийствах, насилиях и грабежах. Каждый эмигрант должен иметь собственный душераздирающий рассказ о зверствах. Его побег во что бы то ни стало должен выглядеть героическим подвигом. Иначе не доставишь удовольствия пресыщенным вкусам столпов западной демократии.
Снабженные паспортами с большевистскими печатями, эти покидающие страну люди были привезены на вокзал большевистскими извозчиками, большевистские носильщики помогли им сесть в поезд, кондуктор, кочегар и машинист которого — приверженцы большевизма. Они едут по железной дороге, порядок на которой поддерживается большевиками, она охраняется большевистскими солдатами, обслуживается стрелочниками-большевиками, их кормят большевистские официанты — и все же они целыми часами проклинают этих самых большевиков, которых называют бандитами и убийцами. Получается довольно-таки забавно: они всячески поносят, оскорбляют и обливают грязью тех самых людей, которым обязаны за все — за хлеб насущный, крышу над головой и возможность ехать в поезде, за самое свое существование, ибо в поездной бригаде все большевики, за исключением нашего проводника.
Этот человек с холуйской душонкой и взглядами монархиста, несмотря на крестьянское происхождение, был большим монархистом, чем сам царь. Ко всем эмигрирующим он по-прежнему обращался не иначе, как «барин».
— Понимаете, барин, — говорил он, — народ мы темный, ленивый, глупый. Нам бы бутылку водки — вот мы и довольны. Не нужно нам никакой свободы. Нам палка нужна, чтобы лучше работали. Царь нам нужен.
Удирающие за границу представители старого, буржуазного строя были от него в восторге. Для них он представлял неиссякаемый источник утешения — луч света во мгле.
— В этом честном мужике, — уверяли они, — вы видите душу миллионов русских крестьян, довольных тем, что служат своему господину, повинуются церкви и любят царя. Правда, кое-кого из них большевикам удалось увлечь, но очень немногих. Какое дело этим терпеливым, работящим людям до всего того, что творится теперь в Москве и Петрограде!
Их слова могли показаться похожими на правду, ибо здесь, вдали от революционных событий, даже мы не можем думать с прежним напряжением о революции. Великие события как в политической, так и в личной жизни кажутся мелкими, когда созерцаешь бесконечную панораму, развертывающуюся перед глазами на этой длиннейшей железнодорожной магистрали мира.
Мы проезжаем по бескрайним просторам Центральной России, по длинным мостам, перекинутым через широкие, текущие на север, к Арктике, реки, через извилистые ущелья Урала, под сенью гигантской девственной тайги, где почти не ступала нога человека, и потом едем по степям Сибири.
Целыми днями мы смотрим в окно на мелькающие вдали крестьянские избы. Они прижались друг к другу, как бы сбившись в кучки для защиты от зверей и пронзительных ветров, дующих из холодной тундры. Временами приходится стоять на станциях в очередях за кипятком, чтобы напиться чаю; здесь же покупаем у крестьянок хлеб, яйца и рыбу. В топке паровоза горят дрова, и по вечерам мы наблюдаем за похожими на кометы хвостами искр, вылетающих из его трубы. Уже которую ночь мы укладываемся спать под стук колес, а просыпаясь утром, видим все те же поблескивающие стальные ленты, по-прежнему бегущие перед мчащимся на восток паровозом.
Постепенно эта беспредельность начинает оказывать свое воздействие, создавая у нас представление о том, что́ значит русское слово «простор», которое соединяет вместе понятия «пространство» и «необъятность». Под этим гипнотическим воздействием все, что казалось недавно многозначительным и важным, мельчает и утрачивает свое значение. Даже революция начинает все меньше занимать наши мысли. Может быть, действие фермента революции распространяется только на железнодорожников и городских промышленных рабочих?
Там, позади, революция заполнила собою все, о ней свидетельствовали знамена, призывы, демонстрации и митинги. Здесь, в сибирских степях, о революции ничто не напоминает. Мы видим лесорубов с топорами, возчиков с лошадьми, женщин с корзинками, небольшие группы солдат с винтовками, словом, ничто, если не считать торчащих кое-где шестов с пообтрепавшимися красными флагами, не напоминало о революции.
«Неужели революционный пыл угас так же, как обтрепались эти флаги? — спрашивали мы. — Неужели правы эти эмигранты, утверждавшие, что русские крестьяне довольствуются служением своему хозяину, своей церкви и царю-батюшке? Неужели «святая Русь» такой и останется на века?»
Вдруг... трах-тах! Наши размышления прерываются. Заскрежетавшие и заскрипевшие тормоза замедляют бег колес. Толчок... Поезд резко останавливается, и мы летим со своих мест. Все бросились к окнам, взволнованно спрашивая друг друга: «Что случилось? Взорван мост?». Но ничего не видно. Вокруг все те же безжизненные, плоские степи со снежными барханами, оставшимися с зимы.
Из-за снежного сугроба вырастает фигура человека, он подает знак кому-то позади и поспешно бежит по направлению к поезду. Из густого кустарника выскакивает еще одна фигура и следует за ним. Из-за других снежных холмов и зарослей кустарника, словно вырастая из-под земли, появляются всё новые и новые фигуры; вот уже вся равнина заполнена быстро бегущими к поезду людьми. В мгновение ока эта мертвая пустыня оживает и покрывается вооруженными людьми, превращаясь в сказочное поле из древнегреческой легенды, на котором из посеянных зубов дракона выросли воины.
— Боже мой! Смотрите! Смотрите! — вскрикнула одна из накрашенных дам. — Винтовки! У них винтовки!
То, что раньше было лишь в ее фантазии, превращается в действительность. Вот они облеченные в плоть и кровь большевики — сюжет для ее будущих выдумок. Они стали реальностью, у них в руках винтовки и гранаты, а лица их не предвещают ничего хорошего. Передний из бегущих замедляет шаги, и, сложив руки у рта рупором, громко кричит нам: «Закрыть окна!».
Все подчиняются. Вдоль всего поезда со стуком опускаются окна, а вместе с ними падает и настроение эмигрирующих: ничего утешительного для себя они не могли прочитать на лицах приближающихся людей. Это решительные и суровые люди. Лица многих из них почернели от въевшейся угольной пыли. Угрюмо смотрят они на поезд, всем своим видом и жестами недвусмысленно давая понять, что в любую минуту готовы применить против нас оружие.
Мы не имеем ни малейшего представления, в чем они нас обвиняют; знаем только, что поезд неожиданно остановили и плотная стена угрожающе шумящих людей со всех сторон окружила его. До нашего слуха доносятся выкрики: «Убить кровавого тирана». А увидев в окне раскрасневшееся лицо одной из дам, толпа, разражается презрительным смехом: «Эй, мадам Распутина!». У дамы не оставалось никаких сомнений насчет того, что все эти «разбойники с большой дороги» обсуждают, каким способом покончить с нами — вытаскивать ли и убивать поодиночке или же разделаться со всеми разом, для чего поджечь или взорвать поезд.
Что бы там ни было, а неизвестность хуже всего. Я решаюсь выяснить, в чем дело, и начинаю поднимать окно. Но подняв его до половины, увидел дуло винтовки, направленное прямо мне в лицо. Рослый крестьянин, сжимавший в руках эту винтовку, сквозь зубы процедил: «А ну, закрой, не то стрелять буду!». По выражению его лица можно было поверить, что он и вправду выстрелит; однако опыт, приобретенный за прожитый в России год, подсказывал мне, что он не сделает этого, ибо русский крестьянин недостаточно цивилизован, чтобы находить удовольствие в убийстве человека. Поэтому я не закрываю окно, а высовываю голову наружу и обращаюсь к этому крестьянину, назвав его «товарищем».
— Ты, контра, еще товарищем называешь, — бросает он в ответ. — Кровопийца, монархист, царский прихвостень!
Такими эпитетами обычно награждали врагов революции, но я никогда не слышал, чтобы эти эпитеты все сразу обрушивали на одного человека, да еще с такой злостью. Я поспешно вытащил мандат, удостоверяющий мою личность и подписанный Чичериным. Но крестьянин в грамоте не был силен. Стоявший рядом с ним плотный, хмурый на вид человек взял мандат в руки и, повертев его в руках, критически осмотрел и тут же заключил:
— Фальшивый!
Я подал ему второй документ.
— Фальшивый! — повторил он.
Я подаю третий документ, выданный большевистским народным комиссаром путей сообщения. Тот же лаконичный ответ: «Фальшивый». Он упорно стоит на своем. Наконец, я пускаю в ход свой главный козырь — предъявляю письмо, подписанное Лениным. Ленин не только поставил на нем свою подпись, но и весь текст написал собственноручно.
Пока мой «инквизитор» внимательно изучал документ, я смотрел на него, ожидая, что магическое имя Ленина превратит его грозный вид в улыбку. Я был уверен, что вопрос теперь разрешится положительно. Так и получилось, но не в мою пользу, а, наоборот, против меня, что я определил по тому, как сжались его челюсти. Я явно переборщил со своими документами.
Не приходилось сомневаться, что у него сложилось обо мне твердое мнение как о крупном заговорщике, замышлявшем какое-то черное дело против революции. Чтобы втереться в доверие к большевикам, я раздобыл (в этом он нисколько не сомневался) целую пачку советских документов, вплоть до таких, где стоит подпись самого Ленина. Все это уличает меня (в чем он также не сомневался) как очень крупного шпиона. Нужно действовать незамедлительно.
Увидев рослого человека, слезавшего в этот момент с лошади, он побежал к нему с пачкой моих документов в руке.
— Это Андрей Петрович. Он во всех бумагах разберется, — заявил здоровенный крестьянин, который чуть было не угодил винтовкой мне в лицо. — Он только что из Москвы и знает всех большевиков и как они подписываются. Он знает и контрреволюционеров, его не проведешь. Он, брат, все их уловочки изучил.
Кунц и я от всей души молились, чтобы Андрей Петрович и в самом деле был таким умным, как о нем говорили.
К нашему счастью, он и в самом деле оказался толковым человеком. Крестьянин сказал правду: он действительно знал подписи большевистских вождей. Задав несколько вопросов и удовлетворившись нашими ответами, он сердечно пожал нам руки и, дружески назвав нас товарищами, пригласил выйти из вагона, чтобы расспросить обо всем и поговорить.
— У нас у самих целая куча вопросов к вам, — сказали мы и сразу же начали задавать их. — Откуда взялись эти люди? Почему задержан поезд? Что означает это оружие?
— Не все сразу, давайте по порядку, — засмеялся он. — Во-первых, эти люди — шахтеры с крупных шахт, расположенных в километре отсюда, и крестьяне из деревень. Тысячи других еще только на подходе. Во-вторых, мы вооружились этими винтовками и гранатами всего пятнадцать минут назад и пришли сюда не на смотр, а чтобы немедленно пустить их в ход. В-третьих, мы задержали этот транссибирский экспресс, чтобы снять с него царя и царскую семью.
— Царь и царская семья?! На этом поезде? Здесь? — вскричали мы.
— В этом мы не уверены,—ответил Андрей Петрович. — Дело в том, что минут двадцать назад из Омска получена телеграмма, в которой говорится: «Группой офицеров освобожден Николай. Возможно, бежит со штабом на экспрессе. Намерен установить монархию в Иркутске. Задержите живым или мертвым».
Оказывается, эти вооруженные люди имели в виду царя, когда говорили: «Убить кровавого тирана», и царицу, когда называли имя мадам Распутиной.
— Мы послали двух человек в деревни и двух — на шахты, чтобы сообщить о телеграмме, — продолжал свой рассказ Андрей Петрович. — Все побросали свои инструменты, схватили винтовки и побежали к поезду. Здесь сейчас около тысячи человек, и народ будет прибывать до самой ночи. Можете судить, какие глубокие чувства питаем мы к царю! Не прошло и двадцати минут, а какой пышный прием ждет его. Он любил военные смотры. Ну что ж, пожалуйста. Не совсем по уставу, но зато внушительно, не правда ли?
Зрелище действительно было внушительным. Никогда еще не приходилось мне видеть столь основательно вооруженных людей. На каждом из них был целый арсенал. Люди захватили с собой столько боеприпасов, что не поздоровилось бы тысяче царей, а ненависти, горевшей в сердцах и глазах этих людей, хватило бы на то, чтобы уничтожить десять тысяч монархов.
Но уничтожать тут, несомненно, было некого.
— Как я и подозревал, — продолжал Андрей Петрович, — контрреволюция выкинула еще одну подлость. Эта телеграмма не что иное, как провокационный акт против Советской власти. Они хотят дезорганизовать работу шахт. И это им удается. Люди слишком сильно возбуждены, и работать сегодня не могут. Подобных телеграмм нужно ожидать и в будущем. Они думают, что если кричать все время: «Царь бежал! Царь бежал!», то людям надоедят ложные тревоги. И тогда, когда мы станем менее бдительными, они предпримут попытку провезти царя. Но они плохо знают наших людей. Ради удовольствия всадить пулю в царя они готовы целый год ежедневно выходить на облаву.
Все вагоны поезда были подвергнуты такому тщательному обыску, что не оставалось никаких сомнений относительно истинных чувств, испытываемых этими людьми к царю-батюшке. Они осмотрели поезд от начала и до конца, открывая чемоданы, перетряхивая постели и даже раскидав на тендере дрова, чтобы убедиться, не спрятался ли, чего доброго, его императорское величество в поленьях.
Два седобородых старика-крестьянина, не удовлетворившись этим, решили искать по-своему. Они просовывали винтовки под вагоны, тыкали там штыками, и, не нащупав ничего, мягкого, вытаскивали их назад, разочарованно покачивая головами. Они надеялись, что бывший царь всея Руси пристроился где-нибудь и едет тайком. Так они переходили от одного вагона к другому, не теряя надежды на успех своей операции. Но царя там не было, а поэтому и заколоть его они не могли.
Но проделывая эти операции штыками, они все же кое-чему наносили поражение, а именно — существовавшему веками традиционному представлению о якобы глубокой любви и преданности русского мужика своему царю-батюшке. Этот миф исчезал по мере того, как эти два благочестивых и благообразных старика-крестьянина усердно тыкали штыками в самых темных углах под вагонами и все больше огорчались от того, что, вытаскивая штыки, не видели на них каких-нибудь следов присутствия там царя-батюшки.
Андрей Петрович, будучи человеком сообразительным, решил воспользоваться присутствием здесь Кунца и моим, чтобы успокоить своих люден, взбудораженных неудачными поисками царя.
— Мир странно устроен, товарищи, в нем столько неожиданностей, — обратился он к своим товарищам.— Мы пришли сюда, чтобы схватить величайшего в истории преступника. Между нами не найдется ни одного человека, которому царь не причинил бы горя и несчастий. Но вместо нашего злейшего врага мы встретили здесь наших лучших друзей. Этот поезд везет идеи — но не идеи самодержавия, он везет идеи революции, и везет их в Америку. Да здравствует революция! Да здравствуют наши американские товарищи!
Нас приветствовали шумными возгласами, нам пожимали руки, фотографировали, а затем мы снова отправились в путь. Но не надолго. Нас снова остановила взбудораженная толпа. И так повторялось несколько раз. Никакие протесты и уверения, что царя в поезде нет, не помогали. Не верили даже документам, подтверждавшим это, считая их контрреволюционными фальшивками. Окружавшие поезд люди успокаивались лишь после обстоятельного обыска. Таким образом, самый скорый на транссибирской магистрали экспресс двигался медленнее любого товарного поезда.
