ЧАСТЬ ВТОРАЯ



Дедушка наш, Александр Иванович Вощинин, имел 2 дачи лесные, довольно далеко от Мурома: ближнюю за 20 км, на берегу р. Ушны (впадает в Оку и дальнюю — за 40 км от Мурома). Существует предание, что название реке дано Иваном Грозным. Когда шел он воевать на Казань через Муром и его окрестности, лагерь царя был разбит на берегу небольшой речки, в которой слуги его или воины поймали очень много рыбы к обеду или ужину. Подивившись на улов, царь сказал такие слова: «Не велика речка, а ушна!», — в смысле, по-видимому, уху может обеспечить наваристую. Вот с тех пор и имеет она такое название — Ушна. Это рассказывал наш папа). Какова-то эта речка сейчас — в 1989 г.

На даче был маленький домик, где жил «управляющий мужик». Управлял он скотным двором и пасекой. Перед революцией братья — отец мой и дядя Валентин Александрович построили там еще 2 дома с застекленными террасами. Я их помню, я была там 1 или 2 раза. Помню большую поляну и совсем рядом за домами лес. Перевезли туда мебель кое-какую, старые ковры (о которых очень жалели впоследствии мама и Кока), игрушки, посуду — хотели на лето отправить туда нас, детей, но осуществить это не удалось. После революции дачи были национализированы со всем, что в них было. А первое лето, помню, осматривать новые домики приезжали мама моя со мной и тетя Паша (жена дяди Валентина) со своими дочками — Маней и Катей.

Запомнилась мне эта поездка еще и потому, что приехали мы туда не на своих лошадях, как обычно, а на ямских, на тройке в большом каком-то экипаже и с бубенцами. Я помню, что когда я спрыгнула с этого экипажа, то оказалась рядом с его колесом и оно поразило меня своей огромностью: чтобы увидеть его верхний обод, мне надо было закинуть голову. Потом мы отправились гулять и проходили мимо горохового поля — оно показалось мне лесом! Думаю, что было мне тогда 6 лет и это было последнее наше мирное лето — мамы наши строили планы жизни в этом берендеевом царстве — увы! Им не суждено было сбыться.

Вторая дача была за 40 км от Мурома. Там тоже были дом и леса, которые тоже, наверное, кем-то управлялись и давали какой-то доход.

Когда мне было 6 лет, у нас в Муроме организовался детский сад по инициативе доктора-женщины Масловой. Детей там было человек 12 — дети знакомых и родственников Масловой, в том числе двое ее собственных детей. Дело было поставлено серьезно. К девяти часам утра нас — меня и Леню, а часто еще и наших соседей Игоря с Наташей — привозил наш кучер в специально нанятый дом, где жила и воспитательница с прислугой.

Воспитательница нам очень нравилось. Она занималась с нами лепкой, рисованием, играми, что-то интересное нам рассказывала и читала. Ходила с нами гулять. Я не помню, как ее звали, но помню, что удивлялась ее умению делать все очень хорошо. Мы ходили в детский садик с большим удовольствием, нам было там интересно.

Завтраки брали с собой, а там давали нам только чай, кофе или какао. Она всегда следила, чтобы мы аккуратно раскладывали свои салфетки и ели бы без особого шума и разговоров. Слушались мы ее беспрекословно.

К елке мы сами делали игрушки. Дети, конечно, так себе, а она — всегда очень хорошо. Многому она нас научила! Я выполняла ее требования очень старательно. Потом, уже будучи школьницей, я всему, что там постигла, учила своих младших братьев и сестер, когда мы клеили игрушки для своей домашней елки.

К Пасхе она всем нам подарила по яйцу, сделанному необыкновенно красиво. Скорлупа была ровно разрезана вдоль на две равные части и выклеена изнутри шелком; на шелке стояла маленькая картиночка ангела — над ним небо, под ним — трава. Снаружи яйцо было в бархате. Оно открывалось и закрывалось, как дверка на петлях. Все сделано было ее руками. Яйцо это хранилось у меня много лет.

В этом году мне сшили красивую шубку — светло-серую клеш с белым барашковым воротником, такой же шапочкой с двумя ушками, завязывающимися белым шелковым бантом и белой муфтой с помпончиками. Помню, что воспитательница приделала белый шнур к моей муфте, чтобы я надевала ее на шею и не потеряла. Я ходила и смотрела на себя во все зеркала и впервые обратила внимание на свою внешность. Я сама себе нравилась и решила, что я хорошенькая девочка!

В дальнейшей моей жизни у меня не было больше такой красивой шубки до того времени, пока я выросла, вышла замуж… Может поэтому она мне так запомнилась.

Этот детский сад просуществовал одну зиму. На следующий год небольшую группу детей организовала наша тетка-Шура — жена папиного брата Георгия, который в этот год вернулся из германского плена. У них был один сын — мальчик, одаренный многими талантами, но слабого здоровья. Его никуда из дома не пускали и, чтоб не был он один, его мать и собрала группу детей, и сама занималась с ними и рисованием, и играми разными, и чтением, и письмом.

Жили они очень близко от нашего дома и мы с Леней сами ходили туда. Впрочем, играть с Шуриком мы и раньше ходили довольно часто. Ему было тогда уже 8 лет. Он очень хорошо рисовал, лепил из пластилина и всевозможной глины и строил из всякого материала все на свете. Его изделия были так хороши, что их не ломали, он был бережлив к ним. Помню много кораблей и корабликов с хорошо выделанными деталями: якорями, мачтами, цепями, каютами; дома и замки из глины и песка в саду, к которым запрещалось прикасаться.

Он построил даже маленький домик в саду. В доме было 2 или 3 комнаты и настоящая кирпичная печка, которую можно было топить. Мальчик этот всегда что-то мастерил, а я и Леня с восторгом на него смотрели и помогали ему во всем, о чем он нас просил. Вероятно, из него вырос бы не рядовой архитектор, если бы не помешала болезненность и крайняя застенчивость характера.

Случилось так, что уже будучи взрослым, года через два после окончания средней школы, он переехал к моим братьям в Новогиреево (под Москвой), где они обосновались на частной квартире, (в 1934 г.), чтобы иметь возможность работать и учиться, и остался с ними на всю жизнь, которой ему было так мало отпущено! Здоровье его ухудшалось, его съедал туберкулез. Через 2 года, 25-ти лет отроду он умер. Леня, Коля и Митя очень заботились о нем, но что они могли сделать…

Но… возвращаюсь к описанию жизни нашей в последовательности хронологической. Шли годы 1916… 1917 — прогремела Февральская революция… Запомнились полные беспокойства разговоры о том, что свергли царя. Бога тоже мало кто признает. Что теперь будет? Как жить дальше?

Прошло лето. Жизнь домашняя текла по старому заведенному обычаю, только разговоры взрослых были все более беспокойными. Появилось новое слово «большевики» — люди, решительно не признававшие ни Бога, ни царя. О них шептали: «Бог не допустит!».

И вот Октябрьская революция. В нашем тихом богомольном Муроме не было ни вооруженного восстания, ни активного сопротивления богатых людей, имевших заводы, магазины и др. имущество. Даже ребенком я чувствовала, что был страх перед новой непонятной властью, страх перед арестом и расстрелом и надежда на то, что как-нибудь разберутся (кто?), что долго «все это» не продержится.

Мы, дети, тоже со страхом слушали, что есть теперь Белая армия и Красная армия. Белая армия за царя, Красная армия против царя и где-то они сражаются совсем близко. «Господи! — говорила моя Кока — брат на брата, сын на отца — видно наступает последнее время!» Дети не понимали, конечно, значения происходящего, но проникались страхом, которым были объяты родственники и знакомые.

Много позже я узнала, что в Муроме готовилось белогвардейское восстание под руководством генерала Сахарова (дяди Марии Павловны и Шурочки Сахаровых), но оно не состоялось, было раскрыто и подавлено.

Тогда, помню, я была потрясена рассказами о расстреле троих его участников на Бучихе. Один из троих погиб по ошибке. Фамилия его и инициалы совпали с таковыми действительного участника восстания, который сумел убежать. Выяснилось это вскоре и матери его были принесены извинения.

Кругом шла борьба жестокая, был «переворот» (это слово постоянно мелькало в разговорах) жизни и разговоры действовали на детские умы, заставляя прислушиваться и приглядываться ко всему.

В жизни нашей семьи события того времени сыграли роковую роль. История страны, как в капле воды, отразилась в истории семьи!

После 1917 г. принадлежность к купеческому сословию стала считаться позором. Никто не принимал во внимание индивидуальное положительные человеческие качества. Мои отец и мать и ближние родственники стали «бывшими», потом «лишенцами» и вообще «буржуями». Так и говорили тогда — «он из бывших!».

Как и в других городах и во всей стране, сразу после Октябрьской революции частная собственность была объявлена государственной. У нас был отобран магазин со складами товаров, дачи, дом и деньги, находящиеся в банке. Наш милый, добрый и очень непрактичный папа рассказывал потом (смеясь), что ему никто не верил, что в доме у него после вышеперечисленного остался один десятирублевый золотой. Он не верил, что деньги в банке могут пропасть, и не взял ничего, когда это было еще можно (не думаю, что так поступили все).

Он был очень верующим человеком и считал, что на все Воля Божия, что богатые люди забыли бедных и теперь несут заслуженную кару. В подтверждение он приводил о себе такую историю… В тот год, когда он окончил реальное училище, в мае месяце, шел он по цветущему сиренью Мурому на торжество, посвященное вручению официальных бумаг. На нем был новенький костюм-тройка и мягкие лаковые туфли, на них он то и дело поглядывал и был в прекрасном расположении духа, потому что светило солнце и было ему почти 18 лет… Вдруг из полуподвального этажа нищая старуха протянула ему руку и попросила: «Барин! Подай копеечку!»

И мир рухнул. А отец наш прошел мимо и не подал копеечки, по-видимому, единственный раз в жизни он так сделал, потому что помнил этот случай всю жизнь.

И мы, дети, вслед за нашими родителями никогда не были врагами новой власти.

Но это все разговоры, а в те дни надо было как-то жить и кормить большую и все увеличивавшуюся семью.

Не сразу расстались с многочисленной прислугой, которая не хотела уходить (житье было вольное и сытное), просила папу оставить хоть без жалования. Сразу наступила безработица. Это было первое неразумное деяние моих родителей. Через полгода остались у нас только нянька и кухарка, но и за это время расходовалось столько на прокормление, сколько было невозможно. Так прошел год. Никто нас не выселял и не уплотнял, как прочих «буржуев» нашего города — видно, было не до нас. Жили все равно в страхе и недоумении. Молились. Ходили часто в церковь, надеялись, наверное, что новый режим долго не продержится и все как-то образуется.

Но новое наступало неумолимо. Все «бывшие», имевшие большие дома, были или выселены, или уплотнены в 2−3 комнаты. Дом дяди Георгия был взят под поликлинику; дом дяди Валентина под какое-то учреждение. Семья его осталась в мезонине довольно просторном, а сам он после недлительного ареста, но безумного беспокойства за него родных, особенно Коки (поэтому я помню), был назначен коммерческим директором ткацкой фабрики, получившей название «Красный луч». Над ним был «красный директорок» из рабочих. Его ум и честность были известны и использованы. Это было разумно. Фабрику он знал, был одним из пайщиков ее. Я об этом писала.

У многих людей были тогда обыски и конфискация части домашнего имущества. У нас не было обысков, а было два курьезных случая (и не только у нас). Под видом большевиков действовали и бандиты! Они предъявляли фальшивые документы, проверять или сомневаться в них боялись и они свободно брали все, что где могли.

У нас была одна неудавшаяся попытка такого ограбления, другая вполне удавшаяся. Несколько мужчин в новой военной форме (по рассказам — сама я не помню таких подробностей) приехали на лошади, запряженной в большие розвальни, предъявили какие-то бумаги на обыск, прошли все комнаты. Открыли шкафы и сундуки и взяли, что им понравилось из одежды, мануфактуры (так называли материю), очень красивую лампу-торшер, одно кресло — все это погрузили в розвальни и уехали. Потом выяснилось, что не было распоряжения об обыске и изъятии вещей — это были бандиты. Но поди разберись. Все было среди бела дня.

Второй случай был тоже зимой 1918 года, но вечером, может быть и поздним, хотя дети еще не спали — и я, и Леня помним это хорошо. Раздался резкий страшный стук в дверь парадную с улицы и требование открыть и впустить — обыск!

Активность и храбрость проявила наша бабушка — Кока. Она велела потушить все лампы, остались зажженными только лампады перед иконами, запереть на все засовы вороты и двери в дом и пошла на переговоры через парадную дверь с непрошенными гостями. Стук и требования продолжались. Кока сказала, что она одна дома с детьми. Дети спят, пугать их нельзя и она никого не пустит, двери не откроет и просит приходить завтра днем. Еще что-нибудь в этом роде было сказано, но стук и требования впустить продолжались, слышались грубые голоса, угрозы, брань.

Все были ни живы, ни мертвы от страха! Нас, детей, поставили на колени в детской перед иконами, нянька тоже стояла на коленях — мы молились и плакали, и просили Бога спасти нас от разбойников. Бабушка и Паша метались между нами и дверьми, в которые ломились неизвестные. Сколько времени продолжалось все это не помню, но разбойники отступили. Кока победила. Взрослые всю ночь не спали — ждали не придут ли снова.

Утром выяснилось, что это были не официальные лица с распоряжением от властей, а пользующиеся обстановкой бандитствующие элементы. Так шло время.

Папа был безработный и жили на то, что удавалось продать или обменять на продукты. У нас пока еще оставалась одна корова и по-прежнему бабушка-Кока запасала овощи на год и варила варенье. Но события неумолимо нарастали и в стране, и в городе, и в нашей семье.

В августе 1918 г. верхний этаж нашего дома был занят каким-то военным учреждением. Нашу семью в срочном порядке выселили вниз. Это совпало с рождением шестого ребенка — Веры. Маму, я помню, спускали на первый этаж на носилках — ей еще нельзя было вставать.

Вся мебель и цветы верхнего этажа не помещались внизу, да и потолки были ниже. Часть пришлось оставить в новом учреждении с согласия начальника (ему, видимо, это было даже удобно), что-то перенесли в амбары. Надворные постройки считались нашими, кроме большой каменной палатки, которая была опечатана, битком набитой валенками, не успевшими попасть в магазин.

Это я помню потому, что разговоры о валенках возникали часто в связи с тем, что не успели взять хотя бы по паре и взрослым, и детям и остались без такого необходимого вида обуви. Но все это была еще не беда! Беды ждали впереди. Пока же меньшая квартира требовала меньше дров, а дрова стали очень дороги.

Следует вспомнить и такое еще обстоятельство: папа при поездках на дачи останавливался в деревнях то переночевать, то лошадь покормить и у него было много «приятелей» мужиков, много крестников — детей «приятелей», которым он щедро и с удовольствием давал деньги «на зубок». Его вроде бы и любили за доброту и немного чудаком считали. Люди мало верят в искренность. Так вот, когда начались вокруг нас обыски, решил папа отвезти знакомому мужику-«приятелю» в деревню три своих костюма, два пальто, ковер и, может, еще что — на сохранение! — пока пройдет острота момента. Все вещи были очень хорошими. Папа был красивый, любил быть хорошо одетым, ведь ему было тогда 33 или 34 года. (Дети его и внуки не представляют себе его молодым и нарядным. Помним его таким только я и его любимая племянница Катя Вощинина).

Прошел год, а может быть и два, и папа решил взять все, сданное на хранение, обратно. «Приятель» сказал ему: «Прости, Петр Алексаныч, дети не отдают!» Так папа и остался в том, что похуже с первого или второго года Советской власти. Но это лирическое отступление.

Учреждение, расположенное над нами, работало. Кто-то приходил и уходил с парадного крыльца, с улицы. Наш вход в дом был со двора через ворота.

Я и Кока остались как и раньше в своей комнате и у нас же в комнате была теперь столовая. Остальные расположились в двух бывших холодных комнатах, кухня большая была наша, готовили как и раньше в русской печи. Холодными были прихожая и комната бывшей горничной.

Зима 1919 г. была очень холодной. И вот 3 января 1919 г. мы все проснулись от крика няньки: «Барин, пожар! Горим!» Няньке пришлось встать к маленькой шестимесячной Вере и она увидела в окна лижущее пламя и услышала треск стекол.

ПОЖАР.

Дом горел шапкой — второй этаж, чердак. Крыша, а нас никто и не думал разбудить. Пожарные лили воду в огонь, вокруг собралось много народу. После это вызвало пересуды, разговоры, удивление, но факт остается фактом. Легко себе представить ужас бедных наших родителей и бабушки. Нужно было вывести и вынести шестерых детей и попытаться что-то спасти. Сильнее горела половина верха, выходящая на улицу, со стороны двора можно еще было входить и выходить.

Одна я оделась сама и довольно хорошо по распоряжению Коки. Крик няньки я услышала сама. Остальных детей надо было будить и одевать. Мороз стоял более 20 градусов. Пока нас вытащили и отвели в сад в беседку и оставили там с нянькой прошло какое-то время. Взрослые кинулись в дом выносить в амбар и на погреб, что попадалось под руку из постелей, одежды, белья, посуды… Пришли на помощь кто-то из родственников. К этому времени все стекла лопнули. В окна прыгали все, кто хотел, и под видом спасения имущества от огня воровали вовсю.

Через какое-то время, когда мы совсем замерзли, нас на салазках отвезли к тете Шуре — она жила ближе всех к нам, за один квартал. Сидя в беседке мы наблюдали искры и головни, летящие в снег, а когда шли через сад и по двору, то картина горящего дома была такой страшной и впечатляющей, что я вижу ее отчетливо до сих пор (мне 68 лет).

Всем казалось, что несмотря на деятельность пожарных, дом сгорит дотла. Однако к утру пожар потушили, и первый этаж дома остался. Папа, мама и Кока не уходили со двора и утром; с помощью родственников они собирали оставшееся и осматривали комнаты. Исчезло много всякого добра: и из одежды, и из посуды, особенно кухонной. Даже деревянные ложки, чашки, кадушки и кадушечки кто-то унес. Под кокиной и моей комнатой был подпол. На открывающейся доске стоял тяжелый буфет. Кто-то успел буфет отодвинуть, слазить в подпол и украсть спрятанный там серебряный кофейный сервиз и еще какие-то красивые и дорогие вещи. Исчезло дорогое и красивое мамино пальто, несколько платьев, белье. Видимо хватали то, что под руку попадалось. Разорение было почти полное.

В кухне уцелела печь. Ее можно было топить и там остались жить папа и мама. Нужно было хоть досками забить окна и сохранить то, что осталось. Комнаты, где мы жили, не пострадали от огня. Обгорели только оконные рамы. Можно было ничего не выносить. Но ведь кто знал? Сгорело две третьих верхнего этажа и вся крыша. Все было залито водой. Детей взять было невозможно.

Нас роздали родственникам и мы жили в 5-ти домах до самого лета. Я и Кока жили у Жадина Дмитрия Константиновича брата Коки, Леня и Шура — у бабушки Гладковой, Коля и Митя — у дяди Валентина, и Вера с нянькой — у дяди Георгия. Нам было не плохо, во всех семьях были дети — наши двоюродные братья и сестры — и мы развлекались, как могли. Но каково было родителям нашим — можно себе представить! Я тоже вполне понимала случившееся несчастье, наверное благодаря тому, что была с Кокой и она со мной или при мне с родственниками обсуждала наши потери.

Скоро выяснилось, что дом был подожжен, начальник учреждения, поселившегося у нас на втором этаже, ждал ревизию. Были злоупотребления и он решил сжечь все его компрометирующее. Он даже был привлечен к суду, но что с ним было дальше — не знаю.

Ну, а с нами… кому до этого было дело…

С наступлением лета и тепла все мы вернулись в разоренное свое гнездо. Дом имел вид очень жалкий! Без крыши, с обгорелыми закопченными стенами, с пустыми проемами вместо окон со стороны улицы, и он казался мне медведем, присевшим на задние лапы — я плакала.

Но плохо ли, хорошо ли поселились мы в первом этаже. Починили кое-как, что мы могли, но крыши над нами не было в течение двух зим и лет и это было ужасно.

Дождь проникал сквозь потолок и в комнатах приходилось расставлять все имевшиеся тазы и корыта, а мама и Кока ходили с тряпками, которые приходилось выжимать ежеминутно.

Потолки пропитались сыростью и штукатурка местами отвалилась. Стены по углам зеленели, зимой было очень холодно, а мама была в ожидании седьмого ребенка.

18 декабря 1919 г. родился Миша. Здоровый крупный мальчик. Вере было тогда полтора года. Наша милая бедная мама была бы мать-героиня и имела бы соответствующие льготы… не то тогда.

В стране продолжалось смутное время. Папа — безработный или имеющий работу на время, до первого сокращения: под очередное сокращение он всегда попадал как «бывший» и еще как «лишенец».

Не помню и не знаю, у кого спросить, в какие годы было придумано, это слово, приклеивающееся к человеку, унижающее его только за то, что родился он не в той среде, хоть это от него и не зависело.

Лишались гражданских прав люди, принадлежащие к так называемому имущему классу: дворяне, купцы, заводчики, фабриканты, ремесленники, имеющие свои маленькие мастерские (даже для починки кастрюль и примусов, и пр.), священники, дьяконы. Дьячки и всех их дети, достигшие 18-летнего возраста. Списки «лишенцев» расклеивали на заборах для общего обозрения. «Лишенцы», т. е. люди, лишенные гражданских прав, кроме неучастия в выборах власти не имели права на получение хлебных карточек, работы, на поступление в высшие учебные заведения и еще чего-то.

Детям, чтобы восстановиться в гражданских правах, приходилось фиктивно отказываться от своих родителей и таким образом получить право на работу или на продолжение образования.

Трагедии, разыгравшиеся в связи с этим, как-то не описаны в литературе, а время это по-своему интересно. Подросший к этому времени брат мой Коля писал в одном из своих стихотворений:

«Почему другим всем весело,

Почему так грустен я?

Потому, что плакат повесили

«Сын лишенца» на меня».

Врагов власти было тогда, может быть, и много, но страдали часто люди, и ни в чем не виновные. Насколько нужно было это мероприятие? Не знаю.

Но возвращаюсь к описанию жизни нашей в доме без крыши.

После революции дом наш, как уже сказано, был муниципализирован, т. е. принадлежал Горкомхозу. Мы были жильцами и платили за квартиру как положено (очень немного). После пожара Горкомхоз должен был отремонтировать дом или дать нам квартиру. Но того, ни другого, конечно, не делалось. Горкомхоз не имел ни средств, ни жилого фонда, а т.к. дом оказался «не нашим», то кто-то придумал запретить нашему отцу самому его ремонтировать — он было предложил это сделать за счет надворных построек.

Такое предложение нашли почему-то подозрительным, и мы так и жили около двух лет без крыши, кое-как спасаясь от дождя, и укрывая, чем попало пол второго этажа. Может быть в этом был виноват и характер отца — нерешительный, а, может быть, обстоятельства того времени.

Время шло. В ответ на многочисленные прошения о ремонте крыши со стороны папы — года через два — пришел ответ, суть которого была неожиданная и приблизительно такая: ввиду того, что средств на ремонт дома Горхоз не имеет, решено передать его в собственность П. А. Вощинина, с условием, что он сам отремонтирует, но не за счет надворных построек. Условие такое папа выполнить не мог, но согласился и на него.

… «Ну, а нам какое дело: год ли, два ли пролетело… нам за ними не бежать — будем сказку продолжать»…

Через какое-то время поступил папа на Толевой завод счетоводом и работал там довольно продолжительное время. Директор завода как-то в разговоре с папой узнал об обстоятельствах его жизни, связанных с полуразрушенным домом и предложил ему восстановить второй этаж для рабочих завода с условием оплаты за квартиры — комнаты по ставкам Горкомхоза. Папа согласился и через какое-то время дом наш наполнился народом и превратился в Ноев ковчег. В каждой комнате по законам нового времени поселилась отдельная семья.

Мы остались в трех комнатах первого этажа — сырых и холодных, постеснялись «выговорить» ремонт их, что было вполне возможно. Но что делать? Отсутствие деловитости, стеснительность, невозможность отказать в чем бы то ни было и кому бы то ни было привело наших родителей к положению очень печальному.

А сейчас я возвращаюсь немного назад к годам после пожара, хоть и без крыши, но с нашей бабушкой-Кокой во главе семьи.

… Хочу сказать, что жизнь сытая, с баней раз в неделю, с соблюдением праздников, с пирогами, хоть и картофельными с пшенной и грибной начинкой, продолжалась. Была корова, куры, небольшой сад и огород. По-прежнему запасали на всю зиму овощи, картофель, варенье (на патоке). В доме мы были одни. Топили печь дровами из полов коровников и паркетом, раскиданным по пустым обгоревшим комнатам второго этажа.

Шли годы 20-й, 21-й, 22-й. Продавали и меняли на продукты остатки прежней роскоши: уцелевшие после пожара «лишние» пальто, материю. Помню, особенно жалели мама и Кока ковер из гостиной, очень красивый и большой, который «в минуту жизни трудную» пошел за картошку. Покупали где-то сорную пшеницу: все дети усаживались за стол и перебирали ее, очищали от мусора. Потом мыли ее, сушили и мололи на кофейной мельнице. Лепешки из нее были очень вкусными.

Надо вспомнить здесь еще один случай, радостный! Когда папа был совсем молодым, то на военных сборах подружился он с крестьянским пареньком, который признался ему, что очень хотел бы приобрести или построить себе собственную мельницу! Но стоит она сто золотых рублей — сумму совсем для него невообразимую! Поговорили… и папа дал ему эти деньги и мельница спустя какое-то время заработала и, кажется, папа отказался взять долг назад — «И нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим!» — наверное, это было так… Только в голодные 20-е гг., привозя на муромский базар картошку, всегда останавливался этот человек около нашего дома и весело, с прибаутками, сгружал несколько мешков бесплатной отборной картошки для нашей большой семьи!

Я и Леня ходили в школу, в гости к своим двоюродным братьям и сестрам. Мама и папа — к бабушке Гладковой, где часто собирались за самоваром многочисленные родственники и друзья. Только Кока всегда была дома. Она ходила только в церковь и в монастырь, пока его не «разогнали» и иногда к старшему сыну своему — дяде Валентину всегда со мной. Младшая дочь дяди Валентина Манечка была моя одноклассница и я ее очень любила.