В Мариинске комиссар, ведавший транспортными вопросами, придал делу другой оборот, послав следующую телеграмму:
«Всем Советам.
Поездом 2 едут участники создания Красной Армии Кунц и Вильямс. Прошу представителей Советов встретиться с ними для переговоров».
На каждой станции эту телеграмму зачитывали народу, собравшемуся встречать поезд. Люди, горя желанием расправиться с царем, приходили с оружием, а вместо царя приходилось встречать двух товарищей. Это обстоятельство вынуждало их резко перестраиваться, сменить, как говорится, гнев на милость. И справедливости ради нужно сказать, что у них это получалось неплохо. К каждой станции мы подъезжали под бурные аплодисменты. Новые отряды Красной Армии отдавали нам дань уважения, комиссары торжественно излагали стоящие перед ними проблемы, а вокруг толпился народ, желавший поглядеть на новоявленных военных гениев.
Это ставило нас в неловкое положение, но зато представляло значительный интерес. Мы видели, как создавалась новая цивилизация, как рождалось будущее. В одном городе уже заложили его фундамент — крестьяне объединились с рабочими в едином центральном Совете. В другом сделано еще очень мало— интеллигенция продолжала саботировать. Во многих городах новый строй достиг немалых успехов: советские школы были полны учащимися, крестьяне везли хлеб на рынок, заводы стали выпускать продукцию, и повсюду можно было видеть рабочих-агитаторов. Даже перечисленные достижения, пусть незначительные и малозаметные, позволяли сделать вывод о том, что в широких массах начали пробуждаться подлинно творческие силы.
Мы завели разговор с эмигрирующими об этих фактах, но они и слушать не хотели, ибо занялись выдумыванием страшных историй о зверствах, чтобы не приехать с пустыми руками к господам-демократам Запада. Само собой понятно, что наши слова только раздражали их. Некоторые из эмигрантов стали относиться к нам с неприязнью и подозрением, считая нас отступниками и изменниками своему классу. Многие из них предпочитали вести пустые разговоры на старые темы: о золотых днях монархии, «темноте» русских масс, «полнейшем идиотизме большевиков».
Эмигранты, ехавшие в нашем поезде, по многим пунктам придерживались различных мнений. Но в одном они сходились: в Черемхово, где находилась большая сибирская каторга, нас подстерегала серьезная опасность.
— В Черемхово пятнадцать тысяч каторжников, — рассуждали они. — Самых отъявленных преступников — бандитов, воров и убийц. Их нужно загнать в шахты и держать там под вооруженной охраной. И не давать никаких поблажек. Там и без того каждую неделю — десятки ограблений и убийств. А теперь этих дьяволов выпустили на свободу, и они стали на сторону большевиков. Даже страшно подумать, что теперь творится в этом аду!
1 мая утром наш поезд подъезжал к Черемхово. Дул северный ветер. Холодно. Мы, свернувшись, лежали в своем купе и вдруг слышим: «Вон они! Идут!» Сколько мы ни всматривались, за окном ничего нельзя было разглядеть, кроме вихрящегося облака пыли. Через некоторое время уже можно было заметить тусклое поблескивание стали, колышущееся от ветра красное полотнище и неясное очертание множества черных, двигавшихся к нам человеческих фигур.
Задернув занавески, кое-кто из эмигрирующих с лихорадочной поспешностью прятал драгоценности и деньги, иные же сидели неподвижно, словно окаменев от страха. За стеной вагона под коваными сапогами заскрипел шлак. Никто не знал, что привело этих людей сюда, каковы их намерения, какое оружие у них в руках? Известно только, что это страшные черемховские каторжники — «бандиты, воры и убийцы» — и что они приближаются к вагонам.
Они медленно продвигаются вперед, ветер швыряет в лицо им пыль и паровозную гарь, рвет из рук огромное кроваво-красное знамя. Потом он на несколько мгновений стихает, пыль оседает на землю, и мы видим пеструю толпу людей.
Черная от угольной пыли одежда еле держалась на них, грязные лица выглядели угрожающе. Одни из каторжников неуклюжи и огромного роста, другие — щуплые и сгорбленные, искалеченные жизненными бурями. Вот они, преступники,— каннибалы, описанные в литературе, люди с насупленными бровями и тяжелыми челюстями. Вот он «мертвый дом» Достоевского. Один хромает, у другого шрамы во всю щеку, а у третьего выбит глаз — следы пули, ножа или несчастного случая в шахте; некоторые страдают от врожденных физических недостатков. Но слабых среди них мало, почти нет.
Слабые не могли выдержать длительный срок пребывания в условиях невыносимо тяжелого каторжного режима и гибли. Встречавшие нас несколько тысяч людей — это все, что осталось от десятков тысяч, которых пригнали сюда по этапу. В дождь и снег, в зимнюю вьюгу и летний зной, шатаясь от усталости, плелись они по сибирским дорогам. Их уродовали пытками. Жандармские сабли рассекали им черепа. Железные кандалы врезались в их тело. Их стегали казацкими нагайками. Казацкие кони топтали их копытами.
Души у них так же изуродованы, как и тела. Царский закон преследовал их по пятам, как ищейка, загонял в казематы, на эту страшную сибирскую каторгу, в мрачные подземелья, обрекал на изнурительную работу во тьме, чтобы добывать уголь для тех, кто живет наверху.
И вот они вышли из шахт на свет. С винтовками в руках, с развевающимися красными знаменами. Эта огромная толпа представляет собой большую силу. Перед ней комфортабельные, теплые салон-вагоны — иной мир, который так далек от них. И вот он, этот мир, всего в десятках сантиметров, до него рукой подать. За три минуты можно обшарить весь поезд — от первого до последнего вагона, — пронестись по нему ураганом. О, какое наслаждение понежиться в этой роскоши хотя бы раз, один только раз! И как это просто! Всего один стремительный рывок, короткий, яростный натиск.
Но в действиях этих людей нет и следа возбужденности или неистовства. Поставив на землю знамена, они выстроились полукругом, лицом к поезду, сгрудившись в центре. Теперь мы могли различить их лица — угрюмые, ненавидящие, изнуренные тяжелым трудом. И на всех — следы губительных пороков и пережитого ужаса, отпечаток невыразимых страданий и мук, великой человеческой скорби. Но глаза их озарены удивительным светом, они светятся счастьем. Но, может быть, это искра мести? Ведь ударом отвечают на удар. А закон нанес им много тысяч ударов. Не наступило ли время нанести ответный удар? Не собираются ли они отомстить за долгие годы страданий?
ТОВАРИЩИ КАТОРЖАНЕ
Я чувствую на плече чью-то руку. Оборачиваюсь и вижу двух рослых шахтеров. Они сказали, что являются комиссарами Черемхово. Тут же они подали знак знаменосцам, и перед нашими глазами взвились красные стяги. На одном из них крупными буквами начертан хорошо известный лозунг: «Пролетарии, восстаньте! Вам нечего терять, кроме своих цепей!». А на другом: «Мы протягиваем руки шахтерам всех стран. Привет нашим товарищам во всем мире!».
— Снять шапки,— крикнул комиссар. Все обнажают головы и стоят с шапками в руках. Потом медленно запевают «Интернационал»:
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов!
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой вести готов.
Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим,
Кто был ничем, тот станет всем.
Мне приходилось слышать, как улицы разных городов мира оглашались звуками «Интернационала», который распевали колонны демонстрантов. Я слышал, как бунтовавшие студенты пели «Интернационал» в университетских залах. Я слышал, как он звучал под сводами Таврического дворца в исполнении двух тысяч делегатов съезда Советов в сопровождении четырех военных оркестров. Но никто из певших не выглядел тогда поистине «проклятьем заклейменным» — это были сочувствующие или представители «заклейменных». А каторжане — шахтеры Черемхово — были настоящими «заклейменными», самыми обездоленными из всех «проклятьем заклейменных». Весь их вид, одежда и даже голоса свидетельствовали об этом.
Они пели хриплыми, надтреснутыми голосами, порой не в лад, но в пении их выражались боль и протест надломленных жизнью людей всех времен — вздохи пленника, плач прикованного к веслу раба на галере, стоны колесуемых рабов, вопли распятых, сжигаемых на кострах и хрип повешенных, мучения бесчисленного множества осужденных, с мольбой взывавших из далекого прошлого.
Эти каторжане были как бы преемниками мучеников, страдавших в течение многих веков. Их изгнали из общества, которое искалечило и раздавило их своей тяжелой рукой и кинуло во тьму, на самое дно этой ямы.
Теперь из этой ямы поднялись они с победным гимном обездоленных. Им долго не давали говорить. И вот они поют, но не с мольбой в голосе, а торжествующе. Они уже больше не отверженные, а равноправные граждане. Более того — они созидатели нового общества!
Холод сковал их члены, по в сердцах у них огонь. Суровые измученные лица освещены яркими лучами восходящего солнца. Их опечаленный взор искрится проблесками радости, мягче становится выражение лиц. Эти люди являли собой пример того, как преобразятся трудящиеся всех стран, объединенные в одном огромном братстве — Интернационале.
«Да здравствует Интернационал! Да здравствуют американские рабочие!» — восклицают они. Потом из расступившихся рядов вышел вперед один человек. Он гигантского роста, настоящий — и не только внешностью — Жан Вальжан из романа Виктора Гюго «Отверженные».
— От имени шахтеров Черемхова, — говорит он, — мы приветствуем товарищей, прибывших на этом поезде! Как переменились времена! День за днем здесь проходили поезда, но мы не осмеливались к ним и близко подходить. Кое-кто из нас действительно совершил преступление, это мы знаем. Но по отношению ко многим из нас совершены гораздо бо́льшие преступления. Если бы существовала справедливость, то некоторые из нас ехали бы на этом поезде, а кое-кто из тех, кто едет на нем, работали в шахтах.
Но многие пассажиры даже не подозревали о существовании шахт. Они нежились в хорошо натопленных купе и не знали, что под землей копошатся тысячи кротов, добывающих уголь, чтобы в топке паровоза пылал огонь и чтобы было тепло в вагонах. Они не знали, что сотни из нас погибли от голода, были запороты насмерть или раздавлены во время обвалов. А если бы и знали, все равно не обратили бы внимания. Для них мы были подонками, мразью, ничтожеством или просто пустым местом.
Теперь мы всё! Мы присоединились к Интернационалу. Сегодня мы встали в строй армии труда всех стран. Мы идем в их авангарде. Мы, бывшие рабы, сделались самыми свободными людьми.
Мы, товарищи, не только сами хотим быть свободными, мы хотим, чтобы стали свободными рабочие всего мира. До тех пор, пока не свободны они, мы не можем свободно владеть и управлять нашими шахтами.
Жадные руки мировых империалистов уже тянутся из-за моря. Только руки рабочих мира в силах разжать на нашей шее их мертвую хватку,— сказал он в заключение речи.
Широта кругозора и глубина мысли, проявленные этим человеком, произвели на нас потрясающее впечатление. Кунц был настолько поражен, что смог произнести в ответ только несколько сбивчивых фраз. Все, что я знал по-русски, моментально выскочило из головы. Мы чувствовали, что наша роль в происходящем была весьма бледной и ничтожной. Но шахтеры думали иначе. Образовавшиеся паузы они заполняли возгласами в честь Интернационала и интернационального «оркестра».
«Оркестр» состоял из четырех скрипок, на которых играли четыре военнопленных: чех, венгр, немец и австриец. В плен они попали на Восточном фронте. Пересылая из одного лагеря в другой, их загнали в конце концов на эти сибирские каторжные шахты, за тысячи километров от дома.
Они отличались от этих простых русских людей по своему развитию и национальному происхождению. Но все различия в развитии, убеждениях, национальности отступили перед революцией. Здесь, в этой темной «дыре», они играли своим товарищам по несчастью, как в более счастливые времена играли бы на празднике где-нибудь в залитых огнями парках Берлина или Будапешта. Звуки скрипок передавали их страсть, и она завладевала теми, кто слушал их.
Мы все — шахтеры, музыканты и гости, немцы, славяне и американцы — слились воедино. Когда же с приветствиями от имени собравшихся к нам обратились их представители, то не осталось ничего, что разделяло нас. Один огромного роста парень с увесистыми, как кувалды, кулаками, сжал наши руки в своих. Он дважды пытался заговорить и оба раза от волнения ничего не смог произнести. Не будучи в состоянии выразить свои братские чувства словами, он вдруг с чудовищной силой стиснул наши руки, чтобы хоть этим излить свою душу. Я до сих пор ощущаю это рукопожатие.
Он старался как мог сделать свой вклад в первый торжественный прием в Черемхово и провести его на должном уровне. Он, должно быть, вспомнил о том, что в подобных случаях принято не только произносить речи, но и преподносить подарки. Сбегав куда-то, он вскоре примчался с двумя брусками динамита — подарком от Черемхово двум американцам. Мы вынуждены были вежливо отказаться. Он настаивал. Тогда нам пришлось сказать, что сто́ит произойти случайному взрыву и мы исчезнем с лица земли вместе с динамитом, а это вряд ли пойдет на пользу делу Интернационала. Толпа разразилась громовым хохотом. Парень же был очень удручен и обижен. Потом и он расхохотался.
Синеглазый паренек из Вены — вторая скрипка — постоянно улыбался. Каторга не изменила его веселого нрава. В честь гостей из Америки он обязательно хотел изобразить американский джаз — так он называл свою импровизацию, но ни до этого, ни после мне не приходилось слышать такой невероятной мелодии. Вместе со смычком у него играли ноги и руки, он пританцовывал, прыгал и пускался в пляс, доставляя огромное удовольствие зрителям.
Наше взаимное излияние симпатий прервал станционный колокол. Снова рукопожатия, и мы поднимаемся на подножку вагона, а оркестр в это время подхватывает припев:
Это есть наш последний
И решительный бой,
С Интернационалом
Воспрянет род людской!
В организованной нам встрече не было напыщенности или внешнего блеска. Тому, что встречающие оставили такое приятное впечатление, способствовало одно обстоятельство: их поистине великая жизнеспособность. В этом нашла свое проявление огромная сила революции. Революция проникла даже сюда, в подземелья цивилизации, в это царство проклятия, протрубив трубным гласом о своем пришествии и разрушив стены их склепа. Они выбежали из него наружу, но не с налитыми кровью глазами, не с пеной у рта, не с ножом в руке. Они взывали к правде и справедливости, из их уст лились песни солидарности, на знаменах своих они начертали лозунги нового мира.
Все увиденное в Черемхово не произвело на эмигрантов ровным счетом никакого впечатления. Не то чтобы какому-то удивлению, а даже слабому намеку на него не дали они пробиться сквозь панцырь своих классовых интересов. Прежний страх сменился у них насмешками:
— Вот полюбуйтесь, что делает ваш большевизм! Арестантов превращает в государственных деятелей. Великолепное зрелище, не правда ли? Теперь каторжники не уголь добывают, а околачиваются на улице. Вот что несет нам революция!
Мы обратили их внимание на другие последствия революции: порядок, подтянутость, добропорядочность. Но эмигранты не видели этого, вернее, не хотели видеть.
— Это только на первых порах, — говорили они. — Подождите, пройдет порыв, и они снова примутся воровать, пьянствовать и убивать.