Валентин Александрович был, как я уже писала, после революции директором ткацкой фабрики «Красный луч». Жил в своем доме (бывшем) в верхнем этаже и пользовался большим садом еще лет пять после революции и мы получали от него, как и раньше, яблоки, но поменьше, потому что он должен был делиться с другими жильцами дома. Была у них собака Лорька — любимица тети Паши, которая допускалась в комнаты. Кока моя этого не переносила и во время наших визитов Лорьку запирали в сарай, где он долго заливался отчаянным лаем, наверное, от обиды.

Папе с устройством на работу Валентин Александрович почему-то помочь не мог.

Помнится, что родители и Кока жили в большом беспокойстве. Все было не прочно и работа и заботы о продаже вещей и обмене всего, что можно на продукты. Прочен был страх перед будущим, где подобные нам были и «бывшими» и «лишенцами».

Закрывались и ломались церкви, разгонялись монастыри, по городу ходили монашенки и монахи в поисках угла подешевле. Многие из них разошлись по деревням, потому что горожане боялись пустить их, чтоб не прослыть сочувствующими «служителям культа».

Папа наш был слишком мягок и добр, чтоб отказать и мы пустили в одну из полуразрушенных комнат двух монашенок. Они жили у нас много лет, занимались стежкой ватных одеял и тем кормились. О них речь впереди. Сейчас хочу рассказать о первой своей школе и об учительнице Елизавете Павловне Альбицкой.

В год 1918-й, когда пришла мне пора учиться, гимназию закрыли. Основали общие советские школы первой и второй ступени. Первая ступень с 1-го по 4-й класс, вторая — с 5-го по 9-й. Преподавали там те же учителя, что в женской гимназии и реальном училище (для мальчиков), но некоторые родители оказали недоверие новым школам. Смущало и советское обучение, и отмена Закона Божия, и буквы «ять» и проч. Сохранившие кое-какие средства нанимали учителей частным образом, а Елизавета Павловна открыла школу во флигеле своего дома.

Ученики были с первого по 4-й класс, всего человек 20−25. Занимались все одновременно. Учительница она была прекрасная и человек необыкновенный. День начинался с молитвы, которую читал дежурный (как в старых школах). Дальше она тихо объясняла, что полагается одной группе детей, остальные занимались самостоятельно. Часто старшие занимались с младшими и делали это не только охотно, но почитали такое поручение за честь. Первый и второй классы отпускали раньше, и тогда на просторе она занималась со старшими детьми. Дисциплина была отличная, успеваемость хорошая.

Детей своих у нее не было, и нас всех она любила. Встречала как родных, смотрела, хорошо ли мы оделись, уходя домой. Рассказывала нам свои семейные радости и горести, и даже сны. Однажды мы все-таки расшумелись и сразу ее послушались. Бедная наша Елизавета Павловна расплакалась от обиды, а мы почувствовали себя виноватыми и тоже все плакали, и просили у нее прощения. Каким-то чудом этот человек умел владеть детскими душами, но при всей мягкости обращения она «заставляла» слушаться.

Я попала в эту школу сразу во 2-й класс, потому что к восьми годам дома выучилась читать и писать. Следом за мной поступили туда мои братья: сначала Леня, потом Коля и Митя, которых за первый класс я готовила дома по ее указаниям. Занимались мы с ними ежедневно, они были учениками очень прилежными и в школу пошли тоже сразу во второй класс.

Я к этому времени окончила 4-й класс и перешла в другую частную школу, где все предметы преподавала своим десяти ученицам бывшая начальница женской гимназии Маргарита Ивановна Попова. У нее был 6-й класс, все девочки были старше меня, но я хорошо училась, и меня приняли. Папа очень хотел, чтобы я поучилась у нее хотя бы немного. Видимо брали за учебу недорого, иначе наши родители не смогли бы это осилить.

Дети дяди Кости — Лева и Шурик Гладковы — учились в начальных классах дома, к ним ходили учителя. Школа Маргариты Ивановны просуществовала меньше года. Частные школы в 1921 г. были запрещены и мы все поступили в советскую школу.

Надо сказать, что школы в нашем городе были очень хорошие. Учителя преподавали те же, что были недавно в реальном училище и в женской гимназии.

За эти годы пронеслась по стране, как буря, гражданская война. Белые, красные и зеленые армии уничтожали друг друга, а ведь все они были русские люди, разделенные лишь разными взглядами на жизнь. Одни защищали новое, грядущее, должное быть справедливым, общество, основанное на равенстве всех людей. Другие не верили в возможность такого общества, они не хотели расстаться с положением привилегированного класса с богатством (не хотели поступиться ничем и потеряли все). Но сильные страсти и кровавые, жестокие сражения миновали наш город. Несколько человек муромских были белогвардейцами, о чем я узнала впоследствии, но среди наших родственников никто в политической борьбе не участвовал.

Жил город натуральным хозяйством. Во многих домах, особенно где были большие семьи, держали коров кур были сады, огороды. У нас тоже была корова и куры, и в-о-л-шеб-н-а-я яблоня в саду. Она плодоносила каждый год и было на ней яблок очень много. Было несколько кустов смородины и терновника. Подросли было еще 5 яблонь, но в первый год, когда на них появились яблоки, пробрались к нам в сад козы и за одно утро обгрызли с них кору. Яблони пришлось срубить — мама о них плакала.

По каждой улице города гоняли в поле стадо, прямо как в деревне!

Год 1985. Мне 74 года. Долго я не могла заставить себя продолжать эти записки. Дальше было очень тяжелое для нашей семьи время, но… что делать?

27 апреля 1985 г. умер Леня. Ему было очень тяжело. Болезнь его постигла жестокая. Сколько мне суждено прожить еще. Нельзя откладывать задуманное. Дальше было плохо, очень плохо. И потому, что обстоятельства складывались неудачно, и потому, что родители наши не умели организовать «быт», как теперь говорят, а мы, дети, были еще малы, да и характеры имели похожие на своих родителей.

Жизнь без Коки.

Время шло. Наступили 1922 -23 годы. Я училась уже в 7 классе, мне было уже почти 13 лет, когда в нашей семье случилось большое горе. Заболела воспалением легких и умерла наша бабушка Кока. Для меня то было страшное несчастье. Вся моя жизнь прошла рядом с бабушкой. Я жила с ней 1-й комнате с самого раннего детства. Любовь ее и заботу обо всех нас и особенно о себе я чувствовала всегда и платила ей горячей любовью от всего детского сердца. Это была первая смерть, которую я видела. Я сидела на ее кровати, держала ее руки в своих руках и только тогда заплакала, когда поняла, что все кончено, что душа ее отлетела в потусторонний мир, где «нет ни печалей, ни вздыхания, но жизнь бесконечная» (слова заупокойной молитвы).

Этого кусочка жизни я не забуду никогда — горе было страшным и безутешным. Я любила ее больше отца и матери. Маму стала тоже очень любить, но уже потом, без Коки. Гроб с ее телом стоял положенные три дня в той же комнате, где мы жили с ней всегда, и, помню, мне было и тоскливо и жутко. Каждый день (во второй половине дня) приходили священник с причтом, служили панихиду при большом стечении родных и знакомых.

Похоронили Коку на Воскресенском Кладбище рядом с дедушкой Александром Ивановичем, ее мужем. День был холодный и сырой. Гроб несли через весь город на руках в сопровождении священника и небольшого хора монашек. Так было принято. Потом были поминки, пришло много народу… и вот мы без нее… без ее заботы. Мама привыкла к тому, что в основном хозяйство ведет Кока, привыкла уходить часто в гости и ей было очень трудно. Из прислуги осталась одна нянька, она же и готовила обед вместе с мамой, но теперь основной задачей было придумать, из чего готовить обед.

Какое-то время все шло по заведенному порядку, еще оставалась у нас корова — наша кормилица. По воскресениям ходили в церковь. Часто папа приводил в дом от обедни «странников» (тогда их было много) — людей ранее живших при монастырях или потерявшихся и не имеющих постоянного места жительства по разным обстоятельствам в связи с переменой жизни в стране. Их надо было накормить, оставить переночевать, дать кое-что из одежды. Доброта папы не знала меры, он как-то и не думал о том, что это потребуется детям. Эта его черта вызывала возмущение родственников.

Один из таких родственников остался у нас жить в кухне на печке сначала на недельку, потом еще на сколько-то и прожили так больше года. Стеснялись попросить его уехать, а его это вполне устраивало. Ел он много, обрызнув то, что ему подавали святой водой. Я его ненавидела, но сделать ничего не могла. Звали его Алексей Гаврилович, у него была семья в другом городе и он говорил, что дома его хотят отравить. Он был по-видимому ненормален и папа его жалел. Наконец, за ним приехала его дочь и увезла его к моей великой радости. Но он наградил нас страшными насекомыми, от которых мы очень страдали и долго не могли отделаться. Приютили его еще при Коке на свое горе.

В эти годы, 1923, 24, 25, в стране нашей, разоренной революцией и войной был объявлен НЭП. Новая экономическая политика разрешала частное предпринимательство и торговлю. Это должно было помочь стране выйти из состояния голода, нехватки продуктов первой необходимости. Было много людей, главным образом «из бывших», не у дел — безработных — они-то и принялись энергично за дела и в короткий срок магазины наполнились продуктами, обувью, мануфактурой. Цены были выше государственных, но все можно было купить.

Папа был тогда безработным. Если ему и удавалось устроиться на службу счетоводом или конторщиком, то счастье это продолжалось недолго. При первом сокращении штатов его увольняли как «бывшего» или «буржуя» — бедный папа! По той же причине долго не принимали его и в члены профсоюза — одним словом, он стал изгоем нового общества.

И вот решил он после объявления НЭПа заняться торговлей — благо все было законно разрешено и даже на благо отечеству. Никто из родственников не отговорил его, да никто и не понимал, во что это может вылиться и сколько времени будет продолжаться.

И вот отслужили дома молебен мои наивные родители, помолились Богу о благополучии нового начинания, что-то продали, чтобы был оборотный капитал и папа стал ездить в Москву и привозить оттуда товар: мануфактуру, обувь и продавать в Муроме. Это было год при Коке и около года без нее. Она, наверное, считала, что папа должен чем-то заниматься, а торговлю она не считала позорным занятием. Я была уже большая, и у меня, помню, было чувство какой-то ущербности или стеснительности. Это было что-то не ТО. Когда папа был на советской службе не возникало вот этой моральной тяжести.

Наверное, какая-то выгода была от торговли — жили мы более или менее сносно, но накапливались большие налоги, на оплату которых денег не было, и это беспокоило и угрожало.

Время шло. Умер Ленин. Протяжные продолжительные гудки заводов известили о его смерти, везде были вывешены черные траурные флаги. Люди выходили из домов на улицы и стояли молча. Все думали о том, что теперь будет? Было страшно, и предчувствие не обмануло. Власть перешла в стальные руки Сталина. В будущее смотрели, хотя и с верой и надеждой, но преобладали все-таки удивление и страх.

НЭП был обречен на умирание. Но продолжался еще какое-то время (кажется, до 1927 г., надо бы уточнить). Папа выбыл «из игры» раньше. На нэпманов начислялись налоги непосильные, и продолжать дело, выплачивая их, могли только люди очень оборотистые. Наш бедный папа задолжал большую сумму. Барыши его не соответствовали налогам. Продавать он старался по возможности дешевле, стеснялся брать дорого и в одно прекрасное время срочно должен был уплатить большую сумму денег, которых не было.

Занять деньги ему не удалось, продать в короткий срок тоже ничего не успели, и пришлось заложить знакомому ростовщику все, что оставалось в доме ценного. Золотые вещи из приданного мамы: кольца, брошки, кулоны, серебряные ложки, часы… все, что уцелело чудом, и что берегли на черный день. Пошли туда же и мои вещи, подаренные мне Кокой. Надеялись через какой-то срок выкупить, но не сумели. Родственники не выручили. Ростовщик (брат жены Георгия Александровича — Сергей Иванович Тагунов) не дал отсрочки и все пошло за треть цены, а может быть и меньше. Но налог был уплачен, и папа, быть может, избежал ареста за его неуплату.

Впоследствии я слышала от родственников, что если бы все заложенное постепенно продавали, то можно было бы жить все эти годы. А может быть, повезло бы, и папа сумел устроиться куда-нибудь на службу! Потом это было значительно сложнее, т.к. нэпманов лишили всех гражданских прав и, следовательно, права на работу. Многие меняли место жительства, уезжая в другие города, и там пытались скрыть свое прошлое.

Через год после смерти Коки продали Корову — не запасли вовремя сено. Денег не было. По той же причине не запасли, как обычно, овощи на зиму. Ведь всегда подвал под кухней заполнялся на зиму картошкой, морковью, свеклой. Капусту и огурцы тоже солили на всю зиму. Теперь бедной маме приходилось покупать все это на рынке на день-другой. Тащить все это с базара на нашу большую семью даже с помощью папы, когда он был свободен, было очень тяжело.

Мы все учились в школе. Папа после нэпманства работал от случая к случаю, а продавать было почти нечего. На дрова шли и перегородки надворных построек. Чтобы прожить, папа ломал стены кирпичного каретника и продавал их сотнями. Государственного кирпича в продаже тогда не было, и покупатели находились.

Но всего этого было мало, чтобы прокормить такую большую семью. Какие-то деньги получали с квартирантов, но они ухитрялись не платить по полгода, сделав в квартире пустяковый ремонт, стоимость которого папа не проверял, и знали люди, что не выселять их, ни судиться с ними он не будет. Годы 1926−28 были для нас очень тяжелыми. Папа, потеряв надежду устроиться на работу в Муроме, уехал в Навашино на судостроительный завод (соседний район).

Там он работал довольно долго. Но жить ему пришлось отдельно от семьи. Снял там «квартиру"-угол, а домой приезжал на воскресенье. Его зарплаты хватало на 2 недели, остальное время нужно было прожить на случайные деньги от продажи необходимого самим. Постоянно надо было у кого-нибудь из родственников выпрашивать взаймы небольшие суммы. Продуктов покупали мало, и все были полуголодные. Накинулись какие-то болезни. Кроме чесотки, от которой было трудно избавиться, все были покрыты какими-то болячками. Болячки были на лице, в волосах.

Каждый вечер я и мама всех младших по очереди вычесывали, смазывали ихтиоловыми мазями, которые пачкали белье. Стирать было трудно, не физически — это не считалось. И я была сильной и взрослой, а потому, что не на чем было греть воду, и не было достаточно мыла. Так очень быстро мы дошли до плачевного состояния. Наши довольно состоятельные родственники как будто не замечали нашего положения, а мы не жаловались, терпели.

В школе тогда в большую перемену давали чай сладкий и булку. Но это стоило 5 копеек, а у нас таких денег не было. Учеников в семье было пятеро, но потом, когда я была в 9 классе — шестеро, и мы убегали домой за куском черного хлеба, чтобы не слышать запаха свежеиспеченных булок. Это было очень тяжело, очень хотелось есть и булка со сладким чаем казалась очень вкусной, но кроме того и морально тяжело, как-то унизительно. Насколько я помню, все дети пользовались этими завтраками. Хорошо еще, что эта роскошь продолжалась 1 год, но он запомнился.

Дома покупали тогда хлеб черный и серый, сахару было мало. Обед был из картошки и круп без мяса. Мясо — может раз в неделю. Покупали молоко — оно было недорогое. Я уверена, что будь жива наша бабушка Кока, мы не дошли бы до состояния такого оскудения. Она не допустила бы продажи коровы, да и Сергей Иванович — ростовщик — не посмел бы забрать за бесценок заложенные ему вещи. Были, надо сказать, и хорошие дни, когда что-нибудь удачно продавалось — покупали мясо, и мама пекла пироги, но, к несчастью, редко.

Я удивляюсь до сих пор, почему никто не пришел к нам на помощь, кроме семьи Шемякиных, где было тоже 8 человек детей, но старше нас. Успели вырасти при старом режиме. Это семья сестры моей мамы. А Валентин Александрович, который почти всех нас крестил? Он как будто ничего не замечал, а ведь знал о беспомощности наших родителей.

При всем этом надо сказать, что характеры мамы и папы были хорошие. Всегда они надеялись на лучшее, которое должно было наступить очень скоро. Папе прибавят жалования, что-то очередное будет удачно продано, и будут деньги на житье. Но ничего не происходило. Опять шло за бесценок что-то очередное необходимое самим.

Но были и хорошие отвлекающие моменты. В каждом доме на нашей улице были дети нашего возраста. Все знали друг друга с детства. Учились в одной, вернее в двух школах: бывшее Реальное училище и бывшее духовное. Это были школы второй ступени с 5 по 9 класс (первая ступень с 1 по 4). Мне сейчас кажется разумным такое разделение. Маленькие учились в отдельном здании. Учителям легче было справляться с детьми. Не было такого большого скопления учеников в одном месте, как теперь. Школы в Муроме были хорошие, учителя в основном сильные, авторитетные, интересные и образованные люди. В нашей школе литературу в старших классах преподавала Маргарита Ивановна Попова — бывшая начальница женской гимназии. Это был человек, увлеченный своим делом. Всем нам привила она любовь к чтению, понимание классики, сделала нас образованными людьми.

Каждый урок был настолько интересным, что о непослушании, нарушении дисциплины не было и речи. Она умела так осадить нахального ученика, позволявшего себе на других уроках недозволенное, что в другой раз он не смел и рта раскрыть, когда его не спрашивают.

На всю жизнь запомнился математик Петр Николаевич Тагунов. Человек разносторонне даровитый. Он писал стихи и иногда читал их нам, не боясь критики и умаления авторитета. В возрасте 35−38 лет он ездил по путевке на Кавказ и в первый раз увидел горы и море. По поводу этого путешествия была им написана поэма, начинавшаяся словами: «Среди муромских лесов жил Петруша Тагунов…» Никто из нас не видал ни гор, ни моря и мы были в восторге. Запомнился историк Николай Васильевич Наумов и др. Не мог справиться с классом только, пожалуй, химик. Физика — Сергея Сергеевича Лаврова — боялись, как огня. Ему был посвящен маленький каламбур (переделанные слова закона инерции): «Сергей Сергеевич сохраняет состояние покоя или прямолинейного равномерного движения, пока какая-нибудь ученица не выведет его из терпения».

Я любила школу. Училась хорошо, несмотря на массу домашних дел по уходу за младшими.

Но часто моя ущербность, бедность, сшитая самой кофточка или платье, плохое, конечно, по сравнению с платьями одноклассниц — очень портили настроение.

Слава Богу, еще было из чего сшить.

Учились в одном со мной классе девочки из семей «бывших» муромских богачей. Они всегда были одеты в красивые платья, хорошие пальто. Жили хорошо. Семьи были не такие большие, как наша. Девочки эти и держались как-то особняком, и хоть и были со всеми ласковы, но слегка свысока. Дети из рабочих и деревенских семей тоже всегда были чисто и аккуратно одеты.

В старших классах, 8-м и 9-м, я хотела только, чтобы скорее шло время, чтобы кончилась школа, и я смогла бы сама работать и зарабатывать хоть сколько-нибудь.

Наша школа имела педагогический уклон. Кроме общеобразовательных предметов были также педагогика, психология, методика преподавания и что-то еще.

После окончания школы наши аттестаты давали нам право работать учителями в первой ступени — с 1-го по 4-й класс. Это совпадало с моим желанием — я хотела стать учительницей!

Учитель в те годы назывался «шкраб» — школьный работник. Кто выдумал это нелепое слово — сколько лет оно продержалось!

Мои братья Леня, Коля и Митя учились в бывшем реальном училище. Учились они очень хорошо и учителя там были сильные. В их школе был счетно-бухгалтерский уклон. Несмотря на их успехи, с уроков по счетоводству учитель их прогонял как детей лишенца, заявляя, что они все равно не будут работать по этой специальности как «бывшие». К счастию, такой перестраховщик был только один, остальные учителя хорошо к ним относились и хвалили их за способности и усердие.

Мальчики, все трое, были очень хорошими и необыкновенно трудолюбивыми. Дома на них лежали заботы о саде и огороде, и они выращивали значительное подспорье овощей к нашему столу. В саду они сами рассадили малину, работали и на пришкольном огороде.

Летом на муромском базаре продавали сравнительно дешевые лесные ягоды. Их покупали в большом количестве — кисели и яблоки поддерживали нас и разнообразили наш стол.

Река Ока около нашего города была прекрасна. Коса песков тянулась вдоль города и дальше. Летом ходили купаться каждый день компанией девочек со всего нашего квартала. Ходили босиком через весь город. Пляжи были раздельные. Ближе — женский пляж с детьми, подальше — мужской. Купались голые, ни трусов, ни купальных костюмов ни у кого не было. У каждой девочки на шее был крест на цепочке или гайтане и, входя в воду, все крестились. Купанье было большим развлечением, было много визга и хохота, и, конечно же, это было полезно для здоровья.

Вечером той же компанией девочек собирались играть в крокет во дворе у Зевакиных или у нас. Приходили и мальчики — чьи-нибудь братья. Днем, не считая купанья, все были заняты делами домашними. Девочки шили вышивали, стирали, убирали комнаты, чинили белье. У всех нас были младшие братья и сестры (больше всех у меня) и за день нужно было сделать много дел. Больших девочек, лет с 12, гулять и развлекаться пускали только во второй половине дня.

Сейчас дети отдыхают (я имею в виду каникулы) целый день. Тогда во всех семьях дети трудились не потому, что так надо, а потому, что иначе нельзя. Просто в больших семьях всегда было много дел — хватало на всех.

Пожалуй, из всей семьи я больше всех любила младшую сестру Веру. Маленькая она была самая, слабенькая и худенькая, мало ела, много капризничала, и я всегда ее очень жалела. Выросла она, слава Богу, здоровая и красивая.

С 8-го класса я училась со своей двоюродной сестрой Галей Шемякиной, дочерью сестры моей мамы — Павлы Николаевны Шемякиной — и очень с ней подружились. 8-й и 9-й классы мы сидели с ней за одной партой и вместе кончили школу. У них тоже была большая семья, но Галя была средняя в семье. Две ее старшие сестры были уже взрослыми. Одна из них уже была замужем за Петром Павловичем Сахаровым, детским врачом (впоследствии психиатром). Вторая сестра Леля служила бухгалтером. Отец их был директором крахмалопаточного завода. О нем я писала раньше. Он был заводчиком и до революции и после нее был всегда на советской службе благодаря характеру своему решительному и как специалист в своей области, а специалисты ценились. Жили они хорошо, хотя в революцию потеряли больше, чем мы.

Брат Гали Сережа учился в школе рабочей молодежи, а потом в техникуме во Владимире. Было еще два младших брата.

Семья была гостеприимная, и часто молодой народ собирался у них. Много было поющих и играющих на всех струнных инструментах. А летом был крокет, модный в то время.

Леля, работающая бухгалтером, отпуска свои проводила в Москве у тети Тани Гладковой. (Семья К. Н. Гладкова с 1924 г. жила в Москве — тетя Таня — мать Шурика, впоследствии писателя и драматурга Александра Гладкова).

Интерес ко всему, что есть в столице, был огромный. Леля бывала в театрах, музеях, галереях, дворцах, храмах московских и подмосковных. Обо всем этом она нам, собравшимся у Шемякиных, рассказывала. Никто из нас в Москве не был, рассказчица она была прекрасная, и мы слушали ее с громадным удовольствием и вниманием.

Надо напомнить, что ни радио, ни телевидения тогда не было. Кино было еще немое. Да я и не ходила в кино почти никогда — денег на билеты не было. Москву же я представляла себе по рассказам Лели хорошо — относительно, конечно. Уж очень подробно она рассказывала и показывала альбомчики с видами Большого театра внутри и снаружи, московских улиц и площадей. Побывать в Москве стало самым большим моим желанием.

Часто я шла к Шемякиным прямо из школы — или — мы что-нибудь учили вместе с Галей, или я могла попросить тетю Паню что-либо скроить. Кроила она часто не только мне, но и моим братьям, скажем, рубашки, а шили мы с мамой у себя дома сами. Кстати, хорошо было у них и пообедать — все у них было вкуснее и питательнее, чем у нас дома.

В эти годы — 1925−26 — произошло еще одно событие. К нам на квартиру, в освободившиеся (почему, не помню) две комнаты, попросился двоюродный брат папы — Митрофан Дмитриевич Жадин. Сын брата Коки. Мы с Кокой жили у них после пожара 3 месяца. После революционных преобразований он жил со своей семьей в пристройке для прислуги своего дома, но тут почему-то его выселили совсем, и он не мог найти себе квартиру. Папу предупреждали добрые люди, что у Митрофана ужасный характер, что он «поедом съест» папу, если тот его пустит, но папа не устоял. Он приходил и плакал у нас, говоря, что на квартиру его никто не пускает из-за большой семьи. Семья его состояла из самого Митрофана, жены его, порабощенной им до предела, няньки его и шестерых детей. Пять дочек у него было в возрасте от 3 до 16 лет и 12-ти летний сын. Жена его, Зинаида Дмитриевна, слова в семье не могла сказать. Главными у них были сам Митрофан, нянька и старшая дочь Тамара — грубые безжалостные люди.

Переехали они к нам, предварительно отремонтировав комнаты. Заняли баню под курятник, и мы уже не могли ею пользоваться; амбар, чулан, часть и без того небольшого сада — вообще почувствовали себя как дома. Митрофан пользовался безответностью нашего отца и по многу месяцев не платил за квартиру под предлогом ремонта то рам, то печей, то крыши. Папе же он внушал, что все эти расходы должны быть в счет квартплаты. Квартплата же была очень небольшой — по коммунальным расценкам. Нигде бы он так не устроился, как у нас, но он этого не ценил и относился с насмешкой и презрением к неудачам нашего бедного папы. Я очень обижалась за папу, но высказать все, что хотела, стеснялась. А дом теперь считался эксплуатируемым и нужно было платить какие-то повышенные налоги, которые всегда накапливались, не будучи уплаченными вовремя, и вся эта затея превращалась в статью расхода вместо дохода.

Митрофан был очень богатым человеком, он нигде не работал и не стремился работать. В семье сохранилось много золотых вещей и прочего, что можно было постепенно продавать и жить в достатке, даже с такой как у него семьей. Он знал, что мы к этому времени продали все. Что можно было продать, тем не менее, он донес на папу за то, что тот ломал кирпичную стену собственного каретника (это было физически нелегко!) и продавал добытый таким образом кирпич.