Эмигранты не поняли самого главного, считая ростки нового, в лучшем случае, мимолетным экстазом, который продержится не дольше стоянки нашего поезда.
Свесившись с подножки вагона, мы махали рукой, отвечая сотням больших, покрытых угольной пылью рук, посылавших нам свой прощальный привет. Не отрывая глаз, мы до последнего момента, пока они совсем не скрылись из виду, смотрели на черемховцев, все еще стоявших под пронизывающим ветром с обнаженными головами. «Жан Вальжан» то поднимал, то опускал свои руки; развевалось красное знамя с надписью: «Привет нашим товарищам во всем мире!»
Спустя два года после описанных выше событий в Детройт вернулся Джо Реддинг, который работал в Черемхово и был свидетелем того, какие изменения принесла туда революция. Он пишет о ее замечательных плодах. Кражи и убийства почти прекратились. Только что сбросив с себя железные цепи, бывшие каторжники добровольно подчинились железной дисциплине Красной Армии. Люди, не признававшие законов при старом режиме, сами стали законодателями и защитниками новых законов. Люди, вынесшие столько несправедливостей, брались теперь за установление справедливости во всем мире. У них есть широкая программа для приложения своих сил, великими идеями озарен ум их.
Для богачей и привилегированных, для тех, кто живет в роскошных виллах или ездит в салон-вагонах, революция — это сплошной кошмар и ужас, поистине «пришествие антихриста». Но для униженных и обездоленных — это свобода, которая несет «бедным благую весть, освобождение пленным, излечение раненым».
Можно ли после этого говорить об ограниченном распространении революции? На наших глазах все глубже и глубже проникала в народные толщи эта революция, начатая городскими рабочими, она охватывала один за другим все неимущие слои населения. Овладев каторжанами Черемхово, она достигла дна. Вглубь идти уже некуда. А как далеко может пойти она вширь? Окажется ли так, что здесь, на широко раскинувшихся подступах к Тихому океану, она обладает такой же силой, как позади, у берегов Атлантики? Будет ли пульс революции биться на далекой окраине тем же учащенным ритмом, как и в сердце России?
Мы пересекли всю Страну Советов, остались позади могучие медлительные реки, впадающие в северные моря, Уральские горы, тайга и степи. Железнодорожники и шахтеры рассказывали нам о своих Советах, крестьяне и рыбаки приветствовали нас красными флагами от имени своих Советов. Мы разговаривали с представителями Совета Центральной Сибири и Дальневосточного Совета. По всей Амурской области были созданы Советы. Теперь, сойдя с поезда во Владивостоке, мы увидели точную копию Петроградского Совета, оставшегося за десять тысяч километров отсюда.
За шесть месяцев Советы глубоко пустили корни на русской земле, вытеснили все, что соперничало с ними, выстояли против всех нападок, и теперь их безраздельное влияние простиралось от Ледовитого океана на севере до Черного моря на юге, от Нарвы у Балтийского моря до Владивостока на Тихом океане.
Владивосток расположен на холмах, и улицы его круты, как альпийские тропы. Однако с помощью пристяжной лошади наши дрожки прогрохотали по булыжной мостовой с такой же скоростью, с какой мы проносились по ровным, выложенным деревянной брусчаткой, петроградским проспектам. Главная улица города, Светланская, изгибается вверх и вниз по холмам. По обеим ее сторонам располагаются торговые дома французов и англичан, американской фирмы «Интернэйшнл харвестер» и здания, принадлежащие новым правителям России — Совету рабочих депутатов и городскому комитету большевистской партии, размещавшемуся в здании морского штаба.
Со всех сторон на город смотрят массивные крепости, но они безобидны, как голубятни. В первые дни войны их разоружили, а огромные пушки отправили на Восточный фронт. Теперь это незащищенный город, перерезанный замысловатым изгибов морского залива Золотой Рог. Здесь стояли на якоре незваные гости — военные корабли союзников. Вид развевающихся над ними флагов доставлял огромное удовольствие эмигрирующим из России, которые добрались-таки до конечной точки Великого Сибирского пути и, облегченно вздохнув, обосновались здесь. Скоро, надеялись они, кончится революция, и тогда можно снова вернуться в Россию и начать прежнюю жизнь.
Город кишел изгнанными помещиками, мечтающими о своих имениях и бесчисленной челяди, о праздном безделье минувших дней; офицерами, предававшимися воспоминаниям о прежней дисциплине, когда солдаты, завидев их, соскакивали с тротуаров в сточные канавы и, стоя навытяжку, безропотно сносили пощечины; спекулянтами, тоскующими о добром старом времени, золотом в буквальном смысле этого слова, ибо тогда военные заказы и игра в «патриотизм» приносили им 50, 100 и 500 процентов прибыли. Революция лишила их огромных состояний, а заодно положила конец произволу офицерья и надеждам помещиков.
Как порт, открывающий путь за границу, Владивосток был наводнен удиравшими из страны русскими эмигрантами. Как порт, служащий воротами страны, он кишел нахлынувшими в Россию капиталистами разных стран. Город этот являлся ключом к лежащей за ним сказочной стране — Эльдорадо [24]. Сибирь со своими обширными и неисследованными естественными богатствами и дешевой рабочей силой, как магнит, притягивала к себе агентов капитала со всех уголков земли. Из Лондона и Токио, с парижской биржи и с Уолл-стрита стекались они сюда, влекомые соблазнительными перспективами.
Но они увидели, что от рыбных промыслов, золотых приисков и лесов их отделяет высокий барьер. Этим барьером были Советы. Русский рабочий, избавившийся от эксплуатации русским капиталистом, отнюдь не сгорал от желания своим по́том и кровью приумножать фантастические прибыли иностранных банкиров. Советы стали тем органом, который произнес категорическое «нет» всем эксплуататорам.
Натолкнувшись на те же препятствия, что и русская буржуазия, эксплуататоры из разных стран вели себя так же, как и отечественная буржуазия. Они полностью присоединялись к проклятиям и бредовым вымыслам своих русских коллег, которые считали Советы и их деятелей исчадием ада.
В таком-то окружении и вращались главным образом консулы и офицеры союзных стран, члены Христианской ассоциации молодых людей и разведчики. Они редко выходили за его пределы. Находясь в революционной России, они не соприкасались с революцией. Впрочем, здесь нет ничего удивительного. Крестьяне и рабочие вряд ли умели говорить по-французски и по-английски и изысканно одеваться или со вкусом заказать обед.
Нельзя сказать, чтобы союзники во Владивостоке не имели источников «информации». Они в избытке получали ее от своих друзей буржуа и прибегали к собственной фантазии. Явно тенденциозная и односторонняя, эта «информация» сводилась к следующим трафаретным фразам:
«В Советах засели преимущественно бывшие преступники», «Большевики на четыре пятых — евреи», «Это не революционеры, а просто-напросто грабители», «Красная Армия — армия наемная и разбежится при первом же выстреле», «Темные, невежественные массы подпали под влияние вождей, а вожди их — продажны», «Царь, возможно, и виноват, но Россия нуждается в железной руке», «Положение Советов весьма шаткое, в лучшем случае они продержатся две недели».
Даже при самом беглом ознакомлении с действительным положением вещей становилась более чем очевидной лживость этих злобных инсинуаций. Однако достаточно было, как попугаю, повторять их, чтобы среди имущей публики пользоваться репутацией в высшей степени проницательного человека.
Если же человек мог к этому добавить: «Меня не интересует, что говорят другие о Ленине и прочих, но только я утверждаю, что они германские агенты» — его превозносили как человека твердых убеждений и настоящего защитника демократии.
Среди представителей союзного общества во Владивостоке попадались и честные, стремившиеся узнать правду. Командующий Азиатской эскадрой, человек любезный и приветливый, не боясь навлечь на себя подозрений, пригласил меня к себе на обед на флагманский корабль «Бруклин». Неоднократные попытки приподнять завесу лжи предпринимал и американский консул. Вместе с тем, это не помешало ему задержать выдачу мне визы до получения инструкций из Вашингтона, из-за чего я вынужден был задержаться во Владивостоке на целых семь недель.
По мере того как я все более открыто высказывал свои симпатии к рабочим и крестьянам, буржуазия начинала относиться ко мне все враждебнее. Установив самый непосредственный контакт с Владивостокским Советом, я получил возможность наблюдать его работу и принимать в ней участие, а также назвать многих членов Совета своими друзьями.
Первым среди них был Константин Суханов, бывший студент естественного отделения физико-математического факультета Петроградского университета. Во Владивосток он возвратился до Февральской революции, будучи в то время еще меньшевиком-интернационалистом. После корниловской авантюры он стал большевиком, причем очень ревностным. Внешне он ничем не выделялся, но обладал огромной энергией: работал день и ночь, изредка выкраивая часок для сна в маленькой комнате над помещением Совета, и всегда был готов по первому сигналу сесть в седло или за пишущую машинку. Он был всегда чем-то озабочен, однако это не мешало ему часто и очень заразительно смеяться. Речь его отличалась выразительностью и страстностью. Одной энергичности вряд ли было достаточно для такого порохового погреба, каким был Владивосток. Суханов же, действуя искусно и тактично, много раз помогал Совету выходить из затруднительных положений, в которые его ставили враги.
Пользовавшийся всеобщим уважением даже со стороны своих непримиримых политических противников, Суханов был избран председателем Совета. Таким образом, он оказался на самой оконечности стрелы, направленной большевистским движением в сторону Тихого океана и азиатских стран. В двадцать четыре года ему пришлось решать задачи, с которыми не справиться подчас и опытному дипломату.
Однако он обладал врожденным умением управлять. Его отец при старом режиме был на государственной службе, и в его обязанности входил и арест революционеров. Среди заговорщиков, готовивших свержение царя, были его дочь и сын Константин. Константина арестовали. Жестокий и бессердечный человек, отец Суханова был с теми, кто сидел за столом трибунала, судившего его сына.
Милостью его императорского величества царя Николая II старший Суханов сидел на месте вершителя правосудия и за его спиной пестрел бело-сине-красный флаг самодержавной России. Когда мы прибыли во Владивосток, на месте царского флага алел красный флаг революции и на судейском кресле тоже сидел Суханов, но на этот раз сын, Константин, председатель Владивостокского Совета, милостью их республиканских величеств рабочего, крестьянина и матроса — граждан Российской Советской Республики.
Удивительные превращения делала революция! Как в свое время было раскрыто участие младшего Суханова в деятельности против власти царя, так раскрыли теперь заговорщицкую деятельность Суханова старшего против власти Советов. Вновь лицом к лицу у стола трибунала — отец против сына, контрреволюционер против революционера, монархист против социалиста. Но на этот раз сын —- в роли судьи, а отец — в роли обвиняемого.
Постоянным помощником Суханова был студент Всеволод Сибирцев. Работали в Совете также три девушки-студентки: Зоя Станкова, Таня Цивилева и Зоя Секретева. Первая работала секретарем комитета большевистской партии, вторая — секретарем финансового отдела и третья — секретарем редакции газеты Владивостокского Совета «Крестьянин и рабочий». Первая происходила из семьи офицера, вторая — священнослужителя и третья — торговца. Девушки окончательно порвали со своим буржуазным прошлым и слились с пролетариатом. Они зарабатывали себе на жизнь, как пролетарии, мыслили по-пролетарски и жили жизнью пролетариев. Домом их стали две пустые комнаты, которые они называли «коммуной». Спали девушки на солдатских койках, на досках, застланных соломенными тюфяками, а не на пружинных матрацах.
Все эти студенты олицетворяли собой традиционный образ русского студента. Однажды вечером, когда мучительные попытки объясняться по-русски совсем связали мои мысли и язык, Сибирцев предложил: «Все мы учились в гимназии и можем говорить по-латыни!». Но сколько из тех, кто окончил в Америке университет, найдется лиц, способных прочитать по-латыни хотя .бы надпись на своем дипломе? А эти русские студенты не только говорили по-латыни, но и предложили на мой суд латинские стихи. Из тактических соображений я поспешил ретироваться обратно к русскому языку.
Если не считать этих студентов, Владивостокский Совет состоял исключительно из рабочих-металлистов, железнодорожников, рыбаков, грузчиков и т. п. Эти люди, занимаясь тяжелым физическим трудом, одновременно умели мыслить. Вот за последнее их и карала тяжелая рука царизма. Одни из них были брошены в тюрьмы, другие превратились в скитающихся по свету изгнанников.
Из ссылки и эмиграции возвращались они по призыву революции. Уткин и Иордан вернулись из Австралии, научившись там разговаривать по-английски. Антонов — из Неаполя, умея изъясняться по-итальянски.
Мельников, Никифоров и Проминский, выйдя из тюрьмы, умели говорить по-французски. Это трио превратило тюремную камеру в университет. Они увлеклись математикой и научились мастерски производить всевозможные вычисления, решая уравнения с тем же умением, с каким решали задачи революции.
Семь лет провели они вместе в одной тюрьме. Теперь они на свободе, и каждый может идти своей дорогой. Но долгие трудные годы соединили их сердца такими неразрывными узами дружбы, которые крепче любых кандалов. Вместе делившие горечь заточения, неразделимы они и теперь, на свободе. Однако их убеждения во многом резко расходились, и каждый из них с поразительной энергией доказывал свою правоту. Вместе с тем, какими бы глубокими ни были их идейные расхождения, на практике они действовали заодно. Партия, в которой состоял Мельников, в то время не поддерживала Совет, но два его товарища стояли за Советскую власть. И Мельников примкнул к ним, предоставив себя в распоряжение Совета, который назначил его комиссаром почт и телеграфа.
Глубокие складки на его лбу и запавшие глаза свидетельствовали об огромной внутренней борьбе, пережитой Мельниковым. Но теперь все осталось позади: он преисполнен сознания величайшей победы над самим собой и внутреннего удовлетворения. Глаза его блестели, на губах играла неизменная улыбка. Причем характерно: чем труднее приходилось, тем чаще он улыбался.
Были интеллигенты, которые не только не помогали Совету, а, наоборот, объявили ему бойкот, требуя, чтобы рабочие в корне пересмотрели свою программу. Бросив вызов Совету, они прибегли к саботажу.
С горечью и сарказмом сказал им по этому поводу один шахтер: «Вы кичитесь своими знаниями и умением! А за чей счет вы учились? За все платили мы своим по́том и кровью. Вы сидели за партами в школе и университете, а мы в это время гнули спину, да слепли в шахтах и задыхались в заводском чаду. Теперь нам потребовалась ваша помощь. А вы говорите нам: «Откажитесь от своей программы и примите нашу, тогда мы поможем вам». Но этому не бывать, мы не откажемся от своей программы. Не пропадем и без вас». Такова точка зрения всех большевиков, которых я встречал на Дальнем Востоке.
Смелость рабочих, не имевших никакого опыта в деле государственного управления и взявших в свои руки власть на Дальнем Востоке — на территории, равной Франции, и богатой, как Индия, и к тому же осажденной полчищами интригующих империалистов и обремененной множеством нерешенных вопросов,— граничит с дерзостью!
Большевики во Владивостокском Совете получили большинство и пришли к власти, не пролив ни одной капли крови. Теперь перед ними встали исключительно трудные и сложные задачи.
Первой предстояло решить экономическую проблему. Связанные с войной и революцией перебои в работе предприятий, возвращение с фронта солдат, локауты предпринимателей породили безработицу. Безработные заполнили улицы. Совет понимал, какими опасностями чревато такое положение, и начал с ввода в строй стоявших заводов. Управление производством брали в свои руки сами рабочие, кредиты предоставил Совет.