Это выяснилось, когда пришел к нам инспектор финотдела, старый знакомый и сказал: «Петр Александрович, твой жилец Митрофан приходил к нам с жалобой на тебя за продажу кирпича. Хорошо, что попал ко мне и я этому хода не дал. Будь ты с ним осторожней, да пригрози хоть выселением. Бессовестный он. Ишь, чему позавидовал».

Через некоторое время после этого он совершил с нами такой жестокий и мерзкий поступок, что я не могу заставить себя писать о нем. Особенно потрясло это маму, а она была так болезненна, беззащитна и ранима.

Старшие дочери Митрофана — Тамара и Оля, учились со мной в одной школе и последний год в одном классе. Они имели свой круг подруг из среды бывших муромских буржуа.

Девочки эти были всегда нарядные, ухоженные, сытые и веселые. Они держались отдельной стайкой. Никого в свой круг они не приглашали. Я не хотела быть с ними, но завидовала благополучию в их семьях. Я была тогда очень нервной, но скрывала свое настроение. Очень страдала за папу, за маму и за бедных — таких хороших и умненьких — братьев и сестер моих, вынужденных терпеть такие лишения, что, вспоминая все это, я думаю, как же мы все-таки выросли довольно здоровыми (кроме Мити, увы!). Зимой в комнатах наших было так холодно, что мы сидели вечером за столом — готовили уроки, — накинув пальто. Печи не держали тепло, да и дрова приходилось экономить. После пожара печи нужно было переложить, но денег на это никогда не было, приходилось все откладывать до лучших времен. У всех же наших жильцов было тепло — печи они поправляли за счет квартплаты. Имело место и неумение наших родителей жить — что делать?!

Позднее, прочитав «Давида Коперфильда» Диккенса, я была поражена сходством характеров моего отца и одного из персонажей этого прекрасного романа — мистера Микобера. Мистер Микобер взял к себе квартирантом маленького Дэвида, брошенного отчимом почти на произвол судьбы. Дэвид зарабатывал себе на жизнь мытьем бутылок. Мистер Микобер был почти всегда безработным, хотя и имел большую семью: жену и семеро детей. Они всегда нуждались в необходимом, но в доме была любовь друг к другу, умение радоваться маленьким удачам, и бедному маленькому Дэви рядом с ними жилось хорошо. К нему относились с вниманием и уважением.

Так и в нашей семье — неустроенность, неумение использовать то, что осталось, скрашивалось хорошим отношением друг к другу, любовью к чтению, религиозностью, надеждой на Бога, терпением. Это не приносило нам пользы, но помогало выдержать несчастье.

Шли годы. Я училась в 9-м классе — последнем классе школы. Все самое хорошее было связано с семьей Шемякиных, где я бывала, пожалуй, слишком часто. Там тоже были свои несчастья, но они старались не показывать их, скрашивать. Чем можно, тяжелые стороны жизни и людям, приходившим к ним, было хорошо и уютно. Влияние этой семьи на меня, влияние Гали и ее старших сестер Лели и Нины было самое благотворное и не только на меня, но и на всех, кто бывал у них.

Мы с Галей считали себя взрослыми. Товарищи Сережи немного ухаживали за нами. Ходили гулять в Окский сад. Все было, конечно, вполне пристойно, сказать по-современному, на высоком уровне. Но тем не менее от одного из них — Мити Л. — я получила вдруг письмо с объяснением в любви! Мне Митя совсем не нравился, но его письмо доставило мне большое удовольствие. Я показала его Гале, Леле, маме — и все мы очень веселились по этому поводу, а бедный Митя получил ответ обдуманный и пространный, в котором говорилось, что, к сожалению, я не люблю его и, по-видимому, никогда не смогу полюбить его, что он «герой не моего романа». Написано письмо было серьезно и хорошо, (я гордилась, что сумела так написать), но Митя был очень огорчен.

Ему было тогда 18 лет, а мне около 15-ти. Он работал слесарем и учился в вечерней школе рабочей молодежи вместе с Сережей. Потом я еще получала от него грустные письма с уверениями в том, что он будет учиться дальше, и что жизнь его посвящается мне. Он и в самом деле старался. Окончил среднюю школу, потом механический техникум во Владимире вместе с Сережей. После техникума работал инженером, носил студенческую фуражку с молоточками, что было очень престижно. Но и фуражка не имела на меня желаемого действия…, а был это очень верный и преданный человек…, но сердцу не прикажешь! Были у меня потом и другие поклонники, как тогда говорили. В 17 лет я встретила своего будущего мужа, но об этом после.

Пока же по порядку. Шла зима и весна моего 9-го класса. Училась я не отлично, но довольно хорошо. Мне хотелось поскорее окончить школу, скорее поступить на работу и хоть сколько-нибудь зарабатывать. Папа работал в Навашине на судоверфи чертежником, приезжал домой только на воскресенья. Мама всю зиму очень плохо себя чувствовала. Была перекошена в плечах из-за радикулита и беременна восьмым ребенком. Дома уборка, стирка, шитье и починка были большей частью на мне. Помогали и младшие сестры, но Шуре тогда было 10 лет, Вере — 8. Братья заняты были приготовлением дров. Нужно было найти что-либо подходящее в амбарах и бывшем хлеве, распилить, расколоть и принести на две печи. Дров не покупали.

В апреле родился 5-й сын в нашей семье — хороший, здоровый мальчик, несмотря ни на что. Ночью маму нужно было отправить в больницу, а она была далеко, на другом конце города. Папы не было. Я постеснялась обращаться к чужим или будить кого-то из братьев и побежала за извозчиком — спасибо жил такой через дом от нас. Отвезла маму, вернулась с ним домой. Все деньги, какие были, отдала ему (наверное, немного), а утром пришлось идти к тете Пане Шемякиной занимать, сколько дадут. Надо было прожить семерым нам до папы и маме что-нибудь носить в больницу.

И до этого я ходила с мамой по родственникам с просьбами о займах до продажи чего-нибудь очередного. Ей со мной было легче. Но здесь, помню, я просила с особенно тяжелым чувством. Получив, побежала, купила хлеба и молока, отнесла маме в больницу и с большим опозданием пришла в школу. Там уже знали, что у меня родился брат, и стали поздравлять меня, а я вместо благодарности за внимание расплакалась так, что Гале пришлось отвести меня домой. Я долго потом ругала себя — зачем пошла в школу. Состояние мое было на грани срыва, и я не выдержала спокойного тона — мне долго потом было стыдно.

Это было 7 апреля 1927 г. Алика мы все любили, но ухаживать за ним было трудно. Он много болел, плакал и рос буквально на руках. День был разделен между (меньше всех) мной, Леней. Колей, Митей и Шурой. Через 2 часа менялись. Мама его только кормила. Остальное время была занята по хозяйству. Так еще несколько усложнилась жизнь. Все делали, что могли. Все понимали — иначе нельзя.

Весной я окончила школу и дней через 10 устроилась на работу на детскую площадку фабрики «Красный луч» на одну ставку пополам с Галей Шемякиной. Заработок был небольшой, по 20 руб. в месяц, но это был заработок. Площадка существовала только летом, а осенью начались «хождения по мукам» в РОНО и на биржу труда. Была тогда безработица, да и я-то была из «бывших», и места мне нигде и никакое не предлагали. Дома дел хватало, но нужна была работа. За зиму я закончила 3-хмесячные курсы медсестер и 2 месяца отработала в больнице на практике.

Наконец, я получила назначение в деревню учительницей на целых четыре месяца — это произошло 1 марта 1928 г. Я должна была заместить учительницу, ушедшую в отпуск по рождению ребенка. Я очень радовалась, но и полна была страха перед жизнью в незнакомом месте с неизвестными людьми.

Мама волновалась неописуемо. Ее состояние трудно передать. Впервые кто-то из ее детей намеревался покинуть дом — ведь мне только через три месяца должно было исполниться 17 лет!

Деревня называлась Псилово. От Мурома я ехала 3 остановки на поезде, потом шла от станции пешком 5 км… Пришла, прошла с тяжелым чемоданом-баулом через деревню. Школа была за деревней. Типичное здание деревянной, бревенчатой, бывшей земской школы: 2 класса, через коридор 2 комнаты для учительниц и кухня с закуточком для сторожихи-уборщицы.

Встретили меня ласково. Напряжение не сразу, но прошло. Учительница помоложе пригласила меня жить в свою комнату чему я была несказанно рада. У учительницы постарше должен был родиться незаконный ребенок. Вот с ее-то 1-м и 3-м классами я и должна была заниматься, пока она в отпуске. 2-й и 4-й вела 22-хлетняя Катя Муромская, а старшей было лет 28−30, и она казалась мне очень пожилой.

Дети нам достались на удивление хорошие — они, казалось, и не помышляли о том, чтобы не слушаться учительницу или вертеться, или вести себя плохо. Так были приучены! Я почувствовала, что должна всеми силами поддерживать заведенное, и старалась делать уроки интересными и быть требовательной. Катю ее дети тоже слушались беспрекословно.

Занятия мы вели одновременно с двумя классами, только маленьких раньше отпускали и 1 или 2 урока посвящали старшим. Мне очень пригодились методы моей первой учительницы Елизаветы Павловны Альбицкой. В двух классах было не больше 25 человек.

Но, главное, я получала 41 руб. На 20 из них я могла, конечно, скромно, жить сама. Молоко, овощи, каши — в деревне это естественно, и мясо, когда кто-нибудь режет скотину. Зато 20 руб. я могла посылать маме ежемесячно! Это служило и семье подспорьем, и для меня было большой радостью. С тех пор в течение 5−6 лет до рождения первого сына моего я всегда пользовалась половиной своего жалования, а вторую половину отправляла маме на моих младших братьев и сестер.

Но маме без меня трудно было управляться с хозяйством, здоровье ее ухудшалось, носить продукты с базара ей было очень тяжело, а братья — в школе. А папа — в другом городе! Я была ее главной помощницей, советчицей и другом. Но многое я все же не понимала. Мама была больна больше, чем мы все думали. Стирка, уборка были для нее непосильны. Я стирала на всю семью с 14-ти. Я вообще легко делала много физической работы. Из Псилова я приезжала домой на каждое воскресенье. Усталости от этого не было, только энергии прибавлялось.

4 месяца я получала жалованье. И это было хорошо, а летом опять осталась безработной. В сентябре, к счастью, снова получила назначение на 4 месяца в деревню Плесково в 40 км от Мурома. Сообщение, однако, туда поддерживалось только пароходом по Оке, да и от пристани приходилось ехать на попутной лошадке верст десять.

Я уехала и до конца января не приезжала домой. Я очень скучала по дому. Бывая одна, плакала, но на людях старалась казаться серьезной, деловой, а иногда и веселой. Мама говорила, что она тоже очень меня ждала.

Школа в Плесково называлась однокомплектной — 3 класса на одну учительницу. При школе мне жить было негде. Две смежные комнатки, полагающиеся учительнице, занимала та, которую я должна была заменить временно. Муж ее уехал в Москву на заработки, но он ей не помогал, и она жила, едва сводя концы с концами.

Я устроилась в деревне у хорошей женщины, пожилой, муж которой тоже уехал на заработки. Комнатка была отдельная. Теплая чистенькая. Готовили мы с ней вместе в русской печке. С горемыкой-учительницей у нас были хорошие отношения, с хозяйкой тоже. С учениками я тоже справлялась, … но как мне было мало этого! Как хотелось хоть денек побыть дома. Навестить Шемякиных! Но работа давала зарплату, — я жила на нее сама и могла помогать маме — мне ли было этого не понимать.

Я часто писала домой и Гале. И еще одному очень интересному человеку, с которым познакомилась летом, может быть, за месяц до отъезда в эту деревню, и которому, видимо, очень понравилась. Письма его ко мне в эту деревню хранятся у меня всю жизнь. А мне скоро 75 лет. Как они скрасили мое одиночество, как я ждала их, и сколько было в них интересного, и как хорошо, что они были!

Те 4 месяца, которые я должна была провести в этой деревне, казались мне бесконечными, мне казалось, что я надолго отрезана от всего остального мира. Остальным миром был для меня город Муром!

Это были письма моего будущего мужа Киселева Тимофея Андреевича. Было ему тогда 19 лет, и попал он в Муром как стажер после окончания техникума. К слову сказать, через один год после поступления на завод его «выдвинули» на должность зав. производством — и это в 20 лет. Он, конечно, и не думал тогда, что я его будущая невеста, и я думала о нем просто как об интересном знакомом, как о человеке не совсем обыкновенном — это я поняла сразу.

В феврале я приехала домой. Учительница, которую я замещала, поехала со мной в Муром, ей хотелось увидеться со своей сестрой, жившей там, и даже на нашей улице. Наняли мы лошадь и ехали в санях-розвальнях на сене целый день. Как нам было хорошо! 40 км лошадка пробежала за 12 часов с отдыхом в середине дня.

Дома мне все были очень рады. Привезла я кое-какие деревенские гостинцы и опять стала безработной до осени. Временно, 1 месяц, была еще в одной деревне, да немного работала в больнице — но все это было не то — грустно и утомительно.

Продолжение знакомства с Тимой, довольно частые его посещения нашего дома, прогулки в Окский сад и просто по городу очень скрашивали мою жизнь. Его дружеским вниманием я гордилась. Другие молодые люди, знакомые мои и моих подруг, не выдерживали никакого сравнения с ним. Но в конце лета он должен был уехать в другой город — Грозный — на нефтеперерабатывающий завод, где он получил работу в качестве инженера, что ему, конечно, больше подходило, чем-то, что он имел в Муроме. Итак, мы расставались, и я была уверена, что навсегда.

Осенью опять начались мои «хождения по мукам» в РОНО и на биржу труда. Нигде ничего не обещали, и я решила ехать искать работу в другом городе, где моя фамилия ничего не значила бы.

Я пишу об этом, не только как о кусочке моей биографии, но и потому, что это типично для того времени: не брать на работу «бывших» или детей «бывших».

Решили, что я поеду в город Выксу Горьковского соседнего района. Там в это время работал папа, и там же жила семья брата мамы — Михаила Николаевича Гладкова — главного механика группы выксунских трубопрокатных заводов. Папа жил в одной комнате с какими-то сослуживцами, и я отправилась к Гладковым попросить пристанища ненадолго, надеясь скоро получить место учительницы где-нибудь в деревне. В выксунском РОНО мне сразу пообещали назначение. Но пока предложили заниматься с взрослыми на заводе в группах ликвидации неграмотности. Я обрадовалась — это была оплачиваемая работа.

Через месяц мне предложили ПОСТОЯННОЕ место работы в деревне Туртапка. Деревня эта расположена между Выксой и Навашино в сторону Мурома. Там шла узкоколейка. Маленький паровозик тащил три маленьких вагончика, посредине которых в зимнее время топились печки-чугунки, и было тепло. От Навашино до Мурома 7 км и можно даже было добраться пешком. На воскресенье можно было ездить домой!

Поехала в Туртапку хоть и со страхом, — какие там люди? как меня встретят? — но и с радостью — постоянное место!

Гладковы тоже радовались, мне все казалось, что они боялись, как бы я не осталась у них надолго. Я тяготилась положением квартирантки у них и стеснялась искать отдельную квартиру. А тут все разрешилось, за меня были рады и приглашали меня в гости.

Семья Гладковых состояла тогда из 3 человек: дяди Миши, тети Веры и дочки Верочки в возрасте 29 лет. Была у них и прислуга, жили они хорошо. Но забот, наверное, хватало — старшие дети Леля, Коля и Анатолий работали и учились в Москве. Но это опять отступление, а если по порядку — приехала я в Туртапку.

Проработала я там 2 года. Школа там была 4-хкомплектная. 4 класса и 4 учительницы. Заведующая Анастасия Ивановна — 35 лет, Соня Клементьева, Полечка Меринова и я — от 18 до 28 лет. Я была самой младшей. О! Как я была им тогда благодарна за ласковый прием! Как я благодарна им сейчас, спустя много лет! Они не знали, как я была измучена жизнью в свои 18 лет, как были расстроены мои нервы. Каждый день я пила валериановые капли. Но молодость, определенность жизни и дружба с Соней и Полей действовали на меня успокаивающе.

Эти 2 года жизни с ними были хорошими. Беспокоило всегда только положение семьи. Денег на жизнь не хватало, хотя к заработку папы ежемесячно прибавлялась половина моей зарплаты и какая-то часть Лениных заработков. Он за это время окончил школу и выдержал вступительные экзамены в Московский университет, но не был принят, и вынужден был поступить на Казанскую ж/д сцепщиком вагонов, чтобы стать рабочим с 2-хгодичным стажем, а не сыном лишенца. Остальные дети учились в средней школе и по очереди нянчили маленького Алика.

Кто-то из детей должен был оставаться дома, чтобы дать возможность маме сходить в магазин или на базар и приготовить пищу. Чаще всех оставалась Шура. Все были очень плохо одеты. Очень быстро исчезло куда-то все, что осталось от прежнего благополучия. Куда-то исчезли шубки и пальто, сшитые для меня, Лени, Коли и Миши. Мы их, конечно же, не износили, выросли, и в них могло быть тепло нашим младшим братьям и сестрам. Но они исчезли!

У мамы было одно только пальто: и зимнее, и осеннее — зимой она поддевала вниз всякую одежку. Куда-то делись 2 меховые с суконным, по тогдашней моде, верхом шубки — Кокина и мамина — одно время я ходила в маминой в первый год работы, но потом купила себе на свои деньги ватное пальто и приделала к нему меховой воротник, а мех нашла дома. Маме я шубку вернула, но не помню, чтобы она в ней ходила. По-видимому, все это было продано за бесценок, чтобы как-нибудь прокормиться, или кто-нибудь украл.

Одно время у нас жила девушка Катя из деревни Вареги, она попросилась на квартиру временно. Спала она в общей с нами в комнате на сундуке, в котором были какие-то тряпочки, как теперь говорят. Когда она ушла, сундук оказался пустым. Она поселилась где-то недалеко, но стеснительные мои родители, конечно, не посмели предъявить ей претензию.

Так пропадало многое, что могло пригодиться. Но пока была более или менее здорова мама, семья жила хоть и плохо материально, но дружно. Была забота друг о друге, и была любовь. Я приезжала на воскресенья и на каникулы, мыла полы и стирала накопившееся белье, очень старалась облегчить маме хозяйственные заботы. Особенно трудно ей было носить продукты.

Вечерами же часто собирались у Шемякиных. Летом гуляли в Окском саду, катались на лодках. Поля и Соня часто приезжали ко мне в Муром. Выкса была более захудалым городком по сравнению с Муромом. Там сохранились еще деревянные тротуары вдоль улиц.

Никакого хулиганства, безобразия, ругани в наше время в общественных местах не было. Может быть потому, что в маленьких городах люди больше знают друг друга.

Два года, проведенные мною в Туртапке, я переписывалась с Тимой Киселевым, уехавшим из Мурома в Грозный, где он с большим интересом работал на нефтеперерабатывающем заводе. В свои 20 лет он был и.о. инженера и решил окончить нефтяной институт, а для этого необходимо было перебраться в Москву, что ему и удалось осуществить в 1930 г.

Наша переписка была настоящим романом в письмах, и я стала тоже мечтать о Москве, где я никогда не была. Благодаря знакомству моей мамы с Сахаровыми (семья это тоже муромская), благодаря тому, что на свете жили Мария Павловна Сахарова — человек исключительной доброты и совершенно необыкновенного отношения к людям — я поехала в Москву. Мария Павловна готова была прийти на помощь к людям, чего бы ей это не стоило, не считаясь с тем, что лишает себя удобств и денег. Она узнала от моей двоюродной сестры, что я мечтаю о Москве. И просто пригласила меня к себе жить. Но это уже моя личная жизнь, а я так хотела описать в этих записках жизнь моей семьи и разорение нашего муромского гнезда, мучительно взаимосвязанное с переустройством уклада жизни в России, но разделить эти три процесса невозможно, — все переплелось!

Итак, я с замиранием сердца приняла приглашение Марии Павловны, с трудом уволилась из Туртапки и отправилась в Москву на новую жизнь. Меня встретил на вокзале и проводил к Сахаровым мой будущий муж. Встретившись после 2-х лет разлуки, мы с первого взгляда почувствовали, что теперь не расстанемся никогда, что нам так хорошо вместе! Но нужно было думать и о работе, и об учении, и свадьба наша состоялась только через год.

Год этот был трудным и интересным. Трудно было устраиваться с местом жительства (я уезжала в командировки, чтобы не надоедать родственникам), интересно осматривать достопримечательности московские и, несмотря на очень скудные средства, часто бывать в театрах. Через год по приезде в Москву Тима получил комнату, и я решилась выйти замуж. Да и как не решиться — ведь он был самый лучший человек на свете!

Маме он очень нравился — она мне писала: «Его послал тебе Бог за твое доброе сердце…».

Да, это был самый интересный, самый умный человек из всех, кого довелось мне встретить за всю мою жизнь. Он обладал талантами многими и преуспел бы во всем, если бы жизнь его продлилась. Если бы суждено было прожить ему до глубокой старости. Он имел хороший характер, хорошо относился к людям, имел интересы разносторонние и во всем разбирался глубоко. Всегда был в курсе новинок литературы и писал сам стихи и прозу. Знал живопись, интересовался всеми течениями многочисленными своего времени, всевозможными «-измами», и нашими, и западными, и хорошо рисовал сам. Посещал все выставки, бывал во всех почти музеях Москвы, и я с ним. Он просвещал меня во всех областях, которыми сам интересовался, и восхищался моим восприятием всего и пониманием. Я, вероятно, очень старалась делать умный вид и важный, но, многое не понимая, восторгалась больше тем, как умно, красиво и хорошо говорил обо всем, что мы видели.

Первый год моего пребывания в Москве, да и следующий тоже — Андрюша родился только через два года после нашей свадьбы — мы все свободное время посвящали хождениям по музеям Москвы и Подмосковья, выставкам и театрам. Времени такого было мало, и денег мало, но, тем не менее, видели мы больше, чем дети наши — москвичи. Более обеспеченные, чем мы в то время.

Было так много энергии, сил, желания учиться и работать. Была уверенность в том, что вот начнется новая жизнь — интересная, полная — и главное есть — такая большая, красивая любовь на всю жизнь к человеку, отвечающему мне на мое чувство всем сердцем.

Виделись мы часто. У Сахаровых он был принят как свой и очень понравился. После замужества, когда я привела Тиму к Гладковым, тетя Таня хоть и поспорила с ним по многим вопросам, но так он ей понравился, что меня она стала прямо-таки уважать за то, что я так удачно вышла замуж. Но это — лирическое отступление — в повседневной же жизни в это первое время в Москве было очень непросто!

Тима учился в нефтяном институте (который закончил экстерном за два года), работал в тресте Нефтезаводстрой в должности инженера. Я жила у Марии Павловны, где кроме ее семьи, состоявшей из ее матери и 12-летнего сына, было еще 3 приживалки-проживалки. На ночь приживалки (в том числе я) и сама Мария Павловна стелили на полу. Кто что имел. На кровати и диване помещались только ее сын и мать.

Две ее комнаты были в общей квартире, приютившей 9 семей. На всех одна кухня с одной раковиной. Холодная уборная на лестнице. Но как всем нам было хорошо, интересно, весело. Как приветливы ко всем нам были сама Мария Павловна и ее мама Антонина Васильевна. Мария Павловна устроила меня на работу и сразу прописала меня к себе — так я стала москвичкой.

Конечно же, я стеснялась обременять мою благодетельницу и в первый год работы дважды уезжала в командировки на 4 месяца, благо была такая возможность. Моя первая работа в Москве была связана с геологией. За время первой моей поездки-командировки в Ижевск из Мурома на мое место явился Митя, списавшись с Марией Павловной, и тоже получил от нее приглашение. К лету приехал Коля, и они нашли себе летнюю квартиру в Новогиреево на одной из дач.

Из Ижевска я приехала к ним, и они, очень довольные, препроводили меня в «свою» квартиру. Оба работали чертежниками, так сказать, находились на собственном иждивении. Немного выделяли и на Муром. Я, как всегда, половину своей зарплаты.

Лето летело быстро, зима надвигалась неумолимо. На нашем почти чердаке стало очень холодно. Да и срок нашего пребывания подходил к концу. Я была отправлена снова в командировку и, хотя бы, жила в тепле, а бедные Коля и Митя хватили много горя и невзгод в поисках места жительства. Им было стыдно просить Марию Павловну приютить их. Они знали, что она, может быть, и не откажет, но места свободного у нее нет. И жили они, снимая на месяц комнаты в далеком Подмосковье — холодные и неудобные. Приходилось ночевать и на работе, что не разрешалось.

Наконец, уже в декабре, с помощью тети Тани Гладковой, по знакомству нашлась для них квартирка в Новогиреево. Можно было топить и плиту, и печку, и становилось тепло — это ли не счастье! В том же году Леня поступил в университет, он жил в общежитии и часто приезжал к братьям. Стипендию в тот первый год он не получал, и его содержал Коля.

Вскоре у них появился еще один житель — наш двоюродный брат Шурик Вощинин, сын младшего брата папы Георгия Александровича, которому в Муроме не везло с работой. Человек он был очень застенчивый, замкнутый и очень больной. Товарищей никогда не имел и более-менее дружил только с моими братьями. На работу в Москве он устроился сразу. Хозяйка квартиры их сразу к себе прописала — тогда это было как-то проще. Итак, четверо старших детей Петра Александровича Вощинина уехали в самостоятельную жизнь.

Братьям надо было учиться. Коля поступил в Бауманский институт на вечернее отделение. Митя, как и я — на курсы, организованные по месту работы. Тогда это было модно. Готовили средних специалистов скоростными темпами. Курсы были двухгодичными и приравнивались к техникуму — мне это потом в жизни пригодилось. Закончила я их за 4 мес. до рождения Андрюши.

Коля был очень хороший и быстрый чертежник. Он подрабатывал сверхурочно и очень помогал жить Лене, который в первый год ученья стипендию не получал.

Я вернулась из 2-й командировки и жила у Зинаиды Павловны Зворыкиной, двоюродной сестры мамы. Она была одинокой женщиной и пригласила меня к себе. Когда я зашла к ней по поручению мамы (не помню какому) и, естественно, рассказала ей о наших квартирных делах. В юности Зинаида Петровна была очень дружна с мамой. Она была наша, муромская, но уехала давно в Москву учиться. Она стала одной из первых женщин-инженеров. Но не поэтому мне было с ней очень хорошо — она много рассказывала мне про старый Муром, про семью моей бабушки Гладковой, урожденной Зворыкиной, ее тетки.