Руководители его добровольно уменьшили свою заработную плату. На основании указания Центрального Исполнительного Комитета Советов максимальная заработная плата для любого советского служащего не должна была превышать 500 рублей в месяц. Владивостокские комиссары в связи с низким уровнем цен на Дальнем Востоке ограничили свою зарплату 300 рублями в месяц. После этого у любого претендующего на более высокую заработную плату могли с полным основанием спросить: «Вы что, хотите получать больше Ленина и Суханова?». Едва ли кто-нибудь мог претендовать на это.
Как только рабочие взяли заводы в свои руки, изменилось их отношение к делу. При Керенском они предпочитали иметь нетребовательных мастеров. При своем же собственном правительстве, Совете, они избирали таких мастеров, которые устанавливали в цехе твердый порядок и увеличивали производство.
Когда я впервые встретился с Краснощековым, главой Дальневосточного Совета, он был настроен пессимистически. Он сказал мне: «На каждое слово, сказанное о саботаже буржуазии, мне приходится говорить десять слов о медленном развитии производства. Но я верю, что обстановка в скором времени изменится».
Встретившись с ним в конце июня 1918 года, я не мог не заметить его приподнятого настроения. Обстановка изменилась. Шесть заводов, сказал он, выпускали больше продукции, чем когда-либо в прошлом.
На так называемых «Американских заводах», или Владивостокских временных вагоносборочных мастерских, из ввозимых из Соединенных Штатов колес, рам, тормозов и пр. собирали вагоны, отправляя их по транссибирской магистрали. Это предприятие служило прежде источником различных неприятностей, причем один инцидент следовал за другим. Шесть тысяч рабочих, числившихся по списку, выпускали в день 18 вагонов. Советская комиссия закрыла завод, реорганизовала цехи и сократила рабочих до 1800 человек. В цехе шасси вместо 1400 рабочих осталось 350, но вместе с тем благодаря предложенным самими рабочими улучшениям производительность цеха возросла. В целом же 1800 рабочих, оставшихся на заводе, выпускали теперь 12 вагонов в день — производительность каждого человека увеличилась больше чем на 100 процентов.
Однажды мы с Сухановым стояли на холме, с которого открывался вид на завод. Он прислушивался к шуму подъемных кранов и ударам механических молотов, доносившихся к нам из долины.
— Это должно звучать для вас прекрасней любой музыки, — заметил я.
— Да, — сказал он, — в прошлом революционеры производили шум только взрывами бомб, а это — шум, создаваемый новыми революционерами, выковывающими новый общественный строй.
Самым сильным союзником Совета в Приамурье был профсоюз горнорабочих. Он комплектовал безработных в группы по 50—100 человек в каждой, снабжал их инструментом и посылал на прииски, расположенные вдоль великого Амура. Эти предприятия работали в высшей степени успешно. Каждый рабочий в день намывал золота на 50—100 рублей. Встал вопрос об оплате их труда. Один из старателей выдвинул лозунг: «Каждому — все, что он добудет». Этот лозунг сразу же стал чрезвычайно популярным среди старателей.
Совет придерживался иного мнения. Дело зашло в тупик. В отличие от прежних времен, когда рабочие прибегали к традиционному методу разрешения подобных споров, то есть к силе, теперь они боролись за свои права путем обсуждения вопроса в Совете. Рабочие капитулировали перед доводами Совета. Их заработная плата была установлена в 15 рублей в день "плюс доплата за перевыполнение нормы. За короткий отрезок времени в помещении Совета было собрано 26 пудов золота. Это дало Совету возможность выпустить бумажные деньги. На них были изображены герб — серп и молот — и рабочий и крестьянин, скрепляющие свой союз рукопожатием. И все это на фоне щедрых даров Дальнего Востока, которыми пользуется вся земля.
От старого строя Совету досталось тяжелое наследство — «Военный порт». Это громоздкое сооружение было построено для военно-морских целей и осталось наглядным свидетельством негодности старого режима. На должностях в нем числилось такое множество продажных чиновников и людей, устраивавшихся по протекции, какое могло составить украшение любого учреждения при царизме. Вследствие этого корабли флота обросли множеством бездельников. Рабочий комитет сразу же очистил корабли от этих паразитических элементов, но оставил прежнего управляющего в качестве главного технического эксперта. Пролетарии испытывали острую нужду в различных специалистах и готовы были платить им большое жалованье. Рабочий класс соглашался оплачивать знания, как это делала всегда буржуазия.
Специальный комитет использовал «Военный порт» для производства мирной продукции. Была введена система хозяйственного расчета. В результате выяснилось, что новые плуги и бороны производятся на предприятии по цене, превышающей цену тех же предметов, ввозимых из-за границы. Тогда решили заменить и модернизировать оборудование. Занялись ремонтом машин и судов. Когда в конце восьмичасового рабочего дня оказывалось, что задание не выполнено, мастер сообщал рабочим о состоянии дел и о том, сколько времени нужно работать еще, чтобы выполнить задание. Рабочие, для которых выполнение задания в срок стало делом чести, охотно соглашались работать, подчас даже всю ночь.
При старом режиме большинство рабочих, чтобы добраться к месту работы, тратили от одного до трех часов. Комитет начал строить новые жилища для рабочих вблизи предприятия. Проводились и другие мероприятия для сбережения времени и сил. В день выдачи зарплаты рабочим и служащим приходилось прежде простаивать в длинных очередях к заводской кассе, и комитет решил уничтожить эти очереди, назначая для получения зарплаты одного человека на каждые двести рабочих.
К несчастью, среди тех, кого уполномочивали получать деньги, нашелся один, который не устоял перед соблазном. Получив деньги для двухсот рабочих, он долго не возвращался. Никто не знал, что с ним произошло. Люди забеспокоились, предполагая, что его попутал какой-нибудь буржуйский бес и, воспользовавшись слабостью, заставил забыть о семье, заводе, революционном долге. Во всяком случае, этого рабочего нашли потом возле кучи пустых бутылок из-под водки, как нетрудно догадаться, карманы его также оказались пустыми. Горьким было похмелье у подгулявшего кассира. Он предстал перед заводским комитетом. Ему предъявили обвинение в поругании революционной чести и измене «Военному порту».
Заседание революционного трибунала состоялось в помещении основного цеха. На скамьях присяжных сидели 150 человек, и все признали его виновным. Что касается меры наказания, то на голосование было поставлено три предложения: 1) немедленно уволить; 2) уволить, но жене и детям выплачивать его заработную плату; 3) простить и оставить на работе.
Большинство голосов получило второе предложение. Таким образом, и провинившийся был наказан, и его семья избавлена от нужды. Но это не возвратило денег двумстам рабочим, поэтому остальные полторы тысячи рабочих решили возместить пропавшие деньги из собственного заработка.
В своих новых экспериментах рабочие совершали немало ошибок. Но что бы там ни было, а все единодушно признавали, что Совет в целом дал им многое.
По мере накопления опыта рабочие проникались все большей верой в свои силы. Оказывается, они умеют организовывать работу промышленности, добиваться увеличения выпуска продукции. День ото дня укреплялись позиции Совета в области экономики, а это, в свою очередь, вело ко все большему воодушевлению рабочих. Их настроение было бы еще лучше, если бы враги Совета не наносили ему все новых и новых ударов.
Не успев как следует наладить работу заводов и фабрик, рабочие вынуждены были бросать орудия труда и браться за винтовки; железным дорогам приходилось перевозить не продовольствие и машины, а боеприпасы и войска. Трудящимся, вместо того чтобы укреплять и развивать свои новые институты, приходилось отстаивать в боях право на самое свое существование.
Республика рабочих непрерывно подвергалась нападениям. Стоило врагу прорваться, как раздавался клич: «Социалистическое Отечество в опасности!». «К оружию!» — откликалось эхом во всех деревнях и заводах. Каждое село и каждый завод создавали небольшие отряды, которые тут же с пением революционных песен и частушек выступали в поход по дорогам и тропам дальневосточных сопок. Плохо снаряженные и голодные, они шли, чтобы сразиться с беспощадным и до зубов вооруженным врагом. Точно так же как американцы хранят память о разутых и оборванных войсках Вашингтона, оставлявших пятна кровавых следов на снегах Вэлли Фордж, люди грядущего с замиранием сердца будут слушать рассказы о тех разутых и раздетых красногвардейцах, которые по первому сигналу опасности выступали с винтовками в руках на защиту Советской республики.
Бок о бок с Красной гвардией создавались и части Красной Армии. Это была интернациональная армия. В нее вступали представители многих национальностей, вплоть до чехов и корейцев. Расположившись у костра, корейцы, бывало, говорили: «Сейчас мы будем сражаться за вас, за вашу свободу, а придет время и вы вместе с нами будете биться с японцами за нашу свободу».
По дисциплине войска Красной Армии уступали кадровым войскам. Зато они горели воодушевлением, которого не хватало армиям их противников. Я о многом разговаривал с этими рабочими и крестьянами, которые неделями лежали на заливаемых дождями склонах сопок.
— Кто заставил вас прийти сюда и что удерживает вас здесь? — спросил я их.
— Как вам сказать? В старое время миллионам из нас, темных людей, приходилось идти на смерть за чуждые нам интересы царского правительства, — ответили мне. — И с нашей стороны было бы непростительной трусостью отказываться идти в бой за свое собственное правительство.
Определенная категория господ не придерживалась такого мнения о Советах. Как раз наоборот — им хотелось, чтобы у русских крестьян и рабочих было совсем другое правительство. В качестве единственно возможного правительства России эти господа видели, собственно говоря, самих себя.
Высокопарными фразами обосновывали они свое право на территорию, раскинувшуюся от Золотого Рога на Дальнем Востоке до Финского залива на западе и от Белого моря на севере до Черного на юге. Если эти господа не отличались скромностью, то благоразумие у них все же было: они даже не пытались ступить ногой на землю ни одного из своих бывших владений, ибо знали, к каким плачевным последствиям может привести подобный шаг; по указанию Совета — правительственного органа, действительно управляющего страной,— они в два счета оказались бы за решеткой, как обыкновенные преступники.
Чувствуя себя в безопасности на маньчжурской территории, эти господа выпускали свои грозные манифесты. Тут, в Маньчжурии, зарождались заговоры против Совета. После поражения Каледина контрреволюционеры, подкармливаемые иностранным капиталом, возложили свои надежды на казачьего атамана Семенова. Под его командованием были организованы полки бандитов — хунхузов, японских наемников и собранных со всех портов китайского побережья монархистов.
Семенов объявил, что собирается железной рукой образумить большевиков и вбить им в голову правила приличия и здравомыслие. Он возвестил, что ближайшая его цель — Урал, расположенный за 7 тысяч километров, потом он захватит московскую равнину, а там уж и Петроград распахнет ворота и вся страна встретит его с распростертыми объятиями.
Подняв знамена под громкие рукоплескания буржуазии, он дважды вторгался в пределы Сибири и дважды с позором убирался восвояси. Народ действительно вышел встречать его, но только не с цветами, а с ружьями, топорами и вилами.
Владивостокские рабочие тоже принимали участие в разгроме Семенова. Через пять недель они вернулись — загорелые, в изорванной одежде, со стертыми ногами, но зато с победой. Рабочий класс с ликованием встречал своих братьев-пролетариев, возвращавшихся с поля брани. Им дарили цветы, произносили речи, а потом вместе с ними прошли по городу триумфальным маршем. И если победа вызвала у них ликование, то буржуазия и союзники, наблюдавшие это зрелище, испытывали нечто противоположное. Не приходилось сомневаться, что Совет усиливается и в военном отношении.
Созидательная сила революции проявлялась и в области культуры: Совет основал народный университет, три рабочих театра и две ежедневные газеты. Газета «Крестьянин и рабочий» была официальным органом Совета. В ней имелся английский раздел, редактировавшийся Джеромом Лифшицем, молодым американцем русского происхождения. В «Красном знамени», органе Коммунистической партии, помещались пространные теоретические статьи. Ни та, ни другая газета не принадлежала к числу шедевров журналистики, но вместе с тем обе они являлись рупором ранее безгласных масс, потянувшихся теперь к духовной культуре.
Начавшись с требований о земле, хлебе и мире, революция не ограничилась ими. Мне вспоминается одно из заседаний Владивостокского Совета, на котором представитель правых обрушился на Совет с яростными нападками за уменьшение продовольственных пайков.
— Большевики обещали вам многое, но что они дали? Они обещали вам хлеб, но где он? Где тот хлеб, который... — слова оратора потонули в неистовом свисте и шуме.
Не хлебом единым жив человек. Так и Совет — он не ограничивался удовлетворением потребностей одного лишь желудка, а старался удовлетворять и духовные запросы народа.
Всем людям свойственно стремление к товариществу. «Ибо товарищество сулит рай, а отсутствие его — ад», — как говорил в XIV веке крестьянам Джон Болл [25]. Совет был подобен большой семье, у каждого члена которой в одинаковой мере развито чувство человеческого достоинства.
Людям свойственно стремление чувствовать себя хозяевами положения. В Совете рабочие испытали радость быть вершителями своей собственной судьбы, хозяевами огромных владений. Ведь рабочие такие же люди, как и все другие. Побывав у власти, они не захотят лишиться ее.
Людям не чуждо и участие в рискованных предприятиях. Руководимые Советом трудящиеся тоже пошли на немалый риск — создание нового, основанного на справедливости общества, и уже начали заново перестраивать мир.
Людям присуща страстность души. Ее нужно лишь расшевелить, а революция воодушевила даже равнодушного и безразличного ранее ко всему крестьянина. Она пробудила в нем желание стать грамотным.
Однажды в школу к детям пришел старик-крестьянин.
— Дети, эти руки никогда не держали перо, — сказал он и поднял перед собой натруженные, мозолистые руки, — они не умеют писать, потому что царь нуждался только в том, чтобы они пахали.— Слезы заструились у него по щекам, и старик добавил. — Но вы — дети новой России, вы умеете читать и писать. О, если бы я мог снова начать свою жизнь ребенком в теперешней России!
Рабочие встали у руля. Теперь им предстояло провести государственный корабль по сложному маршруту, по неизведанным морским путям, под обстрелом союзников, стремящихся посадить его на рифы.
Непризнанный союзными странами, Совет предложил свою дружбу Китаю. Царь был так жесток с китайцами, что они сначала не могли поверить в возможность существования такого русского правительства, которое бы лояльно относилось к ним. Они восприняли это как очередной дипломатический ход. Но Совет подкрепил свои чистосердечные слова практическими делами. Китайцев уравняли в правах с другими иностранцами. Китайским судам разрешалось плавать по русским рекам. Китайцы начали чувствовать, что это русское правительство, в отличие от прежних, уважает их, не считает низшей расой и объектом эксплуатации и надругательств. Китай послал навстречу Красной Армии своих эмиссаров. «Мы знаем, — сказали они, — что не имеем права позволять головорезам и авантюристам Семенова организовывать банды на нашей территории. Мы знаем, что союзники не имеют права заставлять нас накладывать эмбарго на ваши товары. Мы хотим, чтобы наше продовольствие доходило до русских рабочих и крестьян».
В июне на русско-китайской границе в Гродекове состоялась встреча, на которой китайцев приветствовал на их родном языке Тонконогий, исключительно способный и смелый юноша двадцати одного года, воплощавший в себе дух молодой революционной России. Делегаты этих двух народов, представляющих одну треть населения земного шара, собрались, чтобы обсудить проблемы совместной жизни в мире и сотрудничестве.
Здесь ничто не напоминало Версальской конференции, где в золоченом зале заперлись изворотливые, не верящие ни одному слову друг друга политиканы, жонглировавшие словами и фразами. Здесь, под открытым небом, в атмосфере братской дружбы встретились искренние и чистосердечные молодые люди. Вместе с тем нужно отметить, что, несмотря на охватившее всех радостное волнение, никто из них не потерял чувства реальности. Они не старались обходить молчанием стоявшие перед ними трудные вопросы: и опасность того, что волна китайской эмиграции захлестнет Россию, и низкий жизненный уровень кули и т. п. Все эти вопросы обсуждались по-братски, со всей откровенностью и великодушием. Вот что заметил по этому поводу Краснощеков, глава русской делегации:
— Китайцы и русские — чистосердечные люди, не развращенные пороками западной цивилизации, не искушенные в искусстве дипломатического обмана и интриг.
Однако в тот самый день, когда делегаты двух этих великих народов старались во имя взаимопонимания установить контакт друг с другом, за их спинами — в Харбине и Владивостоке — замышляли посеять рознь между этими народами, натравить их друг на друга. Там вынашивали планы использования китайских войск для нападения на Сибирь и для уничтожения Советов.
— Откуда у союзников такая предубежденность против Советов? Почему бы им не рассматривать Россию как огромный научный эксперимент? — спросили однажды у американского банкира. — Почему бы не дать этим мечтателям испытать на деле свои социалистические проекты? Если их мечты превратятся в кошмар и если их утопия потерпит крах, вы всегда сможете показать на их примере страшный провал социализма.
— Очень хорошо, — ответил тот, — но если эксперимент не провалится. Тогда что?
Провал — вот о чем молились союзники, с нетерпением поджидая падения Советов. Но этого не произошло. Вот почему союзники выходили из себя. Имелись основания говорить об успехах Советов. Они создавали не беспорядок, а порядок, не хаос, а организованность. Советы укреплялись в экономической и военной областях. В области культуры и дипломатии они проводили наступательную политику. Повсюду Советы закрепляли завоеванные позиции.
Советы встали империалистам поперек дороги. Если они будут усиливаться и дальше, замыслам империалистов не суждено осуществиться. Они должны будут расстаться с надеждой беспрепятственно эксплуатировать неисчерпаемые богатства России [26].
А поэтому союзники приняли решение уничтожить Советы. Их нужно было раздавить немедленно, пока они не окрепли и не стали слишком сильными.
Орудием для нанесения смертельного удара избрали чехословаков. К выполнению этой задачи их исподволь подготавливали и обрабатывали французские офицеры. Согласно заранее разработанному стратегическому плану части этих вымуштрованных войск растянулись по всей транссибирской магистрали. Во Владивостоке их насчитывалось 15 тысяч человек; сюда их доставили и здесь их содержали только благодаря Советам, которые решили помочь им выехать в Европу.
Французы уверяли чехословаков, что за ними высланы транспорты, чтобы доставить на Западный фронт. Неделя проходила за неделей, а их все продолжали уверять, что суда в пути. Но никаких кораблей не прибыло. Французы вовсе не намеревались вывозить чехословаков в Европу. Союзники хотели использовать их здесь, в Сибири, для уничтожения Советов.
Чехословаки выражали недовольство, их тяготила бездеятельность. Они питали традиционную ненависть к австро-германцам. Французы уверяли чехословаков, что в рядах Красной Армии десятки тысяч австро-германцев. Ловко играя на патриотизме чехов, французы внушали им мысль, что Советы — друзья австро-германцев и враги чехословаков. Таким образом, союзники сеяли семена раздора, готовя чехословаков к нападению на Советы. Способы нападения избирались применительно к конкретным местным условиям.
Здесь, во Владивостоке, союзники сочли единственно правильным нанести удар внезапно. Их план сводился к тому, чтобы усыпить бдительность Совета, а затем сделать неожиданный ход. Для этого необходимо было показным дружелюбием ввести Совет в заблуждение. Это возложили на англичан. Последние, изменив своему обычному неприязненному тону, сделали несколько дружелюбных жестов по отношению к большевикам.
Английский консул с показным чистосердечием покаялся в былом неблагожелательстве к Советам и в поддержке атамана Семенова. Теперь же, мол, когда Совет доказал свое право на существование, англичане готовы предложить ему помощь. Для начала они изъявляют согласие импортировать машины. Вслед за этим 28 июня 1918 года к Суханову явились засвидетельствовать свое почтение два официальных лица и сообщили, что получаемые на английском крейсере «Суффолк» радиограммы будут ежедневно вручаться Совету для опубликования в печати.
У некоторых редакторов и сотрудников советских газет, особенно у Джерома Лифшица, поднялось настроение. Они прибыли ко мне на Русский остров и пытались убедить присоединиться к ним и вместе отпраздновать «капитуляцию» союзников. Причина для восторгов не малая! Они переживали такое чувство, какое бывает у человека, который, поднимаясь на крутую гору и с трудом пробиваясь сквозь плотную завесу мглы, вдруг увидел над разверзшимися облаками проблески лазоревой синевы неба.
И вот на следующее утро, в 8 ч. 30 м., средь ясного неба ударил гром. Суханов был первым, кого поразил этот удар: к нему в Совет пришли чехословаки и предъявили требование о безоговорочной капитуляции, полной ликвидации Совета. Все советские учреждения подлежали роспуску. Солдатам предписывалось явиться к университету и сложить там оружие. На размышление давалось тридцать минут.
Суханов спешит в штаб чехословаков и просит разрешить ему созвать Совет.
— Пожалуйста, созывайте, если успеете за полчаса, — холодно отвечает чешский командир.
Суханов собрался уходить, но его тут же арестовывают.
Все происходящее скрыто от народа. Город — в полном неведении. Лишь некоторые комиссары начинают понимать, что приближается трагедия. На Светланской, возле здания морского штаба, я встретил Проминского — ему в это время чистили ботинки.
— С утра пораньше начищаетесь, — заметил я.
— Да, — ответил он безразличным тоном, и закурил папиросу. — Через несколько минут я, может быть, буду болтаться на фонаре, а висеть в грязной обуви не хочется.
Я удивленно уставился на него, не понимая, шутит он или говорит серьезно. Проминский с той же беспечной улыбкой продолжал:
— Кончилось наше время. Чехословаки занимают город.
Он говорил правду: в конце улицы я заметил скопление войск. То же самое происходило в переулках. Солдаты стягивались со всех сторон, прибывали на шлюпках с другого берега бухты, на катерах с военных судов. Сверху, с холмов, и снизу, от молов, надвигалась на город, подобно густой пелене тумана, армия интервентов. Площади и улицы города кишат солдатней, вооруженной до зубов и увешанной гранатами, наводящими страх на жителей. Пожалуй, в них столько взрывчатки, что может взлететь на воздух весь город!
Оккупация развивается стремительно, все идет как по нотам, согласно заранее разработанному плану.
Японцы захватывают пороховые погреба, англичане — железнодорожный вокзал. Американцы выставляют усиленную охрану у здания своего консульства. Китайцы и другие занимают менее значительные объекты. Чехословаки со всех сторон окружают здание Совета. С криками «ура!» они бросаются в атаку, с шумом врываются в двери. Опускают и срывают красный флаг Советской республики, вместо него поднимают трехцветный флаг царской России. Владивосток переходит в руки империалистов.
«Совет пал!» — раздается на улице хриплый крик и с неимоверной быстротой разносится по городу. Завсегдатаи кафе выскакивают на улицу и оглашают ее радостными восклицаниями, подкидывая в воздух шляпы, громко приветствуя чехов. Совет и все созданное им — это для них сплошной кошмар. И вот он пал. Но им этого мало. Они готовы стереть с лица земли все, что напоминает о нем. Перед ними окаймленная камнями клумба, на которой цветами выложены слова: «Совет рабочих депутатов». Перепрыгнув через чугунную ограду, они разбрасывают камни, топчут ногами цветы, разгребают руками землю, чтобы нигде не осталось и корешка, ведь он может потом пустить побег, и снова вырастет цветок — символ ненавистного им Совета.
Глаза у них налились кровью, они задыхаются от лютой злобы. Им хочется сорвать ее на живом человеке.
БУРЖУАЗИЯ ТРЕБУЕТ РЕПРЕССИЙ
Один из них увидел меня...
— Иммигрант! Американская сволочь! — завопил он. — Кончать его! Придушить! Повесить! — Ко мне устремляется толпа злобно ругающихся, яростно размахивающих кулаками спекулянтов.
Но образовавшееся вокруг меня кольцо людей, видимо, намерено не дать меня в обиду. «Почему они решили заступиться за меня?» — удивляюсь я. Оказывается, это были сторонники Совета. Увидев, что мне грозит опасность, они пробились ко мне и встали между мной и теми, кто собирался линчевать меня, образовав своего рода живую преграду.
Чей-то голос тихо прошептал: «Уходите к морскому штабу. Идите не спеша, ни в коем случае не бегите». Подталкиваемый сзади толпою, я направляюсь к зданию морского штаба. Находясь уже против его дверей, я услышал сзади крик: «Беги!». Быстро проскочив в дверь, я скрылся в лабиринтах здания, а мои преследователи вступили тем временем в пререкания с чехословаками, стоявшими у входа.
В передней части здания на третьем этаже я нашел окно, из которого открывался вид на весь город. С этого наблюдательного пункта я мог видеть все и оставаться незамеченным. Направо и налево от меня — Светланская, кипящая, как котел. На этой улице, залитой яркими лучами утреннего солнца, всего двадцать минут назад было спокойно, а теперь на ней все хаотически смешалось — люди, краски, звуки. Японцы в синих куртках и белых гамашах, английские моряки с британским флагом, чехословаки в одежде цвета хаки и с бело-зеленым флагом — все снуют взад и вперед, образуя встречные течения в завихрениях непрерывно разрастающегося человеческого водоворота.
В буржуазных кварталах со сказочной быстротой распространяется радостная новость: «Совет свергнут». Из будуаров, кафе и гостиных, в шелках, с расплывающимися в улыбке лицами спешат буржуи отпраздновать это событие. На Светланской настоящее гулянье, в толпе мелькают нарядные яркие платья, украшения, дамские зонтики.
Особенно счастливы дамы в великолепных праздничных нарядах. Их предупредили заранее, и поэтому они успели приодеться. Офицеры тоже красуются во всем блеске — в парадной форме, шитой золотом. Они без конца отдают друг другу честь, позвякивая шпорами, сопровождают дам или прогуливаются группами. Их сотни. Приходится удивляться, как только мог вместить их всех Владивосток!
А сколько тут буржуа! Все холеные, откормленные, тучные — хоть карикатуры рисуй с этих господ на весь их класс. С сияющими лицами они поздравляют друг друга, пожимают руки, обнимаются и целуются, не переставая восклицать при этом: «Совет свергнут! Совет свергнут!» — словно это пасхальное приветствие «Христос воскрес». Два огромных жирных чиновника, чуть не обезумев от радости, пытаются заключить в объятия друг друга, но толстые животы мешают им осуществить это желание. Стремясь обняться, они цепляются друг за друга, и с такой силой давят одним животом на другой, что того и гляди лопнут.
Город пролетариев преображается с невероятной быстротой. Он становится городом откормленных и холеных, тех, у кого сейчас сияющие лица и которые в неописуемом экстазе поздравляют друг друга и благодарят господа бога, союзников, а также, между прочим, и чехословаков.
На чехов жалко смотреть! Эти выражения благодарности приводят их в замешательство и причиняют огорчение. Им стыдно смотреть в глаза русскому рабочему и, встретив его, они опускают голову. Некоторые из них категорически отказались участвовать в разгроме рабочего правительства. Всем им не по душе это грязное дело, они не хотят стать орудием в руках буржуазии для расправы с такими же, как они сами, рабочими. Упивающейся радостью буржуазии мало того, что происходит. Она требует уже большего, чем оркестры и знамена. Ей подавай такие торжества, какие устраивались в древнем Риме, с кровавыми жертвоприношениями. Ей хочется отомстить и отыграться на этих рабочих, чтобы они никогда не забывали свое место.
— Теперь мы покажем, где их место, — восклицает один буржуйчик.
— Мы повесим их на фонарных столбах, — вторит ему другой. — Они, кажется, любят красный цвет? Очень хорошо, мы вдоволь напоим их этой краской из их собственных вен.
Буржуазия подстрекает чехов к насилиям. Многие буржуа изъявляют желание принять в них участие, предлагают свои услуги в качестве доносчиков, указывая на известных рабочих. Они знают, где искать комиссаров, и ведут за собой солдат в учреждения и на заводы.
Не остались без дела и типы с темным прошлым и крысиными физиономиями: оставшиеся от старого режима шпики, провокаторы и громилы. Вся эта нечисть повылезла из своих нор, вновь почувствовав себя, как рыба в воде. Стремясь выслужиться перед буржуазией, эти типы устраивают провокации против большевиков. Эти пронырливые твари способны пролезть куда угодно, даже сюда, в здание морского штаба, где укрылся я.
Внезапно на лестнице, этажом выше, послышались крики, ругательства и топот ног. Четыре человека ворвались в комнату партийного комитета на последнем этаже и схватили Зою. Одна против четверых мужчин, она отчаянно сопротивляется.
Выкручивая ей руки, нанося удары кулаками и пиная ногами, ее вытаскивают на улицу и ведут в тюрьму. Подобные сцены происходят по всему городу. Комиссары и рабочие, как всегда, заняты своим делом в учреждениях, банках и на заводах. Распахиваются двери. На рабочих и комиссаров набрасываются налетчики и выволакивают на улицу.
Посередине улицы образуется проход, по которому, подталкивая штыками и рукоятками револьверов, гонят пленников; кое-кто из них в наручниках, некоторых крепко держат захватившие их бандиты. Толпа буржуа сопровождает их издевательскими выкриками, насмешками, площадной бранью. В лицо им тычут кулаками, бьют, оплевывают; напирая со всех сторон, не дают продвигаться дальше.
Особый взрыв ярости вызывает появление комиссара по делам банков. Он затронул самое чувствительное место этих людей — их карманный нерв. Поднимается невероятный гвалт и свист, они готовы растерзать его на части. Сквозь цепь чехов, размахивая револьвером, прорывается побагровевший от злости господин в белом костюме и, схватив комиссара за руки, победоносно шагает вместе с ним, издавая при этом звуки, напоминающие вопли дикаря.
Через живой коридор, мимо обезображенных животной ненавистью, свирепых физиономий, изрыгающих издевательские оскорбления, одного за другим проталкивают комиссаров. Они удивительно спокойны, ни тени страха на лицах. И лишь едва уловимая бледность этих в большинстве своем мужественных лиц выдает их тревогу и то огромное напряжение, с которым работает их мозг, стремясь осмыслить происходящее вокруг. Эти люди многое видели в жизни. Они испили ее полной чашей, пройдя неимоверно трудный путь от узников тюремных застенков до государственных деятелей. Сколько горя пришлось им пережить. Что еще ждет их вон за тем поворотом? Может, самое страшное, после которого уже ничего не бывает. Что ж, смерть не страшна им. Они избавились от страха смерти еще тогда, когда решили посвятить себя революции. А после ее победы они, не колеблясь, отдали бы все, что у них есть, даже свои жизни, лишь бы отстоять завоевания революции.