Они были — семья Зинаиды Петровны — владельцами Торского чугуннолитейного маленького завода. Торским он назывался потому, что располагался за городом у Торского болота. Там же они и жили. Я все эти места помнила и хорошо себе представляла.

Она и ее брат Вячеслав Петрович учились в Москве и оба окончили высшие технические учебные заведения. Я бывала с ней в семье ее брата, она любила его детей, своих племянников — Кирилла и Ксению. Знала она, конечно, и Сахаровых — ведь они тоже муромские.

Прожила я у нее полгода, к братьям так и не переехала; Тима бывал у нас уже в качестве жениха и ей тоже понравился. У нее же была устроена и наша скромная свадьба. Гостями были только три моих брата и Галя Шемякина. Старшие Шемякины тоже в это время проживали в Москве у своих родственников.

Так началось покорение Москвы — завоевание места в жизни.

Через год после мальчиков, бросив школу после 7 класса, в Москву приехала Шура. Жить устроилась на кухне у братьев, поступила на работу конторщицей и на вечерние бухгалтерские курсы. Показала большие способности к манипуляции с цифрами и всю жизнь потом работала бухгалтером.

Мы с Тимой обосновались в полученной им комнатке в 8 метров в общей квартире, с печным отоплением и маленькой кухней на 3 семьи, но зато центре Москвы на Садово-Триумфальной улице. По вечерам мы гуляли по Москве. До позднего вечера на улицах было много народу. Близко были театры и кино; продуктовые магазины работали до 10 часов вечера. Каждый день казался праздником. Заботы на время забывались.

Но воспоминания о Муроме, о маме, оставшейся на все это время без моей помощи, наводили на грустные мысли. Материальное положение их по-прежнему оставалось плачевным, несмотря на то, что на их иждивении осталось только трое детей — Вера, Миша и Алик. Беда в том, что папа опять попал под сокращение на своей работе и какое-то время оставался без работы. Потом устроился в Муроме (Слава Богу!), кроме того, в эти годы (1932−1933) снова введена была карточная система на продукты, и служащие и иждивенцы получали очень мало хлеба, не говоря уже о прочих продуктах.

Мы посылали из Москвы кое-что, но этого было мало. В это время открылись ТОРГСИНЫ — магазины, где продукты питания и промтовары продавались на БОНЫ. А боны приобретались на золото, серебро и ювелирные изделия, сданные как лом в скупки. Многих, не работающих по каким-либо причинам людей, больных и стариков, имевших кое-что из выше указанного, это выручало. Те, кто что-то имел еще из «бывших» и «лишенцев» были довольны. Они могли ОТКРЫТО менять на боны последнее и меняли заветное — кресты, цепочки с крестов, обручальные кольца, ризы с икон.

У меня оставалась золотая довольно массивная цепочка и крест, подаренные мне моей Кокой перед ее смертью и браслет. И… я, бессовестная, сдала это все в торгсин и купила себе очень красивую вязаную кофточку и туфли молочного цвета и тоже красоты необычайной. Браслет пошел на диетические продукты, которые очень нужны были Тиме после операции прободной язвы желудка, которую он перенес в 24 года, через 3 месяца после рождения Андрюши. Принимали золотые вещи по очень низкой цене, но народу на обмен их на боны было много. Ведь все это еще 10 лет назад просто подлежало конфискации*, а теперь разрешено было менять золото на боны! Кроме того, красота товаров и продуктов и их качество были необыкновенными по сравнению с обычными магазинами, да и не было в обычных магазинах того, что предлагалось на боны.

Кое-что из Мурома, впрочем, очень мало, тоже пошло в торгсины. У мамы оставалась одна дорогая брошка. Она ее берегла на черный день, не хотела с ней расставаться. Брошку потеряли после ее смерти. Так все, что уцелело чудом, пошло прахом!

В то время в доме было несколько квартирантов, и можно было бы хоть полмесяца жить на причитающуюся с них квартплату, но и этого не было. Хитрые люди, пользуясь характером безответных наших родителей, придумывали необходимый якобы ремонт и жили потом бесплатно, зачисляя в счет квартплаты, истраченные на ремонт деньги. Всему этому поверят только люди, знавшие их. Теперь из них жива только Марианна Желнина.

Я два раза в год приезжала в Муром, набирая с собой продукты.

*Спустя несколько лет после пожара мой дед Петр Александрович Вощинин был арестован и сидел в тюрьме города Владимира несколько дней. Допрашивали его люди из ГПУ и требовали, чтобы он сдал на нужды власти (впрочем, может быть, формулировалось это по-другому) имеющееся у него золото. Вряд ли мой дед воспринимал нательный крест жены как золото (но это уже я недозволенно вторгаюсь в живую ткань изложения моей мамы), его выпустили из тюрьмы ночью, он пошел по ночному городу и увидел свет в приоткрытую дверь церкви. Он вошел туда, и встал на колени перед образами. Чтобы поблагодарить Бога за свое чудесное спасение — так он и уснул на полу церкви, а когда проснулся, то почувствовал себя ободренным и поехал домой. Только дома он увидел, что волосы его совершенно поседели. Было ему тогда около 40 лет. — (Это я излагаю по устному рассказу моей мамы — Татьяна Орловская).

Однажды продала каменную палатку, стоявшую во дворе, но, видимо, дешево. Папа на меня сердился, но я не могла уехать, оставив их без денег, а, насколько я помню, период был тяжелый. Приезжали в отпуск в Муром и мои братья тоже со своими отпускными деньгами и продуктами. Но всегда как-то было всего мало — наверное, потому, что нас было много, и приходили наши муромские друзья. Годы эти были очень насыщены событиями и изменениями в жизни.

Мы с Тимой поменяли свою комнату на большую площадь в Новогиреево. (Там я была ближе к братьям и Шуре). После рождения Андрюши помещаться нам очень стало тесно. Кроватку ему поставить было совсем негде. Надо сказать, что наша крошка-комната была обставлена очень хорошо. Мама прислала мне ко времени моей свадьбы все лучшее, что оставалось у нее, и что она берегла неприкосновенно как приданное. Ковер, шторы (единственное окно выходило на кирпичную стену), посуду, одеяло, подушки, белье от своего приданного, полотенца скатерть. Все это было развешано и расставлено и, благодаря старинному качеству, придавало комнате нарядный вид. Нам было хорошо, но необходимо было расширить жизненное пространство.

По газетному объявлению мы поменяли Москву на Новогиреево. Это тогда было тихое дачное место. Кроме братьев и Шуры там же жили Шемякины Галя, Леля, Нина. Получили мы вместо своей комнатки 40 кв. метров площади да еще и застекленную террасу в 30 кв. метров. К тому же дом располагался неподалеку от станции.

Комнату перегородили на две по 20 кв. метров. Через месяц к нам приехали на постоянное жительство отец, мать и сестра Тимы с дочкой (Катя и Лера) и жизнь покатилась дальше.

Тима окончил экстерном нефтяной институт и работал главным инженером проекта уфимского НПЗ. Я работала по геологическому квартированию Москвы (для Метрополитенстроя) в группе проф. Даньшина и через год получила звание мл. научн. сотрудника Ин-та минерального сырья — это был большой успех.

Заняты были очень. Шли годы 1933 — 34. Была карточная система. Получать продукты можно было только в определенном магазине, к которому нас прикрепили. Приходилось после работы ехать в Новогиреево кормить Андрюшу (ведь он был грудной, а я вышла на работу, когда ему было 3 месяца), а потом снова возвращаться в Москву за продуктами. Выходным днем было только воскресенье. Не то, что теперь, когда отпуск в связи с рождением ребенка предоставляется на год, а при желании и на полтора. И, как бы то ни было, мы бывали в театрах, конечно, до Андрюшиного рождения это случалось чаще, но я видела в московских театрах много больше спектаклей, чем позднее мои дети-москвичи. Наверное, я виновата в этом — был бы жив и отец, он сумел бы внушить им больший интерес к театру и к искусству вообще.

С 1935 г. мы стали думать о переезде в Уфу, где должен был строиться НПЗ, проектируемый с участием Тимы. Ему это было интересно, и осенью 1935 г. мы переехали в Уфу. Очень горевала об этом моя бедная мама. Я оказывалась далеко от нее, а братья мои и Шура уходили из моего поля зрения и влияния как старшей сестры. Но что было делать?

Киселевы старшие и Катя, и Лера остались в Новогиреево. В Уфе я больше года не работала, не с кем было оставить Андрюшу. Жили мы далеко от строящегося завода. Детского сада не было, материально было очень неважно, но время шло быстро (как всегда!). Завод строился, строились дома и целые поселки. Один дом построили в саду, и там Тима получил хорошую трехкомнатную квартиру.

Сад был лучшим местом на берегу реки Белой, вдоль которой строился будущий соц. город. Завод располагался подальше от берега, но тоже вдоль реки. Сад был действительно садом с фруктовыми деревьями, ягодниками. Принадлежал он раньше не то учителю, не то просто мужичку, побогаче остальных, из соседней деревни Щелчки.

Через год после приезда Тима стал заместителем гл. инженера завода Аккермана Иллариона Николаевича. Материально стало много получше, и было бы совсем хорошо, если бы не заболела мама, и мне не пришлось бы ехать в Муром на довольно большой срок.

Для них мой приезд всегда был большим праздником. Особенно радовалась моя сестра Вера. Она всегда очень любила меня, и я ее тоже. Во время моего пребывания в Муроме она неотступно всюду была со мной, и подруги ее уже не заходили за ней, а говорили: «Все равно никуда не пойдет, к ним Надя приехала!».

В 1937 г., когда я была так далеко, болезнь мамы приняла катастрофический характер. Она слегла со страшными болями в области спины и сердца, и через несколько месяцев ее парализовало. Не двигались руки, ноги, и не поворачивалась голова. Сознание было полное, и речь не нарушена. Папа и Вера ухаживали за ней, как могли. Мальчики остались предоставленными самим себе — Мише в это время исполнилось 14 лет, а Алику только 7.

Со мной всюду разъезжал маленький Андрюша, но уход за ним я и делом не считала, а удовольствием, он был очень спокойный, хороший, здоровенький и веселый мальчик. Больше всех в Муроме им занимался Миша. Он ему очень нравился. Это было хорошо, потому что я ухаживала за мамой, занималась общим хозяйством и проч.

Осенью 1936 г. Коля, Леня и Митя перевезли маму в Москву (на носилках). Коля к этому времени получил комнату в Ростокино, туда и привезли маму — решили полечить ее у московских врачей.

Я в это время была опять в Уфе. Тима оформлял командировку в США и в октябре уехал туда с А. В. Фатеевым изучать постановку дела на их нефтеперерабатывающих заводах. Это было ему очень интересно. Я устроилась работать в одну из лабораторий завода — думала, что возле мамы много детей — справятся, да и уверена была, что московские врачи ее вылечат. Но… прошел месяц, и я получила письмо от братьев со слезной просьбой как можно скорее приехать. Маме не лучше, они все целый день заняты на работе и на учебе, а я, как самая обеспеченная, наверное, смогу не работать.

И вот я опять в Москве с маленьким, умненьким моим Андрюшей в колиной комнате в 14 кв. метров. Мама на диване, я и Андрюша на кровати, а на полу Коля, Митя и Вера, поступившая в эту осень в пищевой институт. Боже мой! какая же я была сильная. Энергичная, как много всего нужно было сделать за день, а ночью мама не спала, и я вставала к ней не менее, чем 5−10 раз.

Приходили районные врачи, приходил профессор платный и очень важный. Мы делали все, что ей назначали, но улучшений не было. В конце января 1937 врачи посоветовали положить ее в больницу с диагнозом костный туберкулез позвоночника. Пришлось выполнить и этот совет — ведь там должна была быть помощь специалистов.

Но мама не надеялась на улучшение. Почти каждый день мы с маленьким Андрюшей ездили навещать ее. Детей в палату не пускали, и мне приходилось оставлять его на улице в маленьком больничном дворике или, когда холодно, сажать с книжкой на вешалке. Когда могли, приходили к маме и остальные дети после работы. Все что-нибудь приносили, но ведь маму нужно было кормить, руки у нее не действовали. Помогали и чужие люди, лежащие в ее палате. Очень все это было тяжело, и она много плакала, и дома, и в больнице.

Так как я заведовала хозяйством — питанием нас шестерых, а часто и семерых, то мне запомнились магазины Москвы зимой 1936−37 гг. Карточки отменили, и продукты хорошего качества наполняли магазины. Приходилось экономить, и часто вместо мяса я покупала рыбу-филе. В большом выборе была и речная рыба. Часто продавались судаки и щуки.

Овощные магазины с белыми ванночками на прилавках, наполненные соленьями капустными и грибными и томатом, являли зрелище несравнимое с тем, что мы видим сейчас (1987 — 1988). Не так дороги были и сухие грибы. Мне надо было приготовить хоть чего, да побольше. Деньги тратились мои, Коли и Мити. Я получала 70 руб., из которых 15 отдавала отцу и матери Тимы. Леня имел совсем маленькую стипендию, а Вера первый год училась без стипендии. Шура жила в этот год с подругой и к нам приходила редко.