Они откликались на каждый зов революции, ибо были ее солдатами. Они шли туда, куда она посылала их. Без лишних слов, безропотно выполняли все, что требовала она. В годы царизма дело революции требовало от них быть агитаторами; при Советах они стали комиссарами. Следуя призыву революции, они отказались от отдыха, спокойной жизни и пренебрегали здоровьем, находя радость жизни в беззаветном служении революции. Теперь от них потребовалось отдать свои жизни. Как же можно, принося величайшую жертву, не испытывать величайшей радости?
Все это можно было совершенно отчетливо прочитать на лице Мельникова. Сквозь шипящую, орущую, воющую толпу бесчинствующих врагов проходил он, озаряя, словно лучами солнца, все вокруг своей улыбкой. Светланская улица — это же и есть «светлый путь». Именно такой — озаренной улыбкой этого рабочего — она и сохранится в моей памяти навсегда. Было в нем что-то необъяснимое, возвышенное. Поднимаясь в гору, оплеванный, поруганный, избиваемый прикладами, он олицетворял собою судьбу человека труда, который с незапамятных времен проходит сквозь такие же испытания в борьбе с врагами, упорно взбираясь все выше и выше по пути прогресса.
Этот путь ни в коей мере не был печальным. Это было триумфальным шествием не побежденного Мельникова, а Мельникова победителя. Улыбка не сходила с его уст. Всегда сверкающие глаза искрились еще больше, лицо сияло, как никогда. Кто-то хриплым голосом заорал: «Мерзавец! Повесить его!». Мельников ответил своей неизменной улыбкой. Его ударили по лицу кулаком. Он все равно улыбается. Так может улыбаться человек, стоящий на голову выше толпы с ее низменными страстями, а потому неуязвимый для ударов и издевательств. Знал ли Мельников о силе своей улыбки, о том, как она своим безмолвием завоевывала сердца многих из тех, кто видел его в этот день? Его улыбка, словно магнит, притягивала в лагерь революции колеблющихся и сомневающихся. Одновременно она, словно меч разящий, опустошала лагерь контрреволюции.
Улыбка Мельникова, смех Суханова не нравились буржуазии. Они раздражали ее, лишали покоя. Буржуазия с радостью прикончила бы этих молодых людей прямо здесь, на улице. Но она не осмелилась сделать это. Комиссаров не убили, а бросили в тюрьму.
Тогда в расчеты союзников не входили террористические действия против рабочих. Они тогда еще не сбросили с себя маску и хотели, чтобы интервенция проходила под знаком «одобряемого народом крестового похода за демократию». Таким путем интервенты пытались избежать разоблачения себя как носителей оголтелой монархической реакции. По их замыслам, Владивостоку отводилась роль плацдарма для прыжка в Сибирь. Им не хотелось поскользнуться в пролитой на этом плацдарме крови. Что же касается отдаленных районов Сибири, то там рабочая и крестьянская кровь может литься рекой. Но только не тут, в морской гавани, на глазах у всего мира. Правда, нескольких красногвардейцев и рабочих расстреляли на месте, но до всеобщей резни дело не дошло. Внезапность нападения и подавляющее численное превосходство позволили расправиться с Советом.
Лишь в одном районе советским силам удалось собраться: у пристани, в пункте сосредоточения портовых рабочих, грузчиков, рыбаков и других. Почти все они выходцы из крестьян — рослые и сильные, не искушенные в политике и сложных проблемах государства. Но одно не вызывало у них никаких сомнений: если раньше они были рабами, теперь же они свободны, если раньше их не считали за людей, то сейчас они равноправные граждане,— и все это благодаря Совету.
Теперь Совету угрожает опасность, и они устремляются к стоящему неподалеку зданию штаба крепости, запираются в нем на все замки и засовы, баррикадируют окна, выбирают огневые позиции, чтобы с оружием в руках отбить нападение, любой ценой отстоять здание для Совета.
Соотношение сил явно не в их пользу — сто против одного: двести рабочих против двадцати тысяч опытных солдат. Револьверы против пулеметов. Винтовки против пушек. На стороне этого гарнизона рабочих — пламя революции, они горят ее огнем. Обычно неповоротливые и медлительные, грузчики становятся дерзкими, смелыми и подвижными. К исходу дня огненное кольцо вокруг них сжимается и продолжает сужаться. Но это не страшит их; на все предложения капитулировать они отвечают отказом. Опустившаяся над городом ночь озаряется вспышками выстрелов. Защитники здания продолжают вести огонь из его окон.
Под покровом темноты один из чехов подползает к зданию и швыряет в окно зажигательную бомбу. В здании возникает пожар. Цитадель портовых рабочих грозит превратиться в погребальный костер. Охваченные пламенем, задыхающиеся от дыма, выползают они на улицу и, спотыкаясь, идут с поднятыми вверх руками. Одних тут же расстреливают, других избивают до полусмерти, третьих уводят в тюрьму.
Сопротивление сломлено. С Советом покончено. Союзники могут поздравить себя с успешным завершением задуманного ими переворота. Радость буржуазии безмерна, она упивается ею. Окна богатых домов и ресторанов залиты светом. В кафе звенит музыка, смех, песни. Веселящаяся публика хохочет, танцует и рукоплещет союзническим мундирам. С церковных колоколен доносится звонкий и мелодичный, раскатистый и гулкий перезвон колоколов — священники служат молебен за здравие царя. На палубах военных кораблей играют оркестры — звук труб слышен даже на берегу. Имущие классы предаются веселью и разгулу.
Но в рабочих кварталах царит тишина. Ее нарушают лишь рыдания женщин. Там за опущенными занавесками женщины готовят в последний скорбный путь своих близких. В сарае кто- то стучит молотком, сколачивая из необтесанных досок гробы для погибших товарищей.
Это было 4 июля 1918 года. Я стоял на Китайской улице и смотрел вниз, на праздничные флаги американского крейсера «Бруклин», стоявшего во владивостокском заливе. Вдруг до моего слуха долетели отдаленные звуки. Прислушавшись, я уловил напев революционной песни:
Замучен тяжелой неволей,
Ты славною смертью почил,
В борьбе за рабочее дело
Ты голову честно сложил.
Подняв голову, я увидел на склоне холма огромную процессию. Это хоронили рабочих и грузчиков, убитых четыре дня назад при осаде здания штаба крепости.
Сегодня народ в великой скорби, забыв о страхе, вышел провожать в последний путь защитников Совета. В процессию вливались все новые потоки людей из рабочих кварталов, и она заполнила всю улицу — и не от одной обочины дороги до другой, а от стены до стены. Тысячи их направлялись вверх по улице, пока вся она не оказалась забитой плотной массой людей, медленно двигавшейся в такт революционному похоронному маршу.
В сплошной серой и черной массе людей — мужчин и женщин — резко выделялись белые блузы матросов большевистского флота, продвигавшихся двумя цепочками. Над их головами реяли темно-красные полотнища знамен с серебряными шнурами и кистями. Впереди колонны четыре человека несли огромное красное знамя со словами на нем: «Да здравствует Совет рабочих и солдатских депутатов! Привет международному братству труда!».
Не меньше ста девушек в белых платьях несли зеленые венки от сорока четырех профессиональных союзов города, образуя вокруг погибших почетный караул. Гробы с не обсохшей еще красной краской несли на плечах товарищи погибших. Всю дорогу играл оркестр Красного Флота, заглушаемый дружным пением тридцати тысяч участников процессии.
К впечатляющему сочетанию различных цветов, мелодии музыки и величественности процессии прибавилось еще и нечто другое, вселявшее невольный трепет и уважение. В Петрограде и Москве мне доводилось видеть десятки огромных процессий или демонстраций по самым различным поводам: с требованием мира и в ознаменование побед, в знак протеста или по случаю похорон, военных и гражданских. Русские, как никто иной, все эти демонстрации и процессии умеют проводить так, что они оставляют неизгладимое впечатление.
Но эта процессия превосходила все ранее виденные мной.
Шествие беззащитных бедняков, теперь безоружных, провожающих со скорбными песнями в последний путь своих павших товарищей, таило в себе такую угрозу, по сравнению с которой двадцатидюймовые орудия союзнического флота, стоявшего в порту, у подножия холмов, казались безобидными. Сознание этого неизбежно овладевало каждым, кто смотрел на проходившую процессию, потому что она возникла сама по себе, стихийно и неотвратимо. Потребность влиться в нее и объединиться исходила из сердца народа, оставшегося без своих руководителей. Ему нанесли удар, но он не повержен, а, величественный даже в своей скорби, поднимается на борьбу за свое будущее.
Разгром Совета не поверг народ в бездеятельную скорбь, не рассеял народные силы, а, наоборот, еще больше сплотил его. Тридцать тысяч душ слились воедино. Они охвачены одним и тем же порывом, они стали единомышленниками. Их единая воля и сознание формулируют решения, основанные на твердой классовой точке зрения революционного пролетариата.
Чехословаки предложили выставить свой почетный караул.
— Не нужно! — ответили им. — Вы убили наших товарищей, пользуясь тем,, что вас было сорок на одного. Они отдали свою жизнь за Совет, и мы гордимся этим. Спасибо, но мы не допустим, чтобы сразившее их оружие, теперь, когда мы провожаем их в последний путь, было рядом с ними.
— Но в городе вы можете подвергнуться нападению,— сказали чехословаки.
— Ничего, — ответили им. — Мы не боимся, ибо нет ничего почетнее смерти у трупов павших товарищей!
На похороны явились с венками и представители ряда буржуазных обществ.
— Не надо, — сказали им. — Наши товарищи отдали жизнь в борьбе с буржуазией. Они пали в честном бою. И память о них нельзя осквернять. Спасибо, но мы не можем возложить на их гробы ваши венки.
Процессия спускалась с Алеутского холма, заполняя широкую площадь у его подножия. Все поворачивали голову в сторону английского консульства. Рядом с ним, немного левее, стоял автомобиль аварийной службы с башенкой для ремонта электрических проводов. Не знаю, специально он там оказался или случайно, но демонстранты воспользовались им как трибуной для ораторов.
Оркестр заиграл похоронную мелодию. Мужчины сняли шапки. Женщины склонили головы. Музыка замерла, на какое-то мгновение наступила абсолютная тишина, затем снова полились звуки оркестра. Еще раз мужчины сняли шапки, а женщины склонили головы; и опять пауза. Никто не выступал. Это напомнило мне огромное квакерское собрание на лоне природы. И так же как русское богослужение обходится без проповеди, могла бы обойтись без речей и эта церемония. Но, если бы у кого-нибудь из присутствовавших появилось желание высказаться, к его услугам была трибуна. Воцарившееся молчание, казалось, говорило о том, что народ готовит свой голос.
Наконец, из толпы выбрался человек и поднялся на это возвышение. Ораторским дарованием он не обладал, но частое повторение слов: «Они умерли за нас» —вызвало и у других желание выступить.
Затем вышел крестьянин, загорелый, бородатый, в деревенской одежде. Он сказал:
— Всю свою жизнь я прожил в постоянном труде и страхе... Темные дни царизма были для нас сплошным страданием и мучением. Потом наступило светлое утро революции и всех этих ужасов не стало. Все рабочие и крестьяне почувствовали себя счастливыми, я тоже был счастлив. Но не успели мы и нарадоваться, как вдруг свалилась на нас эта беда. И снова все вокруг покрылось мраком. Нам не верится, но вот перед нами холодные трупы наших товарищей и братьев, которые сражались за Совет. А на севере под ружейными залпами падают другие наши товарищи. Мы напрягаем слух, чтобы услышать, как крестьяне и рабочие других стран спешат нам на выручку. Но напрасно. До нас долетают только выстрелы с севера.
Когда он кончил, на фоне голубого неба появилась фигура в белом. На трибуну поднялась женщина. Выражая мысли собравшихся, она сказала:
— В прошлом нам, женщинам, приходилось все время провожать своих мужей и сыновей на войну, а потом дома все глаза выплачешь по ним. Наши правители убеждали нас, что так и должно быть и что это приносит славу. Все эти войны шли где-то за тридевять земель, и мы ничего не видели. Но здесь наших мужей убили на наших глазах. И мы теперь поняли. Мы поняли, что справедливость и слава тут ни при чем. Нет, это жестокая, бессердечная несправедливость, и каждое дитя, рожденное рабочей матерью, узнает об этой несправедливости.
Особенно сильное впечатление оставила речь паренька лет семнадцати, секретаря Союза молодых социалистов. Он заявил:
— В нашей организации состояли студенты, художники и им подобные люди. Мы держались в стороне от Совета. Нам казалось, что рабочие поступают опрометчиво, взявшись за государственные дела, не имея поддержки образованных людей. Но теперь мы знаем, что правы были вы, а не мы. Отныне мы с вами. Ваше дело стало теперь нашим делом. Мы сделаем все, чтобы Россия и весь мир узнали о совершенной над вами вопиющей несправедливости.
Внезапно по толпе пронеслась весть, что Константина Суханова выпустили под честное слово до 5 часов вечера и что он намерен призвать собравшихся на площади к спокойствию и умеренности.
Пока спорили, возможно это или нет, появился и сам Суханов. Матросы быстро подхватили его на плечи и понесли над толпой. Под гром аплодисментов он взобрался на импровизированную трибуну и улыбнулся.
Дважды он окинул взором сплошное море поднятых вверх лиц, полных доверия и любви и ждущих, когда заговорит их молодой вожак.
Словно желая собраться с мыслями и овладеть собой, он отвернулся. Взгляд его впервые упал на красные гробы погибших в борьбе за Совет, и силы покинули его. Он весь задрожал, вскинул руки к лицу, зашатался и упал бы, как сноп, в толпу, если бы сильная дружеская рука не поддержала его. Закрыв обеими ладонями лицо, Суханов плакал, как ребенок, на руках товарищей. Мы видели, как высоко поднималась и опускалась его грудь и катились слезы по щекам. Русские плачут редко. Но в тот день на городской площади Владивостока вместе со своим юным руководителем плакали тридцать тысяч русских людей.
Суханов знал, что ему нельзя давать волю своим чувствам, что перед ним стоит огромная и трудная задача. В пятнадцати метрах за его спиной — английское консульство, в двухстах пятидесяти — воды Золотого Рога с угрожающе нацеленными пушками союзного флота. Огромным усилием воли, преодолев скорбь, Суханов взял себя в руки и начал речь. По мере того как он говорил, в его словах все нарастала страстность, и они лились непринужденно. Он закончил свою речь словами, которым суждено было стать боевым лозунгом рабочих не только Владивостока, но и всего Дальнего Востока.
— Здесь, у здания штаба крепости, где были убиты наши товарищи, мы клянемся перед этими красными гробами, в которых они покоятся, перед их женами и детьми, которые льют слезы по ним, перед красными знаменами, развевающимися над ними, что Совет, за который они умерли, будет для нас тем, во имя чего мы будем жить и, если понадобится, умрем. С сегодняшнего дня целью наших стремлений, во имя которых мы жертвуем всем, должно быть восстановление Совета. Для достижения этой цели мы будем сражаться всеми средствами. Из наших рук вырвали штык, но ничего, если не добудем оружие, мы, когда придет день, будем драться кольями и дубинками, а не найдем и их — то голыми кулаками. Теперь же мы должны показать силу своей души и разума и стать твердыми и непоколебимыми. Совет разгромлен, но мы клянемся, что он восторжествует. За здравствует Совет!