Комната Коли в коммунальной 3-хкомнатной квартире, где он был прописан один, заселена была всеми нами до отказа. Во второй 20-тиметровой комнате жила семья из 5 человек, а в третьей — милиционер с женой. Маленькая кухня, одна плита, на которой стояли керосинки и примусы, одна раковина, уборная тоже одна. Воображаю, как мы всем мешали, но никогда не слышала слова упрека или повышенного обидного тона. Только сочувствие, только предложение помочь. А милиционер так прямо был влюблен в Колю и ждал вечера, чтобы в прихожей поговорить с ним, уж не знаю, о чем.

В эту зиму в Колонном зале шел открытый судебный процесс над группой троцкистско-бухаринских изменников (чему?) под обвинением и чьей защитой не помню. Вся Москва была в состоянии взбудораженном и в то же время притихшем. Все читали газеты с подробностями «из зала суда». Читала и я и я не верила написанному! С тех пор я считала, что твориться какая-то величайшая несправедливость, величайшее зло. Настроение было очень тревожное… Болезнь мамы, Тима в командировке в Америке, Миша и Алик полубеспризорные с неумевшим вести хозяйство папой.

Так шло время в постоянном беспокойстве и в неустроенности. Иногда маму навещали тетя Паня (Шемякона) и тетя Таня (Гладкова). Я иногда ездила с Андрюшей в Новогиреево к свекрам читать письма от Тимы, но жить я осталась у Коли. От него мне было ближе посещать маму. Она лежала в больнице, бывшей Екатерининской, за театром Красной Армии.

22 марта мама умерла. Врачи предупредили меня о безнадежности ее состояния и я вызвала папу телеграммой. Папа приехал и просидел около нее последний день и ночь.

За неделю до ее смерти приехал Тима, и мы вместе были у нее, такие нарядные, веселые, с подарками, а каково-то было ей! Ведь я снова собиралась уехать в Уфу, а она оставалась в больнице. Мы были с ней очень близки. Шура говорила, что я «самая верная дочь своей матери».

Сыновья навещали ее и тоже заботились о ней, и вся мамина палата вслух восторгалась и красотой, и мягкостью, и воспитанностью ее детей. Пожила бы она до старости, порадовалась бы на детей своих, получивших высшее образование, таких порядочных, хоть и не очень счастливых. Бедная наша мама. Похоронили ее на Новогиреевском кладбище, рядом с умершим годом раньше Шуриком. Отпевание было в Новогиреевской церкви.

Папа вернулся в Муром на службу, с ним остались Миша и Алик. Мише оставался год до окончания школы, а Алик учился во втором или третьем классе. Я переехала в Новогиреево с Андрюшей и Тимой. А у Коли на хозяйстве остались Миша и Вера.

В мае Шура вышла замуж за Славу Серова. Его дедушка выходец из нашего Мурома и родственник нашей бабушке Гладковой, урожденной Зворыкиной. В Новогирееве у них был довольно большой дом с садом. У них же в это время жили наши двоюродные сестры Шемякины. Папа приезжал на свадьбу и остался доволен замужеством Шуры и новой родней. Было это событие через 2 месяца после смерти мамы, немного слишком скоро, но готовилось оно раньше и… так уж пришлось. Шура обрела постоянное место жительства, то же Новогиреево. Я, Тима и Андрюша половину лета прожили тоже в своей прежней квартире. У Тимы был отчет по командировке, потом, кажется, отпуск.

Несмотря на подавленное настроение в связи с грустными событиями в моей жизни, я занялась нарядами. Необходимо было сшить зимнее пальто — Тима привез прекрасный материал и кое-что из платья, чтобы не выглядеть рядом с ним совсем плохушкой. Себе он купил там все готовое. Зимнее пальто кожаное на цигейке, демисезонное, плащ, два костюма, рубашки, белье.

Мне он привез очень красивое летнее пальто, вязаные кофточки. Подарки сестрам, отцу, матери. Это все он сумел купить за 6 месяцев жизни в Америке. Здесь, дома, он работал так же много, может быть, больше, чем там, но купить столько, конечно, не мог. С той поры и до сего времени заработная плата советских служащих на много отстает от таковой служащих капиталистических стран.

Пишу это в 1988 г. — идет «перестройка» и граждане нашей страны полны надежд на лучшее будущее. Газеты и журналы полны статьями о страшном времени правления Сталина, о гибели невиновных людей из всех слоев общества, «имена их Ты, Господи, веси», об ошибках следующих после него правителей и о роковых последствиях всего содеянного неразумного…

Но здесь, в этих записках, я хочу сказать о другом, о более узком, семейном, но… все время все переплетается… Окончил школу Миша, сдал экзамены в строительный институт в Москве и, вернувшись в Муром, получил повестку из военкомата о призыве в армию. Постеснялся сказать, что он студент и не подлежит призыву, — вместо учебы пошел в солдаты, а строительный институт был ему по душе — по призванию. Трудно сказать теперь, хорошо ли он поступил? Это был 1940 г., а в 1941 началась война, и все равно пришлось бы ему служить. Во всяком случае, провоевав 4 года, остался он жив и здоров, и за это спасибо судьбе. Институт он закончил после войны, но уже юридический и на всю жизнь до пенсии остался военным.

Возвращаясь несколько назад во времени, хочу сказать, что в Муроме остались папа и Алик. Папа, бедный наш папа, беззащитный и неумеющий возражать, старающийся угодить всем его окружающим. Он был не хозяином в своем доме, а подчиненным у соседей квартирантов. Платил какие-то бесконечные налоги за эксплуатацию жилой площади, а квартиранты под различными предлогами почти ничего ему не платили.

Оставшуюся одинокой слепую монашенку (ее опекуншу посадили в тюрьму, а потом сослали на Соловки), тоже монашки, живущие в соседней с папой комнате, поместили к папе за печку, на место Алика. Мог ли папа возражать? С той поры дверь в комнату папы не запиралась под предлогом ухода за слепой. Приходили, кто хотел, и бессовестные люди брали то, что можно еще было взять: ложки, подушки, иконы…

В одно из посещений Мурома в каникулы Вера нашла положение Алика совсем невозможным. Папа не умел уделять Алику должного внимания, хотя все это время работал, и его заработка на двоих не хватало. Два лета папа, Алик и Вера проводили каникулы у нас в Уфе. Но все это было временно. Очень не хотелось оставлять папу одного, казалось, что забота об Алике ему только полезна, и тем не менее, братья и Вера обратились к Шуре и Славе с предложением взять Алика «в дети». Они не отказали, и Алик переехал в Москву, и жил с ними до окончания средней школы.

В 1941 г. началась страшная Отечественная война. Шура, Слава и Алик эвакуировались в Омск, братья остались в Москве, к нам в Уфу приехали старшие Киселевы (бабушка, дедушка) и сестра Тимы Катя с дочкой Лерой.

К этому времени у нас было трое детей: в 1938 г. родился Юра, и в 1940 — Таня. Андрюша был уже совсем большой — ему исполнилось 7 с половиной лет, Тима уехал на войну…, но через сутки вернулся — ему дали бронь, как человеку, снабжающему нефтью фронт.

Семья наша увеличилась до 9 человек, работали двое: Тима главным инженером завода и Катя учительницей. Снова введены карточки, но жаловаться грех — мы были далеко от войны, и над нами было мирное небо. Хлеба и молочных продуктов, так нужных детям, конечно же, не хватало, но мы сажали огороды, выращивали достаточно овощей и как многосемейные получали с подсобного хозяйства картошку по нормальной цене.

На рынке картофель стоил 500−800 рублей за пуд. Молоко от 40 до 60 р. за литр. Зарплата Тимы составляла 2000 рублей в месяц и около 700 руб. получала Катя. Пришлось купить 2-х коз, чтобы дети были с молоком. Кстати, приведу еще несколько цен, может быть, когда-нибудь это станет интересным. Хлеб черный «кирпичик» — 200 руб., мясо — 200 руб. кг, мыло простое — 200, «поллитра» водки тоже 200 руб.

Мыло и водка входили в паек, который получали по нормальной цене, и иногда удавалось сэкономить на обмен. Меняла все это я с великим страхом, потому что оказавшийся рядом милиционер или какой-нибудь любитель «привлечь к ответственности» мог отвести в милицию по подозрению в спекуляции или воровстве. А там оправдывайся… Но меня сия чаша миновала, и, если удавалось сэкономить три куска мыла, я приносила домой килограмм мяса, кирпичик хлеба и сколько-нибудь масла или меду — важно было только собраться с духом и не очень дрожать от страха. Таковы были мои «геройства» времен военного времени.

А в 1942 г. случилось несчастье с папой. Внешне он был всегда спокойным и подбадривал окружающих в тяжелые минуты, и вдруг сам оказался нервнобольным — у него началось психическое расстройство. Как и когда это случилось, был ли какой-либо толчок, преподнесенный ему судьбой, никто не знает, он был один.

Всего 58-ми лет отроду, физически здоровый, бросил он работу и свою комнату в своем доме и приехал к сыновьям в Москву в самое голодное, холодное и тяжелое время. Они заметили, конечно, все его «странности», делились с ним, чем могли, но всего было мало, а на работу он устраиваться не хотел, да, по-видимому, и не мог. Может быть, причиной было голодание, связанное с войной.

Так или иначе, но он не мог жить один, нужна была нянька. И решили мои младшие прислать его ко мне. Они всегда надеялись на меня. Но у нас тоже было двое стариков, трое детей… что делать… война и бедный, добрый, умный мой муж согласился принять «в дети» и моего отца. Его родители очень горевали, что придется принять такого большого неполноценного ребенка, но… пришлось смириться.

Все хором считали, что я не выдержу нагрузки… ничего, выдержала.

(Здесь, если терпеливый читатель не возражает, то мне, Татьяне Орловской, печатающей сейчас эти странички, хотелось бы привести одно из первых воспоминаний моего детства, относящееся как раз к этому времени. Итак, стояло позднее лето 1943., когда мне только исполнилось три года, и мы втроем, Юра, я и дедушка, ранним и солнечным утром шли в детский сад. Я запомнила это утро, потому что оно заполнено горячей детской любовью к моим спутникам, и, следовательно, чувством необыкновенного комфорта бытия. Я шла в легком летнем платье и сосала большой палец правой руки, и никто не требовал, чтобы я оставила это занятие. Юра бежал впереди, и это было естественно, а в нескольких шагах позади меня шел закутанный в рыболовную сеть дедушка и пел молитвы. На улицах еще никого не было, по-видимому, час был ранний, потому что детский сад оказался еще закрытым, и дедушка пересадил нас через невысокий забор во двор сада, где Юра тотчас залез на яблоню и стал стрясать на меня райские яблочки).

Через 2 года у папы все это прошло, и он стал опять полноценным человеком и остался жить в моей семье до конца своих дней, и снова работал…

Коля — самый активный член нашей большой семьи — взялся за ликвидацию муромского дома. Вместе с Леней они продали числившиеся папиными комнаты тем людям, которые там жили — по дешевке, конечно. Бывшие квартиранты с удовольствием перевели их на свое имя. Полученные деньги Коля и Леня поделили на всех детей и папу. Мне и папе прислали 8000 рублей (дореформенными). Ликвидировали, как сумели, остатки хозяйства, и муромское гнездо прекратило для нас свое существование.

Что думал обо всем этом папа? Как он переживал конец своей самостоятельной жизни в доме, где родился и вырос, где родились и жили его дети, — осталось неизвестным! Об этом мы как-то не говорили.

В Уфе мы прожили до 1946 г. К детям моим, своим внукам, он очень привязался, и любил их, мне казалось, больше, чем своих детей.

В 1946 г. мы вернулись в Москву. Папа поступил на работу на люберецкий завод. У Тимы были самые блестящие перспективы. Но воспользоваться ими помешала болезнь почек, начавшаяся почти сразу по возвращении в Москву.

На этом можно окончить мои воспоминания. Жизнь дальше — помнят дети сами. Это уже жизнь моей семьи, моего мужа, моих детей.

Прогрессирующая болезнь их отца была большим горем для всей семьи, но особенно, конечно, для него самого. Такой энергичный по натуре, всем интересующийся, успевающий читать все новинки литературы, он писал еще стихи и опубликовал две монографии по специальности в 19… и 19… годах. Теперь ему приходилось месяцами лежать в больницах, отрываясь от любимой работы. Самое тяжелое состояние с потерей сознания, а потом речи и возможности писать было в 42 года. Какая злая и несправедливая судьба! За что?

Слава Богу, тогда он все-таки выздоровел! Но он пережил психический срыв и 35 дней провел в клинике Сербского в отделении для буйнопомешанных. Конечно, я провела это время рядом с ним — врачи говорили, что это бесполезно, что никаких надежд на выздоровление нет или почти нет. А он в своем бреду возвращался в 1938 — 40 гг., когда его вызывали в НКВД по поводу его арестованных товарищей. Он всегда узнавал меня и часто говорил шепотом, показывая на пустой угол: «Ты видишь, что они за нами следят! Скорее бери Андрюшу, и мы успеем еще убежать!..».

Однажды утром я пришла в больницу, и врач сказал мне, что все прошло, и я должна поскорее забрать его домой. Да, действительно, все это прошло, как страшный сон, но основная болезнь, болезнь почек продолжала прогрессировать, и в октябре 1955 г. она увела его от нас навсегда в таинственный и непонятный мир — откуда не возвращаются.


Загрузка...