Толпа подхватила его последние слова, повторяя их со все возрастающей силой, пока они не слились со звуками «Интернационала». Потом зазвучал незабываемый революционный похоронный марш — печальный и торжественный одновременно:
Вы жертвою пали в борьбе роковой
Любви беззаветной к народу,
Вы отдали все, что могли, за него,
За жизнь его, честь и свободу.
Порой изнывали вы в тюрьмах сырых;
Свой суд беспощадный над вами
Враги-палачи изрекли, и на казнь
Пошли вы, гремя кандалами.
А деспот пирует в роскошном дворце,
Тревогу вином заливая,
Но грозные буквы давно на стене
Чертит уж рука роковая.
Настанет пора — и проснется народ,
Великий, могучий, свободный.
Прощайте же, братья, вы честно прошли
Ваш доблестный путь благородный.
Затем зачитали резолюцию, в которой восстановление Советской власти ставилось целью всей будущей борьбы революционного пролетариата и крестьянства Дальнего Востока. Когда стали голосовать за эту резолюцию, вверх взметнулись тридцать тысяч рук. Это были руки, которые собирали вагоны, мостили улицы, ковали железо, пахали землю и работали молотом. Каких только рук тут не было: огромные, грубые руки старых грузчиков; проворные и жилистые руки ремесленников; узловатые, мозолистые руки крестьян и тысячи женских рук. Все эти руки создавали богатства Дальнего Востока. Они ничем не отличались от жилистых, со шрамами и въевшейся грязью рук рабочих любой другой страны мира. Одно только отличало их: они, эти руки, на какое-то время взяли власть. Совсем еще недавно в этих руках находилось управление государством. Четыре дня назад власть вырвали у них, но они все еще ощущают ее. И вот сейчас эти руки поднялись в торжественной клятве вернуть власть назад.
Сверху, с вершины холма, спустился матрос и, протолкавшись сквозь толпу, взобрался на машину. Полным радости голосом он обратился к толпе:
— Товарищи, мы не одни. Взгляните на флаги, развевающиеся на американском корабле. Правда, вам внизу их не видно. Но отсюда они видны хорошо. Нет, товарищи, мы не одиноки в своем горе. Нам сочувствуют американцы, они понимают нас!
Он, конечно, ошибался. Дело происходило 4 июля, и флаги были подняты по случаю Дня независимости. Но народ не знал этого и воспринял сообщение матроса, как одинокий путник в чужом краю воспринимает пожатие дружеской руки.
С энтузиазмом подхватила толпа восклицание матроса: «Нам сочувствуют американцы!». Затем все собравшиеся, подняв с земли гробы, венки и знамена, снова тронулись в путь. Они направлялись к кладбищу, но не прямой дорогой. Несмотря на то что люди изнемогали от сильной жары, колонна сделала большой крюк, чтобы выйти на улицу, по крутому склону холма взбегающей к зданию американского консульства. В конце концов колонна, взобравшись наверх, поравнялась с флагштоком, на котором висел флаг США. Здесь все остановились. Гробы с прахом погибших товарищей опустили на землю у самого американского флага.
Собравшиеся у консульства выкрикивали: «Скажите нам что-нибудь!». Затем в консульство были посланы делегаты, чтобы попросить консула выступить. В тот день, когда великая западная республика отмечала памятную дату провозглашения своей независимости, бедные и обездоленные сыны и дочери России пришли к ней за сочувствием, надеясь найти здесь моральную поддержку в своей борьбе за справедливость и свободное развитие.
Впоследствии я слышал, как один из большевистских руководителей в резких выражениях осуждал этот «компромисс с революционной честью и совестью».
— Как глупо и бессмысленно было все это, — негодовал он. — Разве мы не говорили, что все эти страны одинаковы, что все они империалистические? Ведь мы же много раз доказывали народу эту истину!
Все это, конечно, так. Но повлиять на ход демонстрации 4 июля руководители большевиков не имели почти никакой возможности. Они были в заключении. Демонстрацию проводил сам народ. И как бы скептически ни относились руководители к позиции Америки, народ смотрел на нее несколько иначе. В горькую для них минуту эти бесхитростные, доверчивые люди, творцы новой, социалистической демократии Востока, устремили свой взор к старой политической демократии Запада.
Ведь они знали об обещанной президентом Вильсоном помощи народу России и поддержке его. Поэтому они рассуждали так: «Мы, рабочие и крестьяне, составляем здесь, во Владивостоке, огромное большинство, и поэтому мы — это и есть народ. Теперь, оказавшись в беде, мы пришли, чтобы получить обещанную помощь. Враги уничтожили наш Совет, убили наших товарищей. Мы, как никогда, нуждаемся сейчас в сочувствии, и только Америка, пожалуй единственная страна мира, в состоянии понять нас». И можно ли рассчитывать на большую дань уважения? Ведь они принесли с собой прах павших товарищей, глубоко веря, что найдут у Америки понимание и сочувствие.
Но Америка не поняла их. Американский народ не услышал об этом ни одного слова, о чем простые русские люди не знали. Им известно лишь, что спустя несколько недель после их обращения произошла высадка американских войск. Соединившись с японскими войсками, американцы вторглись в Сибирь и принялись расстреливать крестьян и рабочих.
Теперь эти русские люди говорят друг другу: «Как глупо было стоять в тот день там под палящим солнцем, в пыли, надеясь встретить сочувствие и понимание».
«Большевики будут раздавлены, как яичная скорлупа», — в один голос утверждали умники, когда союзные войска начали свое вторжение в Сибирь. Мысль о возможности серьезного сопротивления Советов вызывала ироническую улыбку. Сначала царское правительство, а вслед за ним и правительство Керенского рассыпались, как карточные домики. Почему же Советское правительство должно избежать подобной же участи?
Американский майор Тэтчер следующим образом опровергал «доводы» этих умников: власть царя зиждилась исключительно на силе штыка. Поэтому достаточно было армии распасться, как не стало и самого царя. Правление Керенского зиждилось на наличии кабинета, и стоило арестовать в Зимнем дворце его министров, как Керенский пал. Советское же правительство уходит своими корнями в тысячи местных Советов. Это организм, состоящий из множества клеток. Чтобы покончить с Советами, нужно уничтожить каждую из этих организаций в отдельности. А это невозможно, ибо они не хотят быть уничтоженными.
Как только сигнал тревоги прокатился по Дальнему Востоку, крестьяне и рабочие поднялись против захватчиков. Они бились отчаянно, цепляясь за каждую пядь земли. В двух городах, расположенных к северу от Владивостока, при установлении власти Советов не было убито ни одного человека. При свержении же Советской власти погибли тысячи, и не только госпитали и больницы, но даже все склады и сараи были забиты ранеными. Вместо «легкой прогулки по Сибири» иностранных захватчиков ждала тяжелая кровопролитная война.
Владивостокская буржуазия была поражена упорным сопротивлением Советов. Обозленная этим, она в ярости набросилась на сторонников Советской власти.
Меня ничуть не прельщала перспектива стать мучеником. Поэтому я старался избегать центральных улиц и выходил из дому либо переодевшись, либо под покровом темноты, то есть стал гонимым. Но не это меня беспокоило, а судьба рукописи моей книги о России. Она находилась в здании Совета, где обосновалось теперь новое белое правительство.
Я счел, что единственно возможный способ получить рукопись — это самолично нагрянуть во вражеский лагерь и взять ее. Так я и сделал и угодил прямо в руки начальника контрразведки.
— Вот кстати! Я ведь разыскиваю вас. Спасибо, что пришли, — с издеватёльской улыбкой приветствовал он меня. — Вам придется задержаться у нас.
Так я стал пленником контрреволюционеров.
К счастью, среди американцев оказался мой старый школьный друг Фред Гудселл. Он переговорил, и меня отпустили, но рукопись осталась у них.
Я решил пойти к себе домой. Но какой-то шпион выследил и сообщил белым, должно быть по телефону, о моем приходе. Я приводил в порядок свои бумаги, когда к дому подкатил автомобиль. Из него выпрыгнули шестеро белогвардейцев, ворвались в мою комнату и, тыча мне в лицо револьверами, начали кричать:
— Попался! Теперь не уйдешь!
— Но меня уже арестовывали и отпустили, — протестовал я.
— А мы вовсе не собираемся тебя арестовывать, сволочь проклятая! Мы просто прикончим тебя! — закричали они.
В этот момент к дому подкатил другой автомобиль. Стук, возня за дверью, и в комнату вваливаются пятеро чехословаков — капитан и четыре солдата с винтовками. Они заявили, что имеют приказ о моем аресте.
— А мы уже арестовали его, — запротестовали белые.
— Ничего подобного, — возразили чехи. — Его мы заберем.
— Но ведь мы-то уже взяли его, — настаивали белые.
Очень приятно сознавать себя столь важной и опасной персоной. И только вид штыков несколько умерял внезапно пробудившееся во мне тщеславие. А штыков было, пожалуй, многовато, да и те, кто держал их в руках, не скрывали желания пустить их в ход. Так что из пленника я мог моментально стать просто трупом. Чешский капитан оказался человеком, не лишенным чувства юмора.,
— Каково ваше пожелание на этот счет? — спросил он, повернувшись ко мне с низким поклоном. — Чьим пленником вы предпочитаете быть?
— Вашим, — ответил я.
Сделав великолепный жест, капитан повернулся к белым и произнес: «Господа, он ваш».
Своим солдатам он предоставил рыться в моих бумагах (впоследствии их переслали в американское консульство).
Белые втолкнули меня в машину, и, приставив к моим ребрам револьверы, повезли как своего пленника по городу, по которому еще так недавно я разъезжал как гость Совета.
Здание штаб-квартиры белых окружала возбужденная толпа буржуазии, наблюдавшая за тем, как доставляли арестованных красных, и встречавшая каждую жертву кошачьим концертом и криками: «Вздернуть его!». Меня протолкнули сквозь орущую толпу в дом, И тут мне здорово повезло: я попал прямо в руки моего знакомого — Сквирского. Он дал мне понять, чтобы я не узнавал его и через некоторое время добился моего освобождения. На этот раз, выходя на улицу, я имел на руках заверенный подписью и печатью документ, в котором говорилось, чтобы меня не арестовывали.
Но эта бумажка оказалась весьма ненадежной защитой, потому что злобная ненависть к Совету росла у буржуазии с каждым днем. Я чувствовал себя затравленным зверем. Поэтому нет ничего удивительного в том, что за десять дней я убавил в весе ровно на десять фунтов.
— В любой момент вы можете распроститься с жизнью, — заявил мне американский вице-консул. У вас немало врагов, а две партии определенно заявили о том, что выжидают лишь случая, чтобы разделаться с вами.
— Я очень хочу уехать, но у меня нет денег на дорогу, — сказал я ему. Он видел, в каком я затруднительном положении, но считал, что это его не касается.
О моем положении узнали рабочие и пришли мне на помощь. Им и самим приходилось трудно, но все же они собрали тысячу рублей. Еще тысячу тайком передали из тюрьмы арестованные. Теперь я мог ехать. Но тут новое препятствие — японский консул отказал мне в визе. Он изложил длинный перечень моих преступлений, главным из которых было опубликование мною в советских газетах статей против интервенции. Эти статьи пришлись явно не по вкусу министерству иностранных дел Японии. Оно прислало телеграмму, в которой говорилось, что мое присутствие осквернит священную землю Японии и ни при каких обстоятельствах мой въезд не должен быть разрешен. Мне дали визу китайцы, и я взял билет на каботажное судно, отплывавшее в Шанхай.
Последнюю ночь я провел с товарищами в одном из тайных мест в сопках. Совет не был уничтожен окончательно, он ушел в подполье. Здесь, в надежно укрытом от постороннего глаза убежище, собрались оставшиеся на свободе руководители Совета, чтобы обсудить свои планы и сорганизоваться. На прощанье они спели мне песню английских транспортных рабочих, которой их научил Джером Лифшиц:
Члены союза, мы уже рядом!
Выше держите борьбы нашей знамя.
Станем бок о бок, и будет в награду
Радость победы сиять над нами! [27]
Эти слова звучали у меня в ушах, когда 11 июля я проплывал мимо союзнических броненосцев, уходя в открытый океан. В Шанхае я пробыл целый месяц, прежде чем получил возможность выехать в Америку. Наконец все препятствия позади, и через восемь недель после того как я покинул дальневосточный Золотой Рог, я увидел Золотые Ворота Калифорнии.
Когда наш пароход развернулся и стал на якорь в гавани Сан-Франциско, к нему подплыл катер, и на борт поднялись офицеры в военно-морской форме. Это были сотрудники американской военно-морской разведки, посланные, чтобы организовать мне достойную встречу на родной земле. Ни одному блудному сыну, возвращающемуся из долгих, насыщенных бурными событиями скитаний по дальним странам, не оказывалось более «теплого» приема. Их трогательная забота о моем благополучии совершенно смутила меня. Я буквально растерялся, не зная, как реагировать на такое внимание. Они заранее приготовили для меня помещение, вызвались проводить туда и даже взяли на себя всю заботу о моем багаже. Они уверяли меня, что испытывают глубочайший интерес ко всему, что имеет отношение к Советам, и, чтобы доказать это, оставили себе на память все до одной брошюры, документы и записные книжки. Они с невероятной жадностью набросились на русскую литературу, стараясь не пропустить даже маленький листочек. Они заглянули в мой бумажник, осмотрели ботинки, обшарили подкладку на пиджаке и даже ленту на шляпе. Подробнейшим образом они изучили мою родословную, особенно интересуясь, чем я занимался в прошлом и что собираюсь делать в будущем. После такой предварительной обработки меня передали другим властям, которые принялись «копаться» в моих мозгах, исследуя мои убеждения.
— Итак, вы социалист, мистер Вильямс, — сказал один из моих инквизиторов. — А кроме того и анархист, не так ли?
Последнее я отрицал.
— Ну, а каких еще убеждений вы придерживаетесь?
— Альтруизма, оптимизма и прагматизма, — ответил я.
Мой ответ он точно записал в свою книжечку. В Америку ввозились новые непонятные и опасные русские доктрины!
Через три дня, проведенных в столь приятном обществе, меня отправили в Вашингтон.
Нельзя сказать, что русскую революцию осуществили революционеры, хотя многие из них прилагали все силы, чтобы она свершилась. В течение целого столетия жестокое притеснение народа вызывало протест у лучших сынов и дочерей России. Они стали глашатаями свободы, пошли в деревню, на заводы, фабрики и в рабочие кварталы, призывая:
Как росу, стряхните цепи,
Что на вас надели сонных.
Вас так много, их так мало.
Но народ не восставал. Казалось, он даже не слышал их призыва. Затем пришел самый сильный агитатор — голод. Голод — последствие разрухи и войны — пробудил к действию дремавшие массы. Они навалились плечом на прогнившее старое здание царизма, и оно развалилось. Стихийные силы осуществили то, чего не удалось осуществить сознательным усилиям людей.
Однако и революционеры сыграли свою роль. Не они свершили революцию, но благодаря им она восторжествовала. Их усилиями были созданы кадры людей, способных анализировать обстановку, имеющих программу, соответствующую обстановке, и обладающих достаточной энергией для осуществления этой программы. Таких людей было примерно миллион. Но не число играет тут первостепенную роль, важно то, что они были организованы и готовы заменить тех, кто управлял старым, обанкротившимся строем, готовы были взять на себя роль главной движущей силы революции.
Ядром являлись коммунисты. Герберт Уэллс пишет:
«Среди этой необъятной разрухи руководство взяло на себя правительство, выдвинутое чрезвычайными обстоятельствами и опирающееся на дисциплинированную партию, насчитывающую примерно 150 тысяч сторонников,— партию коммунистов... Оно подавило бандитизм, установило некоторый порядок и безопасность в измученных городах и ввело жесткую систему распределения продуктов... Это единственное правительство, возможное в России в настоящее время. Оно воплощает в себе единственную идею, оставшуюся в России, единственное, что ее сплачивает».
Четыре года коммунисты правят Россией. Каковы же плоды их правления?
— Репрессии, тирания, насилия, — кричат враги. — Они ограничили свободу слова, свободу печати, свободу собраний. Они ввели воинскую повинность и обязательный для всех труд. Они показали, что неспособны к государственному управлению и не могут управлять промышленностью. Они подчинили Советы Коммунистической партии. Они изменили свои коммунистические идеалы и переделали свою программу, пошли на компромисс с капиталистами.
Почти все здесь тенденциозно и преувеличено. Многое — объяснимо. Некоторые обвинения, возможно, имеют почву под собой, и друзья Советской власти сожалеют о них. Враги же используют их, чтобы вызвать во всем мире негодование и протесты.
Когда меня одолевает искупление согласиться с теми, кто вопит и забрасывает Советы грязью, я невольно вспоминаю об одной беседе. Это было во Владивостокском порту в июне 1918 года. Полковник Робинс, из американского Красного Креста, разговаривал с Константином Сухановым, председателем Совета.
— Если союзники не помогут, то сколько времени продержится Совет?
Суханов неопределенно пожал плечами.
— Недель шесть? — спросил Робинс.
— Дольше будет трудно продержаться, — ответил Суханов.
С тем же вопросом Робинс обратился и ко мне. Я также высказал свои опасения.
Хоть наши симпатии и были на стороне Советов, хоть мы и знали их силу и жизнеспособность, но в то же время мы не могли не видеть, какие громадные препятствия стоят у них на пути. Казалось, все было против них.
Прежде всего Советы столкнулись с теми же трудностями, которые погубили предшествовавшие правительства — царское и Керенского, а именно: с разрухой в промышленности и на транспорте, с голодом и нищетой масс.
Кроме того, Советам приходилось преодолевать сотни новых препятствий — предательство, забастовки чиновников, саботаж технических специалистов, противодействие церкви, блокаду союзников и т. д. Они оказались отрезанными от хлебных районов Украины, нефтяных источников Баку, угольных шахт Донбасса, хлопка Туркестана — остались без источников топлива и продовольствия. «Теперь, — говорили враги, — костлявая рука голода возьмет народ за горло и образумит его». Чтобы помешать доставке продовольствия в города, агенты империалистов взрывали железнодорожные мосты и сыпали песок в подшипники паровозов.
Одних только этих трудностей было бы достаточно, чтобы сломить самые сильные души. Но кроме них появлялись новые. Вся мировая капиталистическая пресса была мобилизована против большевиков. Их изображали «наемниками кайзера», «опьяненными фанатиками», «хладнокровными убийцами», «длиннобородыми головорезами, которые днем охотятся за людьми, а ночью пируют в Кремле», «насилуют женщин», их называли «осквернителями искусства и культуры». В качестве же доказательства «беспримерной низости» большевиков была сфабрикована чудовищная фальшивка — «декрет о национализации женщин», о котором раструбили потом на весь мир. Цель всей этой кампании — перенести ненависть общественного мнения с немцев на большевиков.
Ненависть буржуазии за границей к большевикам как к новым «врагам цивилизации» росла не по дням, а по часам, а в это время большевики напрягали все свои физические и духовные силы для спасения цивилизации в России от окончательной гибели. Артур Рэнсом, лично убедившийся, насколько невероятными, прямо-таки нечеловеческими были эти усилия большевиков, писал:
«Никто не спорит, что большевики не ангелы. Я только прошу, чтобы люди вгляделись сквозь туман клеветы, окружающий их, и увидели тот идеал, за который эти молодые люди борются единственно возможным способом. Если их ждет поражение, они встретят его с чистой совестью и легким сердцем, ибо они стремились осуществить идеал, который переживет их. Даже если они потерпят поражение, они все равно уже вписали в историю человечества страницу, самую яркую из всех, какие мне только припоминаются... Когда в будущем люди прочитают эту страницу, они станут судить о вашей или моей странах по той помощи или сопротивлению, которые они оказали тому, чтобы она была написана».
Этот призыв остался без ответа.
Подобно тому как некогда монархисты Европы объединились для удушения идеи, порожденной французской революцией, так капиталисты Европы и Америки объединились для удушения идеи, порожденной русской революцией. К голодным, замерзающим, страдающим от сыпного тифа русским плыли не корабли доброй воли с книгами, машинами, учителями и инженерами, а несущие смерть броненосцы и транспорты с солдатами и офицерами, пушками и ядовитыми газами. Высадки были произведены в стратегически важных пунктах на побережье России. Монархисты, помещики и черносотенцы стекались к этим пунктам. Формировались новые белые армии; их обучали, оснащали и экипировали, тратя сотни миллионов долларов. Интервенты начали поход на Москву, чтобы вонзить меч в сердце революции.
С востока наступали полчища Колчака, двигавшиеся через Сибирь по следам чехов. С запада наносили удар белофинские войска, латыши и литовцы. Из лесов и с заснеженных полей Севера двигались англичане, французы и американцы. От южных портов устремились деникинские батальоны смерти с танками и аэропланами. Враги наступали со всех сторон. Из эстонских болот — Юденич. Из Польши — легионы Пилсудского. Из Крыма — кавалерия барона Врангеля.
Вокруг революции смыкалось стальное кольцо из миллионов штыков. Революция шаталась под обрушившимися на нее ударами, но сердце ее оставалось бесстрашным. Если ей суждено умереть, она умрет сражаясь.
Снова бьют барабаны — они призывают к оружию измученные войной деревни и голодающие города. Снова изношенное оборудование предприятий приходится переключать на производство винтовок и военного снаряжения. Снова почти полуразрушенные железные дороги забиты воинскими эшелонами с солдатами и пушками. Исчерпав все, что оставалось от истощенных ресурсов России, революция смогла вооружить, обмундировать и обеспечить командными кадрами 5 миллионов человек, и Красная Армия вступила в бой.
Всего в 700 километрах от Москвы красноармейцы атаковали Колчака и гнали его охваченные паникой войска все 7 тысяч километров, которые они только что прошли, наступая по Сибири. В белых халатах, на лыжах пошли героические красноармейцы по заснеженным сосновым лесам Севера, где вступили в бой с войсками Антанты и погнали их обратно к Архангельску, вынудив погрузиться на суда и убраться восвояси по Белому морю. Под Тулой, этой кузницей России, «в красных горнах которой из раскаленной стали куются штыки непобедимой Красной Армии», они остановили бешеный натиск Деникина. Вынужденный отступить назад, к Черному морю, он бежал на английском крейсере.
Буденновская конница, не останавливаясь ни днем, ни ночью, пронеслась по украинским степям и, как снег на голову обрушившись на фланги польской армии, обратила победоносно наступавших легионеров в позорное бегство, преследуя их по пятам до самых ворот Варшавы. В Крыму был разбит и зажат Врангель, а пока ударные части Красной Армии штурмовали его бетонированные форты, ее главные силы совершили бросок по замерзшему Азовскому морю — и Врангелю пришлось искать спасение в Турции. В окрестностях Петрограда, у самых его стен, был наголову разбит Юденич, армии балтийских государств отброшены за свои границы, а в Сибири разгромлены белые. Революция разорвала огненное кольцо, повсеместно одержала победу.
Контрреволюцию сломили не только мощные батальоны Советов, но и идея, воодушевлявшая эти революционные армии.
На алых знаменах Красной Армии были начертаны лозунги нового мира. Самоотверженно шли в бой красноармейцы с песнями о братстве и справедливости на устах. Они гуманно обращались с пленными, считая их введенными в заблуждение братьями. Накормив и перевязав им раны, они отпускали их назад — пусть несут правду товарищам о великодушии большевиков. Красная Армия бомбардировала окопы противника вопросами: «Зачем вы пришли в Россию, солдаты Антанты?», «Почему рабочие Франции и Англии должны убивать своих товарищей — русских рабочих?», «Разве вы хотите уничтожить нашу республику трудящихся?», «Неужели вы хотите снова посадить на трон царя?», «Вы воюете за французских банкиров, за английских захватчиков и американских империалистов. Зачем проливать за них кровь?», «Почему вы не возвращаетесь домой?».
Красноармейцы поднимались над окопами и громко выкрикивали эти вопросы. Красные аэропланы, вынырнув из-под облаков, засыпали войска противника листовками всё с теми же вопросами.
Союзнические солдаты задумывались над этими вопросами и начинали колебаться. Их боевой дух падал. У них пропадала всякая охота воевать, и они начали бунтовать. Десятками тысяч — целыми батальонами в полном составе, включая санитарные отряды, — белые переходили на сторону революции. Одна за другой контрреволюционные армии распадались и таяли, как тает снег русской весной. Стальное кольцо, сжимавшееся вокруг революции, разлетелось вдребезги.
Революция победила. Дорого пришлось заплатить за эту победу, зато Советы были спасены.
В течение трех лет мы отдавали войне все наши силы, говорил Ленин. Все богатства страны шли на войну. Поля не возделывались, станки ржавели. Не хватало топлива, пришлось закрывать предприятия. В паровозных топках сжигали сырые дрова, что выводило из строя котлы. Отступающие армии разрушали железнодорожные пути, взрывали мосты и вокзалы, предавали огню нивы и деревни. Поляки не только разрушили в Киеве систему водоснабжения и электростанцию, но в бессильной злобе взорвали еще и Владимирский собор.
Контрреволюционеры превратили свое отступление в оргию разрушения. Динамитом и факелом они опустошали страну, оставляя за собой черную полосу руин и пепла.
Тяжелое наследие войны проявилось не только в этом, но и в том, что она оставила после себя строгую цензуру, излишнее число арестов, военно-полевые суды. Крутые меры, за которые по адресу коммунистов брошено столько обвинений, вызывались в большинстве случаев военной необходимостью, хотя от них иногда страдали идеалы революции.
А сколько людей погибло на фронте! Еще больше умерло в госпиталях. В результате блокады нельзя было получить где-либо крайне необходимые медикаменты, бинты и хирургические инструменты. Даже ампутации приходилось производить без анестезии. Раны перевязывали газетной бумагой. Гангрена и общее заражение крови, тиф и холера стали бичом армии, и бороться с ними было нечем.
От больших потерь в людях вообще революция еще могла оправиться — Россия страна огромная. Но революции нельзя было терять больше тех, кто был ее мозгом и сердцем, направляющей и вдохновляющей силой — коммунистов. Это они, коммунисты, вынесли на своих плечах основную тяжесть борьбы. Из них формировались ударные батальоны. Их бросали на самые трудные участки, где надо было укрепить пошатнувшиеся ряды, вселить уверенность в победе. Если они попадали в плен, их всегда расстреливали. За три года войны погибла половина молодых коммунистов России.
Простые цифры о погибших мало о чем говорят, потому что статистика оперирует всего лишь абстрактными символами. Пусть лучше читатель вспомнит о тех молодых людях, которых встречал на страницах этой книги. Эти пылкие мечтатели и одновременно деятельные труженики, идеалисты и трезвые реалисты составляли цвет революции, являлись олицетворением ее динамичного духа. Даже невозможно представить, чтобы революция могла продолжаться без них. Но она продолжается, несмотря на то что их уже нет в живых. Почти все, кто упомянут в этой книге, лежат в могиле. Вот как умерли некоторые из них.
Володарский — стал жертвой заговора против всех советских руководителей.
Нейбут — казнен белыми на колчаковском фронте.
Янышев — заколот белогвардейцем на врангелевском фронте.
Восков — скончался от тифа на деникинском фронте.
Тонконогий — предательски застрелен белогвардейцем за своим письменным столом.
Уткин — вытащен белобандитами из автомобиля и расстрелян.
Суханов — ранним утром был уведен белогвардейцами в лес и убит прикладами.
Мельников — вывезен из тюрьмы, ранен пулей, а потом забит насмерть палками.
Их пытали, забрасывали камнями, распиливали на части, их обрекали на скитания по горам и пустыням, вынуждали скрываться в пещерах и подземельях.
Это было хладнокровное, расчетливое уничтожение видных деятелей революции, истребление ее будущих строителей. Это была неизмеримо огромная потеря для России, ибо эти люди отличались способностью не поддаваться воздействию канцелярщины и принадлежали к числу тех, у кого от власти не закружится голова. Они были из тех, кто живет столь же доблестно, как и умирает.
Они шли на смерть во имя того, чтобы жила революция. И она живет. Израненная, вынужденная пойти на компромиссы, русская революция все же победоносно выходит из долгих испытаний — голода, эпидемий, блокады и войны.
Стоит ли революция этих жертв? Вот ее неоспоримые результаты:
Первое. Она до основания уничтожила государственный аппарат царизма.
Второе. Она передала в руки народа огромные земельные владения царя, имения помещиков и монастырские земли.
Третье. Она национализировала все главные отрасли промышленности и начала электрификацию России. Она оградила Россию от безграничной эксплуатации грабителей-капиталистов.
Четвертое. Она послала в Советы миллион рабочих и крестьян и обучила их на практике искусству государственного управления. Она организовала 8 миллионов рабочих в профсоюзы. Она обучила грамоте 40 миллионов крестьян. Она распахнула двери десятков тысяч новых школ, библиотек, театров и пробудила в массах интерес к достижениям науки и творениям искусства.
Пятое. Она раскрепостила широкие массы народа, высвободив их из-под власти прошлого, и превратила дремавшую в них потенциальную энергию в кинетическую. В фаталистическое изречение: «Так было и так будет» они внесли поправку, заявив: «Так было, но так не будет».
Шестое. Она обеспечила самоопределение всем национальностям, которые прежде Российская империя держала в колониальной зависимости. Она предоставила им свободу развивать свой родной язык, литературу и свои национальные институты. Как к равным, она стала относиться к Персии, Китаю, Афганистану и другим отсталым странам, то есть «к странам с огромными природными ресурсами, но небольшими флотами».
Седьмое. Вместо разговоров об открытой дипломатии, она ввела ее на деле, выбросив тайные договоры в мусорную яму истории.
Восьмое. Она проложила дорогу к новому обществу и в гигантских масштабах произвела бесценные эксперименты по строительству социализма. Она пробудила в рабочем классе всего мира веру в свои силы и подняла его дух в борьбе за новый социальный строй.
Нашлись умники, которые начинают утверждать, что этих результатов можно было бы добиться лучшим путем. Но точно так же и Реформация, и независимость Америки, и освобождение рабов могли бы осуществиться каким-нибудь более приятным и безболезненным способом. Но история, как известно, идет всегда своим путем, и спорить с ней могут только одни глупцы.